Трудно теперь сказать, кто первым подал идею поехать всем классом в целинный Краснодарский совхоз. Но мысль была подана и захватила всех. Игорь Беликов, спокойный плечистый парень, староста класса, в котором я был классным руководителем, немедленно приступил к ее осуществлению.
— На целину едешь? — ошеломлял он каждого входящего.
Класс раскололся на безусловно едущих, колеблющихся и откровенно не едущих. Из девочек ехали: аккуратная, исполнительная Саня Легостаева и ее подружка, маленькая Таюшка Чудова, если ехал Игорь, ехала и Валя Унжакова.
Безоговорочно согласились ехать Витя Новичихин, который никогда не упускал случая померяться силой с самим Игорем, застенчивый и флегматичный Володя Иванников, по прозвищу «Нашел — молчит, потерял — молчит», а также наш острослов белокурый красавец Толик Мацнев.
Когда очередь дошла до Юльки Четвертакова, о котором все знали, что он мечтает стать моряком и уже второй год сочиняет морскую поэму, Юлька насмешливо бросил:
— Рожденный плавать, пахать не может!
Женя Рябов, отличник, высокий худой мальчишка с гладкими светлыми волосами, на вопрос Игоря отрицательно покачал головой. Этому особенно никто не удивился. Чего ему ехать в совхоз, когда он и без всякой «отработки» в этом году может попасть в институт!
Игорь не подал виду, но сузившиеся глаза его говорили, что поведение Рябова ему не нравится. Никто ожесточеннее Женьки не спорил о делах в деревне и беспорядках в колхозе, где мы работали каждую осень, и никто не умел лучше Женьки писать о будущем в сочинениях.
Игорь сорвал злость на Коле Щукине.
— А ты, Николай, едешь?
— Нет! — басом отозвался Николай и хлопнул крышкой парты.
— Кишка тонка? — мрачно спросил Игорь.
— Чего, чего? — переспросил Николай.
— То, что слышишь. Лоб, говорю, такой, что плуг цеплять можно, а тоже в кусты лезет, как некоторые.
Всем, и в первую очередь Рябову, было понятно, что «некоторые» — это прежде всего он, Женька Рябов.
Не обращая внимания на вскочившего Щукина и стрельнувшего злым взглядом Рябова, Игорь уже спрашивал Нэлю Бажину. Беззлобно за глаза, а иногда и в глаза Нэлю звали «Папочка и мамочка». У нее в семье так принято было обращаться к старшим. Нэля собиралась на литературный факультет пединститута.
— Чего ты раздумываешь? — уговаривал ее Игорь. — Два года поработаешь в совхозе. Узнаешь, почем фунт лиха. Литератору это обязательно надо знать. Ну что? Или будешь с папочкой и мамочкой советоваться?
Неожиданно резко и твердо Нэля ответила:
— Да, посоветуюсь!
События и в последующие дни развивались не менее стремительно. Хотя отказавшиеся ехать на целину пытались делать вид, будто их не интересует и не трогает вся эта затея, но если говорить начистоту, они просто лицемерили. Что-то удивительно увлекательное было во всем этом деле, но даже Игорь, по всей вероятности, не сумел бы толково и точно объяснить, чем же так сильно захватила всех эта идея. Трудно, очень трудно было объяснить это. Конечно, никто и не думал отказываться от мысли об институте. Но если сказать, что все едут для того, чтобы заработать себе производственный стаж, необходимый в нынешние времена для поступления в институт, то это было бы все-таки очень далеко от правды. Нет, что бы там ни говорил Женька Рябов об отмирании в наш трезвый атомно-математический век старомодной романтики, она никуда не делась.
Прошло несколько дней. Энтузиазм ребят не только не остыл, наоборот, мысли о поездке принимали все более конкретный характер, и число едущих увеличилось. Добилась согласия родителей Нэля Бажина. Неожиданно при всем классе Четвертаков объявил, что ради целины он жертвует мечтой о море. Молчаливый Володя Иванников, глядя в окно на залитые мартовским солнцем тополя, произнес целое предложение:
— Никто не просил тебя ничем жертвовать!
Юлька густо покраснел, напыщенность с него как рукой сняло.
— Это я так… пошутил. Просто все едут — и я.
В тот день я, как только вошел в класс, сразу почувствовал неладное. В чинной торжественности, с какой все сидели на своих местах, в том, что Женька Рябов, не ожидая моего замечания, подобрал под парту свои длинные ноги, в том, что на Игоря все поглядывали с любопытством, пока я писал в журнале, — во всем чувствовался невысказанный вопрос.
Не отрываясь от журнала, я еще раз мельком взглянул на класс, чтобы проверить свои подозрения. И точно: Игорь уже поднял руку и смотрит на меня. Наморщил лоб, а в глазах у него — веселые чертики.
Я пытаюсь нахмуриться, сделать вид, что ничего не замечаю, но сегодня очень трудно делать это. Может быть, потому, что за окнами — весенняя капель и тревожно и радостно схватывает сердце, когда смотришь на залитые солнцем молодые тополя, протянувшие в ослепительно синее небо свои нежно-зеленые, будто светящиеся изнутри, ветви. Это один из тех дней, когда очень хочется закрыть журнал, отложить его в сторону и просто так поговорить с мальчишками и девчонками о жизни.
— Что у тебя, Игорь? — возможно серьезнее спрашиваю я старосту.
Он встает, пробует, хорошо ли еще держится крышка парты.
— Мы, в смысле едущие… — начинает он. Все с напряженным вниманием, не отрываясь, смотрят на него. — Мы решили задать вам один вопрос: поедете ли вы с нами?
Игорь садится, и теперь все — едущие, колеблющиеся и неедущие — с таким же напряженным вниманием смотрят на меня. И Женька, который всегда любит задавать каверзные вопросы, смотрит, как мне кажется, торжествующе.
Честно говоря, все эти дни я ожидал такого вопроса. И был бы, наверное, просто очень несчастлив, если бы он так и не был мне задан.
Но теперь… Мне хочется сказать им, моим мальчишкам и девчонкам, к которым я страшно привык, приблизительно вот что: «Неужели вы серьезно считаете, что огорошили меня своим вопросом? Вы глубоко заблуждаетесь! Хотя я вам ничего не говорил, но уже сто раз думал над этим. Мне очень хочется ехать с вами, и я завидую вашим планам и всему, что вам предстоит увидеть и пережить на целине». Но я не говорю этого, потому что сомневаюсь, вполне ли педагогично так говорить. Просто спрашиваю Игоря и всех едущих, что же я буду делать там, в совхозе, если поеду.
Видимо, мой вопрос гораздо сложнее того вопроса, который был задан мне. Я мог бы, пожалуй, торжествовать, что так удачно вышел из положения и поставил всех в тупик, если бы мне самому не было интересно, что же они мне ответят. Интересно, потому что в глубине души я знал, что сколько бы я ни сомневался, я обязательно поеду вместе с ними. Я знал, что мне необходимо ехать. Я чувствовал, что еще очень нужен им, моим ребятам, хотя, может быть, они сами из гордости никогда бы не признались в этом в открытую.
Но ничего такого я, конечно, не сказал. Сказал только, что до первого сентября, пока у меня будет отпуск, поработаю вместе с ними. А дальше — само время покажет, как быть. Вполне вероятно, что уже к тому времени никаких классных руководителей им не понадобится.
Директор Краснодарского совхоза, узнав о намерении ребят, пообещал в ближайшее время организовать для них экскурсию на целину: пусть сами заранее посмотрят, где будут жить и работать.
Самодеятельность усилила подготовку сцен из «Клопа» и «Бани» Маяковского. Весь сбор от предстоящего спектакля должен был целиком пойти на приобретение вещей первой необходимости для новоселов.
В пьесах участвовали почти все едущие, если не считать Щукина и Рябова. Щукин играл Присыпкина в «Клопе», Рябов — изобретателя Чудакова в «Бане». Игорь Беликов, спокойный, сильный, широкоплечий, был замечательным Слесарем.
С тех пор как Николай Щукин категорически отказался ехать, сцена изгнания Присыпкина из рабочего общежития стала идти гораздо энергичнее. Игорь — Слесарь с таким искренним чувством хватал Щукина — Присыпкина за шиворот и норовил помочь себе коленкой, что его партнер стал убегать со сцены несколько раньше, чем это было предусмотрено Маяковским.
Николай жаловался мне, а Игорь, усмехаясь, оправдывался:
— Я ж из него хочу человека сделать!
Хорошо получался у Рябова Чудаков. Видимо, Женьке нравились глубокое бескорыстие и устремленность в будущее его героя. Надо сказать, что я всегда удивлялся, как Женя находит время участвовать в самодеятельности. Почти все домашнее хозяйство лежало на нем. Два раза в неделю он бегал на другой конец села в МТС на курсы токарей, в школе занимался в кружке трактористов и еще ходил в спортивную секцию.
Последнее время Рябов замкнулся, и мне казалось, что в нем идет мучительная борьба с самим собой: ехать вместе со всеми или поступать в институт? И вдруг произошло совсем неожиданное и непонятное: он сорвал репетицию. Все собрались в литературном кабинете, надо было начинать первую сцену, но Рябова не было. Подождали, послали Мацнева искать его. Толик сообщил, что Женька преспокойно играет в баскетбол и отказывается прийти на репетицию под тем предлогом, что у него, Рябова, сегодня спортивный день. Все были возмущены, но еще раз отправили Мацнева звать его: может, человек опомнится! Он просил передать, чтобы больше за ним не ходили. Я объявил, что репетиция сорвана по вине Рябова, и отпустил всех домой.
Игорь мрачно сказал:
— Проучить бы его надо!
— Проучите! — посоветовал я.
— Как? — размышлял вслух Игорь. — Кулаком — нельзя. А словами все равно он зашибет.
На следующий день после уроков было собрание по поводу поведения Рябова. Он сначала держал себя так, будто ничего не случилось, и вывел из себя даже Иванникова. Ноздри у Володи стали подрагивать, и он выпалил:
— Зазнался ты, Женька! Выставить надо тебя из кружка!
Игорю хотелось все сделать капитально, по порядку: «содрать с Женьки кожу», а потом уже делать оргвыводы.
И когда первые страсти улеглись и на мрачный вопрос Игоря «Кто еще имеет слово?» уже никто не отозвался, заговорил сам Игорь. Он пригладил обеими руками волосы и стал говорить очень-очень спокойно очень-очень неприятные для Женьки вещи.
— Ты скажи нам спасибо за то, что мы говорим тебе сейчас об этом, — сказал он, глядя прямо в лицо Женьки своими серыми, насмешливыми, умными и добрыми глазами. — За науку скажи спасибо. А то потом, когда большой вырастешь, больнее будет обламывать. Ты что, себя выше всех возомнил? Думаешь, если, ты лучше всех трещать в сочинениях научился, так тебе все теперь можно? Посмотрим, какой ты в жизни будешь. Пока что-то не очень это ясно.
Женька побледнел и ничего не отвечал. В чем-то самом главном Игорь был прав.
Рябова все-таки оставили в кружке, и репетиции начались опять.
Хорошее это было время! В школе давно никого нет, и нам никто не мешает. Окна затянуты инеем. Слышно, как наша деревянная школа поскрипывает под напором ветра. А у нас в заставленном книжными шкафами кабинете уютно и тепло. Звучат слова о жизни и будущем, гневно клеймятся стяжательство и мещанство. И сколько радости для всех, когда сцена по-настоящему удается!
Репетиция окончена, а расходиться не хочется. Садимся потеснее и говорим о том, о чем не удается поговорить на уроках. Но о чем бы ни шла речь, все равно переходим к разговору о совхозе. Как все там будет?
В один из этих вечеров среди других разговоров Женька Рябов вдруг сказал, что решил ехать вместе со всеми. Сказал как-то между прочим, будто не было вовсе у него никаких колебаний.
И никто ничего особенного не высказал по этому поводу, хотя все были рады, что Женька едет. Просто Игорь записал Женьку в свою тетрадь, в которой он отмечал, кто сколько принес картошки для будущего общественного огорода, и деловито предупредил его:
— Картошку завтра гони!
На следующий день после разговора, войдя утром в учительскую, я увидел мать Рябова. Она была явно взволнована и сразу же поднялась мне навстречу. В учительской все насторожились, а я приготовился к неприятному разговору. По правде говоря, я давно был готов к объяснениям с родителями, но пока, к моему удивлению, никто из них не выражал желания спорить со мною. Мать Рябова была первой. И я понимал ее волнение и ее тревогу: Женька, лучший ученик школы, ее гордость, решил ехать работать в совхоз.
Мы сели.
— Женя мне вчера сказал, — начала она и заплакала.
Я молчал, а она, отвернувшись к окну, искала платок и не могла найти его. И, не глядя на меня, продолжала:
— Вы знаете, что значит для меня Женька. И когда он мне сказал вчера это, мне было очень трудно. Но я одобряю его решение, и я горжусь им.
19 марта после уроков выехали на экскурсию в совхоз. За нами приехал сам директор — Владимир Макарович Савчинский, очень грузный и необыкновенно подвижный украинец. Желающих побывать в целинном совхозе набралось много, едва уместились на двух грузовых машинах. Я поехал в «газике» директора.
Дорога по Оби кончалась, кое-где на льду уже выступила вода. Трясло неимоверно. После особенно примечательного ухаба Савчинский крутил головой и приговаривал улыбаясь:
— Была бы шея тоньше — голова б отлетела!
Ехать с ним весело и интересно. Он без умолку говорил о совхозе, приводил на память целые таблицы цифр. Он знал, сколько намолотили лучшие совхозные комбайнеры в прошлом, 1956 году, какова урожайность и себестоимость хлеба по отделениям, сколько сдано хлеба по годам и какова прибыль за первые два года жизни совхоза. Чтобы поддержать разговор и не выглядеть человеком совершенно оторванным от хозяйственных дел в районе, я заметил осторожно, что совхоз, по всей вероятности, теперь дает столько хлеба, сколько до целины давал весь наш Усть-Пристанский район.
Савчинский заразительно рассмеялся.
— Как вы считали? Наверное, по Киселеву! А я все по Малинину — Буренину. Смотрите: за два года, 1952 и 1953-й, наш район сдал около восьмисот пятидесяти тысяч пудов. А мы в прошлом году сдали миллион семьсот тысяч. Выходит, что мы в прошлом году сдали хлеба в четыре — вы слышите? — в четыре раза больше, чем весь район в 1952 или 1953 году. Вот вам и столько же!
Последняя часть дороги — от большого села Коробейникова до совхоза — была особенно трудной. Машины то и дело останавливались, буксуя в глубоких наносах. Директор начинал волноваться, что школьники могут простудиться, тяжело выгружался из «газика», семенил, проваливаясь в глубокий снег, к увязшим впереди машинам и начинал командовать:
— А ну, взяли! Навалимся! Кто не смелый — тому места не достанется!
Ребята прыгают из кузова в снег, начинают раскачивать машину.
— А ну, веселей, еще раз взяли! У-па! — кричал директор, затиснутый в толпе хохочущих мальчишек.
Еще усилие, надрывный рев мотора, и машина выбирается из сугроба. Все бегут за ней. На ходу одному натерли снегом лицо, другому была подставлена подножка, и он хорошо проехался на животе, и через секунду на этом месте образуется самая настоящая куча мала. Наконец все снова усаживаются по местам. Владимир Макарович, тяжело дыша, со странно неподвижным лицом молчит, пока не трогаются последние машины. Мне кажется, он думает: «Ничего себе будущие кадры! Что с ними делать?..»
Незнакомая дорога казалась очень длинной. Кругом белая скучная и чужая степь. За каждым подъемом ждешь, что откроется поселок, но машины въезжают на гриву, а впереди все та же бескрайняя белая степь.
Но вот директор подался вперед и живо сказал:
— Приехали!
Машины стали быстро спускаться в широкую лощину, в глубине которой пестрел поселок. Ребята привстали, держась друг за друга. Меньше чем за полминуты проскочили весь совхоз, состоящий из трех улиц — одной продольной и двух поперечных. Одинаковые веселые домики, облицованные серой и красной шиферной плиткой. Нигде ни кустика, из-за домов везде проглядывает степь.
