23 января 1955 года
Итак, я на новом месте, в селе Поляна Калужской области, среди незнакомых мне людей. Хорошо, чтобы здесь все было по-новому, не так, как прежде…
Разместился я в половине сторожки — маленьком домике у самой церкви. У меня две небольшие комнатки с голыми бревенчатыми стенами, плиткой и отдельным входом. Две скамейки, кровать, стол и табурет — вот и вся обстановка.
В другой половине дома живет Андрей Поликарпович. Несмотря на преклонный возраст— ему под семьдесят — все зовут его просто Андрюшей. Он к этому привык и, кажется, любит, когда его так окликают.
Обязанность Андрюши, как и всякого церковного сторожа, звонить к службе, открывать и закрывать церковь, зажигать и тушить лампады, следить за чистотой в храме, подогревать воду для крещения, жить безотлучно в сторожке и по ночам охранять церковь. Последнее условие, как и всюду, не соблюдается: каждую ночь Андрюша проводит в безмятежном сне. Большая доля других его обязанностей также доброхотно выполняется усердными старушками, прилепившимися к храму, как ракушки к старой свае.
У Андрюши удивительно сильно сдвинут назад высокий лоб, большие навыкате светло-голубые глаза, такие светлые, что и смотреть в них больно, длинный нос и никогда не закрывающийся рот. Шаровидные глаза беспрестанно перебегают с одного предмета на другой, и, кажется, мысль его только тем и занята, чтобы найти применение своим непомерно длинным натруженным рукам.
В первый час знакомства Андрюша так же проворно, как исполнял все дела, рассказал о себе.
Ребенком он остался сиротой и воспитывался у теток, рос мальчиком тихим, богобоязненным. С детства «прибился» к церкви, да так и остался до сих пор. За долгую жизнь никуда не ездил, нигде, кроме близлежащего города, не бывал. Говорил о себе, что грамотен, но писать разучился, книг никогда не читал. Зато всю церковную службу знал на память — в дальнем приходе мог бы за священника сойти. Семьи своей старик никогда не имел, хотя, уступая желанию теток, сватался дважды. Всякий раз свадьбы расстраивались — почему, он объяснить не мог.
Суетливый, проворный, Андрюша изо всех сил старался мне угодить. Раз двадцать на день спрашивал, не нужно ли чего? А то вдруг принимался подметать и без того чистый пол. Оказывая разные услуги, он возился бы и ночью, если бы я не предупредил, что люблю пораньше ложиться спать.
Бедный старик! В его угодливости заметны были растерянность и страх перед незримо подкравшейся старостью. В белесых глазах застыла тоска и немой вопрос: что, если службу не справлю, куда же тогда? И он старался сверх сил убедить всех, будто он еще крепок, совсем молодец.
Чем чаще я смотрю на Андрюшу, тем ярче в памяти встает мое грустное детство.
Вот сижу я, одиннадцатилетний мальчишка, рядом с отцом на теткином дворике. Во дворе единственное дерево — старый клен. Прежде он своей могучей кроной нависал над крыльцом и кудрявой зеленью укрывал весь дворик. Но как-то во время грозы молния ударила в дерево, и оно загорелось. Пожар удалось потушить, но с той поры на месте клена стоял корявый ствол с обрубленными кривыми ветками.
Когда в четырнадцатом году отец уходил на войну, был он большой, громкоголосый, веселый. А вернулся через четыре года совсем другим. Я долго дичился его, боясь взглянуть в лицо, на котором темнели пустые глазницы: отравленный газом, отец лишился зрения.
В городке, где жила приютившая нас тетка, совершалось много перемен. Шел восемнадцатый год. На главной улице маршировали желтые от худобы, полураздетые красногвардейцы и дружно пели: смело, товарищи, в ногу. А в темных тупичках и переулках шептались о близком конце света и страшном суде барыньки в салопах и лавочники: лица одних были зелены от страха, у других пылали злобой и ненавистью.
Ничего этого не видел, ни о чем не хотел знать отец. Он замкнулся, стал сосредоточенным, молчаливым.
На всю жизнь запомнился мне отец таким: сидит он на скамейке под старым кленом, пустые глаза устремил в небо, голову склонил набок — словно прислушивается: не шумит ли над ним буйный клен. Иногда улыбнется чему-то, будто и в самом деле услышит шелест листьев, хотя клен простирал над его головой серые безжизненные обрубки, увешанные тряпьем.
Иногда отец поражал меня своей способностью «видеть». Бывало, засидимся под деревом дольше обычного, он и говорит:
— Солнышко село. Пойдем-ка, брат, домой!
Как он мог видеть, что солнце зашло? Это было для меня тайной. Но он объяснял ее просто:
— Кожей я чувствую прохладу…
В сумерки, взявши отца за руку, я вел его в дом, и тетя Клава, управившись с хозяйством, поила нас парным молоком. Отец пытался помочь сестре, но это ему плохо удавалось. Лишенный же возможности работать, он очень тяготился собой и чувствовал вину передо мной. Когда поблизости не было тети, он украдкой ласкал меня, по-женски жалостливо прижимаясь щекой к моим вихрам.
Мне было жаль отца. Вскоре я крепко привязался кнему и нередко отказывался от детских игр и развлечений, чтобы побыть возле слепого.
Однажды в большой праздник я повел его в церковь. Богослужение, особенно пение, ему понравилось. Я не мог оставить отца одного и выстоял вместе с ним всю службу. Пришел отец домой повеселевший, то и дело рассказывал тетке, как хорошо было в храме, а вечером заставил меня читать молитвослов.
Посещение церкви по воскресеньям и праздникам, а потом и во все остальные дни скоро стало любимым делом отца. Сопровождая его, я всякий раз оставался в церкви до конца службы. Было это с моей стороны редким мальчишеским подвигом, потому что стояние в толпе молящихся тяготило, служба казалась непомерно скучной, а молитвы — бессмысленными.
Как-то отец принес из церкви евангелие и вечером попросил прочитать несколько глав. Бережно разглаживая листы изрядно потрепанного благовеста, он сказал, что книга эта написана самим богом.
Однако «деяния сына божьего» не поразили моего мальчишеского воображения. В ту пору мне больше нравились тоненькие книжки с продолжением о тайнах кладов и убийств. Чудеса, которые совершал Христос, казались более примитивными, чем те, что описывались в «Пещере Лехтвейса».
Как-то я спросил учительницу:
— Правда ли, что евангелие — священная книга?
К учительнице, еще не старой, но одинокой женщине, мы, мальчишки, относились с безграничным доверием. Шепотом передавали, что муж ее «политический» и умер на каторге перед самой революцией.
Когда я спросил про евангелие, Лидия Михайловна пытливо заглянула в глаза, а потом, оставив после уроков в классе, ответила:
— Как и библия, Костенька, евангелие писано не богом, которого никто никогда не видел, а людьми. Разные авторы в разные годы и века составляли и переписывали эту книгу. Потому и евангелий несколько. Только в угоду церкви они выдаются за священное писание…
Лидия Михайловна помолчала немного, видимо, раздумывая, как бы попроще разъяснить свою мысль.
— Знаешь ли ты сказку о спящей красавице? — спросила потом.
— Нет, я этой сказки не читал.
— А ты прочти, — посоветовала. — Рожденная древним поэтом, эта сказка передавалась из уст в уста многими народами Востока…
Учительница рассказала, что первоначально в этой сказке никто никакого чуда не совершал: то был поэтический рассказ о большой любви юноши к девушке, который пробудил ее от крепкого сна поцелуем. Используя эту сказку в евангелии, авторы — поборники христианской религии — видоизменили текст сказки, заставили Христа оживить умершую девицу, представив это, как одно из чудес «сына божьего». Тем самым они хотели поразить воображение доверчивых и невежественных людей, заставить их верить во всемогущество Христа, личность которого была ими же выдумана.
— А может, Христос все-таки делал чудеса? — спросил я с надеждой.
— Нет, Костенька, — ответила учительница. — Чудес на свете не бывает. В далекие времена служители религиозных культов всяк по своему придумывали чудеса и пугали ими народ, не умевший в ту пору понять и объяснить причину грозных явлений природы. Тем самым жрецы и священники, проповедники и шаманы стремились удержать людей в повиновении.
У Лидии Михайловны была привычка: беседуя, она всегда машинально вертела обручальное кольцо на похудевшем пальце. Однажды, заметив это, она, вспомнив наш разговор, грустно сказала:
— Да, Костенька, чудес не бывает! Как горячо я молилась богу, чтобы вернул он мне ни в чем не повинного мужа, бог не услышал моих молитв. И не потому, что не захотел, а потому, что нет его вовсе, не существует он и не может существовать. В мире ничто не может быть создано из ничего — это закон природы. Не верь тому, будто, коснувшись глаз, Христос возвращал зрение слепым и оживлял мертвых. За всю многовековую историю таких чудес в действительности никто не совершал. Разве что человек, овладев наукой, со временем к этому придет…
После этого разговора я долгое время совсем неохотно читал евангелие по вечерам и с жадностью набрасывался на те книги, которые давала мне учительница из школьной библиотеки. Но наступило лето, и я стал все реже видеться с учительницей. Отец же без чтения святых не мог прожить и часа. Я привык к своей обязанности перед ним, втянулся.
Начав прикуривать трубку для отца, я наглотался дыма. А кто же в этом случае не научится курить?
24 января
Андрюшу я встретил первым, когда приехал. Присев на корточки возле крыльца сторожки, он строгал лучину для самовара. Узнав, кто я, накинул телогрейку, шапку и побежал, прихрамывая, за церковным старостой.
Вскоре он вернулся и еще с порога стал объяснять, что староста будет сейчас, сию минуту. Тут же выглянул боязливо в окно и обрадовался:
— Сама идет! — сказал полушепотом и еще больше засуетился, бесцельно переставляя вещи с места на место.
Я посмотрел в окно. К сторожке приближалась женщина в длинной юбке, короткой шубейке и черном суконном платке, повязанном по-монашески.
Женщина вошла в сторожку и подняла глаза на иконы. Молилась долго, не спеша, величаво. Все-таки я заметил, как взгляд ее, поднятый к иконам, в какое-то мгновение метнулся ко мне. Кроме любопытства, в этом взгляде было что-то еще — холодное, жесткое.
Помолившись, женщина смиренно подошла под благословение. Я предложил ей сесть и ознакомил с указом епископа о моем назначении настоятелем прихода. Читать указ она не стала: подержав в руках, возвратила.
Завязался разговор, обычный при знакомстве. Я рассказывал о себе, а женщина сидела тихо, смиренно опустив глаза. Было ей лет шестьдесят, но выглядела гораздо моложе. Круглое лицо с чистой немного смуглой кожей казалось бы приятным, если бы не серые с прищуром глаза, которые смотрели на меня колючими льдинками.
Наконец, заговорила собеседница. Носит она монашеское имя Варсонофия, но в приходе все зовут ее по-мирскому — Ольга Ивановна. Церковным старостой состоит десять лет. Работает не покладая рук, все силы отдает на благолепие храма, но приход еще беден, очень беден: всего двести-триста рублей дохода в месяц. Сторожу платит она двести пятьдесят рублей, а сама перебивается кое-как: от нужды подрабатывает вязанием пуховых платков, стеганием ватных одеял.
Разговорившись, Ольга Ивановна отбросила степенность и казалась бы совсем искренной и радушной, если бы глаза не смотрели в упор пристально-холодно.
Как добрая хозяйка, она пригласила затем меня к ужину и ушла первой, чтобы приготовиться к встрече дорогого гостя.
В маленьком домике, — он был собственностью Ольги Ивановны, — царили идеальный порядок и чистота. На пороге встретила нас Марфа, женщина лет сорока пяти, одетая по-монашески. Склонившись в земном поклоне, Марфа припала к моим ногам, а потом помогла раздеться.
Ольга Ивановна пригласила к столу: на нем стояли маринованные грибы, соленья, рыба, картофель — все очень вкусно приготовленное. После был чай с лимоном, печеньем и сухариками. Чувствовалось, что обе пожилые женщины любили вкусно поесть и ни в чем себе не отказывали.
После чаю Ольга Ивановна поведала, что была в самых наилучших отношениях со всеми батюшками, служившими в приходе до меня, всех любила за ласковость и простоту. Особенно тяжко было ей расставаться с моим предшественником, отцом Тимофеем, которого недавно перевели в другой приход. Расхваливая отца Тимофея на все лады, Ольга Ивановна, как бы невзначай, заметила:
— Помнится, вступая в должность настоятеля, отец Тимофей сказал: «Епископ прислал меня проповедовать, а не заниматься хозяйством. С общиной вы справляйтесь, как знаете, а меня подобными делами не беспокойте…» Во все три года так ни разу не спросил о делах общины, — улыбаясь, заключила Ольга Ивановна. А в глазах ее стыло сомнение: будет ли она при мне полновластной хозяйкой прихода? Ведь согласно положению о православной церкви религиозную общину возглавляю я, ее настоятель.
Что ж! Поживем — увидим. Я промолчал, а Ольга Ивановна снова заговорила о своем усердии к храму:
— Бьюсь, как рыба, едва свожу концы с концами…
Слушать ее было неприятно: когда человек назойливо твердит о своей порядочности — ему перестаешь верить!
18 февраля
Вчера я долго не мог уснуть, все раздумывал над жалобами Ольги Ивановны.
На своем веку встречал я много церковных старост, но не знал ни одного из них, кто был бы честен, служил, не помышляя о мзде.
Продажа в церкви свечей, крестиков, просфор, сбор денежных пожертвований на тарелку — все обычно проходит бесконтрольно, все находится в ведении церковного старосты. Кроме старосты, об истинном доходе церкви могут знать только два члена церковного совета и один из них — настоятель. Но и настоятель частенько беспрекословно подчиняется старосте, так как зависит от него материально. Получая денежные подачки, он, как и другой член совета, всячески восхваляет своего благодетеля.
