Несколько месяцев назад я праздновал свое пятидесятилетие.
После многих тостов, в которых превозносились мои достоинства и умалчивалось о свойственных мне недостатках, с бокалом в руке поднялся начальник лаборатории радиоэлектроники Стрекозов.
— А теперь, — сказал он, — юбиляра будет приветствовать самый молодой представитель нашей лаборатории.
Взоры присутствующих почему-то обратились к двери.
В наступившей тишине было слышно, как кто-то снаружи царапает дверь. Потом она открылась, и в комнату въехал робот.
Все зааплодировали.
— Этот робот, — продолжал Стрекозов, — принадлежит к разряду самообучающихся автоматов. Он работает не по заданной программе, а разрабатывает её сам в соответствии с изменяющимися внешними условиями. В его памяти хранится больше тысячи слов, причем этот лексикон непрерывно пополняется. Он свободно читает печатный текст, может самостоятельно составлять фразы и понимает человеческую речь. Питается он от аккумуляторов, сам подзаряжая их от сети по мере надобности. Мы целый год работали над ним по вечерам для того, чтобы подарить его вам в день вашего юбилея. Его можно обучить выполнять любую работу. Поздоровайтесь, Роби, со своим новым хозяином, — сказал он, обращаясь к роботу.
Роби подъехал ко мне и после небольшой паузы сказал:
— Мне доставит удовольствие, если вы будете счастливы принять меня в члены вашей семьи.
Это было очень мило сказано, хотя мне показалось, что фраза составлена не очень правильно.
Все окружили Роби. Каждому хотелось получше его разглядеть.
— Невозможно допустить, — сказала теща, — чтобы он ходил по квартире голый. Я обязательно сошью ему халат.
Когда я проснулся на следующий день, Роби стоял у моей кровати, по-видимому ожидая распоряжений. Это было захватывающе интересно.
— Будьте добры, Роби, — сказал я, — почистить мне ботинки. Они в коридоре у двери.
— Как это делается? — спросил он.
— Очень просто. В шкафу вы найдете коричневую мазь и щетки. Намажьте ботинки мазью и натрите щеткой до появления блеска.
Роби послушно отправился в коридор.
Было очень любопытно, как он справится с первым поручением.
Когда я подошел к нему, он кончал намазывать на ботинки абрикосовое варенье, которое жена берегла для особого случая.
— Ох, Роби, — сказал я, — я забыл вас предупредить, что мазь для ботинок находится в нижней части шкафа. Вы взяли не ту банку.
— Положение тела в пространстве, — сказал он, невозмутимо наблюдая, как я пытался обтереть ботинки, — может быть задано тремя координатами в декартовой системе координат. Погрешность в задании координат не должна превышать размеров тела.
— Правильно, Роби. Я допустил ошибку.
— В качестве начала координат может быть выбрана любая точка пространства, в частности, угол этой комнаты.
— Всё понятно, Роби. Я учту это в будущем.
— Координаты тела могут быть также заданы в угловых мерах, при помощи азимута и высоты, — продолжал он бубнить.
— Ладно. Не будем об этом говорить.
— Допускаемая погрешность в рассматриваемом случае, учитывая соотношение размеров тела и длину радиус-вектора, не должна превышать двух тысячных радиана по азимуту и одной тысячной радиана по высоте.
— Довольно! Прекратите всякие разговоры на эту тему, — вспылил я.
Он действительно замолчал, но целый день двигался за мною по пятам и пытался объяснить жестами особенности перехода из прямоугольной в косоугольную систему координат.
Сказать по правде, я очень устал за этот день.
Уже на третий день я убедился в том, что Роби создан больше для интеллектуальной деятельности, чем для физической работы. Прозаическими делами он занимался очень неохотно.
В одном нужно отдать ему справедливость: считал он виртуозно.
Жена говорит, что если бы не его страсть подсчитывать всё с точностью до тысячной доли копейки, помощь, которую он оказывает в подсчете расходов на хозяйство, была бы неоценимой.
Жена и теща уверены в том, что Роби обладает выдающимися математическими способностями Мне же его знания кажутся очень поверхностными.
Однажды за чаем жена сказала:
— Роби, возьмите на кухне торт, разрежьте его на три части и подайте на стол.
— Это невозможно сделать, — сказал он после краткого раздумья.
— Почему?
— Единицу нельзя разделить на три. Частное от деления представляет собой периодическую дробь, которую невозможно вычислить с абсолютной точностью.
Жена беспомощно взглянула на меня.
— Кажется, Роби прав, — сказала теща, — я уже раньше слышала о чем-то подобном.
— Роби, — сказал я, — речь идет не об арифметическом делении единицы на три, а о делении геометрической фигуры на три равновеликие площади. Торт круглый, и если вы разделите окружность на три части и из точек деления проведете радиусы, то тем самым разделите торт на три равные части.
— Чепуха! — ответил он с явным раздражением — Для того чтобы разделить окружность на три части, я должен знать её длину, которая является произведением диаметра на иррациональное число «пи». Задача неразрешима, ибо в конечном счете представляет собою один из вариантов задачи о квадратуре круга.
— Совершенно верно! — поддержала его теща. — Мы это учили еще в гимназии. Наш учитель математики, мы все были в него влюблены, однажды, войдя в класс…
— Простите, я вас перебью, — снова вмешался я, — существует несколько способов деления окружности на три части, и если вы, Роби, пройдете со мной на кухню, то я готов показать вам, как это делается.
— Я не могу допустить, чтобы меня поучало существо, мыслительные процессы которого протекают с весьма ограниченной скоростью, — вызывающе ответил он.
Этого не выдержала даже моя жена. Она не любит, когда посторонние сомневаются в моих умственных способностях.
— Как не стыдно, Роби?!
— Не слышу, не слышу, не слышу, — затарахтел он, демонстративно выключая на себе тумблер блока акустических восприятий.
Первый наш конфликт начался с пустяка. Как-то за обедом я рассказал анекдот:
— Встречаются на пароходе два коммивояжера. «Куда вы едете?» — спрашивает первый. «В Одессу». «Вы говорите, что едете в Одессу, для того, чтобы я думал, что вы едете не в Одессу, но вы же действительно едете в Одессу, зачем вы врете?»
Анекдот понравился.
— Повторите начальные условия, — раздался голос Роби.
Дважды рассказывать анекдот одним и тем же слушателям не очень приятно, но скрепя сердце я это сделал.
Роби молчал. Я знал, что он способен проделывать около тысячи логических операций в минуту, и понимал, какая титаническая работа выполняется им во время этой затянувшейся паузы.
— Задача абсурдная, — прервал он, наконец, молчание, — если он действительно едет в Одессу и говорит, что едет в Одессу, то он не лжет.
— Правильно, Роби. Но именно благодаря этой абсурдности анекдот кажется смешным.
— Любой абсурд смешон?
— Нет, не любой. Но именно здесь создалась такая ситуация, при которой абсурдность предположения кажется смешной.
— Существует ли алгоритм для нахождения таких ситуаций?
— Право, не знаю, Роби. Существует масса смешных анекдотов, но никто никогда не подходил к ним с такой меркой.
— Понимаю.
Ночью я проснулся оттого, что кто-то взял меня за плечи и посадил в кровати. Передо мной стоял Роби.
— Что случилось? — спросил я, протирая глаза.
— «А» говорит, что икс равен игреку, «Б» утверждает, что икс не равен игреку, так как игрек равен иксу. К этому сводится ваш анекдот?
— Не знаю, Роби. Ради бога, не мешайте мне вашими алгоритмами спать.
— Бога нет, — сказал Роби и отправился к себе в угол.
На следующий день, когда мы сели за стол, Роби неожиданно заявил:
— Я должен рассказать анекдот.
— Валяйте, Роби, — согласился я.
— Покупатель приходит к продавцу и спрашивает его, какова цена единицы продаваемого им товара. Продавец отвечает, что единица продаваемого товара стоит один рубль. Тогда покупатель говорит: «Вы называете цену в один рубль для того, чтобы я подумал, что цена отлична от рубля. Но цена действительно равна рублю. Для чего вы врете?»
— Очень милый анекдот, — сказала теща, — нужно постараться его запомнить.
— Почему вы не смеетесь? — спросил Роби.
— Видите ли, Роби, — сказал я, — ваш анекдот не очень смешной. Ситуация не та, при которой это может показаться смешным.
— Нет, анекдот смешной, — упрямо сказал Роби, — и вы должны смеяться.
— Но как же смеяться, если это не смешно.
— Нет, смешно! Я настаиваю, чтобы вы смеялись! Вы обязаны смеяться! Я требую, чтобы вы смеялись, потому что это смешно! Требую, предлагаю, приказываю немедленно, безотлагательно, мгновенно смеяться! Ха-ха-ха-ха!
Роби был явно вне себя.
Жена положила ложку и сказала, обращаясь ко мне:
— Никогда ты не дашь спокойно пообедать. Нашел с кем связываться. Довел бедного робота своими дурацкими шуточками до истерики.
Вытирая слезы, она вышла из комнаты. За ней, храня молчание, с высоко поднятой головой удалилась теща.
Мы остались с Роби наедине.
Вот когда он развернулся по-настоящему!
Слово «дурацкими» извлекло из недр расширенного лексикона лавину синонимов.
— Дурак! — орал он во всю мощь своих динамиков. — Болван! Тупица! Кретин! Сумасшедший! Психопат! Шизофреник! Смейся, дегенерат, потому что это смешно! Икс не равен игреку, потому что игрек равен иксу, ха-ха-ха-ха!
Я не хочу до конца описывать эту безобразную сцену. Боюсь, что я вел себя не так, как подобает настоящему мужчине. Осыпаемый градом ругательств, сжав в бессильной ярости кулаки, я трусливо хихикал, пытаясь успокоить разошедшегося робота.
— Смейся громче, безмозглая скотина! — не унимался он. — Ха-ха-ха-ха!
На следующий день врач уложил меня в постель из-за сильного приступа гипертонии…
Роби очень гордился своей способностью распознавать зрительные образы. Он обладал изумительной зрительной памятью, позволявшей ему узнать из сотни сложных узоров тот, который он однажды видел мельком.
Я старался как мог развивать в нем эти способности.
Летом жена уехала в отпуск, теща гостила у своего сына, и мы с Роби остались одни в квартире.
— За тебя я спокойна, — сказала на прощание жена, — Роби будет за тобой ухаживать. Смотри не обижай его.
Стояла жаркая погода, и я, как всегда в это время, сбрил волосы на голове.
Придя из парикмахерской домой, я позвал Роби. Он немедленно явился на мой зов.
— Будьте добры, Роби, дайте мне обед.
— Вся еда в этой квартире, равно как и все вещи, в ней находящиеся, кроме предметов коммунального оборудования, принадлежат её владельцу. Ваше требование я выполнить не могу, так как оно является попыткой присвоения чужой собственности.
— Но я же и есть владелец этой квартиры.
Роби подошел ко мне вплотную и внимательно оглядел с ног до головы.
— Ваш образ не соответствует образу владельца этой квартиры, хранящемуся в ячейках моей памяти.
— Я просто остриг волосы, Роби, но остался при этом тем, кем был раньше. Неужели вы не помните мой голос?
— Голос можно записать на магнитной ленче, — сухо заметил Роби.
— Но есть же сотни других признаков, свидетельствующих, что я — это я. Я всегда считал вас способным осознавать такие элементарные вещи.
— Внешние образы представляют собой объективную реальность, не зависящую от нашего сознания.
Его напыщенная самоуверенность начинала действовать мне на нервы.
— Я с вами давно собираюсь серьезно поговорить, Роби. Мне кажется, что было бы гораздо полезнее для вас не забивать себе память чрезмерно сложными понятиями и побольше думать о выполнении ваших основных обязанностей.
— Я предлагаю вам покинуть это помещение, — сказал он скороговоркой. — Покинуть, удалиться, исчезнуть, уйти. Я буду применять по отношению к вам физическую силу, насилие, принуждение, удары, побои, избиение, ушибы, травмы, увечье.
К сожалению, я знал, что когда Роби начинал изъясняться подобным образом, то спорить с ним бесполезно.
Кроме того, меня совершенно не прельщала перспектива получить от него оплеуху. Рука у него тяжелая.
Три недели я прожил у своего приятеля и вернулся домой только после приезда жены.
К тому времени у меня уже немного отросли волосы.
…Сейчас Роби полностью освоился в нашей квартире. Все вечера он торчит перед телевизором. Остальное время он самовлюбленно копается в своей схеме, громко насвистывая при этом какой-то мотивчик. К сожалению, конструктор не снабдил его музыкальным слухом.
Боюсь, что стремление к самоусовершенствованию принимает у Роби уродливые формы. Работы по хозяйству он выполняет очень неохотно и крайне небрежно. Ко всему, что не имеет отношения к его особе, он относится с явным пренебрежением и разговаривает со всеми покровительственным тоном.
Жена пыталась приспособить его для переводов с иностранных языков. Он с удивительной легкостью зазубрил франко-русский словарь и теперь с упоением поглощает уйму бульварной литературы. Когда его просят перевести прочитанное, он небрежно отвечает:
— Ничего интересного. Прочтете сами.
Я выучил его играть в шахматы. Вначале всё шло гладко, но потом, по-видимому, логический анализ показал ему, что нечестная игра является наиболее верным способом выигрыша.
Он пользуется каждым удобным случаем, чтобы незаметно переставить мои фигуры на доске.
Однажды в середине партии я обнаружил, что мой король исчез.
— Куда вы дели моего короля, Роби?
— На третьем ходу вы получили мат, и я его снял, — нахально заявил он.
— Но это теоретически невозможно. В течение первых трех ходов нельзя дать мат. Поставьте моего короля на место.
— Вам еще нужно поучиться играть, — сказал он, смахивая фигуры с доски.
В последнее время у него появился интерес к стихам. К сожалению, интерес этот односторонний. Он готов часами изучать классиков, чтобы отыскать плохую рифму или неправильный оборот речи. Если это ему удается, то вся квартира содрогается от оглушительного хохота.
Характер его портится с каждым днем.
Только элементарная порядочность удерживает меня от того, чтобы подарить его кому-нибудь.
Кроме того, мне не хочется огорчать тещу. Они с Роби чувствуют глубокую симпатию друг к другу.
— Пожалуй, я лучше выпью еще коньяку, — сказал Лин Крэгг.
Подававшая чай служанка многозначительно взглянула на Мефа. Тот пожал плечами.
— Зачем вы так много пьете, Лин? В вашем положении…
— В моем положении стаканом больше или меньше уже ничего не решает. Вчера меня смотрел Уитроу.
— Теперь мы справимся сами, Мари, — сказал Меф. — Оставьте нам кекс и коньяк.
Он подождал, пока служанка вышла из комнаты.
— Так что вам сказал Уитроу?
— Все, что говорит врач в подобных случаях пациенту. Вы не возражаете? — Крэгг протянул руку к бутылке.
— Мне, пожалуйста, совсем немного, — сказал Меф.
Несколько минут он молча вертел в пальцах стакан.
— Вы знаете, Лин, что труднее всего бывает находить слова утешения. Да и не всегда они нужны, особенно таким людям, как вы. И все же поймите меня правильно… Ведь в подобных случаях всегда остается надежда…
— Не нужно, Эзра, — перебил Крэгг. — Я не понимаю обычного стремления друзей прибавить к физическим страданиям еще и пытку надеждой.
— Хорошо, не будем больше об этом говорить.
— Вы знаете, Эзра, — сказал Крэгг, — что жизнь меня не баловала, но если бы я мог вернуть один-единственный момент прошлого…
— Вы имеете в виду ту историю?
Крэгг кивнул.