Директор пригласил всех к себе в контору. В его кабинет все не влезли, половина осталась в приемной. В кабинете все стояли и были очень серьезны. Рябов, которому мы поручили высказать наши планы, побледнел и несколько запинался.
— Нас интересуют две группы вопросов, — начал он. — Первое — организация нашего труда, второе — организация нашего быта…
Там, в школе, в нашем уютном литературном кабинете об этом говорить было просто: к весне ребята получают вместе с аттестатами зрелости свидетельства трактористов; летом в совхозе, до уборочной, они участвуют в ремонте техники и пройдут необходимую практику, которой сейчас не может обеспечить школа; в уборку они будут работать трактористами; на будущий год, если администрация пойдет навстречу, хорошо было бы создать отдельную молодежную бригаду; жить обязательно всем вместе, весной посадить для себя огород. Прежде все это казалось выполнимым и умным. Здесь же совсем другое дело. Директор слушал внимательно, наклонив голову набок, но нет-нет глаза его весело прищурятся:
— Ну, это вы, хлопцы, уже загибаете!
Однако спорить он ни с кем не стал, только заметил, что сделать все можно, было бы с кем делать. Показывать совхоз повел сам.
— Вы не бойтесь, мы не передумаем! — предупредил его в дверях Рябов. — Это решенное дело.
— Я и не сомневаюсь! — директор похлопал Женьку по худущей спине. Глаза его снова сузились в лукавой и доброй усмешке: «Много ли можно взвалить на такую спину?»
Прежде всего директор повел показывать большие каменные склады для зерна. Ходил он удивительно быстро, все едва поспевали за ним. На ходу он объяснял, что таких складов еще ни у кого нет. Вошли в первый склад. На двух машинах закутанные до глаз женщины чистили пшеницу. Было сумрачно и пыльно. Высоко на перекрытиях с шумом перепархивали жирные голуби. Их было очень много, и единственное, о чем спросили здесь директора, — что с ними делают.
Другие склады были точно такие же, добротные и большие, но Владимир Макарович повел и туда. За складами стояли тракторы и комбайны, занесенные снегом. Их смотреть не стали: кто же не видел трактора или комбайна! И здесь обнаружилось, что, собственно, и смотреть-то больше нечего. Мастерской еще нет, стоят пока одни стены без крыши, а в саманные землянки, в которых она сейчас размещалась, директор не повел.
По поселку прошли очень, быстро. Заглянули в большой дом, где, по словам директора, должен быть клуб. Желающие забежали и в магазин, посмотрели место на пустыре, где когда-то будут школа и больница.
Все это в общем было похоже на фотографии целинных совхозов, которые мы видели в газетах, но чего-то все равно не хватало и что-то не сходилось с нашими представлениями о целине: все было слишком обычно.
Кончался рабочий день. В домах зажигались огни. Шли рабочие. Куда-то повезли сено. Возле автомашины с цистерной толпились женщины: брали воду. Втайне все мы надеялись, что директор самое интересное, самое существенное, целинное приберегает к концу. Но Владимир Макарович, заметно уставший, снова привел нас к конторе и сказал:
— Ну вот, все обошли. Если вопросов нет, надо ехать.
Он провожал нас до самой Усть-Пристани, желая убедиться, что все вернутся целыми и невредимыми.
Позади нас все слабее и слабее долго мерцала горсточка огней в степи. Как бы там ни было, а теперь это и наш совхоз!
Наконец пришел день нашей премьеры. Желающих попасть на спектакль было так много, что несколько зрителей сидели даже на подвешенном к потолку турнике. За кулисами было естественное для этого случая волнение. В последнюю минуту выяснилось, что исчезла невеста Присыпкина. Оказывается, она забыла в интернате приготовленную для сцены свадьбы жареную картошку. Но обошлось для нее это благополучно: нельзя же расстраивать актрису перед самым выходом на сцену!
Все шло хорошо. Чуть не до слез смеялись, когда Мацнев учил Присыпкина «изячно» танцевать. Толик был взвинчен, но этого никто не заметил. Дело в том, что для него специально приготовили суженные книзу брюки, но девочки перестарались, и он никак не мог их надеть. Кое-как с помощью Игоря он сумел просунуть до половины одну ногу. Красный от злости, он клял незадачливых портних и. Просил шепотом: «Да держите же вы занавес!» А Игорь, давясь от хохота, распарывал ножницами швы.
«Баня» прошла благополучнее, и впечатление от нее осталось особенно сильным. Правда, в первой сцене «машина времени» не взорвалась, хотя до того Женька Рябов хвастался, что она работает совершенно безотказно. Вместе со словами из пьесы Рябов в сердцах громко воскликнул: «Вот черт!» Но зрители подумали, что это так и надо.
На следующий день Игорь торжественно принес в учительскую швейную машину, ванну, умывальник, кастрюли и большой половник. Все это предполагалось вручить новоселам на выпускном вечере.
В середине мая, когда занятия подходили к концу, резко похолодало. А двадцатого числа, в тот день, когда обычно ребята приходили в школу с цветами, выпал снег. Он шел целый день. Зелень на косогорах поблекла, потом исчезла совсем. Деревья с молодой листвой поникли под тяжестью пышных хлопьев.
Через два дня Рябов слег с воспалением легких. Почти десять дней пролежал он в больнице. Ребята переживали за него и по очереди бегали к нему. Выписался он накануне первого экзамена и вечером пришел ко мне. Он читал сочинение, написанное в больнице для пробы.
Как изменился Женька! Его тонкое красивое лицо совсем заострилось. Сквозь синюю, хорошо выстиранную и отглаженную рубашку торчат ключицы. Одни руки, которые держат открытую тетрадку, такие же: большие, с коротко подстриженными ногтями, загрубевшие и шершавые от всякой работы.
Он кончил читать и ждал, нахохлившись, замечаний. Я вздохнул и сказал:
— Может, не пойдешь завтра? Договоримся с директором и перенесем экзамен.
— Еще чего! — буркнул Женька.
Утром он пришел вместе со всеми. Получил он четверку.
В совхоз уезжали вечером 5 июля. Провожать нас пришли секретарь райкома комсомола и родители. Я хотел было сказать напутственное слово, но в последний момент, когда собрались в своем классе, охватила тревога. Что выйдет из всего этого? Мы еще только собирались ехать, а уже были потери. На выпускной вечер не пришел Юлька Четвертаков. На другой день он взял аттестат и уехал в Барнаул. Зато совершенно неожиданно для всех собрался ехать Коля Щукин.
Машины нас ждали возле школы. Будущие трактористы, комбайнеры и рабочие, забыв о важности момента, с шумом, наперегонки бегут занимать места. На одну машину грузим имущество, в другой рассаживаемся сами. Подняли на смех Толика Мацнева, который еле-еле перевалил через борт свой огромный деревянный чемодан. Стали допытываться, что в нем. Толик невозмутимо отвечал:
— Мать продовольствия натолкала! Говорит: все равно ни черта не заработаешь, так хоть неделю чтоб продержался.
Девочки носятся со швейной машиной, не зная, куда ее поставить, считают подаренную посуду. Им кажется, что чего-то не хватает. Но это Мацнев воспользовался суматохой и прячет в солому то ведро, то кастрюлю и сам же помогает искать. Матери с влажными глазами дают последние наставления.
Наконец все уселись, и машины с места набирают скорость. Несколько секунд видна старенькая школьная уборщица тетя Шура. Она стоит у ворот нашей бревенчатой школы и машет снятым с головы белым платком. Потом все скрывается за облаками пыли.
Другим пришлось ехать на целину почти через всю страну. У нас путь короче. До совхоза всего сорок километров. И тех, кто ехал сюда два года тому назад, ожидали необжитая, голая степь, костры и палатки. А мы едем, можно сказать, на готовое. Самое сложное, самое трудное целина, кажется, уже пережила. И тем не менее мы полны торжественности: ведь это первый самостоятельный шаг в нашей жизни, первый шаг в неизвестное манящее будущее.
Женька, свесившись через борт, уговаривает шофера «поднажать», и тот старается. Машины стремительно несутся вперед, ветер бьет в лицо, а Женька, взглянув на меня, оправдывается, улыбаясь до ушей:
— А какой же русский не любит быстрой езды!
У нас был уговор — въехать в совхоз с целинной песней. Но ее почему-то не получилось. Девчонки, когда показался поселок, затянули было песню, однако мальчишки их не поддержали.
Было воскресенье, и совхоз казался безлюдным и притихшим. Только где-то негромко играла гармошка да стрижи, как реактивные самолеты, носились над землей. Уже не яркое солнце освещало зеленые всхолмленные поля вокруг поселка, и все дышало спокойствием обычного деревенского вечера.
Нас никто не встречал. Мы сгрузились возле конторы. На ней висел замок.
Пока совещались, что делать, появился Владимир Макарович. Он здоровался со всеми за руку, шутил, на ходу отдавал распоряжения.
— Мы уже неделю вас ожидаем, — рассказывал он по дороге к вагончикам, в которых мы будем жить.
В них было очень грязно, и Владимир Макарович смешно разразился угрозами в чей-то адрес, кто должен был привести вагончики в порядок.
— Ничего! — успокоил его Игорь. — У нас руки не отсохнут. Девчонки вымоют.
Сразу взялись за дело. Ребята натаскали воды из Озернухи, маленькой речушки метрах в ста от поселка. Девочки разделились на две группы и основательно, не жалея воды, мыли стены, полки и полы. Игорь с Витей Новичихиным получали на складе постели.
Укладывались при свете карманных фонариков. Как всегда, на новом месте долго не спалось. Из вагончика, где устроились девочки, то и дело доносились взрывы смеха.
Ребята тоже не спали. Говорили о Юльке Четвертакове, о рабкооповской столовой, в которой щи стоят рубль семьдесят, а гуляш два сорок. Игорь, наконец, сказал:
— Ну, кончайте, братва! — А через минуту сам же начал: — Вы заметили, как здесь все обжито? Дома, сараюшки…
— Свиньи бегают, — вставил Женька.
— Наверное, забыли уже, где первый кол вбивали, — продолжал Игорь. — Приехать бы сюда года два назад — было бы интереснее.
Я тоже не спал и слушал, о чем говорят ребята. Обыкновенная история! Вот и им, начинающим самостоятельную жизнь, кажется, что они опоздали родиться и что самое трудное люди уже успели сделать без них.
Первое наше утро на целине было удивительно веселым и ласковым. Поднялись рано, когда хозяйки только выгоняли в стадо коров. Разве можно улежать, когда в окно вагончика брызжет снопами солнечный свет, когда видно, что небо ослепительно синее, без единого облачка, когда от одной мысли, что сегодня начинается твоя самостоятельная жизнь, сон как рукой снимает?
Наши вагончики стоят на самом краю поселка. Перед нами — крутой бок засеянной хлебом гривы. Она приближает горизонт и будит желание посмотреть, что за ней. Пока девочки собирали прямо на траве завтрак из домашних припасов, мальчишки побежали наверх по узкой тропинке в пшенице. Впереди — Игорь, широкогрудый, в голубой майке, красиво оттеняющей его прокаленное на солнце тело. Внешне он бежит тяжело, топает, ступая на землю всей ступней. Но подъем он берет играючи. Лишь только он почувствует за спиной дыхание Мацнева, бегущего небрежно, на одних носках, как снова легко вырывается вперед. Женьке бежать трудно, он закусил нижнюю губу, дышит тяжело, но он лучше свалится, чем сойдет с дорожки. Сзади бежит Володя Иванников. Он очень силен, ему нетрудно, и на лице его снисходительное выражение: «Вот еще придумали… бежать на гору!» За мальчишками увязались Таюшка Чудова и Саня Легостаева. Они боятся вот-вот упасть от напряжения, но тянутся изо всех сил: ведь еще совсем немножко, еще метров двести — и все!
Тугие колосья, влажные от росы, бьют в грудь, ветер ласкает разгоряченные лица. Остановились там, откуда лучше всего виден совхоз. Позади, в лощине, полевой стан в густом черемушнике, а потом насколько хватает глаз тянутся поля начавшей буреть пшеницы.
Совхозный поселок очень красив отсюда. Только жаль, что нет зелени. Не верится, что всего два года назад здесь не было ничего.
После завтрака провели первое организационное собрание и утвердили правила нашего внутреннего распорядка. В них были следующие пункты. Подъем в семь часов утра, отбой в половине двенадцатого. На день остаются двое дежурных, в обязанности которых входит уборка вагончиков и приготовление пищи. Всякие самовольные поездки из совхоза категорически запрещаются. Игорь единогласно был утвержден старостой.
Саня Легостаева внесла дополнение, запрещающее употреблять нелитературные выражения. По этому поводу долго спорили. Игорь предложил даже штрафовать виновных на один рубль, а деньги вносить в общий фонд укрепления. Но тут его как-то не поддержали. Решили по этому вопросу ограничиться простой договоренностью.
К восьми часам пошли в контору. По поселку уже засновали машины. В кузнице гулко тюкали по железу. В контору торопливо входили озабоченные люди. В этой чужой еще и непонятной для нас сутолоке начинающегося рабочего дня мы чувствовали себя неловко.
Процедура оформления на работу оказалась до обидного простой. Директор переписал себе в блокнот все фамилии, проставил птички тем, кто имел свидетельства трактористов, и сказал, что работать придется на двух отделениях — третьем и четвертом. Четвертое отделение — здесь, на центральной усадьбе. Третье — в километре от поселка, за гривой, напротив наших вагончиков. Мальчишек больше всего интересовал вопрос, как все-таки быть с правами трактористов. Рябов, попавший на третье отделение, спросил об этом управляющую — Евдокию Ивановну Быкову. Но она, только что приветливо улыбавшаяся в кабинете директора, ответила Женьке с неизвестно откуда взявшейся властностью:
— Сейчас, милый, некогда права смотреть. Сейчас получайте тяпки — и айда на свеклу. Там я на вас и посмотрю, кто на что годен.
На свеклу так на свеклу. После обеда с тяпками отправились в поле. Свекла — рядом, у въезда в поселок. Справа двадцать гектаров четвертого отделения, слева — двадцать гектаров третьего. Так что все работали рядом и встречались на меже у бочки с водой.
Работа не столько тяжелая, как скучная и однообразная. За день каждому надо прополоть четыре рядка длиною в восемьсот метров. Свекла небольшая, и бурьян скрывает ее.
Если не нагибаться, работать одной тяпкой, ничего не получается. Вернее, получается голое место: тяпка рубит и правых и виноватых. Вот, кажется, уж так стараешься острым краешком аккуратно подрубить со всех сторон свекольный букет, чтобы в гнезде остался один корень. Вот из десятка ростков остается три; пробуешь кончиком тяпки отделить два и сбрить их резким движением. Но все они сплелись листьями с третьим, и он легко вытаскивается вместе с остальными. Бросаешь тяпку в сторону и разбираешь букеты вручную. Так надежнее.
К вечеру пальцы становятся непослушными, то и дело второпях — норму-то выполнять надо! — выдергивают из земли совсем не то. Лицо и плечи саднит от пота и грязи, и страшно хочется бултыхнуться в воду. Девчонки ушли далеко вперед, метров на двести. Они гораздо легче переносят все это: и свеклу и жару. Повяжутся косынками так глубоко, что видны одни глаза, и дуют вперед без всякого отдыха. Потом посидят немного — и опять за дело.
Ребятам труднее. На перекурах разговоры о том, сколько ее осталось, этой свеклы, удастся ли в эту уборку поработать на тракторах, неужели нельзя придумать какую-нибудь свекольную машину, чтобы не ползать на коленках по полю!
На третий день к отбою не пришел Коля Щукин. Игорь никому не разрешал ложиться без него спать. Мальчишки сидели на полках в трусах и ожидали провинившегося. Он явился в двенадцать. Беспечно насвистывая, пинком открыл дверь в вагончик.