И так — во всех церквах. Я нигде не встречал исключения. Всюду церковные старосты поступают с доходом церкви по своему усмотрению.
Вспоминается такой случай. В кафедральном соборе крупного города долгое время ктитором (старостой) был бывший купец И. А. Павлов. Я подозреваю, что подлинная фамилия у него была другая.
Ктитору было лет под семьдесят, но старость, казалось, не коснулась его крутого высокомерного нрава и давних привычек. Всегда подтянутый, гладко выбритый, старичок любил щегольски одеться и вкусно поесть. Работали же за него другие: свечами в соборе торговал его помощник, а отчеты в епархию писал за него сам настоятель собора — митрофорный протоиерей Борис, прекрасный в прошлом бухгалтер.
Обязанности Павлова заключались в том, чтобы вовремя собрать у своих подчиненных выручку, и, как он сам презрительно говорил, «умело смазать старую колымагу, именуемую церковным советом, если какое-либо ее колесо начинало скрипеть и жаловаться на нужду». При этом себя он никогда не забывал, ни в чем себе не отказывал.
Как-то покупал я продукты в гастрономе, и вдруг одна из продавщиц, не скрывая любопытства, подозвала меня к прилавку.
— Кем работает этот модно одетый старичок? — спросила она.
Я догадался, что интересовалась она Павловым.
— Почему это вас интересует?
— Я знаю, что работает он в церкви, — ответила работница магазина. — Но какая должность может в церкви так высоко оплачиваться, что человек, когда бы ни зашел, покупает две-три головки самого лучшего сыра, самую лучшую колбасу, несколько бутылок дорогого вина и не одну плитку шоколада. Сколько же он получает?
Я сказал, что наш ктитор берет продукты не для себя, а для коллективной трапезы после богослужения. Но я солгал, соблюдая церковную тайну.
Делец Павлов получал всего лишь пятьсот рублей в месяц по ведомости, но бесконтрольно мог пользоваться значительной частью церковной выручки. В постоянной зависимости от него находился настоятель собора отец Борис, да и епископ, ежегодно жаловавший на пышные именины ктитора, был в неменьшем долгу перед хитрым и расчетливым старостой. Попробуй-ка, пожалуйся на казнокрада!
Свечной ящик — один из главных источников дохода. Известно, что епархиальное управление снабжает все церкви епархии свечами по 75 рублей за килограмм. Вырученные деньги от продажи ящика свечей церковный староста обязан заприходовать и в полученной сумме дохода отчитаться. В одном килограмме — 250 свечей. Продают свечу по три рубля за штуку. Таким образом, выручка от продажи одного килограмма свечей должна составить 750 рублей.
Что делает церковный староста? Видимости ради, он покупает в епархии килограмма два свечей и продает их месяца два. Тем временем его приспешники тайком, на рынке покупают почти такие же свечи по 20 рублей за килограмм, и староста пускает их в продажу по три рубля за штуку. Деньги от продажи рыночных свечей составляют личный доход ктитора, а также используются им для подкупа тех, от кого зависят его махинации.
Свечной ящик для старосты — неиссякаемый источник обогащения. Каков бы ни был староста, за ящик он держится зубами и готов скорее загрызть ближнего своего, чем позволить ему посягнуть на власть над ящиком. Снять старосту с должности почти невозможно, так как его всегда поддерживают десятки людей, кормящихся из его рук.
— Поистине, легче отлучить ребенка от груди матери, чем старосту от свечного ящика, — говаривал епископ, у которого я служил.
20 февраля
Ранним утром кто-то несколько раз подходил к двери и осторожно дергал за ручку, проверяя, не заперта ли? То была Ольга Ивановна: едва дождавшись, пока я встану, она принялась угощать меня завтраком. И была так ласкова, так стремилась угодить, что, усмехнувшись, я подумал: заботится, как мать о сыне в утро первой встречи с ним после долгой разлуки.
Однако я заметил, что Ольга Ивановна не на шутку чем-то встревожена. И правда, вскоре она завела разговор о том, чтобы я не всех слушал, не всем верил, потому что в селе очень много людей, которые хотели бы внести смуту в жизнь общины, посеять раздор и вражду между членами церковного совета.
От завтрака я отказался и заявил, что намерен готовить себе сам. Ольга Ивановна метнула на меня недобрый взгляд, поджала губы и ушла.
Вскоре пришла познакомиться с настоятелем псаломщица. Валентина Петровна, — так ее звали, — была маленькой, худенькой и бойкой старушкой. Посидев в сторожке не более двух часов, она наговорила столько, что в памяти всего не удержишь: болтливые, сплетницы среди псаломщиц — не редкость.
Самым интересным в ее рассказе было то, что она состоит в давнишней, непримиримой и взаимной вражде с Ольгой Ивановной: ее она называет не иначе, как бандиткой.
Доходы церкви, сказала она, как и все старосты, Ольга Ивановна расходует по своему усмотрению. В черном теле держит она всех батюшек, а отец Тимофей не раз от ее деспотизма плакал. Домик, что купила Ольга Ивановна года два назад, приобретен, несомненно, на храмовые деньги.
— Не может быть? — усомнился я. — Зачем ей деньги, ведь она свою жизнь посвятила служению богу.
— Уж будто вы не знаете, как лицемерны монашки? — хитро усмехнулась Валентина Петровна.
— Да откуда же у нее деньги? Наш приход беден.
— Как бы не так! — возразила псаломщица. — Сборы у нас, особенно в праздники, бывают хорошие, но достаются бандитке. Послужите — сами увидите.
Сегодня мне выпал день визитов. Едва ушла Валентина Петровна, — она жила в городе и к службе наезжала изредка, — в дверь кто-то постучал.
— Войдите!
Порог перешагнул высокий плотный мужчина. Подойдя, представился:
— Зубарев, Андрей Петрович.
Оказалось, что он — недавний житель села, верующий. Пожелал лично представиться настоятелю.
Андрею Петровичу лет шестьдесят, солидный, с крупной головой, увенчанной широкой лысиной. Странная у него была манера беседовать: в глаза собеседнику не смотрел, а уставившись в одну точку, он долго не отводил взгляда, словно слепой. Когда же речь зашла об Ольге Ивановне, в глазах у Зубарева затлел недобрый огонек.
Да, подтвердил он мнение псаломщицы, церковь на откупе у этой хитрой бабы, которая подкупает везде и всюду нужных ей людей.
— Вы спрашиваете: как подкупает? А вот как: пяти-шести завсегдатаям, которые не пропускают ни одного богослужения, вмешиваются во все дела и «создают погоду», она платит помесячно по 200 рублей каждому. Другим, по мере надобности, угождает подарками. И те за нее — горой…
Распалившись, Андрей Петрович рассказал о таких проделках Ольги Ивановны, что впору ее в тюрьму отправить. Я слушал его и думал: как жаль, что государство не вмешивается в наши церковные дела. Ведь ни один растратчик, мошенник и вор из церковных старост ни разу не понес уголовного наказания. Случалось, правда, что проделки старосты-вора становились явными, а хищение — установленным. Но, самое большее, его отстраняли от должности и избирали другого. В претендентах на место ктитора среди прихожан никогда не бывало нехватки: напротив, каждый считает себя достойным кандидатом и лезет из кожи вон, чтобы выбрали именно его.
Прощаясь, Андрей Петрович как бы невзначай припомнил, что года два назад, где-то в Тульской области, по просьбе прихожан он отправлял обязанности церковного старосты, и так старался, что немало был награжден похвалами тамошнего настоятеля.
Ясно! Еще один вор стремился пролезть на доходное место.
24 февраля
Сегодня впервые решил осмотреть место, где предстояло жить. Поляна — большое село. Года два назад в нем размещался районный центр, а ныне, после укрупнения, село стало центром колхоза «Маяк коммуны».
По старой архитектуре улицы шарахались в стороны от церкви. Кирпичных домов было мало, все старые. Но на хозяйственном дворе артели, на огородах и усадьбах колхозников из-под снега проглядывали новенькие бревна и кирпич: строительство на весну намечалось немалое.
Домик правления, приземистый, старенький, стоял посреди села, как старый гриб на поляне. Возле него — площадка с колодцем и группой растрепанных верб. Чуть поодаль, ростом с первоклассника, поднимался фундамент будущей конторы и клуба.
Снег еще искрился и слепил, но уже по-мартовски тяжело осел. Суетливые вороны, выведывая, не близко ли весна, носились взад и вперед над голыми ветками.
Был предвечерний час. Изо всех концов села шли и шли на площадь колхозники. В обрывках речей угадывалось: люди идут подводить итоги своего труда.
Я шагал по улице медленно. Пожилые, завидев меня, торопливо кланялись и отводили глаза. Многим и впрямь было не до меня. Молодежь разглядывала с каким-то насмешливым любопытством.
Этот снисходительный взгляд молодых на священника, как на ряженного не ко времени, я встречал все чаще. Не скрою, меня обижало такое отношение к сану, к делу, которому я посвятил свою жизнь. Но однажды я подумал: до революции уважение к священнику вызывалось тем, что, кроме него да волостного писаря, не было других хорошо грамотных людей на селе. Кругом царило невежество. А теперь?
Мимо меня на колхозное собрание прошли фельдшер и медсестра, пятеро учителей из семилетки, зоотехник, ветврач, агроном, механик, — обо всех мне успела рассказать словоохотливая Валентина Петровна. А председатель колхоза, донесла она, в сельскохозяйственной академии в Москве науку прошел.
Я бреду на зов серебристого колокола. Он висит на столбе против здания сельского Совета. Я знаю, что пришел сюда только затем, чтобы послушать радио, но прикидываюсь, будто меня интересуют товары, выставленные в магазине сельпо.
Мне не стыдно признаться себе, что живу я в церкви, как на острове, что я — ломоть, отрезанный от мира, от всего того, чем живут люди, которых я призван учить. А что я знаю сам? Не много. Во всяком случае, меньше, чем знают они. Попробуй-ка я провести в сторожку радио. Такие пойдут по селу разговоры, что если епископ не выгонит, самому придется уйти.
Я долго разглядываю витрину и прислушиваюсь. По радио передают последние известия: повсюду обсуждаются решения январского Пленума ЦК партии, принимаются меры к ускоренному развитию животноводства; страна идет навстречу выборам в местные Советы.
Потом я возвращаюсь в сторожку, и мне грустно. С завистью смотрю на открытую дверь библиотеки, мимо которой прохожу. Хорошо бы прочитать интересную, умную книгу. Но разве мне можно войти в читальный зал? Разве доступно посмотреть кинофильм? Ни-ни! Еще прослыву безбожником.
Когда я снова поравнялся с домиком правления, группа юношей сердито выволакивала из дверей, ведущих в зал, захмелевшего мужчину. Он упирался, нещадно бранился и орал:
— Эт-то кто? Я — спекулянт?
— Конечно, вы, — спокойно отвечал ему вихрастый парнишка в костюмчике, который был ему узок в плечах. — Поменьше бы на рынке торговали — не назвали бы…
Усадив пьяного на скамейке под вербами, юноша вошел в дом, а пьяный, завидев меня, соскользнул со скамьи на колени, ухватил за край подрясника и, возведя очи к небу, заорал:
— Батюшка! Заступник! Только ты один понимаешь, сколь грешен человек. Ты один волен все простить. Благослови! И я ему сейчас морду набью…
1 марта
У меня побывала Матрона. Так все здесь зовут убогую монашенку, живущую подаянием. Она вошла, улыбаясь, хотя вид у нее был жалкий: босая, в рваной юбке, с подолом, облепленным грязью, и с котомкой, закинутой на плечо. Улыбалась Матрона и тогда, когда изливала жалобы и из глаз струились обильные слезы.
Женщина эта, небольшого роста, полная, средних лет, была самым добродушнейшим созданием. Однако все монашенки, жившие в округе, люто ненавидели ее и гнали с глаз долой.
Матрону презирали за неряшество. Одета она была и в самом деле бедно, но не хуже некоторых других своих сестер. Ее называли обжорой. Она любила поесть, и частенько уплетала, не кривляясь, все, что попадало под руку.
«Акула!» — прозвали ее жители. Если бы не вечно улыбающееся, круглое, как медный таз, лицо, она походила бы на акулу, потому что первая набрасывалась на даровую еду и ела с жадностью.
Но невзлюбили ее духовные сестры отнюдь не за то, что Матрона много ела, а за то, что в ней и на грамм не было корысти и лицемерия. Она не злословила и не каялась, никому не причиняла вреда, как всякое слабоумное существо, она просто ела и улыбалась.
Гораздо вреднее были те, кто ее презирал. Они приходили ко мне с лживым смирением и кротостью, но, припадая к ногам, исподтишка рассматривали: добротна ли ткань на подряснике, хороша ли обстановка в комнате.
Из рассказов Ольги Ивановны я знал, что жили монашенки в нашем и других селах группами, по пять-шесть человек на квартире. Зимою рукодельничали: вязали чулки, платки и торговали на «барахолках». Осенью, когда копали картофель, ходили по частным домам, предлагая свои услуги и помощь. Оплату брали натурой. А по весне продавали излишки картофеля в городе по тройной цене.
Об Ольге Ивановне никто из них не проронил ни слова, и я подумал:
— Видно, правду сказала Валентина Петровна, что старостиха — тайная игуменья монашенок. Они боятся ее.
Не знаю, почему, но я всегда с брезгливостью смотрел на монашенок, никогда не мог найти в себе столько любви и благости, чтобы простить очередную подлость, совершенную какой-либо духовной сестрой. Я-то знал, что смирение и кротость у любой монахини — фальшивые, так же, как фальшива вся система воспитания этих духовных рабынь.
