За Кудрихой стояли занесенные снегом комбайны с примерзшими к подборщикам необмолоченными валками. Хлеб не был убран до конца. Хотя люди до последнего часа не хотели верить в поражение, им пришлось отступить. Было тяжело, но надо было жить и бороться. Этот хлеб был не последний.
Предстояло сделать то, что было сложнее прошедшей уборки, какой бы трудной она ни была. Надо было, налаживать настоящую полнокровную жизнь. Люди, которые здесь живут и делают хлеб для людей, для жизни и радости, сами должны жить радостно и интересно. Судьба будущего хлеба зависела не только от того, будут ли к весне отремонтированы все тракторы, она зависела также и от того, будет ли самодеятельность в клубе.
Перед самыми праздниками ребят перевели из вагончиков в общежития. Девочкам отдали большой двухквартирный дом. На одной половине поселились девочки из Турочака, на другой — пристанцы. Девочки устроились лучше, чем можно было ожидать. На каждой половине — три комнаты и кухня с водяным котлом, обогревающим все комнаты.
Нэля Бажина у пристанцев, Галя Старцева у турочаков немедленно приступили к своим поварским обязанностям. Мальчишки раскрепились по кухням согласно своему школьному происхождению. По их рекомендациям на кухни, пропорционально на обе половины, принимались из мужского общежития молодые парни-трактористы, не имеющие аттестатов зрелости, но желающие участвовать в коммунах и подтверждающие это желание своим хорошим поведением.
Первым был тракторист Саша Левашов, коренной целинник. А через два дня Мацнев привел с собой сразу двенадцать парней. Нэля всплеснула в ужасе руками, но деваться было некуда. Толик оптом дал всем такую блестящую характеристику, что они свободно могли бы попасть с ней даже в рай, а не то что сюда, на пристанскую кухню.
В связи с таким наплывом Нэля решила установить строжайший режим кормления. Для начала она вывесила на дверях объявление, что никто не должен рассчитывать на завтрак после девяти часов утра.
В день этого нововведения я счастливо успел явиться без пяти минут девять, и мне была отпущена порция рисовой каши и чая. Нэля учила Равиля Лотфуллина, который был у нее сегодня в наряде, что надо говорить опоздавшим мальчишкам для возбуждения у них аппетита.
— Когда тебя спросят, Равиль, что было на завтрак, ты должен сказать: «Было картофельное пюре с солеными огурцами». Ты понял?
— Понял! — послушно, без улыбки отвечал застенчивый и простодушный Равиль.
Увидев в окно торопящегося Мацнева, который учился на курсах шоферов и сегодня явно проспал, Нэля проверила готовность Равиля:
— Что было сегодня на завтрак, Равиль?
Равиль заторопился и выпалил совсем не то, что нужно:
— Сегодня на завтрак было рисовое пюре с солеными огурцами!
Нэля застонала от досады и забаррикадировала дверь. Анатолий толкнул ее плечом, она не поддавалась.
— Ты слышишь, я тороплюсь, не кривляйся! — говорил он раздраженно.
— Я тебя предупреждала вчера, что завтрак только до девяти, — отвечала Нэля, хотя самой ей очень хотелось накормить этого милого парня.
Анатолий хлопнул дверью, чертыхнулся, споткнувшись в темном коридоре.
Юлька Четвертаков, обиженный, что Нэля поступила с ним точно так же, не явился в знак протеста на обед. Но голод не тетка, на следующий день он прибыл завтракать в половине девятого.
Мальчишки устроились хуже, чем девочки. Общежитие у них менее уютное и более холодное. В каждой комнате поселилось по восемь человек. Спали по двое на кровати. Это не очень комфортабельно, но утешались тем, что так теплее. Одним словом, никто не унывал.
В металлическом складе на первом отделении оставалось более десяти тысяч центнеров хлеба. Он начинал греться, и его необходимо было немедленно очищать. Кроме как турочакам, некому браться за это дело. Рано утром они садятся в обтянутую брезентом будку на тракторных санях и едут на отделение. В будке железная печка, которая все время топится. Три часа туда, три — обратно. Маловато остается на работу в складе. Ребята ничего не зарабатывают, а главное — очень медленно движется дело.
И хотя никто не настаивал, они решают перебраться жить на отделение, пока не закончится там работа. Жить в том же вагончике, в котором жили осенью. Его полдня приводили в порядок: подогнали окна и обили брезентом дверь. Когда затопили печку, Владька Суртаев торжественно объявил зимовку открытой.
Жизнь центральной усадьбы отсюда казалась жизнью большого города. Раз в неделю Суртаев ездил на тракторе за продуктами и письмами. Когда он возвращался с центральной усадьбы, его расспрашивали с пристрастием, что там делается.
Здесь же не было никаких новостей и происшествий. Кругом ослепительная белая степь, в которой не за что зацепиться глазу. В ясные дни видна бело-синяя зубчатая гряда, протянувшаяся по всей южной стороне горизонта. И степь, и горы, и небо удивительно просторны и торжественны в ясные морозные дни. Но если их видишь изо дня в день, безмолвное величие их будит в душе печаль и смутную тревогу.
Ребята торопятся. Уходят в склад пораньше, когда кругом еще все сине, в обед не засиживаются в вагончике, хотя очень приятно посидеть возле раскаленной буржуйки. Работают до полной темноты. И все равно дело движется медленнее, чем хочется.
Вечером заняты каждый своим. Рита Зубова и Оля Потомкина читают, забравшись вдвоем на свою кровать, или что-нибудь шьют и штопают. Без них мальчишки не выглядели бы такими аккуратными. Ребята по вечерам садятся за шахматы. Играют на победителя. Если Кочкин играет с Суртаевым, все идет мирно.
