Больше из чувства жалости к человеку, чем из служебных побуждений, я решил по собственной инициативе побывать у отца Петра и дал о том владыке телеграмму. 

До прихода не менее двадцати километров. Попутного транспорта не было. Пришлось идти пешком. 

Был ясный солнечный день. Вокруг станционного поселка темнел лесок, приятно, манивший прохладой и тишиной. Я шел лесною тропкою долго, миновал три деревушки, словно по волшебству возникшие на бывших пожарищах. Дома с узорчатыми наличниками, палисадничками, с клумбами в этих издавно бедных местах казались сказочными. К вечеру на равнине, перед которой расступился лес, увидел большое село, в центре которого возвышалась белая громада церкви с куполом, окрашенным в зеленый цвет. Храм окружал сосновый борок, в котором уютно белел хорошенький просторный домик. 

В церкви шло богослужение, но молящихся было мало — десять — пятнадцать человек. За свечным ящиком стоял угрюмого вида старик, воззрившийся на меня с любопытством и удивлением. В ящике было штук тридцать свечей. 

— Не вы ли церковный староста? — спросил старика. 

— Никак нет, — ответил он, чеканя слова. — У нас такой должности нет. И церковный совет отменили… 

Таким сообщением я был немало удивлен. 

— Кто же поставил вас торговать свечами? 

— Батюшка, — ответил старый солдат. — Порядок такой. На каждую службу батюшка ставит к ящику нового человека, выдает ему свечи по счету и деньги за проданное по счету же принимает обратно… 

Всем хозяйством распоряжается батюшка единолично? Такой порядок был для меня внове. 

— Отец Петр у нас хороший, — пояснил старик. — Двенадцатый год о храме радеет и во всем порядок любит. Мы им премного довольны. 

В церкви было чисто, полы и стены покрашены масляной краской, иконы блестели начищенной медью, церковная утварь и облачения сверкали как новенькие. Доходы у церкви, судя по всему, были немалые: километров за пятьдесят в округе не было другой церкви и верующие со всеми требами обращались к отцу Петру. Прикинув мысленно количество свечей, продаваемых в сутки, — эти сведения сообщил мне старый солдат, — я убедился в том, что доход храма составляет примерно 60–70 тысяч в год, а не 3 тысячи, как проставлял в отчетах священник. Допустим, на ремонт церкви тратил он тысяч двадцать в год, а остальные? 

— Ай да отец Петр! Ловок, пройдоха! 

Старик же, видя, что немало меня заинтересовал, охотно хвастал своим приходом: 

— Люди у нас дружные, ко храму приверженные. Как стал батюшка с ремонтом сбираться, ему нанесли олифы, краски, разного материалу — на два ремонта хватило бы, право… 

Когда отслужили вечерню, я подошел к отцу Петру. Он и виду не подал, будто приезд мой ему неприятен. С радушием встретил и тотчас повел в дом. 

Дом его был километрах в трех от церкви. Но что за домина! Редко в городе такой встретишь: большой пятикомнатный со всякими службами, стоял он в центре роскошного сада. В комнатах с большим вкусом расставлена плюшевая мебель, на стенах висели ковры, дорогие картины. 

Матушка, приветливо встретив у порога, тотчас скрылась на кухне, сверкавшей кафельной плиткой. 

Отцу Петру шел седьмой десяток от роду. В прошлом казачий офицер с Кубани, был он здоровьем не по годам крепок, а осанкой, манерой громко разговаривать, раскатисто смеяться и высказываться обо всем откровенно, без обиняков, еще более подчеркивал свою принадлежность к воинскому званию. Едва я назвал себя, как он, глядя прямо в глаза, с сожалением покачал головой: 

— Поди ж ты! Вот не знал… Вот не знал… 

— Чего не знали? 

— Не знал, что в епархии есть такая должность — ревизор. 

— Могу подтвердить, — попытался я вытащить бумажник. 

— Не надо, не надо, — запротестовал отец Петр, — я и так верю. Впредь буду знать… 

— Что именно? 

— Что и вас не следовало обходить подношением. 

Мне стало неловко от такого цинизма. Но отец Петр, как ни в чем не бывало, делился со мною своим «опытом». 

— Обслуживающего персонала не держу. Зачем платить лишние деньги, когда старушки считают за честь помыть полы в храме. Сами и за очередностью в уборке наблюдают. Сторожа? Тоже не держу. За храмом наблюдает сторож соседнего магазина. Я лишь забочусь о том, чтобы на эту должность попадал верующий. 

— Почему вы распустили церковный совет? 

— А зачем он? Воровать? С этим я и без них управлюсь. 

— Почему скрываете подлинные доходы от епархии? — уже более придирчиво вел я допрос. 

— Так вы же поборами всякими задушите, обдерете. 

— Зачем вы прихожан обманываете, будто церковь большой налог государству платит? 

— Правильно делаю. Уж им-то о наших расчетах с епархией знать ни к чему. 

— Почему не берете свечи из епархии? 

— Зачем же брать по спекулятивной цене, когда на рынке сколько хочешь вшестеро дешевле? 

— Все-таки вы большую ответственность береге на себя, распустив церковный совет, — не унимался я. — Этим вы нарушаете «Положение об управлении русской православной церковью». 

Отец Петр смотрел на меня все с тою же добродушной усмешкой. 

— Бросьте пугать, отец Константин, — сказал он. — Государство не вмешивается в церковные дела. Ему нет никакого дела до того, кто у нас есть, а кого нет. 

— Допустим. Но давайте подсчитаем: после оплаты налога государству, который, как вы говорите, составляет всего 50 рублей в месяц, куда идут те пять тысяч рублей, что ежемесячно поступают от свечного ящика? 

— Они у меня. 

— А сколько в наличии сейчас? 

— Да ничего нет! 

Своим простодушием отец Петр сбивал меня с толку: уж не смеется ли он надо мной? 

Он и в самом деле смеялся: 

— Не торопитесь считать, чернильная вы душа, —  говорил он улыбаясь. — Я задолго до вашего прихода все рассчитал. Средний доход церкви 4 тысячи в месяц. Пятьсот рублей, заметьте, не больше! — я трачу на нужды храма, уплату налогов и на расчеты с епархией. Остальные три с половиной тысячи я трачу на себя. Что? По вашему, много? Ничего подобного. Это чуть-чуть выше, чем средний заработок доярки в нашем колхозе. А вы думали, что я буду в залатанном подряснике богову науку преподавать? Дураков нету. Перевелись. Да, мой личный доход составляет примерно 42 тысячи в год. За десять лет я истратил на себя почти полмиллиона. Нет, я не скопидом. В кубышку деньги не складываю. Трачу их на самое необходимое. Построил дом для себя. Такой же дом в городе, для сына. Есть еще дача семейная, в станице Лазаревской. На старости проветрюсь от ладана на своем кубанском ветру. И вы, батюшка мой, не воротите нос. Обо всем этом осведомлен владыка. Право, не стал бы я тут хозяином, коли с ним откровенного договора не заключил. И ему кое-что от меня перепадает. Где же он нынче кадры найдет на иных условиях? 

Как ни был я сведущ в финансовых делах и тех отклонениях, которые допускались в приходах, отец Петр своим откровенным меркантилизмом меня поразил настолько, что я больше его ни о чем не спрашивал. Поужинав, лег спать, а на рассвете поднялся, чтобы успеть на станцию к приходу поезда. 

С рассветом отец Петр тоже был на ногах. Уговаривал остаться погостить хотя бы денек. Когда же я отказался, послал матушку к соседу заказать лошадь, чтобы доехать до станции. 

К крыльцу подкатили дрожки, и матушка уложила в них объемистый сверток провизии. Отец Петр пригласил меня в кабинет и указал на деньги, лежавшие на письменном столе: 

— Здесь — тысяча. На расходы. 

— Я выпишу расписку, а из епархии пришлю официальную квитанцию, — сказал я. — Деньги будем считать авансом в счет очередного взноса. 

— А-а, — сказал он раздумывая. — Пусть будет так. — И он достал из сейфа еще пачку денег. — На первую тысячу пишите расписку, а вторая — вам… 

Я присел к столу и написал расписку на две тысячи рублей. Он взял ее, прочел, выругался и разорвал бумагу на клочки. 

— Бросьте, праведника играть, — сказал он. — Берите обе без расписки. Да имейте в виду, что не из боязни даю, а из расположения. Бояться надо старших, а они — все куплены. 

Вечером я был в епархии. На следующее утро докладывал о командировке епископу. Он молча выслушал меня и несколько раз укоризненно покачал головой. Я так и не понял, меня ли он осуждал за проявленную инициативу или отца Петра за откровенность. Потом владыка сказал: 

— Выпишите квитанцию на две тысячи рублей. Будем считать, что это доброхотный взнос отца Петра в патриархию. Я сообщу о прекраснодушном его поступке в Москву. Известите его, что отныне надлежит ему платить в епархию не 400, а 500 рублей в месяц. 

Как говорится, и щуку бросили в реку! 


26 мая

В селе случился пожар. Загорелся крайний дом, старенький, кривобокий. В нем жила с ребятишками веселая, работящая доярка Поля. 

Муж у Полины отличный мастер-шорник. Живя в селе, он обслуживал десяток окрестных деревень и зарабатывал хорошо. Пользуясь добротой жены, стал понемногу попивать, а потом и вовсе избаловался. Погнался за длинным рублем, ушел в город. Последнее время работал в сапожной мастерской и пропивался дочиста. 

Как ни тяжело переживала Поля разлуку с мужем, она не опустила рук. Была она энергичной работницей, заботливой матерью двух сыновей. Старшенький, Мишутка, ходил в первый класс, четырехлетнего Васю мать водила в детский садик. 

На работу Полина обычно отправлялась в третьем часу ночи. На отдых шла, когда солнышко было высоко, — в девятом часу утра. 

Летом день начинался рано. Мишутка успел отогнать корову, сходить в магазин за хлебом. Путь туда не близкий. Тем временем. Васек — он рос степенным, хозяйственным малым — задумал истопить печь. Сложив у печурки хворостины, — большие поленья ему не под силу, — он поджег под ними тряпочку, смоченную в керосине. Тряпка вспыхнула, и огонь весело побежал, перепрыгивая с ветки на ветку. 

Васек не боялся огня. Когда же стало жарко возле костра, разложенного на полу, он отошел, потеряв интерес к костру, побрел в горницу, отделенную деревянной перегородкой от кухни. Вскоре дом наполнился густым и едким дымом. Васек забился под кровать. Зажав от страха уши, мальчик уткнулся носом в щелястый пол. 

Мишутка первым выпустил дым на волю. Распахнув дверь, он создал стремительный приток воздуха, огонь заплясал как от радости. 

Порога мальчик не переступил, а опрометью кинулся к соседке Феодосье Карповне. Нашел ее на собственном огороде: она увязывала пучки редиски для отправки на базар. 

— Тетка Федоска, изба горит! — стал перед нею бледный, запыхавшийся мальчик. 