Да они и не могут быть другими. Ведь берут в монастырь малограмотных, экзальтированных, а то и запутавшихся в чем-либо девушек или молодых женщин и учат их: смирись и покайся и что бы ты ни совершила — да снимутся с тебя грехи! Жизнь в монастырях такова, что покорность воспринимается монашенками, как необходимая форма своего существования, а безответственность — единственное жизненное правило. Вот почему каждой из них ничего не стоит наклеветать на свою духовную сестру, устроить гадость «мирянину» и тут же с готовностью бухнуть в ноги и просить у пострадавшего прощения.
Однажды, — я был тогда в Почаевском монастыре, — мне рассказали страшный случай.
Одна пожилая монахиня более всех любила каяться и унижать себя перед людьми. И настоятели ставили ее в пример молодым послушницам. Бывало, позовет кто эту монахиню, она откликалась не иначе как:
— Иду, я — окаянная!
О себе она всегда говорила, как о страшной грешнице, окаянной.
К этому привыкли. Как-то раз «окаянная» надзирала за молодыми послушницами в монастырской прачечной. Одна из девушек, забыв назвать старшую по имени, окликнула:
— Эй, окаянная!
Надзирательница зачерпнула в ковш кипятку и плеснула девушке в лицо, зашипев со злобой:
— Я тебе покажу, какая я окаянная.
Вслед затем она опустилась на колени и, поцеловав у ослепленной ею девушки ноги, попросила прощения.
Те, кто приходили ко мне за благословением, были не меньшими лицемерками. Каждая из них стремилась заверить меня, что только она честна и добродетельна, и, конечно, очень несчастна, а остальные — хитрые бестии, умеющие тайно устроить свою судьбу.
У всех монашенок особое пристрастие к сплетням. Они любят вмешиваться в личную жизнь людей, делая вид, будто «болеют» о случившемся. Они подсказывают, советуют, как поступить, и тут же разглашают по всей округе самое сокровенное, что доверил им взволнованный человек.
Они снабжали сплетнями и меня. Остановить их фальшивую исповедь священник не может: то будет нарушением таинства. И все-таки мне не раз хотелось записать на пленку магнитофона насквозь фальшивые признания монахинь и выставить их на всеобщее прослушивание.
И будь моя воля, я даже повесил бы табличку:
«Монахиням вход воспрещен!»
5 марта
Снова заходила Валентина Петровна. Она как всегда оживлена и чрезмерно болтлива.
— Все с нетерпением ждут вашей службы, — сообщила приятную новость.
Я завел разговор об Андрее Петровиче Зубареве, похвалив его за серьезность.
Валентина Петровна лукаво посмотрела на меня и сказала:
— А знаете, ведь он — колдун!
— Как колдун? — удивился я.
— Колдун и знахарь, — подтвердила псаломщица. — Он лечит от всех болезней и заговаривает.
— Как же он лечит? — полюбопытствовал я.
Валентина Петровна рассказала, что к Зубареву обращаются по разным причинам: когда нужно парня к девушке приговорить, когда «разговорить», то есть внести разлад в любовь и дружбу близких людей, когда нужно «отчитать» от порчи и сглазу, вылечить «младенческую» болезнь у детей и по всякому другому поводу. Чаще всего к нему приезжают из дальних деревень.
— И вот еще чем он знаменит, — заметила словоохотливая старушка. — Кто бы ни обратился к нему, он, впервые видя человека, называет его по имени, определяет возраст и вполне точно говорит о симптомах болезни, которой страдает больной.
Я был поражен. Никогда бы не подумал, что такой солидный и, как мне показалось при первом знакомстве, развитой человек, как Андрей Петрович, занимался подобными фокусами.
Рассказ об Андрее Петровиче не давал мне покоя.
Утром я расспросил о Зубареве Андрюшу, и тот привел несколько случаев успешных исцелений от порчи и дурного глазу, которые якобы произошли с некоторыми монашенками.
— А каковы у него отношения с Ольгой Ивановной?
— Приятственные, — искренне определил Андрюша. — Ничего плохого меж ними никто не замечал.
— А давно ли Андрей Петрович колдует?
— Год назад. Как приехал, вскорости и слух прошел и начали к нему ходить люди, — пояснил сторож.
Странно, почему же так зло отзывается Андрей Петрович об Ольге Ивановне? Это верно, что сам он хочет стать старостой. Но к чему ему церковные доходы, если он неплохо зарабатывает знахарской практикой? Совместить же обе должности невозможно.
В полдень забежала Ольга Ивановна. Она предпринимает усиленные попытки привлечь меня подарками. Развернув сверток, она достала новый подрясник.
— Вот уже лет двадцать храню, — возведя глаза к небу, промолвила Ольга Ивановна. — А зачем храню — не знаю. Остался подрясник от одного монастырского иеромонаха: заказал, а сам преставился. Куда же мне его теперь?
Подрясник пришелся мне впору, и я предложил ей деньги. Но Ольга Ивановна отказалась.
— Расходы на него я не несла. А хлопоты свои в счет не ставлю.
Послушать ее медоточивые речи — мать родная не бывает милей. А ведь тигрица, право, тигрица!
Между прочим, я спросил:
— Правда ли, что Андрей Петрович колдун?
Ольга Ивановна усмехнулась чему-то и неохотно ответила:
— Те, кто ездят к нему, говорят, что помогает. А там — кто его знает…
И завела разговор о другом. Я же подумал: завтра схожу к Андрею Петровичу и все разузнаю.
7 марта
Вчера была моя первая служба. Она прошла хорошо. Говорят: было много народу. Наверно это так и есть, хотя половина церкви пустовала.
Среди молящихся большинство — старушки. С ними трое детей семи-девяти лет. Стариков было мало, а молодежи не заметил совсем.
Старушки во все глаза следили за каждым моим движением, оценивали. Время от времени, наклоняясь к уху соседки, кто-нибудь из них делал замечание по моему адресу.
Верующие в храме всегда делятся на три категории.
Первая — постоянные посетители, не пропускающие ни одной службы. Ходят они в церковь затем, чтобы следить за порядком, за всем наблюдать, без всякой надобности подсказывать молящимся, где и как надо стать, куда подойти. Во время службы они нередко вступают в пререкания между собой, доказывая правильность того или иного обряда.
Такие не прочь покритиковать батюшку, заметить ошибки в чтении, фальшивые ноты в хоре. Стоят они всегда впереди всех, чтобы лучше было видно и слышно. Иногда занимают места позади свечного ящика и тогда критически оглядывают каждого входящего, пытаясь понять, зачем пришел человек. Заметив робкого, тотчас берут его в плен: разъясняют, советуют, подсказывают. Оставив одного, снова рыщут глазами в толпе, выискивая другого новичка, нуждающегося в их совете.
Такие обычно не молятся. Им некогда. Они с нетерпением ждут конца службы, чтобы обменяться впечатлениями, обмыть косточки прихожан и священника.
Ко второй категории относятся люди, попавшие в церковь по нужде. Это люди средних лет, которые в угоду богомольным родителям торопятся совершить какой-либо обряд: крестины, похороны, поминание. Такие тоже не молятся. Им до службы дела нет. Они стремятся как можно быстрее исполнить свою требу и отправиться во-свояси.
Третья категория — истинно верующие. Они чинно стоят посреди храма, не обращая внимания на то, что происходит вокруг, а, помолившись, тихо уходят домой.
Но таких мало. Их единицы. Во время первой службы я не увидел ни одного. И это меня удручает.
Заметил я и то, что храм наш очень беден: нет в нем необходимой утвари и облачений. Оконные рамы настолько стары, что сквозь дыры врываются потоки холодного воздуха. Как же халатна Ольга Ивановна к своим обязанностям!
А вот и она сама: после службы подошла ко мне, полная восторга и радушия, сказала, что прихожане остались мною весьма довольны, а сама она умилена несказанно. Еще бы! Ведь я ни единым словом не обмолвился, что видел в продаже рыночные свечи!
Но я твердо решил: напишу об этом епископу.
10 марта
Наконец, я осуществил задуманное.
Андрей Петрович встретил меня радушно. Живет он вдвоем с женой в небольшой избе, разделенной перегородкой на две половины: первая — кухня с русской печкой, вторая — горница. В чистой комнате — красный угол, заставленный иконами. Столик под иконами застлан парчой. На нем разложены какие-то старые книги. Перед столиком на полу — чистый цветастый коврик.
Стараясь быть как можно более приветливым, я объяснил, что зашел разогнать тоску. Никого-то из знакомых у меня здесь нет, а дома сидеть одному крайне тягостно.
Пробыл я у Андрея Петровича около двух часов и не заметил, чтобы этот «колдун» чем-либо отличался от нормального человека. Напротив, он любил заниматься хозяйством: имел корову, откармливал свинью, разводил кур, кроликов, любил ухаживать за пчелами, и во всех этих делах проявлял трезвый ум, хозяйскую сметку и расчет. Об «основном» же своем занятии хозяин речи не заводил.
Наговорившись вдоволь обо всем, я спросил:
— Слыхал, будто, помогаете вы в исцелении?
Зубарев насторожился.
— Не то, чтобы помогаю, а так… молюсь. Приходят ко мне, просят: помолись о здравии. Я им в утешение какую-нибудь молитву и почитаю. Это вот, — он указал на одну из книг на столике, — псалтырь, это — акафистник, а та — молитвослов. Вот и все…
— И приезжают к вам издалека?
— Как приезжают, так и уезжают, — Зубарев отвернулся с неудовольствием. — Одни только разговоры. Не мне бы о том говорить, не вам бы слушать…
Видя, что откровенный разговор не состоялся, я стал прощаться. Кстати, я так и не разглядел жену Андрея Петровича — Дарью Осиповну. Во время нашего разговора она сидела в полутемной кухне — маленькая, вся в черном. Лица ее я не видел, голоса не слышал, только по шороху чувствовал, что к нашей беседе она внимательно прислушивалась.
Ушел я от Андрея Петровича с тягостным чувством. Похоже, что он — жулик, но как его разоблачить?
Как плохо быть среди людей одинокому: не с кем посоветоваться, некому высказать свои сомнения. А вокруг меня — я это видел, — кипела бурливая жизнь, полная радостных предчувствий, надежд и глубокой веры в торжество свободного труда. И все, даже верующие, когда они не бывали в храме, жили какими-то размашистыми помыслами и делами, боролись и побеждали, радовались и печалились, и только я один стоял в стороне от этой жизни. Горько!
12 марта
Утром подкатил к сторожке грузовик и вывалил дрова для храма. Из кабинки вышла Ольга Ивановна, расплатилась с шофером и принялась вместе с Андрюшей перетаскивать дрова в сарай. Чувствовалось, она старалась показать себя рачительной хозяйкой.
Мне было жаль старика. Поднимая вместе со мной самые большие поленья, он быстро выдохся и тяжко дышал. Но Ольга Ивановна наотрез отказалась нанять людей для колки дров, подчеркнув, что церковь бедна и каждую копейку надобно беречь.
— Пришлю вам плотника, отец Константин, — пообещала она прощаясь.
Вскоре пришел и плотник, средних лет, веселый мужчина, пахнущий смоляной стружкой.
— Тут, значит, такое дело, — сказал он, чтобы сразу внести ясность. — Пришел я к вам не по вере, а из-за заработка, потому что дом начал строить и мне копейка лишняя во как нужна…
Степан Лукич, так звали плотника, оказался бойким на слово и скорым на дела. Проворно соскабливая с рамы изъеденные шашелью места и подгоняя к ним новые планки, он говорил без устали. Мысли его, живые и взволнованные, то и дело обращались вокруг вопросов планирования.
— Теперь, понимаешь, дело круто пойдет, — просвещал меня Степан Лукич. — Теперь колхоз что решит, то и будет, а не что укажут барышни в райзо. Если, скажем, кок-сагыз у нас не родит, на кой же черт нам землю им занимать. Говорили: план требует. Брехня! Не может государство того плана требовать, от которого ни шиша дохода нет. Так я говорю?
Как выяснилось, он говорил и о новом порядке планирования, который вводился в сельском хозяйстве. И так он, этот новый порядок, ему понравился, что всеми помыслами своими Степан Лукич был в будущем.
— Гречиху, гречиху надо расширять, — советовал он кому-то. — От нее в хозяйстве, знаешь, какой доход? Это ж и клуб недостроенный возведем, и школу построим. Меньшому сыну у меня четвертый пошел. Года через три как раз ему в новой школе сидеть…
Окрыленность Степана Лукича меня поражала, но была непонятной. Я осторожно перевел разговор на другой предмет. Между прочим спросил, знает ли он Зубарева, и хороший ли он человек.
— Колдун-то? — с насмешкой переспросил плотник. — Как же, знаю я его: хитрый, но свое дело понимает.
— Какое дело? Колдовать?
— Не колдовать, а то, как с бабами обращаться. На это он мастер. Особый подход имеет.
— К нему, говорят, многие ездят…
— Ездят, да не все. Лечит он только дальних, а своим ни одному не помог.
— Он клиентов по имени узнает. Правда ли?
На это Степан Лукич не сразу ответил. Помолчав, качнул головой в раздумье.
— Да, говорят о нем такое. Но мне что-то не верится. Там у него всем делом Даша, его жена, заворачивает. Ух, хитрая пройдоха! Бывшая монахиня…
И он рассказал, что кто бы ни пришел к Зубареву, жена сразу к нему не допускает, выдерживает на крыльце по нескольку часов, разъясняя, будто «сам» занят и его беспокоить нельзя, будто молится он. Беседуя, Даша без конца бегает к Андрею Петровичу, узнает, можно ли к нему войти. А намучит клиентку вволю, тогда впускает, да с таким торжественно-трепетным видом, что у больной от страха ноги подкашиваются.
— Уж я знаю. Мне все это точно рассказывали, — заключил Степан Лукич.