Толя Синельщиков обычно молча лежит на полке, подложив руки под голову, ожидает своей очереди и думает о чем-то своем. Лицо его становится грустным, даже печальным. Иногда он поет, поет хорошо и негромко, сам для себя. И когда слышишь его глуховатый приятный голос и видишь строгое лицо с печальными потемневшими глазами, на душе становится покойно. Иногда мальчишки начинают подпевать ему вполголоса, продолжая играть в шахматы. Негромко, красивым голосом вступает в песню Оля Потомкина.
Кончают последний куплет и начинают опять с первого. Володя отрывается от доски и тянется за гармошкой. Включаются остальные и теперь поют уже в полный голос. Песен известно много, грустных и веселых, они никогда не надоедают. Без них жизнь была бы очень серой.
Все хорошо и спокойно, если Суртаев сидит за шахматами. Когда его вышибают оттуда, он не дает никому покоя. Больше всего он любит подтрунивать над Синельщиковым.
— Толь, а Толь! — зовет он невинным голосом.
— Что? — Анатолий вопросительно поднимает голову от доски.
— Я забыл совсем! — Владька досадливо хлопает себя по лбу.
— Чего забыл? — доверчиво спрашивает Синельщиков.
— Тебе ведь привет передавала эта… черненькая.
Анатолий растерянно улыбается и краснеет до слез. Конечно, никто ему привета не передавал, потому что для него в жизни нет никаких черненьких. Есть только одна беленькая — Оля Потомкина, застенчивая, худенькая и молчаливая его одноклассница. И ради нее Толик сделает все, что в силах человеческих. Он из тех, кто в непогоду придет на свидание в одной рубашке и будет ждать свою любимую, и упрек никогда не сорвется с его уст, если она опоздает. Анатолий ни от кого не скрывает своей привязанности.
Однажды, это было еще летом и мы жили на центральной усадьбе, Оля заболела. Когда я пришел в вагончик, я увидел прежде всего Синельщикова, стоявшего на коленях возле той полки, на которой лежала Оля. Он держал в своих руках ее горячую руку и не обратил на меня никакого внимания.
Его не волновало, что другие думают и говорят о нем. Когда мальчишки, в особенности Владька, начинали подтрунивать над ним, он воспринимал все это очень спокойно.
Но однажды приезжий курсант отпустил в адрес Оли Потомкиной пошлую шутку, и Анатолий, не помня себя, бросился на здоровенного парня и сшиб его с ног. Выскочившие из вагончика мальчишки с трудом оттащили его в сторону, разъяренного, с искаженным от ненависти лицом.
А вообще он очень застенчив и не переносит ничего фальшивого и напускного. Он замечательный товарищ, его все любят, и сам он привязан к ребятам. Но когда начинаются разговоры об институтах и сравнительных достоинствах разных профессий, Толик болезненно морщится. Ему кажется, что такие мысли в настоящее время вредны и корыстны и мешают беззаветно и преданно служить совхозу.
— Неужели мы приехали сюда институт зарабатывать? — спрашивает он.
Вообще это сложный, можно сказать, философский вопрос. На него пока никто не может дать исчерпывающего и удовлетворительного ответа. Конечно, ехали с мыслью об институте, для которого теперь требуется производственный стаж. Но кто знает, как все сложится впереди?
Во всей той жизни, которой они живут сейчас, есть много скрытого для постороннего глаза, который может заметить только внешнее — трудности быта и удивительную легкость, с которой ребята переносят все невзгоды. Для постороннего глаза эта легкость иногда кажется просто невзыскательностью. А это совсем не так. Почти полгода жить в вагончике надоест хоть кому. Гораздо лучше находиться в общежитии, где тепло, где всегда можно раздеться и почти у каждого есть своя собственная кровать. А здесь железная печка топится круглые сутки, а на стенах все равно поблескивает иней.
Владька шутит, что научился здесь сворачиваться морским узлом. Очень надоело поварить Оле Потомкиной, надоело постоянно изворачиваться, чтобы более или менее сносно кормить ребят.
Нет, со всем этим они навсегда не могут примириться, но сейчас так нужно для дела. За всем этим скрыто то, что властно все крепче привязывает их к совхозу, что чувствует только сердце и что оно, наверное, не забудет никогда.
В тот день было очень тихо и морозно с утра, но к обеду на западе, ветреной, как здесь говорят, стороне, потемнело небо, нахмурилось густыми синими облаками, и степь стала казаться еще белее.
Когда во втором часу пошли на обед, уже потягивал ветерок и по земле, извиваясь, потекли струйки сухого снега. Сели за стол, а за окном видно, как закурилась степь.
Ветер крепчал с каждым порывом, и через несколько минут начался темный буран. Вагончик скрипел и всхлипывал на разные голоса. А мимо окон стремительно неслось клокочущее колючее снежное месиво. Такого бурана еще не было.
Будь они поопытнее и постарше, они никогда не дали бы такого маху, как теперь. Долго ли было, уходя на обед, закрыть ворота в складе, распахнутые прямо на ветер. Это же минутное дело: ворота на роликах, навались на них как следует плечом — и все. Их открывали каждый день, чтобы в складе было поменьше пыли. На ночь закрывали снова. И кто ж его знал, что будто с цепи сорвется этот буран!
Все чувствовали себя виноватыми и хорошо представляли, что сейчас творится в складе. Сумасшедший ветер влетает в него, как в гигантскую трубу, ввинчивается в бурты хлеба, мешает зерно со снегом и несет по складу.
Что делать теперь, никто не знал. Вернее, все знали, что выход только один: одеваться и идти или ползти. Ворота обязательно надо закрыть. Но как идти, если не видно даже протянутой руки?
Подождали немного, надеясь, что буран ослабнет. Но он не стихал, и ребята стали собираться. Решено было, что пойдут двое, кому выпадет по жребию. Идти досталось Суртаеву и Синельщикову.