Феодосья Карповна всплеснула руками и ринулась в свой дом. Выбежала с узлами и кинула их на тачку. 

— Что стоишь? — заорала на Мишутку. — Беги по улице, зови кого-нибудь. Пропадешь тут с вами, ироды. 

И стала вытаскивать из своего дома вещи. 

Мишутка побежал на улицу. Привлеченные дымом, валившим из двери и окон, на пожар бежали люди. Вихрастый парнишка в тонкой сатиновой рубахе прыгнул на крыльцо и скрылся в дыму. За ним рванулась тяжело дышавшая от волнения Полина. Ее удержали чьи-то властные руки. 

— Всем нельзя, мать. Федюнька сам управится. Он — дружинник, делу обучен. 

Мишутка протолкался к матери. Та до боли стиснула его худые плечи и, утирая слезы, стала оглядываться. 

— Сыночек! Ты — тут? А Вася где? 

В окне плясали огненные языки: горела перегородка. Дружинники топорами рубили крышу, соседи из рук в руки передавали ведра, наполненные водой, заливали огонь. 

Федюня не показывался долго. Перемахнув через огненный забор, он упал ничком на пол и, припадая ртом к щелям, дышал пахнущим гнилью воздухом и обшаривал комнату. 

Васятку нашел под кроватью. Сорвав с постели одеяло, завернул мальчишку и рванулся к выходу. Вторая встреча с пламенем досталась ему дорого: загорелись волосы, одежда, все тело свела нестерпимая боль. Прижимая к груди живой сверток, пряча в него лицо, Федя вышел, пошатываясь, в сени. Его подхватили бережные руки. 

Когда вынесли обоих на крыльцо, страшно закричала Поля, охнули женщины: 

— Доктора! 

К обгоревшему Феде протолкалась девушка-фельдшер. Усадив парнишку под деревом, она поливала розовой водицей обожженную кожу, уговаривала: 

— Потерпи, миленький. Сейчас скорая помощь придет. Выходим тебя, потерпи. 

На месте дома пожарники оставили пахнувшие гарью развалины. Увезли в больницу Федю. С ним поехало трое комсомольцев. Предупрежденные фельдшером, парни были готовы отдать свою кровь, чтобы помочь товарищу. 

Полю с Мишуткой и Васей временно поместили в игровой комнатке детского сада. Правление выдало деньги на одежду, соседи нанесли домашнюю утварь. Неподалеку от школы строители принялись сооружать для погорельцев новый дом. 

Может быть, и не вспомнил бы я о пожаре, если бы не встреча с Федосьей Карповной. 

Через день после того, как в селе случилась беда, пришла она в церковь. Зажав в потной руке трешку, поклонилась в пояс: 

— Не откажи, батюшка, молебен отслужить… 

— По какой нужде? 

— Во спасение от огня. 

Всячески приумножая свои страхи, она рассказала, что, сидя на узлах, молилась непрестанно Николаю-угоднику. В тот час дала обет: будет спасен от огня ее дом — отслужит молебен угоднику на три рубля. 

Я исполнил ее просьбу. Когда читал молитву, заметил: женщина внимательно следила за каждой строкой, высчитывала, ровно ли на три рубля начитаю я евангелие. 

Сделав дело, Федосья Карповна ушла удовлетворенная, а я подумал: 

О Николае-угоднике эта торговка судит, как о первом взяточнике? Даже в молитве она заключила с ним торгашеский договор: ты мне сохранишь дом от огня, я тебе отслужу молебен. 

А если бы дом сгорел, пошла бы она служить молебен? Вряд ли! Она пошла бы не в церковь, а в госстрах, чтобы получить причитающееся возмещение убытков от пожара. А если бы дом сгорел наполовину? И тогда она не стала бы тратить деньги на молебен. Разве что на полмолебна раскошелилась бы. Но такой заказ в церкви не принимается — сокращенного текста молитв еще нет. 

Да разве одна Федосья Карповна ведет подобные расчеты с богом? Сколько раз я наблюдал, как верующие заказывают молебен о здравии заболевшей коровы. Отслужив молебен, возвращались домой успокоенные. В этом случае священник мало чем отличался от стекольщика, который, вставив стекло и получив деньги, оставлял хозяйку успокоенной по поводу того, что не будет больше ветер дуть в разбитое окно. Стекольщик, однако, вносил успокоение реально вставленным стеклам. Но после молебна, над которым старался батюшка, корова могла и околеть. 

Только ли мы, священнослужители, повинны в том, что воспитываем у верующих торгашество. Разве не само священное писание построено на этом. Что представляет собою, например, книга Левит, одна из частей Ветхого завета, именуемого библией. Это — сборник различных законов человеческого общества, составленных на основе складывавшихся в ту пору меновых товарных отношений. Не об этом ли говорят такие стихи библии: 

«И сказал господь Моисею, говоря: объяви сынам Израилевым и скажи им: если кто дает обет посвятить душу господу по оценке твоей, 

то оценка твоя мужчине от 20 до 60 лет должна быть 50 сиклей серебряных. 

Если же это женщина, то оценка твоя должна быть 30 сиклей. 

От 5 до 20 лет оценка твоя должна быть 20 сиклей, а женщине — 10 сиклей…» 

Запись эта — дань язычеству, в пору которого делались жертвы богам, в том числе и человеческие жертвы. С развитием меновых отношений и рабовладельчества кровавую жертву богу священники стали заменять выкупом. Отсюда и пошло представление верующих, что у бога можно вымолить, то есть выкупить (ибо молитва стоит денег) жертву, необходимую и для себя (например, выздоровление коровы, спасение от пожара). 

Говорят, что в евангелие нет ничего, что указывало бы на то, что и Христос, как и всякий бог, требует себе жертв, подношений, выкупа за всякие милости. Ведь спаситель должен быть, учит церковь, бескорыстно добр и всеблаг. Но так ли это? Нет, не так. В деяниях апостолов, например, говорится, что «…Павел, взяв трех мужей и, очистившись с ними, в следующий день вошел в храм и объявил окончание дней очищения, когда должно быть принесено за каждого из них приношение». 

Приношение? Кому? 

Какая участь ждала тех, кто не даст приношения? Кого не устрашит сказка об Анании и его жене Сапфире, которые не дали апостолам положенного приношения. 

Анания упал бездыханен, сообщает апостол, и великий страх объял всех слышавших сие. 

Та же участь постигла скупую Сапфиру, жену Анания. Она попыталась утаить от церкви деньги, предназначенные в жертву богу. 

«И великий страх объял всю церковь и всех слышавших сие», снова повторяет евангелие, предупреждая всех, кто задумает повторить кощунственный поступок пораженных богом супругов. 

Правда, в деяниях говорится, что из тех денег, что собирались в церкви апостолами, каждому давалось на его нужду. Но кто же не знает, что главные средства тратились на нужды церкви и ее служителей, и лишь крохи использовались жрецами выдуманного бога, как приманка для верующих. 


Ольга Ивановна застала меня за приготовлением обеда. Укоризненно покачав головой, она сказала: 

— Все-то вы самовольничаете. Не к лицу вам, батюшка, заниматься стряпаньем. Пришлю я вам монахиню для услуг. 

— Хорошо, пусть приходит, — я устал от домашних хлопот… 

Когда Ольга Ивановна ушла, я сообщил о ее предложении Андрюше. Он жалостливо посмотрел на меня и ничего не сказал. Я подумал, что ему грустно будет расставаться со своими обязанностями — он привык помогать мне во всем. 

В тот день я настойчиво искал, чем бы заняться. Долго ходил из угла в угол, досадуя не столько на прихожан, что не шли со своими требами, сколько на себя, что привык постоянно кого-то ждать и в ожидании бездельничать. 

За окном светило яркое солнце. В комнате сонно жужжали мухи. Я с детства не любил мух. Они раздражали уже тем, что отвлекали от раздумий, мешали сосредоточиться. Я ненавидел их за назойливость. 

Гораздо с большим уважением относился я к паукам. Они казались мне трудолюбивыми, разумными существами, не лишенными своеобразного таланта: паутина, свитая ими, всегда поражала меня ажурностью, красотою построения ячей. Паутина привлекла мое внимание еще и тем, что была отличной ловушкой для мух. 

Правда, в глухие и темные углы, которые, как правило, выбирали пауки, мухи залетали редко: они любили кружиться в полосах яркого света. Я досадовал на пауков и, жалея толстопузых крестовиков, думал: ведь издохнут же раньше, чем запутается в их сетях хоть какой-нибудь шальной мотылек. 

Бывало, что я искусственно кормил пауков. Поймаю муху и подброшу ее так, чтобы коснулась она паутины. Отчаянно жужжа, муха запутывалась в клейкой сетке, а я с удовольствием наблюдал, как проворно набрасывался и опутывал ее паук. 

…От скуки и одиночества в голову лезли нелепые мысли. Нервно вышагивая, от безделья меряя углы, я подумал: 

— Кто же я? Паук или муха? 

Я совсем запутался. Не тот ли я паук, что ждет в свои сети темных невежественных женщин? Не муха ли я, которую изо дня в день опутывает своей клейкой паутиной Ольга Ивановна? 

Кстати, вечером она снова навестила меня. С нею была Ангелина, бодрая старушка — монахиня. Она заявила, что отныне берет на себя все заботы о моем благоденствии. 

Стемнело. В сторожку кто-то тихо постучал. Я открыл дверь и увидел на пороге Антонину Федоровну. 

— Ох, батюшка! — запричитала она глухим шепотком. — Страшное задумала над вами бандитка. 

— Зря вы так говорите, — решил я пресечь сплетню, — не знаю, чем она может мне повредить? 

— Может, ой, как может! — горячо заговорила владелица собственного дома. — Она пустила сплетню по селу, будто я вас в мужья заманиваю. Простите, не хотела вам того говорить, но вижу, что Ангелину к вам приставила. Значит, готовится рассчитаться с вами: сплетней, клеветой она задушит вас так же, как отца Тимофея… 

— Глупости вы говорите. Уходите, — рассердился я, хотя в душе больше верил Антонине Федоровне, чем лицемерной и жестокой Ольге Ивановне. 

— Бог с вами! Я только упредить хотела, — пятясь, пробормотала Антонина Федоровна. 

Когда она ушла, я долго не мог уснуть. Как гадко жить среди лицемеров, носящих маску святости! Уехать бы куда-нибудь! Но куда? Ведь на другом месте будет то же. Я-то уж знаю! 

Часу в десятом утра к сторожке лихо подкатила «Победа». Из нее вышел высокий полнощекий мужчина лет сорока с курчавой русой бородкой и вьющимися кудрями, остриженными не длинно и не коротко — вровень с ухом. На госте был отличный кремовой шерсти костюм, шляпа из рисовой соломки и шелковая косоворотка под пиджаком. Поверх пиджака на груди матово блестел серебряный крест величиной чуть побольше ладони. 

