3

Потом остались рожки да ножки. Пустоты, которые легко заселить. Потом продавались сувениры. Что-то должно было произойти, и позднее, хотя и в другом месте, частично произошло. Потом на дом приходили счета. Никто не хотел брать это на себя. Потом профилактика продолжалась. Уже в «прежде» начинается «потом».


Обработка моей верхней челюсти походила на обработку нижней. И еще сегодня, когда все кончено и оплачено, мой врач дает мне ответы; и когда я вчера спросил его, не должен ли я признать, что он, при всей своей приятности, довольно резок, да, скуп на слова, он ответил пространно:

– Относительно неважно, разговаривали ли мы в буквальном смысле слова. Беспокоиться вам не о чем. Я не говорил того, что вы хотели услышать, а позволял вам заставлять меня говорить то, что я считал правильным и почти высказал. Даже ваши внесенные потом поправки – вы же любите переделывать – это мои неверно понятые мысли. Вот вы уже смеетесь!

Я попросил его учесть, что многочисленность его пациентов – а они все должны были отчитываться перед ним – могла вызвать путаницу и обмануть его память.

– Вы забываете мою картотеку. Ваша карточка передо мной. После долгого перерыва – и после того, как трудности с вашим учеником, казалось, кончились, – когда мы, чтобы быть точным, с 7 по 13 февраля, изменили прикус вашей верхней челюсти и если не совсем устранили, то все-таки смягчили вашу прогению, в момент, когда я уже хоть и с опозданием, начал исправлять дистальный прикус вашего ученика Шербаума, я сказал при обтачивании первого коренного: «Дорогой штудиенрат Штаруш, после того как затея вашего ученика, слава Богу, лопнувшая, вас немножко встряхнула, – мальчик заставил призадуматься и меня, – вам следовало бы отказаться от своих странных фантазий: ваш Крингс – или как там его звали – по типу неудачливый полковник, который, как многие военные без настоящего профессионального образования, попытался утвердиться в промышленности. Мы знаем сходные случаи. Крингсов полно. А вашему Крингсу материальных успехов мало, поэтому он любил в кругу семьи выигрывать на столе битвы, которые проиграли его начальники. (Мой парикмахер, бывший капитан, так же победоносно фантазирует перед зеркалом.) И из-за такого бахвальства возникала иногда перепалка между полковником и его дочерью, из которой вы теперь хотите сотворить чудовище. А я пытаюсь представить себе вашу невесту трезвой, но вовсе не бессердечной девушкой, которой все больше и больше досаждали лихорадочно частые измены ее жениха…»


(Шесть зубов он обточил мне конусообразно, чтобы сделать их опорами моста. По телевизору шла, когда экран не занимали суждения врача, развлекательная программа станции «Свободный Берлин»: «Встреча с Рудольфом Шоком». Хотя я и видел, как этот певец пел, слышал я лишь его шепот.)

– Если помните: вы ездили тогда, на диво всему Предэйфелю, в мерседесе с открытым верхом выпуска тридцать второго года. Вы были настоящим снобом, который любил ставить на солнце свой щегольской олдтаймер и рядышком свой прогеничный профиль. Кто осудил бы глупую фрау Шлотау, если она влюбилась в кабриолет и его водителя в замшевых перчатках и с подбородком дуче. (Тогда в вас что-то было.)

И вот однажды, ясным апрельским утром, вы проехали через поселок Кретц и остановили свой солнечный экипаж у еще неоштукатуренного особнячка семьи Шлотау. От резкого торможения брызнули лужи и вспорхнули куры. (Ни одно облачко не замутняло сверкания лака.) Супруг Шлотау, простодушный шофер грузовика, возивший для одной андернахской строительной фирмы, связанной делами с близлежащими цементными заводами, мокрый бетон на большую строительную площадку в Нидермендиге, находился в пути, когда вы зашли к Лотте Шлотау; и если бы в то апрельское утро шофер грузовика не забыл дома водительские права, очередное самоутверждение вам удалось бы. Шлотау хватился своих документов за Круфтом, повернул назад, доехал до поселка Кретц, увидел солнечный экипаж, стоящий среди кур перед его неоштукатуренным домиком, притормозил (хотя и менее резко), полюбовался мерседесом, но не вдоволь и не как специалист, торопливо вошел в дом, застал свое супружеское ложе занятым, не стал убивать, ничего не разбил, не стал хрипеть, реветь, рвать и метать, молча повернулся на месте, оставив любовникам оскверненную кровать, вскочил, спугнув кур, в свой тяжело нагруженный самосвал, завел мощный мотор, проехал немного вперед, взяв при этом правее, переключил скорость и, дав задний ход, поискал и нашел позицию, позволявшую ему прицельно свалить полторы тонны мокрого бетона в открытый мерседес, в черно-серебряный солнцемобиль, в быстроходную гордость, прославившуюся между Майеном и Андернахом, в козлиную карету заводского инженера Эберхарда Штаруша.

Пока гидравлический сбрасыватель устанавливал нужный наклон кузова, Шлотау вылез из своей кабинки и стал смотреть, как медленно стекающий бетон наполняет, переполняет кабриолет, как покрывает он, серый и покорный, радиатор с мерседесовской звездой, красиво изогнутые грязезащитные крылья, капот и багажник с прикрепленной к нему запасной шиной. Четыре быстрых колеса тоже оделись в бетон. Даже для промежутка между кабриолетом и участком Шлотау материала хватило. Куры склонили головы набок. Единственной реакцией Шлотау было дистальное покусывание нижней губы.

Ну и глыба же вышла! Газетные комментарии потребовали выставить эту причудливую окаменелость в этнографическом музее в Майене. Чтобы на нее дивились в переднем дворе многопосещаемой крепости Геновевы среди римского и раннехристианского базальтового лома. Школьники целыми классами приходили к памятнику вашего поражения, пока его не обработали пневматическими молотками и наконец (за ваш счет) не убрали. (Даже ваши замшевые перчатки запер в ящичке для перчаток бетон Шлотау.)

И вдобавок – но за это никто поручиться не может – вы даже со своим козлиным делом не справились. Так рассказывали в Предэйфеле. Слух, проверке не поддающийся. Безусловно. Но вот факт: вас уволили. Ваша помолвка расстроилась. И только потому, что у вас хватило наглости пригрозить судом по разбору трудовых конфликтов, ваша фирма, заботясь о своей репутации, выдала вам, хотя цементный завод и выиграл бы процесс, некую компенсацию, в которую внес долю и отец вашей невесты: от вас хотели избавиться, избавиться быстро и – насколько это было еще возможно – тихонько. Любой ценой. Так становятся штудиенратом. Ну-ка прополощите…


Попробуй посмейся, если тебе увидится что-то смешное как раз тогда, когда у тебя во рту торчит слюноотсасыватель, а вещество твоих зубов идет на убыль. (Пускай себе болтает.)