Они вернулись через час, который всем показался очень длинным. До склада они дойти не смогли, добрались только до второго вагончика, в котором осенью была контора отделения.
Отогрелись, немного передохнули и пошли снова. Теперь их снарядили капитальнее, чем в первый раз. Помимо того, что удалось дополнительно надеть под стеганки, они повязались сверху клетчатыми шерстяными платками. Выглядели они в таком одеянии комично, это несколько оживило тревожные проводы. Кочкин попробовал даже шутить.
— Ну, Оля, — сказал он, — прощайся со своим Толей!
Худенькая, хрупкая Оля Потомкина метнула в его сторону уничтожающий взгляд, и он прикусил язык. Шутка была неуместной. Она невольно напомнила, что здесь, в трехстах метрах от вагончика, месяц назад едва не замерзли пятеро совхозных шоферов.
Буран не стихал. Совсем стемнело, зажгли лампу, и все делали вид, будто занимаются своими делами. А между тем думали о ребятах. Где они могут быть сейчас? Дорога известна: кажется, завяжи глаза — и то найдешь. Но ветер валит с ног, перехватывает дыхание, залепляет снегом глаза. В такой остервенелый буран можно заблудиться рядом с вагончиком. Так и было с шоферами. Они побросали машины на повороте, в километре от стана, и пошли пешком. И этот километр они так и не могли преодолеть. Уже обессиленные, они набрели на скирду соломы и пролежали в ней, пока не рассвело. Утром увидели, что, совсем рядом вагончик. Когда зашли сюда, шофер Анатолий Еремин, упал. Попробовали стащить с него сапоги — и не могли. Они примерзли к ногам.
Рита шьет мальчишкам брезентовые рукавицы. Лицо ее спокойно. Она не может и не должна показывать никакого волнения, потому что она «мама Рита». Очень хорошо, что она вздумала приехать сюда из далекой своей Пермякии! Она никому не дает спуску, и это правильно. Она неразговорчива и всегда чем-нибудь занята: то шьет, то стирает, то возится со своими накладными и реестрами и потихоньку готовится в институт на заочное агрономическое отделение. Все верят, что она обязательно поступит.
А на душе у нее сейчас, ох, как неспокойно! Незаметно она поглядывает на часы. Если бы она сказала, что ничего до завтра не случится, мальчишки бы не пошли. Не погибать же в конце концов. Никто бы за это не казнил. Идти искать их сейчас? Где?
Кочкин сидит за столом, сложив на коленях руки. Оля смотрит на него откровенно недоброжелательно. Ее воображение рисует ей самые страшные картины. Только бы мальчишки благополучно вернулись, и она никогда, никогда больше не будет ссориться с Анатолием!
И когда ожидать просто так, ничего не предпринимая, уже не было сил, распахнулись двери и ввалились без вести пропавшие.
Олю будто ветром подбросило к дверям, она порывисто прижала к себе закутанную в платок голову Анатолия. Он стоял перед ней с белыми заиндевевшими бровями и ресницами и смущенно улыбался своей удивительной улыбкой, как может улыбаться только он.
А Владька есть Владька. Нет чтобы не показать виду, будто он что-нибудь заметил, как сделали другие. Нет! Развязывая платок, он сказал со вздохом:
— Если бы меня кто-нибудь поцеловал, я бы еще раз пошел.
И Рита есть Рита. Спросила, как будто никто и не волновался, много ли намело снегу в склад.
Игорь собрался ехать в школу механизаторов. Его заявление уже подписал директор. Свой немудрящий инвентарь и спецодежду Игорь сдал новому скотнику. Второй день он может вставать вместе со всеми, но утром встает по привычке к шести. Делает зарядку, пробует почитать, ждет, когда за окном начнет синеть утро. Очень медленно тянется время без дела. И что-то неспокойно на душе. Несколько дней назад все казалось совершенно правильным и обдуманным, а теперь, когда остается собрать чемодан, в душу закралось сомнение.
Он сидит у меня, говорит, стараясь смотреть прямо в глаза, как когда-то в школе отвечал урок. Лицо его сосредоточенно. Мне тоже грустно и не хотелось бы его отпускать. Но что поделаешь? Он прав. Через год он вернется дипломированным трактористом и комбайнером, оформится в заочный институт. В конце концов год не так уж и долго.
Мне кажется, что я все по-прежнему хорошо понимаю в нем, честном, умном парне. Ему хочется, чтобы в жизни все было, как мы мечтаем… Он старается жить так, чтобы совести своей, самому строгому судье, он всегда мог спокойно сказать, что не прятался никогда за чужую спину.
— Что же тебя смущает, Игорь? Ты ведь правильно решил. Конечно, трудно расставаться с ребятами. В жизни всегда так бывает. Мы, люди, привыкаем друг к другу, привыкаем к месту, где живем и работаем. И когда приходит время новых решений, время назревших жизненных перемен, бывает грустно расставаться со всем, к чему привык.
— Дело не в ребятах. Когда-то все равно придется расставаться. Всю жизнь вместе не проживем. В школе я никогда не задумывался, что буду когда-то вспоминать это время. Жил так: «Скорей бы год прошел, скорей бы экзамены сдать!» А сейчас все по-другому: живу и знаю, что все это будет вспоминаться. Кажется, работа такая, что хуже нет: вставай раньше всех, у других выходной, у тебя — нет, на ферме грязища, каждый день какая-нибудь неприятность. И все равно сейчас мне не хочется пропустить мимо себя ни одного дня. Что-то есть сейчас хорошее, чего я никак не могу выразить словами, а только чувствую. Может, интересное? Нет, это не то слово. Что-то очень дорогое. Я знаю, что этого не забуду никогда. Если бы потом вся жизнь была такая, чтобы себе никогда не говорить: «Скорей бы этот день прошел!»