— Где ты шлялся? — хмуро спросил Игорь, не давая ему опомниться.
— Я у тебя не спрашиваю, где ты шляешься по вечерам! — отрезал, помрачнев, Николай.
— Ты голосовал за распорядок? — не отступал Игорь.
— Ну, голосовал. Что дальше?
— А дальше то, что каждый из-за тебя уже полчаса недоспал.
У Николая повеселели глаза:
— Я завтра могу за всех выспаться.
На помощь Игорю высунулся с полки Рябов:
— Ты и так на свекле филонишь. Агрономша из-за тебя уже пять соток для начала всем забраковала. Завтра бери себе отдельную загонку и вкалывай самостоятельно.
Это было уж слишком! Николай хлопнул дверью и долго сидел на ступеньках. Вернулся он, когда все уже спали.
С каждым днем все становилось на свои места. Бытовые неполадки отнимали много времени, но и это постепенно налаживалось. Если бы заранее знать, что к заместителю директора по хозяйству обращаться по хозяйственным вопросам бесполезно, дела бы шли лучше. По неопытности мы вначале тратили слишком много времени на поиски завхоза и простодушно верили его щедрым обещаниям. Но все-таки нам подтянули еще один вагончик, и в нем была открыта наша собственная кухня. Дневальные на двух керогазах и примусе готовили завтраки, обеды и ужины.
Игорь с вечера давал подробные инструкции дежурным, но обязательно что-нибудь забывал. Почти каждое утро, когда начиналась возня в кухонном вагончике, его поднимали.
Часов в пять, когда спится особенно крепко, вдруг с отвратительным скрипом открывается дверь и раздается испуганный шепот Вити Новичихина:
— Игорь!
— Чего тебе? — недовольно отзывается Игорь.
— Примус не горит.
— Иголкой горелку прочисть.
— А где иголки?
— А я откуда знаю? Спроси у Мацнева — он вчера дежурил.
Анатолий со сна долго не понимает, чего от него хотят, потом сердито чертыхается и объясняет, что примусных иголок как таковых нет ни в кооперации, ни у нас. Вчера же делал самодельную, а куда ее сунул — не помнит.
Витя удаляется, но ненадолго. Теперь он приоткрывает окно напротив той полки, на которой спит Игорь, и зовет его извиняющимся шепотом:
— Игорек!
— Ну что еще?! — уже рявкает Игорь, едва успевший задремать.
— А что варить? Картошки на всех не хватит.
— К черту кухню! — ругается Игорь. — Мне что, больше всех надо, что ли? Пусть в ресторане позавтракают хоть раз!
Но это только слова. Он хорошо знает, что на ресторане (так окрестили рабкооповскую столовую) мы далеко не уедем, и быстро смягчается:
— Макароны есть?
— Макароны есть! — с готовностью отвечает Виктор.
— Вари макароны.
— Лады! — Удовлетворенная физиономия Виктора исчезает за окном.
Завтракаем, сидя на траве. Улыбающийся Виктор из окошка кухонного вагончика большим половником наливает всем порцию чего-то похожего на суп. Девочки подозрительно пробуют варево. Игорь командует:
— Лей два половника!
Отведав, он спрашивает недовольно:
— Это что? Суп?
— Это макароны! — несколько обиженно объясняет Виктор.
— А чего ж ты тогда воду не слил, голова?! — укоряет Игорь, сцеживая на траву воду с макарон, превратившихся в лапшу.
— Тогда бы всем не хватило! — оправдывается незадачливый повар.
Все хохочут над ним, особенно девочки.
В связи с такими недоразумениями пришлось несколько изменить порядок. Мальчишек освободили от выполнения поварских обязанностей. Готовить стали только девочки, более практичные во всех этих вопросах. Дело пошло несколько лучше, но и тут не обошлось без конфузов.
Таюшка Чудова, боясь опоздать с завтраком, затеяла с вечера варить пшенную кашу. Она поставила на примус бак с водой, засыпала крупу, а сама улеглась на полке с книжкой. В двенадцатом часу вернувшиеся из кино ребята зашли на кухню в надежде чего-нибудь перехватить. В вагончике хлопьями летала сажа, из бака валил густой едкий дым, а примус горел, вернее — коптил, одним боком. Таюшка спала, свернувшись калачиком и заложив пальцем книгу на той странице, где оборвалось чтение.
Все уладилось, когда постоянным поваром стала Нэля Бажина. Да и вообще все складывалось неплохо. Ребята приноровились к свекле и стали перевыполнять нормы. В поле уходили рано утром и работали часов до одиннадцати, пока не начиналась жара. До трех отдыхали, а потом снова уходили в поле часов до восьми вечера.
В вагончиках образцовый порядок. Постели заправлены, на столике цветы, вымыты полы. Ребята, стеснявшиеся вначале стирать свое белье и мыть полы, теперь не видят в этом ничего зазорного.
Директор живет рядом с нами и по утрам по-соседски иногда заходит посмотреть на наше житье-бытье. Он, кажется, доволен нами.
Прошло первое комсомольское собрание, на котором меня избрали секретарем комсомольской организации совхоза. Собрание это было нашей первой официальной встречей с местными целинниками. Неожиданно для всех нас встреча прошла очень бурно. Тон задал молодой совхозный шофер Анатолий Еремин. Порывистый, энергичный, он с трибуны обрушился на нас, новичков.
— Вы нам скажите сначала, — требовал он, — надолго ли вы все приехали? Шуму много подняли — десятиклассники, десятиклассники, а вот какие у вас мысли? Если вы только для института стаж сюда приехали зарабатывать — ничего не выйдет. Совхоз не проходной двор. Мы видели таких: два дня поработают, а потом в анкетах пишут: «Осваивал целину».
Старожилы дружно поддерживали Еремина. Под таким натиском ребята мои несколько растерялись.
Как отвечать на этот вопрос: зачем мы сюда явились? Если по правде говорить, то придется сознаться, что многие приехали сюда с мыслью об институте. Но это никому не казалось до сих пор предосудительным. Прежде после школы сразу шли учиться дальше. Теперь перед институтом надо поработать два года. О другом пути, не по этой обычной схеме, о том пути, которым идут вот эти парни и девчата, трактористы и доярки, пути совершенствования мастерства в своей, казалось бы, рядовой сегодняшней профессии, многие как-то до сих пор не думали.
Никто из десятиклассников почему-то не осмелился выступить и рассказать о наших планах, но когда перед голосованием объявили перерыв, начались бурные споры в коридоре. О чем спорили, я не слышал. Видел только, как ребята окружили Еремина. И Женька Рябов, поправляя рукой рассыпающиеся волосы, ожесточенно ему что-то доказывал.
Нам поверили. Игорь Беликов и я прошли в комитет почти единогласно.
На первом же заседании комитета обсуждали кандидатуру заведующего клубом. После долгих уговоров занять эту вакантную должность согласился Мацнев. Оригинальничать новый заведующий не стал и деятельность свою начал с вечера танцев. Девочки помогли ему привести в порядок зал, а вечером в освещенный клуб потянулась принаряженная молодежь.
Вначале все шло гладко. Щукин играл на баяне, кружились нарядные пары, щеголеватый Толик Мацнев, в галстуке, наблюдал за порядком. Парней, пытавшихся танцевать в кепках, он вежливо предупреждал, и они совали кепки под мышки.
В самый разгар танцев появился подвыпивший молодой тракторист третьего отделения Иван Звонцев. Несколько раз его снимали с трактора за аварии, но потом из-за нехватки людей сажали снова. Иван, в сдвинутой набок соломенной шляпе, направился к Унжаковой. На лице Валентины от испуга выступили красные пятна, но отказаться от приглашения она не посмела. Игорь с каменным, недобрым лицом наблюдал за происходящим. Мацнев сделал знак, и музыка оборвалась. Он подошел к Звонцеву и твердо попросил снять шляпу. Все с напряженным вниманием следили за ними.
— А ты откуда, пижон, взялся? — удивился Звонцев, не отпуская Унжакову, которая была ни жива ни мертва. — Понимаешь, мне сейчас некогда, — продолжал он насмешливо, — познакомимся позже. Баянист, музыку!
Щукин, облокотившийся на баян, не пошевелился.
— Музыки не будет, пока не снимете головного убора, — подтвердил Анатолий.
Валя, воспользовавшись моментом, выскользнула из рук Звонцева.
— А ну, выйдем! — помрачнев, предложил он Мацневу.
Тот пожал плечами и пошел к выходу. Вслед за ними вышел Игорь.
Танцы возобновились. Через некоторое время появился Игорь. Он старался придать своему лицу равнодушное выражение, но глаза его весело блестели. Появился и Мацнев. Галстук у него был чуть-чуть сдвинут набок. Звонцев на этом вечере больше не показывался.
У Вали Унжаковой была осенняя переэкзаменовка по алгебре. После ужина, когда Нэля заканчивала мытье посуды, Игорь занимался с Валентиной на кухне. Он был изумительно терпеливым педагогом. Объяснять ему приходилось не только алгебраические формулы. Валя нет-нет да и заупрямится:
— Не поеду я сдавать алгебру! Все равно опять провалю.
— Ты что, с ума сошла? — строго спрашивает Игорь. — Без аттестата хочешь остаться?
— Проживу и без аттестата. У тебя спрашивали его, когда на свеклу посылали?
Потом, отвернувшись, добавляла:
— И ты мне не свекор, чтобы таким тоном со мной разговаривать!
Игорь смягчался и — в который раз! — начинал терпеливо втолковывать ей правильные понятия о жизни. Иногда это приводило к тому, что наш староста в темноте после отбоя виновато пробирался к своей полке, раздевался, стараясь никого не разбудить, и нырял под одеяло.
Однажды в поле во время перерыва я стал стыдить Щукина, который ни разу еще не взял в руки книжку, хотя у него также был осенний экзамен. Николаю явно скучно было слушать мои нотации. Он лежал на спине, подложив руки под голову, и смотрел в небо.
— Унжакова занимается и, безусловно, пересдаст алгебру. — продолжал я.
Николай приподнял голову и весело сказал:
— Ничего она не занимается. Она голову Егору кружит. — Егором мальчишки звали Игоря.
Возникло неловкое молчание. Игорь безмятежно грыз травинку. Валя, сидевшая с девочками, сделала вид, будто ничего не слышала. Упавшим голосом, чтобы как-то сгладить неловкость, Николай добавил:
— Если бы со мной так занимались, я бы в университет попал…
Валя зарделась и неожиданно властным тоном сказала: «Ну, хватит!» Она низко и плотно повязала голову платком, легко выпрямилась, отряхнула платье и с ожесточением стала рубить уже зацветающую сурепку. Молча за ней поднялись и остальные. Эту тему больше никто не затрагивал, но наш староста перестал опаздывать к отбою.
Дни летели за днями, безмятежные дни нашей жизни на Зеленой улице. От них в памяти остался ясный и чистый след, какое оставляет в душе безоблачное торжествующее летнее утро.
Дни летели за днями, и все шло своей чередой: работа, маленькие смешные недоразумения на кухне, веселые вечера на поляне возле вагончиков, куда теперь собиралась вся совхозная молодежь.
Однажды в конце июля зашел директор и показал телеграмму из Турочака, что в Горном Алтае. В ней было сказано, что в совхоз выезжают всем классом на постоянную работу выпускники турочакской школы. Нашего полку прибывает!
— Где селить их будем? — размышлял Владимир Макарович. — Если здесь же — не поругаетесь?
Теперь жили ожиданием встречи с новенькими. К трем нашим вагончикам подтянули еще два, так что образовалась Зеленая улица.
А главные заботы, которыми жил совхоз, еще обходили нас стороной: на сто двадцать комбайнов есть только двадцать семь комбайнеров; нет палаток, чтобы разместить по меньшей мере пятьсот человек, прибывающих на уборку; бурильщики вновь не обнаружили воды, «Стройгаз», наш подрядчик, по сути дела, законсервировал строительство механической мастерской, без которой совхоз не может больше жить… И еще и еще многие большие и малые заботы…
Позвонил секретарь Усть-Пристанского райкома комсомола и попросил как-нибудь в воскресенье привезти всех ребят домой. Приходили уже несколько родителей с жалобой, что в совхозе их дети живут в очень тяжелых условиях. Мы терялись в догадках, кто мог наболтать такое. Заработки сейчас были вполне приличные, питание удовлетворительное, причем никаких порций не соблюдалось, каждый ел столько, сколько хотел. Короче говоря, не было никаких оснований для паники.
За прошедший месяц дома побывали несколько человек. Ездила домой, в Усть-Пристань, Бажина. Щукин был дома уже два раза. Кто из них мог наговорить лишнего?
В последнюю субботу июля взяли машину, и все вместе отправились в Пристань. Когда уже сидели в кузове, я рассказал о разговоре с секретарем райкома и попросил дома говорить только правду. Все возмущались происшедшим, а Витя Новичихин, сжав кулаки, сказал:
— Найти бы того, кто болтает, и выбросить на ходу из машины!
Выбросить, конечно, не выбросили бы, но досталось бы ему крепко.
— Может быть, это Четвертаков? — высказала предположение Бажина.
Оказывается, на днях Юлька был в совхозе. Появился среди рабочего дня, поел на кухне, посмотрел вагончики — и исчез. Кроме Нэли, его никто и не видел. Все вздохнули с облегчением: с присутствующих обвинение снимается. Правда, не хотелось верить, что и Юлька мог допустить подобную подлость, ведь он все же свой человек, одноклассник.
Машина несется по полям! Они изменились с тех пор, как мы ехали сюда. Тогда пшеница была по щиколотку, стояла густой зеленой щеткой. Теперь она выколосилась, стала буреть и тяжело ходила под ветром. А кое-где хлеб уже полег, будто кто-то огромный валялся по полю.
На Чарыше задержались. Прибывала с гор вода, переставляли припаромок. Мальчишки помогли плотникам, потом разделись и стали со свай нырять в воду, показываясь из нее почти у другого берега. Течение здесь быстрое, и река довольно широка, но все они очень ловки и сильны. Девочки забрались в заросли ивняка и подняли там визг и гвалт. Уже ка закате перебрались на другую сторону. Здесь дорога идет по высокому берегу Оби. Ветер стих, и Обь из серой стала голубой, потом и сама она и все ее бесчисленные протоки, не прикрытые сумрачной тенью высокого берега, порозовели. Далеко-далеко, за дальними протоками, — хмурый темно-синий частокол соснового бора. Хороша эта земля!
А какой красивой с высокого берега показалась Усть-Пристань, вся в купах громадных зеленых тополей! Уже через час принаряженные и чуточку задающиеся краснодарцы появились в парке и на стадионе.
На следующий день ровно в семь вечера собрались у райкома, где нас ожидала машина. Друг другу обрадовались, будто долго не виделись. Сообщали новости. Юлька — дома, в Пристани, но его никто не видел. Скрывается!
Быстро темнело, подул встречный свежий ветер. Разговоры и песни смолкли, все уселись теснее друг к другу. Машина быстро несется вперед, над нами темное звездное небо, и хочется так ехать долго-долго, думать о своем, что было и что еще будет; и на душе нет никакой тревоги, потому что рядом — товарищи, верные мальчишки и девчонки.
Когда подъехали к вагончикам, в одном из них горел свет. Конечно, турочаки! Прыгали с машины и бегом к вагончику, столпились в дверях, облепили окна. Ожидали, что будет человек двадцать, но там хозяйничали всего шесть девушек. Они несколько испугались, когда появилось столько любопытных физиономий. Самая маленькая девчонка, в лыжных штанах и в очках, громко и строго, но явно не своим голосом спросила:
— Чего надо?
— Не бойтесь, мы усть-пристанские! — успокоил Игорь. — Давайте знакомиться. По телеграмме мы думали — вас больше будет.
— По какой телеграмме? — спросила уже своим собственным приятным голосом очкастая. — Мы телеграмму не посылали.
— Вы турочаки? — озадаченно спросил Игорь.
— Нет, мы пермячки!