Я не возразил против озарений врача и поправил только некоторые мелочи: «Недурно придумали. Но не я, а Крингс ездил в мерседесе-кабриолете. (Мне оставили „боргвард".) И не мне, а старику Крингсу превратили машину в бетонную глыбу. Не из-за каких-то там козлиных штучек (которые старику, пожалуй, и удались бы), а из мести использовали не по назначению бетон бывшие солдаты. Шлотау, как я все еще полагаю, был ни при чем. (Он же харчился у старика.) Это произошло на одной большой стройплощадке в Кобленце. (Одна из этих стекляшек середины пятидесятых.) Во всяком случае, праздновали окончание строительства. Мы были приглашены как поставщики цемента и стройматериалов. Даже тетя Матильда была в своем черно-шелковом. Линда и ее подруги – в летних платьях в полоску. А стоял уже сентябрь. Даже Шлотау, привезший старика в мерседесе, казался в своем темно-синем однобортном костюме одним из приглашенных. На плоской крыше над тринадцатым этажом гулял ветерок. Праздничный венок пришлось хорошенько закрепить. Угощали бутылочным пивом. Девушки мерзли в своих летних платьицах. Мы со Шлотау стояли в сторонке. Речь мастера каменщиков, которую ветер разрывал на куски, никак не кончалась. И этот козел сказал мне: „Ваша невеста – высший класс, она мне нравится. Честно, господин инженер. Хорошая школа. Этого нельзя у вас отнять". – И один раз мне удалось стать вплотную к Линде, когда она наклонилась над парапетом. (Внизу лежали наши перекрытия из пористого бетона, балки и кессонные плиты с железной арматурой.) Но я только думал и ничего не сделал. А свидетелей не было, ибо они слушали Крингса, которого открывавшаяся с новостройки даль вдохновила на речь. Я слышал, как он побеждал ветер на Эренбрейтштейнском направлении. Он говорил о предательстве под Курском. О несуществующей Арктике. О красной волне, от которой надо стоически заслониться. А под конец было брошено слово „Сталинград". Насаженное на цитату из Сенеки, оно прозвучало приятным предвестием победы: „Эта борьба еще не кончена". Поскольку никто не стал аплодировать, я услыхал Линду: „Я сделаю из тебя Паулюса, Паулюса!"

Внизу, возле пустотелых блоков, мы увидели мерседес под быстро схватывавшимся бетоном. (Взгляните, доктэр: Крингс смеется.) Его не пронять: „Великолепно! Великолепно! Что, Шлотау? Ваша инсценировка, да? Маленькая месть с утра пораньше. Но теперь мы квиты, верно?" (Смотрите же, доктэр, смотрите!) Не только Шлотау, который, возможно, и был-таки зачинщиком этой акции с бетоном, но и соучастники-солдаты в робах строителей превращаются в большой дружноголосый рот: „Так точно, господин генерал-фельдмаршал!"

Вот вам по поводу забетонированного мерседеса. Но, может быть, пока я полощу, вам придет в голову третья возможность. Как вы находите такой вариант: Линда сидит за рулем мерседеса, который стоит в ожидании позади грузовика с мокрым бетоном, потому что перед моим грузовиком и ее мерседесом закрыт железнодорожный шлагбаум…»


Первый день лечения кончился вничью. От зуба к зубу и между зубами врач и пациент нагораживали свои противоречившие друг другу истории и теории.

Иногда они отдыхали за общими рассуждениями о педагогике и зубоврачебной профилактике в дошкольном возрасте. Касались и темы «Шербаум». «Представьте себе, доктэр, он говорит теперь во множественном числе: „Мы единогласно постановили…", и набросок первой его статьи „Что сделал король Серебряный Язык?" начинается примерно так: „Мы школьники. Мы хорошо учимся в школе. На нас можно возлагать надежды. Иногда нам хочется прыгнуть выше головы. Это можно понять. Школьникам это еще позволительно. Иногда нам вообще хочется плюнуть на все, потому что сил нет от вони. И это тоже можно понять, потому что вонь стоит и правда ужасная и потому что мы школьники: школьникам позволительно плюнуть на все только потому, что сил нет от вони. Жил-был король когда-то, школьники называли его король Серебряный Язык…"»

Но врач хотел говорить только о шербаумовском дистальном прикусе. Когда я попытался заинтересовать его делами школьницы Веро Леванд, он отмахнулся: «Это для лор-врачей…» Камерный певец Рудольф Шок пел: «Любовь заставляет искать любви…»


В первой статье Шербаума (ее не напечатали) говорилось: «Мы хорошего года рождения. Говорят, из нас что-то выйдет. Иногда нам ничем не хочется стать. Понять это можно: школьники, которые не хотят стать ничем, наверняка чем-то станут. Король Серебряный Язык тоже ничем не хотел стать, а потом чем-то стал…»


Сегодня мне трудно попросту рассказать об основании Бункерной церкви. Слишком много помех. (Не только камерный певец и мой врач.) Шербаум пользуется мной как свалкой для своих поражений. Ирмгард Зайферт повадилась ходить ко мне. Одна ученица катается по моему берберийскому ковру и заставляет меня снять очки, подышать на них, протереть стекла.

Если я сейчас скажу: «Госпожа Матильда Крингс, сестра генерал-фельдмаршала и тетка моей бывшей невесты, Зиглинды Крингс, пожертвовала деньги на строительство Бункерной церкви в Кобленце…», то одновременно я скажу: «Когда мой ученик Филипп Шербаум стал редактором ученической газеты „Азбука Морзе", ему не удалось опубликовать без купюр свою первую статью, где деятельность национал-социалиста Курта-Георга Кизингера сравнивалась с деятельностью борца Сопротивления Гельмута Хюбенера в 1942 году, хотя Кизингера он предусмотрительно ввел под вымышленным именем…»

И если я теперь скажу: «Когда в бетонной постройке были прорублены окна (а камерный певец пел что-то из оперетты „Летучая мышь"), Матильда Крингс, осматривавшая с нами, в окружении высшего духовенства, строительную площадку, сказала: „Какова, по-твоему, акустика, Фердинанд?"», то одновременно я услышу фразу Веро Леванд: «Ну давай же, Old Hardy! Ты, наверно, не можешь…», и признание моей коллеги Ирмгард Зайферт: «Я люблю вас, Эберхард…», даже для ее добавления: «Только, пожалуйста, не говорите мне, что и вы меня любите…», найдется местечко.

Постройка церкви и самоцензура, совращение и объяснение в любви не противоречат друг другу. Как бы громко ни называла Веро Леванд своего бывшего друга «управляемым соглашателем», как бы настойчиво ни пытался Шербаум объяснить мне, почему ему пришлось согласиться с доводами своих соредакторов, как бы самоотверженно ни проявлялась любовь Ирмгард Зайферт на прогулках вокруг Груневальдского озера, находя такие слова, как «служение», «муки», «готовность к лишениям», я предоставляю Крингсу возможность проверить акустику Бункерной церкви, после того как ее проверил камерный певец.

Крингс цитировал своего Сенеку: «Воспитаем в себе способность самим желать того, чего требуют обстоятельства!»

Затем он бросил свой девиз «Арктики нет!» в объятый пятьюдесятью тысячами кубометров железобетона зал, служивший когда-то защитой от тех, кто обладал превосходством в воздухе над территорией рейха.