Совхоз для меня как что-то живое. Когда ему больно, места себе не находишь. В уборку так было. Особенно в последние дни. Как будто на всех надвигается какая-то черная стена. Тогда все бы сделал, только бы помогло.
Вы не думайте, что это у меня одного. Другие тоже так чувствуют. Всем хочется, чтобы в совхозе скорее было лучше. Но не это я хотел сказать. Это между прочим. Мне надо сообщить вам одну неприятную вещь. Вы не обидитесь? Я сначала хотел написать из училища, потом решил сказать лично. Так труднее.
— Ну что же, говори, Игорь, что думаешь. Видимо, это мне надо знать. Ты очень, очень вырос. Больше гораздо, чем я думал. В этой сутолоке ежедневных дел мне все казалось, что ты еще школьник, мой ученик, а ты уже стал моим товарищем и другом. Что же ты хотел сказать? Говори!
— Я уже давно хотел сказать, — продолжал Игорь, смотря мне прямо в глаза, — но откладывал, а теперь жалею. Вот что я хотел сказать: вы не знаете, что у нас делается на ферме. Я вас видел там всего один раз. Помните?
— Помню. Закопченный вагончик… В большом, вмазанном в печку котле греется вода для телят и мытья подойников; на полках и на больших гвоздях на стене — конская сбруя и ведра; на тех полках, которые свободны, отдыхают люди, стараясь не прикасаться к мокрой стене. В длинные соломенные времянки я не пошел, потому что в валенках туда нельзя идти. Пожалуй, это все, что я помню.
— И не только вы ничего не знаете. Никто как следует не знает. Может, только директор. Да и он там как-то бочком бывает. По-моему, боится и не знает, с какого края к ней приступить. А там надо что-то делать…
Через несколько дней был не менее важный разговор с Рябовым, правда совсем при других обстоятельствах. Разговор был совершенно официальный: на заседании комитета разбиралось его персональное дело.
Усилия, которые мы приложили вместе с Игорем, чтобы избежать официального рассмотрения этого дела, не принесли никаких результатов. Евгений упорствовал и не желал слушать никаких доводов.
Теперь он сидит у дверей на казначейском ящике, перетянутом толстыми железными полосами. В руках он мнет шапку, завязывает и развязывает на ней тесемки. Сквозь равнодушное и упрямое выражение на лице его тенью проскальзывает тревога.
Зачитывается докладная бригадира фермы, где Женька проработал после уборки вместе с Игорем два месяца.
«Ставлю настоящим в известность, что скотник Рябов Евгений, будучи комсомольцем и притом совершенно здоровым, третий день не выходит на работу, а когда вчера за ним пришли в мужское общежитие и спросили, почему он так поступает, Рябов Евгений нахально ответил, что на ферме не будет работать, и все тут. Прошу принять к нему самые нужные и строгие меры, вплоть до исключения его из комсомола, потому что в противном случае он будет показывать остальным развращающий пример, и станут думать, что на ферме все можно».
Наискосок на докладной четким бисерным почерком, который по убористости своей был неожиданным для руки директора, было написано:
«В комитет ВЛКСМ. Убедительно прошу разобраться с некомсомольским поведением тов. Рябова Е., скотника животноводческой фермы».
При чтении докладной Женька покачал головой, что можно было понять двояким образом: «Ну и стиль!», или: «Все это вранье!»
— Правду пишет о тебе бригадир? — спросил я у него.
— Правду! — ожесточенно отвечал он. — Только его самого давно бы уже с фермы надо выгнать в три шеи. Каждый день пьяный. И все делают вид, что не понимают, чем от него пахнет — силосом или водкой. На ферму я больше не пойду. Я это уже десять раз обдумал. Мне там делать нечего.
— А до этого было дело?
— С Игорем работал. А теперь там тоска смертная. И можете на меня пороху не тратить.
Саня Легостаева, порозовев, заметила:
— Ты и в школе, Женька, так: кажется, уж самый идейный, наговоришь-наговоришь, а потом такое вдруг сделаешь, что все только руками разводят.
— А ты безыдейная? — огрызнулся Женька. — Чего ж ты на ферму дояркой не идешь? Ты не знаешь, как директор по поселку доярок на легковой машине собирает? Знаешь! Где же твоя идейность?
Саня покраснела и не знала, что отвечать. Больше всего досталось Рябову от члена комитета комсомола Лиды Волковой. Она говорила жестко и очень убежденно.
— Мы слишком много нянчимся с десятиклассниками. И некоторые из них уже вообразили, что делают кому-то одолжение. Пошел на ферму работать, а мы ахать начинаем: «Какой подвиг!» Надо всем раз и навсегда запомнить, что никто никому не делает одолжения. Здесь производство, а вы не школьники, а рабочие. Самые сознательные должны быть рабочие. А вы ведете себя, как дети.
Лида раскраснелась, произнося свою гневную речь, а Женька побледнел. Значит, сказано не в бровь, а в глаз.
Но как ни бились мы с ним, а сделать ничего не могли. За нарушение трудовой дисциплины, выразившееся в самовольном уходе с фермы, ему объявили строгий выговор.
Поздно вечером, проходя мимо общежития, я заглянул в окно комнаты, в которой жил Рябов. Он лежал на спине, подложив руки под голову, и смотрел в потолок. Игорь с мрачным видом подшивал валенок.
Очень захотелось войти к ним, встряхнуть Женьку, сказать ему: «Женька, дружище, неужели ты не понимаешь, что был не прав?» Но не зашел. Пусть поймет это сам.