Чем-то встревожил меня этот неугомонный, влюбленный в жизнь человек. Долго после ухода Степана Лукича я думал о его речах. Он был мне ровесник. Непонятно, как после сорока лет удалось ему сохранить порыв, мечтательность, упрямство в своей мечте, думал я.
Мне хотелось использовать это приподнятое настроение, которое владело Степаном Лукичем, на службу. Но как? Что, если написать взволнованную проповедь прихожанам, зовущую их на добрые дела. Едва наступил вечер, я присел к столу и раскрыл евангелие. Мне нужно было найти такой текст святого писания, который бы мог большой мечтой зажечь сердца.
Работал я долго. Но с каждой перевернутой страницей писания в душе усиливалось смятение. И было отчего смутиться. За четверть века служения церкви я тексты благовеста знал наизусть, но что-то не мог припомнить такого места в евангелии, которое призывало бы строить, созидать, перекраивать жизнь по-своему.
В молодости я действительно верил, что писание воодушевляет, пробуждает мечту. Но какую, о чем? Пораньше уйти от труда, от радости жизни во имя спасения? А если я, как Прометей, хочу служить людям знанием, нести им свет науки? Свет — какой? Если свет от разума, от науки — нельзя. Если от бога — пожалуйста! Но тогда не будет в душе и мечты, ибо, какая же это мечта: думать то, что сказал кто-то, делать то, что он указал?
Думая так, я невольно сравнил себя и плотника с волом и птицей. Мое учение, моя слепая вера не то ли ярмо, которое держит в упряжке вола? И насколько же свободна, насколько счастлива вольная птица, живущая законами самой природы, свободная в своем полете.
Подобно Степану Лукичу, жители села жили мечтой о будущем, верой в свой труд, в свершение намеченных планов. А я? Что я мог сказать им, чтобы поддержать эту светлую мечту? Я полистал соборное послание святого апостола Иакова. Вот стих 17.
«Всякое деяние доброе и всякий дар совершенный нисходит свыше, от Отца светов, у которого нет изменения и ни тени перемены…»
А вот глава 4, стих 13.
«Теперь послушайте вы, говорящие: сегодня или завтра отправимся в такой-то город и проживем там один год, и будем торговать и получать прибыль;
Вы, которые не знаете, что случится завтра: ибо что такое жизнь ваша? пар, являющийся на малое время, а потом исчезающий.
Вместо того, чтоб вам говорить: если угодно будет Господу, и живы будем, то сделаем то или другое,
Вы по своей надменности, тщеславитесь: всякое такое тщеславие есть зло…»
Только это я могу прочесть верующим из священного писания. Но кто поверит мне?
Ведь жизнь опровергает домыслы апостола. Я знаю, что мечта Степана сеять гречиху — осуществится. Все знают, что задуманное будет сделано, что в селе через два-три года будет клуб, и школа, и еще кое-что другое, чего пожелают, что запланируют колхозники. Будет! Потому, что в Октябре семнадцатого года невежественные, темные, забитые народы России поверили в то, что жизнь их не пар, а борьба и действование, что любую мечту они могут сделать явью. И делают.
…За окном сторожки мигают огоньки: где-то пыхтит движок электростанции: ее пустили недавно ко дню отчетного собрания в колхозе.
Ходики показывают половину двенадцатого. На столе с чуть слышным шипением горит керосиновая лампа. Я смотрю на крошечный дрожащий язычок пламени и думаю об электричестве. И еще о том, что никакой проповеди я написать не смогу.
15 марта
Я не переставая думал о Зубареве. Но сегодня сомнения мои разрешились.
Последние три дня у меня были свободными. Кроме воскресений, церковь редко посещали верующие, и я снова решил навестить Андрея Петровича.
Дома застал одну Дашу: сам-то был занят по хозяйству. Проводив меня в горницу и усадив под образами, Даша побежала позвать мужа. Не зная, чем себя занять, я принялся листать одну из книг, лежавших на столике под образами. Это был псалтырь.
Едва открыл я пожелтевший от времени переплет, как обнаружил вложенный в него листочек, вырванный из тетрадки. На листочке крупными каракулями, выведенными наспех карандашом, было что-то написано. Почерк показался мне знакомым. Я стал разбирать каракули и прочитал:
«Ис Григоровка Анастасия Семеновна сорок два лет удушя па начам наваливаца мать видит восне плачит».
Я прочитал написанное еще раз и вложил листок на место. И вовремя: вошел Андрей Петрович, подозрительно кольнув меня пристальным взглядом. Я поздоровался и завел разговор о пчелах, которых он любил. Постепенно разговорился и хозяин. Так что я ушел, провожаемый прежним радушием и доверием.
Только теперь, когда я шел домой, мне стала ясна тайная механика «знахаря». Записка, как я припомнил, была написана рукою Аглаи, той самой монахини из Григоровки, которая по рекомендации Ольги Ивановны дважды стирала мне белье и нередко передавала записочки для поминовения чьих-то родственников.
Значит, Аглая отыскала «болящую» Анастасию Семеновну, порекомендовала ей съездить к Андрею Петровичу, который «всякую хворь как рукой снимает», и назначила ей срок: «на той неделе обязательно, а то в другой раз можешь и дома не застать!» Она же сообщила Андрею Петровичу, кто явится к нему, сколько больной лет, как зовут, откуда и каким недугом страдает.
Зная такие приметы, немудрено поразить больную женщину своей осведомленностью и прослыть в деревне колдуном.
Да, не зря говорила мне Валентина Петровна, что Ольга Ивановна во всей округе является тайной игуменьей монашенок. Свертывая листок, который был вложен в псалтырь, я заметил на обороте его два слова, приписанные рукой старосты:
«Долг не ждет».
Сомнений не было. Записка была передана знахарю через Ольгу Ивановну. Тотчас раскрылась предо мною причина тайной злобы Андрея Петровича. За посылаемых «клиентов», хитрая баба взимала с Зубарева мзду. Видимо, мало ей было доходов, которые она крала у церкви. Понятно теперь, почему колдун так ненавидел Ольгу Ивановну, но не мог обойтись без нее: одним узлом их связало желание проедать незаработанное.
17 марта
Раздобыв где-то тряские дрожки, Ольга Ивановна организовала поездку в город. Несмотря на то, что я не раз отказывался от ее услуг, она не теряла надежды меня приручить. Вместе ходили по магазинам. Хозяйскими советами она немало помогала мне в выборе покупок.
Самую крупную вещь Ольга Ивановна попыталась оплатить сама, но я не разрешил, и она, насупившись, денег больше не предлагала.
Потом мы расстались. Я решил навестить знакомого священника, служившего в городской церкви. Ольга Ивановна подробно рассказала, как найти дом Федора, и я направился к нему.
Церковь стояла в стороне от главной улицы на небольшой площади, вымощенной камнем. Рядом с нею был просторный, чисто срубленный дом, с четырьмя окнами, выходившими на улицу, парадным входом и стеклянной галереей. Двор обнесен новеньким крашеным забором. Во всем чувствовались хозяйственность, достаток.
Дверь открыла жена отца Федора, женщина лет тридцати пяти, с добродушным лицом, приятные черты которого расплывались от непомерной полноты.
Отца Федора дома не оказалось: он занят был с утра до позднего вечера.
— Разве что иногда на минутку забежит, — пояснила жена.
По рассеянности она не предложила мне войти, и я, простившись, решил отыскать приятеля в храме.
Шел четвертый час дня, и церковь была заперта. Однако в сторожке, что разместилась за боковым притвором, было полно людей.
Я пробрался в сторожку и, став в сторону, наблюдал за тем, что происходило.
Отец Федор крестил сразу пятерых детей. Из-за спин кумовьев видна была его широкая спина, а временами, когда он отворачивался от купели, я видел и его лицо. Священнику было не более сорока пяти лет. Свежее, румяное лицо, густые черные волосы, широкая грудь — все говорило о могучем здоровье.
Полагающиеся при крещении молитвы, — а их множество, и каждая из них весьма пространна, — читались отцом Федором «поскору», — с немалыми пропусками и сокращениями. Я с большим трудом и то по случайным строкам догадывался, какую именно молитву он произносил.
Пряча усмешку от верующих, я подумал: надо бы предложить отцу Федору решительно модернизировать чтение молитв. Вместо того, чтобы прыгать по ним скороговоркою, отметить каждую номером и торжественно, с паузами возглашать:
— Пер-ва-а-я…
— Вто-ра-а-я…
Чин крещения подходил к концу. Я вышел в притвор и тотчас попал в плен к словоохотливой сторожихе. Она сообщила, что у батюшки сегодня масса треб:
— Звали их на панихиду к одной старушке, да еще вечерню будут служить…
Подгоняемый голодом, — с утра не успел поесть, — я решил возвратиться в дом отца Федора и там дождаться встречи с ним. Так я сказал Варваре Савельевне — жене отца Федора, когда снова раскланялся с ней. На этот раз матушка засуетилась, запричитала, будто и впрямь обрадовалась дорогому гостю.
Пока хозяйка ставила самовар, я огляделся. Широкая, светлая веранда была заставлена всевозможным хламом: тут стояли пустые кадушки, ящики, из которых торчали старые вещи. Поверх вещей свалены обрезки досок, веники, чугунный котел, два позеленевших самовара, посуда железная, стеклянная, глиняная. Узкий подоконник сплошь заставлен пузырьками самых различных фасонов, а на полу, по всей длине галереи, были выставлены ряды поношенной обуви. Куча добра сильно напоминала ряды старьевщиков на рынке, с тою разницей, что порядка на толчке бывает больше.
Варвара Савельевна за хлопотами снова забыла обо мне, но потом вспомнила:
— Пожалуйста в гостиную…
Высокая комната с двумя окнами в сад и тремя — на улицу была полна света и беспорядка. На диване, где я присел, валялась куча смятого белья. Рядом стоял большой стол, который по внешнему виду можно было принять за обеденный, но по множеству мелких предметов, разбросанных на нем, — за письменный. В комнате стояли шифоньер с оторванной дверкой, несколько разных стульев, красная цветастая занавеска на дверях и великолепное новенькое пианино. К нему, закрыв педали, была придвинута кровать, а сверху лежала стопка белья, тарелка с обгрызенным яблоком и двумя лимонами. На новеньких, гладко оструганных стенах висело несколько икон и лампада перед ними, почерневшая от времени.
В комнату вошли две девочки: старшая Елена, тринадцати лет, и Светлана, лет девяти. Мы познакомились, разговорились, и я узнал, что учится одна в четвертом, другая — во втором классе, обе пионерки, учатся хорошо и очень любят своего папу, которого редко видят. Нет, в церковь они не ходят и дома молитв не читают — гораздо интереснее участвовать в спектаклях, — заметила старшая.
— Я очень люблю ходить в кино, — сказала Светлана.
— Папа купил пианино. Но мама не дает нам его трогать, потому что стоит оно шестнадцать тысяч, — доверили мне тайну девочки.
Болтая с ними, я машинально перелистывал «Родную речь», которую дала мне младшая девочка.
Отца Федора я так и не дождался. Поужинав, я поблагодарил хозяйку и ушел.
7 апреля
Сегодня праздник — день благовещения. Прихожан было немного: все из дальних деревень.
День, однако, был примечателен тем, что в церкви появился странник. Стоял он, большерослый, у входных дверей, истово крестился, низко-принизко кланялся. После каждого поклона он выпрямлялся, как жердь, устремлял отрешенный взгляд куда-то вверх и оставался на несколько секунд в полной неподвижности.
Своим необычным видом он привлек внимание прихожанок, и почти каждая женщина подавала ему милостыню. Получая подаяние, он как-то особенно ловко, натренированно подставлял руку, быстро опускал мелочь в карман и что-то приговаривал.
Одна старушка, войдя в церковь, заметила его и, запрокинув голову, остановилась, завороженная необычным видом странника. Она осмотрела его с лохматой головы до ног, обутых в незашнурованные ботинки, потом снова уставилась в красное, чуть опухшее лицо странника, и при этом машинально перебирала мелочь на ладони, ощупывая монетки пальцами. Наконец, она протянула одну монетку страннику.
Вся эта сцена — я наблюдал за ней со стороны — продолжалась долго. Пока старушка смотрела в лицо страннику, он стоял неподвижно, устремив глаза вдаль. Когда же она, отбирая монетку, смотрела в свою ладошку, он косил на нее глаза со злостью и нетерпением.
Но так было всего лишь несколько секунд. Потом странник снова застыл в отреченно-равнодушной позе.
Был при службе Андрей Петрович. Важно, с сознанием собственного достоинства, стоял он на «своем месте». Были знакомые монашенки. Часть из них под руководством Валентины Петровны пела на клиросе, а Марфа, приятельница Ольги Ивановны, прислуживала мне: она имела благословение владыки на вход в алтарь. Молчаливая, старательная, Марфа содержала алтарь в безукоризненной чистоте.
После службы я исполнял разные требы женщин, приехавших издалека. Домой пришел только после полудня.
Заглянула Ольга Ивановна, пригласила к себе на обед. Я отказался.
Моя щепетильность, кажется, укрепляет в ней уверенность, что я именно тот батюшка, который ей надобен. Похвалу себе я слышу от нее все чаще и чаще. Даже в храме женщины громко шепчутся, в надежде быть услышанными:
— Батюшка-то у нас какой хороший!
Я догадываюсь, что все это подстроено Ольгой Ивановной в благодарность за то, что я не вмешиваюсь в ее хозяйственные дела. Староста настолько прониклась доверием и расположением ко мне, что решила посвятить меня в историю своей жизни.
Ольга Ивановна — круглая сирота. Родители — крестьяне. Отца не помнит. Мать умерла, когда девочке исполнилось пятнадцать лет. Оставшись одна на белом свете, Оля поступила в услужение к богатой и важной даме, принявшей монашеский сан. Жила эта дама в монастыре, но на особых условиях — в отдельном домике-келье и со своей прислугой.