То был отец Николай. Некогда блестящий и преуспевающий богослов по должности и артист по натуре, он был инспектором духовных заведений патриархии. За какие-то грехи интимного свойства был отправлен на периферию. Говорили, что в этом повинна была зависть митрофорных старичков, решивших не пустить молодого повесу к сану митрополита. При епископе отец Николай содержался в должности, средней между богословом и ревизором. 

Обласканный щедротами сановитых, молодой богослов со всеми держался свысока. Рассказывали, однако, что в «своем» кругу, среди таких же преуспевающих бездельников, он слыл остроумнейшим и веселым кутилой. 

Войдя в комнату, отец Николай поморщился. Бедность вызывала у него острый приступ мигрени, говаривал он друзьям. 

Присев на край стула, он заметил на столе несколько исписанных мною листков и набросился на них, как коршун: 

— Сочиняете? 

В голосе отца Николая — неприкрытая насмешка. К счастью, в руках у него оказался не дневник, а начало неоконченной проповеди, которую я, как ни старался, не мог дописать. 

Пробежав глазами по тексту, отец Николай внезапно переменил тон на более доброжелательный. 

— Проповедь пишете? Это хорошо! Скажите-ка! И тему вы трудную избрали. 

И кокетливо грассируя голосом, — у него был весьма приятный баритон, — прочитал нараспев стихи из евангелия: 

«Вы, которые не знаете, что случится завтра: ибо что такое жизнь ваша? Пар, являющийся на малое…» 

— Весьма похвальны старания ваши, отец Константин. Что же следует дальше? Где толкование священного писания? Где мораль, которую должны усвоить прихожане? 

Я признался в том, что никак не могу найти подходящее толкование. Найдя в моем ответе удобный предлог для придирки, отец Николай стал поучать, рисуясь своими познаниями в богословии. 

— Вижу, что взяли вы ношу непосильную. Образование-то у вас какое? Семинария? Чать, позабыли все, чему учили вас? А другие в вашем сане являют большое прилежание к слову господа и угодников его. Они частенько испрашивают благословения у владыки на чтение проповедей и с благодарностью принимают высочайшие его указания. Вы же, отец Константин, живете в норе своей, как сурок, не прилагая к службе ни малейшего рвения. Видимо, правду о вас владыке писали? 

Обо мне писали? Ага, значит, Ольга Ивановна не упустила случая нажаловаться, очернить меня перед епископом. Вот почему у ревизора такой строгий тон? Выходило, что не воровку наказывать, а меня усмирять приехал отец Николай. Со слов его получалось, будто только мое нерадение к службе приводит к тому, что скудеет приход и теряет он прихожан. 

Я попытался направить мысли отца Николая на преступные действия церковного старосты, но он и слушать меня не захотел. 

— Э-э, бросьте, отец Константин! — сказал он, досадливо морщась. — Мышиную возню поднимаете вы тут с ктитором. Поймите, у Ольги Ивановны к вере больше цепкости, чем у вас. Пока она здесь — храм держится, а оставь вас, честного, тут вы через неделю верующих разгоните. 

— Потому и цепка, — не сдавался я, — что второй дом на храмовые деньги собирается строить. 

— От сего православная церковь не оскудеет. Зато кормящийся за нее живот свой положит. Вы же не имеете того усердия в вере. А думать надобно сейчас о том, как веру укреплять… 

И отец Николай стал откровенно поучать методам, коими необходимо воздействовать на прихожан во имя укрепления православной веры. Между прочим, рассказал такой случай. 

— Собираясь к вам, я посидел на станции с полчаса в ожидании свободного такси. Рядом сидел средних лет весьма простодушного вида человек. Все поглядывал он на меня, силясь заговорить. 

Любезной улыбкой я помог ему начать разговор. 

— Не стыдно ли вам обманывать людей? — задал собеседник вопрос в упор. 

— А на чем, собственно, основано это ваше заявление? 

— Ну, как же! Забиваете вы голову людям верой в загробную жизнь, существование духа. А все это является чистейшим вымыслом! 

— Позвольте, я вам докажу обратное. У вас наверное был товарищ, который погиб на фронте? 

— Ну, как же. И не один. А что? 

— Вы уверены, что он умер, то есть перестал существовать? 

— Конечно. Я сам его похоронил. 

— Вы похоронили тело товарища. Но твердо ли вы верите в то, что его не существует не только физически, но и духовно?

— Безусловно, верю. 

— Чем же вы тогда объясните, что вы и родные вашего друга неустанно помнят о нем, что он является им в сновидениях? Что иное, кроме духа умершего, может воздействовать на эти представления живых? Вот вы — материалист. Вы отвергаете философов-идеалистов, которые говорят, будто понятия о вещах есть условное представление самого человека. Вы, реалисты-диалектики, говорите, что материя существует сама по себе, что наше мышление есть не что иное, как отображение реально существующего. Как же вы можете представить себе давно умершего, если бы дух его не существовал реально? 

— Позвольте, позвольте, вы что-то говорите не так! — горячо запротестовал мой собеседник. Но я извинился перед ним и пошел к машине… 

Отец Николай посмотрел на меня с торжествующей улыбкой: 

— Ну? Вы поняли мой прием? 

Я отрицательно покачал головой: 

— Не совсем. 

— Так вот: я его заставил задуматься над моими словами и… вовремя ушел. Конечно, если он захочет, то с помощью такой науки, как логика, легко докажет свою правоту и мою ложь. Пользуясь древнейшим методом теософов — методом сравнения несравнимых понятий, я создавал видимость убедительности своего суждения. Если бы этот, как я заметил, бывший военный, остановил вовремя мое красноречие, он мог бы со строгой последовательностью доказать, что память об умершем есть не что иное, как слепок, отпечатавшийся в мозгу с реально существовавшего человека, и что, как бы ни была богата фантазия у людей, никто и никогда не может представить формы духа или души, поскольку реально ее никогда не существовало. Этот военный мог бы привести тысячу примеров, подкрепленных наблюдениями, опытом, наукой, а я всему этому мог лишь противопоставить ухищрения ума, акробатику мозга, изобревшего методы запутывания самой простой и ясной мысли. 

Мне показалось, что отец Николай устал от собственного красноречия, потому что закончил он свою речь как-то вяло.

— Да, батенька! С каждым годом нам все труднее отстаивать веру. Учтите это, отец Константин! Атеистическое воспитание вырабатывает у людей особенно стойкий иммунитет к религии. В этих условиях прежних приемов церкви, воздействующих на воображение верующих, мало. Я считаю, — это, конечно, мое приватное мнение, — что ни колокольный звон, ни богатство и блеск облачений, ни особый экстаз при богослужениях, который способны вызвать талантливые служители храма, теперь не могут нам обеспечить укрепление, а тем более распространение веры. Против такого оппонента, как наука, нужно смелее выставлять древнюю умную старушку-теософию, являющуюся, как определяют марксисты, образцом воинствующего мракобесия. Она способна свалить с ног даже самого психически здорового человека. Не случайно, в американских университетах созданы «теософические» кафедры. Как вы думаете? 

Я об этом ничего не знал. Так о том и сказал отцу Николаю. Он с сожалением посмотрел на меня и продолжал, торопясь до конца довести свою мысль. 

— Необходимо решительно пересмотреть догматы церкви и ввести новые, более гибкие методы воздействия на умы верующих и сомневающихся в вере. Это давно и отлично поняли сектанты. Почему из церкви православной уходят в секты? Вы задумывались над этим? Потому, что у сектантов не казенные богослужения, а собрания, где каждая женщина может вволю поговорить о приснившемся ей сне. А какая же женщина откажется поговорить? Духовный наставник секты приучается с терпеливостью выслушивать любую чепуху своей единоверной сестры и давать религиозное толкование любому сну или видению, которые придумывают наиболее экзальтированные из них. Такие беседы создают видимость задушевности, ласковости к человеку. Они намного действеннее, чем чтение в церкви заученных молитв. Право же сектанты верно оценивают силу метода в таком деле, как обработка сознания, психики… Мы должны об этом подумать. 

Поистине поразил меня отец Николай своей откровенностью. Веры, убежденности в правоте христианского учения у него не было ни на грош. Зато во всем преобладала отчаянная решимость авантюриста во что бы то ни стало удержать власть над мыслями людей, не гнушаясь при этом никакими подлогами, подделками, явным обманом. 


23 июня

Во все дни, последовавшие за свиданием с отцом Николаем, я много думал над его словами. Доводилось мне и раньше встречать священников, в какой-то мере не согласных с догмами православной церкви. То были закоренелые консерваторы. 

Помню, епископ Феофан как-то дал мне задание уличить отца Порфирия, священника одного из дальних приходов, в распространении ереси среди прихожан. Отец Порфирий был сторонник секты, называвшей себя истинно православной церковью. Для видимости он добросовестно служил в храме, а в отдельной каморке проповедовал сектантские идеи. Группа верующих женщин составляла его «актив». С помощью женщин, которых отец Порфирий окрестил «женами-мироносицами», этот батюшка-пресвитер распространял слухи о том, что, якобы, кроме него, на многие сотни километров вокруг не осталось ни одного священника, который бы служил богослужение правильно, что все остальные служители культа поставлены «красными дьяволами», то бишь Советской властью, и искажают суть христианской религии. Между сплетнями подобного содержания проскальзывала откровенная антисоветская клевета. 

Мне удалось разоблачить сектантские заблуждения отца Порфирия, доказать все его отступления от канонов, принятых православной церковью. Но это были разногласия, так сказать, внутрицерковного порядка. В истории христианской религии это был не первый случай, когда священники впадали в самый крайний консерватизм. 

В мыслях отца Николая я заметил современное направление все того же консерватизма, стремление к крайней ереси, попытку заменить установленные чины и обряды изощренными методами словоблудия. 

Что же! Значит, учение, которое я проповедовал почти четверть века, ныне бессильно, если даже богословы мечтают изменить методы его пропаганды? Эта мысль не дает мне покоя, смущает и без того смятенный ум. 

А жалоба моя на Ольгу Ивановну так и осталась неразрешенной. Отец Николай со старостой прихода даже и разговаривать не стал. Сославшись на голод, мучивший его, он заторопился к отъезду тотчас, как выговорился по поводу некоторой перестройки в преподавании вероучения прихожанам. 

Конечно, я зря рассчитывал на какую-то помощь ревизора в таком щекотливом деле, как ссора с церковным старостой. Не даром же, провожая меня в приход, епископ сказал: 

— Не связывайся ты с церковным советом и особенно со старостой — заедят. И будь ты хоть тысячу раз прав и чист, я не смогу защитить тебя от презрения прихожан, вызванного ловко пущенной сплетней. 

В этом мудром предупреждении я не раз мог убедиться и сам, когда был ревизором у владыки Феофана. 

Однажды владыка послал меня в Клинцы. Предстояло разобраться в одном скандальном деле. 

Настоятелем церкви, как я узнал, был недавно назначенный престарелый и почтенный протоиерей отец Симеон. 

