Наконец-то закончился срок контракта. Получив расчет, я покинул рудники Ориноко и добрался до Каракаса. Денег хватило на приличный костюм, подарки Кларе и на билет до Нью-Йорка. В Пуэрто-Кабельо сел на пароход. Впервые я плыл на пассажирском судне, чувствуя себя независимым и свободным. Мог ходить по палубе, сидеть в кают-компании вместе с другими пассажирами и важно посматривать на стюарда, предупредительно подававшего обед. Мог лежать целыми днями в шезлонге, любуясь океаном, или смотреть фильм в кинозале. Но подниматься на верхнюю палубу обитателям средней палубы было нельзя. Там ехали пассажиры с толстыми кошельками, и стоимость кают для них равнялась моему годичному заработку.
Через пять суток показались берега Штатов. Я стоял на палубе, всматриваясь в надвигающийся шум огромного города. Вот и статуя Свободы и знакомые силуэты небоскребов…
«Придите ко мне, все страждущие, отягченные заботой и горем, дам вам свободу и радость…» — приблизительно так перевел я надпись на цоколе колоссальной статуи женщины с факелом и книгой в руках.
Сойдя на берег, я поспешил на Центральный почтамт. Теперь-то уж обязательно меня ждет письмо от консула. Что-то он сообщил мне? Может быть, уже прислано разрешение на возвращение в Советский Союз? У меня забилось сердце при одной этой мысли. Если мне разрешат, сразу же забираю Клару и… Дальше я не мог ничего вообразить. Но все образуется. Лишь бы получить долгожданную весточку.
Волнуясь, я поднялся по каменным ступеням в просторный гулкий зал почтамта. Девушка в окошке «до востребования» как-то странно изменилась в лице, когда я спросил о письме, назвав свою фамилию.
— Да, сэр, вам есть, есть письмо, но только… — Она замялась, машинально перебирая конверты в ящике. — Подождите немного. Письмо лежит не здесь. Ведь так долго вы не являлись за ним.
— Я мог и больше года не приходить. У вас мое заявление.
— Да, да, сэр!
Девушка встала и подошла, очевидно, к своему начальнику, что-то объяснила ему. Я нетерпеливо ожидал, посматривая на них сквозь стекло барьера. Она вернулась и виноватым тоном, не глядя на меня, сказала:
— Извините, сэр! Через полчаса ваше письмо принесут из хранилища.
Из хранилища, так из хранилища… Я успокоился, отойдя в сторону, чтобы не мешать людям, подходившим к окошечку. Наконец-то консул ответил. Что он написал? Конечно, разрешение есть… Значит, скоро смогу ехать в Советский Союз. Продам все, что имею, буду работать, где угодно, лишь бы накопить на билет. Клара тоже обрадуется. Сейчас получу письмо и сразу к ней.
Кто-то тронул меня за локоть. Я оглянулся и увидел перед собой двух незнакомцев. Один высокий, косоглазый, другой низенький толстяк с пушистыми усами. Несмотря на разную внешность, оба были удивительно похожи друг на друга — выражением лица, одинаковыми костюмами и галстуками. Толстый, облизнувшись, вполголоса спросил:
— Извините за беспокойство. Вы мистер Скотт?
— Нет. Вы ошиблись.
— Мы никогда не ошибаемся. Вы Джемс Скотт из Даласа.
— Пошли вы к черту! Я не Скотт, а с самого рождения Павел Белянкин, и в Даласе не бывал.
Я решительно повернулся, но длинный преградил путь и зловеще произнес:
— Вас-то нам и надо, мистер Белянкин. Долгонько вы не являлись за письмом. Прошу не шуметь, вы задержаны.
Усатый толстяк отвернул борт пиджака, показал жетон полицейского, а длинный агент с ловкостью фокусника вытащил из кармана удостоверение и помахал перед моими глазами так, что я только успел заметить осыпавшиеся бронзовые три буквы.
— Позвольте! — воскликнул я. — Мне письмо надо получить!
— Получите! Советское письмо у меня в кармане, — ухмыльнулся толстяк. — Не привлекайте внимания, идите.
Мы вышли из зала, и он указал на подъехавший бесшумно «паккард» с желтыми занавесками. Повинуясь их повелительному тону, я машинально сел на заднее сиденье, рядом уселся толстяк, а второй агент — рядом с шофером, и машина рванулась в уличный поток.
Из-за занавесок почти ничего не было видно. Только заметил величественное здание Колумбийского университета. Дальше, вырвавшись из сумятицы транспорта, машина пошла быстрее, мимо женской тюрьмы, гостиницы и, свернув, помчалась к Бруклинскому мосту. Все произошло так быстро, что я опомнился только на мосту:
— Куда вы меня везете?
— Приедете, увидите, — не поворачивая головы, ответил толстяк. — Наше дело доставить вас на место.
— А вы не ошиблись? Ведь я Павел Белянкин, а не…
— Мы никогда не ошибаемся. — Он торжественно посмотрел на меня и повторил: — Ошибка исключена.
Промчавшись по мосту, машина заплутала в хитром сплетении переулков и через полчаса остановилась у ворот большого серого здания. Прозвенел где-то звонок, ворота тут же раскрылись, и автомобиль въехал в просторный безлюдный двор. Со всех сторон дворик обступили стены серого здания с бесчисленными окнами. Решеток на них не было. Только в нижних этажах окна были прикрыты железными ставнями.
Выйдя из машины, мои провожатые провели меня в кабинет, разделенный полированным барьером на две части. У окна за столом сидел гололобый майор и писал. Он даже не поднял головы при нашем появлении. Агенты положили перед ним какие-то бумаги. Только тогда майор посмотрел на меня отсутствующим взглядом, но ничего не сказал. Агенты, едва слышно ступая, вышли.
Я стоял у барьера, судорожно вцепившись побелевшими пальцами в чемоданчик. Мертвая тишина не нарушалась ни единым звуком, лишь скрипело перо у продолжавшего писать майора, да где-то глухо стонали голуби. Будто жизнь осталась там, за воротами таинственного здания. Чтобы встревожить безмолвие, нарушить эту зловещую тишину, я излишне громко сказал:
— Почему меня привезли сюда? Не объясните ли, в чем дело? Я буду жаловаться.
Гололобый и глазом не моргнул, словно меня не было тут.
— Слышите, в чем дело? Это нарушение гражданских прав. С кем-то спутали и привезли! Будьте добры, объясните же наконец!!!
Майор по-прежнему был нем. Мне сделалось не по себе. Холодок медленно поднимался во мне и сжимал в кулак сердце. За что меня забрали? Может быть, из-за письма. Да, пожалуй, так. Ждали моего появления на почтамте. То-то девушка так всполошилась.
Наконец майор воткнул авторучку в карман своего кителя, потер переносицу и неожиданно отрывисто произнес:
— Ждите. Правильно вас задержали или ошибочно, разберутся. И никаких вопросов не задавайте. Вам все равно не ответят. Советую держаться поскромнее, вы знаете, где находитесь.
Я удивился. Хотел сказать, что не знаю, что это за учреждение, но не осмелился и только вздохнул. Облокотился на барьер, ожидая, что будет дальше. Да, значит; взяли за письмо от консула. Что же было в письме?
Майор щелкнул выключателем. Нестерпимо яркий свет разогнал сумрак кабинета. Так прошел еще час в молчании. Наконец занавеска сбоку заколебалась и, отодвинув ее, вошли трое в синих халатах и в темных роговых очках.
— Раздевайтесь. Чемодан поставьте сюда, — шепотом сказал один из них, останавливаясь против меня и указывая на скамью у стенки. — Сюда складывайте одежду.
— Это в честь чего?
— Тише. Так надо.
Я снял пиджак, нерешительно положив его на скамью. Второй схватил пиджак и проворно выворотил карман, высыпав мелочь и сигареты на пол.
— Совсем раздевайтесь. До нижнего белья, — повторили синие халаты.
— Ну и дела! Зачем это нужно? Оружие я не ношу! — пробормотал я растерянно по-русски, стараясь унять поднявшуюся внезапно противную дрожь.
По мере того как я раздевался, чувство беззащитности все более и более овладевало мной. Синехалатники внимательно ощупывали каждый шов пиджака, брюк, рубашки, выворачивали карманы, надрезали подкладку бритвой, что-то выискивая, и их физиономии были беспристрастны и замкнуты. Они добросовестно обшарили чемодан, свалив содержимое в кучу. Отложили в сторону только томик Пушкина, письма Клары и клочки из газет с объявлениями о работе. Покончив с обыском, заставили меня растопырить пальцы на руках, нагнуться, открыть рот, точно я мог что-нибудь запрятать под язык. Я больше уже не роптал, покорно подчиняясь их безмолвным жестам.
Случилось что-то непонятное и ужасное. Я оказался во власти этих людей-автоматов. Кто-то им приказывает, и они автоматически выполняют приказ. Если им прикажут освободить меня, они освободят. Прикажут посадить на электрический стул, также равнодушно исполнят и это. Они просто части огромного механизма, с тупым могуществом которого я не в силах бороться. Наконец, осмотрев все, они велели одеться, оставив на скамейке только галстук, шнурки от туфель и брючный ремень.
— Пошли, — шепотом сказал один из синехалатников, указывая мне на выход. Я покорно встал между ними, и мы вышли во двор. Во всех этажах светились окна, и за занавесками мелькали силуэты людей. Я невольно удивился, как быстро наступил вечер.
— Куда вы меня ведете?
Идущий впереди синехалатник, не оборачиваясь, процедил сквозь зубы:
— У нас вопросов не задают, запомни это.
Мы прошли наискось весь двор без единой травинки, пустынный и тихий, и остановились у желтой узкой полоски полуоткрытой двери.
Конвоиры пропустили меня вперед, и я попал в душевую, облицованную белым кафелем. Так же молча сунули мне в руки крохотный кусочек мыла, жестом указали, чтобы разделся и мылся под душем Я встал под теплую струю воды. Затем они дали мне полосатую куртку, такие же старые, но чистые штаны и пару войлочных туфель. Провели каким-то закоулком в длинный коридор, освещенный сильными лампами. По обе стороны коридора тянулись двери с круглыми отверстиями на высоте глаз, прикрытые железными кружочками. По полу стлалась толстая резиновая дорожка, заглушая шаги. Тишина по-прежнему преследовала нас, и бесшумно поднявшийся надзиратель с ключами у пояса казался таинственным и странным. Его огромная фигура подавляла своей неуклюжестью, казалось, он еле двигался. Не глядя на меня, надзиратель взял бумажку у провожатых и стал читать про себя, шевеля толстыми губами. Конвоиры отсутствующе смотрели на него и, когда он кончил читать, ушли. Ключник повернулся ко мне и указал на рамку на стене:
— Надеюсь, читать умеешь по-английски? Прочитай внимательно.
Я подошел ближе к рамке. Это были тюремные правила. Но строчки сливались в глазах, я ничего не мог разобрать, кроме одной крупной надписи зеленым карандашом в левом углу правил — «Утверждаю».
Все же для вида постояв минуту, обернулся к сопевшему, как бык, надзирателю и, невольно поддаваясь тишине, шепотом произнес:
— Все прочитал, мистер.
Его лицо вдруг перекосилось, покраснело, словно от боли. Нагнувшись ко мне, водя пальцем перед моим носом, он по-змеиному прошипел:
— Я тебе, сукин выродок, не мистер, а господин надзиратель, господин начальник, и зови меня так, коммунист проклятый! Понял?
— Понятно, — подавленно пробормотал я.
Сумасшедшая мысль броситься сейчас на него пришла мне в голову. Ничего, что здоровый, справился бы с ним и удрал. Куда? В этом колодце не найдешь выхода. И в таком одеянии? Сразу застигнут… А может, попробовать… Что если… Я исподлобья оглядел ключника, но он, будто прочитав мои мысли, толкнул меня к одной из бесчисленных дверей. Нажал кнопку, вставил ключ, и дверь бесшумно открылась. Машинально я перешагнул порог. Дверь так же без звука закрылась за мной. Пятеро голов поднялись на кроватях, словно привидения, испуганно посмотрели на меня и без единого слова улеглись. Я подошел к пустой шестой койке, заправленной зеленым легким одеялом, и огляделся. Посреди камеры стоял круглый стол в окружении легких алюминиевых стульев. У стены приткнулся шкафчик, а напротив дверей во всю стену матово светилось окно без решетки. Снаружи оно прикрывалось куском железа, как щитом. Вверху оставался лишь узкий прямоугольник неправдоподобно синего неба.
Ничто не напоминало тюрьмы. Похоже на номер в третьеклассной гостинице где-нибудь на окраине Бруклина. Кругом царило звенящее безмолвие. Не слышалось даже дыхания спящих людей, словно они были не живы.
Я сделал, поднявшись, шаг, другой. Безумное желание нарушить тишину овладело мной. Услышать какие-нибудь звуки, чей-либо голос или хотя бы бормотанье радиоприемника. Стучаться в дверь, биться головой о стенку, заорать, чтобы почувствовать, что я все же живой, что есть где-то жизнь…
— Спать, спать, — прошелестело вдруг в дверях. Я оглянулся и увидел в круглом пятачке чужой холодный глаз. Единственный глаз, и, казалось, ничего больше не было. Просто немигающий глаз. Бессильно опустившись на стул, я слышал только стук моего испуганного сердца. Прилег и, будто провалившись в яму, уснул.
— Подъем, подъем! Вставайте, молодой человек! — настойчиво гудело над моей головой. Недоумевая, я открыл глаза, сел на койке, еще полусонный, и вспомнил все случившееся со мной. Так, значит, я в тюрьме.
— Вставайте, пошли на оправку! — повторил бледный с опухшим небритым лицом человек в полосатой пижаме. Остальные обитатели камеры с полотенцами ожидали, когда надзиратель откроет дверь. И как только дверь открылась, все заключенные гуськом потянулись в конец коридора мимо ключника, опустив головы и заложив руки за спину.
Закончив утреннее умывание, мы тем же порядком вернулись в камеру. Заключенные окружили меня.
— Сразу видно, с воли товарищ. Румянец во всю щеку, — завистливо сказал человек, разбудивший меня. — Будем в таком случае знакомы, раз не удалось встретиться на свободе. Вилли Патерсон, бывший мастер с завода Вестингауза.
Я назвал себя, пожав его вялую руку.
— Джеральд Топп, бывший священник церкви Мартина в Нью-Джерси, — представился второй рыжебородый обитатель камеры.
— А я Джек Кент, — назвался третий.
— Том Прайс, бывший механик, — широко улыбнулся черный бородач.
— Как видите, все мы бывшие, — невесело усмехнулся пятый жилец, не в пример остальным, одетый не в полосатую куртку, а в китель со срезанными пуговицами, — Гарри Гувер. Не тот Гувер, который в федеральном бюро, а бывший капитан «Колорадо». Как, солидная компания?
— Ничего не скажешь. Но почему вы все такие небритые, заросшие? Тоже для солидарности?
— У нас не стригут и не бреют. Побреют перед судом, да на суде лет так на десять постригут.
Том Прайс улыбнулся жалко и бледно своей шутке и сказал:
— Вы нам расскажите, что новенького творится на свете? Какие новости? Как готовятся к выборам? Уцелеет Айк или придется другому сесть в президентское кресло? Как дела в Китае? Ушли ли наши из Южной Кореи? На каком участке земли подвизаются наши ами?
Я ахнул:
— Вы что, друзья? Или газет не читаете? Радио не слушаете?
— Ни того, ни другого. Начальник говорит, что лимита нет.
— Но как же без газеты! Допустим, радио нельзя, но без газеты же жить невозможно. Не знать, что творится на свете, как же вы терпите это? — загорячился я.
— А вы попробуйте потребовать, — сказал, разбинтовывая свои опухшие ноги, Прайс. — Вам ответят, что подследственным нельзя читать газеты.
— Но это же немыслимо! Жить в потемках, не зная ничего! Хотя вы и преступники, однако…
— Как ты сказал? — прервал меня Патерсон. — Мы преступники? Эх, молодой человек!..
Я сконфуженно замолчал. Покраснев, отошел к окну, смущенно глядя на поникшего Патерсона.
— Мы не преступники перед обществом, — тихо сказал, подходя ко мне, Гувер. — Это капиталисты считают нас преступниками, а простой народ за нас. Знаете, за что мучается этот священник? За то, что с кафедры проповедовал мир! Да. Призывал верующих подписываться под воззванием о мире.
— Извините, сэр! У нас в порту тоже такой человек был, собирал подписи… его упрятали в тюрьму.
— Никакой я тебе не сэр, а капитан судна, трудовой человек, а сижу за то, что отказался везти пароход с оружием в Алжир, французам. Понял? И вот скоро год, как в этой гостинице.
— Год! — вырвалось у меня. — И не судят? И не выпускают?
Гувер горько усмехнулся:
— Судить-то не за что, даже на допрос не вызывают.
— Но это же кошмар! Целый год! Значит, и меня могут так держать ни за что, при про что…
— Почему тебя арестовали, хоть догадываешься?
— Догадываюсь, — протянул я.
И не желая раскрывать им историю с письмом от русского консула, вспомнив о Бразилии, сказал:
— За участие в забастовке. Но это было в Рио-де-Жанейро, год с лишним назад.
Гувер продолжал:
— Вызовут на допрос, узнаешь, что делал и чего не делал.
Я смятенно спросил:
— А допрос… допрос когда же?
Капитан только пожал плечами. Хотел что-то сказать, но в эту минуту открылась дверь. В камеру вошла женщина в белой косынке на светлых волосах. Глаза ее были опущены. Она двигалась осторожно, точно по льду. Не глядя ни на кого, поставила на стол горячий чайник, хлеб на тарелке и крохотные кусочки сахара. Освободив поднос, женщина так же под угрюмым взглядом стоявшего на пороге надзирателя, тихо вышла.
Том Прайс невесело сказал:
— Вот еще один день начался. Что-то он нам принесет? Давайте, друзья, завтракать. Садись, Павел. С сегодняшнего дня ты на казенном довольствии…
Но мне было не до еды. Отойдя к окну, я сел на широкий подоконник, уставившись в светлый прямоугольник неба наверху. Где-то глухо ворковали, сердились голуби, и, если закрыть глаза, казалось, что приглушенно плачут люди.
Прайс о чем-то разговаривал со священником. Сначала вполголоса, потом все громче. Я невольно прислушался. Прайс горячился.
— Вот вы, отец, призываете к миру! Вы неисправимый идеалист. Вы воображаете, что ваша проповедь найдет отклик. Американец, современный американский обыватель, согласен с вами, что нужен мир, пока дело не дойдет до денег. Если запахнет долларом, он кинется в драку, чтобы заработать. Например, так было в Корее или…
— Неправда! Вы не правы! — теребя рыжую бородку, вскинулся Джеральд Топп. — Слово божье выше мошны. Мы не хотим войны и призываем к этому. И люди, белые и цветные, богатые и бедные, должны понять, что война — это ужас и крушение цивилизации.
— Фьють! Это старая история. А по-моему, надо действовать, как русские в семнадцатом году. Взялись за оружие, прогнали своих капиталистов.
— В России! — весь всколыхнулся Патерсон. — Эх, товарищ! России тоже надо помогать бороться за мир. И словом и делом. Надо только всем, всем драться за мир, бороться за справедливость. Пусть спрячут десяток людей в тюрьму — встанут сотни. Но не унывать, не падать духом, а тоже браться за оружие. Бастовать, выходить на демонстрации. Иначе толку не будет.
— Это невозможно! Это уже призыв к революции! Лучше действовать убеждением, мирным путем.
— Дорогой Джеральд! Какое тут к черту убеждение! Убеждать капиталиста, банкира? Им не нужен мир. Когда война, заводы и фабрики работают. Капиталист получает барыши, а рабочий? Рабочий доволен. Мол, я зарабатываю на хлеб семье, детям. Раз война — значит, всем есть работа. Война где-то за океаном.
— Вы неправы! — возразил Патерсон. — Сознание рабочего пробуждается. Он понимает, что хотя война и дает заработок, но далеко не всем и, кроме того, влечет за собой лишения и жертвы. Постепенно американский труженик поймет, что заводы могут работать не только на войну.
Дверь камеры вновь открылась. Я подался вперед. Сейчас вызовут. Освободят. Но надзиратель тупо осмотрел всех заключенных и, ткнув в сторону Патерсона, прошипел:
— Эй ты, агитатор, выходи с вещами, да живее. «Черная Мария» ждет…
Все засуетились, бросились к Патерсону. Он взял узелок и, пожав нам на прощание руки, вышел из камеры.
Прошла томительная неделя. Обо мне будто забыли. На мои вопросы ни дежурный офицер, ни надзиратель не отвечали. Неизвестность мучила. Но однажды ночью неожиданно вызвали. Мне приказали стать между двумя конвоирами, с суровой враждебностью обшаривших мои карманы.
— Что ищете? Пулемет нигде не спрятал.
— Поменьше языком болтай.
— Куда меня поведете?
— Приведем — увидишь. Руки назад!
Меня втиснули в узкую кабину лифта, разделенную пополам проволочной решеткой. Раздался сигнал, и через минуту мы очутились на четвертом этаже огромного здания. Меня повели по широкому, как проспект, коридору, и людно здесь было, как на Бродвее. Мужчины в мундирах и в штатском, надзиратели, женщины, солдаты — все куда-то спешили, и никто не обращал на меня внимания. Навстречу попалась такая же процессия: заключенный между двумя конвоирами. Меня повернули носом к стенке, пока они прошли, но все же я заметил порванную куртку и кровавое пятно на понуро опущенной голове человека.
— Шагай дальше, — пробурчал конвоир, держа меня за полу куртки. Из полураскрытых дверей кабинетов доносились голоса, звонки телефонов, смех. Эти люди были свободны, следовательно, счастливы и независимы. Они могли идти, куда угодно, а мне даже выйти из этого здания казалось невозможным счастьем. Свернув направо, надзиратели остановились у дверей, обитых черным дерматином, с трехзначным металлическим номером. Открыли, что-то кому-то сказали, я только услышал ответ «давай». В полутемном кабинете усадили на стул перед небольшим столиком. Я огляделся, привыкая к полутьме обширного кабинета. Настольная лампа с голубым абажуром освещала руки и грудь сидевшего человека, но лица его не было видно. Конвоиры, получив расписку, осторожно ступая, вышли.
— Курить не желаете?
Я вздрогнул, услышав русские слова.
Рука сидевшего за столиком человека ловко метнула мне на столик пачку «Честерфильда». Я достал спичку, закурил и закашлялся.
— Что, очень крепкие? Может, «Лайки» закурите. Они слабее. Факт!
Боже мой! Да это же Василий! И его любимое словечко. Я вскочил.
— Сидите, сидите! Не подымайтесь!
Я опустился на стул и с ненавистью, вдруг охватившей меня, выкрикнул:
— Так я тебе обязан арестом, выродок?!
Василий изменился в лице, но ничего не ответил, продолжая чего-то выискивать в бумагах.
— Так, так, — пробормотал я, силясь как можно больнее уязвить его, но ничего на ум не приходило. Я только мысленно повторял: «Выродок! Выродок!..»
Василий упорно молчал. В тишине слышался шелест пера да стук больших часов с длинным маятником.
Наконец он отодвинул в сторону какую-то бумагу, и, не глядя на меня, хрипло заговорил по-русски:
— Арестован ты не по моей вине. Я только вчера узнал о твоем аресте. А теперь, арестованный, зарубите себе на носу: я для вас не Василий, а господин следователь, факт. К сожалению, руководство приказало мне заниматься вашим делом — расследовать вашу преступную деятельность, факт.
— Приказал полковник Гринвуд?
Он встрепенулся.
— Гринвуд год как умер.
Теперь я ясно видел лицо Василия. Он погрузнел, и глаза у него словно потускнели. Но все же выглядел неплохо.
— Ну, раз так, то действуй. Черт с тобой!
Он шумно вздохнул.
— Надеюсь, обойдется без эксцессов. — Он стал что-то писать на листке бумаги. Потупясь, я рассматривал цветной узор ковра под ногами, диван, накрытый серым чехлом, длинный ряд книжных шкафов, вторую дверь с откинутой шторой, телефоны. Значит, это Василий! И это его кабинет. Как же он попал сюда? А может, он давно служит здесь? А там, в Ричмонде, тоже служил?