— Вы никогда мне о ней ничего не рассказывали, Лин. Все, что я знаю…
— Я сам старался ее забыть. К сожалению, мы не вольны распоряжаться своей памятью.
— Это, кажется, произошло в горах?
— Да, в Пенфилде. Ровно сорок лет назад. Завтра — сорокалетие моей свадьбы и моего вдовства. — Он отпил большой глоток. — Собственно говоря, я был женат всего пять минут.
— И вы думаете, что если бы вам удалось вернуть эти пять минут?..
— Признаться, я постоянно об этом думаю. Меня не оставляет мысль, что тогда я… ну, словом, вел себя не наилучшим образом. Были возможности, которых я не использовал.
— Это всегда так кажется, — сказал Меф.
— Возможно. Но тут, пожалуй, особый случай. С того момента, как Ингрид потеряла равновесие, было совершенно очевидно, что она полетит в пропасть. Я достаточно хорошо владею лыжными поворотами на спусках и еще мог…
— Глупости! — возразил Меф. — Вся эта картина придумана вами потом. Таково свойство человеческой психики. Мы неизбежно…
— Нет, Эзра. Просто тогда на мгновение меня охватило какое-то оцепенение. Странное фаталистическое предчувствие неизбежности беды, и сейчас я готов продать душу дьяволу только за это единственное мгновение. Я так отчетливо представляю себе, что тогда нужно было делать!
Меф подошел к камину и стал спиной к огню.
— Мне очень жаль, Лин, — сказал он после долгой паузы. — По всем канонам я бы должен был теперь повести вас в лабораторию, усадить в машину времени и отправить путешествовать в прошлое. К сожалению, так бывает только в фантастических рассказах. Поток времени необратим, но если бы даже сам дьявол бросил вас в прошлое, то все события в вашей новой системе отсчета были бы строго детерминированы еще не существующим будущим. Петлю времени нельзя представить себе иначе, как петлю. Надеюсь, вы меня поняли?
— Понял, — невесело усмехнулся Крэгг. — Я недавно прочитал рассказ. Человек, попавший в далекое прошлое, раздавил там бабочку, и от этого в будущем изменилось все: политический строй, орфография и еще что-то. Это вы имели в виду?
— Примерно это, хотя фантасты всегда склонны к преувеличениям. Причинно-следственные связи могут быть различно локализированы в пространстве и во времени. Трудно представить себе последствия смерти Наполеона в младенческом возрасте, но, право, Лин, если бы ваша далекая прародительница избрала себе другого супруга, мир, в котором мы живем, изменился бы очень мало.
— Благодарю вас! — сказал Крэгг. — И это все, что мог мне сообщить философ и лучший физик Дономаги Эзра Меф?
Меф развел руками:
— Вы преувеличиваете возможности науки, Лин, особенно там, где это касается времени. Чем больше мы вдумываемся в его природу, тем сумбурнее и противоречивее наши представления о нем. Ведь даже теория относительности…
— Ладно, — сказал Крэгг, опорожняя стакан, — я вижу, что действительно лучше иметь дело с Сатаной, чем с вашим братом. Не буду больше вам надоедать.
— Пожалуй, я вас провожу, — сказал Меф.
— Не стоит, тут два шага. За двадцать лет я так изучил дорогу, что могу пройти с закрытыми глазами. Спокойной ночи!
— Спокойной ночи! — ответил Меф.
Крэгг долго не мог попасть ключом в замочную скважину. Его сильно покачивало. В доме непрерывно звонил телефон.
Открыв наконец дверь, он в темноте подошел к аппарату.
— Слушаю!
— Алло, Лин! Говорит Меф. Все в порядке?
— В порядке.
— Ложитесь спать. Уже двенадцать часов.
— Самое время продать душу дьяволу!
— Ладно, только не продешевите. — Меф положил трубку.
— К вашим услугам, доктор Крэгг.
Лин включил настольную лампу. В кресле у книжного шкафа сидел незнакомый человек в красном костюме, облегавшем сухощавую фигуру, и черном плаще, накинутом на плечи.
— К вашим услугам, доктор Крэгг, — повторил незнакомец.
— Простите, — растерянно сказал Крэгг, — но мне кажется…
— Что вы, уйдя от одного литературного штампа, попали в другой? Не так ли? — усмехнулся посетитель. — К сожалению, вне этих штампов проблема путешествий во времени неразрешима. Либо машина времени, либо… я. Итак, чем могу быть полезен?
Крэгг сел в кресло и потер лоб.
— Не беспокойтесь, я не призрак, — сказал гость, кладя ногу на ногу.
— Да, но…
— Ах это?! — он похлопал рукой по щегольскому лакированному копыту, торчавшему из-под штанины. — Пусть это вас не смущает. Мода давно прошедшего времени. Гораздо удобнее и элегантней, чем ботинки.
Крэгг невольно бросил взгляд на плащ, прикрывавший спину незнакомца.
— Вот оно что! — нахмурился тот и сбросил плащ. — Что ж, вполне понятный вопрос, если учесть все нелепости, которые выдумывали о нас попы на протяжении столетий. Я понимаю, дорогой доктор, всю грубость и неуместность постановки эксперимента подобного рода, но если бы я… то есть я хотел сказать, что если бы вы… ну, словом, если бы такой эксперимент был допустим с этической точки зрения, то вы бы собственными глазами убедились, что никаких признаков хвоста нет. Все это — наглая клевета!
— Кто вы такой? — спросил Крэгг.
Гость снова сел.
— Такой же человек, как и вы, — сказал он, накидывая плащ. — Вам что-нибудь приходилось слышать о цикличности развития всего сущего?
— Приходилось. Развитие по спирали.
— Пусть по спирали, — согласился гость, — это дела не меняет. Так вот, мы с вами находимся на различных витках этой спирали. Я — представитель цивилизации, которая предшествовала вашей. То, чего достигла наша наука: личное бессмертие, способность управлять временем, кое-какие трюки с трансформацией, — неизбежно вызывало в невежественных умах людей вашего цикла суеверные представления о нечистой силе. Поэтому немногие сохранившиеся до сего времени представители нашей эры предпочитают не афишировать своего существования.
— Ерунда! — сказал Крэгг. — Этого быть не может!
— Ну, а если бы на моем месте был пришелец из космоса, — спросил гость, — вы поверили бы в реальность его посещения?
— Не знаю, может быть, я поверил бы, но пришелец из космоса не пытался бы купить мою душу.
— Фу! — На лице незнакомца появилось выражение гадливости. — Неужели вы верите в эти сказки?! Могу ли я — представитель воинствующего атеизма, пугало всех церковников, заниматься подобной мистификацией?
— Зачем же тогда вы — здесь? — спросил Крэгг.
— Из чисто научного интереса. Я занимаюсь проблемой переноса во времени и не могу без согласия объекта…
— Это правда?! — Крэгг вскочил, чуть не опрокинув кресло. — Вы могли бы меня отправить на сорок лет назад?!
Незнакомец пожал плечами.
— А почему бы и нет? Правда, с некоторыми ограничениями. Детерминизм причинно-следственных связей…
— Я это уже сегодня слышал, — перебил Крэгг.
— Знаю, — усмехнулся гость. — Итак, вы готовы?
— Готов!
— Отлично! — Он снял со своей руки часы. — Ровно сорок лет?
Крэгг кивнул.
— Пожалуйста! — Он перевел стрелки и застегнул ремешок на руке Лина. — В тот момент, когда вы захотите начать трансформацию, нажмите эту кнопку.
Крэгг взглянул на циферблат, украшенный непонятными знаками.
— Что это такое?
— Не знаю, как вам лучше объяснить, — замялся незнакомец. — Человеку суеверному я бы сказал, что это — волшебные часы, физику был бы ближе термин — генератор поля отрицательной вероятности, хотя что это за поле, он бы так и не понял, но для вас, дорогой доктор Крэгг, ведь все равно. Важно, что механизм, который у вас сейчас на руке, просто средство перенестись в прошлое. Надеюсь, вы удовлетворены?
— Да, — не очень уверенно ответил Крэгг.
— Раньше, чем я вас покину, — сказал гость, — мне нужно предупредить вас о трех существенных обстоятельствах: во-первых, при всем моем глубоком уважении к памятникам литературы, я не могу не отметить ряд грубых неточностей, допущенных господином Гёте. Приобретя с моей помощью молодость, Фауст никак не мог сохранить жизненный опыт старца, о чем, впрочем, свидетельствует его нелепое поведение во всей этой истории. В нашем эксперименте, помолодев на сорок лет, вы лишитесь всяких знаний, приобретенных за это время. Если вы все же хотите что-то удержать в памяти, думайте об этом в период трансформации. Во-вторых, вероятно, вы знаете, что физическое тело не может одновременно находиться в различных местах. Поэтому приступайте к трансформации в той точке пространства, в которой находились в это время сорок лет назад. Иначе я не отвечаю за последствия. Вы меня поняли?
Крэгг кивнул головой.
— И наконец, снова о причинно-следственных связях. В старой ситуации вы можете вести себя иначе, чем в первый раз. Однако, к чему это приведет, заранее предсказать нельзя. Здесь возможны… э-э-э… различные варианты, определяемые степенью пространственно-временной локальности все тех же связей. Впрочем, вы это уже знаете. Засим… — он отвесил низкий поклон. — Ах, Сатана! Я, кажется, здесь немного наследил своими копытами! Это, знаете ли, одно из неудобств…
— Пустяки! — сказал Крэгг.
— Прошу великодушно извинить. Сейчас я исчезну. Боюсь, что вам придется после этого проветрить. Сернистое топливо. К сожалению, современная химия ничего другого для трансформации пока предложить не может. Желаю успеха!
Крэгг подождал, пока рассеется желтоватое облако дыма, и подошел к телефону:
— Таксомоторный парк? Прошу прислать машину. Улица Грено, дом три. Что? Нет, за город. Мне срочно нужно в Пенфилд.
— Въезжаем в Пенфилд, — сказал шофер.
Крэгг открыл глаза.
Это был не тот Пенфилд. Ярко освещенные окна многоэтажных домов мелькали по обе стороны улицы.
— Вам в гостиницу?
— Да. Вы хорошо знаете город?
Шофер удивленно взглянул на него.
— Еще бы! Мне уже много лет приходится возить сюда лыжников. Из всех зимних курортов…
— А вы не помните, тут на горе жил священник. Маленький домик на самой вершине.
— Помер, — сказал шофер. — Лет пять как похоронили. Теперь тут другой священник, живет в городе, возле церкви. Мне и туда случалось возить… По всяким делам, — добавил он, помолчав.
— Я хотел бы проехать по городу, — сказал Крэгг.
— Что ж, это можно, — согласился шофер.
Крэгг смотрел в окно. Нет, это был решительно другой Пенфилд.
— А вот — фуникулер, — сказал шофер. — Теперь многие предпочитают подниматься наверх в фуникулере. Времена меняются, и даже лыжный спорт…
— Ладно, везите меня в гостиницу, — перебил Крэгг.
Мимо промелькнуло старинное здание ратуши. Стрелки часов на башне показывали два часа.
Крэгг узнал это место. Тут вот, направо, должна быть гостиница.
— Приехали, — сказал шофер, останавливая машину.
— Это не та гостиница.
— Другой здесь нет.
— Раньше была, — сказал Крэгг, вглядываясь в здание.
— Была деревянная, а потом на ее месте построили эту.
— Вы в этом уверены?
Шофер пожал плечами:
— Что я, дурачить вас буду?
— Хорошо, — сказал Крэгг, — можете ехать назад, я тут останусь.
Он вышел на тротуар.
— Приятно покататься! — сказал шофер, пряча деньги в карман. — Снег сейчас превосходный. Если вам нужны лыжи получше, советую…
— Хватит! — Крэгг со злобой захлопнул дверцу.
…В пустом вестибюле за конторкой дремала дежурная.
— Мне нужен номер во втором этаже с окнами на площадь, — сказал Крэгг.
— Вы надолго к нам?
— Не знаю. Может быть… — Крэгг запнулся. — Может быть, на несколько дней.
— Покататься на лыжах?
— Какое это имеет значение? — раздраженно спросил он.
Дежурная улыбнулась.
— Решительно никакого. Заполните, пожалуйста, карточку. — Она протянула ему белый листок, на котором Крэгг написал свою фамилию и адрес.
— Все?
— Все. Пойдемте, я покажу вам номер. Где ваши вещи?
— Пришлют завтра.
Они поднялись во второй этаж. Дежурная сняла с доски ключ и открыла дверь.
— Вот этот.
Крэгг подошел к окну. Здание ратуши виднелось чуть левее, чем ему следовало бы.
— Эта комната мне не подходит. А что рядом?
— Номер рядом свободен, но там еще не прибрано. Оттуда выехали только вечером.
— Это неважно.
— Да, но сейчас нет горничной.
— Я сказал, что это не имеет значения!
— Хорошо, — вздохнула дежурная, — если вы настаиваете, я сейчас постелю.
Кажется, это было то, что нужно, но кровать стояла у другой стены.
Крэгг подождал, пока дежурная расстелила простыни.
— Спасибо! Больше ничего не надо. Я ложусь спать.
— Спокойной ночи! Вас утром будить?
— Утром? — Казалось, он не понял вопроса. — Ах, утром! Как хотите, это уже не существенно.
Дежурная фыркнула и вышла из комнаты.
Крэгг отдернул штору, передвинул кровать к противоположной стене и, погасив свет, начал раздеваться.
Он долго лежал, глядя на узор обоев, пока блик луны не переместился к изголовью кровати. Тогда, зажмурив глаза, он нажал кнопку на часах…
«Если вы хотите удержать что-то в памяти, думайте об этом в период трансформации».
…Объезжая пень, она резко завернула влево и потеряла равновесие.
Когда ей удалось стать второй лыжей на снег, она вскрикнула, обрыв был всего в нескольких метрах. Она поняла, что тормозить уже поздно, и упала на левый бок. Большой пласт снега под ней стал медленно оседать вниз…
Крэгг проснулся со странным ощущением тяжести в голове. Лучи утреннего солнца били в глаза, проникая сквозь закрытые веки. Он перевернулся на бок, пытаясь вспомнить, что произошло вчера.
Кажется, вчера они с Ингрид до двух часов ночи катались на лыжах при лунном свете. Потом, в холле, она сказала… Ах, черт! Крэгг вскочил и торопливо начал натягивать на себя еще не просохший со вчерашнего дня свитер. Проспать в такой день!
Сбегая по лестнице, он чуть не сбил с ног поднимавшуюся наверх хозяйку в накрахмаленном чепце и ослепительно белом переднике.
— Торопитесь, господин Крэгг! — На ее лице появилось добродушно-хитрое выражение. — Барышня вас уже давно ждет. Смотрите, как бы…
Крэгг в два прыжка осилил оставшиеся ступеньки.
— Ингрид!
— А мой совет: до обрученья не целуй его! — пропела Ингрид, оправляя прическу. — Садитесь лучше пить кофе. Признаться, я уже начала думать, что вы, раскаявшись в своем безрассудстве, умчались в город, покинув обманутую Маргариту.
…Когда ей удалось стать второй лыжей на снег, она вскрикнула…
— Не знаю, что со мной случилось, — сказал Крэгг, размешивая сахар. — Я обычно так рано встаю.
— Вы нездоровы?
— Н-н-нет.
— Сожаление об утерянной свободе?
— Что вы, Ингрид!
— Тогда смажьте мои лыжи. Мы поднимемся наверх в фуникулере, а спустимся…
— Нет!! — Крэгг опрокинул чашку на скатерть. — Не нужно спускаться на лыжах!
— Что с вами, Лин?! — спросила Ингрид, стряхивая кофе с платья. Право, вы нездоровы. С каких пор?..
— Там… — Он закрыл глаза руками.