В той же церкви вторым священником был отец Серафим, человек средних лет, желчный и тщеславный, не по заслугам метивший в настоятели. Назначение старшим священником отца Симеона разрушило его планы, разбило его надежды. 

Отец Симеон был человек серьезный и честный, противник всякого жульничества. С первого дня владения приходом повел он решительную борьбу с теми, кто обворовывал храм. Как это ни странно, но все члены церковного совета содержались в храме на зарплате. Кроме того, они имели еще наемных лиц, которые выполняли все операции по сбору средств, учету их и расходованию, заключавшемуся главным образом в дележке собранных сумм между членами совета. Решение отца Симеона лично контролировать сборы и распределение средств лишило членов церковного совета источников дополнительного дохода. Тогда они сообща решили «съесть» отца Симеона, добиться его снятия или перевода, словом, отделаться от него любыми средствами. 

И потекли на стол епископа жалобы, заявления, прошения, грязные анонимки: переведите, избавьте, уберите, освободите и тому подобные просьбы. Батюшка-де наш разбойник, грубиян, вымогатель, прелюбодей, стяжатель, сосуд гордости, разжиревший боров, интриган. Помимо личных оскорблений, анонимные письма нередко содержали угрозы. Они адресовались непосредственно настоятелю. 

Бывало, во время службы отец Симеон раскрывал записочку о поминовении усопших и вместе с вложенным в нее рублем находил такую надпись: 

«Помолись за упокой новопреставленного протоиерея отца Симеона». 

Или: «Если через три дня не уберешься, считай себя новопреставленным». 

Однажды такая записка попала в руки диакону, и он, не дав себе труда подумать над ее содержанием, во всеуслышание провозгласил имя отца Симеона в молитве за упокой. 

Найти авторов жалоб и анонимок было невозможно. В этом я убедился на следующий же день после приезда. Все лица, вызванные мною для разбирательства, отказались от подписей, стоявших в письмах, адресованных владыке. Беседовать непосредственно с членами церковного совета было преждевременно. 

Отец Симеон находился в крайне расстроенном состоянии из-за несправедливых нападок на него прихожан. Я попросил у него хотя бы одно письмо или записку, содержащую угрозу, которую он получил непосредственно. Ни одной записки не оказалось: все они исчезали с непостижимой быстротой и таинственностью. 

— Только вчера я дал такую записку Софье Андреевне, — суетился отец Симеон. 

Софья Андреевна клялась, что на минуточку отдала записку Надежде Ивановне, а та передала ее Марье Сергеевне и — конца отыскать не удавалось. Записочки бесследно исчезали. 

Первый день провел я у отца Симеона. Встречался с членами церковного совета: все они были молчаливы, предупредительны и охотно давали всякого рода пояснения. Ночь провел также у настоятеля. Отец Симеон к исходу дня несколько успокоился и с грустью завел разговор о переводе его в другой приход. 

— А куда? 

— Куда-нибудь, — махнул рукой старик. 

— А ведь там будет то же, — предупредил его я. — Воровства вы и на новом месте не допустите. 

После этого отец Симеон затих и долго, ворочаясь с боку на бок, вздыхал. 

На следующий день я ходил по городу, пытаясь отыскать жалобщиков по указанным адресам. Но и эта попытка оказалась безуспешной. Даже если совпадал адрес, жалобщика не оказывалось дома. 

Вечером я собрал в церкви всех членов церковного совета, кроме настоятеля. Ему я посоветовал на заседание не приходить. 

К членам церковного совета я обратился с речью. 

— Владыка послал меня к вам сказать следующее. Ни один порядочный человек из прихожан не напишет ни одной жалобы или анонимки на отца Симеона. Откуда исходят жалобы, владыка хорошо осведомлен. Вот почему я обращаюсь только к вам: нас здесь шестеро и постарайтесь уберечь в тайне то, что я скажу, дабы враги церкви не воспользовались ею. Итак, у меня в руках ваши регистрационные карточки. Едва только будет получена еще одна жалоба на отца Симеона, независимо от того, кто ее написал, как владыка тотчас перекрестит ваши регистрационные карточки и ни один из вас не будет допущен к свечному ящику иначе, как на правах прихожанина, покупающего свечу. До свидания. 

Я поклонился и медленно направился к выходу. Вдруг за спиной кто-то негромко спросил: 

— А отец Серафим? Что же сказал о нем владыка? 

Отец Серафим был претендентом на место настоятеля. 

— О нем не беспокойтесь, — небрежно ответил я и вышел. 

Мысленно я поблагодарил того, кто невольно раскрыл мне главного участника заговора против ни в чем не повинного старика-настоятеля. 

Я тотчас отправился в дом к отцу Серафиму и, вызвав его в коридор, таинственно зашептал: 

— Говорю только вам, по секрету. Владыка сказал о вас так: если этот сукин сын напишет еще одно пакостное слово об отце Симеоне, я его вытряхну из рясы. И от себя предупреждаю: заготовлен на вас указ: если появится еще хоть одна жалоба из прихода, в тот же день будете переведены в самый отдаленный приход. 

Я оставил отца Серафима онемевшим от страха и, не попрощавшись, ушел. 

Собравши свой дорожный чемоданчик, я покинул отца Симеона. Он снова расстроился. 

— Что же теперь будет? Как вести себя, голубчик? — с мольбою в голосе обратился ко мне старик. 

— А разве вы не замечали, как бывает в жизни. Набросится на вас собака, и если вы будете от нее отбиваться, она будет провожать вас лаем до тех пор, пока сама не устанет или не сообразит, что забежала слишком далеко. Если же вы спокойно будете продолжать свой путь, не обращая внимания на лай целой стаи, собаки брехнут по разочку и перестанут. Вот так же и с анонимками следует поступать: получили — и в печь. И виду не подавайте, что вы их читали, что вы расстроены. Когда же вы, волнуясь, сообщаете содержание писем своим знакомым, ищете защиты у них и сочувствия, авторы письма торжествуют, письмо, дескать, попало в цель. И радость по этому мерзкому поводу подогревает анонимщиков на еще более грязные выдумки. Плюньте на них! Это самое верное, что можете вы сделать! 

Да, в ту пору советовать отцу Симеону было легко: сам-то я не был мишенью для анонимных писем и жалоб. А теперь? Какую сплетню-жалобу пустила про меня «бандитка»? 


26 июня

Ольга Ивановна принесла на подпись отчет за истекший месяц. Она давненько не приходила. Не сделала этого и после приезда ревизора. Видимо, результаты нашей беседы с отцом Николаем ей были хорошо известны. Стремясь поставить на колени, она старалась меня не замечать. 

В отчете значилось, что получено дохода за месяц 213 рублей. Расход подведен под эту сумму, и остатка наличных денег в кассе не числилось. Однако мне было известно, что доход составил 1815 рублей и что деньги осели в кармане церковного старосты. Ольга Ивановна устремила на меня свои строгие ясно голубые глаза и ждала подписи. Ни тени смущения, ни грани стыда я не прочел в этом взгляде — одна ничем неприкрытая наглость и властность. Отложив отчет в сторону, я сообщил ей, что на этой неделе поеду к владыке и лично доставлю ему отчет. 

Она была подготовлена к такому решению. 

— Зачем же откладывать? — сказала сухо. — Завтра я еду туда же за свечами, можем поехать вместе. 

— Ничего не имею против. 

На следующий день Ольгу Ивановну словно кто подменил. Она снова была любезна и предупредительна. На вокзале заботилась обо мне, как о малом ребенке, не стесняясь того, что излишней суетливостью вызывала насмешливые взгляды пассажиров. Я раскаивался, что поехал с нею, хотя весьма был рад тому, что теперь-то уж будет положен конец ее шашням. 

С вокзала мы направились в епархию, и в девятом часу утра смиренно ждали приема владыки. Мы были первыми у его дверей. Вскоре подсели к нам еще два священника. 

По внешнему виду священника всегда можно определить доходы церкви, в которой он служит. На городском священнике ряса блестящая, шляпа только что с витрины. В разговоре он высокомерен, особенно с сельскими, бедно одетыми священниками, изредка лишь удостоит их вопросом: 

— Вы откуда будете, батюшка? 

Прибывшие вслед за нами были сельскими священниками, весьма радушными, разговорчивыми. Следом за ними вошел городской собрат, сделал общий поклон и уверенно прошел в боковую дверь. Через минуту вышел оттуда, сопровождаемый келейником владыки, мужчиной монашеского вида, одетый в гражданское платье. 

Ольга Ивановна сидела рядом и как-то натянуто улыбалась всем, кто входил. 

Наконец начался прием. В кабинет владыки мы вошли вместе. Принимая благословение, я краешком глаза заметил, что владыка в добром расположении духа. Такой же изучающий взгляд метнула на него и Ольга Ивановна. Епископ пригласил нас сесть и поинтересовался, за каким делом приехали. 

Держа в руках отчет, я стал говорить о бедности храма, отсутствии необходимой утвари и облачений. Потом заявил, что средства на приобретение всего этого есть, но утаиваются ктитором, что у нее вошло в привычку скрывать истинные доходы церкви. Со всею прямотой я ознакомил владыку с деятельностью Ольги Ивановны и, положив на стол ее отчет, решительно заявил, что липу подписывать не стану. 

Закончил я свой доклад так: 

— Однажды умный человек предупредил меня, чтобы я не шел наперекор церковному совету. Но я не вытерпел и восстал, и теперь готов к самому худшему. Потому и жду вашего решения. 

Владыка с минуту помолчал, задумчиво глядя в открытое окно, за которым ветер раскачивал ветви — ленты березы. Потом, повернув к нам лицо, сказал: 

— Все церковные старосты — воры! 

— Владыка, — сказал я, несколько смущенный его откровенностью, — перед вами церковный староста нашего прихода, — и я указал глазами на Ольгу Ивановну. 

— Да и она такая же, — махнув небрежно рукой, сказал епископ. 

— После того, что я вам рассказал, — добавил я, — на меня теперь посыплются жалобы, клеветнические письма. Неизвестные анонимы будут требовать убрать меня из прихода. Может быть, сейчас же подать прошение о переводе в другое место? 

— Пусть пишут! Я буду жалобы рвать. 

Ольга Ивановна не проронила ни слова. Она сидела перед епископом с красным-красным лицом, и руки ее, сложенные на коленях, заметно дрожали. Дважды пыталась она что-то сказать, и какие-то нечленораздельные звуки срывались с ее губ, но владыка не задал ей ни одного вопроса и, досадливо махнув рукою, сделал знак, чтобы она замолчала. 

Вышли мы от епископа вместе, но тотчас расстались. Встретились в поезде, но всю дорогу Ольга Ивановна сидела неподвижно с закрытыми глазами и хранила упорное молчание. Не проявила она желания поговорить со мной и в машине. Ушла, не попрощавшись. Вот как я ей насолил! Нет, уж она этого вовек не забудет и не простит. Так и жди от нее новых гадостей. 