Звуки, издаваемые Крингсом со средней громкостью, зал усиливал, превращал в победные реляции о положении под Сталинградом сразу после того, как Крингс сменил Паулюса и принял командование: «Инициативу опять захватили мы!»


Сегодня мне было бы легко поставить своего ученика Шербаума в это освященное железобетонное здание и сделать его исповедь публичной: «Серебряный Язык мне пришлось убрать. Они сказали: это слишком полемично для первого номера. Если нападаешь на Кизингера, надо нападать и на Брандта. Говорят, он даже носил тогда норвежскую военную форму. Тут я сказал: плевать мне на вашего Кизингера. Но место о Хюбенере останется, или я уйду…»

(Линде я во время осмотра стройки сказал: «Если мы поженимся, то только здесь…»)


Пока со всех шести обточенных зубов с помощью фольги снимались оттиски, пока все шесть пеньков для коронок смазывались лечебной жидкостью «тектор» и на них, для защиты от внешнего воздействия, надевались оловянные колпачки, я был занят только бесконечно радостным рандеву с Шоком, постановкой, влетевшей в сто пятьдесят восемь тысяч марок, как я потом подсчитал. Господин Шок получил на круг десять тысяч, дирижер, по фамилии Эйсбреннер, отхватил три тысячи триста. Костюмерная часть истратила на шиньоны, парики и грим четыре тысячи триста. Главный светотехник и десять осветителей заработали за шесть дней съемок пять тысяч шестьсот восемьдесят девять марок. Я все выстроил в столбик. Затраты на веерообразные пальмы, на купленные, взятые напрокат прежде, взятые напрокат теперь, специально сшитые костюмы, задники, один пожарный, бесплатно только тележка «долли» радиостанции «Свободный Берлин». Все это мало что говорит о моем состоянии во время насаживания колпачков. Ведь, собственно, пока шла, становясь все дороже и дороже, передача, меня не отпускало слово «смыться».

Смыться бы. Не быть больше мишенью. Стать меньше, чем видимое глазу. Как некоторые люди, исчезающие на минутку за углом (покурить) и никогда уже больше не появляющиеся, потому что они собственноручно (куда же?) смыли себя. «Смыться» – это больше, чем «отвалить». Резинка, например, радостно стирает саму себя из-за ошибки; так и я быстро и напрочь смоюсь со школьного фронта, только в каких-то частицах меня и можно будет узнать: это вот, нет, это, нет, эта крупинка – типичный Штаруш. Он изничтожил себя из-за своего ученика. (Теперь Шёрбаум возлагает ответственность за то, что он спасовал, на меня.) Штудиенрат, который весь уходит в дело и хочет добиться всего одновременно. Но это был, оказалось, напрасный труд. («Я разочарован, Филипп, убит и разочарован…»)


Во время дальнейшего лечения, когда он три дня спустя снимал колпачки, примерял заготовки мостов, приминал лопаточкой розовый гипс, я попытался возненавидеть врача»

(По телевизору передавали очерк «Политическое убийство – Малькольм Икс»,[40])

Когда гипс начал стягивать мне полость рта, он сказал: «Заторможенность по отношению к вашей коллеге вполне объяснима. Шлотау сделал из вас недотепу».

Я начал послойно разоблачать его. Он, делающий вид, что хочет облагодетельствовать мир всемирной системой профилактического здравоохранения, он, считающий, что постоянно борется против распространения кариеса, он, во весь голос проповедующий регулярную проверку зубов у дошкольников, он – именно он то и дело убегает во время приема и исчезает в уборной. Я показал, как он там быстро, жадно, по-детски, безудержно поглощает огромные количества липких сладостей. В крохотной каморке, притом стоя, он лакомится поспешно, с чавканьем, с увлажнившимися глазами. А порой, между двумя пациентами, он убегает и впихивает в себя еще что-нибудь. «Вы! – говорил я. – Вы приписываете мне какую-то заторможенность, какие-то, чего доброго, затруднения по части потенции, а сами сидите в сортире, осоловело сосете сливочные карамельки, уплетаете конфеты с кремом, сосете, пуская слюни, леденцы, выходите из себя оттого, что пакетик пуст, и сразу же после оргии хватаете взятый с собой прибор аква-пик, чтобы пульсирующими толчками воды убрать следы этого приторного свинства, – и вы еще смеете называться врачом?»

Когда врач попытался объяснить эксцессы в уборной научным опробованием прибора аква-пик, захихикала даже его ассистентка. Затем он заговорил об определенных навязчивых идеях, которые, при длительном лечении, передаются от пациенту врачу: «Это некое психологическое заражение. Ведь что сделали вы около недели назад, когда отношения между вашим учеником и вами подверглись мучительному испытанию на разрыв? Ну-ка, как вы отреагировали на эту боль?»

Тут я признал, что тогда, несчастный, одинокий в своем несчастье, воистину отчаявшийся, я съел за пять минут две плитки молочного шоколада.

– Вот видите, – сказал он, – ваше несчастье заразительно. – И при поддержке своей помощницы выломал у меня из полости рта розовый гипс.


Сегодня я беседую с врачом по телефону, словно ничего не случилось: «А как дела у Шербаума?»

Он деловито сообщает о медленности позднего лечения дистального прикуса и хвалит моего ученика за терпение. «Такая пластинка с некрасивой нашлепкой, особенно для тех, кому скоро восемнадцать, – это противное инородное тело; а со временем и психологическая нагрузка, которая по силам не каждому».

Я рассказал ему о деятельности Шербаума в роли главного редактора: «После всех компромиссов он добился как-никак маленького успеха. Он, именно он, пробил наконец согласие выделить место для курения: „Пускай теперь дымят!" Даже Ирмгард Зайферт голосовала за это. Причем сам Шербаум не курит и страстный противник курения».


Иногда письмо с вырезками из газет. Подчеркнуто красным. Два-три звонка в неделю. Один раз сходили вместе на выставку в Ганзейском квартале. Один раз случайно встретились на Курфюрстендаме и выпили по чашечке чая в "Бристоле». Два раза он приходил ко мне, посмотреть мои кельтские черепки и осколки базальта. Но к себе никогда не приглашает.

Мы друг с другом обходимся осторожно. Политические волнения в городе, отставку правящего бургомистра[41] и превышение власти полицией мы тоже комментируем отстраненно: «Этого и надо было ожидать». Впрочем, я улавливаю легкие намеки: «От определенной заторможенности излечиваются в наше время на улице». Только ироническими иносказаниями намекаем мы на то время, когда мы откровенничали, не в меру сближались.


«Признаю, доктэр, что эта первая попытка вступить с Ирмгард Зайферт и в половые отношения провалилась после двухчасовых усилий. И все-таки, когда мы опять закурили, она сказала: „Это не помешает мне любить тебя. Мы должны быть терпеливы друг к другу“. – Мы и так, мы и так терпеливы. Это из-за множества наплывов. Все время встревает она, ну, она, и своими военно-научными подробностями вынуждает меня прочесть лекцию о трассе, цементе и его пригодности для подводных сооружений. Даже со скудным, хотя кинематографически очаровательным безобразием предэйфельского пейзажа, с изгрызенной разработками пемзы землей и обеими дымящими трубами крингсовского завода наши отношения справиться не могли; тем более что с некоторых пор я встречаюсь в брошенных базальтовых карьерах не только со своей бывшей невестой, но и со своей ученицей Веро Леванд. Линда и Веро замышляют что-то сообща: акции против меня… Вон, доктэр, видите?