Недоразумение выяснилось очень быстро. Прибыла «дикая» бригада десятиклассниц из Пермской области. Но это, собственно, нисколько не уменьшило энтузиазма во время знакомства. Шутили, смеялись, спрашивали имена друг у друга и тут же забывали.
Турочаки приехали на следующий день вечером. В кабинет директора еле-еле можно было протиснуться. Пристанцы и пермячки в полном составе на правах старожилов расположились в приемной, хотя их никто не приглашал. Новенькие сидели у Владимира Макаровича. Он рассказывал о совхозе и призывал в качестве свидетеля, что говорит истинную правду, торчавшего в дверях Игоря. Турочаки сидели с напряженными, строгими лицами. Но время от времени они с простодушным любопытством смотрели на веселые физиономии, выглядывавшие из-за спины Игоря.
На кухне в этот момент шла лихорадочная возня. Новеньких очень хотелось накормить с дороги, но, как назло, вечером после танцев здесь были произведены невозместимые теперь опустошения. Расторопная Унжакова побежала по хозяйкам покупать молоко.
Ужинали поздно, после того, как турочаки разместились в своих вагончиках. Свет уже потух, вместо ламп горели два керогаза. Нэля Бажина в белом переднике и косынке раздавала всем по кружке молока и большому круто посыпанному солью куску хлеба. Было хорошо.
Из Москвы, с Всемирного фестиваля, вернулся Женька. Он ездил с делегацией от Алтайского края. Всем, конечно, хотелось побывать в Москве, но путевка была одна, и, когда решали, кому ехать, все проголосовали за то, чтобы поехал Рябов.
Приехал Женька до отказу набитый впечатлениями, прифрантившийся и веселый. Он добрался до совхоза днем, когда все были на свекле, и сразу помчался в поле. Под предлогом нестерпимой жары был сделан длинный перерыв. Все собрались в вагончике у мальчишек послушать Женьку. Возбужденный встречей с ребятами, попыхивая сигаретой из длиннющего мундштука, Женька рассказывал о фестивале и Москве.
По случаю приезда Женьки обедали не на улице, как обычно, а в вагончике. Это было связано в значительной мере с тем, что во время обеда была распечатана и выпита привезенная Женькой из Москвы пузатая, с яркой наклейкой бутылка рому.
Стало шумно и весело. Мальчишки затеяли меряться силой. Рябов усердствовал больше всех и не заметил, как против него составили заговор. Игорь подмигнул мальчишкам, и в одно мгновение расходившийся не в меру Женька оказался высоко поднятым над землей и стиснутым таким образом, что не мог пошевельнуть ни ногой, ни рукой. В таком положении он был доставлен к огромной бочке с водой, которая стояла возле кухни, и торжественно опущен в нее.
Сначала Женька страшно разъярился, ругался, сыпал угрозы, но, сидя в бочке, окруженный со всех сторон хохочущими мальчишками и девчонками, пришел в себя, широко улыбнулся и погрозил кулаком Игорю, который с невинным видом курил из диковинного Женькиного мундштука. Пуская кольцами дым, староста объяснил:
— Это на всякий случай, чтоб ты не вздумал нос задирать!
В тоне, каким это было сказано, в хорошей, доброй усмешке Игоря, в веселых шутках мальчишек и девчонок по адресу Женьки, выжимавшего штаны и рубашку, было неподдельное, искреннее дружелюбие. Женьку любили и радовались, что он вернулся, этот немного взбалмошный, порывистый до горячности, умный и веселый, хороший парень.
И сам он очень был рад, что снова вместе со своими школьными товарищами, снова в совхозе, к которому все как-то быстро привыкли.
И вечер был удивительно хороший в тот день. Уже было поздно, над речкой поднялся туман, а на западе все догорала и не могла погаснуть заря. Нежная лиловая полоса над черной кромкой степи бледнела, светлела, становилась все прозрачнее. И совхозный поселок с желтыми освещенными окнами домов был похож на красивые театральные декорации.
Пока было видно, играли в волейбол, а потом собрались на поляне за вагончиками, где сидели девчата и негромко, для себя, пели задумчивые и нежные девичьи песни. И хорошо было просто так вот лежать на траве, слушать эти песни и смотреть, как понемногу гаснут огни в поселке, как над степью выкатывается огромная луна.
Когда упала роса, пошли спать, но никому не спалось. Где-то в притихшем поселке вдруг начинал негромко играть баян, и знакомая мелодия казалась сейчас необычно значительной. А в открытые настежь окна была видна торжественная в лунном сиянии степь.
Говорили негромко, будто боясь разрушить ощущение красоты и неповторимости этой ночи. Женька опять рассказывал о Москве, говорил о том, как соскучился по совхозу, как хотелось ему снова оказаться здесь и самому участвовать в общем нашем великом деле, которому изумляются другие народы и государства, — обо всем этом можно было как следует говорить только сейчас, когда возникло такое сильное чувство близости и доверия друг к другу.
Я тоже не мог уснуть. Думал о ребятах, о Юльке Четвертакове, нашем веселом и добром морячке. Как досадно, как плохо, что нет его сейчас с нами! Что-то просмотрели мы в нем.
До последнего момента на выпускном вечере все ждали — вот-вот он явится, но Юлька так и не пришел. Струсил, уехал и не попрощался даже ни с кем из ребят. А ведь когда-то, наверное, встретимся. Трудной будет для него эта встреча.
А выдержат ли все остальные то, что предстоит нам впереди?
Нынешняя наша жизнь очень легка, еще ни одно облачко не омрачило ее. Пока идет все будто само по себе, но осложнения неминуемы. Что будет зимой? Какие нас ждут заботы? Как поведут себя мои мальчишки и девчонки, когда начнется в общем-то не очень яркая, будничная, без всякой внешней романтики жизнь?
Я и сам плохо представлял, как все сложится, но чувствовал, что будет трудно.
У мальчишек — ремонт тракторов под открытым небом. У девочек — работа в складах на очистке зерна. Поработают год, а что потом? У кого из них родится любовь к земле, к нелегкому труду людей, делающих хлеб? И как потом, когда пройдут годы, когда у них за плечами будут институт и армия, как потом они вспомнят эту нынешнюю свою жизнь — снисходительно, с усмешкой, как вспоминают наивное детское увлечение? Или вспомнят все — и вот эту сегодняшнюю ночь — как самое яркое и дорогое в жизни?
А в совхозе почувствовалась тревога. Хлеб с каждым днем созревал. Ячмень на третьем отделении стоял почти готовый для свала.
Самым трудным было размещение ожидавшихся со дня на день людей. Расселить более пятисот человек в условиях, когда с трудом отыскивалось место для приезжего корреспондента, казалось делом совершенно невыполнимым.
По подсчетам управляющих, в вагончиках, уже изрядно потрепанных, можно было очень плотно поселить не более двухсот человек. Еще на сто человек были палатки. Куда девать остальных — пока было неясно. Две поездки директора и его заместителя в Барнаул не дали никаких результатов: палаток не было и в крае. Не хватало постельных принадлежностей и кухонной утвари.
— Куда вы деваете все это? — обрушивался директор на управляющих. — В прошлом году все было и как на огне сгорело!
Обычно отвечала Евдокия Ивановна Быкова, управляющая третьим отделением, любившая прибедниться, хотя ее отделение крепче остальных стояло на ногах и было лучше укомплектовано людьми.
— А то вы не знаете, — невозмутимо говорила она директору, — что все это и горит как на огне. Сегодня выдашь все человеку, а завтра кинешься — ни человека, ни постели.
— Смотреть надо! — не сдавался директор.
Иногда у меня возникало подозрение, что все — и директор и управляющие — знают, как найти выход из положения, а спорят и волнуются для видимости: директору хочется проверить управляющих, а они рассчитывают что-нибудь дополнительно выпросить для отделения.
И в самом деле, в последних числах августа на полевых станах появились палатки. Привезли кровати и матрацы. В фанерных чудо-домиках печники ремонтировали кухонные печи.
Пришел конец и нашей Зеленой улице. Свеклу давно кончили, теперь все работали на сенокосе и ремонте инвентаря. Каждый день ездить на отделения было неудобно, пора было переселяться туда совсем. Однажды утром пришли тяжелые тракторы, зацепили вагончики и утащили их вместе с жителями на полевые станы. Уезжать с центральной было немного грустно, но впереди предстояло самое интересное — уборка!
Каждый день прибывали люди: студенты из Барнаула и Свердловска, комбайнеры и трактористы с юга, из Чувашии, Татарии, курсанты школ механизации из Новгородской области, шоферы из Москвы и Ленинграда. Ехали группами по направлениям. Поодиночке без направлений приезжали любители приключений, соблазненные легендами о баснословных заработках на целине.
Погода испортилась. Всю последнюю неделю августа шли холодные обложные дожди. Непогода наделала много неприятностей. Кое-где положило хлеб. На гриве, напротив поселка, пшеницу так покрутило ветром, что на нее больно было смотреть. Издали поле теперь казалось уставленным большими снопами.
Потекли палатки. В мастерской спешно делали железные печки, чтобы люди могли сушить одежду.
В эти дни иногда казалось, что необходимо срочно предпринять что-то особенное, что нужен героический порыв, но все между тем шло своей чередой. Несмотря на дожди, приехавшие комбайнеры просматривали свои машины. На последней планерке у директора шел разговор об укомплектовании всех токов заведующими и весовщиками. Видимо, в том, чтобы ежедневно делать все, что возможно, без шума и паники, и было самое правильное.
Заведующим током на третьем отделении назначили Рябова. Евдокия Ивановна поручила ему самому подобрать себе штат, в том числе и механика.
— Самую ответственную должность тебе даю! — говорила она Евгению. — Что хмуришься? Не рад?
— Страшновато что-то! — признался Женька. — И вообще на тракторе хотелось бы поработать.
— На тракторе успеешь еще. Я тебе прямо скажу: такие трактористы, как ты, мне сейчас не нужны. Ты думаешь, как родился, так и в дело сгодился? Так не бывает. И сам ничего не заработаешь и трактор продержишь. И маме будешь писать: «Продай, мама, бычка, выручи меня, дурачка!» Понял?
— Понял! — грустно ответил Женька и спрятал свои права до лучших времен.
Он принялся укомплектовывать свой штат. Девочки — Саня Легостаева, Таюшка Чудова и Валя Унжакова — согласились работать у него безоговорочно. С механиком дело было сложнее. Мальчишки надеялись поработать на тракторах или, на худой конец, на комбайнах штурвальными. Женя решил все же уговорить Иванникова, с которым в школе сидел на одной парте и был в хороших отношениях. Молчаливый Володя выслушал Женькины доводы и коротко бросил:
— Не хочу.
— Ну почему, скажи? Что, ты мотора не знаешь, что ли?
— Не знаю.
— Ну, ты уже врать нахально начинаешь! — возмутился Женя. — Сказал бы честно: на тракторе хочется поработать.
— Хочется на тракторе поработать, — послушно, улыбаясь одними глазами, ответил Володя.
Обескураженный Женька ожесточенно поправил пятерней рассыпающиеся светлые длинные волосы и снова принялся уговаривать своего приятеля:
— Мало чего кому хочется! Мне тоже хочется. Но надо! Понимаешь — надо!
В конце концов под натиском Женькиных «надо» Володя сдался. В тот же день он принимал свою технику: большой деревянный клейтон (Рябов весьма фамильярно отрекомендовал его «деревянной дурой»), два зернопульта и четыре погрузчика.
Иванников, не слушая Рябова, дававшего пояснения, пробовал заводить моторы, считал ключи и все это делал совершенно спокойно и солидно, как будто ему не в первый раз приходится принимать такие должности.
А Женька горячился и заметно похудел за каких-то три дня. Доставал плицы, метлы, деревянные лопаты. На краю тока установил небольшую палатку для себя и Володи. И уже серьезно успел поругаться с главным совхозным электриком Сашей.
Отказал мотор у клейтона, послали за Сашей. Он долго не приходил, потом явился с чемоданчиком, взъерошенный и злой, как всегда.
Пока Саша копался в моторе, Рябов успел поджечь солому, которой устилали ток перед прикатыванием. Теперь ее собрали, и она лежала длинным валком.
— Что вы там устраиваете?! — закричал Саша. — Совсем сдурели!
— Нам управляющая приказала сжечь, мы и зажгли, — невозмутимо отвечал Рябов.
— Сказал бы я твоей управляющей! — кричал разъяренный Саша, наступая на Женьку и безуспешно пытаясь на ходу закрыть свой чемоданчик.
— Она бы тебе тоже сказала!
— Нет! — окончательно взорвался Саша. — Здесь нужен заведующий, а не осел!
Пришлось объяснять Рябову, что он был не прав.
В данном случае пал соломы мог пройти благополучно. Но правила техники безопасности на то и созданы, чтоб их соблюдать. Он слушал хмуро и остался, пожалуй, при своем мнении, что все мы перестраховщики.
Вечером у конторы я увидел неожиданно Юльку Четвертакова. Он стоял у газетной витрины, небрежно засунув руки в карманы брюк. Видавшая виды черная кепчонка небрежно сдвинута на затылок. На земле рядом с ним тощий ободранный чемодан.
Много было обид на Юльку, но был он все-таки очень свой.
— Здравствуй, Юлька! — окликнул я его.
В торопливости, с которой он обернулся, и в глазах его сквозили замешательство и тревога.
— Приехал работать, — сказал он и сразу же принялся объяснять, как получилось, что он отстал от класса. Это было очень сложно: хотел ехать с нами, потом передумал и решил поступить в институт, а на пароходе по пути в Барнаул снова решил ехать в совхоз, но было теперь стыдно.
Он замолчал, а на его лице, сером от пыли, застыло напряженное выражение. Такое лицо у него было однажды в школе, когда он прочитал мне свою морскую поэму и ждал, что я скажу о ней.
Я думал о том, что скажут Юльке ребята: самые строгие судьи — они.
Возможно, в сутолоке надвинувшейся уборки ему и удалось бы избежать официального разговора со всеми, но буквально с машины он попал на комсомольское собрание. Обсуждалось чрезвычайное происшествие: Николай Щукин самовольно прогулял неделю в Усть-Пристани. Теперь его сняли с комбайна, на котором он был закреплен штурвальным. После этого он почти перестал появляться на отделении, в вагончик приходил только спать, а день проводил в клубе у Мацнева.
Собрание шло на стане третьего отделения, на поляне, обсаженной густым черемушником. Сидели та земле вокруг Игоря, который вел собрание.
— Ты думаешь в совхозе работать? — спрашивал он Щукина, который лежал на животе с таким видом, как будто все происходящее не имело к нему ни малейшего отношения.
— Его из вагончика надо выселить, — внесла предложение Таюшка Чудова. — Он выспится днем в клубе у Мацнева, а потом никому спать не дает. Такие анекдоты рассказывает, что уши вянут!
— Не хотели бы, так не слушали! — огрызнулся Николай.
Тогда девочки заговорили все разом, припоминая все прегрешения Николая. Он зажал уши и выпалил:
— Ну, раскаркались… вороны!
Такой грубости никто не ожидал. Игорь потемнел, лицо его стало совсем взрослым. Он глухо сказал:
— Девчонок не смей обижать. Пока ты их подола не стоишь. Ясно? Хочешь с нами жить в совхозе, работать — живи. А не хочешь — катись на все четыре стороны.
Настроение у всех испортилось. Конечно, никто не ожидал от Щукина особенных подвигов на целине, но в то же время кто мог думать, что он так поведет себя здесь.
Юлька понуро ожидал своей очереди. Оборот дела со Щукиным произвел на него впечатление. В школе можно было бы отшутиться, но здесь этого лучше не делать. Объяснял он причины своего отсутствия стоя, не зная, куда девать руки. Вопросов долго никто не задавал.
Молчание, приобретавшее тот смысл, что объяснениям Юльки не очень-то верят, прервал Рябов. Не глядя на Юльку, он спросил ледяным тоном:
— А чего ты про нас в Пристани наговорил?
— Чего наговорил? — удивился Юлька.