3 июля

Вот оно, началось! 

После воскресной службы в новенькой рубахе и каком-то невиданно-древнем, но еще крепком, без дыр, пиджаке, в больших, смазанных жиром кирзовых сапогах зашел ко мне с котомкою в руках Андрюша. Не выговорив и двух слов, он горько заплакал и, заикаясь, рассказал, что Ольга Ивановна отказала ему в месте, которое он занимал чуть ли не с детства. 

— Куда же ты теперь? — искренне жалея старика, спросил я. 

— Получил письмо от племянницы — зовет на Донбасс. Хочет, чтобы у нее подомоседил, присмотрел за хозяйством. Они-то с мужем работают, а дом на замке. 

— Когда думаешь поехать? 

— Да тотчас. Сама приказала, чтобы к вечеру духу моего здесь не было. В сторожку придет монашка Аглая, — и старик в который раз тяжело вздохнул. 

Потом поклонился, попросил его простить, если чем-либо не угодил. 

Было жаль расставаться со стариком, единственным спутником моего одиночества во все долгие месяцы службы в приходе. Как-то ему будет там, у племянницы? Впрочем, как бы ни было, а оставаться ему под началом «бандитки» было куда страшней: она могла выбросить на улицу в любое время. 

Не провожаемый никем, перекинув котомку за плечи, устало опираясь на палку, побрел Андрей Поликарпович на станцию. И я подумал: а ведь это хорошо, что отныне станет он не только в семье племянницы, но и среди соседей Андреем Поликарповичем. 

Во время службы в церкви я заметил некоторую странность. Народу было больше обычного. Женщины с каким-то особым любопытством следили за каждым моим движением. Было мгновенье, в которое я смутился: показалось, что лицо у меня испачкано чем-то и потому на меня смотрят эти пристальные, чуть насмешливые взгляды. Но, взглянув в маленькое зеркальце, я не увидел ничего, что бы могло оправдать эти взгляды. Чаще и оживленнее, чем обычно, шушукались между собою, перемигивались старушки. 

— Что бы это могло значить? — ломал я голову в догадках. Но спросить было некого: Валентина Петровна, псаломщица, мой неиссякаемый источник новостей, вот уже больше месяца из города не выезжала. 

После службы подошла Ольга Ивановна и резко, словно собираясь браниться, поставила меня в известность, что отныне в сторожке будет жить монахиня Аглая. Старуха эта была на редкость неприятна: хитрая и злая. Но я согласился. 

— Пусть! Только вместе с нею поместите и Матрону, — вступился я за бездомную и добродушную женщину. 

— Этого еще не хватало! — возмутилась она. — Сторожка — не конюшня! Нечего помещение ею загаживать. Найдет себе угол, если не околеет… 

Попытался и я настоять на своем, и заметил сухо: 

— К вечеру представьте рапорт с указанием поступившего за день дохода и делайте так каждый день. Отныне все поступившие суммы будете класть в сберегательную кассу, а счетоводство буду вести сам. 

Как она посмотрела на меня! Казалось, задохнулась от злости. Сдерживая лившуюся через край ненависть, она круто повернулась и пошла прочь, не сказав ни слова. 


8 июля

Лет тридцать назад я был весьма романтически настроенным юношей. Пытаясь разобраться в разноречивых взглядах на жизнь и религию, я много читал, любил бывать на лекциях и беседах. 

Откровенно говоря, утверждения марксистов о том, что всякая религиозная идея, всякая идея о всяком боженьке, всякое кокетничание с боженькой есть невыразимейшая мерзость, казались мне оскорбительно резкими. 

Гораздо больше привлекали меня интеллигентско-обывательские рассуждения о том нравственном совершенствовании человека, которое, якобы, немыслимо без веры в бога, все равно какого, хотя бы и выдуманного бога. В то время я был ярым сторонником литераторов, которые, потеряв привычного, старого бога, искали нового, чтобы навязать его поколению, рожденному революцией. 

В поисках бога бродил я по храмам и умилялся всякий раз, когда смотрел на пышные богослужения. Они, казалось, наполняли мою душу необыкновенной святостью. 

Как-то в яркий солнечный день я зашел в собор, возвышавшийся в центре большого города. Величественная обстановка, царившая в храме, полонила меня. Солнце через маленькие окошечки лило на молящихся потоки золотых лучей, на каменном полу суетились, прыгали, как живые, цветные зайчики. Откуда-то сверху, с балкона, укрытого под сводами собора, доносились прекрасные, словно неземные голоса и музыка. 

Обедню служил митрополит. Седой, в белоснежном и пышном облачении, в тот миг, как я вошел, он опустился на колени перед прихожанами. Это так поразило меня, что я заплакал от прихлынувшей к сердцу любви к себе, к людям и к этому доброму пастырю, удостоенному высшей благодати. 

Тогда я еще не знал, что в сцене, поставленной митрополитом в храме, так же, как ставит ее режиссер в театре, рассчитан был каждый шаг, каждый жест, который мог вызвать у верующих состояние религиозного экстаза. Тогда я не отдавал себе отчета в том, что и храмы-то строились только затем, чтобы поразить и покорить душу верующего. 

Позже, когда я стал священником, судьба близко свела меня с митрополитом, которого я видел в соборе. Я воочию увидел, что помыслы и дела его были далеко не так чисты, как его одежда. С невероятной злобой и ненавистью этот корыстный жрец религиозной морали относился к людям, особенно к тем, кто стоял на пути его честолюбивых замыслов и желаний. Он не пощадил своего предшественника-епископа и оклеветал его перед патриархом, поставив в вину мягкосердечие и рассеянность, которыми тот страдал. 

— Как можете вы плохое говорить о владыке? — спросил я митрополита, не вытерпев его несправедливых нападок, — ведь по кротости он, право же, святой. 

— Не всякий святой может управлять епархией, — зло ответил митрополит. — Запомни это! В таком деле, кроме елея, надобен и хлыст. 

Домогаясь власти, «белоснежный» митрополит ловко подстроил кражу каких-то ценных бумаг из сейфа и, обвинив епископа в злом умысле, добился его перевода, а сам уселся в кресло управляющего епархией. 

Да, в пору юности все в храме казалось мне необыкновенным, неизведанным, манящим. На все происходящее в нем я смотрел как на прекрасную картину, каким-то затуманенным взором, все обожествлял силою своей фантазии. Едва же я попытался рассмотреть картину вблизи, как потускнели, поблекли сверкающие краски, наружу проступила фальшь и грязная мазня, которые не вызвали во мне иных чувств, кроме брезгливости и отвращения. 

Наиболее грязными красками на широком полотне церковной жизни являются ханжество и лицемерие священнослужителей. 

Кто такой лицемер? Бывает так, что человек, не имея своих определенных взглядов, поддакивает то одному, то другому собеседнику, хотя мнения у них совершенно различны. Такого не назовешь лицемером. О таких говорят: куда ветер дунет, туда он и гнет… 

Вот скажем, Андрюша, безграмотный темный человек, верит каждому моему слову и всегда одобрительно кивает головой, хотя бы я говорил о вещах совершенно несовместимых. Разве можно это поставить ему в вину? Он попросту не понимает, о чем идет речь, а поддакивает из рабской привычки к покорности и соглашательству, привычке, воспитанной священным писанием. 

Лицемер — это тот, кто, имея достаточно знаний и опыта, чтобы самому разобраться в противоречивых мнениях и принять одну из сторон, строит свои убеждения и свою мораль из тех положений и взглядов, какие для него наиболее выгодны в определенное время. Такой, провозглашая светлые идеи, совершает темные дела, говорит одно, а поступает совсем по-другому. 

Таких вокруг церкви много. Если говорить правду, то я не встретил ни одного священника, который следовал бы советам священного писания, был бы искренним, не кокетничал с «боженькой», не рисовался бы, пытаясь выставить себя перед прихожанами в наилучшем свете. 

Как артист воздействует на зрителей искусством перевоплощения, возбуждая в них чувства, которых требует избранная роль, так и священник искусством оратора и чтеца воздействует на разум и чувство верующих; играя свою роль, пытается приковать внимание к сказкам и легендам о мифической личности, чтобы заставить поверить в нее. 

Верит ли сам батюшка в священное писание? Нет, он лишь проповедует евангелие, но ни одному слову не верит из того, что написано.

Да и как поверить? Ведь писаное крайне противоречиво. «Я кроток и смирен, — говорит о себе Христос, — приходите и учитесь у меня». Тем же, кто не пожелает принять его учение, он говорит, что отраднее будет земле Содомской и Гоморрской в день суда, нежели городу тому, где не приняли христианства. 

Хороша кротость спасителя, если грозит он, и не единожды, огнем и мечом. 

В угрозах именем бога не знают удержу и святые апостолы. «Как Содом и Гоморра и окрестные города… подвергшись казни огня вечного, — говорится в соборном послании апостола Иуды, — поставлены в пример, так точно будет и с сими мечтателями, которые… отвергают начальства и злословят высокие власти» (Гл. 1, 7–8). Не ясно ли, куда евангелие гнет? 

Ни один батюшка не поступает в жизни так, как советует евангелие, как учит он тому других. 

Известно, например, что священнослужители, должны воспитывать у верующих трепетное поклонение лику святых, страх перед богом. А сами? Имут ли этот страх? 

Я был свидетелем того, как старый батюшка, проведший свою жизнь вдали от соблазнов большого города и очень ревностно относившийся к своим обязанностям, думая, что остался в алтаре один, закашлялся и сплюнул на то место, которого по уставу не смел коснуться даже краем одежды. Рассказывая об этом епископу, я заметил, что у батюшки, допустившего такое кощунство, видимо, нет в душе страха божьего. Слушая, владыка поморщился — он не любил, когда в будни при нем произносили пышные слова, — и сказал: 

— А у кого он есть, страх божий? 

Очень часто евангелие служит удобной ширмой, за которой прячутся стремление к чистогану, корысть. Попробуй-ка епископ для пользы дела предложить городскому священнику перейти в отдаленный и бедный приход, и он увидит, как изменится лицо у батюшки, как затрясутся у него от страха руки. Да, он побоится лишиться высоких доходов и связанного с ними благополучия. Проповедуя скромность и аскетизм, он не решится сменить ванную на таз и «Волгу» на кирзовые сапоги для удобства передвижения по грязи. Призывая безропотно нести крест свой, он будет хитрить и выкручиваться от посылки в деревню, придумывать «семейные обстоятельства», роптать и даже взбунтуется вплоть до ухода в заштат, в отставку, на пенсию, что даст ему право остаться в городе и изображать обиженного несправедливо богом и людьми. 

Да что говорить о других! Я такой же лицемер, как и все другие священники. Я веду себя так, чтобы понравиться прихожанам, получше устроиться в жизни. Угадывая их вкус, я напускаю на себя кроткий и смиренный вид и с этой личиной не расстаюсь до тех пор, пока не остаюсь один. 