Врач говорил между прочим о телеочерке «Малькольм Икс» – «У насилия, кажется, есть будущее», – а потом сказал: «Оставим в стороне ваши вполне нормальные осечки и поговорим о цементе. Я навел справки. О крингсовском заводе не может быть и речи. В Круфте находится акционерное общество „Ту-баг – трасс, цемент, камень", а это на сто процентов дикерхофское дочернее предприятие. Основанное в 1922 году как камнеобрабатывающий завод, оно сегодня работает по самой разносторонней среди дикерхофских филиалов программе. По сравнению с филиалами в Нойвиде производство цемента, правда, невелико. Но это так, между прочим, только чтобы уточнить, чья тут собственность. Благодаря запросу на андернаховской бирже труда выяснилось, что во время студенческих каникул пятьдесят четвертого и пятьдесят пятого годов вы числились в списках „Тубага" именно как студент-практикант; об инженере-производственнике и речи нет».

Врач препарировал колпачки на столике для инструментов, выжидая, осмелюсь ли я возразить. Мне пришла в голову только беспомощная насмешка: «Наняться бы вам в уголовный розыск. Право, наняться бы вам в уголовный розыск».

Он усмехнулся. (Может быть, он и работает на них.) «Добраться до этих документов было относительно легко. Видите, я снял с них фотокопии. Мы, зубные врачи, умеем сотрудничать друг с другом. И один андернаховский коллега, доктор Линдрат, не утаил от меня, что одна из его дочерей – она сейчас замужем и работает в Кобленце детским врачом – помнит, хотя и смутно, какого-то студента с вашей фамилией. Но это может быть случайное совпадение. Кроме того, ее зовут Моника. Ну? Говорит вам это что-нибудь? Моника Линдрат? Вот она в профиль. А вот анфас. А вот с подругами на рейнском променаде у Андернаха. Так и не припоминаете? – Красивая особа».

Я никак не отреагировал, и он, прекратив допрос, ухватил пинцетом первый колпачок: «Нет так нет. Готов поверить вам, что если не в Андернахе, то в Майене какая-то Зиглинда и впрямь была. Все мы, в конце концов, были когда-то женихами. Я не собираюсь обуздывать вашу фантазию. Вы, кажется, хотели рассказать мне, пока я буду надевать колпачки, о большой сталинградской игре Крингс-дочери против Крингса-отца?»


Ах, как потускло золото, изменилось золото наилучшее… Надо бы мне задать своему 12-а сочинение об этой цитате из Иеремии или только о словечке «ах». Об «ах, да» – «ах, так» – «ах, нет». Об «ах, Боже мой» и о возгласах «ах» и «увы». Об «ах» у Клейста и об ироническом «ах» у Манна. Об «ах» детей и об «ах» дряхлых старцев. Чем отличается «ах» при особенно удачном заходе солнца от «ах» при виде моря? «Ах» в песне «Ах, она уже далёко…» И «ах» в политике: «Ах, дорогой коллега Барцель…» Конечно, «ах» в рекламе: «Ах, вот как, вы полощете „прилем"…» И «ах» женщин, «ах-ах-ах», о котором Шербаум уже знает. (И «ах» перед обращением по имени: «Ах, Ирмгард, надо бы нам…» – «Ах, Веро, мне хочется…» – «Ах, Линдалиндалиндалинда…»)

Пока он надевал колпачки, я показал генеральную репетицию сталинградской битвы и свою акцию перед отелем «Кемпинский». В цементном сарае «Д» Крингс одерживал победу в песочнице. На углу Курфюрстендам – Фазаненштрассе шла послеполуденная жизнь. Линда реагировала вяло. Я держал белого шпица на коротком поводке. Она включила «зимнюю бурю», – терраса кафе была набита битком, – хотя положение с горючим в «котле» исключало наступательные действия. Шпиц вел себя смирно, когда я вылил ему на шерсть бензин из пузырька. Электромеханическая установка Шлотау работала безотказно и выдавала кое-какие зрительные эффекты. Поскольку шпица я нагрузил валиумом, он держался спокойно. Например, при одновременных контратаках. (Кто-то из глазевших спросил: «Это от блох?») Выиграв генеральную репетицию, Крингс читал вслух приглашение; и в чтение списка приглашенных, как и в чтение моей листовки «Горим!», я ввел, наплывом, прибытие первых гостей и вспышку моей походной зажигалки. Прибыли высокие правительственные чины из Майнца, офицеры бундесвера, вышедший на пенсию обер-штудиенрат, журналисты, всегдашние генеральные директора. Фонтанчик пламени жег мою левую ладонь, опалил мое твидовое пальто и сбросил у поводка шарик огня. В цементном сарае непринужденно начался прием, на котором полагается стоять с бокалом в руке. (Подуть на ладонь.) По обрывкам разговоров нельзя было догадаться о предстоявшей игре в песочнице, и прохожие у террасы «Кемпинского» сначала тоже ничего не понимали. (Надо было предусмотрительно взять с собой мазь от ожогов.) Гости говорили о своих профессиональных делах: преобладали экономические прогнозы, вопросы о назначениях, шутки о ведомстве Бланка, воспоминания об отпуске. Даже смешки поначалу: «Наверно, будет какой-нибудь „хэппенинг"». Цивилизованная веселость задавала тон в цементном сарае. Мне пришлось выпустить поводок из руки: моя ладонь. (Кто-то пародировал федерального президента.) Шпиц катался по асфальту, подскакивал к столикам с пирожными. Один столик опрокинулся. Линда в бежевом коротком платье и тетя Матильда в своем черном шелковом были единственными дамами. Подлинный шумовой фон: «Вон тот! Я видел. Вон тот в очках…» Напитки разносил специально нанятый официант. На тлевшего, уже только дергавшегося шпица кто-то набросил скатерть. Линда наливала бокалы слишком полно. Меня толкали и (когда я стал раздавать листовки) начали бить. Шлотау проверил систему лампочек. Я потерял очки. Как и на генеральной репетиции, премьера крингсовского наступления прошла по плану, успешно. Они били меня зонтиками, кулаками, портфелями. Он соединился с Готом и создал плацдарм для прорыва на Астрахань. (Растущий пузырь на моей ладони.) Последние гости ушли незадолго до полуночи. Я кричал: «Прочтите сначала мой листовки…» Тетя Матильда тоже удалилась. На Курфюрстендаме я истекал кровью (мне рассекли правую бровь), а в цементном сарае «Д» был вместе со Шлотау свидетелем того, как Линда победила в песочнице своего отца. «Это бензин, а не напалм!» – кричал я. Линда доказала Крингсу, что он хотел бросить на передний край наступающих войск части, разбитые уже во время «Удара грома». «Ну, теперь капитулируешь?» Когда я попытался прорваться к Фазаненштрассе, меня сбили с ног. «Никогда!» (Мне было страшно.) Крингс повторил это слово: «Никогда!» На мостовой (все еще крича) я нашел свои очки. Они оказались целы. Зиглинда положила перед отцом на барьер песочницы немецкий армейский пистолет («ноль восемь»): «Тогда будь последователен». На площадке перед террасой отеля «Кемпинский» я обрадовался, услыхав сирену полиции. (А то бы они меня…) В цементном сарае «Д» стояли Шлотау и я: два столпа. Менты тоже дали волю рукам. (Хотя я не оказывал никакого сопротивления.) Трансформаторы электромеханической установки гудели. Кто-то крикнул: «Прикончить бы его вовсе…» Крингс взял в руку лежавший на барьере «ноль восемь» и сказал: «Теперь оставьте меня одного». Я придерживал очки. Линда тут же ушла. Прежде чем они уволокли меня, я вскрикнул еще раз-другой. Шлотау хотел возразить. Они смеялись: «Да знаем, знаем». Крингс отмахнулся от нас. И в фургоне я тоже кричал: «Напалм!» Даже цитаты из Сенеки он не сумел привести. Потом все погрузилось во тьму. (Мое смущение.) Мне было вполне весело. Перед сараем мы со Шлотау выкурили по две сигареты. Я пришел в себя лишь в полицейском участке. (У меня были спички.) Моя ладонь. Выстрела так и не было слышно. Когда я на вопрос о профессии ответил «штудиенрат», полицейский сбил с меня ударом очки. Мы ушли. (Очки слетели только теперь.) Шлотау пожелал мне спокойной ночи.