— Имя, фамилия? Год и место рождения? — спросил он и, взяв авторучку, впервые прямо взглянул мне в глаза.
— Как будто не знаешь? Я же не ты — перевертыш. Изменник проклятый! Как тебя теперь величают? Джоном или Джеком?
— Перестаньте болтать, подследственный. Здесь вопросы задаю я.
— Убирайся к дьяволу!
— Но-но! Не грубите, подследственный. А не то!..
— Что «не то»? Ах ты, продажная кукла! — я вскочил, готовый броситься на него. Однако он сдержался и, успокаивая меня, сказал:
— Сидите, сидите. — И, вынув платок, вытер вспотевший лоб. Немного помолчав, медленно, словно подыскивая слова, обратился ко мне:
— Послушай, Белянкин, я тебя не искал и не приглашал сюда. Я не виноват, что дело поручили мне, не ведая о наших отношениях. Но ведь это даже к лучшему. Факт. Постараюсь побыстрей закончить дело, и тогда тебя освободят.
— Освободят? Верно говоришь? Тебе нельзя верить…
— Конечно, будешь свободен.
Но голос его звучал неуверенно.
— Ну ладно, валяй, как знаешь! — я сел, положив руки на стол.
Вздохнув, Василий заполнил первый лист протокола, уже не спрашивая мое имя, и, перевернув страницу, прочитал:
— Вы обвиняетесь в антиамериканской деятельности. В порту.
— Деятельности? Какой?
— В антигосударственной, антиамериканской, — не моргнув глазом, закончил Василий.
— Вот новость! Больше ничего не мог выдумать?
Он пожал плечами.
— Извольте отвечать на первый вопрос: с кем из коммунистов в порту вы знакомы? Их фамилии?
— Никого не знаю.
— Так и запишем. Второй вопрос: в какой коммунистической организации состояли?
— В октябрятах! — насмешливо ответил я.
Василий, будто не слыша этого, продолжал допрос.
— Итак, повторяю, назовите имена коммунистов!
— Никого я не знаю.
— Зато мы знаем. Подпишите это обязательство — честно, без лжи все рассказать. За ложные показания подсудимый карается по закону.
Я расписался на синей узкой бумажке. Василий вынул несколько листков чистой нелинованной бумаги и подал мне вместе с авторучкой.
— Пишите свою биографию До приезда в Нью-Йорк коротко, с момента приезда подробнее, после выхода из приюта ничего не упустите.
Я закурил и, пододвинув бумагу, начал писать. Василий взял с маленькой тумбочки журнал «Лук» и углубился в чтение.
Написав о селе, где я родился, я живо представил себе мать и отца. Вот мы сидим в горнице втроем, и отец учит меня писать. Я старательно вывожу буквы. А за окном вечереет, с поля пригнали стадо коров, и Василий, вот этот самый Василий, с сестренкой поджидает меня, чтобы ехать в ночное.
Вспомнился и другой момент, как отец уходил на фронт. Утешая плачущую маму, он обнял ее, потом сказал: «Не горюй, Кудряш! Война кончится скоро, и все наладится. В школу пойдешь».
Дальше писал, как попал в Америку. И как жил в приюте и затем начал самостоятельную жизнь, стараясь не пропустить ничего. И только о демонстрации в Рио-де-Жанейро да о стачечном комитете не упомянул ни единой строчкой…
За стеной торжественно, медлительно пробило семь часов. Рассветало. С последним ударом в кабинет вошел молодой человек в военной форме.
Василий обрадовался его приходу. Поглядывая на меня, он что-то зашептал вновь прибывшему и, надев фуражку, ушел. Молодой следователь скучающе зевнул, открыл форточку и отдернул занавески на окне. На дворе сияло утро. Я задремал.
— Не спать! — Следователь вдруг звучно хлопнул по столу линейкой. — Итак, о чем вы переписывались с советским консулом? Рассказывайте живо.
— Рассказывать мне не о чем. Письмо ливерпульского консула у вас. Я не читал его.
Следователь, взяв исписанные мною листки, стал читать, заметив мимоходом, что все же делаю в английском языке ошибки.
Целый вихрь мыслей закружил меня. Ясно, что они не знают о стачке, не знают и об убийстве полицейского немца. Но при чем здесь коммунисты? Туг что-то не то. Раздумывая, я вновь задремал. Вокруг было сонно. Иногда только легкий стук линейкой прерывал мое забытье. Часы едва-едва двигались. Так прошел почти весь день. Следователь больше ко мне не обращался.
К вечеру пришел маленький, юркий, как дрозд, человек с птичьими круглыми глазами. Даже не взглянув на меня, он сразу сел за стол и позвонил по телефону какой-то мисс Дженни, осведомился о ее здоровье, спросил, что она собирается делать завтра. Затем дозвонился до мисс Бетси, справился о ее детях, посетовал на скуку. После этого говорил по телефону с Эдуардом, затеял с ним спор о футбольном матче. Казалось, он позабыл о моем присутствии. Наконец угомонившись, он вызвал сержанта Глена и приказал принести обед из столовой. Сержант вскоре притащил целый поднос еды.
У меня потекли слюнки. Более суток я ничего не ел. Нервное напряжение спало. Теперь мне хотелось только есть и пить. Стакан воды, данный мне утром, давно был пуст. Я не мог отвести глаз от пахучих пирожков с мясом, которые этот дрозд съедал необычайно скоро с видимым наслаждением. Кофе еще больше дразнил меня. Это был настоящий кофе, какой я пил давно, у дядюшки Дюшана.
Дрозд пил и ел, словно нарочно чавкая и смакуя каждый кусочек. Он широко улыбался, глядя на меня. Я понял его игру и до конца трапезы больше не поднимал головы.
Прошло еще два-три часа. Из коридора до меня долетали звуки шагов. Уже давно стемнело. Меня клонило в сон. Мысль атрофировалась, я клонился со стула, вздрагивал и просыпался.
Ровно в двенадцать часов ночи появился Василий. Чисто побритый, пахнущий одеколоном, в превосходно сшитом штатском костюме, он олицетворял собой здоровье и довольство.
— Все еще сидите? — почти весело сказал он.
— Куда же мне деться?
— Да, скверно! Однако не унывайте. Ваше дело сейчас закончим. Вопрос согласован с руководством, и мы быстренько все обтяпаем.
Я безучастно смотрел на него. Он, присев на краешек стола, продолжал:
— Дело твое пустяковое. Факт. — Он вынул бумаги и прочитал: «Матрос Белянкин, будучи в Англии, заходил в советское представительство и передал сведения об обороне США, затем…»
— Чепуха!
— Ты слушай, «…затем в порту Белянкин агитировал докеров требовать повышения оплаты труда. Рассказывал, что есть знакомые коммунисты, и они помогут докерам Гудзона…»
— Ерунда!
— «…Будучи в плавании, подбивал моряков на забастовку. Был дружен с нью-йоркскими коммунистами и выполнял их поручения». Скажи, было все это?
— Что «все»?
— Заходил в советское консульство?
— Да, еще в первом рейсе на «Бони Брук».
— Так и запишем. Этого не отрицаешь? А какие сведения оборонного характера передавал?
— Никаких. Заходил по личному делу. Да и откуда я могу знать об обороне США?
Василий окрысился:
— Не притворяйся. Я не дурак. Допустим, то, что говоришь, правда. Но если даже не передавал, то ведь все равно мог бы передать. Мог. Факт.
— Что-то не пойму тебя.
— И понимать нечего. Заходил? Заходил. Если бы знал государственные тайны, продал бы? Продал. Значит, ты смог бы совершить преступление. А следовательно…
Василий захлопнул папку и с угрозой сказал:
— Тебе грозит тюрьма.
— Проклятый изменник!
— Не ори! Я не изменяю своей родине — Соединенным Штатам Америки. Присягнул на верность. А ты? Неблагодарная тварь! И тут ты лишний. Значит, ты человек без родины. Как это называется по-русски: апатрид?..
— Сам ты апатрид! Врешь, собака! Родина моя — Россия. Я русский и русским останусь. И все равно, через год, через десять, на сколько вы меня ни замуруете, доберусь до родины. Буду, буду в России! — Я стукнул в бессильной ярости по столу. Сигареты упали, рассыпались по полу.
— Что здесь происходит? На каком языке вы разговариваете? Спустите арестованного в камеру. Есть важное дело, — сказал, входя, высокий, с лошадиной отвислой челюстью военный с нашивками майора.
Василий вытянулся перед ним, затем хмуро поглядел на меня, поправил свой галстук и позвонил охране. Через несколько минут я был в камере.
— Мы тебя и не ждали уже, — проговорил капитан. — Били?
— Нет. Дайте пить.
Я припал к кружке. И никогда обыкновенная вода не казалась мне такой вкусной.
Вновь потянулись однообразные дни. Каждый раз, когда в замочной скважине поворачивался ключ, я с нетерпением ждал, что надзиратель скажет: «Выходи с вещами».
Но меня словно забыли. Увезли в неизвестность Кента и Тома Прайса. Определилась и судьба Гувера. Его упрятали на восемь лет в Синг-Синг и оштрафовали на десять тысяч долларов. Их места заняли два парня, отказавшиеся служить в американской армии и публично порвавшие свои повестки.
Это были мужественные ребята.
Наконец меня вызвали на четвертый этаж, тем же порядком, под конвоем двух охранников. Следователь, мужчина лет пятидесяти, был подвижен не по возрасту и казался добродушным, добрым малым. Запросто, словно я был у него в гостях, угостил кофе и стал расспрашивать о родственниках, о моей жизни. Постепенно я разговорился, не понимая все же, что ему надо от меня. Так мы говорили с полчаса. Он незаметно перешел на мое положение, и, помрачнев, сказал:
— Так вот вы какой, оказывается. Слышал о вас от мистера Белла. Он утверждал, что вы ярый коммунист. Не верю этому! Такой молодец не может быть приверженцем разбойников, мечтающих захватить весь мир. Надеюсь, вы опровергнете мнение нашего уважаемого мистера Белла?
— Не знаю, кто такой Белл, но вы правы, я никогда не был коммунистом.
— А полковника Гринвуда знали? Это и был мистер Белл.
Я насторожился. Ах вот оно что! Этот словоохотливый старик из того же гнезда разведки. И добродушие его показное.
— Меня зовут Люк Стильман. Вы мне нравитесь, — продолжал следователь. — Но поговорим по-мужски, как добрые американцы, без всяких хитростей. — Он подвинулся со своим креслом ближе и, положив мне руку на колено, доверительно улыбнулся, обнажив на редкость белые острые зубы.
— Дорогой юноша! Вы поступили опрометчиво, не дав показаний, не сказав о своих связях с коммунистами. Однако все поправимо. Пока же вам грозит пятилетнее заключение и штраф.
— Пять лет! Я ни в чем не виноват!
Люк Стильман перешел на «ты».
— О, не будь наивным, мой мальчик! Я, конечно, верю тебе, но судья и прокурор иного мнения.
Я сник. Пять лет тюрьмы. Это значит только в шестьдесят третьем я освобожусь. Пять лет вычеркнуть из жизни! А возвращение на Родину опять отодвигается. Как быть? Что предпринять? Мысль моя металась в безысходном отчаянии.
Стильман поглядел на меня, потом вкрадчиво заговорил:
— Этой участи можешь избежать. Надо лишь быть послушным. Я предложу тебе кое-что. Если согласишься, то будешь… свободным.
Я внимательно посмотрел на Стильмана, и он опять напомнил мне полковника Гринвуда.
— Что вам нужно от меня?
— Ты умен и должен понять меня правильно. Не будем ходить вокруг да около. Я предлагаю тебе поступить на службу в нашу фирму. Ты думаешь, что это какая-нибудь разведывательная организация. По лицу вижу. Не беспокойся. Это не так. Правда, некоторые поручения покажутся тебе довольно необычными.
— Что вы предлагаете мне за это? Должна же быть какая-то отдача?
— Ты сразу, как говорят техасцы, берешь девушку за грудь. Сначала пойми главное. Прежде всего — жить! А какими средствами это достигается, не имеет значения. Ты будешь просто на службе у фирмы.
— Но что за служба? Заниматься шпионажем?
— Нельзя быть таким прямолинейным… Но допустим…
— Отказываюсь заранее. Вы считаете, что за доллары можно продать совесть. Так я понял?
— Но, но! Без трескучих фраз. Слыхал поговорку: «Родина там, где нас кормят!» В наш век родина, патриотизм, совесть — понятия устаревшие. Архаизм!
Стильман рассмеялся. Его смех и самоуверенный вид покоробили меня. Я невольно отодвинулся. Он встал, подошел к столу и, щелкнув замком, вынул из ящика тощую коричневую папку. Развязав ленточки, раскрыл ее.
— Это ваше дело, мой друг. — Он опять перешел на «вы». — Вас освободят и дело забросят в архив, если вы согласитесь служить нашей фирме. Поймите, добра вам желаю.
— Мне знакомы эти штучки. Вы хотите сделать из меня диверсанта или что-то вроде этого.
Стильман побледнел. На миг злобное выражение его лица поразило меня. Вот сейчас покажет клыки. Но он рассмеялся, словно услыхал что-то смешное, и, взглянув на меня, проговорил:
— Короче, вы отказываетесь от моего предложения?
— Да!
Стильман выпятил нижнюю губу, двигая челюстью, и стал похожим на бульдога.
— Будет поздно, когда спохватитесь. Вы не желаете свободы? Две минуты даю на размышления. Согласитесь подписать обязательство — будете свободны. Не согласитесь — сгноим в Синг-Синге.
— Хоть два часа. Не хочу!
— Что ж, есть поговорка: «На войне как на войне». — Резко повернувшись, он гаркнул: — Встать!
Я встал.
— Руки за спину, болван! — И не успел я опомниться, как сильным ударом в живот Стильман сбил меня с ног. И пока он звонил по телефону, вызывая конвой, я едва поднялся, корчась от боли.
— Это называется «бить лежачего», — прохрипел я.
— Не то еще увидишь! — Стильман с холодным бешенством посмотрел на меня.
Спустя три дня надзиратель вывел меня из камеры, не дав проститься с товарищами. На дворе стучал мотором тюремный автобус без окон. Меня толкнули в него и, открыв одну из кабинок, захлопнули дверцу. Прислонившись к стенке темного шкафа, я прислушался. В соседней кабинке заперли женщину. Она тихо всхлипывала. Куда же нас отправляют? В суд? Не похоже. Теряясь в догадках, я стоял неподвижно, чувствуя, как немеют ноги. Теперь я уже слышал, как и в других тесных ящиках-кабинах ворочались, вздыхали люди. Наконец кто-то снаружи скомандовал: «Поехали!» — и дверца автобуса с лязгом закрылась.
Я жадно внимал шуму улицы, улавливая и звуки машин, и людские голоса. Что-то сейчас делает Джон? А Клара? Возможно, идет по Ленокс-авеню и не думает, что я рядом. Мучительные раздумья нахлынули на меня. Что теперь сделают со мной?
Часа через полтора автобус остановился. По узкому проходу забегали конвоиры, с грохотом распахивая кабинки. Открылась и моя. Я вылез из машины, зацепившись за подножку, и зажмурился от солнечных лучей, бивших в глаза. Говор сотен людей оглушил меня. Бритые и небритые, старые и молодые, стриженные наголо и обросшие, лохматые мужчины разговаривали между собой, что-то делали, куда-то спешили. И в этом хаосе сначала было трудно разобраться. Все напоминало большой вокзал, и пассажиры, запрудив зал и широкую каменную лестницу, теснились как будто к выходу на перрон, Сходство с вокзальной суетой придавали и вещи. У каждого что-нибудь да было. Мешки и чемоданы. Сумки с хлебом и бельем. Разные узлы.
Топот ног, скрип железных дверей, выкрики надзирателей — все повторялось стократным эхом под высокими сводами зала. Но впечатление беспорядочной суеты быстро сменялось ощущением строго налаженного, почти автоматического порядка, которому каждый из вновь прибывших подавленно подчинялся.
Я не успел передохнуть, как надзиратель сунул мне в руки мой чемоданчик, отобранный при аресте. «Может, освободят, раз возвратили вещи», — подумал я. Но надзиратель, заслонив рукой глаза от режущих лучей солнца, сердито крикнул: «Вываливай свое барахло в мешок! Скидывай казенную одежду и одевайся в свое. Ремень и галстук выкинь вон». Подавив вздох, я торопливо надел пропахшие карболкой штаны и пиджак.
— Иди сюда! К столу! — скомандовал усатый длиннорукий тюремщик.
Вдоль стен стояли столы. За каждым сидел человек в форме. Не поднимая головы, иссохший, как мумия, писец скороговоркой спросил меня: «Имя, год рождения, национальность?» И сыпал все новыми и новыми вопросами.
Я едва успевал отвечать. Он одним взмахом что-то помечал в бланке, лежавшем перед ним. Когда закончили опрос, двое человек в халатах подхватили меня под руки и поставили перед следующим столом, заполненным баночками, бутылочками с черной жидкостью, разными валиками, стопками бумаги разных форматов, какими-то щипцами, крючками.
Один из них быстрым движением ловко мазнул по моим пальцам черной мазью, другой в то же мгновение притянул мою руку к разграфленному листку на столе и слегка, почти нежно, нажав мои пальцы, оттиснул их отпечатки. Затем намазал обе ладони и тут же рядом отпечатал мои пятерни на листке.
— Следующий! — выкликнули очередного «клиента».
Меня подцепил тюремный парикмахер в белом балахоне.
Он поспешно провел холодной никелированной машинкой по моей голове, по подбородку и усам, отскочил в сторону, стряхивая волосы, и крикнул: «Следующий!» Я даже не успел пожалеть о своих кудрях, ворохом лежавших на полу.
Тип в очках бесцеремонно толкнул меня дальше.
— Становись прямо! Вот так. — Он щелкнул фотоаппаратом, сняв меня. — Теперь боком. Алле! В профиль. Так. — Сфотографировав, он велел снять пиджак.
— А сейчас зафиксируем тебя с медалью «за услуги». — Он навесил мне на грудь планку и мелом жирно вывел пятизначный номер. — Сюда смотри, арестантская морда. Вот так. Есть анфас, теперь в профиль. За снимком заявишься после освобождения, если не сдохнешь! Следующий!
Я не успел ответить фотографу, сутулый дядя приказал мне раздеться догола, встать у стенки, разлинованной на сантиметры. Смерил мой рост, записал в бланк, неотступно кочевавший за мной от стола к столу. Толстуха, единственная женщина в этой толчее, записала цвет моих глаз, форму носа, отсутствие золотых зубов, количество пальцев на ногах и руках и еще что-то.
— Убирайся! — грубым басом приказала она, отсылая меня к истукану с ключами в руках. Взяв вещи под мышку, я пошел за ключником, он, схватив бланк, повел меня по холодным ступенькам на второй этаж. Тут было сравнительно тихо, лишь глухой несмолкаемый гул, как жужжание растревоженного улья, слышался от дверей, длинной вереницей тянувшихся по одной стороне коридора.
Сердце мое упало. Значит, вновь камера.
Надзиратель без всяких предисловий распахнул одну из дверей, и душный парной воздух пахнул на меня, как из бани. Робко перешагнув порог, я остановился. Дальше податься было некуда: огромная камера до самого порога была полна людей. Кто-то крикнул:
— Дверь закрой!
Машинально я обернулся, чтобы выполнить приказание, и оглушительный взрыв смеха ошеломил меня. Со всех сторон — и сверху, и снизу — дико хохотали, захлебывались в хохоте рожи. Смеялись во всех ярусах нар, широко раскрыв рты, глядя на меня. Грохотала вся камера.
— Ой, дурак! Ой, дурак! — выкрикивал, захлебываясь, парень, сидевший прямо на полу возле моих ног.
— А он кинулся закрывать!
— Ну и глуп. Первый раз в тюрьме!
— А он кинулся закрывать! — не мог уняться бородатый полуголый парень, тыча пальцем в мою сторону.
Цыганского вида арестант, в одной майке, с кудрявой бородкой, шагая через лежавших и сидевших на полу людей, подтягиваясь руками за верхние этажи нар, когда невозможно было пройти, пробрался ко мне.
— Я староста. Чего стоишь? Располагайся у порога. Постепенно, как будут изымать из камеры, будешь двигаться по порядку. Понял?
— Понял. Но чего они ржут как лошади? — махнул я в сторону хохотавших людей.
— Не обижайся. Видать, тебя первый раз посадили. Не тревожься. Двери за тобой всегда надзиратель закроет. Уж больно смешно, как ты бросился закрывать, вот потому и грохочут, — беззлобно ответил бородач.
Не зная, куда приткнуть свой мешок, я положил его на пол и сел на него. Вдруг мокрый комок подкатил к горлу, и меня стошнило.
В камере кипели страсти. Триста с лишним человек с трудом уживались друг с другом. Все было в постоянном движении. Одних уводили, других приводили. Дверь камеры постоянно раскрывалась. То приносили обед — и тяжелые металлические миски с жидким супом плыли от дверей к окну. Последние доедали «обед», а уже наступало время «ужина», и передние принимались за еду. Воздух был спертый, душный. Все лежали или сидели в одних трусах. Каждый хотел поскорее передвинуться к окну, где было свежее. Через неделю, постепенно перемещаясь на освободившееся место, я достиг окна.
Дожил и до того дня, когда освободилось место на верхних нарах. Но перелезть туда не успел: уродливый горбун вызвал меня из камеры. Не ожидая ничего хорошего, я вышел в коридор. В конце его была канцелярия. Проковыляв к столу, горбун велел встать мне у стены и внятно прочитал телеграмму:
— «Белянкина Павла освободить без подписки».
Я услышал главное — «освободить», закружилась голова, и я чуть не потерял сознание. Что значит «без подписки», я не понял, но не спросил, боясь, как бы горбатый начальник не прочел мне что-нибудь другое.
— Забирай свои вещи, и чтобы через минуту тебя не было в тюрьме. Твое счастье.
Однако за ворота я вышел только через час, так как пожелали еще раз снять отпечатки моих пальцев и сфотографировать на память в трех видах: анфас, в профиль и в рост.
Вечер. Моросит дождь. Я медленно бреду, сам не зная куда. Мне негде приклонить голову, негде спрятаться от пронизывающей все тело сырости. Вчера еще было сухо, солнечно, и я спал на пожухлой траве центрального парка, а сегодня погода переменилась — и на мокрой земле не заснешь. В подъездах домов устраиваться опасно, заберут полисмены. В порт нечего и соваться. Полицейский Гарриман предупредил меня об этом. Имя мое в черных списках у всех боссов, и на работу меня не возьмет ни одна собака.
Прошел месяц, как я вышел из тюрьмы. Сразу же по выходе из тюрьмы я поехал в Гарлем к Кларе. Так хотелось увидать Клару и друга Джона. Поднявшись из собвея на улицу, я поспешил к знакомому дому. Но замедлил шаги, сомневаясь, не ошибся ли. Может, это не тот дом. Он выглядел немым и еще более печальным, чем прежде. Вход во двор был закрыт деревянными щитами, и во всем доме не было ни души. Что же случилось? Где Клара? Куда девались все жители? Я зашел в овощную лавку напротив и спросил старую негритянку:
— Мэм! Где же все люди? Почему дом пустой?
Продавщица овощей, вытерев мокрые руки фартуком, пристально посмотрела на меня и ответила:
— Я вас узнаю. Вы тот белый, что ходил к старому Джону.
— Да, да, мэм! Но где же они?
— Ах, мистер! Случилась беда! Старого Джона и его сына кочегара забрала полиция. Молодой-то такой упрямый, вздумал скандалить с белыми.
— Из-за чего?
— О господи! Джон возвратился из плавания словно сумасшедший. До этого маленького сынишку Клары загрызли крысы. Да, крысы. Они и раньше беспокоили жильцов, набрасывались на детей. А тут как взбесились, накинулись на крошку Сэнди и на Клару. Пока вскочили, зажгли свет, крысы перегрызли горлышко у малыша и покусали Клару. Это было страшное зрелище, мистер!