…Объезжая пень, она резко завернула влево и потеряла равновесие…
— Там… пни! Я… боюсь, Ингрид! Умоляю вас, пойдем назад по дороге! Мы можем спуститься в фуникулере.
Ингрид надула губы.
— Странно, вчера вы не боялись никаких пней, — сказала она, вставая. Даже ночью не боялись. Вообще, вы сегодня странно себя ведете, Еще не поздно…
— Ингрид!
— Перестаньте, Лин! У меня нет никакого желания тащиться три километра пешком под руку со своим добродетельным и трусливым супругом или стать всеобщим посмешищем, спускаясь в фуникулере. Я иду переодеваться. В вашем распоряжении десять минут, чтобы подумать. Если вы все это делаете против своей воли, то еще есть возможность…
— Хорошо, — сказал Крэгг, — сейчас смажу ваши лыжи…
…— Согласен ли ты взять в жены эту женщину?
…Обрыв был всего в нескольких метрах. Она поняла, что тормозить уже поздно, и упала на левый бок…
— Да.
— А ты согласна взять себе в мужья этого мужчину?
— Согласна.
— Распишитесь…
Церемония окончилась.
— Ну? — прикрепляя лыжи, Ингрид снизу взглянула на Крэгга. В ее глазах был вызов. — Вы готовы?
Крэгг кивнул.
— Поехали!
Ингрид взмахнула палками и вырвалась вперед…
Крэггу казалось, что все это он уже однажды видел во сне: и синевато-белый снег, и фонтаны пыли, вырывающиеся из-под ног Ингрид на поворотах, и красный шарф, полощущий на ветру, и яркое солнце, слепящее глаза.
Впереди одиноко маячила старая сосна. Ингрид мелькнула рядом с ней. Дальше в снегу должен был торчать пень.
…Объезжая пень, она резко завернула влево и потеряла равновесие…
Ингрид вошла в правый поворот. В правый! Крэгг облегченно вздохнул.
— Не так уж много пней, — крикнула она, резко заворачивая влево. — Все ваши страхи… — Взглянув на ехавшего сзади Крэгга, она потеряла равновесие.
Правая лыжа взметнулась вверх.
Крэгг присел и, оттолкнувшись изо всех сил палками, помчался ей наперерез.
Они столкнулись в нескольких метрах от обрыва.
Уже падая в пропасть, он услышал пронзительный крик Ингрид. Дальше весь мир потонул в нестерпимо яркой вспышке света.
— Вот ваша газета, доктор Меф, — сказала служанка.
Эзра Меф допил кофе и надел очки.
Несколько минут он с брезгливым выражением лица просматривал сообщения о событиях в Индо-Китае. Затем, пробежав статью о новом методе лечения ревматизма, взглянул на последнюю страницу. Его внимание привлекла заметка, напечатанная петитом и обрамленная черной каймой.
В номере гостиницы курорта Пенфилд скончался известный ученый-филолог, профессор государственного университета Дономаги, доктор Лин Крэгг. Наша наука потеряла в его лице…
Меф сложил газету и прошел в спальню.
— Нет, Мари, — сказал он служанке, — этот пиджак повесьте в шкаф, я надену черный костюм.
— С утра? — спросила Мари.
— Да, у меня сегодня траур. Нужно еще выполнить кое-какие формальности.
— Кто-нибудь умер?
— Лин Крэгг.
— Бедняга! — Мари достала из шкафа костюм. — Он очень плохо выглядел последние дни. А вы его вчера даже не проводили!
— Это случилось в Пенфилде, — сказал Меф. — Кажется, он поехал кататься на лыжах.
— Господи! В его-то годы! Вероятно, на что-нибудь налетел!
— Вероятно, если исходить из представлений пространственно-временного континуума. Ах, Сатана!..
— Ну, что еще случилось, доктор Меф? — спросила служанка.
— Опять куда-то задевался рожок для обуви! Вы не представляете, какая мука — натягивать эти модные ботинки на мои старые копыта!
Откровенно говоря, я люблю вкусно поесть. Не вижу причины это скрывать, потому что ведь от гурмана до обжоры, как принято нынче выражаться, дистанция огромного размера. Просто я считаю что каждое блюдо должно быть приготовлено наилучшим образом. Возьмем, к примеру, обыкновенный кусок мяса.
Можно его кинуть в кастрюлю и сварить, можно перемолоть на котлеты, а можно, потушив в вине с грибами и пряностями, создать произведение кулинарного искусства.
К сожалению, в наше время люди начали забывать, что еда — это прежде всего удовольствие. Увы, канули в Лету придорожные кабачки, где голодного путника ждала у пылающего очага утка, поджаренная на вертеле. Кстати, об утках: уверяю вас, что обычная газовая плита дает возможность приготовить утку ничуть не хуже, чем это делалось нашими предками. Просто нужно перед тем, как поставить ее в сильно нагретую духовку, обмазать всю тушку толстым слоем сметаны. Если вы при этом проявите достаточно внимания и не дадите утке перестоять, ваши труды будут вознаграждены восхитительной румяной корочкой, тающей во рту.
Многие считают, что утку нужно жарить с яблоками. Глупости! Наилучший гарнир — моченая брусника. Не забудьте положить внутрь утки, так сказать в ее недра, несколько зернышек душистого перца, немного укропа и лавровый лист. Это придает блюду ни с чем не сравнимый аромат.
Был воскресный день, и я только посадил утку в духовку, как раздался звонок в передней.
— Это, наверное, почта, — сказала жена — Пойди открой.
У меня очень обширная корреспонденция. Не буду скромничать. Как писатель-фантаст, я пользуюсь большой известностью. После выхода книги меня буквально засыпают письмами. Пишут обычно всякую галиматью, но я бережно храню все эти листки, чаще всего нацарапанные корявым почерком со множеством ошибок, храню потому, что ведь это, что ни говори, часть моей славы. Когда ко мне приходят гости, особенно собратья по перу, я люблю достать папки с письмами и похвастать ими.
К сожалению, дело не всегда ограничивается посланиями. Мне часто звонят по телефону. У меня уже выработалась особая система уклоняться от просьб «уделить несколько минут для очень важного разговора». Все это или графоманы, или восторженные юнцы, принимающие всерьез то, что я пишу. Хуже, когда они являются без предварительного звонка. Тут, хочешь не хочешь, приходится тратить на них время. Иногда мне даже всучивают рукописи, которые я, признаться, никогда не читаю. Держу некоторое время у себя, а потом отвечаю по почте, что, дескать, замысел не лишен интереса, но нужно больше обращать внимания на язык и тщательнее работать над сюжетом. Как-то все-таки приходится заботиться о своей популярности.
Итак, я пошел открыть дверь.
Это был не почтальон. Переминавшийся с ноги на ногу человек мало походил на моих обычных посетителей. На вид ему было лет сорок пять. Под глубоко запавшими глазами красовались набрякшие мешки, какие бывают у хронических алкоголиков. Длинный, немного свернутый на сторону нос и оттопыренные уши тоже не придавали особой привлекательности своему владельцу. Хотя на улице шел снег, он был без пальто и шапки. Снежинки таяли на его голове с наголо остриженными волосами. Облачен он был в дешевый, видно только что купленный, костюм, слишком широкий в плечах. Рукава же были настолько коротки, что из них сантиметров на десять торчали руки в черной сатиновой рубашке. Шею он обвязал клетчатым шарфом, концы которого болтались на груди.
В людях я разбираюсь хорошо. Не дожидаясь горькой исповеди о перипетиях, приведших его к положению просителя, я достал из кошелька 40 копеек и протянул ему.
Посетитель нетерпеливым жестом отмахнулся от денег и бесцеремонно переступил порог.
— Вы ошибаетесь. — К моему удивлению, он навал меня по имени и отчеству. — Я к вам по делу, и притом весьма срочному. Прошу уделить мне несколько минут.
Он взглянул на свои ноги, обутые в огромные рабочие ботинки, такие же новые, как и его костюм, потоптался нерешительно на месте и вдруг направился в комнаты.
Обескураженный, я последовал за ним.
— Ну-с? — Мы сидели в кабинете, я за столом, он — в кресле напротив. Чем же я обязан вашему визиту?
Я постарался задать этот вопрос ледяным тоном, тем самым, который уже не раз отпугивал непрошеных посетителей.
— Сейчас. — Он провел ладонью по мокрой голове и вытер руку о пиджак. — Сейчас я вам все объясню, но только разговор должен остаться между нами.
С меня этого было достаточно. Мне совершенно не хотелось выслушивать признания о загубленной жизни. Вот сейчас он скажет: «Дело в том, что я вернулся…»
— Дело в том, — сказал посетитель, — дело в том… — он запнулся и сморщил лицо, как будто проглотил что-то очень невкусное, — дело в том, что я прибыл с другой планеты.
Это было так примитивно, что я рассмеялся. Моему перу принадлежат десятка два подобных рассказов, и у меня выработался полный иммунитет ко всякой фантастической ерунде. Вместе с тем, мой опыт в таких делах давал мне возможность быстро и, я бы сказал, элегантно разоблачить любого проходимца.
Что ж, это было даже занятно.
— С другой планеты? — В моем голосе не было и следов удивления. — С какой же именно?
Он пожал плечами.
— Как вам сказать? Ведь ее название ничего вам не даст, оно на Земле неизвестно.
— Неважно! — Я снял с полки энциклопедический словарь и отыскал карту звездного неба. — Покажите мне хотя бы место, где она находится, эта ваша планета.
Он близоруко прищурился и, поводив пальцем по карте, ткнул в одно из звездных скоплений.
— Вот тут. С Земли она должна была бы наблюдаться в этом созвездии. Однако ни в один из телескопов вы ее увидеть не сможете. Ни ее, ни звезду, вокруг которой она обращается.
— Почему же?
— Это не имеет значения. — Он опять поморщился. — Слишком долго объяснять.
— На каком же расстоянии она находится от Земли?
— На каком расстоянии? — растерянно переспросил он. — На каком расстоянии? Это… смотря как считать…
— А как вы привыкли считать звездные расстояния? Может быть, в километрах? — Я вложил в этот вопрос столько иронии, что лишь болван не мог ее почувствовать.
— В километрах? Право, не знаю… Нет, в километрах нельзя.
— Почему?
— Не получается. Километры, ведь они…
— Разные? — насмешливо переспросил я.
— Вот-вот, — радостно заулыбался он, — именно разные.
— Тогда, может быть, в парсеках или в световых годах?
— Пожалуй, можно в световых годах. Что-то около… двух тысяч лет.
— Около?
— Да, около. Я, признаться, никогда точно не интересовался.
Тут я ему нанес новый удар:
— Сколько же времени вам пришлось сюда лететь?
— Я не знаю. — Он как-то беспомощно огляделся вокруг. — Право, не знаю… Ведь те понятия о времени и пространстве…
Видно было, что он запутался. Еще два вопроса, и я его загоню в угол.
— Когда вы прилетели?
— Двадцать лет назад.
— Что?!
Только идиот мог отвечать подобным образом. Он даже не пытался придать своим ответам хоть какую-то видимость правдоподобия. Сумасшедший? Но тогда, чтобы поскорее его спровадить, нужно менять тактику. Говорят, что сумасшедшие обладают редким упрямством. С ними нужно во всем соглашаться, иначе дело может принять совсем скверный оборот.
— Где же вы были все это время? — спросил я участливым тоном.
— Там. — Он ткнул пальцем по направлению потолка. — На орбите. Неопознанные летающие объекты. Слышали?
— Слыхал. Значит, вы были на этом, как его, летающем блюдце?
Он утвердительно кивнул головой.
— Чем же вы там занимались все двадцать лет?
— Чем занимался?! — Он неожиданно пришел в бешенство. — Идиотский вопрос! Чем занимался?! Всем занимался! Расшифровывал ваши передачи по эфиру, наблюдал, держал связь с Комитетом. Попробовали бы вы, вот так, двадцать лет на орбите! Двадцать лет питаться одной синтетикой! Чем занимался?!! Это вам не за столом сидеть, рассказики пописывать.
Я взглянул на часы. Пора было полить утку вытопившимся жиром, иначе корочка пересохнет. Однако оставлять такого субъекта одного в кабинете мне очень не хотелось. О, злополучная писательская доля! Чего только не приходится терпеть.
— Действительно, это должно быть очень тяжело, — примирительно cказал я. — Двадцать лет не слезать с блюдца, не каждый выдержит. Видеть под собой Землю и не иметь возможности побывать там, с ума сойти можно.
— Бывал я на Земле, — мрачно произнес он. — Бывал, но не надолго. Часа по четыре. Больше в библиотеки ходил, знакомился с книгами. Вот и к вам пришел оттого, что прочитал ваш роман.
Час от часу не легче! Гибрид сумасшедшего с почитателем.
— Так вот, — продолжал он, — пришел я к вам, потому что вы пишете о внеземных контактах.
— Ну и что же?
— А то, что я заболел. Психика не выдерживает больше на орбите. Понятно? Через месяц у меня сеанс связи с Комитетом, я сообщу им свое решение насчет Земли, а пока придется мне пожить у вас, привести себя немного в порядок, накопить жизненной силы для сеанса, а то ничего из этого не получится.
— Из чего не получится? — Я чувствовал, что еще немного, и я окончательно потеряю терпение. Пусть он сумасшедший, но я тоже имею нервы. — Простите, я не понял, что именно не получится.
— Сеанс связи не получится. Жизненных сил не хватит, а по радио очень долго. Сами понимаете, две тысячи световых лет.
— Ну и что?
— А то, что останетесь без помощи еще на неопределенное время.
— В чем же вы собираетесь нам помогать? — Я задавал вопросы уже совершенно машинально. В мыслях у меня была только утка, которую нужно было вынуть из духовки. — В какой же помощи мы, по-вашему, нуждаемся?
Он пренебрежительно ухмыльнулся.
— Во всех областях. Разве ваши знания можно сравнить с нашими? Вы можете получить все: долголетие, управление силой тяжести, раскрытие тайн биологического синтеза, преодоление времени и пространства. Неужели этого мало за то, что я месяц посплю у вас тут на диване? Нам нужны такие люди, как вы, любознательные, одаренные фантазией. Поверьте, что для вас этот месяц тоже не пропадет даром. На свою ответственность, еще до получения санкции Комитета, я начну вводить вас в курс высших наук, вы станете первым просветителем новой эпохи, ведь наши методы обучения…
— Хватит! — Я встал и подошел к нему вплотную. — Вы попали не по адресу. Для этого есть Академия наук, обратитесь туда, и поймите же наконец, что я больше не могу тратить на вас свое время.
— Академия наук? — Он тоже встал. — Я ведь не могу туда обратиться без ведома Комитета. Может быть, через месяц, когда…
— Делайте, что хотите, а я вам ничем помочь не могу.
— И пожить не дадите?
— Не дам. Мой дом не гостиница. Хотите отдохнуть — снимите себе номер и отдыхайте, сколько влезет, а меня, прошу покорно, оставьте в покое!
Он скривил рот и задергал плечом. Похоже было на то, что сейчас меня угостят прелестным зрелищем искусно симулированного припадка.
Я принципиальный противник всякой благотворительности, превышающей сумму в один рубль, но тут был готов на что угодно, лишь бы отделаться от этого психопата.
— Вот, — сказал я, достав из стола деньги, — купите себе шапку и пообедайте.
Он молча сунул в карман десятирублевую бумажку и пошел к выходу, добившись, по-видимому, того, чего хотел.
Я запер за ним дверь с тем смутным чувством недовольства собой, какое испытывает каждый из нас, когда кто-нибудь его одурачит.
Впрочем, дурное настроение вмиг развеялось, как только я вошел в кухню.