– Но это, – сказал я зубному врачу, – еще не конец. (По телевизору шла реклама; мы пропустили убийство Малькольма Икс.) Но все шесть колпачков были насажены.

– Не хватает еще нескольких деталей: Шербаум навещает меня в больнице, приносит мне то-другое: шоколад, газеты, а Крингс, говорят, все больше страдая от своего поражения, все неумереннее глотает драже с ликером, чтобы побороть начинающуюся депрессию.

Врач понял: «Ах да, боль! – Но останемся верны арантилу. Ну-ка быстренько две на дорогу…»


И это вот еще, и это. (И я, и я.) И легкость потом, и жадно глотаешь воздух потом. И о погоде, и что стало со шпицем. И кто-то крикнул: «Лучше бы он сам себя сжег!» И один чиновник из Майнца спросил: «Разве мосты через Волгу целы?» И пересечения, и переброски. Шлотау наносит удар, и я нахожу свои очки между танковыми клиньями Гота. (И здесь, и здесь.) И бьющие из трансформаторов фонтанчики пламени, и терраса «Кемпинского» в песочнице. И аплодисменты, и одобрение. Так бы надо, и вот наконец кто-то, у кого есть мужество. В мае и в январе. Небо было в звездах, и было солнечно, морозно и ясно…


– Скажите, Шербаум, вы не рады, что до этого не дошло?

– Не знаю.

– Но если бы вы сегодня спросили себя: надо ли мне?

– Не знаю.

– А если бы что-то другое в другом месте?

– Понятия не имею, как бы я.

– А если бы я, может быть, не это, а какой-то другой поступок?

– Да вы же никогда ничего не сделаете.


Через три недели после лечения, через три недели после того, как я, с исправленным прикусом, попытался отметить и какие-то другие перемены в себе, – мне впервые удалось вступить с Ирмгард Зайферт в такое общение, которое обоим нам показалось относительно удовлетворительным, через три недели после хирургического вмешательства и через несколько дней после того, как я перестал принимать арантил, – отвыкать было трудно, и это сказывалось на моем преподавании, – в начале марта, точнее, четвертого – я сделал предложение Ирмгард Зайферт.

Поскольку наш круг по берегу Груневальдского озера я использовал для разгона, решающее слово было сказано на деревянном мостике через очистившийся уже ото льда канальчик, соединяющий это озеро с Хундекелезее. «Я был бы не прочь, милая Ирмгард, сходить к ювелиру и купить два кольца разного размера…»

Ирмгард Зайферт попросила сигарету: «Поскольку несколько недель назад, как раз на этом месте, вы дали мне пощечину, я полагаю, что ты говоришь это всерьез».

Я был благодарен ей за насмешливый тон: «Милая Ирмгард, пощечина была увертюрой к нашему обручению, но если вы сейчас скажете „нет", я ударю с обеих сторон, откажусь от обручения и в наказание женюсь на тебе сразу же».

Едва прикурив, она затянулась и тут же бросила сигарету: «Чтобы предотвратить худшее, я тихо и неторжественно говорю „да"».

Мы отказались от празднования, хотя несколько дней мне страшно хотелось устроить праздник; даже своего зубного врача я хотел пригласить. Мы разослали открытки с оповещением. Он поздравил и подарил первое издание шмекелевской «Средней Стой».

Своему 12-а я сообщил эту новость, начав: «Кстати…» На следующий день Веро Леванд (без слов) сунула мне серебряную ложечку, гравировка которой указывала на ее прежнего владельца. (Так получаешь подарки на память.)


В апрельском номере ученической газеты «Азбука Морзе» появилась заметка Шербаума «За что ручаются обрученные?» Своими короткими фразами он довел слово «обручение» и «помолвка» до полного абсурда: «Состоится помолвка. В основе размолвки лежит состоявшаяся помолвка. Если хотят, чтобы отмененное обручение состоялось опять, надо сначала отменить отмену обручения. Расстроившиеся помолвки стоят дороже, чем состоявшиеся…»

Ирмгард Зайферт назвала заметку «довольно безвкусной». Она попросила меня добиться созыва собрания, чтобы поставить вопрос о конфискации апрельского номера. Я попросил Шербаума извиниться перед ней. «Поймите, Филипп, что фрау Зайферт не может реагировать на ваши двусмысленные порой каламбуры как какая-нибудь девчонка». Шербаум в роли главного редактора сохранил свою привычку щадить меня: «Ясно. Сделаю. Я вовсе не хочу, чтобы вы с ней ссорились».


Мы все еще не размолвлены. В майском номере ученической газеты в рубрике «Скупой морзянкой» были помещены сначала сведения о среднем потреблении сигарет в «легальном» уголке для курения, затем сообщение о предстоящем государственном визите: «Персидский шах прибывает в Берлин. Мы не приглашаем его» – а под объявлением школы танцев «Антуан», под заголовком «Сообщение» соответствующая действительности фраза «Госпожа Зайферт и господин Штаруш все еще помолвлены».

Ирмгард Зайферт тоже попыталась посмеяться. «Думаю, что эти шпильки – работа не Шербаума, а малышки Леванд. Как по-твоему, Эберхард?»