Негритянка заплакала, утирая слезы краешком фартука.
— Старого отца Джона тоже искусали, пока он отбивал крошку. Клара сошла с ума. А на следующую ночь крысиное стадо подобралось к барышне Юлии. Знаете, что живет на втором этаже. Гулящая девушка. Пришла ночью, уснула, а крысы набросились и загрызли. И в больнице ничем не могли помочь. Умерла…
— А Джон был дома?
— Нет. Он вернулся из рейса как раз в тот момент, когда белые господа обследовали дом и приказали выселяться всем. Сколько крику, шуму тут было! Джон возмутился, стал грубить. Говорит, что негде жить, что вот погиб племянник. Но господа были правы. Дом разваливается. Видите, оградили проволокой, чтобы никто туда не лез. Да разве кто теперь войдет в него. Крысы хозяйничают. А тогда выселили насильно. Приехали пожарные, полицейские. Выселяют, а квартир не дают. Вот Джон и сцепился с полисменом. Я, говорит, на фронте воевал, заработал медаль. Должны дать комнату в другом доме. Чудак! Кто ему даст? Джон собрал всех мужчин, и пошли они по улицам. С флагами. Ну и забрали, арестовали его.
Я боялся спросить, где Клара, но негритянка сказала сама.
— Клара, промучавшись в больнице, умерла месяц тому назад.
Она опять заплакала, воспаленными глазами глядя на угрюмый, черный дом с пустыми окнами.
Опустив голову, едва волоча ноги, я поплелся на Бауэри-стрит. Нет больше Клары! На душе стало пусто, холодно. Будь проклята такая жизнь!
У ночлежки Армии спасения, как обычно, тянулась длинная очередь бездомных. В подвальной столовой давали кусок хлеба, миску супа и талончик на ночлег. Если встать в хвост очереди, то часов через шесть можно получить порцию супа. Если останется.
Но я пока обойдусь без этой подачки. Экономя, смогу жить, употребив месяц на поиски работы. А может быть, подойдет советский пароход. Тогда-то уж знаю, что делать. Заберусь тайком в трюм. И все. Появлюсь, когда судно будет далеко от берега. В океан не выбросят и обратно не вернут. Мечты о Родине приобрели такую мучительную остроту, что порой я буквально бредил ими. Сколько раз ходил в порт, но на причалах не было ни одного русского судна.
Прошел еще месяц. Я проел последние деньги и продал все, что можно было продать, с каждым днем опускаясь все ниже и ниже. В мрачном отчаянии я слонялся по Манхаттену. Каждый вечер меня тянуло сюда, на шумные стриты. Здесь жизнь кипела, переливаясь всеми красками. Всюду было полно народу. Люди казались беззаботными и веселыми, несмотря на моросящий дождь. Их ждала дома семья, сытный ужин, тепло родных глаз. А мне некуда было податься. Я остановился на углу Таймс-сквера, напротив бронзового памятника. Наверху светились рекламы редакции «Нью-Йорк таймс». Рядом соблазнительно горели огни булочной. Я подошел к витрине. Россыпь булочек, пирожков, калачей, хлебцев неодолимо потянула меня к себе. Вот если бы купить этот хлебец с тмином. Всего двадцать центов. Я даже почувствовал на языке вкус этого хлебца. Но где достать проклятые монеты? Невдалеке от булочной, на углу, я заметил старого человека в широкополой потрепанной шляпе и длинном засаленном пальто. Он продавал самодельные зажигалки из патронов. Самоделки. Кому они нужны? Но все же иногда прохожие приостанавливались и торопливо бросали монетку в жестяную коробку у его ног. Центы серебряными рыбками исчезали в банке.
Старик продает зажигалки, следовательно, он не нищий, а торговец. Делает свой бизнес. Коммерсант. И полисмен в дождевике невозмутимо проходил мимо, цепляясь глазами лишь за меня. Нет, я не унижусь до этого, никогда не буду просить подаяния. Лучше уж броситься с железных сетей Бруклинского моста в Гудзон, так считал и покойный Хансен. Либо достать один доллар и, взобравшись на крышу Эмпайр-стейт-билдинга, кинуться вниз на асфальт нарядной улицы. Всего за один доллар вас поднимут на сто второй этаж самого высокого здания Америки. Можно перед самоубийством еще раз, как в день моего приезда в Нью-Йорк, полюбоваться великолепной панорамой города. А уж потом кинуться в пропахшее бензином ущелье улицы. Впрочем, и не бросишься: недавно всю площадку крыши билдинга оградили еще одной стальной решеткой от самоубийств.
Дождь, слава богу, прекратился.
К подъезду булочной, мягко шурша шинами, подкатил «крейслер». Машина новейшей марки. Кто-то словно толкнул меня. Я метнулся к автомобилю и одним рывком открыл дверцу. Молодая изящная женщина в вечернем платье звонко рассмеялась, шепнула что-то своему спутнику, пожилому, в спортивном свитере мужчине. Он, не глядя на меня, сунул в руку скомканную бумажку и вошел вслед за женщиной в булочную. Я разжал пальцы и не поверил своим глазам. Три доллара! Целых три доллара! Мне подали, как нищему. Правда, уж слишком много. Надо немедленно бежать за этой мисс, за ее спутником. Отдать назад деньги. Я ведь не попрошайка, не бродяга. Я моряк, рабочий. Престо сейчас на мели, без работы, и поэтому у меня такой вид. А открыл дверцу лимузина просто из вежливости, из учтивости, не рассчитывая на благодарность.
Но три доллара! В этой бумажке была жизнь. Хлебец с тмином, сэндвич, горячий суп и ночлег. Согнувшись, я отошел от булочной и быстро-быстро, словно опасаясь, что у меня отнимут эту зеленую бумажку, повернул к Гудзону, стараясь сдерживать шаги, чтобы не побежать.
Однажды осенью ночью я забрел на незнакомую мне улицу. Все здесь было необычно. После узких захламленных и шумных стритов Манхаттена на этой улице было просторно и тихо. Не было сумасшедшей пляски реклам и воющих выкриков джазбандов. За чугунными и бронзовыми оградами таились небольшие двухэтажные особняки. Свет фонарей, пробиваясь сквозь густую листву платанов, освещал лужайки, дорожки и клумбы перед домами. Все спало за оградами. И на улице тоже была тишина. Только изредка промчится бесшумно машина, отражаясь в мокром асфальте. Вечером прошумел дождь, и свежий запах деревьев и цветов кружил голову. Почти сельская улица в центре Нью-Йорка! Вот это удивительно. Здесь, пожалуй, нам, бедным людям, появляться опасно. Нужно скорее выбираться отсюда. Я поспешил к Ист-Риверу, не оглядываясь на спавшие таинственные особняки. И вдруг мой слух поразила чудесная мелодия От неожиданности я остановился, ухватившись за бронзовую решетку ограды, слушал музыку, и она сразу захватила меня, пронизав всего. Звуки рояля и скрипки плыли откуда-то сверху, сквозь стволы деревьев и листву, то грозные, с нарастающим раскатом, то печальные, светлые. Сердце мое затрепетало. Я поднял несмело голову и увидел желтый квадрат окна на втором этаже коттеджа. Из него-то и лились эти прозрачно-хрустальные волны. Я не видел музыкантов и не задавался вопросом, кто они. Просто стоял и слушал, слушал, позабыв обо всем. Больше не думал о голоде, терзавшем меня, ни о том, что нет пристанища, что я очень одинок, и не знаю, что ожидает меня завтра. Все куда-то исчезло. Мне даже почудилось, будто где-то давным-давно я слышал эту музыку, хотя твердо знал, что впервые в жизни слышу ее. И все же что-то до боли знакомое было в этой музыке.
Передо мной всплыл жаркий день. Я иду, держась за юбку матери, по пыльной, теплой дорожке между колосящимися хлебами. Далеко-далеко виднеются крыши нашего села. Над ними — купол белой церквушки, как расплавленная золотая капелька. В небе ни облачка. И где-то в голубени поет жаворонок. Перед нами мелькают стрижи, то припадая к земле, то взмывая над желтеющими хлебами. Я устал и едва-едва иду.
— Будет дождь — говорит мать пересохшими губами. — Потерпи немножко, Кудряш… Скоро будем дома.
Сколько мне тогда было лет? Пять? Шесть?
А чудесная музыка все звучала. Я не знаю, долго ли я так простоял, вдруг чья-то рука тяжело легла мне на плечо. Я обернулся, весь еще во власти воспоминаний. Это был полисмен, сразу вернувший меня к беспощадной действительности. Он, не говоря ни слова, указал дубинкой в конец улицы. Я машинально поднял упавшую кепку и побрел прочь, вытирая глаза обшлагом старой куртки, едва сдерживаясь, чтобы не разрыдаться.
В Нью-Йоркском порту мне не светило, как говорят моряки. На причалах появляться нельзя, тем более, если подойду к советскому пароходу, в случае прибытия такового. Сразу же меня заберут полицейские или агенты ФБР. Да и советских судов по-прежнему не было ни в одной гавани порта. Поразмыслив, я решил уехать в Сан-Франциско. Там Тихий океан, за океаном — Россия, много пароходов, и, возможно, мне удастся достичь родных берегов.
Найдя знакомого проводника Тома, я упросил его спрятать меня в вагоне, чтобы выбраться из Нью-Йорка. Добрый негр согласился, и вечером перед отходом поезда завел меня в кладовушку вагона. Поезд тронулся. Было очень неловко сидеть, сжавшись комочком на пыльном полу, но экспресс уносил меня все дальше и дальше от Нью-Йорка. Увеличивая скорость, нырнул в туннель, миновал Нью-Арк и поспешил к Трентону. Тут стоял лишь пять минут и снова тронулся в путь, минуя один за другим городки, бесконечно похожие друг на друга.
Чувство облегчения и надежды и вместе с тем грусти охватило меня. Я навсегда покинул город, в котором испытал столько горя! Но не только горя. Я познал радость дружеского участия и первую любовь. Клара, Клара! Никогда не забуду тебя, золотой луч моей жизни в эти тяжелые годы.
Сидя на полу в кладовке вагона, я вспоминал минувшее. Сон не шел ко мне. Только глубокой ночью я задремал. Утром поезд пришел в Филадельфию. Здесь проводник сменился. Том дал мне большой сверток с едой, и мы распростились.
— Желаю тебе удачи и счастья. Не попадайся только «быкам» — полицейским. Через месяц-два доберешься до Сан-Франциско, — напутствовал меня Том.
Я спрыгнул на влажный песок, перешел пути, на которых стояли товарные составы, и, обойдя какие-то постройки, выбрался в город.
Путь мой лежал на запад. Где пешком, где на попутной машине, я неуклонно двигался вперед, иногда с компанией бездомных безработных, а чаще в одиночку. Одному было легче «голосовать» на дороге и удавалось проехать с каким-нибудь шофером двадцать-тридцать миль. Но по вечерам становилось тоскливо, и я присоединялся к компании таких же, как я, бродяг.
Бездомных людей на дорогах было сколько угодно. Они скитались от города к городу, от фермы к ферме в поисках заработка. Некоторые даже с семьями. Наступала осень, и безработные спешили на уборку урожая в плодородные равнины Миссисипи и Миссури.
Пока был хлеб, я не останавливался, не желая терять дни. Случалось, забирался в пустые товарные вагоны. Не доезжая до крупной станции, мы всей компанией выскакивали из вагона и, обойдя опасное место, вновь нацеливались на проходящий состав. По примеру других, я прыгал с поезда на полном ходу, рискуя попасть под колеса. В Питсбурге нам не повезло: кондуктор накинул засов на двери вагона, и, когда поезд остановился, мы не смогли выйти, очутились в ловушке. На следующей станции нас встретили тюремные автобусы, гостеприимно распахнувшие перед нами свои дверцы. Переночевали в грязной камере местной тюрьмы, а наутро предстали перед судьей. Тучный, со свиными глазками судья Джексон возвышался на своем троне, как бог. Он задавал лишь два вопроса:
— Имя? Где живешь?
— Джек Смит, ваша честь. Живу в Индианополисе, хотел проехать на рудники, слыхал, что там есть работа.
— Это неважно, что ты хотел, скотина! За проезд по железной дороге без билета пятнадцать суток! — прервал его судья, подтверждая свое решение ударом молотка.
Я не успел объяснить, зачем ехал в пустом товарном вагоне, да это и не требовалось. Меня он осудил на десять суток тюрьмы. Моим двум товарищам неграм дали по тридцать, а шахтера Кенли за то, что пытался спорить, наградили пятью неделями.
Камеры в этой тюрьме были, словно клетки в зверинце, со всех сторон окружены решеткой, так что каждый видел всех остальных заключенных. В клетки нас посадили по двое. Так я познакомился с Ольсеном. Он отличался от нас, безработных, которых называли «хобо», довольно опрятным видом и гитарой в чехле. Полный, подвижной, без всяких признаков растительности на бледном лице, он снял свою гитару с плеча, сел на железную койку и сказал:
— А ничего! Жить пока можно. А ты, приятель, давно путешествуешь? Куда путь свой держишь? Чего ищешь? — Его добродушная физиономия располагала к себе. Я без колебаний рассказал о своем желании доехать до Фриско, умолчав о конечной цели.
— Долгонько придется тебе топать, если через каждые двести миль будешь попадать в тюрьму. Так лет через пять увидишь Тихий океан.
— Постараюсь раньше! А вы куда стремитесь?
— Желаю успеха. Куда я стремлюсь? Не знаю. Я бродяга, и не жалею об этом. Мне все равно, куда идти и как зарабатывать на хлеб насущный. Лишь бы быть свободным.
— Странно, — пожал плечами я. — По виду вы не рабочий. Неужели вам нельзя устроиться поприличней, в конторе, например…
— Хо-хо! И это ты считаешь приличным? Понятия о приличиях весьма относительны. Самое трудное — быть порядочным человеком. У нас в Штатах достойным человеком многие считают того, кто имеет толстый кошелек. У меня же, к сожалению, а быть может, и к счастью, душа не лежит к приобретению долларов.
— Вы, очевидно, неудачник!
— Неправда. Считаю себя удачливым человеком. Я не погиб в Корее. Уцелел в этой паршивой войне, и уж за это одно должен благодарить судьбу. Когда моих товарищей разрывало снарядами на куски, я остался цел. Разве это не счастье? Когда я вылез из этой кутерьмы, то решил, что виноват перед друзьями. Они гниют в Корее, а я? И вот вышел я на дорогу бродяжничать, несмотря на то, что имею диплом учителя. Работал в колледже и в институте, исколесил Америку. И всюду видел лицемерие и подлость, потому что в такой стране имел несчастье родиться. А посему решил быть бродягой. Меньше спроса — больше свободы.
В этот вечер Ольсен долго мне рассказывал о себе. Это был добрый товарищ, умница и правдолюб.
Прошло десять суток. Отбыв свое, мы вышли на дорогу, не успев даже посмотреть город. Полисмен сопровождал нас.
— Шагайте, шагайте! Назад даже не оглядывайтесь. Вздумаете вернуться — схватите по два года, — сказал он.
— Благодарим за разъяснение, мистер шериф, — вежливо приподнял свою шляпчонку Ольсен.
— Я не шериф, обезьяна! А совет мой прими к сведению. Не езди в вагонах без билета.
Но мы двигались к западу прежним испытанным способом, цепляясь за проходившие составы товарняка.
Когда сводило животы от голода, забредали на фермы. Чаще нас прогоняли, порой и собак натравливали. Иногда попадалась работа. Дня два-три мы крепко трудились и опять — в путь. Старательно обходили подозрительные местечки, где нас могли зацапать полицейские.
Раз за Солт-Лейк-Сити мы шли весь день по пустынной местности. На горизонте виднелась длинная цепь сиреневых гор, а ближе темнел большой лес. Ветер рвал кепку с головы, заставляя плотнее кутаться в пиджак. Темнело. Неяркие звезды выступили на бледно-синем небе. Почти все поля были убраны и сиротливо чернели. От этого становилось еще тоскливее на душе. Мы очень устали, но идти-то было нужно. Мы с проклятиями продолжали шагать и шагать, стараясь согреться на ходу. Совсем стемнело. Казалось, черный мрак охватил весь мир. Но вот вдали показался робкий огонек. Все больше и больше разгораясь, он манил и подбадривал нас. Казалось, что он уже совсем близко, но только через час мы подошли к костру. Вокруг него сгрудилась пестрая компания бродяг.
— Здравствуйте, друзья!
Никто не ответил. Лишь один чуть заметно кивнул, уступая место возле себя. Я сел, вытянув усталые ноги. Костер то горел ровно, то искрами взметывался в черноту неба, когда негр, единственный в этом сборище, подбрасывал хворост.
Бродяги молчали, и в этом молчании чувствовалось равнодушие и враждебность. Одни лежали боком к огню, другие сидели, безучастно глядя на костер. Первым заговорил мой сосед, судя по одежде, шахтер, крупный, с грубоватыми чертами лица. Он напомнил мне дядюшку Дюшана. Вероятно, в рабочих людях, независимо от национальности, есть что-то общее, роднящее их. У него были такие же, как у дядюшки Дюшана, крепкие руки и серьезные глаза. Выколотив пепел из трубки, он пророкотал:
— Друзья! Мистеры и синьоры! У меня есть предложение. Раз уж господь соединил нас у лесного камина, давайте сообща поужинаем. У кого что есть, выкладывайте в общий котел. У меня найдется хлеб и мясо.
С этими словами шахтер вытащил из своего мешка, сильно смахивающего на наволочку, хлебцы и завернутый в тряпочку кусок бекона.
— Правильно, мистер… мистер…
— С вашего разрешения, Чарльз Бевил.
— Правильно, Чарльз! — подхватил оживившийся Ольсен, доставая и наш общий запас — банку сгущенного молока и мешочек кукурузной муки, подаренный нам сердобольной фермершей.
Бродяги обернулись к Чарльзу. Человек с подслеповатыми глазами поставил рядом с нашим мешочком банку тушенки и пакетик столетних галет. Другой, весь черный от угольной пыли (ехал на угольной платформе), высыпал зеленую фасоль и хлеб.
— А «быки» не заявятся? — опасливо спросил кто-то.
— «Быки» давно дрыхнут со своими бабами, — ответил черноволосый парень в клетчатой ковбойке и желтых высоких сапогах. Он держался отдельно от всех, видимо, стесняясь, что ничего не может дать в общий котел.
У всех других в этой пестрой компании хоть что-нибудь да нашлось Среди собранных продуктов лежал гусь, заманчиво поблескивая жиром. Это уже была роскошь невиданная, и хозяина деликатно не спрашивали, как он добыл гуся. У негра оказалась сухая картошка. Парень в ковбойке притащил в брезентовом ведре воду. Ведро было новенькое, видимо, стащил его на ферме. Огромная алюминиевая кастрюля, правда, изрядно помятая, принадлежавшая запасливому негру, приняла в себя часть продуктов. Пошли также в дело чашки, кружки и банки из-под консервов.
Получился недурной суп, попахивающий дымом и пересоленный, но зато горячий. Гусь, поджаренный со всех сторон, был отличный. Чарльз Бевил, признанный за старшего, под внимательным взглядом всех разделил его на равные кусочки. Он же поровну разлил кофе, правда, немного жидковатый, но гораздо лучше тюремного пойла.
— Отлично! — уничтожив свою порцию, похлопал себя по животу старый бродяга в живописных лохмотьях. — Теперь бы покурить.
— Не отказался бы ежедневно так пировать. — Разомлевший парень в ковбойке подал старику сигарету.
— Мы во время великого похода в Вашингтон так же действовали, — задумчиво проговорил Чарльз. — На привалах готовили, а ведь нас были тысячи. О, то было славное время!
— Я помню этот поход! — оживился кривой бродяга, взмахивая руками, отгоняя прилетевшего откуда-то жука. — Две недели мы шагали. Нам дали работу в УГР — управлении гражданских работ, но платили гроши…
— Добились чего-нибудь?
— Мало чего. Профсоюзные субчики изменили. Стакнулись с джентльменами-хозяевами и предали рабочий класс. Вот теперь бы сорганизоваться. Только профсоюзные боссы трусят. Если бы коммунисты взялись за дело…
— Не говори этого! — испуганно возразил владелец бывшего гуся. — Пусть коммунисты сами делают походы, а нам лучше в сторонке держаться.
— Ты разве не рабочий?
Негр подбросил хворосту. Костер взметнулся к небу.
Бродяга из Арканзаса, видимо, в прошлом батрак, с хрустом потянувшись, сказал:
— Эх, товарищи! Сейчас бы постель помягче, и походов не нужно. Мы ведь не русские, а простые американцы. Пусть дадут нам работу, пожрать — и хватит. Пусть политики занимаются всякими там демонстрациями. Если мне дадут заработать прилично, я буду согласен со всеми правителями.
— В том-то и беда, что не дадут, — тихо буркнул Чарльз.
— Глупости это. Оставим политику дядюшке Айку. Поговорим лучше о другом. Или давайте рассказывать смешные истории.
Я рядом с Ольсеном незаметно задремал. Блаженная сытость и тепло охватили меня. Растянувшись на обгоревшей траве, заснул. Не знаю, долго ли я спал, но проснулся от громкого сердитого разговора. Костер догорал, от золы и красных углей несло жаром. Все вокруг спали, и лишь двое парней о чем-то спорили:
— И не думай, Петер, в армию записываться. Сделаешь самую большую глупость в жизни. Ну что тебя тянет туда, дурень?
— Буду тобой командовать… — зло возразил батрак. — А чем плохо? Кормят, поят, одевают и жалованье дают. Вербовщик рассказывал, что тем, кого отправляют за границу, платят двойное жалованье. Это же лучше бродяжничества и батрачества у мормонов. А в армии очень приятно проводят время. Вон парни приехали из Японии и Кореи. Денег полно, и теперь к их услугам жратва, вино и белокурые девушки.
— Глуп ты. А ты знаешь, что тебя заставят стрелять, убивать людей, которых ты не видел и которые не сделали тебе зла. Эх, Петер, Петер!
— Не должно этого быть, — усомнился Петер. — А потом, ведь наши хотят порядок установить. Американскую культуру дадут.
— Им не нужно это. А тебя убьют… Не вернешься.
— Как не вернусь? В нас не посмеют стрелять, потому что мы самые сильные на свете. У нас атомная бомба…
— Бомба! Дурак ты. В общем, мой совет — не записываться.
— А я не хочу воевать, — сказал молчавший до этого молодой бродяга. Он проснулся и, как и я, слушал разговор парней. — Я не хочу убивать. Потому-то и убежал, получив повестку.
— Это не выход, — повернулся к нему проснувшийся Чарльз. — Если не хочешь служить, надо заявить прямо, чтоб все знали…
— А если посадят.
— Всех не пересажают. Другие задумаются, почему, мол, ты отказался, поймут. И тоже не пойдут в армию. Нам война не нужна. Она лишь богатым джентльменам из Вашингтона да Уолл-стрита необходима. Мы, простые люди, не должны воевать.
Петер, вставая, прохрипел:
— Это коммунистическая пропаганда. Если не будет армии, то придут русские и все заберут. Все наше богатство, всю нашу землю…
— А ты сильно богат? Только сапоги. А что русскими пугают, не верьте этому. Я-то видел достаточно русских во время войны в Германии. Они тоже не хотят войны. И первыми не начнут воевать.
— Боятся потому что. Ведь у нас атомная бомба. Как шарахнет, будь уверен!
— У них не слабее бомба есть. Но ведь дело не в бомбах, а в людях. Русские — мирные люди, и никогда не нападут на нас первыми.
Мы с Ольсеном забрались в пустой вагон и, продрогнув до костей, на заре благополучно выпрыгнули возле небольшого городка. Городок был расположен у подножья гор Сьерры-Невады, зубчатая цепь которых служила ему фоном. Пропустив громыхающий на стыках состав, перешли путь и поспешили на станцию. Городок Рино, облепленный у въездов рекламами фирм и вездесущей компании «Мейси», только просыпался. Домики из бетона и досок, церкви, стеклянные витрины, одноэтажные магазины, кинотеатры, неизбежные заправочные станции «Галфа» или «Еско».