Еще осенью директор заказал для молодежи сборное общежитие. В январе вместо него пришли три щитовых дома по восемь комнат каждый. Решили их ставить для молодежи. Были бы дома, а как в них жить — всегда можно придумать. Учитывалось и то, что могут объявиться молодожены. Были созданы три бригады по выемке котлованов под фундаменты, утверждены бригадиры. Женской бригадой, которая по численности своей была равна двум мужским, командовала Катя Повышева. Турочаки выбрали бригадиром Владьку Суртаева, пристанцы — Рябова.
Директор вместе с бригадирами и увязавшимся за ними активом полдня искал место, где ставить дома. Все вспотели от споров и хождения по сугробам. В конце концов решили ставить все три дома на недостроенной еще центральной улице и назвать ее Комсомольской.
На следующий день с утра ожила заснеженная площадка, примыкающая к стадиону. Для поддержания бодрости духа в строителях на ближнем столбе повесили большой динамик и крутили через него марши и веселые песни.
А дело было трудное. От земли, как от чугуна, отскакивали и лом и кирка.
Первые два дня приноравливались, как лучше работать. От лома быстро устают руки. От удара киркой в лицо брызжут острые, как стекло, комочки земли.
Наиболее споро дело идет с кувалдой и клином. Мальчишки большей частью так и работают.
Девочкам труднее. Молот тяжеловат, и самого бригадира в первый же день «упечатали» кувалдой по пальцу. Нет худа без добра: Катя в связи с этим придумала рационализацию. Она обмотала клин толстой проволокой, чтобы его можно было держать на расстоянии. Так, кажется, полегче, во всяком случае не так страшно, когда молот бьет по клину.
Работают по четыре часа в день. После обеда все уходят на курсы трактористов.
Проходящие мимо обязательно заглядывают на строительную площадку, смотрят, как идет дело, и подают советы. Одни предлагают жечь на земле солярку, чтобы помягче было долбить. Другие советуют отложить все до весны. Обросший мохнатым инеем Владька Суртаев ворчит:
— Забыли уже, как сами долбили!
Скоро советы прекратились. Может быть, советчики и вправду вспомнили, что половину домов в поселке ставили зимой и что сами они точно так же долбили чугунную землю под фундаменты и подвалы. А если получилось тогда, почему не должно получиться сейчас? Ребятня-то, видать, ох, какая настырная!
У кого как идет работа, видно издалека по выброшенной земле. Девочки стараются не глядеть, сколько сделано у мальчиков: это одно расстройство. Зато озабоченный и хмурый Женька каждый день ревниво смотрит, как подвигается дело у Суртаева. Бригада Владьки идет впереди. И это понятно, ведь у него больше народа. И притом какого народа! Чего стоит один только Вовка Кочкин. Он как даст кувалдой по клину, так пудовый ком и отвалит. И каким-то образом Владька приманил в свою бригаду Сашку Левашова, первого целинника: приехал Саша в совхоз два года назад, худеньким парнишкой, а теперь вымахал в здоровенного детину. В работе, пожалуй, он может переплюнуть даже Кочкина.
Такой тяжелой артиллерии у него, Женьки, нет. Чертовски не хватает Игоря. Он в самый последний момент вдруг передумал ехать в училище и захандрил. Участия в строительстве Комсомольской улицы он не принимает. И вообще как-то замкнулся и отошел от ребят. Устроился в кузницу молотобойцем и утверждает, что это необходимо ему для укрепления здоровья. А чего там еще укреплять, когда он сроду ничем не болел и здоровья его на пятерых с лихвой хватит. Жаль, очень жаль, что нет Игоря. Тогда бы вполне можно было Женьке потягаться с Суртаевым. И Вити Новичихина нет. Проводили в армию. Пишет, что душа его осталась здесь, в совхозе, но лучше бы с ней вместе остался и сам Витька.
И во время перекуров в суртаевской бригаде как-то веселее. Женька старается использовать это время для накачки и разжигания энтузиазма, а там заразительно хохочут, наверное, над Сашей: он любит рассказать что-нибудь такое, от чего можно надорвать живот.
И еще Женьке кажется, что там обсуждают каждый день какой-то вопрос, который совершенно не касается рытья котлованов и который в то же время всех очень занимает. Самолюбие не позволяет Женьке узнавать и выведывать, а суртаевцы сами об этом ничего не говорят.
Рябов не ошибается в своих подозрениях. И в самом деле суртаевцы обсуждают одно очень важное дело, которое пока держится в тайне, потому что неизвестно, выйдет ли что-нибудь из него или все останется просто приятными разговорами.
Хлопцы хотят просить, чтобы одну бригаду на первом отделении сделали молодежной, со своим молодежным бригадиром. Идти к директору пока не решаются: неизвестно, как он посмотрит на их просьбу. Это ведь не игрушка — две тысячи семьсот гектаров земли, из которых половину надо будет пахать весной. А вообще-то мысль заманчивая, даже очень заманчивая.
Старожилы говорили, что зимы такой давно не было. Если ясный день — обязательно давит такой мороз, что можно поперхнуться студеным воздухом. Когда же чуть-чуть потеплеет — начинается поземка, свирепеет ветер и, смотришь, понесло-закружило. Будто природа хотела еще раз испытать, крепко ли держатся люди на целинной земле.
А жизнь, несмотря ни на что, продолжалась. Рано утром, в пять часов, когда звезды в темном небе горят особенно ярко и еще ничто не напоминает о рассвете, в поселке кое-где начинают хлопать двери, и рабочие, занятые на животноводстве, спешат на ферму. Загорается свет в обеих кухнях девичьего общежития. Где-то загремели ведра, потом отчетливо слышен в предутренней тишине скрип колодезного ворота. Кто-то рубит дрова. И с каждой минутой все больше рождается звуков, напоминающих о начале нового трудового дня.
Бодро начинает трещать тракторный пускач, а через некоторое время солидно и гулко вступает в работу и сам двигатель. Над крышами домов восстают толстые султаны дыма, и все больше освещенных окон в поселке. И вот из мужского общежития потянулись через стадион мальчишки завтракать. Мороз такой, что хватает и за нос и за уши, и если вздохнуть глубоко, то в груди начинает покалывать. Нехорошо!