____________________


(Да, это была ее работа, и она все еще продолжает язвить. Она сейчас восходящая звезда. В ученическом комитете солидарной ответственности большинство за ней. Она поставила вопрос о недоверии Шербауму. Она хочет дать ему по шапке. Сразу после визита шаха она стала выпускать свою антигазету: «Мы решили не идти больше ни на какие компромиссы…» Она в первом ряду. И я уже не раз видел ее в газете: взяв под руки товарищей, бегом, в первом ряду…)


Мысль обручиться с Ирмгард Зайферт пришла мне в последний день лечения. Еще раз подал он свои сигналы – «Сейчас будет неприятный укольчик» – «А теперь прополощите», – еще раз возник внутренний диалог, от которого по экрану пошли пузыри текста. Мы с врачом шагали по земному шару. Наши модели мироустройства – его медицинский, мой педагогический принцип социального обеспечения – подхлестывали друг друга и взаимно уничтожались. Мы были смело радикальны и абсолютно правдивы. Мы орошали Сахару. Мы осушали оставшиеся болота. Он усыплял инстинкт агрессивности: «В рамках всемирного социального обеспечения насилие, то есть его рецепторы будут отключены или – выражаясь проще – заглушены местным наркозом…» – Я умиротворял всех и вся педагогическим путем: «С помощью средств массовой информации, в рамках всемирного учебного процесса, статус учащегося будет продлен до глубокой старости…» Но как бы высоко мы ни подпрыгивали со своими шестами, остаток земного тяготения то и дело соблазнял нас сцепиться пальцами, чтобы померяться силой.


По первой программе шел фильм для лыжников и для желающих стать ими: «От поворота махом к „серпантинному бегу"».

Поскольку он обходился со мной как с луковицей, каковая, теряя слой за слоем, становится все меньше и стекловиднее, я вытеснил рыхлый снег и скоростные лыжи документальным отчетом о спиритическом сеансе, в котором участвовали также мой врач и его помощница (в качестве медиума): обычное столоверчение.

Как только он сделал мне положенные четыре укола, стереоскопическая картинка показала не только наше сыгравшееся трио: в кабинете стало тесно. То текучие, то плотные существа – чувствительные астральные тела, совпадавшие, к моему разочарованию, с ходячими представлениями о призраках в ночных рубашках, сходились на телепатической встрече.

Присутствовала и моя матушка. Я спросил ее, умно ли обручаться вторично, и получил материнский совет – сначала внести во все полную ясность. После долгого обмена репликами при посредничестве ассистентки врача я узнал, что моя матушка в курсе всего, что касалось Ирмгард Зайферт. «Только не делай больше глупостей. Перво-наперво выбросить те дурацкие письма. А то ведь мира не будет, если она не перестанет говорить о том времени и как тогда было…»


Три недели спустя я последовал совету матери и, как только мы решили обручиться, попросил Ирмгард Зайферт отдать мне пачку ее старых писем.

Она сказала: «Ты хочешь уничтожить их, так ведь?» Хотя я собирался, собственно, только запереть их, я сказал: «Да. Хочу освободить тебя от них».

Уже на следующей нашей прогулке вокруг Груневальдского озера она отдала мне эту пачку. В ложбинке, на песчаном восточном берегу, я разворошил письма. Сгорели они быстро.

На обратном пути Ирмгард Зайферт обратила мое внимание на соответствующую запретительную табличку: «Нам повезло, что нас не застукал никто из лесничества…»


В телекинетически расширенном кабинете врача, еще до того, как сняли колпачки, моя матушка давала мне и другие советы, пока на экране, возможно из-за проглядывавшего лыжного фильма, мельтешила какая-то призрачная муть. (Астральные тельца плавно скользили по лыжне вниз.)

Матушка уговаривала меня пить меньше пива и переменить прачечную: состояние моих рубашек не нравилось ей. Дословно она передала: «Взгляни-ка на углы. Они совсем разучились гладить воротнички!»

Потом она попросила меня обратить особое внимание на одного моего ученика, потому что он в начале лета, в связи с ожидаемым «высоким гостем», может попасть в беду. «Знаешь, мальчик, он такой же, каким был ты. Ты всегда пер вперед напропалую. Как я беспокоилась…»

Я попросил у матушки прощения и пообещал последить за Шербаумом. (С ним ничего и не стряслось у оперы,[42] а Веро Леванд могла похвастаться ссадинами и кровоподтеками.)


Врач снял колпачки. Я попытался еще поговорить с умершими: «Но ведь все они еще живы, доктэр. Крингс хоть и взял пистолет, который его дочь положила на барьер песочницы, но, как и Паулюс, предпочел не стреляться. На следующее утро он позвал к себе в кабинет всю семью, а значит и Шлотау, и меня, признал свое поражение и, упомянув о самоубийстве философа Сенеки и ничтожности смерти, сообщил нам свое решение: „Я решил добиваться победного поворота на другом поприще. Я ухожу в политику".

После этого к решению пришел я: я расторг помолвку с его дочерью. Он не возражал, дав понять, что это ему по душе. А Шлотау, хотя его не спрашивали, сказал: „Очень разумно".

Так закончилась эта военно-семейная игра. Но если вы позволите, доктэр…»


Врач был против каких-либо вариантов, он отверг последнее объяснение с Линдой: «Вы кончили, дорогой, точка, занавес и никаких дополнений. Мне, как зубному врачу, ежедневно приходится выслушивать подобные треугольные сюжеты в историческом или близком к современности облачении. Этот неизменный бедный треугольник утепляется политэкономической, религиозной, криминалистической, а порой даже налогово-правовой облицовкой. Пока вы не сделали нас свидетелями свадьбы Линда-Шлотау, давайте-ка лучше посмотрим на лыжников: какие они живые, как бегут серпантином, как взметают снег, оставляют след, как смеются и под конец пьют свой „овомальтин". Короче: теперь-то вы похоронили уж наконец свою бывшую невесту?»

– Мне удалось, как в свое время художнику Антону Мёллеру, который в моем родном городе обещанную ему дочь бургомистра…

– Еще одна, значит, история?


Веро Леванд называет этот процесс «переработкой». Пока он приготовлял цемент, осушал теплым воздухом обточенные зубы и устанавливал оба моста, я оживлял экран притчей о художнике Мёллере.

Но я не только излагал эту классическую историю о любовном треугольнике (которую мой врач охотно принес бы в жертву прогрессу), я одновременно позволял себе намеки на его треугольную ситуацию; ведь кто не знал, что мой врач выступает в роли вершины типичного старомодного треугольника между своей законной женой, матерью его детей, и своей ассистенткой?

«И это же произошло с моим земляком, талантливым Антоном Мёллером, который в 1602 году должен был написать для данцигской ратуши Страшный Суд – заказом этим художник, дотоле увлекавшийся маньеристскими аллегориями, был обязан будущему своему тестю, бургомистру города. Жениться на дочери патриция он должен был сразу же по получении пристойного по ганзейским понятиям гонорара.

Райски скучную часть картины Мёллер – чтобы покончить с ней – быстро намахал по моде своего времени. Он предвкушал чистилище и низвержение в ад, каковое – ведь он был сыном портового города – должно было произойти с помощью судна. Грешники должны были на торговых судах, баркасах и изящных ладьях плыть вниз по реке, списанной с Мотлау, одного из притоков Вислы. А в одной из ладей он хотел отправить в ад голую женщину – воплощение греха; он никак не мог без аллегории.