Серо-асфальтовая дорога рассекала городок пополам. Много я видел захолустных городишек на своем пути. Все они до отчаяния похожи друг на друга. Иногда казалось, что нахожусь в одном и том же городе и никак не могу из него выбраться.
Ночью прошел дождь, и все дома, станционные постройки, площадь перед вокзалом и даже деревья с опущенными желто-красными листьями пахли сыростью. Голубой океан, к которому я стремился, казался мне безнадежно далеким.
Добравшись до площади, мы с Ольсеном сели на скамеечку передохнуть и поразмыслить, как добыть хлеб насущный. Зазвонили колокола на ближайшей церкви. И тут же заворчало радио. На площади становилось все оживленнее. Прошли строительные рабочие в одинаковых спецовках, неся нейлоновые мешочки с завтраком. Проехали, перекликаясь, несколько велосипедистов. С криком выбежала стайка школяров. Показалась негритянка в белом фартуке. Она толкала перед собой тележку со свежими булочками. Прохромал инвалид с кипой газет. Прошел величественный полисмен, блестя пуговицами и кокардой, вызвав в нас с Ольсеном легкий озноб. Он шествовал неторопливо и важно. Носатый аптекарь открыл свое предприятие. Полисмен вошел в аптеку; и в окно было видно, как аптекарь поклонился ему, что-то отвечая, и налил стакан виски. Полисмен сквозь стекло витрины посмотрел на нас невидяще и выпил. Ольсен непритворно позавидовал:
— Хорошо, когда есть возможность поутру подкрепиться порцией виски и съесть горячую сосиску!
— Да, недурно, — поддержал его я.
— Везет же людям. Если бы у меня был большой рост и центнер весу, то пошел бы служить в полицию. Хотя сомневаюсь, чтобы меня приняли. Надо ведь еще иметь железное сердце.
Из-за угла выехал дребезжащий фордик. Остановился против нашей скамейки. Человек в круглой войлочной шляпе с обветренным красным лицом крикнул:
— Хелло! Ребята! Вы ничем не заняты?
Мы разом повернулись к нему.
— Хотите потрудиться? Есть отличное занятие на ферме.
Ольсен привстал и, шутливо приложив руку к груди, слегка поклонившись, сказал:
— Мы спешим на заседание конгресса в Капитолий, но для вас найдется немного времени, уважаемый.
— Отлично! Могу предложить, дорогие сенаторы, работенку на своей ферме.
— А в отношении монет, как положит господин плантатор?
Фермер рассмеялся.
— Вижу, вы шутник. Никакой я не плантатор, а фермер Стоун. Давид Стоун, хозяин фермы «Амалия». Ясно? Зерно и молоко. Ну а расчет после уборки, как везде. Еды вволю и бесплатная квартира.
— И гнуть спину от зари до зари?
— Конечно. Погода не ждет. Согласны? Или других возьму.
— Согласны. Только еще условие: нам нужны сапоги, а то наши совсем расползлись.
Стоун понимающе кивнул.
Мы поспешно залезли в машину. Немилосердно чадя и тарахтя, фордик выскочил за станцию. Дорога сначала петляла по степи, затем незаметно поднималась в гору. Перевалив через вершину, фордик стал уже веселее спускаться вниз, в долину.
Стоун внимательно рассматривал поле, в конце которого краснели постройки.
— Вот и мое хозяйство! — с гордостью проговорил он.
Мы подъехали к ферме. У ворот хозяина ожидали две женщины, одна постраше, другая молодая, очень похожие друг на друга — светловолосые и краснощекие, в одинаковых платьях и шерстяных косынках на плечах.
— Это моя жена и дочь Герта, — важно представил нам Стоун женщин.
Они мельком взглянули на Ольсена с его гитарой, на меня и принялись вытаскивать пакеты и свертки из машины. Не теряя времени, фермер отвел нас в помещение батраков.
Мы с другом поселились в каморке возле коровника вместе с двумя батраками, угрюмыми молчаливыми субъектами.
Батраки поднимались спозаранку. Наскоро позавтракав, они шли в поле. Надо было спешить с уборкой зерна. Меня приставили уборщиком на скотный двор. В чистых коровниках вкусно хрустели сеном сорок породистых коров. Это была гордость мистера Стоуна. С хозяйской дочерью Гертой приходили мы до солнышка в коровник, начинали трудовой день. У Стоунов была электрическая дойка.
Герта, обмыв вымя коровы, доила. Бидоны свежего пахучего молока быстро наполнялись. Моей заботой было оттаскивать их на площадку, где сонно постукивал мотором старенький грузовик. Герта возила молоко к повороту дороги, где машина компании Шпрингер забирала его вот уже пятый год. Как-то Стоун пожаловался мне:
— Какую цену Шпрингер дает за молоко, такую и приходится брать. Ничего не поделаешь, он хозяин. Я сам хотел соорудить маслобойку, но ничего не вышло. Шпрингер диктует цены, и мы в его власти.
Проводив с бидонами хозяйскую дочь, я принимался за уборку коровника, выпуская коров на пастбище. Коровы, важно переваливаясь, брели пастись. Герта, вернувшись, помогала мне. Широколицая, с плотно сжатыми сочными губами, молчаливая, она не уступала в работе мужчинам. В ней мало было девичьего. Но по воскресеньям Герта преображалась. В шелковом платье, пышущая здоровьем девушка с модной прической походила на городскую барышню, если бы не ее красные, натруженные руки. Парни с соседних ферм поджидали Герту, гуляли с ней в Рино и возвращались, провожая ее до ворот, но не заходя на ферму. Она считалась завидной невестой в округе.
Вечером, когда мы, уставшие, усаживались за стол, хозяйка вываливала на блюдо картошку, щедро политую маслом. Ставила снятое молоко, а случалось, и кувшин кислого вина. Положив на колени большие натруженные руки, она смотрела, как мы ели, перебрасывалась словечком со старшим батраком о хозяйских делах.
Мистер Стоун тоже нередко наведывался к нам. Он работал наравне с нами, любил пошутить и посмеяться. Гордился тем, что он простой трудовой человек.
— Сам все своими руками сколотил. Пришел сюда перед войной. Купил землю и развалюху. Взял кредит на машины. Трудно было начинать Не успеешь собрать урожай, плати за удобрения, за семена. Кое-как крепились. Через пять лет у нас было с десяток коров. Построили домик. Началась война. Дела пошли веселее, везде требовался хлеб. После войны я смог нанимать на сезон батраков Завел электродойку. Соседи мормоны приходили смотреть на нее, бранились, но также заводили у себя новшества. В округе я прослыл образцовым хозяином. В Кармон-Сити сам губернатор Руск вручил мне на осенней выставке грамоту за отборное зерно. Да и в этом году я получил хороший урожай. Вот только бы расплатиться за машины.
— Расхвастался! — неожиданно перебила своего мужа миссис Стоун. — Подожди, как еще с компанией расквитаешься.
— Все будет в порядке. Видишь, какое зерно! Во всей округе такого не найдешь.
Мы укладывались спать на жестких постелях в своей конуре. Когда еще было тепло, я спал в коровнике на сене, но затем перебрался в общую комнату батраков. Наработавшись за день, мы тут же засыпали. Даже неуемный Ольсен засыпал мгновенно, позабыв о своей гитаре.
С приближением холодов мы с Ольсеном все чаще поглядывали на дорогу.
А у мистера Стоуна появились опасения насчет благополучного сбыта зерна. Цены на зерно резко снизились. Все же Стоун не унывал.
— Уж чье-чье, а мое зерно возьмут за полную цену. Лучшее зерно в Штате! Будь спокоен! — Он был, как всегда, жизнерадостен и весел.
Но однажды в ненастный день фермер приехал из Кармон-Сити взъерошенный и злой. Он даже не поздоровался со мной, хотя всегда был приветлив. Батраки возили картошку в сушилку, раскапывая последние гряды.
Пришел в коровник Стоун позднее, когда я заканчивал уборку. Он был бледен и шел неуверенно, словно пьяный. Это удивило меня. Я знал, что хозяин не пьет.
— Несчастье, Пауль! — глухо проговорил он. — Мой хлеб не берут.
— Почему? Такое полновесное зерно, как золото!
— Золото, золото, — вдруг вскипел Стоун. — Моя пшеница лучше золота… — Он замолчал, рассеянно поглаживая подбородок, даже не подошел к своей любимице корове Пегги, только что отелившейся.
Старший батрак Стивенс, увидев хозяина, поставил в угол вилы и поздоровался.
— Все в порядке, мистер Стоун?
— Какой там порядок, Стивенс! Не хотят брать хлеб. Некуда, говорят, девать. Нет сбыта. А кроме них, кто возьмет? Предлагал Роберту Гурвичу. Известная фирма. А они дают цену за каждый бушель вдвое дешевле, чем стоит самому. Как это так! Пятнадцать лет сбывал пшеницу и ячмень, а сейчас — стоп. Куда же денусь?
— Может, оставить хлеб до будущего года? — невпопад сказал я.
— Глуп, хотя и ученый парень. Мне же надо расплатиться за машины, за горючее. Да мало ли долгов? Чем же платить, если зерно без движения будет лежать?.. Эх, да что вы понимаете?
Он с досадой отшвырнул ногой камешек и, выйдя из коровника, пошел в поле.
— А как же мы? — просипел Стивенс. — И с нами не рассчитается?
В ответ я пожал плечами. Мне было непонятно, как это не принять такое отличное зерно.
Через день мистер Стоун помчался в столицу штата. Объяснился с поставщиками, с фирмой сельскохозяйственных машин, упрашивая дать отсрочку платежей. С другими фермерами обратился к губернатору, но тот также ничем не мог помочь. Кризис. Непостижимый кризис, и сбыта нет. Слишком много в элеваторах пшеницы, кукурузы и ячменя. И богатый урожай мистера Стоуна абсолютно никому не нужен.
Дома его ожидал еще один удар.
Мистер Шпрингер извещал, что, к сожалению, не сможет больше принимать продукцию стоуновской фермы ввиду сокращения производства молочных продуктов. Но в будущем надеется, когда поправятся дела, вновь возобновить деловые отношения с уважаемым мистером Стоуном.
— Но куда же мне деться сейчас? Что я буду делать? — спрашивал себя фермер, перечитывая письмо второй и третий раз. Он сам поехал на сдаточный пункт и убедился: прекрасное, самое лучшее молоко в округе не брали, и не только у Стоунов, но и у других фермеров. Герта больше не ездила к дороге с бидонами. После этого пачками стали прибывать счета и напоминания об уплате за трактор, веялку и суперфосфат, за обстановку, взятую в кредит. Все видимое благополучие фермы рушилось. Это было настоящее бедствие.
В округе уже постукивали молотки аукционистов, фермы продавались с аукциона. Стоун уже не надеялся, что избежит такой же участи.
Жизнь на ферме по инерции продолжалась. Батраки работали, но Стоун уже, казалось, не интересовался тем, что делается вокруг. За две-три недели он изменился неузнаваемо.
Как-то зашел в каморку батраков, расслабленно погладил стенку, недавно выбеленную Гертой, осмотрелся, словно никогда не бывал тут, и, не глядя на нас, заговорил изменившимся голосом. Видно, ему не легко было говорить это:
— Вот что, друзья, у меня больше работы нет. Сами понимаете — проклятый кризис. Все в округе разорены. Но не беспокойтесь. Со всеми расплачусь сполна. В роду Стоунов еще не было бесчестных. Последнее продам, а с батраками рассчитаюсь… — Он посмотрел на свои широкие, как лопаты, ладони, выпачканные известкой и, согнувшись, вышел.
Прошла еще одна неделя. Дожди прекратились, начались погожие дни поздней осени. Однажды утром Стоун позвал меня к себе в дом. Я зашел в его кабинет — чисто покрашенную клеевой краской комнатушку с письменным столом и плетеными креслами. На стенах были развешены грамоты и какие-то таблицы.
— Садись! Ты вот рабочий человек, городской. Многое видел, в дальних странах побывал. Скажи, пожалуйста, разве годится так? Я трудился, выращивал хлеб. Ведь чем больше зерна, тем богаче фермеры, страна. Не так ли? Вложил столько сил. В течение двадцати лет платил взносы, работал, не щадя себя. Думал, уплачу всю задолженность и вздохну свободно. А тут вдруг, говорят, перепроизводство! Видишь эту бумажку? Приедут описывать за долги ферму. Мою ферму! — закричал Стоун, ударяя по столу кулаком. — На которую я потратил жизнь!
В дверях мелькнуло лицо перепуганной миссис Стоун.
— Что делать? Что делать? Так жалко оставлять ферму. Тут моя жизнь… Придется, что останется, погрузить на машину, сверху Герту с матерью — и в путь. Куда? В Цинциннати! Или во Фриско. Но я ведь, черт побери, фермер! И отец мой, и дед! Мне нечего делать в городе. На, пей…
Я удивленно следил за Стоуном. Он налил два стакана вина.
— Эх, я то надеялся, расплачусь с долгами. Все, все будет моей собственностью… никому не буду должен и сам управлюсь с урожаем. И еще, что греха таить, я за эти четыре месяца узнал тебя. Надеялся, что Гертруда будет твоей женой. Ты ей нравишься. И мы вдвоем с тобой бы стали хозяйствовать…
Я не нашелся что ответить, озадаченно глядя на раскрасневшегося от вина Стоуна. Теперь мне стали понятны многие намеки, которые он делал раньше. Он никогда не спрашивал меня о согласии, на столько был уверен, что любой батрак сочтет за счастье жениться на его краснощекой красавице, стать фермером. Мне было жалко бедного Стоуна, раньше такого самоуверенного и жизнерадостного, а теперь жалкого и несчастного. Допив свой стакан, я ушел.
События надвигались с катастрофической быстротой. Через несколько дней описали все имущество Стоунов и назначили день распродажи для покрытия долгов. Хозяин потерянно бродил по двору, заглядывал в сарай, где стояли машины, а раз я заметил слезы на его щеках. Ничего в этой усадьбе больше не принадлежало Стоуну. Томительно тянулись дни на ферме. Иногда на рассвете слышался шум автомашин на дороге. Мимо, будто крадучись, проезжали разорившиеся фермеры. Они стеснялись днем выезжать на дорогу со своим жалким скарбом. А у иных и стареньких фордиков не было. Взвалив свои пожитки на плечи, люди уходили, навсегда покидая родные места. А ждала их горькая нищета и неизвестность. В соседней ферме Брауна однажды раздались выстрелы. Старик Джеральд Браун, окончательно разорившись, после аукциона застрелил свою жену и покончил с собой. Герта бегала туда и рассказала дома о драме, разыгравшейся буквально через час после аукциона. Брауны решили остаться на своей земле, хотя бы мертвыми. Вся жизнь их прошла на этой ферме.
Наступил последний день и у Стоунов. В полдень на старом автомобиле приехал аукционист Беркли. Он важно вылез, застегнул пуговицы своего сюртука и направился к толпе ожидавших его людей. Фермеры, какие-то господа из города и разные агенты компаний с утра ожидали аукциона Беркли торопился, нужно было спешить на другую ферму, описанную за долги.
Приступая к продаже, он будто священнодействовал. Ни одного лишнего слова, жеста. Лишь седые брови его расходились в стороны, когда кто-либо из покупателей набавлял за предложенную вещь несколько долларов. Беркли воплощал закон и, как полагается, был деловит и равнодушен.
Новый «фордзон», уборочные машины и электродоилки с движком продали первыми. Юркий агент мясомолочного комбината Грифитса скупил весь скот. Потом стали продавать хозяйственные постройки и домик. Это все пошло за бесценок.
Стоун со страхом и отчаянием слушал покупателей, растерянно взглядывал на Беркли, когда тот с невозмутимым видом стучал своим молоточком, и его полное побледневшее лицо мучительно кривилось в гримасе. Вещи постепенно переходили к покупателям. Миссис Стоун и Герта не выходили из комнат.
К вечеру все распродали. Вырученная сумма с лихвой покрыла долги, и даже несколько тысяч долларов еще осталось для бывших хозяев фермы. Стоун тяжелой рукой поставил свою подпись под актом купли-продажи. Он еще держался, но когда покупатели и мистер Беркли уехали, Стоун не выдержал:
— Все кончено! Я погиб! — пролепетал он, закрыв лицо руками, неверной походкой вошел в дом, не принадлежавший больше ему. За ним неловко поднялись батраки за расчетом.
— Я погиб! — повторил Стоун. — Ах, Пауль, Пауль! Верно, нет справедливости в нашей стране. Разве я мог даже подумать, что расстанусь с этими стенами. Отныне я такой же, как и вы, только с той разницей, что у меня вот… старуха и дочь. Ну ладно… Получайте, ребята, и не забывайте старого Стоуна, бывшего фермера.
На следующее утро я попрощался со Стоуном, с плачущей Гертой. Она проводила меня до станции. На поезде добрался до Сакраменто.
С Ольсеном мы расстались еще раньше, до распродажи фермы. Он ушел на юг, после дня Благодарения, закинув за спину свою гитару. Я уговаривал его остаться, вместе ехать в Сан-Франциско, но он отказался:
— Слишком много горя я видел в этом муравейнике, — сказал он. — В Сан-Франциско на Фриуэй[1] погибла в автомобильной катастрофе та, которая любила меня, и воспоминания о ней тяготят мою душу. Все противно и нехорошо. Я бродяга. Хоть и голоден, но зато свободен. Мне не надо ни перед кем гнуть спину.
Так мы разошлись, и больше я никогда не видел своего неунывающего друга.
От Сакраменто я двинулся в путь пешком.
Как все-таки хорошо и спокойно вот так шагать, зная, что в кармане есть деньги. Всюду можно найти пристанище и обед. Не страшны даже косые взгляды полицейских.
То и дело меня обгоняли машины. Чувствовалось приближение большого города. Ощущение счастья, предчувствие радости не покидало меня всю дорогу. Наконец-то кончается мой долгий путь к океану. На повороте одна из машин остановилась. Шофер, добродушный с виду здоровяк, пригласил меня в кабину. Ну что ж, ехать так ехать! Я залез в кабину, и «студебеккер», рывком взяв с места, обгоняя автобусы, автомобили с грузом, легкомысленные легковые машины, помчался в сторону Сан-Франциско. Скоро замелькали пригородные поселки, сады, коттеджи и дачи. Непрерывным забором замельтешили красочные щиты, настойчиво предлагая купить всякие прекрасные вещи. Миновали небольшие поселки. Какой-то весь в зелени городок с острыми шпилями церквей. Затем длинные корпуса завода, блестевшего на солнце стеклами окон. Постепенно стали спускаться, и наконец показалась синева океана и гигантский мост над заливом.
Машина замедлила бег. Я увидел острые грани небоскребов, напоминающих Нью-Йорк. Но в Сан-Франциско нет такого скопища многоэтажных махин, как в Нью-Йорке. Издали казалось, что весь город утопал в зелени садов и парков. Город — на холмах, вокруг синего блюдца залива. Это было очень красивое зрелище. Сердце мое забилось сильнее. Я, не отрываясь, смотрел на Сан-Франциско, пока с дороги была видна общая панорама.
Машина повернула влево, миновала какой-то завод и остановилась у ворот большого здания.
— Приехали! — улыбнулся во весь рот шофер. Решительно отказавшись от протянутых мною денег, он высадил меня, пожелал доброго пути и въехал в ворота.
Я постоял, немного оглушенный шумом улицы, потер занемевшие колени и, взяв под мышку свой сверток, поспешил к центру города.
Проходивший со звоном трамвай, как чудо, удивил меня, словно никогда раньше я не видел трамваев. После безмолвия дорог и стоуновской фермы все казалось ново и неожиданно.
Держа курс к заливу, часа через три выбрался в портовые кварталы. Скоро в верхних улицах удалось найти ночлег в китайской гостинице. Это же волшебно — спать на настоящей кровати, на прохладных свежих простынях, ворочаться, чувствуя упругость пружин. Когда в последний раз я так блаженствовал? В гостинице Каракаса. Почти два года тому назад, когда возвратился с рудника Ориноко. Славная все же эта штука — кровать с пружинным матрацем.
Утром я проснулся с улыбкой. Солнце ярко светило в окно. Наконец-то я в Сан-Франциско! Расплатившись с китайцем за ночлег, отправился по магазинам. Купил приличный костюм, рубашки, новые туфли и огромнейший чемодан. Правда, он был почти пуст, но не беда. Я вновь чувствовал себя матросом, вернувшимся из дальнего плавания. Хоть день, да мой. Вероятнее всего в будущем придется продать и костюм, и это чудовище — чемодан. Но пока не постучится голод, пока в кармане шуршат доллары и позванивают центы, жить можно. Отныне буду ждать советский пароход. Отсюда моя дорога на Родину.
Переодевшись тут же в задней комнатке магазина, я отправился в порт. Новый костюм сидел на мне отлично, словно был сшит на меня, туфли сверкали лаком, и сам себе я ужасно нравился.
На причалах меня встретила знакомая картина трудовой жизни порта. Пароходы с разноцветными флагами из многих стран мира теснились у причалов. Кружевные стрелы кранов четко выделялись на фоне голубого неба. Басовито гудели белоснежные лайнеры, подталкиваемые тупоносыми буксирами. Легкие катера носились по коротковолновому простору, оставляя за собой темную полосу. А вот медлительно вылез здоровенный танкер с высоко поднятым носом в сторону Окленда. К вечеру он глубоко осядет и, едва двигаясь, уйдет за мост, в океан. К каким берегам лежит его путь? Может быть, в Панаму или Европу? А вот еще серо-зеленый корабль с низкой трубой. На него грузят солдат. Все здоровые и беззаботные с виду парни. Их провожают родные и девушки. В какой земле закончат они свой путь? Все эти провожающие солдат фермеры, рабочие, клерки сколько сил отдали, чтобы вырастить своих сыновей. А теперь провожают их на войну, и в каждом сердце таится тревога, вернутся ли сыновья в родной порт. Судьбы этих парней с автоматами везде одинаковы. Гибель в джунглях Америки или на островах Японии, на Формозе, в Индокитае… Может быть, в Южном Вьетнаме, где разгорается война…
Но что это такое? Красный флаг? Или мне померещилось?
Я остановился ошеломленный, глядя во все глаза. Красный флаг полоскался за кормой глубоко осевшего в воду грузового парохода. Это же советское судно! Опомнившись, я побежал, едва не сбив негра с корзиной лимонов. Толкнул в воротах причала моряка с нашивками. Он выкрикнул мне вслед ругательства. Но я, не обращая ни на что внимания, поглощенный только одним желанием — как можно быстрее добраться до парохода с красным флагом, мчался мимо пакгаузов, ступенек гигантских кранов, мимо складов и груд сваленных ящиков. Что скажу капитану, я не знал. Знал только одно, капитан должен понять, должен согласиться. У меня есть полтораста долларов. Да я отдам их все только за проезд. Согласен буду работать, где угодно — в кочегарке, на палубе, бесплатно, лишь бы довезли до Владивостока. Ведь я русский, советский человек! В конце концов капитан обязан взять меня. Я больше не в силах жить вдали от родины… Вот еще какой-то склад, площадки, вот и причал. Сердце громко стучало в груди. Запыхавшись, я остановился на краю причала, едва не свалившись в воду. Проклятье! Опоздал! Теперь с берега уже ясно различал алый флаг с серпом и молотом и надпись на носу «Курск». Пароход разворачивался к мосту, лениво стуча винтом по сонной глади залива. Около черного борта судна крохотной скорлупкой качался белый лоцманский катер.
Будь я проклят! Опоздал! Надо было с утра идти в порт, а я пошел костюм покупать. Видишь, негодяй, что получилось! Костюм захотел! Я чуть не завыл во весь голос от отчаяния и злости, неотрывно смотря, как «Курск» спокойно, уверенно разворачивался к выходу. Когда лоцманский катер отцепился от него, он загудел долгим и медленным басом, прощаясь с Америкой.
Ругая себя, я мял в руках фуражку, продолжая стоять на краю причала. Красный флаг постепенно становился все меньше и меньше. Вот почти не виден. Вот уже видна только широкая корма и чернеющие вдали трубы. Скоро судно затерялось в голубой дымке океана.