— Ты не прикидывайся! — настаивал Рябов. — Ты ведь сказал, что мы все в грязи живем и голодные? Кроме тебя — некому!
— Я ничего никому не говорил — как хотите! — не признавался Юлька.
На него избегали смотреть, потому что он был жалок и совсем не похож на прежнего веселого и независимого Юльку, каким он был в школе. Он чувствовал, что ему не поверили.
Оформился Четвертаков на третье отделение и поселился вместе с ребятами. Ему досталась крайняя, у самой двери, полка. После собрания его больше ни о чем не спрашивали и ничем не попрекали. Но прежние отношения как-то не налаживались.
Вставал он раньше всех. Первым завтракал в столовой и уходил ремонтировать комбайн, на котором был закреплен штурвальным. По вечерам молодежь собиралась на волейбольной площадке. А Юлька оставался в вагончике один, зажигал керосиновую лампу и, зажав голову ладонями, читал толстенное наставление по трактору «ДТ-54».
Третье отделение первым включилось в уборку. Еще до дождей пять лафетов здесь начали валить ячмень. Первые два дня дела шли плохо. Только лучшие совхозные комбайнеры выполняли норму. Потом пошло лучше, но триста гектаров косили целую пятидневку.
— Топчемся! — досадливо махала рукой Быкова, когда у нее спрашивали, как идет косовица.
Впереди было почти двадцать тысяч гектаров пшеницы.
Первого сентября дождь прекратился. Еще вчера казалось, что солнцу теперь не пробить набрякших облаков, а сегодня было тепло, небо было чисто и солнце светило ярко. С полудня, когда подсохла земля, на всех отделениях и бригадах стали выводить в поле жатки и самоходные комбайны для прокосов.
В этот день Новичихин и Четвертаков приняли тракторы. Быкова в надежде на приезжих бывалых механизаторов до последней минуты не решалась передавать машины в руки неопытных мальчишек. У них, правда, были свидетельства трактористов, полученные в школе, но что из этого! Когда Евдокия Ивановна спросила Новичихина, сколько же он времени ездил на тракторе, Витя смутился и пробормотал что-то нечленораздельное. Да и что он мог сказать, если в школе ему удалось в общей сложности посидеть на тракторе не больше двух часов!
Трактора были потрепанные. Они на своем коротком веку перевидали уже много хозяев.
Юлька, успевший в какой-то час с ног до головы вымазаться в солярке и масле, снова и снова пересчитывал наполовину растасканные ключи, искал их под сиденьем. Не найдя ничего, он заключил, виновато улыбаясь:
— Ключи — ерунда. Это я достану!
Новичихин ездил на своем тракторе вокруг стана, останавливался, разворачивал его вправо и влево. Проезжая мимо Четвертакова, он высовывался в разбитое окно и что-то кричал, улыбаясь во весь рот.
На другой день обоих занарядили в поле. Витя должен был идти на комбайн, на подборку ячменя, Юлька — на лафетную жатку. Теперь увидеть их было трудно. Уезжали они в поле рано утром, возвращались ночью, черные от грязи и равнодушные от усталости. Очень хотелось, чтобы дела у них шли хорошо, но выработка поднималась медленно. Их не ругали в боевых листках. Застряли они в середнячках со своими напарниками-курсантами.
На два дня к Виктору приезжала мать и почти не видела сына. Осмотрев вагончик, в котором жили ребята, она заохала, потому что с началом уборки все хозяйство оказалось изрядно запущенным. Потом достала откуда-то корыто, нагрела на кухне воды и принялась стирать вытряхнутое из-под матрацев белье. Вымыла вагончик, вечером застелила чистой газетой стол, собрала на нем домашнее угощение. Допоздна ждала с поля сына и его товарищей.
Всю свою жизнь она прожила в деревне и больше четверти века проработала в колхозе. Работала и в самые трудные времена, когда другие заколачивали дома и подавались в город. Растила детей и жила надеждой, что у них все будет легче и лучше. И вот что придумал ее Витька, которому бы теперь самый раз учиться дальше!
Виктор явился последним. Он долго плескался и фыркал за вагончиком. И вот он за столом вместе с ребятами, большой, русый, с удивительно добрыми и ласковыми голубыми глазами.
— Ты не суетись, садись с нами! — просит он мать.
Она садится рядом с сыном, который на голову выше ее. Между другими разговорами будто невзначай спрашивает о том, что ее больше всего волнует:
— Ну, а как вы — надолго здесь?
Мальчишки переглядываются. Виктор понимает, о чем спрашивает мать.
— Учиться еще будем. Сходим в армию, а потом в институт. А после института — опять сюда.
Мать улыбается одними глазами, качает головой: «Как все распланировали!»
До чего ж короткими стали ночи! Кажется, только успел заснуть, согреться под наброшенной поверх одеяла стеганкой, а уже снова надо вставать. Голова гудит и кружится, и так хочется снова опустить ее в шуршащую соломой теплую подушку, но неумолимый властный голос управляющей Евдокии Ивановны слышится над самым ухом:
— Подымайтеся, хлопцы! Кашу проспите!
Утро холодное. Вода обжигает, но зато как хорошо потом, когда вымоешься до пояса. А мать будто и не ложилась. Уже успела сварить на кухне картошку, нарезала сала и малосольных огурцов. Пусть еще разок поедят по-домашнему!
Ели молча, деловито, как солидные рабочие люди.
Солнце только всходило, когда со стана потянулись в поле тракторы. Мать, стоя в сторонке, смотрела, как сын заводит свой трактор. Трактор урчал и фыркал, как со сна, а Виктор заметно волновался.
Когда трактор завелся, Витя вытер руки и подошел к матери попрощаться. Она собралась домой.
Уже поднимаясь со стана на гору, Виктор все высовывался из кабины и махал ей рукой. Я ехал в поле вместе с ним, и мы некоторое время молчали. Он улыбался каким-то своим мыслям, наверное мыслям о доме. Потом сообщил:
— Отдал матери пятьдесят рублей. Пусть братанам гостинцев купит. Еле уговорил, не брала. У нас уже все с первой получки послали домой. Вовка Иванников матери сотню послал.
— А у тебя что-нибудь осталось?
Он нахмурился.
— Я не пропаду. У меня не будет — у хлопцев возьму.
День обещал быть хорошим. В небе ни облачка. Солнце разгоняло туман с полей, и они открывались все шире и шире, с ровно уложенными валками. Было похоже, будто их расчесали огромным гребнем.
Комбайнер и штурвальный были на месте, ожидала и машина, закрепленная за комбайном.
Сначала тяжелый соломистый валок, отсыревший за ночь, молотился плохо. Виктор вел трактор на самой маленькой скорости, но все равно то и дело приходилось останавливаться. К полудню дело пошло веселее.
Штурвальный стоял на хедере и проталкивал деревянной лопатой скапливающуюся хлебную массу. Я предложил ему немного отдохнуть, и он сразу отдал мне лопату. Дело нехитрое, но без сноровки лучше бы я не брался за него. Не успел комбайн пройти и сотни метров, как случилась неприятность. Неожиданно комбайн тряхнуло в борозде, конец лопаты попал на стремительно несущиеся планки полотна, и ее вышибло у меня из рук. В одно мгновенье лопата исчезла в окне приемной камеры. Я замахал рукой комбайнеру. Остановили комбайн. Из трактора выскочил Виктор. Я готов был провалиться сквозь землю.
Опередив растерявшегося комбайнера, Витя сбросил стеганку и полез в комбайн. Он долго выбрасывал солому из приемной камеры, пыхтел и, наконец, показался вместе со злополучной лопатой. Он отдал ее мне и просто сказал:
— Держите крепче!
Солнце подсушило валок, Виктор прибавил скорость. Он сидел в тракторе вполоборота, чтобы видеть, на середину ли подборщика попадает валок. Лицо его было напряженно. Большие руки, лежавшие на рычагах, непрерывно направляли машину строго параллельно соседнему валку. Когда комбайн останавливался на разгрузку, он отдыхал, крутил головой и растирал занемевшую с непривычки шею.
В три часа привезли обед. Ели в конце полосы, где начинался покос. От нагретой земли, нескошенного увядающего разнотравья, в котором попадалась уже переспевшая земляника, поднимался теплый густой аромат. Прикинули, сколько уже сделано. По кругам и числу выгруженных бункеров получалось что-то около семи гектаров.
— До нормы дотянете? — спросил я.
— Побольше хотелось бы! — улыбнулся Виктор.
Вечером степь зажглась огнями — далекими и близкими. Близкие огни соседних комбайнов, огни бегущих машин были понятны, успокаивали и подбадривали. Их становилось все меньше. И только далеко-далеко, в кромешной тьме вдруг возникали, начинали трепетать и гасли непонятные огоньки. Что это? Далекий комбайн, или трактор, вышедший пахать зябь, или машина?
В час ночи остановились. Бункер был полон, но машины не было. Сигналили время от времени светом. Терять время было досадно, потому что росы не было и комбайн шел хорошо.
Виктор сидел, с наслаждением вытянув ноги. Говорили о ребятах и делах в совхозе. Витя вспомнил о матери.
— Смешно получается. Она меня всегда поучала: «Учись, Витька, а то трактористом станешь!» А теперь ничего не говорит. Вчера попросила покатать ее на тракторе.
— Ну и как?
— Ничего. Понравилось.
Машину ждать было уже бесполезно. Отцепили комбайн, вчетвером кое-как влезли в кабину и поехали на отделение. Витя ссадил нас, а сам развернулся опять в поле. По ночам, часов до четырех, он пахал зябь.
Турочаки и пермячки попали на первое отделение, самое дальнее и самое трудное. Первые два года жизни совхоза здесь, в двадцати километрах от центральной усадьбы, еще ничего не успели изменить. В открытой степи, на том месте, где будет построен второй поселок, стояли три вагончика и две большие палатки. Постоянных механизаторов и рабочих на первом отделении было немного: кому хочется каждый день ездить на работу за двадцать километров!
Весной сюда присылали на сев трактористов со всего района, но тем не менее обе бригады первого отделения последними заканчивали сев, прихватывая начало июня, когда добрые люди уже праздновали борозду. Не везло отделению и на управляющих. Их сменилось несколько человек. Перед самой уборкой сюда был назначен Василий Васильевич Шубин, прибывший из района на укрепление, но и на него было мало надежды. Семью он брать что-то не собирался и больно часто отлучался в район. Все здесь тянул агроном, бывший тракторист, человек не очень грамотный, но привязанный к земле. Он замещал управляющего, а когда не было механика, работал и за него. Ему часто попадало за каждого по отдельности и за всех вместе взятых, но он был не обидчив и тянул свою нелегкую лямку.
Десятиклассники вдвое увеличили число штатных рабочих отделения. Жили они все в одном вагончике, перегороженном одеялом. Разумеется, это было не ахти как удобно, но если так жили на центральной усадьбе, то здесь и подавно ничего лучшего придумать было нельзя.
Несколько раз я бывал у ребят. Чувствовалось, что им приходится нелегко, но все трудности быта воспринимались ими как нечто временное и неизбежное сейчас в эту горячую, страдную пору. Юноши работали штурвальными. Пермячка Рита Зубова, молчаливая и серьезная девушка, была назначена весовщицей. Больше никто ответственных должностей не занимал. Девочки работали на разных работах, по большей части на току.
Турочаки ждали еще двух человек — Суртаева и Синельщикова. Они задерживались в Турочаке на курсах трактористов. Видимо, это были хорошие хлопцы, потому что о них часто вспоминали, в особенности Кочкин, большой, веселый и покладистый парень.
— Чего они там резину тянут? — возмущался он. — Может, раздумали ехать? — И тут же категорически отвергал такое предположение: — Все равно явятся. Это свои хлопцы.
Говорил он о них с грубоватой мужской нежностью.
Суртаев и Синельщиков приехали в конце августа. Оба удивительно симпатичные мальчишки. Суртаев — чуть повыше, смуглолицый. Синельщиков, кажется, моложе. Лицо у него круглое, чуть вздернутый нос и непокорный хохол над выпуклым лбом.
Для начала разговора я решил немного подшутить над ними, но не тут-то было. Посмотрев их документы, я сказал насколько мог хмуро и казенно, что они опоздали и люди нам больше не нужны. У обоих глаза потемнели.
— А директор здесь сейчас? — спросил Суртаев.
— Что директор, — продолжал я. — Разве вы мне не верите?
— Не верим! — очень убежденно сказал Суртаев.
Я рассмеялся, и мы познакомились. Конечно, они были очень нужны нам, тем более с правами трактористов. Через час на них уже был готов приказ, и директор от полноты чувств дал свою машину отвезти их на отделение.
И в этот же день из Татарии приехал еще один романтик с аттестатом зрелости. Это был Равиль Лотфуллин, высокий, с мягко очерченным овальным лицом юноша, убежденный, что здесь он крайне нужен.
Было поздно, и я повел его к Мацневу. У Анатолия в клубе сейчас жил Игорь. Еще в начале августа он попросился на ферму. Ему дали гурт только что полученных племенных нетелей. Первое время ребята подтрунивали над ним, но он очень добродушно к этому относился, был убежден, что поступил умно, и, кажется, в самом деле был доволен своим положением.
Теперь он ездил на низенькой мохноногой лошади. В холодные дни он надевал ватные брюки, полушубок и шапку и издали становился похож на кочевника. Когда утром и вечером он прогонял мимо тока своих нетелей и видел, что за ним наблюдают, он начинал подбадривать свою лошаденку, угрожающе стегал бичом по воздуху и зычно гаркал на стадо. Девочки на току смеялись над ним до слез.
На отделении жить Игорю было неудобно, и он перебрался к Анатолию. Вставал рано и обязательно делал зарядку. Под кроватью у него была целая коллекция гирь, штанговых тарелок, гантелей и ядер. В коридоре к потолку он подвесил боксерскую грушу и подолгу пыхтел возле нее. В завершение всего того шума, который он производил над ухом безмятежно посапывающего Анатолия, Игорь начинал бег и подпрыгивание на месте. И это продолжалось до тех пор, пока с подушки не поднималась взъерошенная и сердитая физиономия хозяина комнаты.
— Ты клуб завалишь, бегемот! — возмущенно говорил он Игорю.
Игорь удовлетворенно хмыкал, рот его растягивался в довольной улыбке, и он отправлялся умываться.
Но в общем они жили весьма мирно. По очереди что-нибудь готовили, причем всегда с запасом: не было дня, когда кто-нибудь не пожаловал бы к ним в гости из пристанцев или турочаков.
Мы с Равилем застали их сидящими за большой сковородой жареной картошки, от которой мы не в состоянии были отказаться. Здесь произошло более углубленное знакомство с новеньким.
— Ты надолго к нам? — поинтересовался Игорь, отрезая себе невиданный, едва не в половину буханки ломоть хлеба.
— На два года приехал.
— А чего только на два? А вдруг женишься? У нас, знаешь, какие девчонки есть!
— Мне надо в армию идти. Потом буду жениться, — простодушно отвечал Равиль таким тоном, каким говорят о чем-то хорошо обдуманном и уже твердо решенном.
Ребятам он понравился. Они рассказывали ему о себе, удивлялись, когда он сказал, что мать у него комбайнер и что он вместе с ней уже проработал два сезона, Не спрашивали только об одном: почему он вздумал приехать на целину? Это было ясно само по себе: где же сейчас интереснее, чем здесь!
За чаем, когда Игорь, разморенный пятью кружками, остался в одной майке и Равиль с почтением посматривал на его бицепсы и военно-морскую грудь, как называл ее сам хозяин, начали обсуждать различные варианты трудоустройства Равиля.
— Пойдем на ферму! — уговаривал Игорь. — Не прогадаешь. Мне толковый напарник нужен. Пойдешь?
Равиль, застенчиво улыбаясь, покачал головой.
— Я на комбайне хочу работать.
— Зря. Пожалеешь!
Игорь помолчал, вспомнил что-то, в глазах его появилось лукавое выражение.
— А мне мать всегда говорила: «Учись, балбес, а то пастухом будешь!» По ее и выходит.