Для чего же служить, лицемеря, напускать на себя благопристойный вид, проповедовать то, от чего в жизни отказываешься? Ведь делается все это для того, чтобы извлекать выгоду: копейки, которые обманутая темная женщина-вдова оторвала от рубля, отложенного на гостинец ребенку, оседают в шкатулке священника и копятся для приобретения холодильника или автомашины. 

Нет, так дальше жить нельзя. 


14 июля

Никогда не думал, что началом травли, поднятой Ольгой Ивановной против меня, послужит такой незначительный случай. 

В жаркий полдень я отправился на речку. Берег в том месте, где был пологий спуск и гладкий песок, был заполнен купающимися. Пришлось пройти вдоль берега почти с километр прежде, чем удалось облюбовать укромный уголок, почти закрытый густым кустарником. 

Как хорошо было в реке! Я с наслаждением плавал, чувствуя себя человеком, свободным на время от всяких условностей. 

Пока плескался в воде, течение далеко отнесло меня от того места, где было сброшено платье. Когда же, преодолевая течение, я поплыл обратно, то обнаружил, что рядом с моими вещами, за кустом, расположилось трое купальщиц. 

Положение мое было не только смешным, но и опасным. Я продрог и устал от борьбы с течением, но не лог вылезти из воды, чтобы не вызвать насмешек у тех, кто резвился там, за кустом: ведь купающийся поп — явление необычное. 

После долгих раздумий, я сделал единственно возможное: заплыл подальше от купальщиц, выбрался на берег и под прикрытием кустарника, ползком добрался до своих вещей. При этом я вымазался о прибрежную грязь так, что за минуту потерял удовольствие от часа купания. 

Торопясь, я стал одеваться. Внезапно визг и плеск за моею спиной прекратились и чей-то смешливый голосок изрек: 

— Гля, девчата! Никак это по-оп! 

Это открытие девушки встретили таким дружным хохотом, что от досады меня бросило в жар. 

— Заметили все-таки. Теперь мне не избавиться от насмешек и пересуд… 

Ни в тот день, ни в другой я не мог отделаться от предчувствия какой-то неприятности. Но все было тихо, и я успокоился. Потом стал подумывать о том, чтобы повторить купание. 

Второй поход на реку я совершил ночью. Было тепло и звездно. Спало село, когда я, осторожно ступая, чтобы разбудить собак, добрался до реки, искупался и без каких приключений, никого не встретив по пути, добрался домой. 

А через несколько дней я стоял перед владыкой и доказывал, что ни с какими женщинами вместе не купался, никакой возни с ними не устраивал. 

В разбирательстве подобных склок епископ усвоил своеобразный стиль, который помогал ему одним выстрелом убивать двух зайцев. Владыка слушал меня, скептически улыбаясь, словно подчеркивая, что «он все понимает и делает вид, будто, верит моим объяснениям, в то же время не верит ни единому слову и только по мягкости и доброте своей снисходителен, оттого и не станет придавать значения поступившей жалобе». 

При этом ответчик, не чувствующий за собой вины, относил улыбку владыки на счет жалобщика и оставался тем немало доволен. А знающий за собою вину думал: «Все обойдется благополучно, так как по улыбке видно, что епископ ко мне расположен». 

Меня же эта снисходительная улыбка выводила из терпения, и я, горячась, рассказывал, как все было и откуда возникла клевета. 

— Ну, допустим, днем с вами произошла случайность, — все так же хитро сощурившись, произнес владыка, — зачем же вы ночью разгуливаете по деревне в одном нижнем белье? 

— Как?! 

Я остолбенел. Значит, кто-то все-таки видел меня ночью в белом подряснике, с полотенцем через плечо, и чья-то ревностная душа, радеющая о чистоте нравов, не преминула нагло оклеветать меня перед епископом. Как же непереносимо мерзостны люди, ютящиеся под сенью храма! 


22 июля

После беседы с владыкой я решил заехать к отцу Федору, ближайшему соседу, и посоветоваться с ним, как дальше жить. Правда, приятель мой был небольшим философом, но имел житейский практический ум, что для меня в ту пору было очень важно. 

В поезде я много думал о нем. 

Судя по тому, как провел отец Федор чин крещения, когда я посетил его в первый раз, он принадлежал к разряду тех служителей церкви, которых зовут ремесленниками. Это — самая распространенная каста батюшек, известных тем, что, уча других прилежанию, сами они исполняют свой долг с величайшей небрежностью. 

Они обычно ни во что не верят, ничего не любят, ничем не интересуются, кроме личного благополучия. Избранный путь считают ошибкой, жизнь — искалеченной. Оттого желчь свою нередко изливают на людей, которые их содержат. 

Отец Федор был простодушнее многих из касты ремесленников. Но и он любил в отместку за свою «испорченную» жизнь покапризничать перед верующими, показать себя более значительным, чем был на самом деле. Попробуй-ка кто-либо побеспокоить его ранее назначенного часа или опоздать! Тотчас раздражит себя беспричинной злостью и скажет: 

— Пусть теперь подождут. Я занят! 

И принимается пить чай, а потом отдыхать, либо часок полежит, а потом приступит к чаепитию. А на крыльце или в притворе часами дожидаются батюшку мать с ребенком, смущенная предстоящим таинством крещения, и кумы, сгорающие от нетерпения быстрее выпить да сладко поесть. 

Отца Федора, как обычно, дома не оказалось. Зато Варвара Савельевна приняла меня, как старого знакомого, и на сей раз мигом вздула самовар. 

Обстановка домашнего уюта подействовала успокоительно. Забыв обиды и огорчения, которые причинила Ольга Ивановна, я с охотой слушал болтовню Варвары Савельевны. 

— А живем мы с Федором пятнадцатый годок, — нараспев, как былину, сказывала о своем житье круглая от довольства и сытости матушка. — До войны отец Федор работал бухгалтером на крупном предприятии. А в сорок втором попали в оккупацию на Смоленщине. Федор заболел желтухой — вот уж когда я страху натерпелась! Спасибо дядюшке — помог! Был он священником и мужа обучил церковной службе. И хорошо стал Федор зарабатывать. А когда умер дядя, Федор заменил его на приходе. 

Обычно батюшки не любят говорить о том, сколько и каких треб они выполняют за день, так как при этом весьма точно можно определить его доход. На прямые вопросы священник в таких случаях отвечает уклончиво: «Да, так, приблизительно…», «И того не будет…» Варвара же Савельевна, напротив, желая похвалиться своим благополучием, выболтала тайну о доходе кормильца: он доставлял в день примерно триста-четыреста рублей. 

— Все бы ничего, да устает страшно. Мой-то не жалуется, а я вижу. Верите, вечером едва лишь до кровати доползает и от еды отказывается… 

Совсем стемнело, когда появился отец Федор. Он возвестил о своем приходе гулким стуком в парадную дверь. 

Приветствовал меня старый приятель любезной улыбкой и лобызанием в уста. Потом полюбопытствовал, не голоден ли, и стал расспрашивать о житье. Услыхав печальную повесть о мытарствах в приходе, сказал с искренним сожалением: 

— Вот, бандитка, скольких людей извела! И смерти на нее нет! 

Потом спохватился и предупредил: 

— Только вы ей мои слова не передавайте. Я ее не боюсь ничуть, а все-таки… У нее, говорят, большие связи, даже в патриархии. Через монахинь, живущих там, она и не такие дела обделывала. Рассчитается и с вами — это как пить… Да и у меня ктитором сидит вор и нахал. Ни прогнать не могу, ни отучить от воровства. А уж ваша-то, старостиха, в этих делах дока… 

Разговаривал отец Федор вяло: веки его то и дело тяжело смыкались, и долго не мог он заставить их вновь подняться. Я стал прощаться, но тут пришла в голову мысль просить его о помощи: 

— Позвольте приезжать иногда к вам на подмогу. Скажем, по воскресеньям или в большие праздники. У меня в эти дни прихожан почти нет, все к вам, в город устремляются. 

Такого оборота отец Федор не ожидал: он даже проснулся от удивления. Сказал с неохотой: 

— Нет, зачем же вам утруждать себя. Я помощников не прошу, сам управляюсь. 

— А можно ли попросить владыку перевести к вам постоянным вторым священником, — не унимался я, пытаясь найти какой-то выход из распрей с Ольгой Ивановной. 

— Вряд ли это возможно, — холодно и с большим неудовольствием заметил отец Федор. — Вдвоем нам делать нечего. Нет, я категорически против… 

И он открыл парадную дверь. 

Шел одиннадцатый час ночи. Мне предстояло пройти шесть километров. Раздосадованный моей назойливостью и покушением на доходы, отец Федор не предложил мне остаться переночевать. С грустью подумал я, что и у этого собрата нет ни капли веры в евангельскую мораль. Как и многие из нас, он приспособил ее служить своим корыстным целям. 

Эта мысль меня как-то успокоила, и я зашагал по безлюдным улицам спящего города, соображая на ходу, как быстрее выйти к дороге, которая приведет домой. 


30 июля

Я не писал больше недели. Да и о чем писать? О своем возмущении и бессильной злобе? 

Ясно одно: просить помощи у владыки бесполезно. От клеветы он меня не спасет. 

Самыми фантастическими нелепостями, невероятными сплетнями окружено в деревне мое имя. О «похождениях» батюшки только и разговору. Старушки приходят в церковь только затем, чтобы с укором посмотреть на меня, покачать головой, презрительно и сурово поджать губы. Будто я и в самом деле совершил что-то постыдное! 

И некуда укрыться от грязной клеветы. Попробовал спрятаться от людей в лесу, бродил там с утра до вечера. Но через день появилась новая версия о моих «похождениях». Оказывается, уединенные прогулки я использовал для свидания с женщинами, с которыми якобы заранее договаривался, давал деньги на вино и закуску и пьянствовал весь день, а к вечеру чуть ли не на четвереньках полз в сторожку. 

Я перестал ходить в лес. Тогда было придумано новое издевательство. 

По ночам в окно стали стучаться забулдыги и горькие пьяницы, упрашивали дать им пол-литра, за что соглашались платить, сколько потребую, и еще обещали поднести сто граммов, по уговору. Я просил их уйти, но просьбы не действовали. Пьяницы без конца твердили, что им доподлинно известно, будто я гоню самогон, и требовали, чтобы я перестал куражиться. Горланили они под окном почти до утра, а когда уходили, я все равно не мог уснуть от нервного расстройства. 

Бывало и так, что по утрам я находил у крыльца битую посуду из-под водки, засаленные карты, изорванное женское платье или белье, подброшенное чьими-то грязными руками. 

Ко мне перестали обращаться верующие по каким-либо требам. По наущению Ольги Ивановны, монахини перехватывали верующих на улице и под строгим секретом, сообщали, что батюшка продался антихристу, и нет у него настоящей благодати, и службу он служит не так, и крестит не по правилам. 