Все оказалось в порядке. Покрытая аппетитнейшей розовой корочкой, утка уже красовалась на столе рядом с запотевшим хрустальным графинчиком.
— Кто это у тебя был? — спросила жена, подавая бруснику.
— Какой-то сумасшедший, да и аферист к тому же.
Наполнив рюмку, я взглянул в окно. Снег валил вовсю, крупными хлопьями.
Мой посетитель все еще болтался во дворе. Он ежился от холода и как-то по-птичьи вертел головой. Потом он поднял руки, медленно взмыл вверх, повисел несколько секунд неподвижно, а затем, стремительно набирая скорость, скрылся в облаках.
— Удивительное нахальство! — сказала жена. — Не дадут человеку творческого труда отдохнуть даже в воскресенье.
— Это — больной Вахромеев, профессор. Я вам уже докладывал. — Врач положил на стол историю болезни.
Профессор походил на эффелевского бога Саваофа. У него была лохматая седая борода и простодушный взгляд, свойственный только карманным воришкам и очень опытным психиатрам. Этот взгляд с профессиональной точностью отметил и асимметрию лица больного, и то, как, закрывая дверь, он посмотрел себе под ноги, и неуверенную походку.
— Разденьтесь!
Больной скинул халат и торопливо стянул рубаху.
Профессор вел осмотр быстро и элегантно, как будто играл в давно знакомую и очень увлекательную игру. Дважды он удовлетворенно хмыкнул.
Патологические рефлексы. Классический случай, прямо хоть сейчас — на демонстрацию студентам.
— Так… Одевайтесь!
Несколько минут он листал историю болезни.
— Так что вас беспокоит?
Больной усмехнулся.
— Этот вопрос я должен бы задать вам.
— В каком смысле?
— Ведь вы меня держите в сумасшедшем доме, а не я вас.
— Ловко! — захохотал профессор. — Ловко вы меня поддели! Я вижу, вам пальца в рот не клади! Однако… — Он снова стал серьезным и взглянул на первую страницу истории болезни. — Однако, Дмитрий Степанович, во-первых, здесь не сумасшедший дом, а клиника неврозов, а во-вторых, скажите, вам когда-нибудь приходилось видеть сумасшедшего?
Вахромеев задумался.
— Ну как? — спросил профессор, отметив про себя, что больной погрузился в воспоминания, видимо забыв об окружающей обстановке. — Приходилось?
— Приходилось.
— Находите ли вы какое-нибудь сходство между вашим поведением и поведением того сумасшедшего?
— Нет.
— Вот видите. Даже вам, человеку неискушенному, ясна разница. Так неужели вы думаете, что я, врач с пятидесятилетним стажем, не способен отличить нормального человека от сумасшедшего?
— Не знаю. Во всяком случае, я здесь. Тогда объясните, зачем меня сюда привезли.
— Вот это другой вопрос! Попробуем сообща найти на него ответ.
Профессор вытащил из кармана серебряный портсигар с монограммой.
Почувствовав запах табачного дыма, Вахромеев сглотнул слюну.
— Пожалуйста, курите! — Профессор протянул ему портсигар и щелкнул зажигалкой. — Итак… почему вы находитесь тут на излечении? Прежде всего потому, что у вас налицо признаки функционального расстройства центральной нервной системы. С сумасшествием это имеет так же мало общего, как понос с раком желудка. Ваше заболевание излечивается полностью. Пройдете курс лечения, и мы с вами распрощаемся навсегда.
Вахромеев посмотрел под стол.
— Вы что-нибудь потеряли? — спросил профессор, многозначительно взглянув на врача.
— Нет… Сколько времени продлится лечение?
— Это во многом зависит от вас. В таких случаях очень важно полное взаимопонимание между лечащим врачом и пациентом. Мы поможем вам, а вы поможете нам. Согласны?
— Согласен, — вздохнул Вахромеев. — Что же от меня требуется?
— Прежде всего расскажите об этой крысе.
— Что рассказывать?
— Какая она, большая или маленькая?
— Подкрысок.
Профессор удивленно поднял брови:
— Что значит «подкрысок»?
— Подкрысок — это подкрысок, — раздраженно сказал Вахромеев. — Бывает подлещик, бывает подсвинок, а это подкрысок.
— Значит, подросток?
— Подросток — у людей, у крыс — подкрысок.
— Хорошо. Серая или белая?
— Черная.
— Вот такая? — Профессор нарисовал на листе бумаги очень похожий силуэт крысы.
— Такая.
— Ясно. Как часто она к вам приходила?
— Не она, а он.
— Откуда вы это знаете?
— Он мне сам сказал.
— Гм… Ну, допустим. Так как часто он к вам приходил?
— Сначала редко. Он боялся. Если была приотворена дверь, смотрел с порога, в комнату не заходил. Потом я начал, уходя на работу, оставлять ему еду в блюдечке. Что-нибудь вкусненькое. Вот он и привык ко мне.
— Отлично! Что же дальше?
— Однажды вечером он пришел и взобрался ко мне на плечо.
— Правое или левое?
— Какое это имеет значение?!
— Просто так, любопытствую.
— Левое.
— И тогда вы начали с ним разговаривать?
— Нет. Недели две он приходил и сидел просто так. Ну, а потом…
— Что же было потом?
— Заговорил.
— На каком же языке он заговорил?
— Ни на каком. Просто я начал его понимать.
— Телепатически?
— Может быть, и телепатически.
— А он тоже понимал ваши мысли?
— Понимал.
Врач хотел было что-то сказать, но профессор жестом его остановил.
— Скажите, Дмитрий Степанович, — спросил он, — а у вас раньше не было таких ощущений? Ну, скажем, едете вы в трамвае, и вдруг вам начинает казаться, что кто-то читает ваши мысли. Какой-то незнакомый вам человек.
— Нет… Просто я… сам… иногда… Впрочем, ерунда! Не было такого!
— Значит, только с этой… с этим подкрыском?
— Да.
— О чем же вы разговаривали?
— Этого я вам сказать не могу.
— Почему?
— Не поверите.
Профессор взял в руки узкую ладонь Вахромеева и пристально посмотрел ему в глаза. При этом его взгляд сразу утратил былое простодушие.
— Дмитрий Степанович, — сказал он тихо и раздельно, — мы с вами уже говорили, что лечение возможно только при полном взаимопонимании и доверии между нами. Ну, рассказывайте!
Вахромеев как-то обмяк.
— Хорошо! — забормотал он. — Я расскажу, все расскажу, только вы никому не говорите, а то…
— Так чго вам говорил подкрысок?
— Он говорил, что в общем… ну, словом, их род гораздо древнее нашего. Что они уже давно пытаются добиться, чтобы люди их оставили в покое, что никакого вреда они никому не причиняют, что люди ведут себя по отношению к ним просто мерзко, что сейчас им уже совсем житья не стало, что они могут многому нас научить, а мы этого не понимаем и… все такое.
— Спасибо!
Профессор откинулся в кресле и закрыл глаза. Некоторое время он сидел так, что-то обдумывая. Затем, видимо приняв решение, поднял глаза на Вахромеева.
— Ну что ж, Дмитрий Степанович, попробуем во всем этом разобраться. Во-первых, этот ваш подкрысок. Известно ли вам, что при некоторых заболеваниях, в частности при белой горячке, люди видят чертей? Известно?
Вахромеев кивнул.
— Почему же именно чертей? — продолжал профессор. — Да потому, что в глазу есть клетки, имеющие очень сходную форму. В нормальном состоянии человек их не видит, а вот при белой горячке, вследствие расстройства зрения, появляется такая иллюзия. — Профессор нарисовал рядом с силуэтом крысы хвостатого чертика. — Не правда ли, похоже?
— Да.
— Кстати, а вы, Дмитрий Степанович, никогда не приносили чрезмерных жертв Бахусу?
— Кому?
— Бахусу. Ну, словом, не злоупотребляли алкоголем?
— Нет, я непьющий.
— Тем лучше. Просто мне хотелось объяснить вам, почему подобные галлюцинации всегда связаны с чертями или крысами.
Вахромеев неприязненно взглянул на профессора.
— Это не галлюцинации, — сказал он, вновь опуская глаза. — Настоящий живой подкрысок.
— Допустим, — согласился профессор. — В конце концов, приручить крысенка не так уж трудно. Мне хочется вместе с вами выяснить другое обстоятельство. Вы по профессии?..
— Инженер-электрик.
— Великолепно! Значит, культурный человек. Это значительно облегчает мою задачу. Давайте немного порассуждаем. Вот вы говорили о телепатическом общении с этим крысенком.
— Подкрыском.
— Подкрыском, — кивнул профессор, — именно подкрыском. Я, знаете ли, не из тех, кто отвергает любую идею, только потому, что она не укладывается в существующие концепции. К сожалению, мы еще очень многого не знаем, особенно там, где речь идет о человеческом мозге. В том числе и телепатические явления остаются пока загадкой. Не думайте, что в этой области подвизаются только шарлатаны. Даже сам Бехтерев отдал много времени, чтобы разобраться во всем этом. К сожалению, до сих пор ни один из научно поставленных опытов не подтвердил наличие телепатической связи.
— Да, но…
— Я предвижу все ваши возражения! — перебил профессор. — Я сам их часто высказываю в споре с теми, кто не проявляет достаточной научной объективности в подходе к этому вопросу. Обычно я привожу такой пример: если бы Исааку Ньютону сказали, что есть возможность видеть людей, находящихся на Луне, и даже разговаривать с ними, он бы наверняка привел неопровержимые доказательства того, что это невозможно. Он просто ничего не знал об электромагнитных волнах. Не допускаем ли мы точно такую же ошибку, когда отождествляем биосвязь на расстоянии с электромагнитными колебаниями? Может быть, существует иной, еще неизвестный нам вид носителя этой связи? Тем более что у насекомых что-то подобное наблюдается. Не правда ли?
— Конечно! — убежденно сказал Вахромеев.
Профессор улыбнулся.
— Вот видите, Дмитрий Степанович, я не догматик. Наука догматизма не терпит. Однако она также не терпит игнорирования уже твердо установленных фактов, которые лежат в самой ее основе. Давайте посмотрим, что это за факты. Природа снабдила все живые существа органами чувств. Совокупность этих органов называется первой сигнальной системой. Только человек в процессе эволюции обрел речь. Именно это приобретение, именуемое второй сигнальной системой, поставило его над животным миром и дало возможность пользоваться абстрактными и обобщенными понятиями. Согласны?
— Согласен.
— Хорошо! Теперь предположим, что телепатическое общение все же возможно. Спрашивается, что это: свойство, утраченное человеком в процессе эволюции, или, наоборот, приобретенное? Второе предположение мы вынуждены отвергнуть, так как, во-первых, человек, по данным антропологии, не менялся со времен кроманьонца, а во-вторых, именно наличие второй сигнальной системы делает биосвязь на расстоянии ненужной. Вы меня поняли?
— Понял.
— Теперь выводы делайте сами. Если и признать возможность телепатии, то она может осуществляться только на базе первой сигнальной системы. Всякую возможность телепатического разговора следует исключить даже в общении между людьми. Что же касается ваших воображаемых разговоров с… подкрыском, то это вообще абсурд, потому что животные, как мы уже говорили, не обладают второй сигнальной системой.
— Но я же с ним говорил! — упрямо сказал Вахромеев.
— Это плод расстроенного воображения, результат болезненного состояния. Чем скорее вы это поймете, тем успешнее пойдет лечение. А сейчас, — он похлопал больного по плечу, — отдохните и подумайте обо всем в спокойной обстановке. До свидания!
Черный подкрысок закончил сообщение и сейчас вместе с пятью членами Совета почтительно прислушивался к мыслям исполинской белой крысы:
«Трудно переоценить значение этих опытов. Впервые удалось осуществить связь с двуногими. Может быть, это начало новой эры. Кто бы мог предположить, что взаимопонимание возможно? Теперь все сомнения отпали. Необходимо закрепить достигнутые результаты.»
«Но они держат его в заключении, — подумал подкрысок. — Осуществлять связь становится все труднее. За ним наблюдают круглые сутки».
Белая крыса пошевелила усами:
«В таком деле нужны ловкость и изворотливость. Или, может быть, ты считаешь себя непригодным для этой цели?»
Подкрысок почтительно склонил голову:
«Нет, что вы?! Я приложу все силы!»
«Тогда желаю успеха!»
— Так что будем делать? — спросил врач. — Ко мне обратилась его дальняя родственница. Она согласна взять его под расписку.
Профессор поморщился.
— Об этом говорить преждевременно. Такое течение шизофрении иногда дает острые и нежелательные вспышки. Пока продолжим химиотерапию. Если она не даст желаемых результатов, придется прибегнуть к электрошоку.
Шедшие с утра дождь к вечеру превратился в тяжелые хлопья снега, которые таяли на лету. Резкие порывы ветра сгоняли с окон крупные капли, оставлявшие подтеки на стекле.
Громоздкие кресла в холщовых чехлах, покрытый плюшевой скатертью с кистями круглый стол, оранжевый паркет, две кадки с фикусами — весь этот нехитрый уют больничной гостиной казался еще более грустным в хмуром сумеречном свете.
Старшая сестра в накрахмаленном белом халате осторожно приоткрыла дверь, но, увидев дремавшего в кресле Дирантовича, остановилась на пороге.
Академик сидел в неудобной позе, откинув голову на жесткую спинку, посапывая во сне. Он был все еще очень красив, несмотря на свои шестьдесят пять лет. Крупные, может быть, несколько излишне правильные черты лица, седые, коротко, по-мальчишески остриженные волосы и небрежная элегантность делали его похожим скорее на преуспевающего актера, чем на ученого.
Представитель Комитета Фетюков захлопнул книжку в цветастой лакированной обложке и обратился к сестре:
— Какие новости?
— Не знаю. Оттуда еще никто не выходил.
Фетюков поморщился.
— Зажгите свет!
Сестра нерешительно взглянула на Дирантовича, щелкнула выключателем и вышла. Дирантович открыл глаза.
— Который час? — спросил он.
— Без четверти шесть, — ответил Фетюков.
Сидевший у стола Смарыга закончил запись в клеенчатой тетради и поднял голову.
— Пора решать!
Никто не ответил. Смарыга пожал плечами и снова уткнулся в свои записи.
Появилась сестра с подносом, на котором стоял видавший виды алюминиевый чайник, банка растворимого кофе, три фарфоровые кружки, стакан с сахарным песком и пачка печенья.
— Может, кофейку выпьете?
— С удовольствием! — Дирантович пересел к столу.
Фетюков взял банку с кофе, поглядел на этикетку и с брезгливой миной поставил на место.
— Где у вас городской телефон? — спросил он сестру.
— В ординаторской. Я могу вас проводить.
— Не надо, разыщу сам. Пойду, доложу шефу.
— Чего там докладывать? — сказал Дирантович. — Докладывать-то нечего.
— Вот и доложу, что нечего докладывать.
Смарыга снова оторвался от тетради и оглядел Фетюкова, начиная от светло-желтых ботинок на неснашиваемой подошве, немнущихся брюк из дорогой импортной ткани, долгополого пиджака, застегнутого только на верхнюю пуговицу, и кончая розовым упитанным лицом с маленькими глазками, прикрытыми очками в золоченой оправе.
— Пусть докладывает. На этот счет у них строгая дисциплина, — добавил он с иронической усмешкой.
Фетюков, видимо, хотел ответить что-то очень язвительное, но передумал и, расправив плечи, вышел.
— Чинуша! — сказал Смарыга. — С детства ненавижу вот таких пай-мальчиков. Приставлен к науке, а сам ни уха ни рыла ни в чем не смыслит.
— Бросьте! — устало сказал Дирантович. — Какое это имеет значение? Не он, так другой. Этот, по крайней мере, хоть исполнителен.