— Проклятье! Будь я проклят! — Я с досадой сорвал фуражку и бросил в воду.
— Что, мистер моряк опоздал на шип? — неожиданно раздался позади меня спокойный голос.
Я обернулся. Что еще нужно какому-то дьяволу? Разве не ясно, что опоздал. Полицейский в синем мундире с любопытством уставился на меня и повторил:
— Вы опоздали на свое судно?
В другое время я ответил бы вежливо, смиренно, привыкнув быть почтительным с людьми в форме, но сейчас меня всего трясло.
— Пошел ты, паршивый бык, к… — дико выругался я по-русски, так, как никогда не ругался.
Полисмен по-русски не понимал. Он что-то пробормотал, заложив руки за спину, демонстративно повернул к мосту, нависшему над бухтой. Я направился к выходу с причала, продолжая проклинать себя.
Наконец, несколько успокоившись, решил искать квартиру. В конце концов, раз здесь был «Курск», значит, советские пароходы приходят. Не может быть, чтобы это был единственный. Я вспомнил как-то прочитанную заметку в «Тайм энд Лайфе», что в Сан-Франциско часто приходят за грузом русские пароходы, и немножко приободрился. Не все потеряно. Я у начала цели, и теперь остается лишь терпеливо ждать. Ну что ж? Дождусь. Буду работать и ждать.
В матросских кварталах между конторками, всевозможными пароходными агентствами, дешевыми кинотеатрами, барами и публичными домами ютились матросские отели и пансионаты. Сравнительно дешево сдавались койки и комнатушки. Поскитавшись немного, я наткнулся на пансионат для одиноких мужчин. Так гласила вывеска между баром и китайской прачечной.
Хозяйка пансионата миссис Шарп оказалась приветливой, симпатичной женщиной. Розовая и упитанная, как рождественский поросенок, в креповом кокетливом передничке, она испытующе оглядела мой новенький чемодан с металлическими застежками и, видимо, оставшись довольна моим видом, спросила:
— Вы моряк? Ищете пансионат?
— Да, мэм, мне нужна комнатка.
— Найдется. У меня живут порядочные люди. С какого вы судна? Случайно, не из Кореи прибыли?
— Пока без места. Жду свой пароход, мэм.
— Сколько времени будете! Месяц, два?
— Не знаю, мэм, — признался я.
— У нас добропорядочный пансионат. Не какая-нибудь там гостиница. Люди все солидные. Условие такое — девушек и женщин не приводить и нетрезвым не являться.
— То и другое вполне приемлемо.
Она смягчилась и улыбнулась, не сводя глаз с чемодана.
— Конечно, не так строго. Девушек можно приглашать, но не долее как до двенадцати. У нас в шестой комнате живет капитан Хольсман. Знаете, наверное? Так вот, Хольсман каждую субботу приводит свою невесту, каждый раз другую. Но зато он отлично и в срок платит, а это главное. Пусть приводит, но не оставляет ночевать.
Сказав это, миссис Шарп повела меня по коридору и величественно распахнула дверь крайней комнаты. Я вошел.
Комната, не особенно светлая, но и не темная, окном глядела на чахлый садик, за которым краснела кирпичная стена портовых мастерских. Стены были оклеены голубыми обоями с цветочками. В комнате удобно располагались столик, скрипучий диванчик, два стула и идеально чистая постель. Со стены высокомерно глядел на хозяйку и на меня бородатый президент прошлого столетия, а напротив висела картина, изображавшая Ниагарский водопад.
Я тут же, вынув свой бумажник, мужественно уплатил миссис Шарп за два месяца, чем окончательно покорил ее. Она даже не рассердилась за то, что потом я снял портрет президента, а повесил вместо него фотографию Мерилин Монро, вырезанную из «Лайфа». У белокурой красавицы были большие открытые глаза, неотступно следившие за мной. В каком бы углу комнаты я ни был, сидел ли за столом или смотрел в окно, глаза Мерилин смотрели на меня, и мне казалось, что я не один.
Повесив свои вещи в шифоньер, подсчитав оставшийся «капитал», я, довольный тем, что у меня есть жилище, собирался выйти пообедать, как постучала миссис Шарп.
— Пауль, вы уж извините меня за то, что так называю вас, но вы так напоминаете моего сына. Прошу выпить со мною чашку кофе.
Досадуя про себя, я зашел к болтливой хозяйке, не желая портить отношений с первого же дня. В гостиной некуда было ступить. Мягкие пуфы, кушетки, большие и маленькие столики и кресла заполняли комнату. С трудом уселся за низенький столик, на котором толпились тарелочки с пирожками, вазочки, молочники и еще какие-то фарфоровые посудинки, назначение которых мне было неизвестно. Я чувствовал себя слоном в посудной лавке. Миссис Шарп пододвинула микроскопическую чашечку, за которую страшно было взяться моими ручищами.
Круглое лицо миссис Шарп излучало доброжелательное довольство.
— Мой Джон очень любил кофе, кофе со сливками. Он был такой прекрасный мальчик!
Она затуманилась.
— Погиб мой Джон в Корее. Ведь он был настоящим американцем, и когда мистер президент призвал молодежь в Корею, в эту варварскую страну, то Джон поехал одним из первых. Однако эти неблагодарные люди убили его.
Она раскрыла толстенный альбом, лежавший на другом столике, с фотографиями сына. Я с любопытством стал перелистывать картонные страницы. Да, ничего не скажешь, здоровым парнем был этот Джон Шарп.
Вот он в походной форме — рассмотрел лейтенантские нашивки — с друзьями. На другой карточке — в штатской одежде в обнимку с узкоглазой красивой девушкой в длинном платье. Миссис Шарп еще долго, показывая фотографии, рассказывала о своем сыне.
Недели через две, в полдень, возвращаясь из бюро найма вдоль причала, я услышал не просто русскую речь. Русских в Сан-Франциско было много, и я не раз слышал русский разговор. Я услышал такую отборную ожесточенную русскую ругань, что невольно замедлил шаг и с любопытством посмотрел вниз. К пристани притулился небольшой буксирный катер. На палубе, широко расставив ноги, седой человек в расстегнутом кителе отчитывал матроса, здоровенного русоголового парня, стоявшего у тамбура в кубрик.
— Болван! Где шатался всю ночь? Кто на вахте должен стоять? Не надо мне такого матроса!
— Петр Иванович! Извините меня. Больше не буду! Не увольняйте. Куда денусь? У меня мать-старуха. Сами знаете…
— Запел Лазаря. А когда прогуливал, думал об этом? Нет уж, милостивый сударь, прощал тебе много. Хватит! Марш с буксира, чтоб больше тебя не видел…
— Капитан! Петр Иванович, простите. И последний раз!
— А тебе что надо, что вытаращил глаза? Проваливай! — вскинулся на меня рассерженный капитан.
— Мне некуда проваливать! — ответил я также по-русски.
Капитан удивился.
— Здорово! Куда ни кинь, все россияне. Марш в кубрик, чтобы это было в последний раз, милостивый сударь! Ну а ты что столбом стоишь? Слезай на палубу.
Я проворно спрыгнул на корму буксира и встал перед низкорослым, с бородкой клинышком, хозяином судна. Он застегнул китель и примирительно проговорил:
— Так русский, говоришь? А что по пристаням слоняешься?
— Работу ищу.
— Работу? — протянул он. — Все теперь ищут работу, милостивый сударь. Заходи в каюту.
Капитан говорил, как и большинство русских, долго живущих вдали от родины, как-то странно, мешая русские слова с английскими. Он плюхнулся в кресло и протянул мне руку.
— Будем знакомы, сударь. Нелаев Петр Иванович, владелец распрекрасного буксира «Олимп». Давно в этой стороне околачиваешься?
— Две недели во Фриско. А вообще полтора десятка лет.
— Да ну! Давненько оттуда. Но все-таки из самой Советской России?
— Оттуда, — вздохнул я.
Петр Иванович повесил китель на спинку стула и, подперев рукой щеку, облокотившись на стол, как-то жалостно улыбнулся. Я начал свой рассказ, не особенно вдаваясь в подробности. Он слушал молча, лишь иногда тяжко вздыхая. Нетерпеливым жестом подгонял меня, если я замедлял свое повествование. И как всегда это бывает, разошедшись, я уже говорил неторопливо. Картины прошлого с удивительной ясностью вставали пред моим мысленным взором.
— Ну, а теперь каковы твои планы? — спросил он после некоторого раздумья. — Решил ждать советское судно?
— Да.
— Трудненькую задачу задал ты себе, милостивый сударь. Но одобряю, даже очень. — Он побарабанил пальцами по столу, поглядел на фотографию какого-то генерала или адмирала и спросил:
— Знаешь, кто это?
— Царь! — невпопад бухнул я.
— Болван, милостивый сударь! Ты что, с ума сошел? Чтобы я у себя в каюте держал портрет царя? Ну и глуп же ты. Это адмирал Макаров. Знаменитейший русский флотоводец. Эх ты, а еще русский! Ну ладно. Вот что… У меня есть место. Знать, в хорошую минуту ты попал. Пойдешь кочегаром на «Олимп»? Конечно, это не «Куин Мэри» и не «Стелла Полярис», но все же… Наши рейсы до Окленда, редко до Монтерея, и все. Но зато каждый вечер можешь быть на берегу, отдыхать и гулять…
Я, вскочив с кресла, вытянулся во весь рост.
— Благодарю, сэр! Вы спасли меня…
— Какой к черту сэр! Зови меня просто по имени. Ты не коммунист случаем?
— Нет. Почему это все спрашивают, узнав, что перед ними стоит советский человек, не коммунист ли он?
— Да мне все равно, будь хоть коммунистом, хоть анархистом, но на судне никакой политики. Там, на берегу, можешь заниматься чем угодно, хоть на поклон к епископу Николаю иди, но на работе ни-ни, милостивый сударь. Я сыт по горло политикой. Ну, ладно, потом поговорим. — Петр Иванович поднялся. — Завтра с утра на вахту. Да, постой, а как с деньгами? Туго?
— Пока есть.
— Не врешь? Не стесняйся, говори смело. Так, с семи на вахту.
— Есть с семи на вахту.
Поднявшись на причал, я помчался домой, в пансионат миссис Шарп.
В танцевальном зале бара «Голубой дождь» было душно и тесно. Пары танцевали между круглыми столиками под звуки радиолы. В морском баре соблюдали традиции прошлых, довоенных лет и современными диковинками не увлекались. Медлительное старинное танго «Тихоокеанское шимми» плыло над головами. Бармен скучающе бычился над мраморной стойкой. По стенам зала и в соседних зальцах висели модели парусных и пассажирских судов, а также спасательные круги. По ним можно было определить, команды каких пароходов посещают этот бар. Я зашел в бар, чтобы выпить кружку пива после вахты, и вдруг услышал русские слова, произнесенные приятным девичьим голосом.
— Не уходи, Елен. Станцую, и пойдем вместе.
Я оглянулся и увидел рыжеволосую крупную девушку, к которой обращалась, очевидно, ее подруга. Что-то сразу привлекло меня в этой рыжеволосой. Мне показалось, будто где-то я видел ее. Удивляясь собственной смелости, я быстро подошел к ней:
— Разрешите пригласить вас на танец.
Она подняла на меня глаза, ничуть не удивившись, что я заговорил с ней по-русски, затем посмотрела на подружку.
— Не отказывайтесь. Я русак. Звать Павлом. В этом городе нет ни родных, ни знакомых, словом, круглый сирота.
— Бедный сиротка! — звучно засмеялась она, легко положила мне руку на плечо, и мы вошли в круг танцующих.
Теперь, рядом, я ясно увидел ее белое лицо с нежным румянцем северянки, большие внимательные глаза и золотисто-бронзовые волосы, косами уложенные вокруг головы. Это тоже было необычно. В моде были коротко стриженные волосы и прическа — «конский хвост». Темно-зеленое платье без рукавов, перехваченное нешироким кушаком, очень шло к ее волосам и сине-зеленоватым глазам. И странно, мне все же казалось, что я где-то видел эту девушку, давно-давно знаю ее, думал о ней, и вот мы встретились. Даже голос ее, хотя она и сказала всего два слова, казался знакомым, а запах жасмина, исходивший от ее обнаженных полных рук, вызвал смутные воспоминания. На третьем кругу она сказала:
— А меня зовут Еленой. Я тоже русская. Правда, родилась здесь, в Сан-Хозе, и в России не бывала никогда.
— Я приехал в Америку мальчишкой не по своей воле. Живу теперь в Сан-Франциско. Как все-таки странно встретить русскую девушку.
— Почему же? На побережья много россиян. И молодежи много. Знают Россию по рассказам своих родителей. И хотя забыли немало русских слов, да и обычаев не помнят, но все же они русские.
— Это верно, — согласился я. — Сколько бы ни прожил на чужбине, все же останешься русским и мечтаешь возвратиться на родину.
— В Советский Союз? Разве вам плохо в Штатах?
— Пока терпимо. Возможно, будет и лучше, но тянет, тянет домой. А вы не испытываете желания жить в родной стране?
Елена задумчиво покачала головой.
— Не думаю. У меня здесь тоже нет родных. Матушка умерла год тому назад, батя скончался после войны, все собирался на родину, да так и не уехал. Мы с сестренкой живем вдвоем. Я работаю, а она учится. Педагогом будет. А в России чем мы займемся? Даже не представляю себе…
Она хотела еще что-то сказать, но в это время музыка смолкла. Пары двинулись к столикам. Мне удалось занять место у окна. Тут было не так душно. Кельнер принес крюшон и пирожные.
Елена задумалась о чем-то, рассеянно помешивая стеклянной палочкой кусочки льда в стакане.
— Вы спрашиваете, хочу ли я в Россию? Ведь там жизнь еще горше! Безработица. Голод. В газетах пишут…
— Эти небылицы в белых листках печатают. Не верьте им.
— Кому же верить? Очевидно, придется мне всю жизнь быть во Фриско. Такова судьба… Идемте танцевать. Только сама вас поведу, а то боюсь за свои ноги. — Она улыбнулась. И улыбка ее была бесконечно доброй.
Я покраснел.
— Извините. Раньше я танцевал только на матросских вечеринках, да и то по вдохновению. А этот вальс впервые…
— Это не вальс, а танго. Ничего, научитесь.
Было поздно, когда мы вышли из «Голубого дождя». В бухте чуть слышно плескались волны, предвещая шторм.
— Я живу далеко. У самого синего моря. Проводите меня лишь до автобуса.
— Идемте пешком. Так давно я не разговаривал по-русски!
Она взяла меня под руку. Я стал рассказывать ей о своих странствиях, выставляя себя в более привлекательном виде, утаивая о голоде и нищете, бездомной жизни.
— Вот вы много путешествовали, много видели, и я завидую вам. А мне не пришлось бывать дальше Окленда[2]. Только с миссис Румфорд раз выезжала в Лос-Анжелес, да и то не видела как следует города.
— Кто такая миссис Румфорд?
— Хозяйка ателье. Я служу манекенщицей в ателье.
— Манекенщицей? Это как? В витрине?
— Нет. Просто на мне богатые люди примеряют платья. У нас самый шикарный магазин на Риджент-стрит «Дамское платье». Вывеска на весь фасад. — Елена остановилась и указала на смутно белевший за палисадником домик. — Вот мы и дома. Я и не заметила, как дошли. Благодарю вас.
Все дома по этой улице были одинаковы. Одноэтажные, небольшие, загороженные штакетником. Я нехотя выпустил руку девушки и, словно желая сохранить ее тепло, прижал ладонь к груди.
— Аленушка! Когда мы встретимся?
Она удивленно посмотрела на меня.
— «Аленушка!» Меня еще никто так не называл. Сразу приходит на ум васнецовская девочка. Знаете, сидит у омута и горюет о своем братце-козлике…
— Знаю, — пробормотал я, хотя не имел об этом ни малейшего представления. Похоже, что она рассердилась.
— Не называйте меня так.
— Извините. А когда мы увидимся?
— Не знаю. У меня много работы. Сегодня случайно выдался свободный вечер. Впрочем, если возникнет желание увидеть вас, то приду на рыбачью пристань. Я знаю «Олимп» и его хозяина Петра Ивановича. Вон его домик, третий от нас.
— Буду ждать, — огорченно промямлил я.
Она простилась со мной. Открыв калитку, пошла по песчаной дорожке к веранде, едва видимой в полумраке. Ее походка была полна природного изящества.
Я поплелся в пансионат.
Днем, когда наш буксир оттащил танкер к причалу, я спросил механика Василия Власовича:
— Что такое васнецовская Аленушка? У нее есть братец-козлик?
— Ты о чем? — Механик непонимающе поднял мохнатые брови. — Какая васнецовская? Да еще козлик.
— Сам не знаю. Картина такая есть.
— Черт-те что говоришь. Смотри, не спускай пар. Схожу проветрюсь, пока у пристани. Стаканчик опрокину. — Неуклюже повернувшись, Василий Власович стал подниматься наверх, как вдруг закричал:
— Постой, постой! Васнецовская Аленушка! Стоп! Васнецов — это наш русский художник. Так это же картина! В Третьяковке висит. В Москве. Еще гимназистом бегал туда смотреть. Зайди в магазин и спроси репродукции Третьяковской галереи. Должны быть. А тебе зачем?
— Надо.
Закончив вахту, я покатил в верхние кварталы. В магазине передо мной выложили великое множество всевозможных альбомов и книг. Где же тут найти Васнецова?
Понизив голос, таинственным шепотом я спросил:
— Мне нужен Васнецов. У него девушка такая. Мисс Аленушка.
Продавец понятливо кивнул. Оглянулся, хотя, кроме старика, копавшегося в книгах, никого не было. Вытащил из-под прилавка большой альбом.
— Выбирай. По три доллара комплект. Цветные по пять монет.
Удивившись его таинственности, я раскрыл страницы. Девушки, абсолютно голые, в разных нескромных позах, улыбались мне с каждого листа.
— Какая к дьяволу тут Аленушка!
— Что же тебе надо, приятель? Голые девки всех сортов. Лучшее издание.
— Сам ты лучшее издание. Картины надо. Понимаешь? Репродукции, — выговорил я непонятное слово. — Картины русских художников.
Он потер переносицу.
— Лезь к тем полкам. Там книги с картинками.
Я смущенно оглядел полки. Стал читать корешки книг. Вон Мурильо какой-то. Жерико. Рембрандт. Набравшись терпения, я читал десятки корешков книг. Ага! Вот русские книги. Третьяковская галерея. Поспешно вынул толстый альбом, раскрыл его. «Утро в сосновом лесу». Сердце мое заныло. Эту картину видел у консула в Ливерпуле. А вот «Рожь» Шишкина. Точь-в-точь такое же золотящееся поле у нас в деревне. А это «Московский дворник» Поленова. Лошаденка дремлет. Дальше Владимирка. Копия нашей дороги в Моховицах после дождя.
Усевшись на вертящееся кресло, я погрузился в новый неведомый мир. Русь, родина глядела на меня с каждой страницы альбома. «Волга» Левитана. «Мокрый луг» Васильева. «Золотая осень» Левитана. А вот «Три богатыря», опять поленовский «Бабушкин сад». Боже мой! Вот она «Аленушка»! Затаив дыхание, смотрел я на босоногую девушку в синем сарафане. Но где же братец-козлик? Грустным очарованием повеяло на меня. Прижав к груди альбом, как драгоценный клад, я уплатил десять долларов и вышел на улицу.
Ателье мадам Румфорд нашел без труда. Остановившись напротив, стал ждать.
Елена вышла вместе с девушками. Елена была заметнее всех. Широкоплечая и высокая, в синем свитере и узкой черной юбке.
Остановилась на углу, словно поджидая кого-то. Сердце мое екнуло. Значит, Елена ждет своего дружка?.. А может, просто подругу. На этом оживленном пятачке едва ли кто назначает свидания. Что же делать? Она повернулась в мою сторону, и наши глаза встретились.
— О, какими судьбами? Благополучно вчера добрались домой? — спросила она, краснея.
— Да так, случайно оказался здесь. Товарища одного искал, — соврал я. — Вы никого не ждете? Можно вас проводить?
Мы пошли рядом. Я не посмел предложить ей руку.
— Что сегодня делаете? Пойдемте в кино. В «Солвее» идет кинофильм с участием Монро.
Она покачала головой.
— Нет. Ирина что-то плохо себя чувствует. Да и дома надо навести порядок.
— У вас свой домик?
— И да, и нет. Матушка купила в рассрочку, вот каждый месяц и платим взносы. — По ее лицу пробежало облачко. — Ох уж эти взносы! Еще целый год нужно отдавать.
Мы подошли к автобусной остановке. Как назло автобус сразу появился, и мы втиснулись в живой клубок людей. Я надеялся еще поговорить с Еленой, похвастаться альбомом, но в автобусе было не до этого. Наконец мы освободились от его тисков.
Домик Аленушки я отличил среди других таких же домиков из прессованных опилок, фанеры, шифера, с фасадами, обитыми дощечками, и смело подошел к калитке.
— Удивляюсь. Очень удивляюсь, — улыбнулась она своей милой улыбкой. Это придало мне смелости. Втайне я даже надеялся, что Аленушка пригласит меня в дом, и мы вместе с ней посмотрим альбом. Но в окне мелькнуло бледное девичье лицо в рамке рыжеватых волос, и Елена поспешно подала мне руку.
Я почувствовал себя вдруг страшно одиноким.
На следующий день я вновь дежурил у ателье. Аленушка долго не выходила, но зато когда вышла, то прямо направилась ко мне. Этот миг был наградой за томительное ожидание. Мы побрели пешком. Она согласилась зайти в кафетерий. Тут за столиком мы немного поговорили. Так и вертелось у меня на языке приглашение в кино, но решил отложить до субботы.
Однако в субботу она не вышла из ателье. Побежали, пересмеиваясь между собой, девушки, а ее все не было. Последней вышла какая-то толстая дама, села в автомобиль. Аленушка не появилась. Вот и дверь закрыли. У подъезда уселся на стул швейцар в сюртуке с золотым шитьем. Елена не показывалась. В чем дело? Что случилось? Может, заболела?..
Я решительно направился к знакомому домику. Робко постучал. С веранды спустилась девушка, похожая на Аленушку, только уж очень тоненькая.
— Вам кого? — спросила она по-английски.
— Мне нужно видеть Елену. Сегодня ее не было на работе. Хозяйка, мадам Румфорд, беспокоится, поручила узнать, в чем дело, — вдохновенно врал я, но она перебила меня.
— Не лгите, я вас знаю. Елена рассказывала. Вы русский, Павел. Так вот, сестра уехала с миссис Румфорд, которая просила вас узнать, где Елен. Очевидно, позабыла, что Лена с ней уехала в Лос-Анжелес…
— В Лос-Анжелес? — Я покраснел.
— На месяц, а то и больше. Господин Хант выдает свою дочь замуж. Вот и вызвали для шитья платьев чуть ли не всех мастериц и манекенщиц.
— Месяц!
— Ладно уж. Недели не пройдет — вернется Лена. Да заходите, заходите. Чаем угощу.
— Чаем! Чаем! — воскликнул я. — Целую неделю не увижу Аленушку, а вы — «чаем»!
Она рассмеялась, что-то говоря, но я не расслышал, потерянно пошел к калитке. Боже мой! Целая неделя ожидания!
Бесконечно долго тянулись пять дней. На шестой день закралась тревога: а вдруг ее сестра скрыла от меня, и Аленушка уехала насовсем.
Не хотелось ни на что смотреть. Я не появлялся даже в пансионате миссис Шарп, ночуя в тесном кубрике буксира. Мне тошно было говорить с механиком, этим никогда не унывающим толстяком. И только с капитаном я чувствовал себя спокойнее. Все больше привязывался к нему.
Волей обстоятельств Петр Иванович оказался оторванным от родной земли. Когда началась революция в России, он был в плавании в Сан-Франциско. Женился на дочери эмигрировавшего генерала. Появились дети. С помощью тестя купил буксир «Олимп». Так и остался в Америке.