Дама была родом из Петербурга. Там оставались ее братья. Туда же отправилась она по пятому году Советской власти, прихватив с собой Оленьку-сироту. Семь лет прожила в Ленинграде Ольга Ивановна, похоронила свою благодетельницу и уехала из большого города в село. С той поры безвыездно живет в этом приходе.
Как ни старалась Ольга Ивановна казаться искренней, сдавалось мне, что рассказывает она не всю правду, что были в ее жизни далеко не светлые дела и поступки: с таким-то властным характером не могла она быть столь смиренной. Особенно туманной казалась внезапная смерть ее богатой покровительницы и столь же быстрый отъезд из Ленинграда молодой и красивой сироты, получившей полную свободу и кое-какие средства на жизнь.
Видимо, был я не очень внимателен к рассказу Ольги Ивановны, потому что, расположившись вначале к долгому сидению, она вскоре ушла. Я остался один и принялся готовить обед. Когда жарил лук, горячее масло плеснуло на руку. Посыпал обожженное место солью, завязал чистой тряпицей. Острое жжение и боль вызвали странную мысль: если так вездесуща молитва, если способна она исцелить, почему же не может она заменить врача?
Под вечер меня навестила Антонина Федоровна — одинокая женщина, пенсионерка. Она владеет большим домом, разделенным на две половины. Долгое время у нее квартировал священник с семьей. Сейчас же вторая половина дома пустует, и она предложила мне ее занять.
Предложение было заманчиво, но неосуществимо. Антонина Федоровна была старше меня на одиннадцать лет, но пребывание мое в ее доме тотчас взметнет вихрь сплетен на селе. Так я ей и сказал, поблагодарив за внимание. Я попросил лишь помочь мне в стирке. И когда уходила от меня с узлом белья, вид у Антонины Федоровны был весьма довольный.
12 апреля
Утром я услышал за дверью чей-то голос, громче обычного читавший молитву, принятую в монастырях. Дверь открылась, и вошел здоровенный детина лет сорока, с рыжеватыми длинными волосами и редкой бородой. Я не сразу признал в нем странника, которого видел в церкви.
Помолившись на иконы, он подошел ко мне.
— Издалека путь держите? — поинтересовался я.
— Был в Почаеве и Киеве, а сейчас иду поклониться угоднику Сергию в Загорск.
Я усадил его за стол и предложил поесть.
Был великий пост, и потому ничего горячего и мясного у меня не водилось. Я предложил страннику холодный картофель, селедку и чай. Он быстро прикончил мои запасы.
Зовут его Григорием. Ему сорок восемь лет. Родом из Донбасса, где оставил жену и двоих детей. Жена работает уборщицей в шахтоуправлении. Старшая дочь весною, должно быть, закончила десятилетку, младшая учится в восьмом классе. Жила семья дружно, в собственном домике, на окраине шахтерского поселка. Григорий работал завхозом на подсобном хозяйстве.
Скоро год, как оставил он семью и ушел странствовать, чтобы «отрешиться от мирских соблазнов и спасти свою душу». Бродит он по святым местам, поклоняется мощам и старцам. Писем домой не пишет, как они там живут, — не знает.
Питается подаянием добрых людей. Остановился у богомольной старушки, через несколько дней уйдет дальше, в другие села. Нет, город он обходит стороной…
— Почему так?
— Душевных людей там мало, — пояснил Григорий. — Суета в городе властвует, коловорот…
Похоже, однако, что был он озабочен другим. И я спросил:
— А как в дороге? Никто не спрашивает документов?
— А я не попадаюсь им на глаза, — пояснил Григорий. — Как завижу злого человека — обхожу стороной. Ночевать останавливаюсь у добрых людей. А документов с собой не ношу. Ну их.
Он сидел долго: все рассказывал о святых местах.
— Что заставило вас подумать о спасении души?
На этот вопрос он отвечал заученно и пространно.
В конце прошлого лета у них на шахте неизвестно откуда появился старик. Прожил месяц, но времени попусту не тратил: посещая дома верующих, заводил разговоры о том, что близок конец света, грядет страшный судья, и надо сделать все, чтобы очистить себя от греха. Душеспасительные беседы старик приурочивал к тому часу, когда мужчин не бывало в доме, а слушали его женщины. И среди них прослыл старик праведником, апостолом, посланным богом на землю: многие верующие наперебой дарили ему одежду, деньги.
Исчез он так же внезапно, как и появился. Нагрузил большущий узел вещей, сел в попутную машину, сказав хозяйке, у которой жил:
— Ну, мне пора. Ждут меня другие дети…
С Григорием апостол встречался чаще других, и всякий раз убеждал его идти в Почаевский монастырь, поклониться останкам святых.
— Мир велик, — наставлял он Григория, — не единой суетой может просуществовать человек. Если дашь обет молиться за других, то везде встретишь людей, готовых помочь страннику…
Вняв его призыву, Григорий после отъезда старца взял в руки палку и пешком двинулся на запад, ко Львову. С тех пор и ходит. Сначала непривычно было странствовать. Но потом освоился, понравилось: ни скуки, ни лишений, ни нужды он в своей скитальческой жизни не чувствует.
Когда Григорий ушел, я подумал:
«Как же легко сбить человека с толку, заставить его бросить дом, семью, работу, стать бродягой».
Встретившись позже с Ольгой Ивановной, я рассказал ей о Григории. Но она все знала лучше меня.
— Всякий по-своему спасается, — заметила холодно. — А его послушание — странничество — самое тяжелое. Оттого и жалеют его люди…
15 апреля
Шла последняя неделя перед пасхой — время наиболее кипучей деятельности Ольги Ивановны. Она наняла рабочих, чтобы привести в порядок подходы к церкви, покрасить наличники на окнах, посыпать речным песком дорожки и площадку перед папертью.
Ее суета несколько нарушила сонное течение моей жизни, и невольно вспомнились предпасхальные дни, проведенные в канцелярии епископа.
Затишье там наступало недели за три до праздника. Все дела и ходатайства обычно откладывались «на после пасхи». Приостанавливалась и почта: не поступало писем-жалоб на священнослужителей, прошений от церковных советов об удалении неугодных им батюшек.
Служил я в епархии секретарем владыки Феофана. Был он крут характером и обладал удивительной способностью вытягивать деньги там, где, казалось, не было возможности это сделать. Для этого он использовал малейший повод, всякое, даже не дело, а дельце.
Ко времени его приезда в кассе епархии не было ни копейки наличными, а на текущем счете в банке всего лишь двадцать шесть тысяч рублей. Через месяц на текущем счете оказалось 130 тысяч рублей да столько же наличными в кассе.
Собирая дань с верующих, священники нередко жалуются на то, что церковь облагается большим налогом. Однако это чистейшая ложь, так как любая община верующих получает от государства в бесплатное пользование храм и все церковные ценности. Как и всякое гражданское учреждение, церковь платит государству лишь налог со строения, земельную ренту и страхование от пожара. Все эти платежи представляют незначительную часть общего дохода и, рассчитанные на уплату в четыре срока, уплачиваются обычно в начале года полностью.
Средства церкви образуются от продажи свечей, просфор, лампадного масла, крестиков, иконочек, ладана, поминаний, от сбора денег на тарелку во время богослужений. Продажа подобных вещей не облагается налогом.
Весь доход церковь расходует на собственные нужды — оплату услуг церковного совета, который занимается хозяйственной жизнью общины, оплату священника, сторожа, уборщицы и т. д. Но кроме того, каждая церковь ежемесячно вносит в епархию денежный взнос на содержание московской патриархии. На эти цели самый незначительный мелкий приход вносит по 200–300 рублей, а городские церкви платят по 10–20 и более тысяч ежемесячно.
Управляющий епархии — епископ в свою очередь вносит на счет патриархии не менее 25 процентов от суммы, получаемой с церквей.
До прихода в епархию владыки Феофана церкви частенько задерживали взносы, ссылаясь на необходимость произвести ремонт или приобрести утварь, платили взносы не полностью. Владыка сумел поставить дело иначе. И началось это с первого знакомства с настоятелями.
Обычно священники являлись ко мне, и я вел их наверх, в покой владыки. Открывал дверь и смиренно произносил:
— Благословите, владыка!
Я пропускал вперед прибывшего, называл его имя и занимаемое место, и тот склонялся перед епископом в поясном поклоне.
Вместо приветствия вошедшему, владыка поворачивался ко мне и спрашивал:
— Сколько эта церковь должна?
Ответ я готовил заранее.
Тогда владыка говорил оторопевшему батюшке:
— Ну вот что, батюшка, бог вас благословит. Поезжайте-ка домой да привезите всю сумму задолженности сполна и еще за полгода вперед. Сделаете так, чтобы не вы, а мы были вам должны, тогда и поговорим с вами, познакомимся…
И отворачивался от вошедшего, давая понять, что никаких разговоров больше быть не может. Я уводил огорошенного батюшку вниз.
Через недельку или ранее того батюшка снова появлялся в канцелярии епархии, притихший, настороженный. Здоровался со мной и шепотом спрашивал:
— Примет ли?
Тем же тоном спрашивал его и я:
— А деньги привезли?
Настоятель кивал головой и делал попытку улыбнуться, но улыбка получалась какая-то кислая.
Я докладываю о пришедшем владыке, и тот говорит:
— Примите деньги, выпишите квитанцию, а тогда введите ко мне…
Потом мы с батюшкой поднимаемся наверх и входим в просторный кабинет епископа. Я кладу на стол книжку квитанций и пачку денег, и владыка радушно встречает посетителя, словно в первый раз видит.
Обласканный любезностью, батюшка, однако, рано начинает радоваться, ибо не пройдет и минуты, как епископ снова огорошит его:
— Вот вы, отец настоятель, погасили весь долг и уплатили взнос за четыре месяца вперед. Это весьма похвально. Значит, есть средства. По скольку вы платили до сих пор? Три с половиной тысячи в месяц? Маловато. С этого месяца будете платить по четыре с половиной…
Заметив, что настоятель делает попытку что-то возразить, владыка перебивает:
— Знаю, знаю, что трудно. Да и нам не легко. Молитесь, господь поможет…
И посетитель уходит от владыки снова расстроенный, смятенный.
Слух о крутом нраве епископа вскоре дошел и до дальних приходов. Священники не торопились знакомиться с владыкой до той поры, пока не погасят задолженности перед епархией. Однако восемь приходов, самые отдаленные, оставались должниками — в них долгое время не было священников.
Однажды из дальнего прихода недели за две до пасхи приехала делегация верующих — три пожилых женщины. Заглянув в книгу приходов, я установил, что взнос этой дальней церкви 200 рублей в месяц, а за четырнадцать месяцев, в которые отсутствовал священник, долг вырос до 2800 рублей.
Обо всем этом я доложил владыке. Он вышел в канцелярию сам, чтобы побеседовать с ходоками. Женщины наперебой стали просить его дать к пасхе священника.
— Ну вот что, — заявил он, — сначала погасите всю задолженность, а потом я вам дам священника…
На лицах женщин появилось выражение сосредоточенности, раздумья. Я же подумал про себя: откуда владыка возьмет священника? Их ведь не хватает на все приходы. Разве что за наказание переведет кого?
Одна из женщин, самая бойкая, спросила:
— За что же нам платить? Ведь службы почти полтора года не было.
Владыка посмотрел на нее сурово:
— А разве вы за службу платите? — У вас есть община, у общины есть церковь, которую она должна содержать. Вот и платите задолженность…
На том разговор и закончился. Ходоки подобрали свои котомки и отправились в обратный путь.
Не прошло и недели, как женщины вернулись, оживленные, радостные. Со мною поздоровались, как со старым знакомым. Стали рассказывать:
— Стали мы ходить по домам, собирать на церковь. Денег давали мало, все больше вещами, продуктами: кто меру зерна отсыплет, кто — картошки, кто — курицу вынесет, а кто скатерть… С таким добром к владыке не придешь. Собрали мы все это, да на толкучку вывезли. А там подумали, будто мы краденое продаем… Страху натерпелись! Но все обошлось, слава богу. Отпустили нас в милиции, только посмеялись над нами.
— А деньги привезли?
— Как же! Сполна. Да еще и на проезд хватило.
Я пересчитал привезенные деньги, сложил по купюрам, выписал квитанцию и направился к владыке.
Владыка принял деньги, расписался в квитанции.
— Скажите им, чтобы ехали домой. Как только будет свободный священник — пришлю.
— Вряд ли они поедут без священника, — осторожно заметил я. — Они намерены его увезти с собой…
Владыка недовольно поморщился.
— Идите…
Я сошел вниз и постарался, сохраняя суровый тон епископа, передать его слова ходокам. Какой тут поднялся шум.
— Подай-ка нам владыку.
— На что нам его квитанция?
— Нельзя нам без батюшки ворочаться…
Положение у женщин и в самом деле было критическое. Они боялись возвращаться домой без священника, так как верующие, собрав деньги на церковь, ни за что не поверили бы, будто в епархии им не дали священника. Тем более, что за всеми тремя женщинами давно укрепилась слава торговок старьем на толкучке. А долго ли таких упрекнуть в мошенничестве?
Пришлось мне снова вызывать владыку. Еще с порога он накричал на женщин.
— Сказано вам, что священника пришлем, как только объявится. Сейчас свободного нет. Батюшка — не крест, его не вытащишь из-за пазухи. Вы деньги уплатили? Квитанцию получили? Ну и отправляйтесь домой, а мы за вас помолимся…
Не дожидаясь, что скажут ходоки в ответ, владыка круто повернулся и пошел наверх. Тяжело заскрипели под его ногами старые половицы.
Женщины, оцепенев, стояли несколько минут молча, потом засуетились и стали собираться. Одна из них, вздохнув, вытерла слезу, другая покорно склонила голову, а третья, та, что была бойчее всех, швырнула на пол квитанцию и плюнула на нее:
— А провались ты со своим священником, лихоимец!