Хотел было я снова попроситься к отцу Федору хоть на время и без всякой оплаты, лишь бы доброе имя свое восстановить, и уж совсем собрался написать письмо, как вдруг получил от него послание вместе с вложенной какой-то запиской. 

Отец Федор писал: 

«Любезный собрат мой! 

Получив о вас нелестное известие, весьма удивлен непотребным вашим поведением. Матушка моя, Варвара Савельевна, даже расхворалась оттого, что, не ведая истины, принимала вас в доме нашем, как родного. А я так расстроился, не знаю, что вам и сказать. Как-то отнесется ко всему этому владыка? 

Кто эта женщина? 

Советую, оглянитесь, коли заблудились! 

Остаюсь иерей Федор». 

В записке, нацарапанной малограмотным человеком, было сказано: 

«Дорогой батюшка, отец Федор, наставник и отец наш! Когда пришла я от церкви в прошлую субботу, то вся горела и не знала, куда подеться от стыда. А потом решила вам рассказать про нашего батюшку Константина. Ведь он меня всю общипал, так что тела синяками изойшла. 

А вас прошу: повидайте его и скажите «как тебе не стыдно, ты же батюшка, а не кобель старый». 

И еще скажите, что таких батюшек гнать надо. 

Раба божия Агапа. 

Ольга Ивановна сказывала, чтобы молчала про то, а я не послушалась все равно ее…» 

Отвечать отцу Федору я не стал. Что же писать, когда он «растерялся», а матушка «расхворалась»? Ясно: ни за что не протянет он руку помощи своему любезному собрату. 

Чего же мне еще ждать? 


1 августа

Утром побывал у меня Корней Иванович, муж близкой приятельницы Ольги Ивановны. 

Вошел он в сторожку, соблюдая всяческие предосторожности: выглянул в сенцы — нет ли кого, плотно прикрыл за собою дверь и подозрительно оглядел комнату. Только после этого, да и то шепотом позволил себе рассказать, что слышал вчера, 

— Под вечер, этак, задремал на печке. Потом проснулся. Смотрю, моя старуха с Ольгой Ивановной шепчутся. Меня, видать, не заметили, я приник и прислушался. 

Уж так озлилась на тебя, батюшка, Ольга Ивановна, что готова проглотить, как устрицу, живьем. Ты, говорит жене, предлагал владыке выгнать ее, а поставить колдуна Андрея Петровича. Но, говорит, — не выйдет. Скорее я его изживу. Десяти тысяч, сказала, не пожалею, а выгоню его, голодранца, дурака честного, на улицу. Поскитается он у меня!.. 

И еще сказала, что Андрюшу прогнала по умыслу. Будто сказала ему: «Ты только на время освободи сторожку, чтобы Аглая могла кое-каким делом заняться». Посулила за то принять его вскорости обратно и денег на дорогу дала. И все, что плетется нынче на вас, — аглаины штучки. До чего же зла на сплетню старая, ведьме такого не придумать, что она выдумывает. 

Корней Иванович вздохнул. Похоже было, что он и вправду расположен ко мне, а Ольгу Ивановну ненавидел и боялся. 

— Покорились бы вы, батюшка, — попросил он. — Ее не переборешь, стерву! 

Уходя, попросил никому не сказывать, что говорил со мною. Выскользнул из сторожки и был таков. 

Э, пусть себе говорят! Я одолею сплетню кротостью и спокойствием. 

Собрав свою волю в кулак и далеко упрятав гордость, я решил пройти по селу, чтобы показать всем, как мало придаю значения кляузам. 

Народу на улицах было немного: всех увлекло в поле. Отдельные женщины возились во дворах, покрикивая на коров, и отовсюду тоненько звенели о подойник тугие струйки молока, пахнущего неповторимым детством и лугом. 

Я дошел до опушки леса, где горели на столбах огни и беспрерывно стучала молотилка. В тени берез раскинулся шалашик полевого стана. Скрываясь между деревьями, я с завистью глядел на то, как радостно трудятся люди. 

Мимо меня скорой походкой прошел Степан Лукич с неизменными планками в руках. Из шалаша, куда он вошел, согнувшись, донесся его уверенный говорок. 

— Я им планки на мотовила натачал. Теперьча, дело пойдет… 

Говорок его покрыл дружный смех и резкий стук костей, которыми ударил кто-то наотмашь о гладкий стол. 

Вот она, настоящая жизнь, трудового человека: любимое. дело, веселый отдых. Я остро позавидовал Степану Лукичу и его товарищам. Он не стал бы так метаться от змеиных укусов. Ему просто некогда слушать сплетни: ему работать надо, строить, что-то создавать… 

Как мне захотелось стать таким, как он. А что? Плотничать я умею. Потрудиться бы днем, а вечерком сразиться в шахматы и ответить таким же громким, легким смехом на шутку товарища! Попробовать, что ли? 


5 августа

А может, все обойдется. Стар я, чтобы менять профессию, и если признаться, по-настоящему ничего не умею делать. 

Сегодня меня пригласили служить панихиду. Значит, я еще людям нужен. Значит, не смогла «бандитка» ко мне уважение убить? 

Усопшим был старый огородник, живший в собственном просторном доме так бедно, что если бы не монахини, кормившие его, старик собирал бы милостыню. В колхозе он не трудился ни одного дня — всю жизнь торговал на рынке домашними овощами. Было у покойника два сына, но жили от него вдалеке. Соседи сыновей жалели, а старика называли скрягой. 

После похорон, как полагается по христианскому обычаю, в просторном доме покойника, который казался еще более просторным после того, как из него вынесли тело хозяина, были накрыты длинные столы для поминального обеда. Прямо с кладбища на поминки пришел и я. 

Еще во дворе заметил, что у котлов хлопотали обе невестки покойника. В знак траура они покрыли головы темными платками и напустили на себя торжественно-горестный вид — такими они и сфотографировались у гроба. Траур не помешал им, однако, то и дело браниться между собою, споря о неразделенном наследстве. 

В горнице за длинными столами, как всегда на поминальном обеде, было много монахинь. Казалось, они издали чувствовали запах мертвечины и слетались, как коршуны, на проедание памяти покойного из самых дальних деревень. 

В конце стола у самых дверей сидела улыбающаяся Матрона: из глаз ее струились обильные слезы, хотя при этом она спокойно обгладывала какую-то косточку. Латанная-перелатанная кофточка на ее спине совсем продралась, от юбки остались одни ошметья. И никто из духовных ее сестер не подумает предложить ей хотя бы одну рубашку из той дюжины, которую имеют сами. А сколько разных шалей, кофточек, платьев, полусапожек было спрятано в сундуках у Ольги Ивановны. 

Вот она, истинная христианская мораль! Монахини, посвятившие себя служению богу, могут лишь жалостливо причитать над больным или умершим, но ничем не помогут живому, если дело касается нарушения их благополучия или собственности. У кого же найти ту благость, которую, якобы, воспитывает евангелие? 

У Ольги Ивановны, с ее замашками хищницы? У отца Петра или отца Федора, живущих за счет обмана верующих? Или у странника Гришки? И ведь все они, как говаривал богослов отец Николай, проявляют великую цепкость ко храму, на них зиждется церковь, вера. 

После первой рюмки самогона, пропущенной ради поминовения покойника, разговор за столом стал оживленным. Дряхлая старушка, потерявшая слух за давностью прожитых лет, кричала своей соседке: 

— А Салтычиху отпевать пойдем? Говорят, Салтычиха преставилась? Только ты меня проводи. А то утром я в своей деревне затерялась. И всего-то года два не выходила из дому, а гляди ж ты, позастроились. Спасибо, к церкви довели, а то бы покойника ни за что не отыскала… Так Салтычиху отпевать пойдем? 

А совсем неподалеку, не стесняясь, во весь голос перемывали мои косточки две деревенские сплетницы. 

— Глянь, сестра, на батюшку! Что-то он сидит невеселый! Не знаешь отчего? Говорят, Аглая застала у него в сторожке Любку-гулящую… 

И, прикрывая рот ладошкой, ехидно стреляли глазами в мою сторону: задевает ли? 

Сидя в центре стола, я заметил, как несколько раз прошелся мимо дверей Корней Иванович. Он делал какие-то знаки. Я снова огляделся. 

Какая-то толстая женщина ругала подвыпившего родственника покойного: 

— И чего хайло на водку раскрыл — не в ресторане! 

Родственник лениво отругивался, проталкиваясь к двери после безуспешной попытки налить себе по третьему стакану из общественной четвертины.

— А ну вас, злыдни. Я в чайной доберу… 

Вдруг на дворе раздался женский крик, и любопытные, засуетившись, выскочили из-за столов поглядеть на зрелище. Вышел на улицу и я, чтобы незаметно оставить сборище. Взору моему представилась гадкая картина: дрались обе снохи, вырывая друг у друга грязнейшую, засаленную от времени подушку, взятую с кровати покойного. Как и следовало ожидать, старая наволочка не выдержала агрессивных действий молодух и, лопнув, обдала дерущихся слежалым, провонявшимся пером. Вместе с перьями посыпались на землю и пачки денег крупных купюр — невестки дрались из-за наследства. 

Мне и раньше приходилось слышать сплетни на похоронах, видеть пьяные драки, затеваемые наследниками из-за дележа собственности, и все это было настолько привычным, что я не придавал тому особого значения. 

И вот впервые оглядевшись, я заметил, что творят подобные гадости первейшие радетели церкви, рьяные поборники религиозной нравственности, закоренелые ханжи, воспитанные по всем правилам евангельской морали. 

Воспользовавшись всеобщим интересом к драке и начавшимися пересудами, я выскользнул за ворота и, сопровождаемый пьяной песней, направился к себе в сторожку. Неподалеку от церкви меня поджидал Корней Иванович. 

— Ну как? Обошлось? — спросил он взволнованно. 

— Что обошлось? 

— А вы не знаете? Это же Ольга Ивановна распорядилась вас на поминальный обед пригласить. А Аглая с помощницами собиралась облить вас грязью принародно. Рассчитывали разделаться с вами окончательно. 

Вот, значит, на какую подлость пустилась ведьма в юбке, носящая ангельский чин! Поистине она способна на все! Против ее коварных замыслов и Вселенский собор бессилен. 


10 августа

Чувствую себя скверно. Забросил службу, ни с кем не встречаюсь, ничего не ем. Все думаю, думаю… 

Как же все-таки быть? 

Повиниться перед «бандиткой» и сказать: воля твоя, правь приходом самостоятельно, не буду вмешиваться ни во что. А где же обыкновенная честность, которой учат детей с детства? Но почему я должен быть соучастником воровства? 

Кинуться в ноги владыке, просить перевода. Но по такому поводу я меняю уже не первое место. Где гарантия, что этот перевод будет последним? 

Уйти совсем из храма, в мир, где не властна религия и ее законы, ее фальшивая мораль? Хорошо бы! Но что я могу делать? Чем буду полезен людям? 