На пристанской половине хохот и сутолока. Накануне вечером Мацнев притащил из библиотеки «Огонек», с обложки которого заразительно смеялись очаровательные студентки с короткими прическами.
Журнал пошел по рукам. Девочки разглядывали обложку с нескрываемой завистью, а Толик подливал масла в огонь своими рассуждениями об отживших свой век косичках и преимуществах современных коротких причесок.
После мучительных колебаний первой решилась расстаться со своими косичками Нэля Бажина. Конечно, не только дамского зала, но и вообще парикмахера в совхозе не было. Мальчишки подстригали друг друга сами. Наибольший опыт в этом деле приобрел Мацнев, хотя на первых порах, когда он только набивал себе руку и отрабатывал отдельные приемы, несколько его клиентов лишились всего и ходили остриженными наголо. И тем не менее Бажина с трепетом вверила ему свою голову.
Рябов, присутствовавший при пострижении, злопыхательствовал и предсказывал, что дело завершится тем же, чем завершилось подпиливание длинноватой ножки в известной детской сказке. Девочки с ужасом и любопытством наблюдали за решительными действиями Мацнева, щелкавшего ножницами, как заправский парикмахер.
Что было дальше, никто из мальчишек не видел, но появившаяся теперь на кухне Нэля произвела ошеломляющее впечатление. Голова ее была вся в мелких завитушках и похожа на одуванчик.
Еще не улеглись страсти и восторги, вызванные ее новым видом, когда обнаружилось, что в своей комнате заперлись и не решаются показаться Таюшка Чудова и Катя Повышева. Вид у них был точно такой же, и они едва узнавали друг друга.
Посмеялись-посмеялись мальчишки, потом привыкли и стали находить, что девочки похорошели.
Порядок, который ввела Нэля на кухне, поддерживался. В девять все на работе. Суртаев со своей бригадой уже перешел помогать девочкам. Рябов тоже на днях кончает свой котлован.
После обеда к двум часам дня молодежь тянется к клубу на занятия. Стены здесь сплошь увешаны плакатами. На полках вдоль стен — разобранные узлы трактора. Занимаются все, даже маленькая очкастая Галка Поспелова. Весна будет нелегкой, потому что зяби мало.
В окно видно, как с прилепившихся к карнизу сосулек срываются, ослепительно вспыхивая на солнце, капельки воды. В ярком голубом небе, в сверкающей степи, в этой обманчивой капели вдруг почудится что-то весеннее, и тревожно замирает сердце. Но весна еще далека. Часа через два оттаявшие на солнце просветы в окнах снова туманятся инеем.
Когда кончаются занятия, полнеба затянуто багряной морозной зарей, и весь поселок с желтыми окнами домов становится похожим на красивую театральную декорацию.
После ужина все снова встречаются в красном уголке. Здесь тепло. К предстоящему в районе зимнему фестивалю репетируется своя собственная пьеса из жизни совхоза.
Если ничего не было ни в клубе, ни в красном уголке, собирались в общежитии у девочек. Иногда пели, иногда вспоминали школьные и всякие истории из совхозной жизни. Все, кажется, вошло в свою колею, на горизонте не было никаких тучек, и вдруг произошли события, все перемешавшие и перепутавшие и у пристанцев и у турочаков.
Неугомонного Владьку Суртаева отлучили за озорство от турочакской кухни. Его одноклассницы ожидали, что к ужину он явится с повинной, а Владька в это время сидел на кухне соседней пристанской половины. Изгнанника-турочака приняли здесь радушно, и он торжествовал.
Между двумя половинами девичьего общежития вспыхнула вражда. Каждая из враждовавших и не здоровающихся друг с другом считала себя абсолютно правой. На турочакской половине не могли примириться с тем, что было подорвано ценное воспитательное мероприятие в отношении Владьки Суртаева, и во всеуслышание связывали его переход на пристанскую кухню с недавно появившимися у соседок модными прическами. На пристанской половине эти высказывания вызывали бурю негодования.
Мальчишки не участвовали в ссоре. Но однажды за обедом Валя Унжакова, выражая общее мнение, заявила, что Игорь и Женька ведут себя крайне нетактично и лицемерно, показываясь в женском обществе на соседней враждебной половине, хотя они оба прекрасно знают, и прочее и прочее.
У Игоря лицо приняло насмешливое выражение, но он промолчал. А Рябов тотчас же рассвирепел и заявил, что он показывался, показывается и будет показываться там, где ему хочется, а не там, где ему кто-то указывает.
Напрасно их ожидали к ужину. Они больше не появились. Рябов, Игорь и Володя Иванников перешли на довольствие к турочакам, где были встречены, разумеется, с восторгом. Это было громом среди ясного неба, разразившимся прямо над пристанской половиной девичьего общежития.
По вечерам через тонкую щитовую стенку слышался звонкий смех Рябова и раскатистый хохот Игоря. Ужин по времени давно уже кончился, и чего, спрашивается, им там сидеть? Как отвратительно такое вероломство! Унжакова уходила в дальнюю комнату, где нельзя было слышать, что делается на соседней половине, и молча сидела там одна.
Само собой разумеется, что при встречах не замечали друг друга, хотя в крошечном совхозном поселке натыкались друг на друга по десять раз на день. И надоело всем дуться, и все были готовы помириться и предать анафеме проклятую ссору, но никто не зная, с чего начать.
Будь мальчишки повнимательней, они могли бы заметить, что в ту минуту, когда они идут на обед, занавески на окнах пристанской половины чуть-чуть отодвинуты, а если бы они подошли еще поближе, то непременно увидели бы, что за каждым их шагом следят несколько пар внимательных глаз. Но кто мог об этом знать?