Определив Равиля на ночлег, я вернулся в контору. Все уже разошлись, только в производственном отделе горел свет. Лида Волкова, член комитета комсомола, наш научный сотрудник, разбирала снопы пшеницы для апробации. После разговора с новеньким у меня было хорошее настроение, я рассказал Лиде о Равиле. Она слушала меня, не отрываясь от работы, ловко сортируя колосья и увязывая их в маленькие красивые снопы. Я почувствовал, что она почти не слушает и думает о своем. И в самом деле, она вдруг откинулась на стуле, поправила очки, недоброжелательно посмотрела на меня близорукими глазами, подала мне один из готовых снопов.
— Что ты скажешь о нем?
— Пшеница, еще зеленая, — начал я.
— Зеленая, зеленая! — зло передразнила она меня. — Не зеленая, она еще цветет! Ты понимаешь, что это значит? Сегодня двадцать шестое августа, а у нас еще цветет пшеница! Это июньский посев. У нас его около трех тысяч гектаров. Мы можем с них ничего не получить. Вот у нас проблема номер один. Вот об этом надо нам всем думать. Я чувствую, будет на редкость тяжелая уборка. Пусть мне говорят, что я трусиха и паникерша, но у нас до сих пор половина комбайнов без людей. Надо бить тревогу и всех ставить на ноги…
— Как ставить на ноги?
— Подожди, не смейся, — продолжала Лида.
А я и не думал смеяться, потому что все, что она говорила, было слишком серьезно.
— Я окажу свое мнение и о молодежи, раз начала. Я согласна, что все эти десятиклассники, с которыми мы носимся, и милые и очаровательные. Но я не вижу, чем кончится вся эта затея. Что они будут делать зимой? Если они не разбегутся сейчас — разъедутся через год.
Мне был очень неприятен такой разговор, и я сказал Лиде, что она просто не в духе и напрасно испортила мне хорошее настроение.
— Это прекрасно! — рассмеялась она. — У меня в последние дни все время желание всем портить настроение.
Мы еще долго говорили с ней уже более миролюбиво. Но тревога, которую я чувствовал и раньше и которая увеличилась после ее слов, тревога за предстоящую уборку, о том, как поведут себя в ней ребята, что будет зимой, будет еще дальше — через год и через два года, — эта тревога осталась.
Положение дел с уборкой усложнялось. Во второй декаде сентября было только четыре погожих дня, когда в полную меру можно было вести косовицу и молотить валки. С вечера многие дни подряд небо очищалось, высыпали звезды, и все облегченно вздыхали, глядя на них: «Ну, кажется, на мороз потянуло! Будет погода». Но когда вставали утром, не верили глазам своим: шел нудный, въедливый осенний дождь. Ненастные дни выявляли массу прорех в подготовке к уборке.
К конторе на центральной усадьбе подкатывали на тракторах и машинах настоящие и самозваные уполномоченные с бригад и требовали. Требовали печей в палатки, которые протекают; дров и угля на первое отделение; немедленной выдачи аванса или зарплаты, хотя срок не пришел ни тому, ни другому.
Директор вежливо объяснял, что можно сделать и чего сейчас сделать нельзя. Ночью на планерке специалистов и управляющих, забыв о вежливости и напирая животом на стол, он громил своего заместителя по хозяйству, который считал, что страда происходит от слова «страдать» и что люди хотят слишком многого.
Только в середине сентября наступили долгожданные теплые ласковые дни бабьего лета. В синем небе ни облачка, к полудню солнце начинает по-настоящему припекать, и над полями струится нагретый от земли воздух. И снова над степью ветерок несет тонкий и сложный аромат поспевшего, прокаленного солнцем хлеба и увядающего разнотравья.
Комбайны пошли хорошо, на тока снова повалил хлеб, и у всех немного отлегло от сердца.
Как-то раз вечером Женька собрал на току весь свой девичий штат для небольшого собрания. Женька выразил неудовлетворение работой девчонок, которые, по его мнению, не понимают важности происходящих событий и напряженного положения в совхозе. Он прибавил также, что высказал сегодня такое же мнение Игорю.
И тут произошло то, чего Женька совсем не предвидел. Валя Унжакова вдруг расплакалась и заявила, что больше не будет работать на току с Женькой.
Валентина сидела на ворохе пшеницы, закрыв лицо руками; сквозь слезы она выговаривала все, что накипело у нее против Женьки. Потом, подняв мокрое от слез лицо, выпалила самое главное:
— Взял бы директору пожаловался, а то нашел кому — Игорю!
Женька, в грязной майке, коротких бумажных штанах и надетых на босую ногу стоптанных туфлях, с неловко опущенными большими и уже неотмывающимися руками, вид имел поникший и жалкий.
Следствием ссоры было то, что теперь каждый вечер, часов в девять, когда кончались дела на ферме, на току появлялся Игорь. Он помогал девочкам, которые к ночи выбивались из сил, и один заменял сразу трех человек.
Рябов заметно похудел, его мальчишеская фигура стала еще тоньше. Он метался по току чуть не круглые сутки, но положение не облегчалось. В конце сентября на ток, и без того загруженный, повалил с поля большой хлеб.
Часов с десяти утра начинался поток машин, которые нельзя было задерживать ни одной минуты. В самые напряженные моменты, когда на разгрузке возникала очередь, Женька сам с лопатой вскакивал в кузов, работал остервенело, пока не рассасывалась пробка. И все время надо следить, чтоб не перепутали сорта, сыпали что куда положено. Надо руководить очисткой, которая ведется одними зернопультами. Просмотришь здесь — потом день будешь разбираться. Завалят подъезды к буртам, засыплют кюветы, перемешают чистое зерно с отходами. И за буртами надо ежедневно следить. Уже появились очаги согревания. Это страшно. Начинают разбрасывать бурт, а в нем на изломе спрессовавшаяся сырая пшеница уже приобрела фиолетовый оттенок. Видеть, как у тебя на глазах гибнет хлеб, биться изо всех сил, чтобы спасти его, и чувствовать свою беспомощность мучительно.
Ночью, когда спадает поток машин, идущих с поля и отвозящих зерно на элеватор, Женя уходит в палатку. Отсюда слышно, что делается на току. И то он уходит только тогда, когда там остается Иванников.
По правде говоря, без него Женька не продержался бы. Невозмутимый и молчаливый, Володя работал не меньше своего прямого начальника, но все как-то незаметно. С раннего утра он был на ногах. Заправлял моторы, менял смазку, сшивал, клепал бесконечно рвущиеся ремни и транспортеры. То и дело его звали: «Володька! Иванников!» Он шел на помощь не торопясь, пусть там хоть горит. На него злились за это, и девочки не раз говорили ему:
— Ты хоть бы пробежал немного, Володька!
Но бегал он только на футбольном поле, где был незаменимым в защите.
В один из этих дней к току подкатила райкомовская «Победа».
Секретарь райкома вместе с директором и Женькой долго ходил по току. Когда они уехали, девочки побросали работу и окружили Женьку.
— Здорово трухнул? — спросила Унжакова. — Машин просил?
Женька молчал, переживая в памяти только что прошедшие неприятные минуты.
— Ну, что он? — допытывалась Унжакова.
— Что он, что она, что они! — передразнил Женька. — Спросил, сколько мне лет. Почем хлеб стоит — объяснил. Потом сказал, что хлебом с нашего тока год можно целый город кормить. И еще сказал, что мы не умеем с хлебом работать.
Он помолчал, пнул с ненавистью подвернувшуюся плицу, закончил, сжимая кулаки:
— Мне что — как с гуся вода. Макарычу вот всыплют сегодня по первое число. По хлебу топчемся, как по навозу, захламили все кругом!
Поздно ночью после бурной планерки, которая была похожа на военный совет и на которой по тону директора можно было определить, что сегодняшний день был для него исключительно неприятным, он позвал меня с собою на ток. Шел второй час ночи.
Еще издали, в ярком свете прожекторов, было видно, что работа на току идет нормально. Грузились машины, работали зернопульты. На одном из них трудился Игорь. Он размеренно черпал полные плицы и точно забрасывал зерно в подающий ковш. Ночь была холодной, и девочки работали в стеганках и платках. Игорь же был в одной рубашке.
Владимир Макарович, заложив руки назад, под борта расстегнутого куцего пиджака, отчего его фигура сбоку выглядела очень комично, некоторое время следил за ним, потом громко спросил:
— А ты откуда здесь взялся? Уже удрал с фермы?
Игорь выпрямился, рукавом вытер пот с лица, довольно хмыкнул:
— Еще не сбежал. Пришел корешку своему подсобить. Рябову!
Директор поиграл воображаемыми фалдами.
— Где он?
Мы пошли вместе с Игорем искать Женьку. На большом ворохе зерна, свернувшись калачиком, натянув на голову стеганку, лежал человек.
— Это Володька, — сказал Игорь. — Он, кажется, болеет.
Я потрогал Иванникова за плечо.
— Ну что? — сердито спросил он из-под стеганки.
Узнав меня, он высунулся наружу. Лоб у него был горячий. Пошатываясь, он покорно пошел вместе с нами в палатку. Одна кровать была свободна, и он лег на нее, а с другой поднялся всклокоченный и злой Женька.
— Случилось что-нибудь?
— Иди, тебя Макарыч ждет на току, — сказал Игорь, собирая на Иванникова все одеяла.
Долго ходил директор вместе с Женькой по току, объяснял, куда и как лучше ставить машины, как делать, чтобы зерно не попадало в кюветы между профилями тока, как ногой определить влажность зерна.
— Ты на зуб пробуешь? — насмешливо спрашивал он Рябова. — За день так можно накушаться, что к вечеру тебя горой вздует!
Потом они уселись на ворохе и вместе считали, сколько надо машинорейсов, чтобы разгрузить ток.
Девчонки и Игорь издали наблюдали за ними и очень сочувствовали Женьке, которому, по их предположениям, должно было крепко влететь от Владимира Макаровича за все допущенные им промахи по руководству током.
Каждый из этих дней кончался тем, что мы смотрели на барометр. И сейчас мы пошли в контору. Когда директор дошел до крыльца и попытался на него подняться, то не смог. Он выругался, задрал штанину и стал растирать раздувшуюся ногу.
— Вы были на войне? — спросил он меня. — Я был. Тогда мы думали, как будет после войны, и мне представлялось голубое небо и тишина. А тут и на небо посмотреть некогда.
Я подумал о том, что здесь у нас сейчас тоже война за хлеб, война со своей стратегией и тактикой. Каждый день надо чувствовать и предвидеть все: и настроение народа, и размещение техники, и снабжение всей нашей армии всем необходимым. Подумал о ребятах, которые принимают здесь свое первое боевое крещение.
— А эти хлопцы на току — настоящие парни, — продолжал Владимир Макарович, угадывая мои мысли. — Сейчас им каждый день за два можно засчитывать. Если они выстоят — дорого будут стоить.
После комсомольского собрания, на котором Юльке досталось от ребят, я его ни разу те видел. На центральной усадьбе он не показывался, да и некогда ему было.
Вскоре после начала уборки произошло событие, которое снова сблизило его с ребятами. Он опять стал общительным и веселым парнем, каким был в школе.
Несмотря на запрещение, кто-то из трактористов поджег вечером убранное поле, чтобы можно было пахать его. Ветер легко перенес огонь через дорогу на неподобранные валки.
Над полыхающим полем зловеще покраснело небо. С центральной усадьбы прибывали на машинах люди. Они оттаскивали горящие валки, затаптывали огонь ногами и били по горящей стерне стеганками. Нужны были тракторы, чтобы впереди отрезать бороздой путь огню. Но бригадир Максимыч, не рассчитывая справиться с огнем, отослал три подошедших на помощь трактора выводить из загонок комбайны, на которые страшной лавиной шел огонь.
И в это отчаянное мгновенье на дороге показался идущий на предельной скорости трактор с плугом. Максимыч, задыхаясь, махая руками, побежал к нему навстречу. Трактор круто развернулся метрах в пятидесяти от огня, из кабины выскочил Юлька, заглубил плуг, вскочил снова в кабину, дал полный газ и пошел вперед, параллельно надвигающемуся огню. За плугом оставалась спасительная полоса сырой черной пашни. Через некоторое время подошли тракторы, выводившие с поля комбайны.
Когда были отпаханы две широкие заградительные полосы, Юлька отцепил плуг и стал давить гусеницами горящие валки. Он выписывал по полю сумасшедшие восьмерки, останавливался, выскакивал из трактора, хлестал стеганкой горящую солому, набившуюся в гусеницах, и снова лез трактором на огонь.
Через полчаса все было кончено. Максимыч, с грязным лицом и слезящимися глазами, сидел прямо на дороге и пробовал свернуть самокрутку. Большие узловатые пальцы не слушались. Юлька, присевший рядом на корточках, достал пачку сигарет и протянул ему. Максимыч с сердцем бросил на землю неудавшуюся самокрутку, взял сигарету и виновато сказал:
— Вот так-то… бывает, парень!
Утром в вагончике, вспоминая ночной переполох и осматривая пострадавшие на пожаре стеганки, все сошлись во мнении, что Юлька — молодец. Он оказался в центре внимания. Шутили по поводу его опаленных бровей, и Нэля Бажина предложила ему нарисовать их карандашом. Юлька, возбужденный всеобщим вниманием, смущенно улыбался:
— Похожу так, пока новые вырастут!
Кончался сентябрь, холоднее становились дни и ночи, а конца уборки все не было видно. После очередной планерки управляющий первым отделением Шубин отвел меня в сторону и сообщил, что с десятиклассниками у него на отделении не все благополучно. Когда же я стал допытываться, что именно произошло, он многозначительно улыбнулся:
— Приезжайте, я на месте все расскажу!
Судя по его тону и виду, можно было предполагать самое нехорошее.
Все, что делалось здесь, на ближних отделениях, все радости и огорчения пристанцев были мне хорошо известны.
Витя Новичихин, помогая комбайнеру менять полотно на жатке, попал рукой под нож. Рука у него безобразно раздулась, и пальцы еле-еле шевелились, но он продолжал работать на тракторе. Мучали всех чирьи. И без того медлительный и неповоротливый Иванников теперь не мог повернуть головы, потому что чирьи облепили ему всю шею.
Четвертаков скосил за день лафетом тридцать девять гектаров. Всего гектар он не дотянул до премии за лучшую дневную выработку, но ведь в конце концов дело было не в премии. Прежде казалась недосягаемой даже норма, а теперь он ежедневно давал больше двух. На щите возле конторы крупными буквами были выведены фамилии передовиков. Среди других фамилий теперь была и фамилия Юльки Четвертакова.
В совхозной многотиражке была напечатана заметка Игоря. Он критиковал управляющую Евдокию Ивановну Быкову за халатное отношение к строительству скотного двора. Прочитав заметку, Евдокия Ивановна распалилась и назвала Игоря молокососом, сующимся не в свое дело.
Поздно ночью, когда все собираются с поля, идет недолгий, но живой обмен мнениями о прошедшем дне. Если есть «Краснодарец», его читают вслух. Другие газеты только смотрят: на них силы сейчас не хватает. Радуются, что Равиль Лотфуллин, пришедшийся здесь ко двору, работает уже вторую неделю самостоятельно на комбайне, заменяя заболевшего комбайнера. Когда Рябову удается отправить с тока пару тысяч центнеров хлеба — радуются этому.
У каждого на руках дело, совхозное, государственное дело, но его успеху радуются как личному, своему успеху; каждая неудача ранит сердце, как своя собственная беда. И только двое остаются в стороне. Они не встречают утра в степи и не знают, как хороша она ночью в огнях тракторов и комбайнов, они не чувствуют терпкого вкуса жизни, которой живут сейчас их товарищи.
Двое эти — Щукин и Мацнев. Щукин по-прежнему дня два в неделю проводит в Пристани. На отделении на него рукой махнули. Большей частью он пропадает в клубе. Вечером он уходит отсюда, чтобы лишний раз не встречаться с Игорем.