16 апреля
Дня три ко мне никто не приходил. Даже Андрюша, занявшись уборкой двора, в сторожку почти не заглядывал. В одиночестве я размышлял о судьбе Григория.
Как рассказывали прихожане, ходит странник по домам, ведет благочестивые беседы с хозяйками, которые принимают его с почестями, как подвижника. Он и сам рекомендует себя богомольцем, и между прочим предлагает свои услуги: помолиться угоднику о близких, поставить свечку, а они, то есть верующие, пусть дадут кто сколько может в пожертвование на Троицко-Сергиевскую лавру. И ему дают.
Однажды я завел с ним такой разговор.
— Ну, Григорий, как чувствуешь себя?
— Слава богу, вашими молитвами живу.
— Скажи, что дает тебе странничество?
— Тело-тлен, душа — извечна, — ответил заученно Григорий. — Ходя по святым местам, я тружусь для своей души…
— Пусть будет так, — заметил я. — Но, уйдя из дома, ты нарушил самый святой долг на земле: долг отца перед семьей…
Григорий покачал головой и ничего не ответил.
— Ты прожил с женой двадцать лет. Попрощался ли, когда уходил? Или она об уходе не знала?
— Догадывалась, — сказал он негромко.
— И что же она? Бранилась, возражала?
— Нет, не ругалась. Только уговаривала остаться, может, как-нибудь и обойдется…
— Что обойдется?
Григорий увильнул от ответа.
— Да, это… Ну, вот, что с душой у меня…
— А не жалко тебе их?
И снова, как заученный урок, проговорил:
— Жалко-то жалко, да и о душе забывать нельзя.
— Слушай, Григорий, — сказал я решительно, — хватит тебе по свету бродить. Возвращайся домой. Хочешь, я помогу денег достать на билет? Возьмись-ка с Андрюшей поколоть дрова, а я уговорю Ольгу Ивановну дать тебе столько, чтобы хватило на дорогу. Согласен?
Ответил как-то вяло:
— Согласен.
— Ну и хорошо! Приходи завтра пораньше, я велю Андрюше приготовить пилу и лишний топор для тебя.
На том мы и расстались. На следующее утро я выглянул в окно и искренне обрадовался. Григорий возился с поленом возле сарая и разговаривал с Андрюшей. А старик-сторож суетился вокруг широкого в плечах детины, пытался половчее подсобить.
Успокоенный, я сел к столу и снова занялся проповедью.
Вспомнилось, как любил говаривать владыка Феофан:
— Священник, не читающий проповедей, нелающему кобелю подобен. А нелающего кобеля добрый хозяин держать не станет.
Чтение проповедей им строжайше вменялось в обязанность каждому батюшке.
Проповедь произносится так. Сначала я читаю по-древнеславянски стихи из евангелия, в которых рассказывается, скажем, о страданиях Иисуса Христа. Затем пересказываю прочитанное своими словами и делаю вывод:
— С великим терпением перенес Христос страдания и нам завещал терпеть…
Подобная проповедь весьма распространена среди батюшек. Я не хотел ее повторять, хотя и собирался прочесть первую свою проповедь на второй день пасхи.
Полистав евангелие, я решил остановиться на притче о виноградарях, которая, как мне казалось, наиболее соответствовала настроению прихожан.
О чем рассказывала эта притча?
Некий хозяин посадил виноградник, обнес его забором, выкопал колодец, построил башню, а потом оставил плантацию виноградарям и уехал.
Когда пришло время убирать виноград, хозяин прислал своих слуг за виноградом. Виноградари плодов не отдали, а, избив слуг, прогнали их.
Больше прежнего прислал хозяин слуг за виноградом. Но и с ними поступили так же. Наконец, послал хозяин к работникам своего сына, рассчитывая, что рабы постыдятся тронуть его. Но виноградари убили хозяйского сына, решив, как говорится в притче, завладеть наследством…
Как истолковать эту притчу? — над этим следует подумать священнику.
Я ищу ответа в самом евангелие.
Что должен сделать с непослушными виноградарями хозяин плантации? — спрашивает своих учеников Христос.
«Говорят Ему: злодеев сих предаст злой смерти; а виноградник отдаст другим виноградарям, которые будут отдавать ему плоды во времена свои».
Весьма откровенная защита хозяина! Вряд ли после этого станут рабы-виноградари работать на своего господина. Они скажут ему: работай сам или пусть твой виноградник зарастет чертополохом. Но это грозит бедой: придут в запустение многие поля, которыми владеют хозяева. Нет, так толковать не годится. Не потому ли Христос отверг предложение учеников, что в нем обнажалась мораль крепостников?
Он сказал: «…отнимется от вас царство Божие, и дано будет народу, приносящему плоды его».
Обманется тот, кто подумает, будто и в самом деле евангелие ратует за то, чтобы отнялось у хозяев и воздалось работникам. Главная мысль совсем иная, хотя и высказана загадкой: «…камень, который отвергли строители, тот самый сделался главою угла».
Судя по притче, камень — это собственность, которую, отлучившись, бросили ее хозяева, названные строителями. Собственность эта пригодилась впоследствии и хозяину и работникам, тем, которые трудились на ней. И хоть вывод из этой загадки туманный, иносказательный, понять его можно.
«И тот, кто упадет на этот камень, — говорится далее в писании, — разобьется; а на кого он упадет, того раздавит…»
Подставим к слову «камень» слово «собственность» — что получится? Не трогайте собственность, поставленную во главу угла существующего рабовладельческого строя (евангелие писалось в пору рабства), ибо кто замахнется на собственность, о нее разобьется, а на кого она ополчится — сокрушит. Словом, как ни крути, а тем, кто трудился, быть обязательно битыми! Хитро же написано, право!
Следуя премудрости евангельской, как должен был я рассудить тяжбу, подобную той, что случилась у хозяина с работниками. Я бы сказал хозяину:
— Успокойся! Собственность твоя священна и закон на твоей стороне, ибо, как в писании сказано, виноградарями сделано то, что не может быть оправдано законом Моисеевым.
Работникам бы я сказал:
— За то, что растите вы плоды, воздастся вам в царстве небесном. Но плоды вы все-таки хозяину отдайте, поскольку в писании сказано: «Бедные мира избраны быть богатыми верой, а не плодами своего труда».
Я предвижу, что обманутые виноградари возразили:
— Но ведь мы же вырастили эти плоды!
— Зато плантация чужая…
— Неправильно это! Мы будем жаловаться в суд!
В лучшем случае я остановлю их словами из евангелия: «Сказываю тебе: не выйдешь оттуда, пока не отдашь и последней полушки».
И еще добавлю в назидание:
«Слуги, со всяким страхом повинуйтесь господам не только добрым и кротким, но и суровым. Ибо то угодно Богу, если кто, помышляя о боге, переносит скорби, страдая несправедливо…» Нет, проповеди у меня снова не получилось! За такое толкование притчи в старину меня бы немедля сделали расстригой, да еще бы и в острог угодил. Да и нынче от епископа не избежать нагоняя.
Я пробежал глазами выписки, которые сделал из писания. Кому они нужны? Ведь земля, и посевы, и плантации, — все сейчас народное достояние. Нет больше в нашей стране хозяина, на которого гнули спину работники. Поднятый некогда высоко камень собственности сброшен вниз, оказался он совсем не крепким, как описывали его богословы, он рассыпался впрах.
Молодым колхозникам, воспитанным советским строем, просто непонятны притязания хозяина к виноградарям, как о том рассказывает притча. Многие из них, приезжая в новое село, находят для себя и дом и виноградник, заботливо созданные для них руками соседей, односельчан. Им говорят:
— Живите счастливо, трудитесь честно. Пусть и ваш труд приносит людям радость.
Правда, у старожилов колхозников все еще есть приусадебные участки, а на них — старые сады, виноградники. Они по привычке называют эти виноградники «моими», и кое-кто может еще поступить с соседом по старому закону собственности, то есть так, как поступил евангельский владелец плантации со своими работниками. Но нынче это зовется пережитком. А вдоль обочин дорог, в сухой и выжженной солнцем степи все растут и растут молодые сады и виноградники, плоды которых — всенародное достояние…
Было три часа пополудни, когда я оторвался от труда, так ничего и не написав. На дворике перед сторожкой было тихо. Андрюша сообщил, что Григорий бросил колоть дрова еще в полдень и куда-то ушел.
— А много ли сделал?
Андрюша неопределенно пожал плечами и пробормотал:
— С ним не наработаешь. Он такой…
— Какой?
— Ленивый, без меры всякой.
— Это с непривычки. Завтра, небось, поднажмет, — сказал я.
В восьмом часу утра я увидел возле раскрытого сарая Андрюшу.
— Ну как? Сегодня рано начали?
— Где там! Еще не начинали. Григория-то нет, — ответил сторож виновато.
Прошло еще два часа, а странник все не шел.
Тогда я послал Андрюшу за ним. Вернулся старик совсем испуганным.
— Ушел он, батюшка, на рассвете. Забрал вещички и пошел. Хозяйка сказывала, будто, сон ему приснился, что зовет его к себе человек, одетый в черное. Пальцем, будто, поманил и скрылся. Неужто сам угодник за ним приходил?
Вот тебе и Григорий. Не захотел честным трудом копейку добывать, разленился, избаловался на чужих харчах. И брехать научился ловко. Угодник, видишь ли, позвал! Да на что он святому, такой лодырь?
Сколько же их еще бродит вокруг церквей и монастырей, живут они за счет легковерия, наивности и доброты простых и отзывчивых людей. Живут паразитами, не зная ни забот, ни обязанностей. Они — спасаются! От какого же греха, как не от труда, который стал им в тягость?
Горькие мои размышления прервал Андрюша. Он вошел в сторожку, держа в руках небольшую матерчатую сумку, задернутую тесемкой.
— Сумочку эту повесил странник вчера на верею вместе с телогрейкой, — сообщил старик. — Уходя, телогрею надел, а сумку, видать, второпях оставил. А в ней бумаги…
Я выложил из котомки содержимое: четыре ученические тетрадки, сложенные вчетверо. Две из них чистые, одна полностью и вторая наполовину исписаны именами, поставленными столбиком: по одному имени в строчку. Через неопределенные промежутки столбик был отчеркнут жирной чертой. Сбоку стояла пометка: имя, фамилия и отчество и рядом сумма каких-то средств. Против первого столбика стояла надпись: Варвара Осиповна Мальцева — 8 рублей.
— Мальцева? — переспросил Андрюша. — Это из нашего села: крайний дом направо…
И следующие имена принадлежали жительницам нашей деревни, — их всех Андрюша знал наперечет. Мне стало ясно, что Григорий записывал в эту тетрадку имена умерших родственников для поминовения в монастыре, куда держал путь. Отметку о суммах, дарованных на свечи и пожертвования, он делал для солидности, чтобы прежде времени кто-нибудь его не разоблачил в жульничестве.
Чувствовалось, что на поборах с верующих Григорий руку давненько набил: менее недели пробыл в селе, а собрал, судя по записям, 212 рублей пожертвований, кроме милостыни, подаваемой в церкви.
Сколько же он еще сел пройдет, во скольких заночует, этот странник? Сколько тетрадочек изведет и скольких еще верующих одурачит?
Кроме тетрадей, которые не успел уничтожить Григорий, в сумке оказалась сложенная и изрядно потертая газета, два очиненных карандаша и пустая коробка из-под спичек, в которую была вложена бережно свернутая почтовая квитанция на отправленные в г. Сталино Мирошникову триста двадцать пять рублей, за что взыскан сбор по переводу 6 руб. 50 копеек. На обороте штемпель и число 12 апреля.
Мирошникову, а не Мирошниковой. Стало быть, перевод он отправлял мужчине. Отцу или брату? Какова фамилия самого Григория? Все это было не ясно.
Кое-что прояснилось только тогда, когда я развернул старую газету, из которой были вырваны отдельные клочки, словно бы на раскур. На последней странице мое внимание привлекла заметка «Из зала суда». В ней рассказывалось, что по делу о разбазаривании продуктов в подсобном хозяйстве привлекались Мирошников, Четвериков, Слюдянкина и завхоз подсобного хозяйства Григорий Соколов, занимавшиеся хищением овощей и продажей их на рынках шахтерских поселков и городов. Арестованы по делу Четвериков и Слюдянкина. Двум преступникам удалось скрыться. Ведутся розыски.
Вот, значит, какова у странника святость! А ему-то верили, его «подвижничеству» поклонялись!
1 мая
Утро выдалось ясное, теплое. Земля, словно прихорошилась к празднику. На площади перед правлением колхоза, где выстроились ряды машин, шум и суета. Всем колхозом отправлялись селяне в город на демонстрацию.
Я стою на крыльце и вижу радостно возбужденные лица молодежи, пожилых колхозников, непривычно чувствующих себя в новых добротных пиджаках, и женщин, в ярких косынках и шелковых платьях, цветущих маковым цветом. Среди демонстрантов много старушек, из тех, кто совсем недавно умиленно христосовался на паперти, исполняя пасхальный, с детства заученный обряд.
На первомайский праздник эти старушки шли с большей окрыленностью, чем в церковь. И было у всех какое-то неведомое мне чувство гордости, уважения к себе.
Над машинами зареяли красные полотнища, заалели плакаты, замелькали букеты цветов и гирлянды, зазвучала задорная песня. Все это пришло в движение, устремилось вперед и исчезло за поворотом дороги. Площадь опустела, а я долго стоял на крыльце и думал о себе.
Как непохожа моя жизнь на ту, которой жили прихожане. С виду и по характеру разные, они частенько вели одни и те же разговоры: о своем колхозе, его росте и процветании.
Как-то подслушал я разговор о молебне, о ниспослании на колхозное поле дождя, — старушки боялись за урожай, который по обязательству должен быть особенно высоким. Видимо, кто-то расстроил эту затею, но богомолки собирались сделать это всерьез.