— Еще бы! Для него вы — величина недосягаемая, академик и все прочее, а вот с нашим братом и похамить можно.
— Вам покрепче? — спросила сестра.
— Две ложки.
— Мне тоже, — сказал Смарыга.
— Вот, пожалуйста! Сахару положите, сколько нужно. Кушайте на здоровье!
— Спасибо! — Дирантович с удовольствием отхлебнул из фарфоровой кружки и взял оставленную Фетюковым книгу. — Агата Кристи! Однако наш пай-мальчик читает по-английски, а вы говорите: ни уха ни рыла.
— У них у всех страсть к импортному. Будь хоть что-нибудь путное, а то второсортные детективчики.
— Ну не скажите! Агата — мастер этого жанра. Неужели не нравится?
— Признаться, равнодушен.
— Зря! Ведь работа ученого — это тоже своего рода детектив и умение распутывать клубок загадок…
— Так что ж, по-вашему, — детективы следует в университетские программы вводить?
— Зачем вводить? И так все читают.
Вернулся Фетюков.
— Звонил из Лондона председатель Королевского научного общества. Спрашивал, не могут ли чем-нибудь помочь.
— Вот и отлично! — обрадовался Дирантович. — Может быть, лекарство какое-нибудь, или консультанта. Нужно немедленно выяснить.
— Не знаю… — Фетюков замялся. — Такие вопросы непросто решаются.
— Что значит «непросто»? Умирает этакий ученый, а вы… Погодите, я сам…
Дирантович встал и грузными шагами направился к двери с надписью «Вход воспрещен».
— Туда нельзя, — сказала сестра. — Подождите, я вызову дежурного врача.
— Порядочки! — сказал Дирантович и снова сел в кресло.
Через несколько минут заветная дверь отворилась, и в сопровождении сестры вышел врач.
— Ну, что там? — спросил Дирантович.
Врач отогнул полу халата, достал из кармана брюк смятую пачку сигарет и закурил. Фетюков отошел к окну и открыл фрамугу.
— Закройте! — сказал Дирантович. — Дует.
— Тут все-таки больница, а не… — пробормотал Фетюков, но фрамугу захлопнул.
— Я вас слушаю, — сказал Дирантович.
Врач несколько раз подряд жадно затянулся, смочил слюной палец, загасил сигарету и сунул ее обратно в пачку.
— Ничего утешительного сообщить вам не могу. Нам удается поддержать работу сердца и дыхание, но боюсь, что в клетках мозга уже произошли необратимые изменения, которые…
— Англичане предлагают помощь. Что им ответить?
— Что они уже ничем помочь не могут.
— Но он же еще жив?
— Формально — да.
— А по существу?
— По существу — нет.
— Простите, — вмешался Фетюков, — что это еще за диалектика?! Формально — да, по существу — нет. Я настаиваю на немедленном консилиуме с привлечением наиболее авторитетных специалистов.
— Консилиум уже был. Сегодня ночью. Мы боремся за человеческую жизнь и делаем это до последней возможности.
— Значит, вы считаете, что эти возможности исчерпаны? — спросил Смарыга.
— Да. В таких случаях мы выключаем аппаратуру, но тут особая ситуация. Меня предупредили о готовящемся эксперименте, и нужно выяснить… Насколько я понимаю, вам необходимы живые ткани?
— Желательно, — ответил Смарыга. — Если Комиссия наконец решит… — Он вопросительно взглянул на Дирантовича.
— Обождите! — нахмурился Фетюков. — Вы что ж, на живом человеке собираетесь опыты проводить? Имейте в виду, Комитет никогда такого разрешения не даст.
— Послушайте, товарищ Фетюков, — голос Смарыги прерывался от плохо сдерживаемой ярости, — я понимаю, что ни по своим знаниям, ни по служебному положению, вы не можете вникать в суть научных проблем. Однако вы могли бы взять на себя труд хотя бы ознакомиться с моей докладной запиской, составленной в достаточно популярной форме. Тогда бы вы не задавали такие вопросы. Никто проводить на нем опыты не собирается. Мне достаточно обычного мазка со слизистой оболочки.
— Успокойтесь, Никанор Павлович, — примирительно сказал Дирантович. — В конце концов, вы тут единственный специалист в своей области, и каждый член Комиссии, прежде чем принять решение, вправе задавать вам любые вопросы. Тем более, — он взглянул на врача, — тем более, что здесь находится представитель больницы, без помощи которой, насколько я понимаю, вы обойтись не можете. Ведь так?
Смарыга кивнул головой.
— Вот и просветите нас. Забудьте на время о наших полномочиях и рассматривайте нас в данный момент, как своих учеников. А всякие там докладные записки и прочее — это, так сказать, проформа.
— Хорошо! Последнее время я только и занимаюсь просветительской работой. Так вот, — демонстративно обратился он к Фетюкову, — известно ли вам, что в каждой клетке вашего тела находится по сорок шесть хромосом?
— Известно, — ответил тот. — Это каждому теперь известно. Гены.
— Не генов, а хромосом. Генов неизмеримо больше. Это уже гораздо более тонкая структура. Половину своих хромосом вы унаследовали от матери, а половину — от отца. Вот в этих сорока шести хромосомах и заключена суть того, что именуется представителем Комитете по науке Юрием Петровичем Фетюковым. Не правда ли, занятно?
Фетюков не ответил.
— Вот так! Однако, к сожалению, все мы бренны, даже работники Комитетов.
— Кстати, профессора тоже, — ответил Фетюков.
— Золотые слова! Таков неумолимый закон природы. Ей все равно. Прожил положенное число лет, и хватит, освобождай место другим. Теперь предположим, что упомянутый Юрий Петрович решил передать свои выдающиеся качества потомству. Казалось бы, чего проще?
У Фетюкова покраснела даже шея, стянутая ослепительным воротничком. Он привстал, держась за подлокотник, отчего под натянувшимися рукавами обозначились отлично сформированные мышцы. При этом он весь как-то стал похож на рассерженного кота, которого неожиданно дернули за ус.
— Арсений Николаевич! Прошу вас оградить меня от шутовских выходок профессора Смарыги. В противном случае…
— Да бросьте вы препираться! — сказал Дирантович. — Так мы никогда ни до чего не договоримся. А вас, Никанор Павлович, прошу вашу лекцию проводить, так сказать, на э… более строгом уровне.
— Не могу. Вот, говорят, когда-то академик Крылов просил денег на проведение каких-то опытов. Некий чин из Морского ведомства поинтересовался, почему эти опыты должны так много стоить, на что Крылов ответил: «Если бы ваше превосходительство было бы профессором Жуковским, я бы написал два интеграла, и этого было бы достаточно. Но, чтобы убедить ваше превосходительство, требуется потратить массу денег.»
— Очень остроумно! — огрызнулся Фетюков. — Жаль только, что вы не академик Крылов.
— Жаль, — согласился Смарыга. — Заодно, к вашему сведению: Крылов тогда был только профессором. Однако Арсений Николаевич прав: не будем попусту терять время. Итак, некто, будем называть его мистер Зет, стал счастливым отцом. Вот тут-то и вступают в действие коварные законы генетики. Оказывается, только половина изумительных свойств папаши воспроизведена в новом члене общества. Остальную половину он получает в наследство от мамочки, так как в половых клетках каждого из родителей содержится всего по двадцать три хромосомы. В результате, часть способностей, даже таких существенных, как умение шикарно подавать на подпись бумаги, может погибнуть втуне для грядущих поколений.
— Никанор Павлович! — Дирантович рассерженно хлопнул ладонью по столу. — Ведь я вас просил!
— Хорошо, не буду! Просто мне хотелось обратить ваше внимание на то, что природа сама себя защищает от повторения пройденного, во всяком случае там, где речь идет о биологических видах, как-то прогрессирующих. Теперь перейдем к самому главному. Семен Ильич Пральников — гениальный ученый. Его работы расцениваются многими, как переворот в современном естествознании. Не так ли?
— Несомненно! — подтвердил Дирантович.
— Однако, насколько мне известно, работы эти еще очень далеки от своего завершения. Более того, некоторыми выдающимися физиками теория Пральникова вообще оспаривается. Если я ошибаюсь, поправьте меня.
— Да, это так. Пока нет экспериментальных данных…
— Понимаю. Теперь скажите, найдется ли сегодня ученый, который после смерти Пральникова примет от него эстафету?
Дирантович развел руками.
— Вы задаете странный вопрос. В науке никогда ничего не пропадает. Рано или поздно найдется человек, который, учтя работы Пральникова…
— Это все не то! Есть ли у вас уверенность, что, хотя бы в следующем поколении, появится человек, в точности обладающий складом ума Пральникова, его парадоксальным взглядом на мир, его сокрушительной иронией, наконец, его несносным характером. Короче — абсолютная копия Семена Ильича.
— Такой уверенности нет. Вы же сами сказали, что природа защищает себя от повторения пройденного.
— Природа слепа. Она действует методом проб и ошибок. А мы можем пробовать, не ошибаясь, дав вторую жизнь Пральиикову.
— Не знаю… — задумчиво сказал Дирантович. — Не знаю, хватит ли и второй жизни Семену Пральникову.
— Вы считаете его работы бесперспективными? — поинтересовался Фетюков.
— Нет. Пожалуй… скорее чересчур перспективными. Впрочем… в данном случае мое суждение не так уж обязательно. Поверьте, Никанор Павлович, что меня больше смущает техника вашего эксперимента, чем уравнения Пральникова.
— На этот счет можете не беспокоиться. Техника достаточно отработана.
— Вот об этом и нужно было говорить, — желчно заметил Фетюков, — о технике эксперимента, а не о каких-то хромосомах.
— Без хромосом нельзя, — ответил Смарыга. — Все дело в хромосомах. Однако я согласен учесть сделанные замечания и продолжать дальше, как выразился Арсений Николаевич, на более строгом уровне. В конце шестидесятых годов доктор Гурдон, работавший в Оксфордском университете, произвел примечательный эксперимент. Он взял неоплодотворенное яйцо самки жабы и убил в нем ядро с материнской генетической наследственностью. Затем он извлек ядро из клетки кишечного эпителия другой жабы и ввел его в цитоплазму яйца, лишенного ядра. В результате развился новый индивид, который унаследовал все генетические признаки жабы, у которой была взята клетка кишечника. Можно сказать, что эта же самая жаба начала новую жизнь. Понятно?
— Понятно, — ответил Дирантович. — Но ведь то была жаба, размножающаяся примитивным образом, тогда как…
— Мне ясны ваши сомнения. Пользуясь принципиально той же методикой, я произвел несколько десятков опытов на млекопитающих, и каждый раз с неизменным успехом.
— Но здесь речь идет о человеке! — вскричал Фетюков. — Есть же разница между сочинениями фантастов и…
— Я не пишу фантастические романы, да и не читаю их тоже, кстати сказать. Все обстоит гораздо проще. Оплодотворенное таким образом яйцо должно быть трансплантировано в женский организм и пройти все стадии нормального внутриутробного развития.
— Помилуйте! — сказал Дирантович. — Но кто же, по-вашему, согласится…
— Стать женой и матерью академика Пральникова?
— Вот именно!
— Этот вопрос решен. — Смарыга указал на сидевшую в углу сестру. — Нина Федоровна Земцова. Она уже дала согласие.
— Вы?!
Сестра покраснела, смущенно оправила складки халата и кивнула головой.
— Вы замужем?
— Нет… Была замужем.
— Дети есть?
— Нету.
— Вы ясно представляете себе, на что дали согласие?
— Представляю.
— Тогда разрешите узнать, что толкнуло вас на это решение.
— Я… Мне бы не хотелось говорить об этом.
Дирантович откинулся на спинку кресла и задумался, скрестив руки на груди. Фетюков достал из кармана брюк перочинный ножик в замшевом футляре. Перепробовав несколько хитроумных лезвий, он наконец нашел нужное и занялся маникюром. Врач закурил, пряча сигарету в кулаке и пуская дым под стол.
Смарыга весь как-то сник. От былого задора не осталось и следа. Сейчас в его глазах, устремленных на Дирантовича, было даже что-то жалкое.
— Так… — Дирантович повернулся к Смарыге. — Вам, очевидно, придется ответить на много вопросов, но первый из них — основной. До сих пор такие опыты на людях не производились?
— Нет.
— Тогда скажите, представляет ли ваш эксперимент какую-нибудь опасность для здоровья Нины…
— Федоровны.
— Извините, Нины Федоровны.
— Нет, не представляет.
— А вы как думаете? — обратился Дирантович к врачу.
— Видите ли, я только терапевт, но полагаю…
— Благодарю вас! Значит, прошу обеспечить заключение квалифицированного специалиста.
— Оно уже есть, — ответил Смарыга. — Профессор Черемшинов. Он же будет ассистировать при операции и вести дальнейшее наблюдение.
— Допустим. Теперь второй вопрос, иного рода. Насколько я понимаю, полная генетическая идентичность, о которой вы говорили, имеет место и у однояйцевых близнецов?
— Совершенно верно!
— Однако известны случаи, когда такие близнецы, будучи в детстве похожими, как две капли воды, в результате различных условий воспитания приобретают резкие различия в характерах, вкусах, привычках — словом, во всем, что касается их индивидуальности.
— И это правильно.
— Так какая же может существовать уверенность, что дубликат Семена Ильича Пральникова будет действительно идентичен ему всю жизнь? Не можете же вы полностью повторить условия, в которых рос, воспитывался и жил прототип.
— Я ждал этого вопроса, — усмехнулся Смарыга.
— И что же?
— А то, что мы вступаем здесь я область спорных и недоказуемых предположений. Наследственность и среда.
— Ага! — сказал Фетюков. — Спорных и недоказуемых. Я прошу вас, Арсений Николаевич, обратить внимание…
— Да, — подтвердил Смарыга, — спорных и недоказуемых. Возьмем, к примеру, характер. Это нечто такое, что дано нам при рождении. Индивидуальные черты характера проявляются и у грудного ребенка. Этот характер можно подавить, сломать, он может претерпеть известные изменения в результате болезни. Но кто скажет с полной ответственностью, что ему когда-либо удалось воспитать другой характер у человека?
— Вы, вероятно, не читали книг Макаренко, — вмешался Фетюков. — Если бы читали…
— Читал. Но мы с вами, к сожалению, говорим о разных вещах. Можно воспитать в человеке известные моральные понятия, привычки, труднее вкусы, и совсем уж невозможно чужой волей вдохнуть в него способности, темперамент или талант — все, что принято называть искрой божьей.
— Ну вот, договорились! — сказал Фетюков. — Искра божья!
— Постойте! — недовольно сморщился Дирантович. — Не придирайтесь к словам. Продолжайте, пожалуйста, Никанор Павлович.
— Спасибо! Теперь я готов ответить вам на вопрос о близнецах. Посредственность более всего восприимчива к влиянию среды. Весь облик посредственного человека складывается из его поступков, а на них-то легче всего влиять. Предположим, один из близнецов работает на складе, другой же остался служить в армии. Действительно, по прошествии какого-то времени их характеры могут потерять всякое сходство. И причина здесь кроется не в каких-то чудодейственных свойствах среды, а в изначальной примитивности этих характеров.
— Н-да — почесал затылок Дирантович. — Теорийка! Вот куда вы гнете! Значит, по-вашему, будь у Шекспира однояйцевый близнец, он бы обязательно тоже?..
— При одном условии.
— Каком же?