Игорь, увидев на кровати баян, спрашивает у Мацнева:
— Колька опять пиликал? Ну чего он себе думает? И ты не можешь с ним поговорить как с человеком! Он же твой дружок.
— Я говорил.
— Ну и что?
Анатолий пожимает плечами.
— А сам я лучше?
Он откровенно тяготится своей должностью и давно бы уже сбежал на уборку, если бы на то была его воля. Я терпеливо объясняю ему, что он должен сейчас делать по наглядной агитации, доказываю, что от него тоже зависит ход уборки. Он слушает меня, а в серых глазах его, всегда готовых зажечься веселой искоркой, умная, взрослая и непонятная печаль.
Но что все-таки стряслось у турочаков? Я поехал туда вместе с нашей агитбригадой. День был пасмурный, то и дело срывался дождь, и добрались мы до отделения поздно вечером. Машину сразу же загнали в огромный металлический склад, единственное пока капитальное сооружение на месте будущего поселка. Лучшего места для концерта нельзя было и желать. Мацнев принялся делать из машины сцену, я отправился разыскивать управляющего.
На току никто не работал, видимо все ушли на ужин. Никого не было и в отделенческой конторке. Я пошел в столовую.
Под навесом из списанных комбайновских полотен хмурые люди стояли в очереди у кухонного окна и молча смотрели, как повариха накладывает в тарелки плохо промятое картофельное пюре. Несколько человек сидели за длинным столом. В лицах механизаторов и в молчании, с которым они брали свою тарелку и садились за стол, в тускло светящейся керосиновой лампе было что-то очень неприятное, тягостное. Хотя я и почувствовал, что мы не вовремя нагрянули со своим концертом, но отступать было поздно, и я поздоровался и пригласил всех в металлический склад.
Саня Левашов, коренной наш тракторист и один из первых целинников, с шумом пододвинул в мою сторону алюминиевую миску, из которой ел.
— Директор будет выступать? — осведомился он и, не ожидая ответа, продолжал со злобой: — Какой концерт после такой жратвы? У меня кишка и так каждый день концерт играет!
Грубость Левашова расколола тягостное молчание. Посыпались не менее колкие реплики. В них чувствовалась копившаяся уже много времени справедливая человеческая обида на порядки в отделении. Картина вырисовывалась неприглядная. Щеголеватый, умеющий произвести хорошее впечатление Шубин, оказывается, по нескольку дней не появляется ни в поле, ни на отделении. Наряд обычно проводит без него агроном, но никогда не может угодить управляющему. Когда Шубин появляется в середине дня, начитаются перестановки: то комбайны перегоняются из одной загонки в другую, то перераспределяются машины, закрепленные за комбайнерами. На кухне положение тоже скверное.
Когда разговор опять перешел на столовую, подал голос молчавший все время Синельщиков.
— Ты кричишь больше всех, Санька, — сказал он Левашову, — а сам больше всех и виноват. Выпить у тебя всегда деньги есть, а на кухню, наверное, уже сотни две задолжал.
— Ты смотри, салажонок! — искренне удивился Левашов. — Еще из яйца не вылупился, а уже кудахчет!
При этом он резким и ловким движением, перегнувшись через стол, надвинул Синельщикову кепку глубоко на глаза. Это всех рассмешило. Левашов беззлобно улыбался порозовевшему Анатолию. Обстановка несколько разрядилась, на концерт пошли все.
В черной глубине огромного склада сцена, сделанная из машины и освещенная переносной шоферской лампочкой, казалась очень маленькой. Тесным полукругом возле нее стояли зрители, в распахнутые двери смотрела сырая осенняя ночь.
Концерт, естественно, был простенький. Артистов всего было шесть человек: Мацнев, Игорь и четверо девочек, которых Рябов отпустил со скандалом и оговорками, что это в последний раз. Особенным мастерством никто из них не блистал, но все очень старались. Зрители это прекрасно чувствовали и каждый номер принимали горячими аплодисментами.
Я остался ночевать у турочаков, а с Мацневым отправил подробную записку директору о положении в отделении.
В вагончике у турочаков было чисто и уютно. Топилась чугунная круглая печка, на ней пыхтели два чайника. Рита Зубова разливала чай и распределяла ломти хлеба. Давно уже без всякой официальной церемонии ее признали здесь старшей за серьезность и принципиальность во всех вопросах. С легкой руки Суртаева ее звали «мама Рита».
Я пил вместе с ними густой чай, рассказывал, как живут пристанцы, и думал, о чем же хотел здесь, на отделении, рассказать Шубин. Будто угадывая мои мысли, Рита сообщила:
— А мы с управом поругались. Он пришел и стал требовать, чтобы мальчишки перешли в палатку к механизаторам. А зачем их туда переводить? Мы пока с ними миримся.
— Он за нравственность вашу беспокоится, — насмешливо вставил Суртаев.
— А вообще-то мальчишки — страшные нахалы, — серьезно сказала Галя Поспелова. — И хорошо бы их отсюда выпроводить.
— У тебя, Галка, очки искажают. Ты сними их — какие же мы нахалы? — притворно обиделся Кочкин.
Галина даже не повернула головы в его сторону.
— Я все расскажу, — продолжала она. — Курят в вагончике — раз. Только все вымоешь, смотришь — уже окурок валяется. И уже тысячу раз обещания давали, в особенности Суртаев.
— Правильно, это все он! — подтвердил Кочкин.
— А ты помолчи! Сам такой же хороший — жить своей гармошкой никому не даешь.
— Это все враки! — защищался Суртаев. — Я уже давно в вагончике не курю. Попробуй покури здесь, когда вы все жужжать начинаете.
— А дневник у Потомкиной стащил — это тоже враки? — не отступала Галка.
— Ну, это леший, как говорится, попутал, — уклончиво отвечал Владька.
Чем больше было пунктов обвинения, тем увереннее чувствовали себя обвиняемые, и сочувствие остальных склонялось на их сторону. А когда дело дошло до киселя, в который Владька Суртаев подсыпал соли, откровенно заулыбалась даже Рита. И разбирательство завершилось тем, что раздосадованная Галка Поспелова обвинила ее в несерьезности и попустительстве мальчишкам.
К утру погасла печка, и в вагончике стало холодно. Я встал и разжег, ее снова и больше уже не ложился. Думал о том, что все-таки молодцы ребята, не унывают. К весне поставим первые два дома, и будет гораздо легче.
В начале седьмого появился директорский «газик». Он сделал несколько кругов по стану, из чего можно было заключить, что приехал сам директор. У него такая привычка — сначала посмотреть все из машины.
«Газик» остановился возле кухни. Сначала тяжело, опираясь на палку, выгрузился Владимир Макарович. За ним вылез Шубин. Оба не смотрели друг на друга. «Газик» был набит мешками с продуктами, и необычно хмурый Василий Васильевич принялся собственноручно выгружать их. Директор в это время ходил по кухне, открывал крышки на котлах, поднимал занавески на полках, тыкал в грязные углы палкой и сокрушенно качал головой. За печкой он обнаружил штабель винных бутылок и, выкатывая глаза, спрашивал у вертевшейся вокруг него поварихи:
— Это что?
Он не слушал ее объяснений, лицо его тряслось.
— Нет, я спрашиваю, что это такое?! — кричал он. — Кто пьет? Вы что, очумели здесь?
Чем больше он гремел, тем очевиднее становилось, что он негодует прежде всего на самого себя: проглядел и понадеялся!
Он пробыл на отделении весь день. До завтрака провел собрание с механизаторами и потом уехал вместе с Шубиным в поле. В обед его машина остановилась возле вагончика турочаков.
— Можно к вам? — спросил он, протискиваясь боком в узкую дверь. — Здравствуйте еще раз! Как живете и что жуете?
Настроение у него было гораздо лучше, чем утром; он шутил, расспрашивал о работе, а потом приступил к главному.
— Я с управляющим вашим поспорил, и вы должны меня выручать. Он говорит, что никто из вас на кухню идти не хочет. А я говорю — пойдут! Надо туда двух надежных девушек. Кто из вас смелый?
Девочки переглядывались и молчали.
— Ну, чего ж вы молчите? — продолжал Владимир Макарович. — Вы же у нас теперь самые грамотные и сознательные. К кому обращаться, если вы не будете поддерживать? Вот ты, — он показал на Потомкину, — боишься?
— Трудно там очень, — нерешительно сказала Оля.
Директор добродушно сузил глаза:
— А что легко? Борщ есть и то трудно: жарко!
— Ты соглашайся, Оля, — стал поддерживать директора Кочкин. — Мы тогда без очереди есть будем. А Толька тебе будет дрова рубить.
— Кто такой Толька? — сразу заинтересовался директор.
— Один человек, — сказал Кочкин, лукаво поглядывая на Ольгу. — Оля его воспитывает.
— И удается?
— Вы не слушайте, Владимир Макарович, он всегда такой… плетет что попало. — Зардевшаяся Ольга метнула уничтожающий взгляд на Кочкина и добавила: — Я пойду на кухню.
Вместе с ней согласилась стать поварихой Галя Старцева. Ужин готовили они.
На обратном пути Владимир Макарович задремывал, просыпался, ревниво смотрел по сторонам на близкие и далекие огни в степи: наши это или соседские?
И говорил Шубину, отвечая своим мыслям о прошедшем дне:
— Не политик ты, Василий Васильевич, не политик. С такими людьми не договориться!
Приказом директора вместе с другими передовиками Юлька Четвертаков был награжден Почетной грамотой и денежной премией. Награжденных было много, и только к вечеру я добрался на попутной машине до того поля за Барсучьим логом, где работал Юлька.
Поле большое, гоны на нем длиннее двух километров. Юлька был на другом конце поля, и, чтобы не терять времени даром, я пошел к нему навстречу.
Косил Юлька хорошо: рядки ровные, аккуратные, срез самый хороший — не очень высок и не низок, валок, когда тронешь его ногой, упруго качается на стерне. Садившееся солнце неярко освещало поле, и скошенная его часть с уходящими вдаль четкими и ровными валками казалась расчесанной огромным гребнем.
Было радостно, что Юлька научился работать так добротно и красиво, и мне хотелось сказать ему что-то очень теплое и хорошее. Впереди показался Юлькин трактор с лафетом, я быстрее пошел ему навстречу. Но в самый последний момент, когда застенчиво улыбающийся Юлька, весь черный от пыли, выпрыгнул из остановившегося возле меня трактора, в этот момент, когда мне хотелось обнять Юльку и сказать ему, какой он чудесный парень, я обнаружил, что предназначенная для Юльки грамота исчезла. Она была свернута трубочкой в газете, и я все время держал ее в руке. Газета осталась, а грамота, по всей вероятности, выскользнула где-то по дороге, когда я наклонялся и пробовал, хорошо ли лежат валки.
Юлька заметил мою растерянность, но не понял, естественно, в чем дело, помрачнел сразу и спросил:
— Брак есть?
Не дожидаясь ответа, Юлька пошел вперед, внимательно разглядывая и валки и стерню. На ходу он объяснял извиняющимся тоном, не глядя на меня, что все время старается не допускать высокого среза.
Я шел за ним, проклиная свою рассеянность, и с надеждой всматривался, не белеет ли где-нибудь в стерне пропавшая Юлькина грамота. В одном месте торчала «бородка» — нескошенные пять или шесть колосьев, и Юлька, виновато покосившись на меня, вырвал колосья, отряхнул землю с корней и положил на валок. Больше никаких недочетов видно не было, не было видно и грамоты, и я сказал Юльке, чтоб он работал и старался по-прежнему.
Юлька сел на трактор. Я шел за трактором до самой дороги. Там Юлька развернулся и поехал в обратном направлении. Он высунулся из кабины, помахал мне рукой, и я тоже помахал ему. Я посидел немного на обочине дороги и, когда Юлька отъехал так далеко, что уже не мог меня видеть, поднялся и снова пошел за ним.
Грамоту я нашел, когда уже совсем стемнело и из Барсучьего лога потянуло вечерней сыростью. Когда Юлька снова вернулся с другого конца поля, я признался ему, в чем дело. Юлька развернул грамоту, рассмотрел ее при свете тракторных фар, сказал, что это первая грамота у него в жизни. Он снова отдал ее мне и попросил, чтобы она пока побыла у меня.
— Только еще раз не потеряйте! — улыбнулся он милой своей застенчивой улыбкой.
Конечно, теперь не потеряю, Юлька! Я шел по дороге к центральной усадьбе и думал о нем. Он начал сейчас уже третью свою смену и будет работать, пока не выпадет роса. Надо торопиться с уборкой. Еще на половине совхозных полей стоит хлеб, а сентябрь уже кончается. Какой будет октябрь? Если будет тепло и сухо — еще ничего. А вдруг зарядят дожди?
До совхоза было километров шесть, если идти по дороге. Я решил пойти напрямик, через мокрый лог, потом через ферму. Так было гораздо ближе. Впереди, до тех пор, пока я не спустился в лог, мерцали огни центральной усадьбы. Вокруг нее то там, то здесь вспыхивали, горели и гасли далекие и близкие огни машин, комбайнов и тракторов.
Где-то среди этих возникающих и гаснущих в кромешной тьме огоньков огонек и Юлькиного трактора. Где-то стоит за штурвалом Равиль Лотфуллин, красивый парень с задумчивыми и внимательными глазами. На комбайне сейчас и маленькая Таюшка Чудова, штурвальная у лучшего совхозного комбайнера Михаила Кириченко.
В темноте я сбился с едва заметной колеи, которая пересекала в нетопком месте текущий на дне мокрого лога ручей. Я долго искал этот переход и, не найдя его, пошел напрямик и сразу пожалел об этом, потому что вода хлынула за голенища сапог, но деваться было, уже некуда. Я побрел вперед. Когда выбрался из топкого лога, прямо перед собой увидел костер и пошел на него. Гадал по дороге, кто это может быть в такой час. Оказалось — Игорь. Он дежурил на ферме.
Здесь, на ферме, я еще ни разу не был. Игорь принес из землянки, в которой располагались скотники, свой полушубок и сапоги, смотрел, наморщив насмешливо лоб, как я переодеваюсь, потом заметил:
— Не было бы счастья, так несчастье помогло. Теперь на ферме у нас побудете.
Мы сели у костра. Игорь, надев брезентовые рукавицы, разгребал уголь, пробовал, не готова ли картошка. Большим складным ножом нарезал хлеба, разложил на чистой соломе. Принес из землянки огурцов и большой кочан свежей капусты. Это для Женьки, который должен был вот-вот появиться. Друг без друга они не могли прожить и одного дня.
Приготавливая ужин, Игорь сообщил мне, что Женька сразу после уборки перейдет сюда, на ферму, и будет работать скотником. Это было для меня новостью. Сам Женька мне об этом ничего не говорил.
Женька пришел поздно, очень усталый, злой и голодный. У него произошла стычка с одним из уполномоченных, которых было много и которые часто менялись. Были уполномоченные из края, из района, и все они обязательно шли на ток и давали массу умных, ценных и большей частью практически невыполнимых указаний. И Женька не выдержал и заявил одному из них, что знать его не знает и что он выполняет только распоряжения управляющей и директора.
Только что по этому поводу Владимир Макарович вызывал Женьку.
Игорь выбирал из золы горячую картошку, подкладывал ее Женьке. Вырубил из капустного кочана кочерыжку, вручил ее своему приятелю и заметил:
— Ты давай ешь, а то загнешься на своей руководящей работе. — Сказал, не глядя на Женьку, как бы между прочим, но в тоне, каким были сказаны эти слова, сквозило искреннее, настоящее мужское беспокойство за Женьку — взъерошенного и худущего.
Женька покривил тонкие свои губы, потому что не переносил даже малейшего проявления симпатии, особого расположения к себе, но кочерыжку все-таки взял.
— Досталось тебе от директора? — спросил я у него.
Я ожидал, что он скажет что-нибудь резкое по адресу Владимира Макаровича, — ведь тот разговор, который был у них, не мог быть приятным. Но Женька ответил мне очень спокойно, без злости.