Меня всегда поражала эта всеобщая дружественность, коллективизм, стремление к общему благу. А что окружало меня?
Вчера ко мне ворвалась разъяренная Ольга Ивановна. Не поздоровавшись, она приступила к допросу.
— Вы зачем отдали гусыне стирать белье?
— Какой гусыне? — Я и забыл, что поручил Антонине Федоровне привести в порядок мою одежду.
— Да этой, Тоньке, — не скрывая раздражения, бросила Ольга Ивановна.
Я старался казаться веселым и добродушным, хотя меня начинал злить ее тон.
— Почему же «гусыне»?
— Потому, что гусыня. Ее испокон веков так зовут.
Это такая сплетница и скандалистка. Говорю вам, что вы людей не знаете и связываетесь черт знает с кем. А ведь она с отцом Дмитрием знаете как дралась? Небось, и вас к себе на квартиру звала?
Ольга Ивановна отчитывала меня, словно мальчишку. Целью ее наступления, видимо, было дать мне понять, что без ее ведома отныне я и шага ступить не смею. Не много ли она на себя взяла?
— Тоже нашли человека! — Ольга Ивановна фыркнула и стремительно выбежала из сторожки.
— Вот оно, начинается! — подумал я. — Может, и в самом деле поступил опрометчиво?
Отныне у меня только два выхода: либо отдаться во власть Ольге Ивановне и стать послушным исполнителем ее воли, либо поставить ее на место, показать, что я не допущу покушения на мою независимость. Но как это сделать? Поистине, надо искать защиты у владыки, иначе эта баба меня съест.
Я твердо решил написать письмо епископу, известив его обо всех проделках «хитрой бабы». Вечером осуществил задуманное.
5 мая
Из памяти все не выходит Григорий. Своим лицемерием и откровенным мошенничеством напомнил он мне проделки хитрых монахов в монастыре.
Было это позапрошлым летом. У меня был целый месяц свободного времени, так как церковь, в которой я прежде служил, закрылась на ремонт. Я решил использовать это время для поездки в Глинскую пустынь — монастырь под Сумами.
В молодости меня не раз влекло поселиться в монастыре, получить послушание, то есть какое-либо дело, и жить там до дней успокоения.
В последние годы такого желания я не испытывал, но познакомиться ближе с бытом монахов было интересно.
И вот я в монастыре. Встретился с игуменом — настоятелем монастыря, объяснил ему, что хочу пожить несколько дней, чтобы помолиться. Меня поместили в келью, где проживали еще два монаха.
Хозяйство монастыря было огромное: большие коровники, огороды, сад, пасека, сенокосы и хлеборобные участки. И за всем этим смотрели 80 монахов.
Работали они с зари до темна, а питались скудно. В 10 часов утра и 5 часов вечера с кухни выдавались завтрак и ужин, которые каждый монах уносил в свою келью, а в два часа дня монахи сходились в зал на общую трапезу. Пища, которую они ели, весьма однообразна: постные щи да каша. Рыба во щах бывала только по праздникам и в воскресные дни. Подавали к обеду и кислушку — жидкий квас, называемый в народе обмачкой. В трапезную каждый ходил со своим хлебом; его раздают в кладовой по утрам — по 600–800 граммов и по 5–6 кусочков пиленого сахара.
В монастырской церкви изо дня в день тянутся долгие-долгие богослужения. Они начинаются с 4 часов ночи. В седьмом часу утра молодые и крепкие монахи отпускаются для работы в хозяйстве, а старые с короткими перерывами молятся весь день и вечер. В перерывах между службами дряхлые монахи либо отдыхают в своих кельях, либо ведут душеспасительные беседы с посетителями, либо гуляют во дворе.
В монастыре, как я узнал, почти всегда живут 10–15 любопытных мирян. Богомольные экскурсанты приезжали на два-три дня «помолиться», а на самом деле поглазеть на необычайное существование людей за монастырской стеной.
Среди посетителей я не встретил ни одного мужчины: то были женщины 50–55 лет, с равным благоговением и страхом взиравшие на старую роспись в церкви, на голые стены просторной кельи, которая служила им гостиницей.
Женщины быстро осваиваются в монастыре: через час они уже бойко бегают на кухню за кипятком, а к полудню первого дня привязываются к какому-нибудь старцу и берут над ним покровительство. И после того как уедут из монастыря, женщины пишут письма, шлют посылки старцам.
Не раз я наблюдал, как ждут монахи эти посылки. Ежедневно к трем часам дня к воротам монастыря подъезжает подвода, груженная десятью-пятнадцатью ящиками. Там, где обычно останавливается подвода, заблаговременно собираются старцы — всегда одни и те же лица. Молодой монах, исполняющий должность почтальона, выкликает по именам счастливцев и вручает им тяжелые ящики, исписанные каракулями.
Меня поразил вид монахов, несущих посылки в келью: прижимая ящик руками к животу, они торжественно несут посылку, высокомерно посматривая на окружающих.
Позже я узнал, что причиной индюшиной гордости старых монахов является неписаное правило: по количеству полученных посылок определяется значительность, духовный авторитет каждого старца.
Преуспевающие монахи, — а их немного, — получают посылки чуть ли не каждый день. Они освобождены от послушания, то есть от работ на монастырь, и во всем находятся в привилегированном положении. Есть старцы-неудачники: как ни стараются они завербовать себе поклонниц, завязать прочное знакомство с ними, ничего у них не получается. Одним мешает наружность, другим отсутствие степенности, сладкого голоса, медоточивой речи, на которую так падки богомолки.
Неудачников ни на минуту не покидает желание перейти в разряд «получающих». С годами это желание превращается в манию преследования, и старцы становятся особенно навязчивы, стараясь приобрести себе покровительницу. Те, кто помоложе да похитрей, прибегают к особым средствам заманивания. Они усваивают манеру говорить недомолвками, рассказывать туманно, аллегориями, стремясь заинтересовать собеседницу, заставить ее задуматься над сказанным, а потом испросить толкования.
Случай помог мне воочию увидеть процесс заманивания покровительниц.
Однажды я встал пораньше, чтобы попасть к заутрене. Рассвет был туманным. Я стоял, прислонившись к дереву, неподалеку от монастырской церкви и любовался тем, как начинают серебриться в лучах легкие, бегущие по небу облачка. Мимо меня по узенькому тротуару, ведущему в церковь, прошла женщина с неизменной корзиной в руках. В корзине — дары на церковь и монастырь. От стены монастырской кельи отделился монах и пошел ей навстречу. Кругом было безлюдно, и сразу стало ясно, что монах поджидал паломницу. Монах прихрамывал, и в нем я узнал одного из самых надоедливых и привязчивых послушников, лениво выполнявших работу на хозяйственном дворе и беспрестанно лезущих на глаза приходящей публике.
Пройдя мимо женщины, он низко опустил голову и произнес:
— Девяносто. Девяносто. Девяносто.
Женщина, занятая своими думами, не обратила внимания на сказанное и спокойно прошла в церковь.
Следом за нею шли еще две богомолки с большими корзинами, доверху набитыми разным добром. Встретился с ними монах как раз напротив меня.
Хромой монах повторил свой прием. Низко опустив голову, он трижды внятно произнес:
— Шестьдесят восемь… семьдесят два…
Не задерживаясь, заковылял дальше.
Женщины остановились и недоуменно посмотрели друг на друга. Почти одновременно спросили:
— Что он сказал?
— Не знаю. Ты тоже слышала?
— Постой, я побегу за ним. Узнаю…
Оставив корзину у ног приятельницы, одна из паломниц догнала монаха.
Я стоял в трех шагах от женщин и с интересом наблюдал: что же будет дальше?
Вот любопытная товарка возвратилась и, запыхавшись, стала объяснять:
— Снизошло ему сегодня видение в образе и толковало, будто увидит он двух женщин: одна из них проживет на свете шестьдесят восемь лет, а другая — семьдесят два…
— Кто же семьдесят два? — спросила та, что оставалась на месте. В голосе ее была тревога.
— Ну, конечно, я, — сказала первая. — Так мне и монах сказал…
— А ты не перепутала? — с сомнением переспросила другая. — Надо бы монаха спросить…
Было очень смешно видеть, как уловка хромого монаха удалась. Наконец-то он нашел способ привлечь внимание паломниц. Теперь он будет следить за покровительницами краешком глаза для того, чтобы они имели возможность встретиться с ним, порасспросить. А разговор поведет туманно, чтобы разобщить приятельниц, заставить каждую из них беседовать с ним отдельно. А уйдут они из монастыря, расскажут о случившемся таким же богомольным женщинам, и те захотят побывать в монастыре, посмотреть на кривого пророка. Вот и обеспечена клиентура неудачнику. Все дело только за тем, как закрепить знакомство надолго. Но тут молодому монаху поможет опыт преуспевающих старцев, их методы обработки доверчивых женщин.
После заутрени, в полдень, я встретил хромого монаха.
Так и есть! Он сидел на бревне в тени монастырской стены и беседовал с той, которой посулил прожить меньшее количество лет.
— Двумя посылками обеспечен! — подумал я.
11 мая
Воскресная служба прошла вяло. Весною прихожане стремятся уйти пораньше в город. Продав на рынке зелень, они попутно заглянут в собор: убранство там куда богаче и людей побольше — есть на что поглядеть.
Среди молящихся я заметил одну старушку, которой раньше не бывало. Одета она была скромно, но непривычно для сельских жителей: серый костюм старичного покроя «амазонки», светлая шляпа с газовой лентой свидетельствовали об своеобразном вкусе пожилой женщины, ее приверженности старине. С нею была девочка лет девяти. Она пугливо озиралась по сторонам и крепко держала бабушку за руку.
Старушка относилась к «молящимся»: у нее был сосредоточенный вид, казалось, ничто, кроме службы, ее не интересовало, ничто не отвлекало от молитвы.
Я прошел совсем близко и ласково коснулся плеча девочки. Но девочка с испугом отпрянула, прижалась к коленям старушки и подняла на меня свои широко открытые черные глаза. Взгляд девочки исполнен ужаса, как будто надвинулось на нее что-то неотвратимое, страшное.
Я улыбнулся, стараясь оставить у девочки доброе впечатление, но не сумел смягчить выражения страха на ее лице.
Вечером я спросил у Андрюши: кто эта женщина? Она приходила в церковь с внучкой.
— Родственница из Калуги к Жуковым приехала. Учительша… — пояснил старик.
Жуков был директором Полянской школы.
Я попросил Андрюшу сходить к нему и пригласить его гостью на беседу.
В полдень следующего дня я встретился с Евдокией Мироновной, так звали интеллигентную старушку. Она отпустила Надюшу погулять в садик возле церкви, а сама присела на скамеечке неподалеку от сторожки.
Я объяснил ей, что поскольку вижу ее впервые, хотел бы познакомиться и кое о чем порасспросить.
Евдокия Мироновна была неразговорчива. Скупо рассказала она о том, что приехала к брату погостить, что нынче на пенсии после тридцатилетней службы. Дочь ее учительница, живет в Москве, но внучка Надюша чаще живет с нею.
О внучке старая учительница могла рассказывать много и долго: видно было, что Надя — утеха одинокой женщины. Евдокия Мироновна хвалила прилежность девочки в чтении молитв. Она даже подозвала Надю и заставила ее прочесть несколько молитв.
Уставившись на меня не по-детски серьезным взглядом, девочка заученно, как непонятные стихи, прочитала наизусть некоторые молитвы.
— О чем ты молишься чаще всего? — спросил я у девочки.
— Чтобы папа и мама взяли меня к себе, — откровенно ответила девочка.
Евдокия Мироновна нахмурилась.
— Значит, тебе у меня плохо?
— Нет, бабуся. Только я хочу, чтобы вместе…
— Это желание возникло потому, — пояснила Евдокия Мироновна, — что в калужской школе, где она учится сейчас, к ней относятся плохо.
— Что же так?
— Понимаете, кто-то из учителей донес, что я с Надюшей хожу в церковь. Вызвали меня к директору, но я ему сказала, что действую по убеждению, по совести и учу Надюшу только хорошему. И школе это не мешает. Ведь я сама учительница и знаю, что для ребенка хорошо, что плохо.
— Ну, а как к тебе относятся дети? — повернулся як Надюше.
— Ребята дразнятся, — у девочки на глазах навернулись слезы. — Зовут монашкой…
— Глупости! — сердито перебила ее бабушка. — Сколько раз я тебе говорила: не слушай глупости. Дети теперь так развращены…
Я отослал Надюшу погулять и спросил Евдокию Мироновну:
— Давно ли вы ушли на пенсию?
— Года три назад.
— А в дни, когда работали в школе, тоже ходили в церковь?
— Очень редко. На службе к этому придирались.
— А ведь Надюша тоже на «службе». Почему же вы настаиваете, чтобы она ходила в церковь вместе с вами? Даже если бы в наше время девочке давалось «домашнее воспитание», то и тогда преподавание религии было бы бессмысленным.
Евдокия Мироновна посмотрела на меня с нескрываемым изумлением.
— Как вы можете так говорить? Почему?
— Потому что вашей Наденьке жить в этом мире, а не в ином, ходить по советской земле, а не по другой. Зачем же делать из нее белую ворону в кругу сверстников?
— Но… позвольте, — разгорячилась Евдокия Мироновна. — Разве религия учит чему-нибудь дурному? Религиозная мораль — самая высокая, она возвышает человека…
— Возвышает — над кем? Не вернее ли было бы сказать, что религия учит человека индивидуалистической морали, замкнутости, копанию в собственных мыслях, чувствах, переживаниях. Вы убеждены, что только религия руководит высокими благородными поступками людей, не так ли?
Евдокия Мироновна кивнула головой.
— Безусловно!