— При условии, что его способности были бы вовремя выявлены. Кто знает, сколько на нашем пути встречается не нашедших себя Шекспиров? В случае с Пральниковым все обстоит иначе. Мы знаем, что он гениальный ученый. Знаем область, в которой он себя проявил. Следовательно, с первых лет воспитания мы можем направить его дубликат по уже проторенной дороге. Больше того, уберечь его от тех ошибок, которые совершил Семен Пральников в поисках самого себя. Никаких школ, индивидуальное, направленное образование с привлечением лучших специалистов. Правда, это будет стоить денег, однако…
— Однако не надейтесь, что Комитет будет финансировать вашу затею, перебил Фетюков.
— Почему же это?
— Потому что таких статей расходов в перспективном плане исследовательских работ не существует.
— Планы составляются людьми.
— И утверждаются Комитетом.
— Постойте! — вмешался Дирантович. — Этот вопрос может быть решен иначе. Если академик Пральников продолжает существовать, хотя и в э… другой ипостаси, то нет никаких оснований к тому, чтобы не выплачивать ему академический оклад. Не правда ли?
— Конечно! — сказал Смарыга.
— Я думаю, что мне удастся получить на это санкцию президиума. Что же касается прочих дел, квартиры, книг, ну и вообще всякой личной собственности, то Комитет должен позаботиться, чтобы все это осталось пока в распоряжении Нины Федоровны, в данном случае как опекунши. Согласны?
— Простите, Арсений Николаевич, — опешил Фетюков. — Вы что же, уже считаете вопрос о предложении профессора Смарыги решенным?
— Для себя — да, а вы?
— Я вообще не вправе санкционировать такие решения. Они должны приниматься, так сказать, только на высшем уровне.
— Вот те раз! — сказал Смарыга. — Для чего же вы тут сидите?
— Я доложу начальству, — вздохнул Фетюков. — Пойду звонить.
Дирантович подошел к окну.
— Ну и погодка! Вот когда-нибудь в такой вечер и я, наверное…
— Не волнуйте себя зря, — сказал Смарыга. — Статистика показывает, что люди вашего возраста обычно умирают под утро, когда грусть природы по этому поводу мало ощущается.
— А вы когда-нибудь думаете о смерти?
— Если бы не думал, мы бы с вами сейчас здесь не сидели.
— Я другое имел в виду. О своей смерти.
— О своей смерти у меня нет времени думать. Да и ни к чему это.
— Неужели вы не любите жизнь?
— Как вам сказать? Жизнь меня не баловала. Я люблю свою работу, но ведь все, что мы делаем, как-то остается и после нас.
— Это не совсем то. А вот и товарищ Фетюков. Ну что, дозвонились?
— Дозвонился, — произнес Фетюков. — Если Академия наук берет на себя ответственность за проведение всего эксперимента, то Комитет не видит оснований препятствовать. Разумеется, на тех условиях, о которых говорил Арсений Николаевич.
— Отлично!
— Кроме того, нам нужно составить документ, в котором…
— Составляйте! — перебил Дирантович. — Составляйте документ, я подпишу, а сейчас, — он поклонился, — прошу извинить, дела. Желаю успеха!
— Я могу вас подвезти, — предложил Фетюков.
— Не нужно. Машина меня ждет.
Фетюков вышел за ним, не прощаясь.
После их ухода Смарыга несколько минут молча глядел из-под лохматых бровей на Земцову.
— Ну-с, Нина Федоровна, — наконец сказал он, — а вы-то не передумали?
— Я готова, — спокойно ответила сестра.
Мерзкий тип этот Смарыга. Дали бы мне власть, никогда бы не разрешил его дурацкий эксперимент. Вот уж не предполагал, что Дирантович так быстро клюнет на удочку. Роскошное зрелище: какой-то коновал читает лекцию академику. Меня бы он не провел. Как-никак у меня тоже высшее образование и диплом с отличием. Я свободно владею тремя языками. Правда, я по образованию металлург, но это, так сказать, ошибка молодости. Вообще же мое призвание — дипломатическая карьера, и, если бы не та история десять лет назад…
Впрочем, как говорится, не будем уточнять. Субъекты вроде Смарыги у меня всегда вызывали отвращение. Обтрепанные брюки, грязные ботинки, на пиджаке перхоть, а самоуверенности хоть отбавляй. Был у него в так называемой лаборатории — черт знает что! Сарай какой-то. То ли дело Дирантович. Входишь к нему в институт — дух захватывает. Здание в модерне, сплошное стекло, бесшумные лифты, импортная аппаратура, кабинет, как у министра, и такая секретарша, что полжизни отдашь! Старик в этих делах понимает толк.
Но что меня совершенно покоряет в Арсении Николаевиче, так это его манера держаться. Этакое вежливое, внимательное высокомерие. Ничего напускного, все совершенно естественно. Вот что значит настоящее воспитание!
Я, признаться, как-то интересовался его данными. Из дворян. Отец до революции большие чины имел. Теперь, конечно, на такие вещи смотрят сквозь пальцы, но в свое время, вероятно, испытывал кое-какие трудности. И все же, говорят, быть ему вице-президентом!
Отношения с Пральниковым у него всегда, кажется, были натянутыми. Тот вообще был какой-то ненормальный. Мне часто приходится сопровождать иностранных ученых. Я обслуживаю физиков. Для каждой делегации заранее разработана программа, в зависимости от ранга, разумеется. Для самых высоких — беседа с шефом, посещение института Дирантовича, «Лебединое озеро», в антрактах — икра, водка, семга, потом экскурсии в Загорск и прочее. На память — сувениры, пусть знают русское гостеприимство! Так вот, в последнее время все прямо с ума посходили. Подавай им Пральникова, и только! Я не очень разбираюсь в его работах. Смотрел как-то оттиск статьи, ничего не понял. Признаться, начисто забыл высшую математику. Однако ходил он в гениях. Возить к нему иностранцев было сущим наказанием. Выйдет к гостям в старом застиранном свитере, карманы брюк набиты табаком, в зубах вечно торчит вонючая трубка. Никогда не спросит у дам разрешения курить. Помню, как-то было заседание Комитета, много приглашенных. Все идет на высшем уровне, один Пральников непрестанно дымит. Горелые спички складывает на столе. Наконец шеф не выдержал и сказал: «Семен Ильич, у нас тут воздух кондиционированный, может, дождетесь конца заседания, тогда и покурите?» А Пральников поднялся и говорит: «Зачем же ждать? Я лучше в институт поеду, там у меня воздух по моему вкусу». Смахнул спички в карман и ушел.
Так вот, привезешь к нему делегацию, начинаются споры. Английское произношение у Пральникова как у школьника, французское и того хуже. А тут разгорячится, ни слова не поймешь, хватает собеседника за руки, перемажет им пиджаки мелом. У него в кабинете висела большая доска, он на ней во время разговоров всегда что-то рисовал.
У нас такое правило установилось: приехали иностранные гости — сервируй хотя бы чай. Пральников — ни-ни, никогда. Я ему раз намекнул, так он меня чуть не выставил. «У меня, — говорит, — не харчевня, они за другим приходят».
Вот вам, так сказать, прототип. Теперь о самой затее. Конечно, все это собачий бред. Я не ученый, не лезу в гении, но у меня намечен твердый жизненный путь. Человеку отпущена всего одна жизнь. Все дело в том, как ее прожить. Для того чтобы чего-нибудь добиться, нужно прежде всего воспитание.
Если стремишься к успеху, должен работать над собой непрерывно. Тут на хромосомы с генами полагаться нечего. Нужно выработать в себе умение разговаривать с людьми, культуру поведения и даже осанку. Да, да, осанку. В тех сферах, где я надеюсь занять подобающее положение, осанка тоже имеет немаловажное значение. Посмотришь на иного деятеля, впервые севшего в отдельный кабинет, смех разбирает. Прет пузом вперед, за столом восседает, как наседка на яйцах, на собеседника глаз не поднимает, подчиненным «ты» говорит, в разговоре двух слов связать не может. Все это дешевка!
Способность непринужденно войти в ложу театра или в зал приема, поддерживать беседу со случайными знакомыми, знание языков и современной литературы, хорошо сшитый костюм, элегантная обувь придают человеку куда больше веса, чем самоуверенное административное хамство. Оно нынче не в моде.
Я очень слежу за собой. Не пью, не курю, утром зарядка с эспандером, холодный душ, два раза в неделю плаваю в бассейне. Много читаю. Отечественную литературу, по правде сказать, не жалую. Классики еще в школе опротивели, а то, что печатается в журналах, за редким исключением, — потребительский товар. Я, конечно, понимаю, что нужно воспитывать массы. Социалистический реализм и все такое. Но не будешь же разговаривать с иностранцами о подобных ремесленных поделках. Я, слава богу, все могу читать в подлинниках. Джойс, Сэлинджер, Камю, Селин. Селин мне особенно нравится. По-моему, «Путешествие на край ночи» — выдающееся произведение. Я люблю такие вещи, где человек показан голеньким, со всеми его пороками и страстишками. Немцев, за исключением Ремарка, не люблю. Пробовал читать Томаса Манна, не выдержал. Скукотища!
Женщины в моей жизни большой роли не играют, хотя «я человек, и ничто человеческое мне не чуждо». Предпочитаю иметь дело с замужними. У меня хорошая квартира и приличный автомобиль, что в общем способствует. Избегаю длительных связей. К счастью, в наш век никто не травится от несчастной любви. Женюсь не раньше сорока лет. К чему добровольно в молодости связывать свою свободу?
Пишу я это не для того, чтобы похвастать, какой я исключительный.
Наоборот, мне хочется показать, что все, чего я достиг и, несомненно, достигну в будущем, никакого отношения к наследственности не имеет. Мои родители выдающимися качествами не обладали. Отец всю жизнь проработал зубным врачом, копался в гнилых зубах, а мать служила где-то плановиком. Вот вам и хромосомы!
Что же касается характера, то я его сам в себе воспитал. Твердо поставленная цель в жизни, настойчивость и самодисциплина сделают кого угодно хоть Наполеоном.
А что Смарыга допсиховался до сердечного припадка, то сам в этом виноват. Я-то тут при чем?
Семен Пральников. Он был моложе меня всего на десять лет, но мне всегда казалось, что мы представители разных поколений. Трудно сказать, с чего началось это отчуждение. Может быть, толчком послужили те выборы в Академию, когда из двух кандидатов прошел он, а не я, но суть нашей антипатии друг к другу вызывалась более серьезными причинами. Мы с ним слишком разные люди и в науке, и в жизни. Я экспериментатор, он — теоретик. Для меня наука — упорный, повседневный труд, для него — озарение. Если прибегнуть к сравнениям, то я промываю золотоносный песок и по крупице собираю драгоценный металл, он же искал только самородки, и обязательно покрупнее.
Мои опыты безукоризненно точны. Перед публикацией я проверяю результаты десятки раз, пока не появится абсолютная уверенность в их воспроизводимости.
Пральников всегда торопился. Может быть, он чувствовал, что в конце концов ему не хватит времени. Я из тех, чьи работы сразу попадают в учебники, они отлично укладываются в классические теории, Пральников же по натуре — опровергатель, стремящийся взорвать то, что построили другие. Жизнь таких людей — это путь на Голгофу. Чаще всего они, как Лобачевский, умирают, отвергнутые официальной наукой, освистанные учителями гимназий. Если к ним и приходит слава, то посмертно. Пральникову повезло в одном: он родился в ту эпоху, когда экстравагантные теории быстро пробивают себе путь.
Моя неприязнь к Пральникову достаточно широко известна, и это обстоятельство накладывало на меня некоторые ограничения при решении судьбы эксперимента Смарыги. Мне не хотелось, чтобы отказ был превратно истолкован. Могло создаться впечатление, будто я намеренно мешаю Пральникову после его смерти. Достаточно того, что уже говорят за моей спиной. Все это ложь, я никогда не возглавлял никакой травли. Просто некий журналист из недоучившихся физиков недобросовестно использовал мои критические замечания по одной из второстепенных работ Пральникова для развязывания газетной кампании, которая, впрочем, успеха не имела. Кстати, я был первым, кто не побоялся тогда поднять голос в его защиту.
Смарыга у меня вызывал симпатию, несмотря на его ужасающую бестактность.
Я люблю напористых людей. Фетюков — ничтожество, о котором и говорить не стоило бы, но что поделаешь? Нам всем нужно как-то уживаться в этом мире, иначе инфарктов не оберешься. Спорить с дураками — занятие не только бесплодное, но и вредное для здоровья.
Я не верю в эксперимент Смарыги. Человеческая личность неповторима.
Внутренний мир каждого из нас защищен некой незримой оболочкой. Нельзя испытать чужую боль, чужую радость, чужое наслаждение. Мы все — это капли разума с очень большим поверхностным натяжением, которое мешает им слиться в единую жидкость. Генетическая идентичность здесь тоже ничего не меняет.
Семену Пральникову не легче и не труднее в могиле оттого, что по свету будет ходить его точная копия. Все дело в том, что Семен Пральников мертв и его праху вообще уже недоступны никакие чувства. Тот, второй, Пральников будет новым человеком в своей собственной защитной оболочке. Возможна ли какая-то особая связь между ним и его прототипом? Может ли то, что пережил человек, стать частью генетической памяти? Сомневаюсь. Молодость всегда открывает для себя мир заново. Ведь даже Фауст — всего лишь второстепенный персонаж рядом с мудрым Мефистофелем, носителем разочарования, этой высшей формы человеческого опыта.
Каждый из нас на протяжении жизни не остается идентичным самому себе. Вы помните? «Только змеи сбрасывают кожу, чтоб душа старела и росла; мы, увы, со змеями не схожи, мы меняем души, не тела». К сожалению, дело обстоит еще хуже. Тела тоже меняются. Наступает момент, когда мы с грустью в этом убеждаемся. Всякий человек создал какое-то представление о себе, так сказать, среднестатистический результат многих лет самоанализа. Понаблюдайте за ним, когда он глядит в зеркало. В этот момент меняется все: выражение лица, походка, жесты. Он подсознательно пытается привести свой облик к этой психологической фикции. Защитный камуфляж от неумолимой действительности.
Недавно аспиранты решили сделать мне подарок. Преподнести фильм об академике Дирантовиче, снятый, как это сейчас называется, скрытой камерой. Притащили проектор, и моя особа предстала предо мной во всей красе. Великий боже! Не хочется вдаваться в подробности, к тому же болтливость тоже результат распада личности под влиянием временных факторов, типично стариковская привычка.
Итак, я разрешил эксперимент Смарыги, считая неизбежным неудачный исход.
Мне лучше, чем многим, известно, что отрицательный результат в научном исследовании иногда важнее положительного. В данном же случае для меня он имел еще и особое значение. Мне хотелось самому убедиться, что из этого ничего не выйдет, и раз навсегда отбить охоту у других повторять подобные опыты. Меня пугают некоторые тенденции в современной генетике. Должны существовать моральные запреты на любые попытки вмешаться в биологическую сущность человека. Это неприкосновенная область. Идеи Смарыги таят в себе огромную потенциальную опасность. Представьте себе, что когда-нибудь будет установлен оптимальный тип ученого, художника, артиста, государственного деятеля и их начнут штамповать по наперед заданному образцу. Нет, уж лучше что угодно, только не это!
Меня могут обвинить в непоследовательности: с одной стороны, не верю, с другой — боюсь. К сожалению, это так. Не верю, потому что боюсь, боюсь, оттого что не вполне тверд в своем неверии.
Неизвестно, доживу ли я до результатов эксперимента… Смарыга первый, кто за ним?
После смерти Смарыги вся ответственность легла на меня, но еще при его жизни кое-что пришлось пересмотреть. Я считал, что все дело нельзя предавать широкой огласке. В частности, от молодого Пральникова нужно было скрыть правду. Иначе это могло бы повлиять на его психику, и весь эксперимент стал бы, как говорится, недостаточно чистым. Поэтому невозможно было присвоить дубликату Семена Ильича имя и отчество прототипа. Смарыга в этом вопросе проявил удивительное упрямство. Пришлось решать, как выразился Фетюков, «в административном порядке». При этом мы учли желание матери назвать сына Андреем.