Но и грех нельзя было, как и теперь нельзя, изобразить без натуры. Дочка одного плотовщика – пышнотелое дитя реки – позировала, выставив вперед одну ногу и опершись на другую, она отдавала ему напрокат свою плоть, отчего, стоило лишь невесте художника взглянуть на продвинувшееся низвержение в ад, прослыла одиозной частью любовного треугольника, каковой вы, дорогой доктэр, хотя и сами участвуете в нем, считаете пережитком прошлого; а ведь он помог художнику па ниве искусства.

Невеста учинила скандал. Эта красивая, но для изображения греха недостаточно пышнотелая девушка настроила отца, управу и заседателей, чтобы они заставили Мёллера отречься от своего искусства. Его поставили перед выбором: либо сделать известное всему городу дитя реки неузнаваемым, либо отказаться от гонорара и от дочери бургомистра.

Так получился тот первый художественный компромисс, который я имел в виду, пытаясь повествовать о Фердинанде Крингсе, хотя оригинал, не смущаясь, носит это же имя – Фердинанд. Мёллер намалевал девице с реки новое лицо, похожее на лицо его невесты; как иначе мог он написать грех, раз ему велели убрать смешливую физиономию потаскушки из предместья – плотовщики жили около Санкт-Барбары, в нижней части города.

Шум по поводу изображения дочки бургомистра в греховном виде оставил след даже в городской летописи. Цехи и гильдии, будучи на стороне Мёллера, надрывали животы от смеха и распевали язвительные куплеты. Пахло уже политической распрей. (Суть дела была в праве на пивоварение и откуп на рыболовство.) Тут отцы города забыли свои угрозы и, во главе с бургомистром, заговорили просительно.

Так получился тот второй художественный компромисс, на который пошел и я, поместив Крингса и дочь Крингса среди цемента, пемзы, трасса и туфа: не на тело пригородной шлюшки, а на глуповато-смазливую мордашку своей невесты Мёллер надел стеклянный, отбрасывающий блики колпак, который и поныне задает нам загадку: какое отношение имеет эта нежная, узкая, как у козочки, головка, мистически расплывающаяся за стеклом, к такой массе соблазнительных округлостей? (Взгляните только, какие блики отбрасывает стеклянный колпачок: все отражается, все – весь мир со своими противоречиями…)

И войдя в раж, Мёллер в том же челне, что отправит грех в ад, поместил всех членов городской управы и бургомистра: донельзя похожими и не за стеклом.

Так получился тот третий художественный компромисс, на который пойду и я: если я остерегусь называть вас и вашу ассистентку по имени – что бы сказала на это ваша жена? – то ведь и художник Мёллер не был готов отправить в ад отцов города вместе с бургомистром и его доченькой: в возведенную в Гадес Мотлау он поместил и себя. Он с силой упирается в челн и смотрит при этом на нас: если бы не я, вы бы быстренько провалились в тартарары. Художник как спаситель. Он сохраняет нам грех. Он не капитулирует перед треугольником. Да ведь и вы тоже втайне привязаны к тригональности. Верно, доктэр? Честно? Верно?»


Мосты поставлены, и врач выключил телевизор. Ассистентка поднесла мне зеркальце: «Что теперь скажете?»

(С этим нестыдно выйти на люди. Зубы смыкаются. С таким прикусом можно начинать все сначала. И смеяться веселее. И разыгрывается аппетит, и хочется вгрызться в яблоко. С этим я обручусь. Да. Подумать только. Да. Подумать только. Столько зубов – и все за меня. С этим выйду на улицу…)


Врач – а не ассистентка – подал мне пальто: «Как только наркоз отойдет, язык начнет искать старые просветы. Потом это пройдет».

И когда я уже стоял в дверях, он дал мне рецепт: «Я предусмотрительно выписал вам двойную упаковку. Этого вам хватит. – Вы были приятным пациентом…»


За дверью и правда был Гогендоллерндам. На пути к Эльстерплац мне встретился Шербаум: «Ну, Филипп? Я освободился и кусаю теперь всей наличностью».

Для объяснения я показал ему свою уменьшенную прогению. Шербаум показал мне свой дистальный, с опозданием исправляемый прикус: «Это корректирующая пластинка. Довольно противная штука».

Я все еще издавал какие-то нёбные звуки: «Ну, дай вам бог!»

Шербаум сказал: «Да уж вытерплю».

Мы посмеялись без повода. Потом он ушел, потом, захватывая зубами воздух, пошел и я…


Линдалиндалиндалинда… (Покушения на убийство про запас.) Я поездил за ней. Январь шестьдесят пятого: с супругом и детьми фрау Шлотау хочет провести зимний отпуск на Зильте, так посоветовал врач. Ежедневные прогулки по дюнам, отшлифованным ветром. С закрытым ртом против расширяющего поры ветра по пустынной местности Лист. Вдыхая йод вокруг Элленбогена или оконечности Хёрнума, где, образуя водовороты, сливаются море и прибрежная полоса. Отец каждый день делает отметки на туристической карте. Взгляните на семью: впереди мальчики в резиновых сапогах, центр поля держит мать в куртке с капюшоном, в арьергарде отец, вооруженный биноклем. Так ходят они по берегу туда-сюда, ищут ракушек, здоровья.

А я лежу в засаде: прижав язык к наросшему зубному камню, распластавшись в шуршащей траве, хихикая, потому что мальчики находят только электрические лампочки, щедро выброшенные морем. Целые, словно еще годятся в дело, они вместе с дрожащими хлопьями пены катаются на ветру по оголенному отливом песку. «Возьмем!» – «Папа, возьмем!»

(Вчерашний день вернется и предъявит счет за свет.)

Когда я преподавал в Кёльнском институте спорта, я во время летних каникул подрабатывал смотрителем купален. В моем ведении была волногонная машина знаменитого бассейна с морской водой. Шаркая парусиновыми туфлями по теплому кафелю, я украдкой поглядывал на ресторан над душевыми и раздевалками, туда, где курортники в годах и местные не-пловцы нагуливали аппетит за стеклянной стеной; тоже какие-то семьи, но не Шлотау.

Когда она придет, с семьей в кильватере? Раздалась в бедрах, но все еще цепкая горная козочка, суровая и нескладная возле хлева и только над обрьюами грациозная. Когда она придет, озабоченно распоряжающаяся: «Улли, ты не пойдешь купаться, пока я не скажу: „Пошли купаться…"» – «Не пялься так на людей, папа» – «Нырять нельзя, Вёльфхен, слышишь? Нырять нельзя».

Этот клан еще бродит в резиновых сапогах, обходит Кампен, Кейтум, Морзум. Хотят – так посоветовал врач – сначала акклиматизироваться. Они еще дивятся крытым тростником фризским домам. Еще показывают друг другу кораблики на горизонте. «Гляди-ка, маяк! Гляди-ка, реактивный самолет! Гляди-ка, чайки на остатках бункера…»

Едят то, чем может угостить море: палтусов, камбалу, густеру. Папа хочет угря – мама, поправляя его, заказывает треску. Ему хочется мидий – она находит, что сегодня супа не нужно. Дети съедают по полпорции, обычно, поскольку оно без костей, окуневого филе. И все это попеременно: то вкусно и дорого у Кифера, то кое-как в пансионе: телячье фрикасе с мучной подливкой. А на сладкое: манный пудинг с малиновым соком.