Часто капитан зазывал меня к себе в каюту и просил рассказать ему о России. А порой он сам начинал вспоминать об Архангельске, старинных русских обычаях, о том, какие на севере носят платья, как принимают гостей, какие поют песни. Выпив, он ставил пластинку — народные русские песни в исполнении Шаляпина или Вяльцевой. Раздольная русская песня рвалась за переборки к шумным причалам. Капитан слушал, подперев голову рукой, задумчиво и грустно. Смущенно улыбался и, вздыхая, говорил: «Эх, как бы я хотел увидеть родную землю! Но не увижу. Никогда. Такова судьба».
«Олимп» был таким же старым, как и его хозяин. Паровой машине нелегко было конкурировать с быстроходными, сильными дизельными моторами других буксиров. Пожалуй, во всей бухте от Окленда до Сан-Франциско не найти было такого чудовища, как «Олимп», но пока все же оно кормило Петра Ивановича и немногочисленную его команду.
Как-то раз, оттащив лайнер под аргентинским флагом к пристани, мы пришвартовались в рыбачьей гавани, обычной стоянке «Олимпа». Я работал в кочегарке. Вдруг механик Василий Власович, выйдя из машинного отделения, крикнул:
— Павел! Живо наверх. Тебя какая-то мисс спрашивает.
— Не разыгрывай, — огрызнулся я, но тут же опомнился. Быть может, это Елена? Скинуть рабочую куртку, ополоснуться и одеться было делом одной минуты. Перескакивая через две-три ступеньки, я выскочил на палубу и сразу увидел Аленушку. Она стояла на берегу возле сходен. В белом платье, в белых туфлях на высоком каблуке, отчего казалась выше и стройней. Девушка походила на большую красивую чайку. Каким неуклюжим увальнем в своей синей рубахе и широченных брюках казался, вероятно, ей я.
С размаху я чуть не обнял Аленушку. Она отступила и, оглядев меня, сказала:
— Ну, рад видеть? Если свободен, то проводи домой.
Она взяла меня под руку. Мы шли, минуя пакгаузы, бесконечные склады, приткнувшиеся к берегу старые парусники, не замечая ничего этого. Она начала рассказывать о своей поездке, о Лос-Анжелесе и о том, какая добрая миссис Румфорд, о том, что сейчас поправилась сестра Ирина. Незаметно мы оказались в парке и тут только спохватились. Взяли билеты на автобус до Эмирвилла, где, как нам казалось, никто не будет мешать нашим разговорам. А говорили мы о многом, но о самом главном, о том, что волновало и мучило нас, умалчивали. Но этих слов, пожалуй, и не надо было произносить.
Так начались наши встречи. Каждый вечер, как только я заканчивал вахту, спешил к Аленушке. Она ожидала меня в парке, и мы гуляли допоздна по берегу залива под сенью деревьев, или забирались в дешевенькое кафе, или же в кинотеатр. Разговаривали точно брат и сестра, встретившиеся после долгой разлуки.
Мы с Аленушкой были счастливы. Наконец я чувствовал себя неодиноким, и так было приятно знать, что обо мне думает, меня ждет чудесная девушка. Когда в кармане заводились деньги, мы ездили в Эмервилл или в Беркли, добирались чуть ли не до Олбани. Любовались оживленными набережными, красавцами-теплоходами, медленно плывшими к берегу из-за Лайм Пойнта под словно парящим в воздухе подвесным мостом. За два-три месяца мы объездили почти все окрестности Сан-Франциско, и все нам казалось красивым и особенным. Мы были счастливы, счастливы вопреки тому горю, которое видели в этом городе, в этих роскошных пригородах на берегу голубого залива. Как-то к вечеру мы возвращались домой с пляжа из Окленда усталые и загоревшие. Свернули на Ленокс-авеню к автобусной остановке и в это время увидели большую толпу, запрудившую улицу. Грохот барабанов, громкие выкрики в микрофон заглушали все остальные шумы. Среди толпы медленно ползли открытые автомашины, на которых были установлены грубые деревянные кресты. На машинах и в процессии за машинами бесновались фигуры в белых и желтых балахонах с нарисованными крестами, в островерхих колпаках до плеч с прорезью для глаз. У некоторых здоровенных парней в руках дымились смоляные факелы, которыми они яростно размахивали, что-то распевая под неумолчный дробный стук барабанов. Над этой оравой лениво свисал на палке звездно-полосатый флаг, а рядом с ним фалдило красноватое знамя с белым кругом посередине, а в кругу — о ужас! — шевелился черный паук фашистской свастики. Фашистский знак здесь, в Сан-Франциско?! На миг перед моим мысленным взором предстал немецкий лагерь Гамбурга. Зловещий ряд бараков, окруженных колючей проволокой, и белое здание, где у детей высасывали кровь для раненых немецких солдат.
Я, задыхаясь от негодования, смотрел на свастику, не в силах вымолвить ни слова, схватив Аленушку за руку. Она встревоженно смотрела на меня.
— Что с тобой? Ты так побледнел!
— Разве не видишь? Свастика! Немецкая свастика.
— Ну и что? Шествие этих людей тебя пугает?
— Ты еще, Елочка, спрашиваешь? Да ты пойми, это же фашисты! Фашисты, те самые, что в Германии…
— Ты впервые видишь? Да не жми мне руку, больно!
— Извини, родная.
Толпа приближалась, и в выкриках молодцов в микрофон можно было уже явственно разобрать слова и фразы.
Полисмены стояли у тротуаров, не принимая никаких мер, они не останавливали и не разгоняли куклуксклановцев, а будто даже оберегали их от осуждающих взглядов пешеходов.
— Но это же фашисты! И так открыто! В Нью-Йорке им бы не позволили!
Аленушка ответила мне, но рев сотен глоток заглушил ее слова.
— Долой черномазых! Загоним черных в их логово! На костер черномазых!
— Долой, долой! — подхватили вокруг автомашин фигуры в балахонах. — Научим их жить по-людски! — Прохожие, в большинстве люди скромно одетые, молчаливо глядели с тротуаров на буйствующую толпу.
В это время, как нарочно, на углу, из аптекарского магазина, вышел старик негр со свертком. Он был в свитере и сером легком пиджаке. Остановившись в нерешительности, он повернул было обратно в магазин, но дверь оказалась запертой. Тогда, не желая оставаться на виду у проходивших мимо молодчиков, негр спустился со ступенек и пошел, опустив голову, к соседнему подъезду. Очевидно, он надеялся скрыться там или притаиться в воротах дома, пока пройдут эти крикуны. Но его заметили.
Парни в колпаках вприпрыжку, с воплями, кинулись к нему, расталкивая остановившихся прохожих. Тогда старик повернул обратно, прижимая сверток к груди. Но тут же вынырнувший из толпы мужчина с темным от загара лицом в низко надвинутой светлой шляпе сильными руками схватил негра за плечо.
— Стой, черномазая обезьяна! — гаркнул он.
Негр остановился, боязливо оглядываясь. Он был в нескольких шагах от нас. Вырвав свою руку из рук уцепившейся за меня Аленушки, я кинулся к негру.
Поздно. Кто-то из подскочивших куклуксклановцев ударил его по голове, и он, вскрикнув, свалился под ноги подбежавших балахонщиков. Сверток упал, из него покатились склянки и пластмассовые флакончики с лекарством. Негр попытался встать, но под новым ударом озверевшего негодяя в светлой шляпе упал, что-то жалобно закричав.
— Чего он бормочет?
— Да вот, говорит, за лекарством ходил в аптеку.
— А почему он здесь берет? Разве для ниггеров нет своих аптекарских магазинов?
Дюжие парни подняли старого человека и потащили к машине. Кто-то сорвал с него пиджак. Негр прислонился к кузову машины. Губы его дрожали, большие глаза умоляюще смотрели на мучителей. С головы тоненькой ниточкой стекала кровь, и, едва заметная на лице, она расползалась багровым пятном на его свитере.
Машина тронулась, за ней другая.
— Мы проучим черных! Покажем им права!
— Линчевать проклятых! — орали в микрофон.
Я, трясясь как в ознобе, глядел на проходивших мимо людей, старавшихся не смотреть на уходившую толпу с крестами и факелами.
Неужели никто не скажет слова в защиту негра? Конечно, за свою жизнь в Штатах мне приходилось сталкиваться с подобными фактами. Но чтобы беснующиеся куклуксклановцы выходили на улицы большого города с фашистской свастикой, видел впервые.
Утром мы прочитали в газетах, что негра долго возили по улицам, но в конце концов около машиностроительного завода вышедшие со смены рабочие вырвали жертву из рук фашистских молодчиков. Это спасло жизнь несчастному старику.
На следующий день в Сан-Франциско и в Сакраменто — столице штата — была негритянская демонстрация. Полиция разогнала ее. Двух негров убили. Волнения продолжались и в других городах Калифорнии.
В день Конституции 4 июля Аленушка не работала и пригласила меня к себе домой. Несколько раз она была у меня, в моей келье, в пансионате миссис Шарп, но мне еще не приходилось заходить к ней.
Тщательно одевшись, начистив до блеска туфли, я купил большой букет гортензий и астр, зная, как она любит эти цветы, и с волнением поехал к Аленушке. Дверь открыла ее сестра Ирина.
— Здравствуйте! Мы уже знакомы с вами, молодой человек. Вы отказались от моего чая. Убежали. Но сейчас не отпущу. Лена просила хоть силой, но удержать вас, Павел. Извольте дожидаться. Она скоро придет.
Я, насупившись, прошел за ней в скромно обставленную комнатку. В домике было две комнаты, кухня и крохотная стеклянная веранда. Девушка, усадив меня на стул, стала рассматривать, как невиданного зверя. Расспросила, где я работаю, где живу, сколько мне лет. Она обладала удивительной способностью слушать. За полчаса я рассказал ей все о себе. И странное дело! Под взглядом ее прозрачных глаз я почувствовал себя спокойнее.
Вскоре пришла Елена. Попив втроем чаю, мы с Аленкой затем вышли в садик на скамеечку.
После этого вечера я стал ежедневным гостем в маленьком домике гостеприимных сестер. И когда Аленушка робко предложила поселиться у них, я с радостью перебрался к ним, обосновавшись на застекленной веранде. Мы договорились о плате за веранду и за питание.
И мои деньги стали весьма весомым добавлением к скромному бюджету девушек. Мы стали жить словно брат и сестры. Мирно, согласно текли наши дни, но… В который уже раз мы до ночи сидели с Еленой на скамеечке и говорили все об одном и том же. Постепенно гасли огни в окнах домов. Незаметно стихали звуки большого города. Все меньше становилось прохожих. Только парочки шептались под шелест пальм, да бездомные безработные устраивались на ночлег в парке на скамейках. Желтые, красные и зеленые огни пароходов на рейде трепетными дорожками тянулись к берегу.
Замирала до утра и жизнь в порту. Город спал, а мы все не могли расстаться друг с другом. И я наконец решился сказать ей о главном:
— Аленушка, я хочу быть всегда с тобой. Мы поженимся и поедем в Россию, как только получим разрешение. Ты знаешь, как хорошо у нас на Смоленщине.
— Но это ведь фантастическая затея. Нам не дадут разрешения на выезд. И потом, как мы уедем, бросим домик, который вот-вот будет нашим. Кроме того, я родилась здесь.
— Не бойся, ты ведь будешь со мной, моей женой.
— Может быть, ты и прав. Во всяком случае, пока мы живем тут, стать мужем и женой невозможно.
— Но почему? Почему?
— Пойми, как только в ателье узнают, что я вышла замуж, меня уволят. Везде, по всему Сан-Франциско, замужних женщин в магазинах, в кафе, в ателье не держат. Кто выдумал такое правило, не знаю, но это так. А что я буду делать без работы? Посмотри, сколько девушек ходит в поисках места.
— Но я же буду трудиться… Хотя… — Я запнулся, вспомнив, как живут русские люди на чужбине, да и не только русские.
Аленушка устало трет рукой лоб. И я прибегаю к единственному и последнему аргументу — обращаюсь к ней с вопросом:
— Ты любишь меня?
— Люблю! Люблю! — чуть не кричит она, припадая ко мне. — Но пойми, нам не на что будет жить… Вот ты говоришь о России. Но как ты доберешься туда? Тем более со мной. Лучше оставь пока мечту о Родине! Может, и здесь наладится жизнь.
— Нет. Я должен быть на Родине. Должен! Не могу иначе.
Однажды я раньше времени закончил вахту. «Олимп» потушил котел и уткнулся тупым носом в причал. Работы на сегодня не было. Петр Иванович отпустил команду на берег, оставив только вахтенного матроса. Механик ковырялся в машине, что-то починяя. Изношенный механизм доживал свой век, и с каждым днем приближалось время ставить «Олимп» на вечный прикол.
Я скоро добрался домой. Аленушка еще не пришла с работы. Ирина была на своем постоянном месте, в кресле, возле окна. В последнее время она сильно недомогала, и это мешало ей готовиться к экзаменам. Об экзамене в домике говорили постоянно. Наконец-то девушка получит диплом и пойдет работать в школу. И тогда, возможно, легче станет жить. Ей обещали место в провинциальном городке, где-то за Сакраменто. И она жаждала этой перемены в своей жизни, потому что надеялась поправить свое здоровье в сельской местности.
На этот раз девушка показалась мне бледнее обычного. Казалось, Ирина так и застыла в неподвижности в своем кресле и сидит целую вечность, бесцельно глядя на пыльную улицу и осыпающиеся цветы в палисаднике.
— Алло, Павел! Что-то Елены нет. Обещала сегодня пораньше прийти, а вот нет…
Голос ее прерывался.
— Ты нездорова?
— Нет, просто устала. Скорее бы кончились экзамены. Скорее бы работать. Ты знаешь, Павлик, я хочу туда, где много-много зелени. Целыми бы днями бродила по лесу. Или по лугам. И чтобы птицы пели…
Голос ее вдруг опять пресекся. Она схватилась за живот и стала медленно сползать с кресла. Я успел подхватить ее. Она была удивительно легка.
— Опять приступ. Положи меня на кровать. Это сейчас пройдет. — Рот ее судорожно искривился, казалось, она заплачет.
Испуганно я уложил Ирину в ее комнатушке. Пожелтевшие листья клена заглядывали в окна. Застонав, она закрыла глаза. Лоб ее покрыла испарина.
— Выйди. Нет, сначала дай мне халатик. Переоденусь, Накрой ноги платком. Нет, не уходи. Побудь со мной.
Речь ее стала путаной и бессвязной.
Я совсем растерялся. Испуганно подал ей халат, укрыл ей ноги и, сев на низенькую скамеечку, взял ее беспомощные холодные руки.
— Может, вызвать врача?
Ирина слабо прошептала:
— Не надо, скоро пройдет. Не в первый раз. Сейчас пройдет. Согрей мне чаю.
Я поднялся, вышел в кухоньку, как вдруг раздался ужасный крик. Я кинулся обратно. Пытаясь сесть, Ирина упала на коврик перед кроватью.
— Отвези меня в больницу, — прошептала она.
Уложив девушку в постель и укрыв, я выбежал на улицу. Как назло, такси поблизости не оказалось. Только на другой улице на углу случайно наткнулся на свободное такси Шофер, пожилой человек с добрым простым лицом, не мешкая, подъехал к дому. Девушка лежала на кровати нее в том же положении, подобрав ноги к животу. Она не успела переодеться, была в одной рубашке. Смятый халатик лежал рядом. Поспешно одев Ирину, я бережно взял ее на руки. Она застонала, а на крыльце опять закричала жутким голосом. Каждый мой шаг приносил ей страдание. Я осторожно опустился на сиденье машины, поддерживая ее голову. Она затихла, закрыв глаза, казалась спящей. Голубая жилка на виске чуть вздрагивала.
В такси мы скоро приехали к больнице. Мраморные ступени вели к зеркальным дверям. Величественный, как Зевс, бородатый служитель в униформе важно распахнул обе половинки дверей, и я вошел с Ириной на руках в приемную, в которой стояли пальмы в кадках и висели на стенах картины в золоченых рамах. Мягкий полусвет ламп смягчал тона голубых стен и длинных занавесей на широких окнах.
Не выпуская своей ноши, я закричал:
— Доктора! Быстрее доктора!
Два человека в белых халатах подхватили Ирину и внесли в светлый, сверкающий чистотой кабинет. Врачей оказалось трое. Вежливые упитанные господа. Один из них, солидный как профессор, в золотых очках, моментально прощупал пульс, потрогал живот Ирины, чуть покачав головой в белой шапочке. Ирина застонала.
— Немедленно на стол! Приготовьте к операции! — приказал он появившейся девушке в белоснежном халате. — Приступ аппендицита… Не страшно, но живей, живей, мисс Харли.
Второй доктор, очевидно, главный, вынув какую-то книжку, обратился ко мне:
— Операция. Внесите двести долларов.
Я воззрился на него, не поняв сначала его слов.
— Вы о чем? Ах, о деньгах! Но у меня с собой нет, господин доктор.
— Как же вы везете больную без денег? Нужно срочно делать операцию. Операция стоит двести долларов. Внесите сейчас хотя бы сотню, авансом, а потом привезете остальную сумму. Не медлите, больной плохо.
— Хорошо. Ладно, но с собой нет. Но я привезу, привезу! Начинайте же операцию, пожалуйста, доктор!
— Так нельзя, молодой человек. Мы прооперируем, а вы вдруг окажетесь несостоятельным.
В это время Ирину положили на столик с колесиками, и она застонала.
— Ах, черт возьми! Операцию — быстрее! Ведь она умрет! — закричал я, чувствуя, что, если Ирина опять застонет, я брошусь с кулаками на врача.
Голос его изменился. Он сухо произнес, уже не глядя на меня:
— Вы что, не можете внести сумму? Извините, но у нас не благотворительное общество, а частная первоклассная больница. Везите ее в другую лечебницу, да поживее. Есть же больницы для неимущих.
Сжав кулаки, я крикнул:
— Какой вопрос о деньгах, когда дело идет о спасении жизни человека? Да как вам не стыдно!..
— Прежде чем везти свою жену, побеспокойтесь об оплате. А нет денег, везите в больницу для бедных. — Он отвернулся от меня, подав знак служителям не увозить столик с Ириной, и демонстративно отошел к шкафу с медикаментами и инструментами, матово поблескивавшими за стеклом.
Взяв Ирину на руки, я с проклятьями выбежал из кабинета. Миновав приемную, остервенело ткнул ногой двери. Перепрыгивая мраморные ступени, добежал до ворот с красивой эмблемой. По счастью, угрюмый шофер дожидался меня.
— В чем дело? — спросил он, отбрасывая щелчком не-докуренную сигарету и берясь за руль.
Я опустился с Ириной на сидение.
— Куда? — спросил шофер, не оборачиваясь.
— В любую, в любую больницу, где не требуют долларов. Поезжай, друг, поезжай быстрее! В больницу для бедных, — выговорил я с трудом.
Он присвистнул:
— Это же, приятель, очень далеко, но ладно уж. — Шофер включил мотор.
Машина тронулась от великолепных ворот больницы для богатых господ и свернула за Русскую горку.
Гнев мой остыл. Я только С ужасом смотрел на бледное, осунувшееся лицо Ирины. Она едва дышала. Порой хриплые стоны вырывались из ее полуоткрытого рта. Машина вклинилась в общий поток автомобилей и двигалась с черепашьей скоростью.
Ирина вновь застонала, открыла глаза, обхватив меня за шею, что-то прошептала. «Больно, больно», — понял я движение ее запекшихся губ.
— Сейчас, сейчас, моя девочка, Иринушка! Маленькая моя! Потерпи. Все будет хорошо. Моя золотая, родная. Сиротка ты моя… — бормотал я, чувствуя, что сейчас расплачусь. — Потерпи, Иринушка. Скоро, скоро доедем.
А машина продолжала ползти в уличном автомобильном потоке. Я бессмысленно глядел через стекло на улицу. Наклоняясь над девушкой, шептал ласковые слова, и мне думалось, что не будет конца этой пытке, что мы никогда не доедем до больницы «для неимущих», как выразился тот тип в золотых очках.
Наконец такси остановилось перед старым зданием невдалеке от православного русского собора с синими куполами. Пышный куст роз перед больницей так не соответствовал убожеству стен с облупившейся штукатуркой.
Я внес Ирину в полутемный приемный покой, с неистребимым запахом карболки и лекарств.
Из комнаты со стеклянной дверью вышла старая полная женщина, молча показала на кушетку, покрытую белой простыней. Подошла другая пожилая женщина, и они обе быстро ощупали тело лежавшей в забытьи Ирины.
— Немедленно оперировать. Вы кто ей? Муж, брат?
— Брат, — ответил я машинально.
— Положение серьезное! Где вы раньше были? — Лицо второй докторши сморщилось. — Идите в коридор и ждите.
Она отдала приказания появившимся двум девушкам с красным крестом на косынках. Ирину положили на обшарпанные носилки с ножками и понесли в другой кабинет. Как во сне я вышел в сумрачный коридор, сел на деревянную скамью, тупо уставившись в стеклянную дверь, прикрытую изнутри марлей.
Часы напротив четко отстукивали время. Склонив голову, я прислушивался к неясному шороху в кабинетах врачей, стараясь угадать, где Ирина. Рядом со мной сидела бедно одетая старуха. Она негромко вздыхала, прижимая к глазам платок. С другого бока застыл в немом оцепенении человек в синих очках. По коридору прошли два санитара с носилками, неся, очевидно, человека, прикрытого белой простыней. Напряженно вслушиваясь в окружающее, я не решался обратиться к девушкам в косынках с красным крестом, тихо, как призраки, мелькавшим в коридоре. Да и о чем спрашивать?. Сейчас Ирине закончат операцию, и все придет в норму. Молодец все же шофер. Сразу видно, что рабочий человек. Даже от денег отказался.
Незаметно я задремал. Мне казалось, что прошли долгие, долгие часы ожидания. Ну и пусть, пусть! Лишь бы Ирина выдержала операцию. «Все будет отлично. Все наладится», — повторял я машинально, то встряхиваясь, отгоняя сон, то опять дремля. Неожиданно кто-то остановился против меня. Я только заметил полу белого халата, поднял голову и увидел высокого худощавого доктора.
— Вы муж или брат молодой мисс, что с аппендицитом?
Не понимая, что он спрашивает, я вскочил и пробормотал:
— Брат. Родной брат Ирины…
Доктор посмотрел мне прямо в глаза и как-то буднично, устало сказал:
— Поздно, молодой человек. Поздно. Если бы на полчаса раньше, девушка была бы спасена. Только полчаса всего, и сестру вашу спасли бы.
У меня потемнело в глазах. Но, может быть, доктор ошибся. Ведь не может же этого быть, чтобы Ирина умерла. Наша певунья с прозрачными глазами. Она же должна скоро сдавать экзамены. Хотела ехать в провинцию на лоно природы. Машинально я побрел за доктором в палату. Девушку уже выносили на носилках.
Полчаса! Только полчаса, и там, в той великолепной лечебнице, ее могли бы спасти. Нужны были только доллары!
Но боже мой! Что же я скажу Аленушке?!
После похорон Ирины. Елена заболела. Она выплакала все слезы. Побледневшая, безучастная ко всему, или лежала целыми днями в кровати, или, одевшись, тенью бродила по маленькому домику. Перебирала вещи, всякие безделушки сестры. Часами сидела в кресле Ирины, и, казалось, ничто ее не трогало.
Из ателье ее уволили. Впрочем, миссис Румфорд обещала принять Аленушку, если она, поправившись, приобретет прежнюю фигуру. Доктор сказал, что Аленушке надо переменить обстановку. Хорошо было бы увезти ее на побережье океана в Юрико, но еще лучше в Лонг-Бич, что за Лос-Анжелесом. Там есть недорогие пансионаты со всеми удобствами долларов за четыреста-пятьсот в месяц.
Эта старая каналья воображал, что я выну деньги из кармана так же легко, как его богатые пациенты. Такой суммы у нас не было. Мы едва расплатились за похороны Ирины, за вызов врачей Елене (пятнадцать долларов визит), за лекарства и сиделку. И то выручил Петр Иванович — дал в долг двести долларов. Ясно, что капитан не возьмет у меня этих денег. Но обращаться к нему еще раз я не мог. Я продал сбой костюм, истратил все сбережения. Пришлось отнести в ломбард Аленушкины платья, и то голубое, которым она так гордилась. Но зеленое, мое любимое, я не отдал. Порой мне казалось, что я схожу с ума.