Андрею Семеновичу Пральникову, внебрачному сыну академика, была назначена академическая пенсия до получения диплома о высшем образовании. В самую же суть эксперимента были посвящены очень немногие, только те, кого это в какой-то мере касалось, в том числе кандидат физико-математических наук Михаил Иванович Лукомский, на которого возложили роль ментора будущего гения.
Образно выражаясь, мы бросили камень в воду. Куда дойдут круги от него?
Впрочем, я не из тех, кто преждевременно заглядывает в конец детективного романа. Развязка обычно наперед задумана автором, но она должна как-то вытекать из логического хода событий, хотя меня лично больше всего прельщают неожиданные концовки.
Мне было тридцать лет, когда умер Семен Ильич Пральников. Этот человек всегда вызывал во мне восхищение. Я часто бывал у него в институте на семинарах, и каждый раз для меня это было праздником. Трудно передать его манеру разговаривать. Отточенный, изящный монолог, спор с самим собой.
Всегда на ходу, с трубкой в зубах, он с удивительной легкостью обосновывал какую-нибудь гипотезу и вдруг, когда уже все казалось совершенно ясным, неожиданно становился на точку зрения воображаемого оппонента и разбивал собственные построения в пух и прах. Мы при этом обычно играли роль статистов, подбрасывая ему вопросы, которые он всегда выслушивал с величайшей внимательностью. В нем не было никакого высокомерия, но в спорах он никого не щадил. Больше всего любил запутанные задачи. Для нас, молодежи, он был кумиром. Как всегда, находились и скептики, считавшие, что он взялся за непосильный труд, что его теория, родившаяся «на кончике пера», будет еще много лет ждать подтверждающих ее фактов и что попытки делать столь широкие обобщения преждевременны. Может быть, кое в чем они были и правы. Несомненно одно: смерть Семена Ильича нанесла тяжелый урон науке.
Я был несказанно удивлен и обрадован, когда Дирантович сказал, что точная копия Пральникова скоро вновь появится на свет и что мне поручаются заботы о его образовании. Такому делу не жалко было посвятить всю свою жизнь!
О многом приходилось подумать. Школа, с ее растянутой программой и ограниченной творческой самостоятельностью учащихся, явно не подходила.
Свою задачу я видел в том, чтобы с младенческих лет привить Андрею математическое мышление, вызвать интерес к чисто умозрительным проблемам, дать основательную физико-математическую подготовку и широкий кругозор в естественных науках. По-моему, это основное, чем должен обладать будущий теоретик.
Кое-чего мне удалось добиться. Раньше, чем Андрей научился читать, он уже совершенно свободно оперировал отвлеченными понятиями и умел находить общие решения частных задач, все это, разумеется, в примитиве, но у меня не было сомнений в его дальнейших успехах. Способности у него были великолепные.
К двенадцати годам мы с ним в общем прошли по математике, физике и химии весь курс средней школы. Теперь нужно было позаботиться не столько о расширении знаний, сколько об их углублении.
К сожалению, иначе обстояло дело с другими предметами. Я привлек лучших преподавателей, но все они в один голос жаловались на его неспособность запоминать хронологические даты, географические названия и даже усваивать правила орфографии и пунктуации.
К тому же Андрей начал читать все без разбора. Я пытался хоть как-то руководить выбором книг для него, но тут наткнулся на редкое упрямство. Он мне прямо заявил, что это не мое дело.
Однажды я застал его за чтением книги по квантовой механике. Я отобрал книгу и сказал:
— Не забивай себе голову вещами, в которых ты разобраться не можешь.
— Почему?
— Потому что квантовая механика оперирует такими математическими понятиями и методами, которые тебе еще недоступны.
Он с явной насмешкой поглядел на меня и ответил:
— А я пытаюсь понять, что тут написано словами.
— Ну и что же?
— Почти ничего не понял.
Я рассмеялся.
— Вот видишь? Зачем же попусту тратить время? Потерпи немного. Скоро все это станет твоим достоянием. Ты овладеешь современным математическим аппаратом, и перед тобой откроется новый, изумительный мир во всей его неповторимой сложности.
Он как-то очень грустно покачал головой.
— Нет, я не хочу такого мира, который нельзя объяснить словами. Мир ведь он для всех, а не только для тех, кто владеет этим аппаратом.
Я, как мог, постарался ему объяснить особенности процесса познания в новой физике. Рассказал о принципе неопределенности, упомянул работы Семена Ильича. Он заинтересовался, спросил:
— А мой отец был действительно гениальным ученым?
— Конечно!
— А я мог бы прочесть его работы?
— Пока нет, для этого у тебя еще слишком мало знаний, но о нем самом я тебе могу кое-что дать.
На следующий день я принес ему книгу о Семене Пральникове. Он ее прочитал в один присест. И несколько дней после этого был очень рассеянным.
— О чем ты думаешь?! — сделал я ему замечание, когда он переспросил условие задачи.
— О своем отце.
Между тем жалобы других учителей на Андрея становились все более настойчивыми, и я решил посоветоваться с психиатром. Мне порекомендовали представителя какой-то новой школы.
Я его привез на дачу в Кратово и под благовидным предлогом оставил в саду наедине с Андреем. Предварительно я сказал ему, что это мой воспитанник, по-видимому в перспективе выдающийся математик, и объяснил, что меня в нем смущает.
Беседовали они больше часа.
По дороге на станцию мой новый знакомый упорно молчал. Наконец я не выдержал и спросил, что он думает об Андрее. Его ответ несколько обескуражил меня.
— Вероятно, то, что вы бы не хотели услышать.
— Например?
Он в свою очередь задал вопрос:
— Вы считаете его действительно талантливым мальчиком?
— Несомненно!
— Так вот. Все талантливые люди, подобно бегунам, делятся на стайеров и спринтеров. Одни в состоянии скрупулезно рассчитывать свои силы на марафонских дистанциях, другие же могут дать все, на что способны, только в коротком рывке. Первые всегда верят в здравый смысл, вторые — в невозможное.
Ваш воспитанник — типичный спринтер. Из таких никогда не получаются экспериментаторы. Они для этого слишком нетерпеливы и неуравновешенны. Вы жалуетесь на то, что он не может ничего зазубрить. Для людей его склада это очень характерно. Воспитание тут вряд ли может что-нибудь дать. Различия, о которых я говорил, обусловливаются типами нервной системы.
— Следовательно?..
— Следовательно, я могу вам только сочувствовать. У вас сложное положение. Удастся ли вам подготовить нового рекордсмена, или все надежды лопнут, как мыльный пузырь, зависит не от вас, а от него.
— Как это понимать?
— Я уже сказал: вера в невозможное. Ясно только одно: чем больше вы будете на него давить, тем меньше шансов, что такая вера появится. К сожалению, ничего больше я вам сказать не могу.
Мне от этого было не легче.
Историю Андрея Пральникова я узнал перед его поступлением в университет.
Михаил Иванович Лукомский пришел ко мне в деканат по поручению Дирантовича. Он посвятил меня во все подробности и просил принять Пральникова без экзаменов на первый курс физического факультета. Это было связано с некоторыми трудностями. Пральников сдал экстерном экзамены на аттестат зрелости с посредственными оценками по гуманитарным предметам. Кроме того, ему было всего пятнадцать лет.
Для соблюдения хоть каких-то формальностей мы решили устроить собеседование по профилирующим дисциплинам и на основании несомненно выдающихся способностей добиться соответствующего решения. Лукомский просил меня держать в строжайшей тайне проводящийся эксперимент и обещал, что в случае каких-либо возражений ректора Дирантович все уладит.
Беседа происходила у меня дома.
Честно говоря, я волновался, зная, кого мне предстоит экзаменовать. Во всяком случае, я позаботился о том, чтобы наша встреча прошла в самой непринужденной обстановке.
Ольга Николаевна, как всегда, оказалась на высоте. Изысканный холодный ужин, бутылка легкого итальянского вина, к чаю — ее знаменитый торт. Для Лукомского — кофе с коньяком. Я знаю его слабость.
Они пришли вместе. Лукомский, видимо, был слегка обеспокоен, Пральников же казался просто напуганным.
Ольга Николаевна почувствовала создавшуюся напряженность и начала потчевать гостей. Она с материнской заботливостью накладывала Пральникову в тарелку кусочки повкуснее и собственноручно налила ему фужер вина, который он осушил залпом.
Я уже было решил приступить к делу, как Пральников спросил:
— Послушайте, а это что там в пузатой бутылке?
— Коньяк.
— Можно попробовать?
Я посмотрел на Лукомского. Тот пожал плечами. Ольга Николаевна и тут проявила свойственный ей такт. Она достала из буфета самую маленькую рюмку.
Я выполнил роль виночерпия и поднялся с бокалом в руке.
— Я говорил о славной когорте физиков, пробивающих путь к познанию мира, о том, что все мы — наследники Ньютона, Максвелла, Эйнштейна, Планка…
— Птолемея, — неожиданно прервал меня Пральников. Он уже каким-то образом умудрился опорожнить свою рюмку.
— Если хотите, то и Птолемея, и Лукреция Кара, и многих других, которые…
Он снова не дал мне договорить.
— Кара оставьте в покое! Он все-таки чувствовал гармонию природы. Ньютон, пожалуй, тоже. А вот вы все — прямые наследники Птолемея.
— Это с какой же стороны?
— С любой. Птолемей создал ложное представление о Вселенной, но к нему на помощь пришла математика. Оказалось, что и в этом мире, ограниченном воображением тупицы, можно удовлетворительно предсказывать положение планет. Сейчас такой метод стал господствующим в физике. Вы объясняете все, прибегая к математическим абстракциям, заранее отказавшись от возможности усваивать элементарные понятия.
Тут вмешался Лукомский.
— Не забывай, Андрей, что при переходе в микромир наши обычные представления теряют всякий смысл, но заменяющие их математические абстракции все же дали возможность осуществить ядерные реакции, которые…
Пральников расхохотался.
— Умора! Тоже нашли пример! Да испокон веков люди производят себе подобных, хотя до сих пор никто не понимает ни сути, ни происхождения жизни. Какое все это имеет отношение к познанию истины?
Этого уже не выдержала Ольга Николаевна. Она биолог и никогда не позволяет профанам вторгаться в священную для нее область.
— Охотно допускаю, что вы не представляете себе происхождения жизни, сказала она ледяным тоном. — Что же касается ученых, то у них по этому поводу не возникает сомнений.
— Коацерватные капельки?
— Хотя бы.
— Так… — сказал он, вытирая ладонью губы. — Значит, коацерватные капельки. Пожалуй, на уровне знаний прошлого века не так уж плохо. Сначала капелька, потом оболочка, цитоплазма, ядро. Просто и дешево. Но как быть сейчас, когда ученым, — он очень ловко передразнил интонацию Ольги Николаевны, — когда ученым известна, и то не до конца, феноменальная сложность структур и энергетических процессов клетки, процессов, которые мы и воспроизвести-то не можем. Что ж, так просто, под влиянием случайных факторов они появились в вашей капельке?
Я видел, как трудно было сдерживаться Ольге Николаевне, и пришел ей на помощь, использовав, возможно, и не вполне корректный прием.
— Вы что ж, в бога веруете?
Он с каким-то озлоблением повернулся ко мне.
— Я ищу знания, а не веры. Верить все равно во что, хоть в сотворение мира, хоть в ваши капельки. Между абсурдом и нелепостью разница не так уж велика.
Лукомский еще раз попытался исправить положение.
— Зарождение жизни, — сказал он, — это антиэнтропийный процесс, где обычные вероятностные законы могут и не иметь места. Мы слишком мало еще знаем о таких процессах, чтобы…
— Чтобы болтать все, что придет на ум. Не так ли?
— Совсем не так!
— Нашли объяснение образованию симфонии из шума. Антиэнтропийный процесс! А что дальше? Вот вы, — он ткнул пальцем по направлению к Ольге Николаевне, — считать умеете?
— Думаю, что умею.
— Не в том смысле, сколько стоит эта рыба, учитывая ее цену и вес, а в том, сколько лет требуется, чтобы она появилась в общем процессе биологического развития.
— Мне не нужно это считать. Существует палеонтология, которая дает возможность хотя бы приблизительно установить…
— Что между теорией изменчивости и естественного отбора, с одной стороны, и элементарными подсчетами вероятности случайного образования сложных рациональных структур — с другой — непреодолимая пропасть. Тут уже антиэнтропийными процессами не отделаешься!
Я понял, что пора кончать, и подмигнул Лукомскому.
— Ну что ж, — сказал он, вставая, — мы как-нибудь еще продолжим наш спор, а сейчас разрешите поблагодарить. Нам пора.
Судя по всему, он был в совершенной ярости.
— Ну как? — спросил я Ольгу Николаевну, когда мы остались одни.
— Трудный ребенок! — рассмеялась она.
Думаю, что это было правильным определением. Насколько я знаю, Семен Ильич Пральников до самой смерти тоже оставался трудным ребенком.
Все же должен сознаться, что первая встреча с Андреем Пральниковым произвела на меня тягостное впечатление. Этот апломб невежды, этот гаерский тон могли быть лишь следствием нахватанных, поверхностных сведений и никак не свидетельствовали не только о сколь-нибудь систематическом образовании, но и об элементарном воспитании. Жаль только, что и тем и другим руководил такой уважаемый человек, как Михаил Иванович Лукомский. Будь моя воля, Андрею Пральникову не видать бы стен университета как своих ушей.
Однако Лукомский с Дирантовичем проявили такую настойчивость, оказали такой нажим во всевозможных инстанциях, что в конце концов Пральников был зачислен студентом.
Учился Пральников хорошо, но без всякого блеска и как студент никакими выдающимися качествами не обладал.
Срыв произошел уже на пятом курсе, когда он вдруг заявил о своем намерении перейти на биологический факультет.
Мы дружили с Андреем Пральниковым. Иногда мне казалось, что это больше, чем дружба. Видимо, я ошибалась.
Вначале он не привлекал моего внимания, — может быть, потому, что он был самым молодым на нашем курсе. Такой рыжий паренек с веснушками. Держался всегда особняком, приятелей не заводил.
У нас говорили, что это сын знаменитого академика, что в детстве у него подозревали какие-то удивительные способности, нанимали специальных учителей, однако надежд он как будто не оправдал.
Наше настоящее знакомство состоялось уже на четвертом курсе. Как-то после лекций он подошел ко мне в коридоре, страшно смущенный, комкая в руках какую-то бумажку, сказал, что у него совершенно случайно есть лишний билет в кино и что, если я не возражаю…
Я не возражала.
В кино он сидел нахохлившись, как воробей, но в конце сеанса взял меня за руку, а провожая домой, даже пытался поцеловать. Я сказала, что не обязательно выполнять всю намеченную программу сразу. Он удивительно покорно согласился и ушел.
Спустя несколько дней он спросил меня, не собираюсь ли я в воскресенье на лыжах за город. Я собиралась.
Мы провели этот день вместе и с тех пор начали встречаться очень часто.
Как-то я взяла два билета на органный концерт, один себе, другой для него. Когда я ему об этом сказала, он поморщился и процедил сквозь зубы:
— Ладно, если тебе это доставит удовольствие.
Я обиделась, наговорила ему много лишнего, и мы чуть не поссорились.
Впрочем, на концерт пошли.
Минут десять он ерзал в кресле, сморкался, кашлял — словом, мешал слушать не только мне, но и всем окружающим. Затем вдруг вскочил и направился к выходу. Не понимая, в чем дело, я побежала за ним.