Чем глубже я исповедывал себя, тем яснее становилось, что не страх перед неизвестной судьбой мешал расстаться с привычным окружением церкви, а живущая, как осколочек в душе, надежда, упование на что-то. 

В дни последних тягостных сомнений произошла у меня еще одна любопытная встреча, которая положила конец упованиям на бога. 

Как-то вечером, придя с прогулки, я застал в храмовом палисаднике нежданного гостя. То был человек лет тридцати трех, в темных брюках и клетчатой рубашке ковбойке, с рукавами, закатанными выше локтя. 

Поздоровавшись, молодой человек молча проследовал в сторожку и, оглядевшись, присел на стул, чинно сложив руки на коленях. 

— Отец Константин, — начал он так, словно давным-давно был со мною знаком. — Меня прислали к вам те, кто исповедует близкий приход спасителя нашего… 

— Ага, сектант, — подумал я. — Чего ему от меня надо? 

Молодой человек говорил тихо, медленно, словно подбирая наилучшие слова. Черные блестящие глаза смотрели на меня в упор, но как-то рассеянно. Он представился проповедником общины адвентистов седьмого дня, и я с интересом прислушался к речи человека, равного мне по должности, но почти вдвое младшего по возрасту. 

Узнав, как несправедливо травит меня Ольга Ивановна, и к тому же испытываю материальные затруднения, этот христианин принялся весьма откровенно вербовать меня в секту. 

— Я и сам родился в семье православного священника. Закончил десять классов в Ростове и дважды пытался поступить в институт. Но господь удержал от неверного шага: оба раза я провалился на экзаменах. Видимо, была на меня ниспослана кара за то, что я одновременно верил церкви и марксизму. 

Потом спаситель снова ниспослал мне испытание: работая на валяльной фабрике, я заболел туберкулезом. В минуту крайнего отчаяния ко мне пришли носители истинной веры — братья и сестры нашей общины. Они помогли мне средствами, и я прочно встал на ноги. Они же помогли мне приобщиться святого духа, после чего я отдал себя служению богу… 

— Бесплатно? 

— Не кощунствуйте, брат Константин. 

Молодой проповедник, как я заметил, непрочь был передо мною порисоваться, показать свое превосходство в благости. В то же время восхищение своей верой у него органически связывалось с деловым расчетом и чистоганом. Предложил мне в порядке безвозмездной помощи солидную сумму. 

— У нас хорошо, — сказал он. — Мы будем заботиться о вас до той поры, пока не призовет вас к себе господь.  

— Что же, — сказал я, раздумывая, — у православной церкви не так уж много разногласий с ересью: мы исповедуем один и тот же евангельский текст, не так-ли? 

Заметив мое раздумье, проповедник осмелел и решил говорить начистоту. 

— Если вы так думаете, то мне осталось сказать немного. Мне велено передать вам, что если вам будут приемлемы основы нашего учения, можете рассчитывать быть избранным на должность проповедника одной крупной общины. 

— Ну, положим, с вашим учением я знаком. 

— Нет. Главное от вас сокрыто в тайне. А главное состоит в том, чтобы умело провозглашать учение в этом мире… 

— То есть модернизировать учение, вы хотите сказать, — поправил я собеседника, вспомнив слова отца Николая. 

— Вы марксистскую литературу читаете? 

— Давно когда-то читал, а сейчас не имел возможности. 

— Я, знаете ли, перед каждым собранием почитываю, — продолжал проповедник. — Очень важно не отставать от времени, в котором живешь. Ныне нельзя убедить собравшихся в мудрости божьей, не зная достижений науки и техники. Вот почему, возглашая братьям и сестрам о новых открытиях тайн природы, я всякий раз подчеркиваю веление бога, давшего человеку могучий разум. 

— Боюсь, что я не справлюсь с такой методой. Отстал, — откровенно признался я. 

— Когда вы носите в душе бога, это не сложно. Я лично делаю так. Захожу в книжный магазин, покупаю брошюрки ученого содержания, дома внимательно изучаю эту литературу и нахожу в ней нередко такое, что помогает мне укреплять веру в господа среди братьев. 

Недавно мне попалась в руки книжица о Дарвине — не помню автора. В ней прочел такую фразу, которую произнес естествоиспытатель: я никогда не был атеистом, пока не убедили меня в том жизнь, опыт, практика… В собрании верующих я прочитал только первую часть фразы: я никогда не был атеистом… и видели бы вы, какое сильное впечатление произвела эта фраза на собравшихся. 

— Вот оно как! — произнес я с нескрываемым удивлением. А про себя подумал: 

— Ничего нового! Обыкновенное шарлатанство выдается за новый курс в вероучении! 

Видимо, мое восклицание подзадорило проповедника, потому что с еще большей откровенностью стал он посвящать меня в тайны своего ремесла, считая, и не без оснований, что бояться меня нечего. 

Он познакомил меня с тем, каковы указания поступают к нему из адвентистского центра. 

— В связи с новым курсом в стране оказывать больше внимания человеку, мы, пастыри верующих, обязаны рассказывать верующим, что мечта о коммунизме всегда исходила из евангельских начал. Но при этом мы не должны отступать от слова божьего, свидетельствующего, что на грешной земле очищение человека, его совершенствование наступить не может. 

Враги веры и слова господнего называют нас реакционной сектой, — признал, между прочим, проповедник. — Но лично я не нахожу ничего реакционного в том, что мы верим в воскресение из мертвых и в страшный суд, который совершит над каждым из нас главный судья. 

И заключил молодой человек неожиданно: 

— Так как же? Хотите быть с нами? 

— Я должен посоветоваться со своей совестью, — ответил я уклончиво. 

Против ожидания такой ответ вполне удовлетворил проповедника. Попрощавшись, он оставил свой городской адрес на тот случай, если понадобится мне материальная помощь, и вскоре ушел. 

Оставшись один, я припомнил, что знал об истории и деятельности этой секты. 

Основателем секты в прошлом веке явился американский фермер Миллер, пытавшийся, как о том рассказывал мне знакомый лектор, организовать круговую поруку и взаимопомощь мелких кулацких хозяйств перед лицом наступления крупных сельскохозяйственных монополий. 

Ярыми сторонниками американского фермера-реформиста на русской земле явилась группа немецких колонистов, свившая себе гнездышко на плодородных землях Таврии. 

И уж совсем не удивило сообщение моего друга учителя о том, что на знамени немецких реваншистов ныне написаны лозунги адвентистских сектантов. Нацисты вообразили себя воскресшими крестоносцами, которые призваны самим богом — верховным судьей вершить страшный суд над народами, идущими по пути социализма. 

Хороши же братья во Христе, ждущие страшного суда, как радостного праздника! 


15 августа 

Завтра я уезжаю. Часам к шести утра за мною придет машина, я погружу на нее свои вещички — прощай церковь и те, кто ее окружает. Немного пожил я под сводами храма — чуть более половины года, но и того, что я увидел и испытал, вполне достаточно, чтобы отбить охоту нести службу дальше. 

В руках у меня новое назначение: я переведен в Крымскую епархию. Вручая бумагу, владыка сладко улыбался: 

— Поезжайте, отец Константин, на юг… 

Прощаясь, он позволил себе быть ласковым, не официальным. 

Мне многие завидовали. Случайно встретив на улице и разузнав, что дело приняло для меня благоприятный оборот, отец Федор долго жал руку в приливе дружеских чувств и говорил: 

— Это хорошо! Райское место! Вот и смилостивился бог к вашим страданиям. 

Я же решил твердо: ни в какой приход, ни в какую епархию больше не поеду. С меня хватит: ко всякой церковной службе получил стойкое отвращение. Только ложь да лицемерие нашел я в обители мнимого бога. 

Поначалу поеду к сестре, поживу у нее зиму, успокоюсь, подумаю о себе, отдохну, а весною уйду куда глаза глядят: небось, работа для меня всюду найдется. 

Очень хочется плотничать, как Степан Лукич. Доброе это ремесло. Или, как прежде, стану работать счетоводом. Я снова и снова вспоминал те дни, когда юношей работал в конторе счетоводом, днем аккуратно вел книги и счета, а вечером уходил в библиотеку. Как это должно быть хорошо: жить, не скованным никакими ханжескими условностями, никого не обманывать, не чувствовать, что за каждым твоим шагом следят завистники, сплетники и недоброжелатели, прикрывающиеся именем бога. 

— Ну, а что такое бог? 

Мне осталось не так много лет пожить на свете. Думаю, что поздно мне кривить душой, и потому я искренне признаюсь самому себе, что не только в моей душе, но и во всей вселенной нет никакого бога. Сказка о господине над всеми и спасителе нужна только тем, кто кормится ею, туманной легендой опутывая слабые умы. 

А религия? Что она такое? 

Когда я укладывал вещи, мое внимание было привлечено небольшой группой мужчин, которые неподалеку от правления уселись на бревнах и усиленно раскуривали цигарки. В раскрытое окно мне было видно, как дым от цигарок сначала медленно поднимался ввысь, а потом исчезал бесследно в косых лучах заходящего солнца. 

Вера в бога — не то ли это курение, к которому привыкнуть можно шутя, из любопытства, из легкомысленного интереса, но не всегда легко бывает отделаться от этой привычки. 

Трудно иной раз бывает человеку отвыкнуть от курения, хоть и знает он, что, кроме вреда, курение ничего принести не может. А все-таки тянет и тянет его к этому зелью, и бывает, что дорого платит втянувшийся хоть за одну затяжку. 

Человек же свободный от привычки к курению и дышит легче, и мыслит лучше, и живет радостнее, свободнее. 

Жить без курения можно. Многие из тех, кто, переборов себя, бросил курить, всегда бывают довольны шагом, который сделали и который освободил их от рабской привязанности к привычке. 

Не так ли следует поступить и с религией? 

Я знаю из собственного опыта, что те, кто еще тянутся к церкви, совершают одну за другой затяжки молений, в свое время разочаруются в своих поисках бога, ибо никогда не найдут в процессе поклонения богу ничего реального, полезного, нужного. Обрекая себя на постоянное окуривание молитвами, они лишь ловят бесплотные тени дыма, уходящего ввысь, растворяющегося во вселенной. 


25 января 1959 года

Я сделал так, как ранее решил. Ступив на крымскую землю, я не пошел в епархию, хотя и имел назначение епископа в руках. 

Я обратился в отдел организованного набора рабочей силы, созданного при облисполкоме, и попросил дать мне любую работу, где смог бы с наибольшей пользой для общества приложить свои силы. 

Мне предложили должность счетовода в совхозе «Береговой» Евпаторийского района, и я тотчас поехал туда. На центральной усадьбе совхоза мне была предоставлена квартира, а в конторе — рабочее место. 

На новом месте, окончательно новом, по сравнению со службой в церкви, я приобрел все то, о чем мечтал: спокойствие, уважение людей, дружеское их участие и расположение. 

Оставалось только навсегда порвать с прошлым, так сказать, в официальном порядке. И я это сделал, опубликовав в местной газете письмо. 


Загрузка...