И разве могли знать девочки, что каждое утро ребята вставали с твердой решимостью сегодня идти прямо на свою пристанскую половину. Но когда доходили до развилки двух хорошо протоптанных дорожек, никто из них не решался первым пойти прямо и поворачивал влево, а за ним шли и остальные.
Было это и смешно и печально, а впереди еще предстояли такие неприятности, которых, кажется, даже нарочно не придумаешь.
Вторую неделю непрерывно бушевали бураны. В совхозе кончался уголь. Оставшиеся несколько тонн берегли для пекарни и кузницы. На помощь машинам, пробивавшимся из Алейска с углем, ушли тракторы, но до сих пор никто не возвращался.
В общежитиях экономно топили дровами, но много ли проку от вязанки дров в щитовом доме! На турочакской кухне появились дрова подозрительного происхождения. Когда я стал допытываться у Гали Старцевой, откуда взялись изрубленные доски, она пробормотала что-то нечленораздельное. Это была дверь от угольного сарая, которую недавно сорвало ветром. Изрубил ее Синельщиков. Вечером я увидел его в мужском общежитии и пообещал составить на него акт. Лицо у Синельщикова дрогнуло. Он бросил шуровать железным прутом в печке и молча ушел к себе в комнату.
Мне стало не по себе, и я вошел за ним следом. В комнате было холодно и неуютно. Анатолий в шапке и стеганке сидел на кровати. Я сел напротив него и спросил, почему он так обиделся на мои слова. Разве они не справедливы? Ведь так мы можем начать ломать все, что ни попадется под руку.
— Я не обиделся, — сказал он угрюмо. — Почему-то вдруг все опротивело. А на кухне у девчонок и дров сегодня даже не было. Кто виноват в этом?
Кто был виноват в этом? Конечно, не он. Мне вдруг стало нестерпимо стыдно перед ним за все это — холодное общежитие, дорогую рабкооповскую столовую, паршивую баню, в которой всегда не хватает воды.
Если здесь, в голой степи, сумели за два года поставить поселок, разве нельзя было уже сделать, чтобы ребята не мерзли в общежитиях и не морочили себе голову со своими двумя кухнями? Все можно было уже сделать. Просто очерствели, привыкли к тому, что люди удивительно стойки и незлопамятны, и заставляем переносить то, чего уже давно не должно быть.
А машин с углем все не было. На пристанской половине ночью был заморожен водяной котел. В большой комнате с лопнувших батарей свесились до пола сосульки. Девочки в стеганках и платках, как погорельцы, сидели на кухне и не знали, что предпринимать.
Владька отправился на свою исконную турочакскую половину проводить дипломатические переговоры и вернулся вместе с Ритой Зубовой. На время ремонта турочаки великодушно предоставляли своим соперницам одну комнату. Кто мог предполагать, что все так перепутается и осложнится? Жить на одной половине с турочаками и каждую минуту иметь возможность наткнуться в коридоре на своих мальчишек! Но другого выхода не было.
— Сами виноваты! — сказала, поднимаясь и не глядя ни на кого, Нэля Бажина.
Суртаев помог перетащить кровати и прочее имущество. Несколько дней девчонки прожили на осадном положении, почти не выглядывая из своей комнаты и стараясь никому не попадаться на глаза. А легко ли это сделать? Вышла на кухню Унжакова за водой, а там Игорь. Сидит за столом и говорит, не поднимая головы: «Здравствуйте!»
Валя забыла от неожиданности, за чем пришла, и машинально тоже отвечает: «Здравствуйте!»
Шмыгнув к себе в комнату, она сообщает как величайшую новость:
— Девчонки! Игорь сейчас со мной поздоровался! Надо же!
Катя Повышева, ходившая вечером в клуб на танцы, приносит еще более удивительное известие: Игорь пригласил ее сегодня на вальс. Катю подвергают самому наиподробнейшему допросу — как и при каких обстоятельствах это произошло.
— Сначала он молчал, танцуем и танцуем, — рассказывает Катя. — Потом я набралась духу и спрашиваю: «Ну, как ты живешь?» Он говорит: «Ничего живу». Потом опять танцуем и молчим. Тогда я ему говорю: «Ну, теперь ты меня спрашивай, как я живу». Он засмеялся и спрашивает: «Ну, как ты живешь?» Я тоже засмеялась и говорю: «Ничего живу».
Вечером в этот же день вернулся Володя Кочкин. Он ездил на своем тракторе в Алейск на помощь застигнутым бураном шоферам. К самому общежитию Володя подтащил машину с углем. Разгружать ее высыпали все. А Володя сидел посреди кухни на табуретке. Лицо и руки у него были совершенно черные и блестели точно так же, как штаны и стеганка. Для него поставили топить снег. В печку наложили угля — больших блестящих комков; такого хорошего угля давно уже не было. Смотрели, как розовеет и начинает искриться плита.
На кухне, забыв про распри, собрались все: и пристанцы и турочаки. Расспрашивали Володю о его поездке. Ведь не было его без малого две недели. Володя отвечал односложно и нехотя. Как рассказать обо всем этом? Об отчаянных минутах, когда переставали двигаться руки и холод сковывал тело; о героизме и мужестве простых людей — шоферов и трактористов, с которыми он был в эти дни, о забытых еще и занесенных снегом деревушках, где все они находили приют. Как рассказать о Феде Романовиче, в котором прежде он, Володя, не видел ничего особенного и без которого многих могло не быть уже на свете. Что он за человек, этот Федор? Откуда в его хилом на первый взгляд теле бралась такая невероятная энергия? Он снял в своем большом дизеле лобовое стекло, чтобы лучше видеть дорогу. На его лице намерзла ледяная короста, остались одни слезящиеся бешеные глаза. Он делал сумасшедшие виражи на своем тракторе, цеплял сразу по три машины, оттаскивал их в деревушку и на полной скорости возвращался и разворачивался перед следующими, занесенными уже снегом, с обессилевшими шоферами, которые были не в состоянии выходить из кабины. Он сам цеплял трос, прижимался лицом к стеклу кабины и старался улыбнуться обледеневшим лицом шоферу.