Вот тут-то, в фойе, и разыгралась наша первая ссора.
Он орал так, что прибежала билетерша.
— Не смей меня больше сюда таскать! Это не искусство, это… это… черт знает что!
Я довольно спокойно сказала, что для того, чтобы понимать классическую музыку, нужна большая внутренняя культура, которую невозможно развить в себе без того, чтобы… и так далее.
Куда там!
— Культура?! — орал он пуще прежнего. — Посмотри в кино, как дикари слушают Баха. А кобры? У них что, тоже культура?
Чужая злость всегда заразительна. Всякий крик меня обычно выводит из равновесия.
— Не понимаю, чего ты хочешь?! Чем тебе плоха музыка?
— А тем, что это примитивное физиологическое воздействие на эмоции, в обход разума.
— Да, если разум находится в зачаточном состоянии!
— В каком бы состоянии он ни находился! А если я не желаю постороннего вмешательства в свои эмоции?! Понимаешь, не желаю!
— Ну и сиди дома! Тебе это больше подходит.
— Конечно! Уж лучше электроды в мозг или опиум. Там хоть сам можешь как-то генерировать свои эмоции.
Я обозвала его щенком, которому безразлично, на что лаять, и ушла в зал.
Он принес мне номерок на пальто и отправился домой.
На следующий день он подошел ко мне в перерыве между лекциями и извинился.
С ним было нелегко, но наши отношения постепенно все же налаживались. Мы часто гуляли, много разговаривали. Мне нравилась парадоксальность его суждений, хотя я понимала, что в 19 лет многие мальчишки разыгрывают из себя этаких Базаровых.
Летом мы не виделись. Я уехала к тете на юг, он жил где-то под Москвой.
Осенью, при первой нашей встрече, меня поразила странная перемена в нем.
Он был какой-то пришибленный. Мы сидели в маленьком скверике на Чистых прудах. Молчали. Вдруг он начал мне читать стихи, сказал, что написал их сам. Стихи были плохие, и я прямо заявила ему об этом.
Он усмехнулся и закурил.
— Странно! А я был уверен, что ты сразу признаешь во мне гения.
Мне почему-то захотелось его позлить, и я сказала, что такие стихи может писать даже электронная машина.
Он было понес очередную ахинею о том, что в наше время найдены эстетический и формальный алгоритмы стихосложения, поэтому почему бы машине и не писать стихи, что вообще стихи — сплошная чушь, одни декларации чувств, что в рассказе хорошего писателя куда больше мыслей, чем в целом томе стихов, но сбился и неожиданно спросил:
— А как ты думаешь, что такое гений?
Я ответила что-то очень шаблонное насчет пяти процентов гения и девяноста пяти процентов потения. Он обозлился.
— Я серьезно спрашиваю! Мне нужны не педагогические наставления, а точная формулировка.
Я задумалась и сказала, что, вероятно, отличительная черта гения чувство ответственности перед людьми и, главное, перед самим собой за свое дарование.
Он обломил с куста прутик и долго рисовал им что-то на песке. Потом поднял голову и внимательно посмотрел мне в глаза.
— Может быть, ты и права. Кстати, мне нужно было тебе сказать, что я уезжаю.
— Куда это?
— В пустыню. Думать о своей душе или об этом… как его? Чувстве ответственности.
— Надолго?
— Не знаю.
— А как же университет?
— Подождет. Потом разберемся. Ну, пойдем, провожу тебя домой. В последний раз.
Он действительно уехал. На две недели, без разрешения деканата, а когда вернулся, началась эта ерунда с переводом на биофак. Конечно, никакого перевода ему не разрешили, но крику было много. Говорят, сам Дирантович занимался этим делом. Он у него кем-то вроде опекуна.
С того вечера на Чистых прудах в наших отношениях что-то оборвалось. Не знаю почему, но чувствую, что окончательно.
Боюсь, что я не сумею толком объяснить, почему я на это решилась. Мне всегда хотелось иметь ребенка, но я бесплодна. Никанор Павлович Смарыга и тот другой профессор объяснили мне, что единственный выход для меня — пересадка. Сказали, что это совершенно безопасно.
Я была старшей сестрой отделения, где лежал Семен Ильич Пральников. Я сама делала ему внутривенные вливания, ну и всякие другие процедуры. Он был очень нетерпеливым, плохо переносил боль и не подпускал к себе никого, кроме меня. Как-то мне попалась тупая игла, и он на меня так накричал, что у меня слезы на глазах появились. И тут он вдруг поцеловал мне руку и спросил:
— Нина Федоровна, вы знаете, о чем мечтает каждый мужчина?
Я сказала, что, наверно, каждый о чем-то своем.
— Ошибаетесь. Каждый настоящий мужчина мечтает о такой жене, как вы.
— Почему же это?
— Потому что вы лечите не только тело, но и душу.
Я разревелась, как девчонка. Уже тогда врачи говорили, что он безнадежен. Исхудал он ужасно, кости да кожа, но в лице что-то очень молодое. Никогда не скажешь, что ему 55 лет и что он знаменитый ученый. Просто несчастный паренек, которому еще нужны материнская ласка и уход. Вот тогда я и подумала, что мне бы такого рыжего, вихрастого сыночка. Так что когда Смарыга мне предложил, я сразу согласилась. Говорили, что все это имеет большое значение для науки, но я, право, не из-за этого.
Беременность и роды были легкими.
О нас очень заботились, дали квартиру, большую пенсию. Я старалась тратить меньше, знала, что это деньги Андрюшины, может, они ему когда-нибудь понадобятся.
Конечно, мне бы хотелось, чтобы Андрей рос, как все, ходил в садик, играл с другими детьми, но тут моей власти не было. Чуть ли не с пеленок начали натаскивать, как собачонку. Не по душе мне были все эти кубики с формулами, но Михаил Иванович Лукомский говорил, что так нужно.
А тут еще этот Фетюков повадился. Придет — и сразу: «Ну, как наш гений?» Ноги в передней не оботрет, прямо в детскую прется. Все старался Андрюшу чем-нибудь позлить. Каждый раз обязательно до слез доведет. Мне этот Фетюков сразу не понравился. Говорят, это он довел Смарыгу до инфаркта.
Я много раз просила Михаила Ивановича, чтобы запретили Фетюкову ходить к Андрюше, но тот только руками разводил. «У него, — говорит, — особые полномочия». Полномочия, не полномочия, а в школу отдать тоже не разрешили.
Начали ходить учителя на дом. Совсем Андрею голову задурили. Бывало, скажу ему: «Пойди поиграй хоть во дворе, отдохни немного», а он: «Я играть не умею, лучше посижу, почитаю». Книг у нас тьма-тьмущая, все от покойного Семена Ильича остались.
Вообще-то Андрюша мальчик ласковый, меня любит, но больно они его науками затыркали.
Летом мы всегда выезжали в Кратово, там у Семена Ильича своя дача была. Так и на даче отдыха не бывало. Что ни день, то Лукомский, то кто-нибудь еще. И все разговоры, разговоры. Так и маялись год за годом.
Раз приходит ко мне Михаил Иванович и говорит:
— Пора Андрея в университет отдавать.
Я аж руками всплеснула.
— Да разве такого несмышленыша можно?! Ему же еще и пятнадцати лет полных нету.
А он только засмеялся.
— Ваш несмышленыш знает больше иного студента третьего курса. У него выдающиеся математические способности, не забывайте, кто он. А что касается пятнадцати лет, то время терять незачем. Этот вопрос обсуждался и уже решен.
Ну, решен, так решен. Меня в таких делах они вообще никогда не спрашивали.
Поступил Андрей. Говорят, без экзаменов приняли.
Стало как будто легче. Ходит на лекции, делает домашние задания, все-таки режим какой-то человеческий. Стал в кино ходить, гулять, зимой на лыжах. Четыре года проучился, все хорошо.
И вдруг как снег на голову. Прихожу домой, Андрея нет. На столе письмо.
Я его сохранила, вот оно:
Мамочка, дорогая!
Прости меня, что заставляю тебя волноваться, но мне самому нелегко.
Дело в том, что я все знаю. Неважно, кто мне об этом сказал, я ему дал честное слово не называть его имени.
Я уезжаю. Мне нужно побыть одному и о многое подумать.
Пойми меня правильно. В моих представлениях отец всегда был чем-то недосягаемым, гениальным ученым, может быть, и не вполне оцененным современниками, но на голову выше всех этих дирантовичей, лукомских, кашутиных и прочих. Я же мальчишка, способный лишь более или менее сносно усваивать чужие лекции.
И вдруг выясняется, что я — это он.
Здесь какая-то трагическая ошибка. Я не чувствую в себе мощи титана и всю жизнь буду мучиться сознанием, что от меня ожидают того, чего я дать не могу. Судя по всему, из меня выйдет очень посредственный физик, и жить, постоянно оглядываясь на собственную тень, зовущую к подвигам в науке, это такая пытка, которая мне не по силам.
Где-то был допущен просчет, и я стал его жертвой.
Не беспокойся, родная, я с собой ничего не сделаю. Просто мне нужно хорошенько подумать.
Я тебя ни в чем не обвиняю и по-прежнему люблю, только не мешай мне принять решение и никому ничего не говори.
Я вся обревелась. Места себе не находила, хотела бежать к Лукомскому, но побоялась, что Андрюша рассердится. Сначала ломала себе голову, кто мог такую подлость сделать, а потом догадалась. Кроме, как Фетюкову, некому. Он с самого начала за что-то невзлюбил нас обоих. Одно время, слава богу, совсем перестал ходить. А тут не прошло и трех дней — заявляется, спрашивает, где Андрей.
Я его дальше порога не пустила и сказала, что Андрюша уехал в Тулу к моему брату. «Зачем?» — спрашивает. Я говорю: «По семейным делам». А он с такой ухмылочкой: «Что еще за семейные дела появились?» Я сказала: «Вас это не касается» — и выставила.
Вернулся Андрей через две недели, лица на нем не было. Я его обняла, заплакала, говорю: «Ну как, сынок? Что теперь делать будем?» — «Ничего, говорит, — перезимуем».
Ну, перезимуем так перезимуем. Больше он мне насчет этого ни одного слова не сказал. Даже про то, что он собирался куда-то переводиться, стороной узнала. Хорошо, Лукомский его отговорил. Все-таки четырех лет учения жалко. Да и сам он, вижу, немного успокоился.
Кончил Андрюша университет, отпраздновали. Его к себе на работу сам Дирантович взял, приезжал к нам, мне руку поцеловал. «Не беспокойтесь, говорит, — все будет в порядке, готовьтесь скоро диссертацию обмывать».
Только после этой истории какой-то не такой стал Андрюша. Ходит на работу, вечером телевизор смотрит или читает, но жизни в нем прежней нету. Вялый, что ли, не могу объяснить.
Хоть бы женился, может, все-таки веселее бы стал.
Аплодисментов не было. Делегаты международного конгресса покидали зал молча. Невольная дань уважения побежденному соратнику.
Андрей Пральников стоял у доски, судорожно сжимая в руке указку. Сейчас, когда уже все было кончено, на смену злому азарту пришла тупая усталость.
Дирантович поднялся с председательского кресла и вынул из уха микрофон слухового аппарата. Двое аспирантов услужливо подхватили его под руки и повели через служебный ход. По дороге он остановился и еще раз внимательно поглядел на развешанные листы ватмана с причудливой вязью уравнений. В фойе его сразу окружили. Из толпы любопытных, энергично работая локтями, пробрались вперед корреспондент международного агентства и Фетюков. О, это был совсем другой Фетюков! Вместо былой спортивной подтянутости появилась непринужденная сановитость, та самая сановитость, которая дается только долгими годами успеха. Солидная плешь придала лицу чисто сократовское глубокомыслие. Одет он был по-прежнему элегантно, но уже без всякого признака дурного вкуса. На пальце — тонкое обручальное кольцо.
Чувствовалось, что все его жизненные планы выполняются с неукоснительной последовательностью.
— Мировая сенсация! — обратился корреспондент к Дирантовичу. — Сын против отца! Ничего не пощадил, камня на камне не оставил. Вы могли бы прокомментировать это событие?
— Что ж тут комментировать? Академик Пральников был настоящим ученым. Я уверен, что, появись у него в то время хоть малейшая тень сомнения, он бы поступил точно так же. Но не нужно забывать, что доклад, который мы сейчас слышали, построен на очень оригинальной интерпретации новейших экспериментальных данных, и нужен был незаурядный талант Андрея Пральникова, чтобы…
— Положить самого себя на обе лопатки, — пробормотал Лукомский.
Корреспондент обернулся к нему:
— Значит, слухи, которые ходили в свое время, имеют какие-то основания?
— Какие слухи?
— Насчет несколько необычных обстоятельств появления на свет Андрея Пральникова.
— Чепуха! — сказал Дирантович. — Никаких оснований под собой ваши слухи не имеют. Мы все появляемся на свет э… весьма тривиальным образом.
— Но что же могло заставить молодого Пральникова взяться именно за эту работу? Ведь, что ни говори, роль отцеубийцы… К тому же, честно говоря, меня поразил резкий, я бы даже сказал, враждебный тон доклада.
— Не знаю. Тут уже чисто психологическая задача, а я, как известно, всего лишь физик.
— А вы как думаете?
— Вера в невозможное, — ответил Лукомский.
— Извините, не понял.
— Боюсь, что не сумею разъяснить.
— И разъяснять нечего, — авторитетно изрек Фетюков. — Почитайте Фрейда. Эдипов комплекс.
Дирантович улыбнулся, но ничего не сказал.
Письмо заслуженного деятеля науки профессора В. Ф. Черемшинова вице-президенту Академии наук А. Н. Дирантовичу
Я должен выполнить последнюю волю Никанора Павловича Смарыги и сообщить Вам некоторые дополнительные сведения о проведенном эксперименте. Надеюсь, Вы меня правильно поймете и не будете в претензии за то, что в течение двадцати трех лет я хранил по этому поводу молчание.
В тот день, когда Н. Ф. Земцовой должны были сделать пересадку, у лаборантки, ехавшей из лаборатории в больницу, украли в трамвае сумочку, в которой находился препарат клеток академика Пральникова.
Семена Ильича к тому времени уже кремировали.
Трудно передать отчаяние Никанора Павловича. Ведь этот эксперимент был завершением работы, на которую он потратил всю свою жизнь. Вы знаете, с каким трудом ему удалось добиться разрешения провести такой опыт на человеке. Смарыга прекрасно понимал, что, если бы не ореол, окружавший имя академика Пральникова, ему бы пришлось еще долго ждать подходящего случая.
Мы приняли решение сообща, пойдя, если хотите, на научный подлог. Мне трудно определить истинные границы этого термина в данном случае.
Опыт был поставлен, причем в качестве донора выбран сторож, работавший в лаборатории Смарыги. У него была та же пигментация волос, что и у академика Пральникова.
Таким образом, в сыне Земцовой воплощен не всемирно известный ученый Пральников, а Василий Кузьмич Лягин, умерший десять лет назад от пневмонии.
Думаю, что от этой замены эксперимент Смарыги не потерял огромного научно-познавательного значения, каким, по моему мнению, он несомненно обладает. По существу, решалась все та же задача: наследственность и среда, но в еще более строгих начальных условиях. Мы предоставили ни в чем не примечательному человеку возможность проявить дарования, может быть скрытые в каждом из нас. Поэтому мы решили хранить все в тайне до выяснения результатов эксперимента.
К сожалению, Никанор Павлович уже никогда не узнает, чем он кончился. Что же касается меня, то я вполне удовлетворен.
Можете судить о моем поступке, как Вам угодно, но вины своей я тут не вижу.
Ваш покорный слуга