По совету доктора мистера Пристли, я покупал Аленушке кур, вино. Она почти ничего не ела, и таяла на глазах. Казалось, ее подтачивала какая-то неизлечимая болезнь. Отчаянье овладело мной. Что делать? Нет, невозможно здесь дальше жить. Поборов в себе боязнь вторичного ареста, решил обратиться в официальные инстанции — написал письмо в посольство в Вашингтон.
Все последующие дни я с трепетом ожидал сообщения из посольства. Но ответа не было. Тогда я написал вновь, отправил ценным письмом и тут же с вечерней почтой получил ответ на мое первое послание. Лихорадочно распечатал конверт. Ответ был сух и официален.
«…Для того, чтобы решить вопрос о визе в Советский Союз, вам необходимо приехать вместе с невестой в Вашингтон…»
В Вашингтон! Вместе с Аленушкой! Где же взять деньги на билет? Может быть, ссудит деньги в долг Петр Иванович. Но Аленка больная.
И все же этот ответ из посольства ободрил меня. Значит, можно надеяться. Мы можем получить разрешение. Ах, скорее бы выздоравливала Елена. Добьемся своего. Будем на Родине! Я помчался дня через два к Петру Ивановичу показал письмо из Вашингтона.
Он тоже обрадовался. Но…
— Дорогой мой Павел! Это очень приятно, однако ты кто? Подданный США. Твоя невеста тоже американка, хотя и русского происхождения. Навряд ли что выйдет. Знаю много таких случаев. Это долгая, долгая история, может растянуться на годы. Не выпустят тебя из Америки. И невесту твою тоже…
Я написал еще одно письмо в Вашингтон.
Прошло два месяца. Ответа на два последних письма не было. Аленушка все еще не поправилась. По ночам стонала, плакала, во сне звала то Ирину, то меня. И я, лежа в другой комнатке, слушая эти стоны за перегородкой, приходил в отчаяние. Ах, если бы несколько сот долларов! Сердце мое разрывалось от горя, когда, входя к ней в комнатку, при слабом свете ночника я видел ее бледное, исхудалое лицо.
Наконец все же кризис миновал. Девушка начала поправляться. Молодость победила. С каждым днем Елене становилось лучше. Однажды, придя с работы, я услыхал, как Алена что-то напевала. Я остановился на веранде, боясь спугнуть ее. Она пела простую английскую песенку. Приоткрыв двери, заглянул на кухню. Аленушка обернулась на скрип, улыбаясь. Она стала прежней Аленушкой. Мы сели за ужин, и хотя мясо было пересолено, а поджаренные гренки слишком сухи, все мне казалось необычайно вкусным.
Мирно прошел этот вечер первого дня ее выздоровления. С каждым днем Аленушке становилось лучше. Она стала выходить в садик, на улицу. А как-то после Нового года объявила, что была у мадам Румфорд и та приняла ее на работу. В тот вечер, уложив ее спать, я направился к себе в комнату, бывшую Иринину. Аленушка задержала меня и тихонько сказала:
— Останься со мной. Будь что будет, но я хочу быть твоей женой. У меня же нет никого на свете, и я люблю тебя.
Опять наступило лето. Жаркое калифорнийское лето, смягченное легким дуновением океана. Мы с Аленушкой жили скромно и, если бы не тревожное ожидание сообщения из Вашингтона, спокойно. Утром я отправлялся на свой «Олимп», Аленушка спешила в ателье мадам Румфорд. Она ни словом не обмолвилась о своем замужестве, опасаясь увольнения. Если бы хозяйка узнала, что манекенщица замужем, она бы немедля уволила ее, потому что существует негласный закон во всех магазинах Сан-Франциско: не держать замужних женщин. Мы расплатились с врачами, отдали долги соседям и могли вздохнуть свободнее. Из ломбарда выкупили все вещи Аленушки.
Наконец пришел и ответ из Вашингтона. Петр Иванович оказался прав. У меня был американский паспорт. Эта книжица, на темно-синей обложке которой изображен орел с кривыми лапами, крепко держала меня в западне. Я направился к юристу на консультацию, уплатив десять долларов. Юрист недолго разговаривал со мной. Оказывается, многие из русских, чехов, поляков приходили к нему с такими же вопросами. Но я был по сравнению с ними в более выгодном положении. Меня сделали американцем помимо моей воли, ребенком, и по суду я вполне мог восстановить свое настоящее гражданство. Ну а как же с Аленушкой?
— Если она будет законной вашей супругой, то у нее все решится само собой. Важно вам получить советское подданство. — Толстый, казалось, весь налитый салом, юрист говорил медленно, задыхаясь в своем сером пиджаке. — Теперь, выходит, надо подавать в суд. Но на это нужно время…
— Да, время, — вздохнув, согласился я, вспомнив беседу в Ливерпуле с консулом. — Может быть, существуют и другие, более короткие, пути разрешения этого вопроса?
— Не знаю. — Толстяк развел короткими руками. — Знаю только одно, что вы отныне на примете у ФБР. Это уж точно!
Я поспешил покинуть юриста.
Петр Иванович иногда навещал нас. Мы вместе с ним читали «Известия» — единственную советскую газету, которую можно было купить у киоскера в Сан-Франциско, и читали ее от первой до последней строки.
Многое Петру Ивановичу было непонятно, и он, испытующе глядя на меня, спрашивал:
— Куйбышев, что это за город? На Волге не было такого.
— Это же Самара. В честь Куйбышева, видного революционера, так назвали… А Киров — бывшая Вятка…
— Интересно… — Он вновь углублялся в газету, с особым вниманием разглядывая фотоснимки.
Потом долго делились Друг с другом бесконечно дорогими для нас воспоминаниями — я о Смоленщине, он об Архангельске. Эти встречи приносили нам какое-то душевное удовлетворение, хоть и не уменьшали тоску по родине. Аленушка пыталась помочь мне, всегда была чутка, и своей приветливостью и нежностью пыталась заглушить мою тоску. Когда я возвращался домой и видел ее, позабывалась усталость и на сердце становилось светлей.
Однажды в июльский день она, как обычно, проснулась первая. Глядя в поголубевшее окно, жалобно протянула:
— Проснись. Мне сегодня как-то грустно.
Я открыл глаза.
— Что с тобой? Нездоровится?
— Просто так. Хандра напала. Ты поздно придешь со своего противного буксира?
— Вот те раз, и буксир противный! С чего это ты? Конечно, постараюсь прийти пораньше. Кэп говорил, что надо в док тянуть одну посудину, но часам к пяти управимся.
— Приходи скорее.
— Почему тебе грустно? Ведь все в норме. Завтра получу жалование, и можно будет купить тебе туфли, которые нам так понравились. — Я приподнялся, чтобы обнять Аленушку, но она неуловимо выскользнула из моих рук и раскрыла настежь окно. Солнечные лучи неуверенно скользнули по потолку, потом хлынули целым потоком и залили ярким светом Аленушку. Она, скинув рубашку, как обычно, занялась гимнастикой. Движения ее были свободны и уверенны.
— Какая ты у меня красивая!
— Слышала уже!
— Ты раздражена?
— Извини, дорогой. — Она отбросила полотенце и подошла ко мне. — Сама не пойму, что со мной творится, хотя и догадываюсь. — Я с тревогой посмотрел в ее глаза.
— О, нельзя говорить. Это тайна… Потом… Вот придешь — и скажу…
— Вот это новость! У тебя есть тайны? Говори, что такое?
Я прижал ее к себе, и она, заалевшись вдруг, обхватила мою голову и жарко прошептала на ухо:
— У нас с тобой скоро будет маленький!
— Что ты сказала?
Я чуть не подпрыгнул от радости. Она, набравшись решимости, повторила:
— У нас появится третий член семьи. Понял? Ты будешь папой.
— Будет ребенок! Это правда? Правда? — растерянно пробормотал я. — Будет девочка? Хорошая маленькая девчушка, рыженькая лисичка-сестричка, как мама!..
— А может, мальчуган?
— Пускай мальчишка. Но нет, лучше девчушка. — Схватив Аленушку в объятия, я начал неистово целовать ее в нос, губы, глаза.
— Ты рад, а мне страшно. Как мы будем жить, когда появится ребенок?
— Молчи, проживем! Буду трудиться за двоих. А потом уедем в Россию. Все вместе. Втроем с нашей девчушкой. Разрешение должны дать. Как хорошо будет в России! Наша девочка будет учиться. А как мы ее назовем? Наташей. Татьяной. Пожалуй, Таней… Нет, лучше Анастасией, Настенькой. — Я повернулся к Елене и сказал: — Была в детстве в Моховицах у меня приятельница Настенька… Маленькая, шепелявая толстушка… На речку бегали вместе.
— Ну, теперь она уже большая.
— Она погибла в немецком лагере.
— Как же так?..
— А вот как… Когда-нибудь расскажу.
Улыбаясь своим мыслям, я медленно одевался, когда Аленушка вбежала в комнату. В руках она держала конверт. Ее растерянный вид поразил меня.
— Что случилось? Письмо из Вашингтона?
— Нет! На вот, читай! Что пишут! Как же так? — растерянно проговорила она, подавая конверт.
В недоумении я вынул из него лист плотной бумаги с фирменным штампом общества по продаже домов. Сердце сразу сжалось в предчувствии беды. Что им еще нужно? За домик мы, слава богу, платим аккуратно. Строчки были напечатаны на машинке. Я прочитал, ничего не понимая. Прочитал еще раз. Аленушка тяжело дышала, заглядывая в письмо:
«Компания по продаже домов и недвижимого имущества просит покорнейше уплатить задолженность за три месяца по очередным взносам за дом и внести последний взнос в тысячу долларов. Срок — неделя, до 15 июля 1960 года, иначе домик остается за фирмой, а вы будете выселены без возвращения прошлых взносов, как нарушившие и не выполнившие договор.
— Тысяча долларов! Где же их взять?
— Возможно, тут ошибка. С какой стати вдруг потребовали такие большие деньги? В чем дело, Аленушка?
Она пожала плечами.
— Ну, конечно, ошибка. Сейчас схожу в контору, и все выяснится.
— Ты хотя бы позавтракай.
Но яичница с ветчиной не лезла в горло. Я помчался в контору агентства компании. Старший клерк предупредительно усадил меня в массивное кресло. Все здесь было солидно, тяжеловесно и прочно. Прочитав письмо, клерк вынул из сейфа документы, касающиеся домика Аленушки. Показал договор. Такой же должен был храниться у Елены. Согласно ему ежемесячно уплачивалось по шестьдесят долларов вместо семидесяти. Остающиеся десять откладывались для уплаты последнего взноса. За пять лет накопилась тысяча долларов, которые надлежит немедленно уплатить. Просто и ясно. И мать Аленушки и Елена должны были об этом знать.
— Срок кончился, и теперь вы обязаны внести эти деньги. — Клерк выжидающе уставился на меня. — Таков закон. Иначе вам надлежит покинуть домик. Закуривайте. Это «Прекрасная Виргиния».
— Но почему? Ведь все взносы платились в срок. Аккуратно. Откуда эта тысяча? — все еще не понимая, переспросил я.
Клерк вновь принялся объяснять, что при покупке, при заключении контракта, скидывается пятнадцать долларов С каждого очередного взноса, то есть вместо пятидесяти пяти уплачивается сорок монет. Покупателю дается льгота с тем, чтобы последним взносом была полностью погашена задолженность. Он ссылался на какие-то параграфы и пункты обязательства. Я ничего не понял в этой казуистике. Отсутствующим взглядом смотрел на его очки на длинном носу, никак не соображая, откуда достану этот взнос.
— Что же делать? Где взять тысячу долларов?
— Выход только один, — невозмутимо повторял в десятый раз носатый клерк, — уплатить. Закон есть закон, и компания не даст отсрочки.
Он не договаривал того, что будет в случае неуплаты. Было ясно одно, если я не найду эти проклятые деньги, нас с Аленушкой выбросят на улицу. Придут с полицией и выставят на законном основании. Мысль эта сжигала меня. Не заходя домой, поплелся на работу.
По счастью, «Олимп» еще дымил у причала. Возможно, Петр Иванович укорил бы меня за опоздание, но мой убитый вид остановил его. Он только посмотрел, как я пробежал по сходням. Спустившись в кочегарку, я очистил топки от шлака и с яростью стал бросать уголь в пылавшую пасть котла, стараясь хоть немного забыться.
Тысяча долларов! Где же я найду их? Я вспомнил, как весной выгнали семью из соседнего домика. Трое малышей, мать и сам хозяин — механик с «Эдварса». Его уволили с судна. Денег не было даже на хлеб детям. И однажды, придя домой после бесплодных поисков работы, старый механик увидел семью на улице. Компания выселила семью за неуплату взносов. Недолго они ютились у нас, а потом, распродав свой жалкий скарб, уехали в Неваду к родственникам.
Я представил себе, как выселяют Аленушку, и это было так нестерпимо, что я едва сдерживал стон.
Оттащив неуклюжий танкер на ремонт в док, «Олимп», дымя и чадя, пришвартовался к причалу. Капитан позвал меня к себе к каюту обедать.
— Что с тобой? — сказал он с упреком. — С Еленой повздорил?
— Хуже! — воскликнул я с отчаянием. — К пятнадцатому надо снести тысячу монет, а не то…
— Успокойся. Чего внести? — Петр Иванович тронул меня за плечо. — Объясни, пожалуйста.
По мере того, как я рассказывал, его лицо мрачнело все больше.
— Да, неприятная история, милостивый сударь. Потерять кров над головой тяжело. Сколько лет платили, и вот… но ничего не попишешь. Таковы законы в этой прелестной стране. Давай вместе подумаем, как выкрутиться.
Мы стали прикидывать, как и где достать деньги, но ничего не придумали.
Роя Казинса все знали в порту. Эта прожженная бестия занималась продажей дипломов штурманам, контрабандой и вербовкой моряков. Приемы Казинса были просты, как у большинства шенхауэров. Он подбирал безработного, отчаявшегося матроса, определял в сбой матросский дом, нечто среднее между борделем и гостиницей. Кормил его, а затем сдавал на судно, получая от капитана двух- или трехмесячное жалование этого матроса за «заботу» о нем.
Я решился отыскать Роя. В обед он обычно сидел в баре своего матросского дома, командуй девчонками-официантками. Еще при входе я заметил мужчину, наклонившегося над столиком. Багровое лицо его свидетельствовало о пристрастии к крепким напиткам. Говорил он басом, раскатываясь на «р» так, что казалось, едет громыхающий пустой утренний трамвай.
Я, стараясь казаться непринужденным, сел напротив него, возвышавшегося в кресле-троне.
— Халло, мальчик! Рад тебя видеть. — Он величественно кивнул мне.
— Мистер Казинс, я хочу вас угостить. Что хорошего есть в вашем баре? Коньяк, мартини? Чего желаете?
Черные его глаза под рыжими бровями подозрительно прищурились, точно он хотел подробнее разглядеть меня. Прикрикнув на официантку, чуть не упавшую с подносом, он сказал:
— Что это ты р-р-разо-ряешься? Еще не было человека на свете, который бы угощал меня просто так, за здорово живешь! Ну если ты настолько добр, то бери арманьяк.
Я подозвал кельнершу и заказал бутылку коньяку и лимон.
— Прошу, садитесь к моему столику.
Казинс высвободился из своего кресла-трона, покосился на вошедшего подвыпившего матроса и тяжко опустился на стул возле моего столика.
— Ну что ж, налей этой отр-равы.
— Разве у вас в баре продают отраву? — попробовал пошутить я.
Он ничего не ответил. Мы в молчании выпили по рюмке душистого напитка.
— Что же ты хочешь? — спросил он, вытерев губы белым большим, как флаг, платком, наполняя свою рюмку.
— Мистер Рой! Я знаю, как трудно устроиться на судно дальнего плавания без рекомендации. Но, может, у вас найдется местечко? Я в долгу не останусь. Сами понимаете. Мне необходимы деньги.
Он пожевал губами, спрятал платок в карман и спросил:
— Почему вдруг? Разве тебе надоел твой самовар?
— Доллары нужны. И очень много.
— Кому они не нужны, хотел бы я знать. — Старый шакал усмехнулся, спросил: — Может, ты жениться собираешься? Так у меня есть бабенка, молодая, но подпорченная немного. Зато у нее десять тысяч капиталу. Хочешь, познакомлю, за это мне двадцать процентов.
— Я женат и жду ребенка.
— Тогда можно разговаривать. Ах да, вспомнил. Ты женат на дочери покойного старика Правдина. Хороший, порядочный был человек. Ну, и что ты хочешь?
Я выложил Казинсу всю историю с домиком. Он допивал арманьяк, свиными глазками посматривая на входивших посетителей, и словно не слушал меня.
— О’кэй, твое счастье! Ты попал вовремя. Я тебе дам эту тысячу долларов под залог, а ты мне возвратишь полторы. А чтобы тебе легче было расплатиться, устрою тебя на «Мариголлу». Отличное судно. Высший класс!
— Что вы, мистер Рой! Эта старая калоша едва держится на воде. Ее из порта не выпустят дальше «Золотых ворот».
— Не твое дело, выпустят или не выпустят. Не болтай лишнего. Да, она держится почти на краске, но рейсов с пяток еще сделает. Черед неделю выходит в плавание. Только из уважения к памяти Правдина могу тебе устроить это дельце.
Я решительно встал.
— Нет, мистер Рой, не подходит. Идти на верную гибель. Не согласен.
— Дело твое. Сядь, не ершись. Во-первых, дают вперед матросское жалование за три месяца. Вот тебе часть твоего долга. В течение года ты расплатишься со мной под залог твоего домика. Если утонешь, имеешь шанс получить страховку. Не ты, конечно, а твоя женушка. А вернешься живой — твое счастье.
Он раскатисто засмеялся.
Я в нерешительности сел. Казинс был по-своему прав. Если погибну на этой «Мариголле», то Аленушка получит страховку и уплатит за домик. Нет. Я хочу жить. Ни за что не пойду на этот плавучий гроб. Надо искать другой выход. Но какой? Куда еще обратиться? Петр Иванович денег не даст, потому что дела с «Олимпом» плохи. Скоро судно пойдет на слом. Подняв голову, я машинально спросил:
— А куда отплывает «Мариголла»?
— Во Владивосток.
— В Советский Союз? В Россию?
— Да! Чего ты так встрепенулся? Тебе не надо много пить этого арманьяку, а то совсем сдуреешь. Давай лучше допью за твое здоровье.
— Мистер Рой! Я согласен наняться на «Мариголлу».
Он посмотрел на меня. Равнодушно отодвинулся от стола.
— Вот это дельный разговор. Раз готов, то заходи в мою контору. И помалкивай. Придешь к вечеру. Съездим к тебе, посмотрю, что за дом, стоит ли за него давать. Оформим все документы. И, смотри, уговор дороже всего. Не отдашь в срок деньги, я домишко отберу.
— Нет, нет, сэр! Я согласен.
Когда я приехал домой, Аленушка при всей своей проницательности ничего не заметила. Она даже ни о чем меня не расспрашивала, довольная тем, что я веселый. Но эта веселость далась мне нелегко.
Назавтра мы с Роем Казинсом все оформили в конторе. Меня зачислили матросом на «Мариголлу», минуя все препятствия, не посмотрев даже мою мореходную книжку. Тут же, не выходя из конторы, старый усатый капитан выдал мне триста долларов.
Я воспрял духом. Этих денег Аленушке хватит, пока я в рейсе. Казинсу буду отдавать ежемесячно по пятьдесят монет.
Я пошел на «Мариголлу». Она стояла у лесной гавани. Ее загружали ящиками с машинами и станками. Неважный был вид у старой посудины, но раздумывать уже не приходилось. Казинс захватил меня в свой «паккард», и мы поехали ко мне.
Аленушка радостно вспыхнула при виде моего раннего появления, но, увидев незнакомого человека, сразу стушевалась. Казинс галантно поцеловал ее руку, и она еще больше смутилась. Пролепетав что-то, убежала на кухню, а Рой Казинс, плотно усевшись за стол, критически, как мне казалось, осматривался.
— Такой домик мне знаком. Нечего и смотреть — обыкновенный стандарт. Давай сюда документы на него, сейчас увидим, что почем.
Надев огромные очки, он стал внимательно рассматривать бумаги. Видимо, остался доволен.
— Давай расписку на тысячу пятьсот долларов. Утром зайдем с ней к нотариусу, заверим — и дело в шляпе. Ну, что медлишь?
— Надо все же посоветоваться с женой, — нерешительно ответил я, вставая, чтобы позвать Аленушку.
— Ты разве не хозяин? — Он подал заранее приготовленный им бланк. Дрожащей рукой я подписал расписку. Путь был отрезан.
Рой Казинс отсчитал десять сотенных. Потом помедлил как бы в нерешительности и дал еще сто долларов.
— Ладно уж, даю тысячу сто — за тобой полторы. Плати аккуратно смотри. Это из уважения к памяти твоего тестя.
Аленушка вошла с тарелкой ветчины. Поставила на стол бутылку вина. Но Казинс отказался от него. Попрощавшись с нами, он уехал на своем «паккарде».
Елена ахнула, увидев столько денег.
— Откуда у тебя доллары? Этот медведь дал?
— Да, милая. За домик будет уплачено, но…
— Значит, домик наш?
— Наш, наш. А что, если мы сейчас поедем в ресторан? Ведь мы давно там не были.
Она просияла.
— Ой, как хорошо! Поедем, родной. Какое мне платье надеть? Это с цветами или лучше зеленое, которое ты любишь?
Она стала одеваться. Потом вынула из ящика галстук и торжественно подала мне.
— Это я сэкономила на продуктах, специально чтобы тебе подарить.
Аленушка так и светилась радостью. Беременность ее не была заметна, и зеленое платье было в самую пору.
Она чуть подкрасила губы и взяла свою сумочку.
— Все-таки ты чем-то встревожен? По лицу вижу.
— Нет, все хорошо. Просто устал, — солгал я, стараясь не думать о предстоящей разлуке: «Мариголла» через неделю снималась с якоря.
В ресторане я рассказал о сделке с Казинсом и о пароходе, умолчав, что скоро в рейс. Аленушка согласилась со мной. Мысль, что отныне домик ее, что она стала хозяйкой этого домика, поглотила ее всю. Она была весела и беспечна, танцевала со мной и с другими парнями, восхищаясь танцовщицей на сцене и негритянским джазом. Лишь к утру мы вернулись из ночного кабаре.
Днем мы закончили с Роем Казинсом. За тысячу сто долларов я должен уплатить полторы тысячи, по сто долларов в течение пятнадцати месяцев. В приподнятом настроении мы с Аленушкой пришли в контору компании и уплатили весь долг, вызвав легкое потрясение у клерка. Он заранее торжествовал победу, а остался с носом. Конечно, он нас проводил до порога конторы.
По дороге обратно и дома Аленушка несколько раз заглядывала в бумаги, гласившие, что домик теперь наш.
— Ничего, милый! Казинсу уплатим. Уверена в этом. Но почему ты написал его на мое имя?
— Так нужно, так спокойнее.
Прошло два дня. Я заканчивал последнюю вахту в кочегарке.
Разговор с Петром Ивановичем откладывал до последней минуты. Не зная, как он отнесется к моему решению, я только перед уходом сообщил ему новость.
— Да ты с ума сошел? На эту ржавую коробку? Вон она стоит у причала, полюбуйся. Жизнь тебе надоела? От молодой жены бежишь? На кого оставляешь Елену? Вот уж не ожидал, милостивый сударь. Ты ведь погибнешь в океане.
Я молча выслушал его упреки, ожидая, когда старый капитан выдохнется. Наконец он стал спокойнее.
— Ну, хорошо! Садись. Давай свои доводы. Неужели не нашлось другого судна? Ох уж этот Рой! Морду ему надо набить. На полторы тысячи, говоришь, написал расписку?
Он уселся на свою вертушку, приготовясь выслушать меня. Я рассказал о событиях последних дней. Петр Иванович постепенно успокоился.