— Тогда припомните, — вы наверное об этом говорили в школе, — сколько героических поступков на последней войне совершили ваши воспитанники. Был ли кто-нибудь из них верующий? Нет. Они были безбожниками. Но это не мешало им грудью прикрывать товарища, рискуя жизнью, спасать от плена мирных жителей, отдавать последний глоток воды раненым. Что же руководило их поступками, если с детства никто из них ни разу не читал священного писания?
Евдокия Мироновна промолчала, не зная, что сказать, а я продолжал.
— В евангелие сказано: пуст тот человек, что бога не носит в душе. А вот молодые люди, те, что были на войне и в тылу, бога в душе не носили, а совершали деяния добрые. Почему? Не потому ли, что действовали они с позиций общечеловеческой морали? А эта мораль рождена не в ученых трактатах богословов, не в откровениях апостолов, а в труде и совместной борьбе народов за жизнь на земле.
— Странное вы говорите, батюшка. Да верите ли вы в бога?
Я не ответил ей на этот вопрос. Тогда я этого и сам не знал. Я только сказал ей, что решительно протестую против того, чтобы родители водили детей в церковь.
— Но почему же, почему? — взволнованно перебила меня старушка, и красные пятна вспыхнули на ее лице.
— А вы попробуйте молодой, даже крепко укоренившийся росток занести в темный погреб, а потом выставить на яркий свет, снова затащить в темницу и снова вынести на солнышко. Что получится? Либо растение погибнет, либо вырастет с искривленным стеблем, с листьями, для которых губителен яркий солнечный свет. Так и разум ребенка калечит постоянное колебание в противоречиях между наукой и религией.
— Что-то я не чувствую себя калекой, — язвительно заметила Евдокия Мироновна.
— А это потому, что вас воспитывали в полутьме: чаще в погребе, чем на солнце. Наша вера и сейчас не что иное, как черный зонтик, к которому мы привыкли, потому что он защищает нас от слишком прямых и ярких лучей науки.
Евдокия Мироновна ушла от меня в крайней степени раздражения и, как я заметил, в полнейшем смятении чувств. А я, хоть и казался ей дерзновенно-спокойным, невозмутимым еретиком и безбожником, до поздней ночи размышлял над тем, что сказал учительнице в порыве какого-то отчаянного откровения.
Да, у старушки были основания назвать меня богохульником, усомниться в здравости моего ума. Мыслимое ли дело: священник, а говорит такое? Я и сам не знал, откуда взялись у меня столь дерзкие слова. Может быть, оттого, что я с болью вспомнил свое детство?
Как ни была внимательна ко мне учительница Лидия Михайловна, пытавшаяся беседами о науке отвлечь мои мысли от псалмов, которым учил отец, она не могла оградить меня от насмешек школьных товарищей, они-то видели, как я провожаю отца в церковь. Когда же отцу стали подавать милостыню и он принимал ее, униженно кланяясь и благодаря за каждый кусочек хлеба или медный пятак, к кличке «поп», которой меня награждали сверстники, прибавилась обидная — «кусочник».
Всем сердцем тянулся я к детям. Я был такой же, как и они, любитель шумных забав, но чувство сыновнего долга удерживало меня подле отца. Уходя от насмешек, я стал сторониться мальчишечьего общества, перестал дружить с ребятами и еще больше привязался к слепому, находя утеху в беседах со старичками, навещавшими нас. Я смирился и с тем, что отец собирал подаяние: оно стало серьезным подспорьем в хозяйстве тети Клавы. Привык я и к церкви. Мне даже стало нравиться церковное пение, книги.
По просьбе отца, мною занялся отец Дионисий — настоятель церкви. Священник учил меня церковно-славянской грамоте, службе. Дома эти занятия особенно поощрялись. Безмерной была радость отца, когда я впервые самостоятельно прочел длиннющую молитву. А тетушка была так довольна, что не знала, куда меня посадить, чем угостить, что бы сделать приятное.
Напутствуемый таким вниманием, я все чаще и чаще стал бывать в церкви и все больше отрывался от школы и от товарищей. Вскоре я стал прислуживать батюшке. Служба моя очень умиляла прихожан, и они приходили глазеть на послушника, как на редкое зрелище.
Умер отец вскоре после того, как я окончил семь классов. Как ни глубока была скорбь по отцу, я не раз ловил себя на мысли, будто обрел долгожданную свободу и нынче волен быть таким, как все. Я попытался возобновить дружбу со школьными товарищами, поступил учеником счетовода в одну из контор. Но дружбы со сверстниками не получилось: их волновали первые чувства привязанности к девушкам, а меня увлекали книги, разговоры философского содержания. На службе я тоже был одинок. К тому же испытывал постоянные денежные затруднения и потому стеснялся сослуживцев.
Материальные трудности, постоянные уговоры тетушки, напоминавшей о желании отца видеть меня священником, неустанные заботы отца Дионисия о «сироте» сделали свое дело. И года я не прослужил в конторе, как стал готовиться к экзаменам в духовную семинарию и вскоре успешно выдержал этот экзамен.
15 мая
Воскресенье — самый напряженный день. Все дела, все требы исполняются по воскресеньям, а в середине недели церковь бывает почти пуста. Сегодня же мне необыкновенно повезло — была свадьба.
По старым храмовым правилам в середине мая свадеб не устраивалось. Время это для крестьян горячее и вряд ли кто стал бы его праздно терять. Но нынче свадьбы в церквах — явление настолько редкое, что каждый настоятель количеством свадеб похваляется, как особым своим авторитетом среди прихожан.
Итак, я венчал. Но как!
Ждать бракосочетающихся пришлось долго. Три грузовые машины, украшенные лентами и цветами, сначала носились по селу, демонстрируя самодеятельность на колесах: горланили песни девчата, свистели парни, лихо разводили меха баянисты. Потом колонна машин остановилась возле сельсовета: там состоялась регистрация брака. Машины загружались в сельмаге провизией и водкой.
Свадебная процессия потопталась недолго перед каморкой фотографа, обосновавшегося возле чайной. Потом жених и невеста, неся за собой, словно шлейф, стайку неугомонных парней и девчат, раза два прошлись с песнями по селу, веселясь не столько сами, сколько показывая другим, как им должно быть весело.
Когда в первый раз табунок молодежи остановился против церкви, свахе и шаферицам, повязанным через плечо полотенцами, удалось заманить молодых не далее храмового палисадника. На скамейке против сторожки состоялся любопытный разговор. Невеста, расстроенная до слез, отбивалась от наседавших на нее матери и свахи.
— Сказала — не пойду, значит, не пойду, — упрямилась красивая девушка с резкими волевыми складочками возле сочных губ.
— Волю вашу, мама, я выполнила: и фату, и цветы, как вы просили, надела, и обряды все вытерпела, а в церковь не пойду.
— Спасибо, доченька, — нараспев выливала злобу матушка. — Седину мою перед людьми на позор выставила. Так и я же тебе спуску не дам: расстрою ваш сговор и дело с концом.
— Да, поймите вы, мама! Мне после свадьбы с людьми, с товарищами жить. Что они обо мне скажут?..
— С мужем тебе жить, с мужем, — хихикая, подсказала старуха-сваха. — Ты скажи ей, Ваня — с тобой ей жить, а не с товарищами, — обратилась она к жениху. — Ты на нее повлияй. Что стоишь пень-пнем?
Парень, рослый и тихий, хмурился и молчал: не хотел вступать в перепалку с тещей. В такой день! Потом выдавил с жалостью:
— Я неволить не буду. Пусть сама решает. Только думаю, что в церковь идти не надо. Записали уж нас, чего же еще…
— Помолчи ты, бесстыжая рожа, — прикрикнула на него теща. — Больно рано характер показывать вздумал. Записа-а-ли!.. А жить-то где будешь? Небось, не в сельсовете, а у тещи на хлебах. Пока еще выучишься чему…
Жених, как я узнал позже, только-только демобилизовался из армии, учился на курсах шоферов. Родных его поблизости не было.
Скрепя сердце, согласился он на требование тещи венчаться в церкви: потерять Настеньку не хотелось — любил ее.
— Так как же, Настька? — настаивала мать.
— Не невольте, мама, не пойду! — сказала твердо девушка.
— Так ты так, стерва! — захлебнулась бранью мать. — Ну так и я же на своем настою. Денег не пожалею, а бумаги ваши порву, из дома выгоню.
Старуха кинулась к сельсовету. За нею, пошатываясь, двинулись дружки и сваха.
Вскоре, обросшая толпой любопытных, свадебная процессия снова прихлынула к церкви. Заплаканная невеста и вконец расстроенный жених вошли в храм. Твердость Настеньки была сломлена.
Толкаясь, гогоча, молодежь, сопровождавшая жениха и невесту, вошла в церковь. Главной распорядительницей стала подслеповатая сваха. Напустив на себя торжественный вид, она без конца шикала на развеселившихся парней и девчат. Ее старания были напрасны: добиться тишины было невозможно. Многие парни и девушки в церкви были впервые. Они ходили с места на место, бесцеремонно разглядывая иконы и всякую утварь, словно находились в лавке, торгующей старьем. Чтобы лучше видеть венчание, большинство молодых стояло спиной к распятию, и трудно было водворить их на положенное место.
Читая полагающиеся стихи, я до предела напрягал голос, но из-за шума, разговора, шарканья ногами сам себя не слышал.
Молодым пришлось подсказывать:
— Перекреститесь!
Жених смутился и замотал головой. Пришлось самому взять его за руку, сложить, как надо, пальцы и толкнуть его руку на крестное знамение. Невеста от креста отказалась:
— Креститесь вы, а я не умею и учиться не хочу, — сказала упрямо и резко.
Глядя на то, как я обучаю жениха креститься, давились от смеха, громко прыскали дружки и подружки, смущенно улыбался жених, словно прося прощения перед зрителями за то, что не справился со своей ролью. Он и в самом деле оказался бестолковым учеником: без меня никак не мог перекреститься.
На лице невесты во все время обряда я читал злое нетерпение:
— Поскорее бы кончилась эта комедия!
И в самом деле, когда чин венчания был закончен, все вздохнули с облегчением и с шумом повалили к выходу.
Я возвращался в сторожку, ощупывая в кармане подрясника хрустящую полусотенную бумажку, и с горечью думал:
— Как в цирке, право! Никому не нужна такая профанация. Во всяком случае для молодых этот день будет не самым светлым днем в их жизни!
Зато мать невесты, как я заметил, ушла из церкви вполне удовлетворенная. Еще бы! Она, наконец, показала всем, как хороша ее дочь. Чтобы взять ее в жены, парень согласился на все условия. Честолюбие матери было приятно пощекочено.
Ну а я? Какую роль занимал я во всей этой грустной истории? Роль покорного исполнителя честолюбивых желаний и капризов удачливых и властных матерей? Положение весьма незавидное.
20 мая
Что-то долго нет ответа от владыки на мое письмо. Ольга Ивановна, не чувствуя моего расположения, не показывается на глаза. Это меня нисколько не тревожит. Напротив, стало спокойнее жить без ее постоянной опеки.
Андрюшу вижу редко: с утра до вечера ходит он где-то, кому-то подсобляет на огородах. Нет, он не скопидом: денег ему дают мало. Гонит его на люди бесконечная жажда труда, погоня за настоящим делом.
Странно, почему же все-таки епископ молчит? Он мог бы мне предложить составить официальный рапорт о сокрытии доходов Ольгой Ивановной или прислать из епархиального управления ревизора для расследования дела на месте.
Конечно, сообщенное мною для владыки не новость и никакой срочности не представляет. Мало ли где крадут церковные старосты?
Сегодня монашенкой Лизой, которая шла в город, отправил телеграмму владыке: прошу его благословения явиться лично. Жаловаться не буду, а возьму отчет, который Ольга Ивановна составила в апреле, и прокомментирую. Скажу, что липу больше подписывать не буду.
Выйдет ли что из моей честности? Откровенно говоря, я сомневался. И имел к тому достаточно оснований.
Когда я был в епархии ревизором, я встречал много случаев хищений церковных средств. Не один церковный староста, а все члены совета годами дочиста обирали церковь. И это терпеливо сносили и настоятели храмов и епископ, первый — потому что война с советом сулила ему обязательную потерю места, второй — потому что не хотел нарушить кажущийся мир и покой в епархии. Ведь духовное следствие по поводу проделок какого-либо церковного совета влекло за собою его переизбрание, а это было связано с разжиганием страстей в общине верующих, со всякими скандальными разоблачениями. В ходе этой кампании самые отъявленные жулики обычно становятся и самыми ревностными в клятвах о бескорыстии и желании не пожалеть живота во славу церкви, на пользу верующим. Такие обычно оказываются избранными, а члены отстраненного совета становятся при них «экономическими советниками».
Положение батюшки при этом настолько ухудшается, что успел бы он только ноги унести из прихода. Но бывает и иначе. Случается, что батюшка попадется волевой и все заберет под свою руку.
Однажды, возвращаясь в епархию из командировки по ревизским делам, я остановился на полустанке, название которого мне было знакомо потому, что где-то поблизости располагался приход беднейшей церкви. Считалось, что поскольку отец Петр берет в епархии свечей всего на тысячу в год — килограмма полтора на вес, — то доход его храма не превышает трех тысяч в год. Не храм, а инфузория по сравнению с городским собором-гиппопотамом, где годовой доход составлял несколько сотен тысяч. Взносов на патриархию с отца Петра никогда не требовали, хотя иногда он переводил сотенку-другую, и все хвалили его за щедрость и бескорыстие. Отец Петр более двенадцати лет был настоятелем этой церкви-карлика, но никогда в епархии не показывался и жалоб на него не было. Мне представлялся он дряхленьким, седеньким, в залатанном подряснике, безропотно несущим тяжесть своего горемычного бремени, а церквушка его — скособоченной, с побитыми окнами и слоем пыли на обветшалых рамах.