Семья быстро освоилась в незнакомой обстановке. Они отдыхают без кино. (Папа и мама пишут открытки с чайками и тюленями дедушке и тете Матильде.) Удачный брак. Вечерами, перед тем, как они лягут в постель, она читает – что же она читает? (Романы с продолжениями из растрепанных иллюстрированных журналов, уже не Клаузевица, не Шрамма, не Линделл-Гарта.[43])

В своей кабинке, рядом с пультом волногонной машины лжесмотритель купален оставляет своего Марксэнгельса в сумке и, затягиваясь, страницу за страницей, вдыхает посмертные строки Ницше.

Теперь малыши канючат: «Мама, когда мы пойдем купаться в волнах…» Притихший было язык смотрителя бассейна начинает тереться о новый, все новый и новый зубной камень. (Ну, идите же сюда, идите!) Он беспокойно рыщет, он удостоверяет ему облупившуюся эмаль и сквозные дыры между обнаженными, боящимися холодного и горячего шейками зубов. Когда хозяину хочется, чтобы язык угомонился, тот поднимается, отправляется в путь вкрадчивыми толчками, легкими нажиманиями норовит вконец расшатать именно этот, уязвимый из-за осевшей десны клык.

Теперь, войдя через мужскую и женскую дверь, вымывшись с мылом, слегка смущенные множеством правил купанья в бассейне, они у него в руках.

Нет ничего проще волногонной машины: два поршня, попеременно сжимающие подогретую до двадцати двух градусов морскую воду. (За двадцатиминутным безветрием следует десятиминутный шторм.) Наивная, переведенная на язык техники, система прибоя. (Слишком сильный откат ослабляется разными скоростями поднимающегося и падающего поршней.) Возможно, изобретатель этой машины наблюдал, как дети, бросая в пруд камешки, поднимают в нем волну. И вот моя легко управляемая машина начинает работать. Достаточно нажать кнопку: «Купаться в волнах! Купаться в волнах!»

Какой поднимается визг среди кафельных стен! Подтянутые пожилые мужчины, расплывшиеся дамы, десяток новобранцев бундесвера из Хёрнумер Экке (на них была сделана заявка, и с них взяли меньше за общий билет) – а также вестерландская молодежь, которую сейчас, в январе, пускают сюда без курортной карточки, просто по удостоверению личности и со скидкой. И среди всех: она, она, она. Бедрами наседка, а выше пояса – девушка. Она со своим выводком, которому когда-нибудь достанется наследство. Она со своим уже раздобревшим жеребцом.

Вот они, наседка впереди, спускаются в бассейн. Пусть окунутся, пусть повизжат. – Ну и здорово, мама, волны!

И отвести от зубного камня язык, чтоб дать ему разбег, – Не нырять, Вёльфхен, Улли, останься с палой! Умеренные валы первой скорости выходят из своего ограждения и держатся на положенном расстоянии.

– Не отходите от мамы, а то сейчас же выйдете из воды и больше уже никогда…

Только теперь движением мизинца кёльнский преподаватель переходит с первой скорости на вторую, ибо у его машины три скорости.

(Полистать и найти: «Все намеренные действия идут от намерения умножить власть».)

Поэтому скорей, прежде чем радость купанья перейдет в страх и бегство на кафель парапета, включить третью скорость и задать обоим поршням одинаковый темп, чтобы откат показал себя как следует. Бурное море – гребни с загибом. Сейчас эта предварительно вымытая публика с латунными номерками на запястьях, жирные дамы и седеющие господа, новобранцы бундесвера с вестерфельдской молодежью и она со своим кланом – все будут подвергнуты испытанию.

Первый же, вызванный второй скоростью бурун бросает их, это больно, на кафельные ступеньки бассейна. Вопли. Откат уносит из назад. Третья скорость надежно подхватывает их, перебрасывает через ступеньки и ударяет о торцовую стенку всего только год назад открывшегося бассейна. Нет, ломается не глазированный клинкер, ломаются ребра.

(Только что он искал и нашел в наследии восьмидесятых годов относящиеся к этому места, а сейчас, прямо от книги, взгляд смотрителя купален прыгает на стеклянный фасад ресторана: там они расплющивают прилипшие к стенке носы.)

Ведь вот уже откат хочет взять назад и загладить учиненное этим буруном, однако у буруна есть нахальный брат. Назад ничего не возвращается! Размолвлены значит размолвлены! (Зубной камень – окаменевшая ненависть.)

После четвертого наката на торцевую стенку детишки дрейфуют бескостно. Еще раз ее обрывистый голос: «Вёльфхен, Улли, о Боже!» – о папе ни звука – потом никакие ахи и охи не пытаются уже остановить шторм и призвать волносмирительную небесную милость.

Даже в ресторане за стеклянной стеной царит благоговение: плохи дела в аквариуме, плохи. Официанты забыли, что остывает пунш. Некоторые гости фотографируют. Смотритель купален кладет в свою книгу закладку и созерцает действительность. Он прижимает языком один уже шатающийся клык. Как этот зуб пружинит и поддается. Он хочет вымести их из храма. Уже дрожит клинкерная стена, выложенная в полкирпича. Ибо когда принималось решение строить бассейн, ни архитектор, ни курортная комиссия не рассчитывали на такой шторм. Теперь этот способ строительства мстит за себя. Цементный раствор не выдерживает, не держится. Последний бурун уже плечисто вырывается из погнутой решетки. Он перепрыгивает откат, мимоходом захватывает дрейфующую немую компанию и вышвыривает ее, сломав стену, в январский день. Они шлепаются, разбрызгивая соленую воду, на плиты площадки за променадом. Легких детей заносит к самому аквариуму, где миниатюрные тюлени мечтают о все новых и новых селедках. («Мама, когда мы пойдем кормить тюленей, кормить тюленей…") Уже, вместе с ветром, появляются чайки. Позднее фотографы. Еще три-четыре раза изливается зияющая стена торца. Но вот бассейн пуст. Любопытство толкает сторожих мужского и женского отделений в продуваемый сквозняками зал.

В ресторане, за мутным от осевшего на нем дыхания стеклом, расплачиваются. Вхолостую, все еще не насытившись, усердствуют поршни волногонной машины. Лжесмотритель купальни нажимает кнопку выключателя. Усталый, частично удовлетворенный, он складывает свои книжки, идет к себе в кабинку, старается быть печальным.

Немного разочарованный, потому что все произошло так быстро, я вскоре – еще до того как вмешались власти и оцепили место происшествия – покинул этот зимний и летний курорт: скорый поезд до Гамбурга-Альтоны перевез меня через Гинденбургдам…


На своем письменном столе я нашел начатое: «Жест стойкости, или дело Шёрнера». – Два года спустя Веро Леванд ушла из школы и вышла замуж (незадолго до выпускного экзамена) за лингвиста-канадца. Шербаум – студент-медик. Ирмгард Зайферт все еще помолвлена. А у меня образовалось нагноение внизу слева. Мост распилили. Минус шестой пришлось вырвать. Гнойник выскоблили. Врач показал мне повисший на кончике корня мешочек: какая-то гнойно-водянистая ткань. Ничто не вечно. Снова и снова боль.

Загрузка...