— Раз уже дело сделано, пусть будет так, милостивый сударь. О Елене не волнуйся. Ведь я же друг ее отца, и она мне как дочь. Присмотрим за ней. А полсотни долларов всегда найдется, чтобы заплатить в срок этому прохвосту. Экая мерзость. Почти по пятьдесят процентов брать! Но куда идет «Мариголла»? В Россию, говоришь? Будем надеяться, что благополучно доползет. Ты останешься в России? Думаю, что все у тебя будет хорошо. Узнают, проверят, что ты за человек, а потом… Елену мы отправим, как только ты дашь нам весточку.
— Я очень благодарен вам, Петр Иванович, за все…
— Оставь, милостивый сударь, эти разговоры. Плыви в Россию. Раз такое дело, да хранит тебя господь!
Он встал и подал мне запечатанный конверт.
— Это тебе, держи… Ах, боже мой! — Голос его прервался. — Не увижу никогда мою родину. Эх, да что говорить! Будешь в России — низкий поклон ей от меня и от всех нас — русских…
Капитан вдруг порывисто обнял меня, поцеловал в лоб и отвернулся. Я сзади обнял его за плечи.
— Петр Иванович! Ну, Петр Иванович! Вы еще увидите Родину. Придет время, поедете и будете на русской земле.
Он вытер мокрые глаза платком.
— Ты сейчас уходишь?
— Да…
— Вечером забегу к вам попрощаться, если не угонят на перетаску. Ну, иди, иди…
Он широко перекрестил меня.
Я ушел с «Олимпа» со стесненным сердцем.
Елена встретила меня у калитки сияющая, с забавно-таинственным видом.
— Угадай, какая у меня новость? Ни за что не догадаешься! Мадам Румфорд вновь открыла свое ателье мод, еще более шикарное. И пригласила меня старшей манекенщицей. Я ей призналась, что замужем, и она даже рада. Вот. Теперь, с понедельника, я буду работать.
Я не хотел в эту минуту огорчать ее, решив отложить разговор на несколько часов. Напевая «Волгу-реченьку», она умчалась на кухню.
Волга-реченька широка,
Бьет волной о бережок…
Наконец, только утром, я набрался решимости. Елена стояла у зеркала, примеряя перелицованный жакет.
— Елочка, у меня к тебе разговор.
— Какой разговор? Хорошо я переделала жакет? Идет он мне?
— Елочка! Мне надо тебе сказать, что мы должны на время расстаться.
Елена с улыбкой обернулась ко мне, но тут же улыбка погасла. Испуганно устремив на меня глаза, она спросила:
— Ты покидаешь меня? И надолго?
— На месяца три-четыре. Устроился на пароход, ты об этом знаешь. И он плывет очень далеко, за океан. Зато привезу много-много денег.
Она повторила:
— Ты покидаешь меня. — И заплакала.
— Родная моя! Успокойся. Ты жена моряка. Такова судьба всех жен моряков. Надо же заработать деньги.
— Деньги! Деньги! Ты стал как американец. Я не хочу денег! Мне нужен ты!
— А долг Казинсу? Пойми, девочка, так надо. — Я обнял ее, решившись, высказаться до конца. — Судно идет в Россию.
Она широко открыла глаза.
— В Россию? В Россию?.. Тогда понятно твое стремление, ты хочешь избавиться от меня.
— Не упрекай! Я хочу жить там. Ты приедешь ко мне. Это же решено.
Я начал ее успокаивать, приводя все доводы в пользу моего рейса. Она молча слушала, взяв меня за руки.
— Пусть так. Я верю тебе. Но ты должен вернуться, чтобы вместе ехать в Россию. Не забывай, у нас скоро будет маленький.
— Но нужно еще одно дело сделать. Пойдем запишем наш брак. Это необходимо для будущих виз на отъезд в Советскую страну.
Она обняла меня:
— Это обязательно?
— Да. Кроме того, мало ли что в море может случиться со мной.
— Ты меня пугаешь?
— Необходимо, пойми. — Я боялся, что проговорюсь насчет страховки, которую имеет право получить только жена в случае гибели моряка, но, к счастью, Аленушка легко согласилась.
Вечером этого же дня мы зарегистрировались в мэрии нашего района. Гостями был Петр Иванович с женой, сухонькой старушкой, странно говорившей по-русски, товарищи с «Олимпа», а также две подружки Аленушки из ателье, явно завидовавшие ей.
Два дня пролетели, как один миг.
«Мариголла» уходила в плаванье. Настал час прощания. Команда поднялась на борт, и судно тихо стало разворачиваться от пристани, удерживаясь лишь одним канатом с кормы. Я был у брашпиля, чтобы по знаку боцмана вытащить канат на борт. Аленушка стояла на краю причала. Ветерок теребил ее волосы и подол платья. Мы стояли почти друг против друга. Губы ее вздрагивали.
Раздался свисток боцмана. Береговой матрос сбросил трос с тумбы. Заворочался винт. Я включил брашпиль, канат неуклюже, медленно стал подтягиваться вверх по борту. Все… Связь корабля с землей оборвалась. Винт закрутился сильнее, вспенивая голубую прозрачную воду.
Я неподвижно стоял с опущенными руками, глядя на Аленушку. Она махала платком. Вдруг, подавшись вперед, закричала:
— Помни меня! Помни меня!
Я припал к фальшборту, закричал в ответ: «Помню! Помню!» Но мой голос терялся, судно отходило все дальше и дальше. Я уже не различал ясно Аленушку, и только ее крик звучал в моих ушах: «Помни меня! Помни меня!»
Если пароход стар и годится только на слом, дельный судовладелец не ставит его на прикол, а страхует на кругленькую сумму, берет груз и набирает команду. Пароход отправляется в рейс, подальше. Портовое начальство не имеет права выпускать в океан такое судно, но доллары закрывают глаза портовым властям, делают их немыми. Страховой агент также получает долю, и пароход отчаливает, уходит в последний путь, уходит, чтобы больше никогда не возвратиться в свой порт. В первый, даже небольшой шторм в океане старое судно, держащееся на поверхности только благодаря краске, гибнет. Хозяин получает солидную сумму страховки, а команда… До нее нет никому дела. Если моряки сумеют спастись случайно, это их счастье, Они получили хороший аванс, и судовладельца ни о чем не спросят. Все в воле божьей. В шторм гибнут и не такие старые калоши.
Бывалые, опытные моряки избегают работать на таких пароходах. Их называют «кораблями смерти». Только будучи в безвыходном положении, когда деваться больше некуда, поступают на такой пароход. Шенхауэры, вроде Роя Казинса, ищут отчаявшихся матросов и вербуют их на «корабль смерти». Таким кораблем была «Мариголла».
Первые дни рейса океан был спокоен, ласков. Бескрайняя ширь голубого простора казалась зеркалом, по которому медленно скользила наша старушка. И уныние сменялось надеждой, что «Мариголла» благополучно доползет до Владивостока. Судно делало по девять миль в час, и мы завидовали обгонявшим нас легким скоростным лайнерам. С каждой вахтой, с каждым днем я приближался к заветным берегам.
Я буду в России! От этой мысли кружилась голова. Еще недели две — и сойду на родной берег. О, какое это будет счастье! И я старательно высчитывал, когда «Мариголла» пришвартуется у владивостокского причала. Всего надо было пройти около семи тысяч миль. За сутки проплывали двести двадцать миль. Это значит, через двадцать восемь дней будет Владивосток. Только бы океан не рассердился.
Наконец показались сиреневые, в дымке утреннего тумана горы Гавайских островов. Мы приблизились к Малокаи и шли вдоль их берегов, с неповторимо красивыми тропическими лесами. Вошли в пролив Кайви, и в полдень в воротничке белой кипени прибоя перед нами открылся Гонолулу. Я никогда не видел такой красоты. Горы, зелень лесов, голубое безоблачное небо, синева океана — все вокруг было полно безмятежного покоя и очарования. На берегу — нарядные набережные с белыми дворцами в окружении пальм, клумбы с удивительно яркими огромными цветами, бульвары, залитые солнечным светом. На пристани моряков встречали смугло-шоколадные девушки с букетами и венками из этих небывалых цветов.
Соскучившись по твердой земле, мы поспешно сошли на берег, благо капитан разрешил до вечерней вахты побыть в городе.
Но… как и везде, за пышными фасадами центральных улиц и великолепных бульваров на окраинах, в грязных, вонючих норах, которые не сравнить даже с трущобами Рио-де-Жанейро, теснился бедный люд. И на фоне роскошной природы, великолепия набережных нищета этих обездоленных казалась еще безысходней. В большинстве тут, в жалких лачугах, жили гавайцы, китайцы, японцы, малайцы, люди многих национальностей, даже скандинавы, бог весть как попавшие в этот край. Всеми ими владел постоянный страх за завтрашний день. Грустно, очень грустно было, видеть как ребятишки окружали случайно попавшего в эти кварталы человека и протягивали грязные тонкие ручонки за милостыней.
Я поспешил на телеграф. Послал телеграмму Аленушке, и тут же мне вручили ее письмо. Оно пришло гораздо раньше нашего прибытия в Гонолулу. Трясущимися от нетерпения пальцами я открыл конверт. Целых шесть листиков написала она. Вчитываясь в каждую строчку, я с наслаждением читал ее письмо. И все же показалось до обидного мало. Тогда я вновь начал читать уже неторопливо, спокойно, позабыв обо всем, что окружало меня. Как хорошо все же иметь настоящего, верного и любимого друга.
А матросы с «Мариголлы» в это время пили, пропивая свои последние деньги, словно в предчувствии беды. В компании с военными американскими матросами заняли бар и под звуки джаза, оглушительно гремевшего со сцены, топили в вине свое отчаяние и страх перед будущим. Только утром, когда раздался хриплый гудок «Мариголлы», призывая команду на борт, опомнились. Вновь океан.
— Кажется, все хорошо. Сводка погоды отличная. Благополучно доберемся до азиатских берегов, — сказал капитан Робинс в кают-компании.
Это сообщение стало достоянием кубрика, и, хотя головы матросов трещали от попойки, стало веселее. «Мариголла» по-прежнему невозмутимо ползла к западу, и пенный след, постепенно тая, тянулся далеко за кормой.
Ночью внезапно раздались авральные звонки. Низким басом тревожно захлебнулся гудок. Все выбежали на палубу, и, хотя невидимый в темноте под яркими звездами океан был по-прежнему спокоен, ощущенье удушья и зловещей тишины, как перед грозой, охватило всех. Капитан Робинс в проолифленном штормовом пальто — венцераде, в пробковом шлеме стоял на мостике.
— Друзья! На нас движется крыло тайфуна. Это не так опасно, но… Будем ко всему готовы, друзья! Да поможет нам бог!
— Бог-то бог, да и сам не будь плох, — проворчал боцман, хмуро всматриваясь в небольшие белеющие барашки коротких волн, покрывшие мелкой рябью простор океана.
В кубрике матросы торопливо надевали чистое белье, как солдаты перед боем. Старый кочегар Эдвин молился перед крохотным распятием. Почти никто не разговаривал. Пропали обычные грубоватые шутки, и ни один не притронулся к дымящемуся ароматному кофе, принесенному из кают-компании. Мысли каждого были только о своих близких и о предстоящем испытании.
Ночной океан зловеще закипал, и жемчужные гребни волн все чаще и чаще накидывались на проржавленные борта «Мариголлы».
С рассветом воздух стал суше. Океан уже клокотал, как вода в кастрюле. Сорвавшийся горячий ветер волком завывал в винтах и снастях парохода. Волны все грознее и грознее набрасывались на старое судно, сметая с палубы рундуки, срывая стрелы мачт, обрушиваясь на мостик. Вдруг с грохотом рухнула передняя мачта.
— Рубить ванты! — пронзительно закричал в мегафон штурман.
Рискуя быть раздавленными, мы обрубили связывающие концы мачты. В ту же секунду океан с ворчанием утащил ее за борт, как спичку.
С тревогой смотрели мы на темнеющий горизонт. Солнце исчезло, и от этого стало еще тоскливей. Впереди все заволокло желтым, иссушающим облаком, разрастающимся с каждой минутой.
— У меня такое чувство, будто настает конец света, — сказал старик Гоули. И в этот момент огромная волна, вынырнувшая с борта, с ревом и грохотом пронеслась по палубе и, рассыпавшись миллионами брызг и потоков, выпрыгнула за борт. Тут же другой вал нахлынул сбоку и, ворча, обрушился на ботдек. Но «Мариголла» хотела выпрыгнуть из кипящего океана. Держась за шторм-леер, мы с замиранием сердца следили за кренометром. Сорок градусов, сорок один, сорок два!.. Поскрипывая, наша старушка выпрямилась, вылезла на гребень волны, чтобы окунуться носом в другую волну. От сердца отлегло. Если бы судно дало крен в сорок пять градусов, оно бы не вынырнуло.
Кто-то крикнул сквозь шум урагана: «В трюмах вода!» Откачивать было бесполезно: помпы не работали. Из машинного отделения вылез механик. Пошатываясь, слепо хватаясь за поручни, он вошел в рубку капитана Робинса. Через минуту мы все знали, что вода показалась и в котельной. Пар со страшной силой вырывался наверх, заглушая звериный вой шторма. Остановилась машина. И в ту же минуту разъяренная волна откусила руль и винт у «Мариголлы». Судно, лишившись управления, стало игрушкой рассвирепевшего океана. Еще работало радио. Тонко-тонко, по-комариному, звенела антенна, во все концы океана неся тревожный сигнал о помощи:
— Спасите наши души! Пароход «Мариголла» попал в полосу тайфуна! Тонем. Спасите…
Ураган бесновался в океане во всю силу, разбивая и потопляя все на своем пути. С судов тоже посылали в эфир умоляющие призывы:
— Спасите наши души! Спасите наши души!
— Тонет японский лайнер «Иоси-мару»!
— Потерял управление немецкий «купец» «Эдмонд»! SOS! SOS!
— Погибает пассажирское судно «Аризона». Спасите наши души!..
Мы оказались почти в центре урагана. Вся команда сбилась в кают-компании. Капитан Робинс приказал надеть спасательные пояса. Попробовали спустить шлюпку, но ее сразу разбило о борт. А вторую, как щепку, с ворчанием унесли волны. Положение становилось критическим. «Мариголла» еще держалась на воде, но, постепенно напитываясь водой, как губка, погружалась все больше и больше в кипящий водоворот океана.
Казалось, спасения не было. Всему конец.
Я лежал ничком на диване в кают-компании, расстегнув спасательный пояс. Вынул обернутую в целлофан фотографию. Милая Аленушка! Что ты сейчас делаешь? От фотокарточки слабо пахло жасмином. Слева от меня лежал штурман Сэнди. Рядом с ним — боцман Гарроу. Сидя в углу, механик Нильсон в полузабытьи шептал молитву. Судно садилось все ниже в глубину. Команды больше не существовало, было сборище отчаявшихся людей, которым предстоял один общий конец в холодной пучине океана.
Действовал лишь радист, он неутомимо посылал в пространство сигналы о помощи. Но кто придет и спасет нас? Кто рискнет подойти к тонущему судну? Через два-три часа мы все захлебнемся в зеленых водах океана.
Штурман Сэнди беззвучно плакал:
— И кто, кто виноват?! Мы должны погибать на этой старой калоше? Ведь знал, что судно идет на гибель. Ах, эти деньги! Ради них я пошел в рейс…
Опомнившись, штурман рассеяно оглядел нас, вновь что-то выкрикнул и, выбежав из кают-компании, бросился навстречу нахлынувшей волне, подхватившей и унесшей его в океан.
Я закрыл глаза. Представил себе Аленушку. Что-то делает сейчас она? Может, в эту минуту в ателье на ней богатые люди примеряют платье? Или же дома? Что-нибудь шьет? В последние дни Елена урывками шила какие-то странные вещи — крохотные рубашки, распашонки. Так мне и не придется увидеть нашу дочурку. И до Родины я не добрался. Родина-мать! Я так стремился к тебе все эти годы! Не сбылись наши с Аленушкой мечты.
Страшный удар исполинской волны потряс пароход. Вода с шумом ринулась в раскрывшиеся двери кают-компании. В потоках воды мы выкарабкались на палубу. Другая волна нависла над нашими головами, упала с рычанием и ринулась на полуют. Кряхтя и содрогаясь, «Мариголла» уже по инерции выползла на волну, чтобы нырнуть в другой вал. Вынырнет ли она из него? Сколько еще часов, минут продержится она на поверхности разъяренного океана?
Вдруг боцман, все время дежуривший на носу, привязавшись к брашпилю, закричал, что есть мочи: «Корабль! Корабль! К нам идут на помощь!» Все, кто мог, бросились к иллюминаторам кают-компании, выбежали на верхнюю палубу, рискуя быть унесенными бешеной волной. Цепляясь за скользкие поручни, я вместе с механиком вскарабкался на капитанский мостик, покинутый рулевыми. Вздох разочарования был заглушен ураганом. Никакого парохода не было. Боцману померещилось.
Но в последнюю минуту я увидел высоко вверху, когда «Мариголла» была стиснута двумя гигантскими водяными горами, большое судно… Это было советское судно, поймавшее наши сигналы о бедствии. Оно шло на помощь. Увидели пароход и остальные. Теперь глаза всей команды были прикованы только к нему, медленно подвигавшемуся к нам: Успеет ли русское судно дойти до нас, прежде чем волны захлестнут «Мариголлу»? Мы не могли идти навстречу ему, у нас не было управления, не работали машины. Прошло два, а может, и три часа, каждая минута из которых показалась нам вечностью. Но советский пароход «Урал» все же оказался сильнее стихии. Нас спасли в последнюю минуту. Когда промокшая, обессиленная команда «Мариголлы» очутилась на борту «Урала», — «Мариголла» захлебнулась в пучине океана. Опоздай советские моряки на полчаса, и мы кормили бы рыб.
Все были спасены, вся команда, кроме капитана Робинса. Старик не захотел уходить с мостика, следуя старой морской традиции. Он так и запечатлелся в моей памяти — суровый и печальный, с развевающейся серой бородой.
Нас спасли. Накормили. Отвели койки в каютах. Дали сухую одежду. Каждого из нас осмотрел судовой врач. «Урал» шел в японский порт. Тайфун умчался к азиатским берегам, и только крупная зыбь напоминала о нем. Не веря своему счастью, мы бродили по советскому судну.
Я решил зайти к капитану, поговорить с ним, попросить оставить меня на советском пароходе. Как стало известно, из Иокогамы «Урал» пойдет во Владивосток.
Я постучал в дверь капитанской каюты и, когда мне ответили, несмело перешагнул порог. Пожилой, чем-то напоминавший мне Петра Ивановича капитан в наглухо застегнутом кителе поздоровался со мной по-английски и пригласил присесть.
— Благодарю. Я русский… советский, — по-русски ответил я.
Он внимательно посмотрел на меня и спросил:
— Сколько же вам лет? Молодой совсем. Что делали на «Мариголле»? Закуривайте.
Размяв в пальцах сигарету, я затянулся и начал свой рассказ. Капитан тоже закурил, открыл иллюминатор, чтобы вытянуло дым, и сказал:
— Понял все. Сочувствую, но оставить вас на борту не могу. Вы значитесь в списке «Мариголлы». Как моряк вы знаете, что такое судовой список. По нему вас будут принимать в Иокогаме. Скрыть ваше отсутствие нельзя. Спрятать вас мы не имеем права. Советские моряки никогда не нарушают международных правил мореплавания.
Все внутри у меня оборвалось: «Нельзя! Нельзя!» — стучало в мозгу. Я молча встал и, как слепой, чуть не запутавшись в портьере, вышел из каюты. Понимая разумом, что капитан прав, я болезненно переживал этот новый удар.
Через неделю мы причалили в Иокогаме. Сразу же на борт явились американские военные моряки. Было как-то странно видеть в японском порту белые шапочки американских моряков. Нас по списку выстроили на палубе и после переклички отвезли в госпиталь.
Выйдя из госпиталя, я послал Аленушке телеграмму. Она еще раньше узнала о нашем спасении. Радио донесло эту весть в Сан-Франциско. Однако в сообщении ни слова не было о том, что нас подобрали советские моряки. «Урала» в это время уже не было в Иокогаме, и нам было больно, что мы не смогли как следует поблагодарить русских моряков за спасение.
Дня через два приехал чиновник из Токийского посольства. Он много не говорил. Дал деньги и билет на пассажирский пароход в Америку. Ну это уж дудки! В США больше не вернусь. Я порвал билет. Чиновник посоветовал живее убираться из Иокогамы. Я не внял его совету. Взяв свой чемодан, вышел в город.
Россия была почти рядом. Всего двое-трое суток пароходом. Буду дожидаться случая. В конце концов не для того я спасся в океане, чтобы возвратиться в Америку. Начались тяжелые дни голода и безработицы. Тщетно рыскал я с утра до сумерек по пристаням. Лишь иногда случалось поработать на погрузке американских судов или подежурить вместо пьяного берегового матроса на причале. Не каждый день мне удавалось съесть миску риса да несколько сушеных рыбок. Деньги, полученные в посольстве, я сразу послал Аленушке: ей они были нужнее, чем мне. А я выживу, выживу и доберусь до Родины! Она так близко!
И вдруг счастье по-настоящему улыбнулось мне: на английский пароход «Холмия» срочно понадобился матрос.
Туман клубился над бухтой, когда «Холмия» прибыла на рейд Золотого Рога во Владивосток. Я стоял на носу. Дрогнула, загрохотала цепь, и якорь упал в изумрудную воду. «Стоп, машина!» — закричал в телеграф капитан. Судно замерло, натягивая якорную цепь, и задрожало, как внезапно остановленный конь.
Справа передо мной тянулась набережная Владивостока. Родина! Родная земля! Я прибыл к тебе!
Весь день я ходил сам не свой. Сначала томил этот желтый карантинный флаг, висевший на гротмачте. Потом пришли таможенники. Я с замирающим сердцем смотрел на русские лица, на фуражки со звездочками. Боясь выдать себя, спрятался в кубрике, обдумывая, как уйти с судна. Старательно выутюжил свой костюм. Начистил туфли. И все уложил до мелочи. Один таможенник, небрежно осмотрев кубрик, сказал: «Смотри, Ваня, какая глупая морда у этого матроса».
Я чуть не взорвался. Эх, если бы они знали, этот матрос не глуп, а просто… Впрочем, согласен! Я слонялся по судну в ожидании вечера. Скорей бы, скорей бы на берег! Наконец пыхтящий буксиришко подтащил нашу громаду к причалу. Цепочка кочегаров и матросов вытянулась к каюте ревизора, выдававшего жалованье.
Капитан объявил:
— Я знаю, сукины дети, паразиты и мошенники, что напьетесь до чертиков. Пропьете все и не явитесь на судно. Многие попытаются устроиться на американские или японские суда. А поэтому даю только половину жалованья. Остальное получите в Сингапуре. Понятно? Выйдем из Владивостока и тогда…
Матросы заворчали. Тогда этот крокодил в капитанской фуражке заявил, что вообще не отпустит на берег. Я испугался, но, на счастье, кэп не выполнил своей угрозы.
Спускался вечер. Все поспешили в город. Остались только один дежуривший у трапа матрос и вахтенный кочегар Майкл. Я взял свой чемодан и поднялся на палубу.
— Что, контрабанду тащишь? — усмехнулся дежурный матрос, посмотрев на меня. — Смотри, русские поймают — башку оторвут.
Не отвечая, с замиранием сердца я сошел вниз. Я ступил на русскую землю! Поспешно перелез под вагонами товарного поезда и сразу же попал на полную огней улицу. Мимо продребезжал трамвай с ярким лозунгом «Да здравствует 1 Мая!» Я огляделся, сдерживая дыхание. На всех домах алели праздничные полотна, транспаранты и панно. Все улицы были в нарядном убранстве.
Свернув налево, я вздохнул полной грудью, пошагал вперед, еще не зная, куда идти, и в то же время ощущая, что я иду правильной дорогой — дорогой счастья.
Родина! Я прибыл к тебе! И что бы ни случилось, я не уйду отсюда. Прощай, океан, начинается новая жизнь!