— Ничего мне не досталось. Макарыч — человек. Сказал только, что ему больше достается от уполномоченных, чем мне.
— И все?
— Все.
Мы долго сидели в этот вечер. Он был удивительно тихий. Это был, пожалуй, единственный вечер в ту осень, когда забылись и будто отошли в сторону и многочисленные заботы и тревоги.
Мы смотрели, как из-за гривы встает луна — огромная и багровая. И небо над степью в той стороне побагровело, как при пожаре. И в мокром логу тревожно закричали коростели. Но потом, когда луна поднялась высоко, все стихло, и уже не слышно стало ни запоздавших машин, ни тракторов, возвращающихся с поля.
В вагончике на четвертом отделении было холодно. Ребята сидели в шапках и стеганках. Друг на друга не смотрели. Произошло то, чего давно можно было ожидать и что все равно было неожиданным. Уехал Щукин. Это не была очередная самоволка. Он уехал совсем.
— Есть еще кто-нибудь, кто слабый? — спрашивает Игорь своих одноклассников. — Пусть он честно скажет сейчас всем. Сейчас — лучше. Чтобы потом опять не было такого позора.
Он ждет некоторое время, смотрит в знакомые-знакомые серьезные лица, но все молчат.
— Щукина надо строго наказать. Ему же на пользу. А то он может подумать, что все равно как жить: честно или бесчестно. За дезертирство предлагаю исключить его из комсомола.
Саня Легостаева, держа на коленях тетрадку, пишет протокол. Карандаш в ее руках на мгновенье замирает.
— Кто будет говорить? Говори ты, Мацнев!
— Почему я? — негромко отзывается Анатолий.
— Потому что он твой друг.
Мацнев встал.
— Что говорить? Я ничего не мог сделать. Все это знают. — Он замолчал.
Все напряженно смотрели на него, непривычно серьезного, и все чувствовали, что его слово — главное.
— Исключить, — глухо говорит он.
— А может, он еще вернется? — испуганно спрашивает Равиль.
— Ты не знаешь его, Равиль! — строго обрывает Рябов. — Лучше молчи.
Дверь открылась с шумом, и появилась Таюшка Чудова, в шароварах, длинной стеганке, закутанная до глаз толстым клетчатым платком. Она уходит раньше всех и позже всех возвращается. Таюшка хотела что-то сказать, но на нее зашикали. Она села на полку у самых дверей.
Говорил Юлька Четвертаков:
— Игорь прав. Я с ним согласен. Работать так работать, раз приехали. Коллектив прежде всего. А то художественный свист получается.
Спохватившись, что сказал лишнее, Юлька встревоженно оглянулся. Увидев, что никто не улыбается, он успокоился и сел.
Голосовали поименно. Когда дошла очередь до Чудовой, она не отозвалась. Прислонившись к стене, Таюшка спала.
В ночь на 14 октября резко похолодало, пошел снег. К утру начался темный буран с морозом. Во второй половине дня, когда ветер несколько стих, приступили к эвакуации людей с тех бригад, где, кроме палаток, не было никакого жилья.
С первого отделения на двух тракторных санях с навесами из одеял и матрацев прибыли все курсанты и механизаторы, прикомандированные на уборку. Осажденный в своем кабинете директор с адским терпением говорил с ними, уставшими, измученными непогодой и неустроенным бытом людьми, которые считали, что сделали все, что могли, и теперь требовали расчета.
В клубе делали нары. Сюда переселяли механизаторов с ближних отделений. Освободившиеся вагончики отправляли на дальние бригады.
Все пристанцы перебрались в вагончик четвертого отделения на центральной усадьбе. Здесь произошло серьезное «самоуплотнение». На той площади, которая казалась слишком маленькой для двенадцати человек, теперь поселились двадцать шесть. В первую же ночь Саня Легостаева упала со второй полки. Особенно серьезных последствий это происшествие не имело, потому что она угодила на целый штабель сапог, расставленных вокруг буржуйки.
Саню чуть не довели до слез мальчишки своими притворными соболезнованиями, в особенности Юлька, который громко выражал опасение, что Саня теперь будет заикаться.
Утром еле-еле могли разобрать перепутанные двадцать шесть пар сапог. С вечера все было расставлено по порядку: ближе к огню стояли сапоги девочек, за ними, во втором и третьем кругах, где, собственно, уже не было никаких шансов что-либо высушить, располагались сапоги мальчишек. Долго спорили, как быть дальше, но так ничего и не придумали.
Этот день, прожитый с огромным напряжением, закончился забавным эпизодом.
Вечером в комсомольский комитет робко протиснулись двое мальчишек. Каждому из них было лет по тринадцать-четырнадцать, хотя они и пытались выдать себя за семнадцатилетних. Почти месяц они добирались из Белоруссии на целину. Можно было им верить, можно и не верить, потому что паспортов у них не было. Одно было несомненно, что оба белорусы и что их надо куда-то пристроить.
Я повел их к специалисту ко всякого рода «переселенцам» — Мацневу. Толик сидел один в своей нетопленной комнатушке и собирался ужинать. Был он грязный и злой, потому что целый день безуспешно пытался пустить в клубе паровое отопление, в котором, по его словам, он понимал столько же, сколько медведь в термометре.
Но его обычная доброжелательность и юмор превозмогли и злость и усталость. Он стоял перед нами, большой красивый парень, глаза его засветились доброй улыбкой, и мальчишки тоже доверчиво улыбнулись в ответ.
— Голодные? — спросил он.
Не дождавшись ответа, он перерезал пополам селедку, лежавшую на печке, разломил на куски полбуханки черного свежего хлеба и высыпал из кулька дешевые конфеты. Мальчишки стали есть, одновременно отвечая на вопросы.
— А где вещи у вас?
— Тут. — Парнишка, казавшийся повыше и постарше, с черными сияющими глазами, пнул ногой чемодан, на котором сидел.
— И все тут?
— Да.
— Ну, а пальтишко какое-нибудь есть?
— Есть!
— А где?
— Да в чемодане.
— А что там еще?
— Да ничего!
Мацнев, откинувшись на кровати, беззвучно хохотал.
Утром я зашел посмотреть, как они. Один из них еще спал, уткнувшись в бок старшему, черноглазому, который уже проснулся и сиял глазами из-под натянутого на самый нос одеяла. Анатолий уже затопил печку, грел чайник.
— Что же мы будем с ними делать? — спросил я у него.
— Уже придумал, — сказал Толик. — Пусть в клубе паровое топят. Больше сейчас они ни на что не годятся.
— Топить печку умеете? — строго спросил он старшего. Тот послушно закивал головой.
На третий день после того, как приостановилась уборка, в совхоз приехал секретарь крайкома партии. Днем он с директором смотрел поля, на которых остался хлеб. Вечером в столовой было собрание всех механизаторов.
Хотя все эти уставшие, сосредоточенные люди видели и понимали тяжесть сложившегося положения, как видел и понимал его секретарь крайкома, но все с надеждой ждали, что он скажет. Одни втайне надеялись, что их теперь могут отпустить домой, другие думали, что как бы то ни было, а ему, секретарю крайкома, должно быть известно что-то такое, что поможет выправить положение.
Большой сутуловатый человек, с усталым лицом и внимательными глазами, полуприкрытыми тяжелыми веками, он говорил медленно, негромко и очень просто.
— Может быть, вы ожидаете, что я скажу что-нибудь особенное, одному мне известное, отчего положение в совхозе может сразу выправиться и всем станет легко? Мне очень хотелось бы сказать это, но таких слов я не знаю.
Мы пришли к вам с руководителями района и совхоза посоветоваться, как быть. Пожалуй, сейчас не имеет смысла вдаваться в подробности, отчего создалось такое напряженное положение с уборкой. Одно только надо сказать — это я прежде всего директору говорю — сеять надо раньше. Раньше будете кончать уборку.
А сейчас, как это ни трудно, как это ни кажется невозможным, надо взять хлеб с полей. Иного выхода у нас нет. Вы здесь люди бывалые, как говорится, от земли, цену хлебу знаете не хуже меня и, думаю, не хуже меня понимаете, что мы сейчас должны испробовать все методы уборки. Может быть, стоит пускать по одному следу два комбайна и дважды обмолачивать валок. Может быть, переключиться на ночную работу по морозу. Давайте ваши предложения, обсудим.
Мы посоветовались здесь и завтра окажем помощь теплой одеждой тем, кто в ней нуждается. Видимо, надо пересмотреть нормы, уменьшить их. Завтра же из района подойдут тридцать комбайнов с комбайнерами. Их надо хорошо принять и сразу же включить в работу.
Все теперь зависит от вас, вашего настроения. Если сказать себе, что теперь все пропало, все действительно и пропадет. Если же мы себе скажем — ни шагу назад, — как мы говорили в войну, если мы соберем всю свою волю и силы, мы спасем оставшийся хлеб.
Когда расходились с собрания, ко мне подошел Игорь и попросил прийти в клуб к Мацневу.
— Случилось что-нибудь?
Игорь замялся. Ребята собирались отметить день рождения Кати Повышевой, которой исполнилось девятнадцать лет. Годовщина, разумеется, приятная, но это событие в сравнении с остальными событиями последних дней не могло не казаться несколько несвоевременным. По дороге к клубу Игорь объяснил:
— Мы уже говорили Повышевой: угораздило же тебя родиться в такой день, но она ведь в конце концов не виновата.
Уму непостижимо, как все могли поместиться в комнатушке Мацнева. Мальчишки сняли сапоги и сидели даже на спинках обеих кроватей. Девочки успели принарядиться, вернее просто переодеться в свои обычные платья, но после шаровар, стеганок и платков, в которых их все привыкли видеть, они казались нарядными, и ребята смотрели на них с уважением и даже некоторой робостью.
Веснушчатая и смешливая именинница, возбужденная вниманием к ней, была просто неузнаваема в белой блузке с высоким воротничком, черной юбке и туфлях на высоком каблуке. Ей был преподнесен фотоаппарат. Она вынимала его из футляра, нацеливалась на кого-нибудь из мальчишек, делая вид, что собирается щелкнуть, потом прятала аппарат и комически вздыхала:
— Улыбка в объектив не влазит!
На сдвинутых табуретках стояли жареная картошка, хлеб, дешевое вино и кружки. Игорь на правах бессменного старшины провозгласил первый тост за здоровье именинницы и за то, чтобы она стала хорошей дояркой.
Застенчивая и счастливая улыбка на лице именинницы при последнем пожелании сделалась растерянной.
— Да ты что? — вырвалось у нее.
— Вот ты всегда так! — с досадой сказала Валя Унжакова. — Все тебе надо испортить!
— А чего вы так волнуетесь? — Игорь насмешливо прищурил глаза. — Думаете, я все время один на ферме буду работать? Пойдете и вы, как миленькие! Ставлю тост на голосование!
Последнее предложение рассмешило и примирило всех. Выпили без голосования. Стало весело. Мацнев разлил остатки вина. Второй тост предложил Рябов. Он немного побледнел и волновался.
— Я из Маяковского — ладно? Выпьем за то, чтоб нашим девизом в жизни всегда были вот эти слова:
И сердце и тощий бумажник свой
Откроем во имя жизни без наций,
Грядущей жизни без нищих и войн!
От стихов, которые Женька произнес взволнованно, вдруг повеяло школой и всем, что было с ней связано.
По невысказанному уговору старались не касаться совхозных дел. Через несколько часов, утром, они пойдут рядом со всеми на последний штурм и сделают все, что от них будет зависеть.
А сейчас хочется вспомнить школьное, вспомнить без всякой грусти, легко, как можно вспоминать только в восемнадцать лет. И вдруг оказывается, что самое интересное в этой доброй школьной жизни связано с совхозом: репетиции «Клопа» и «Бани», вечера в литературном кабинете, волнения премьеры, залитые мартовским солнцем тополя под окнами школы в тот день, когда ездили на экскурсию в совхоз.
— А помните, — говорит мне Рябов, — как вы сердились, когда я уговаривал шофера ехать побыстрее? Я смеюсь: «А какой же русский не любит быстрой езды!»
Разве можно что-нибудь забыть из того, что связано с целиной? Уходить никому не хочется, но уже поздно. Староста смотрит на часы, на лбу у него появляется поперечная морщинка.
— Дорогие гости! — говорит он. — Не надоели ли вам хозяева? Мне, например, в шесть надо быть на ферме.
Но сегодня и ему и Мацневу спать придется меньше всех, потому что оба тоже одеваются и идут провожать остальных на четвертое отделение.
Небо очистилось, высыпали яркие звезды, подмораживало. Еще бы хоть несколько дней погоды, чтоб помочь последнему штурму, который должен начаться с утра.
Главный хлеб оставался на третьем отделении за Кудрихой, маленькой речушкой, которая течет откуда-то из предгорий. Сразу за ней начинались поля, хорошо видные с этого берега. Там было около трех тысяч гектаров положенного в валки хлеба. Во многих местах они были сильно потрепаны ветром.
В совхозе наутро было закрыто все, что можно было закрыть, и на Кудриху отправился каждый, кто мог держать в руках вилы или лопату.
На Кудриху двигались подошедшие из района комбайны, шли машины с людьми, одетыми по-зимнему, тракторы тащили вагончики, которые должны были стоять в тех местах, где работают комбайны, чтобы люди могли время от времени обогреться и отдохнуть.
Все стремились как можно скорее перебраться на другой берег — комбайнеры, шоферы с людьми и трактористы с вагончиками.
Быкова, в зеленом плаще с капюшоном, забрызганная с ног до головы грязью, командовала на переправе, ругалась и оттесняла пробивающихся без очереди.
На другом берегу выжигали площадку для временного тока, и белесый густой дым стлался по полю.
В реве тракторов и комбайнов, во всей этой деловой тревожной сутолоке, в проглянувшем сквозь расходящийся мозглый туман неярком солнце было что-то приподнятое, возбуждавшее всех, и вера в благополучный исход уборки снова возвращалась к людям.
Комбайны медленно поползли вперед. Они часто останавливались, потому что валки были очень сырые. Там, где их разнес ветер, впереди комбайнов шли люди с вилами, направляя потрепанный валок на подборщик. Это было тяжело и медленно, вперед двигались маленькими шажками, но все-таки двигались, и на ток стало поступать зерно.
Пускали два комбайна по одному валку. Некоторые приноравливались работать ночью, когда валок схватывает морозом.
Мучительно медленно тянулись эти трудные дни и ночи, и вместе с тем они стремительно проносились мимо: октябрь подходил к концу.
В вагончике на высоком берегу Кудрихи круглые сутки топилась печь. Люди здесь ели и отдыхали. Управляющая Евдокия Ивановна Быкова, с красным от ветра лицом и слезящимися от пыли глазами, властная и энергичная, уже несколько дней не уезжала с поля. Она старалась взбодрить людей шуткой, иногда и соленой, и никому особенно не давала засиживаться здесь.
У Равиля Лотфуллина в один из этих дней сбежал штурвальный, молоденький курсант. Его место занял Толик Мацнев.
Милое, мягко очерченное лицо Равиля заострилось, и в темных с поволокой глазах его появилось что-то жесткое и упрямое. В те часы, когда комбайн не мог идти, потому что сырая солома наматывалась на барабан, Равиль вместе со своим новым штурвальным закатывал хлебный валок рулоном, и потом они вручную, маленькими порциями, чтобы не забивался барабан, бросали сырую хлебную массу на подборщик. Это был адский труд. Измученный Анатолий пробовал убеждать Равиля, что они напрасно тратят силы, но Равиль был как одержимый:
— Это же хлеб! Как можно его оставлять в поле!
К вечеру двадцать восьмого числа подул сильный пронизывающий ветер. Люди старались повернуться к нему спиной, но все равно он пронизывал насквозь, бросал в глаза полову, осыпал соломой. И все же комбайны шли вперед.
Закружились снежинки, и с каждой минутой их становилось все больше. Будто в тумане, таяли очертания комбайнов. Вот они еще виднеются темными движущимися пятнами, но спустя мгновенье их скрывает белая, бесшумно несущаяся мимо снежная мгла.