Очень трудно обо всем этом рассказать. Просто это навсегда останется в сердце, останется радостью, что так много кругом хороших людей.
По случаю благополучного возвращения Володи ужин подавался в большой комнате, и впервые с начала размолвки все сидели за одним столом. Некоторая скованность и смущенность еще чувствовалась, но ледок был совсем тоненьким и на следующий день растаял совершенно.
Это произошло на воскреснике, устроенном по инициативе Суртаева в пользу пристанских девочек. На территории склада в недрах трехметрового сугроба лежал запасной котел. Все вышли на его раскопки. Вырыли длинный коридор в снегу и волоком, на веревках вытащили его.
Отдыхая после этого трудного дела, Игорь, прежний хороший Игорь, сказал:
— Еще заморозите — помогать не будем.
— Ни за что больше, честное слово, не заморозим! — отвечала за всех Саня Легостаева.
По мере приближения фестиваля число участников самодеятельности катастрофически росло. Двери во время репетиций были открыты. Заходили посмотреть, что делается в клубе любопытные, потому что больше вечером некуда пойти; приходили застенчивые, которые давно тянулись сюда сердцем, но не могли преодолеть в себе робость. Потом вдруг обнаруживалось, что и те и другие уже участвуют в хоре, который разбух и не умещается на сцене. Кого будешь выпроваживать, если все стараются в полную меру своих возможностей!
Последние дни перед отъездом в Усть-Пристань были особенно напряженными. Срочно в клубе и в комсомольском комитете изготовлялись декорации. Для первой картины, изображающей время первой целинной весны, ремонтировали большую палатку, которая на своем веку видела уже три целинные весны.
Задник второй картины должен был изображать голубое небо и спеющее пшеничное поле. Чтобы оно выглядело естественнее, снизу решили пришить к полотну настоящие пшеничные колосья. Из склада принесли снопы пшеницы и насорили по всей конторе. Уборщица ругалась, но тут же, забыв об этом, давала советы, как лучше подшивать колосья.
Взгромоздившись на табуретку, поставленную на стол, Юлька рисовал задник для третьей картины — выросший совхозный поселок.
Двери в коридор были открыты, и все останавливались и смотрели, давали советы и желали удачи.
На генеральной репетиции присутствовала вся администрация во главе с директором. Он с интересом следил за действием, одобряюще улыбался и кивал головой в знак восхищения. Но в финале третьего действия на сцене появился весь хор, до того находившийся за кулисами, и улыбка на лице Владимира Макаровича исчезла.
— Все и поедут?! Это ж половина совхоза! — испуганно спросил он.
Половина не половина, а человек шестьдесят набиралось. Для отправки их в Пристань пришлось мобилизовать все средства: директорский «газик», известную тракторную будку с первого отделения, а также почти весь конный транспорт.
Уезжали утром. Когда выехали в синюю степь, сзади из-за гривы выкатилось красное солнце, и пышные султаны дыма над крышами в поселке стали розовыми. Веселый морозный день начинался. Застоявшиеся лошади рвались вперед, упруго хрустел снег под полозьями, вкусный студеный воздух обжигал грудь, и было радостно на душе.
В открытые форточки переполненного Дома культуры валил пар. Нашего выступления ждали с особенным нетерпением. Частично это объяснялось широко распространившимися слухами о нашей собственной целинной пьесе. Эти слухи были несколько преувеличенными. Например, многие в Пристани утверждали, будто в пьесе в качестве артиста принимает участие и сам директор. Но в еще большей степени поддержка и сочувствие зрителей объяснялись тем, что добрую половину их составляли школьники.
Ну кто ж из них не знал, скажем, Рябова или Мацнева! Женька и Толька, но сейчас язык как-то не поворачивается обратиться к ним таким образом. Вроде и не изменились они, но что-то совсем в них новое. Не костюмы, не галстуки, а какая-то сдержанность и уверенность в движениях, каких не было раньше.
Рябов читал в прологе. Сначала хотели дать ему главную роль — роль бригадира, который спасает героиню-агронома. Но, помимо того, что в первой сцене герой должен внести на руках полузамерзшую героиню, во второй сцене предстояло объяснение в любви, а в третьей — самое тяжелое: первый поцелуй. Все это было, как бывает в жизни и в особенности в пьесах, но Женя безнадежно краснел уже во второй сцене при необходимости взять героиню за руку, а довести дело до третьей сцены и вовсе не было никакой надежды. Его призванием было читать Маяковского. Последние слова пролога он произнес с такой силой и неподдельным искренним чувством, что зал буквально замер.
Можно забыть,
где и когда
Пузы растил
и зобы,
Но землю, с которой вдвоем голодал,
Нельзя
никогда забыть!
А второй раз такая же тишина была в зале, когда шла вторая картина и бригадир Мацнев стоял рядом с агрономом Бажиной у пшеничного поля, уходящего в голубую даль. Лицо его было так нежно и серьезно, так естественно глуховат голос, что лучшего для сцены нельзя было и желать. Конечно, Женька Рябов никогда бы не смог достигнуть такого мастерства.
Да и всю пьесу, надо сказать, принимали хорошо. Она была легкая и серьезная, несколько наивная, но сердечная, с любимыми и всеми известными песнями. Первое место и первая премия — радиола — были присуждены нам.
В Пристани прожили два дня. Бушевал буран, и за нами из совхоза ничего не могли прислать. Жили в Доме культуры, заняв все кабинеты и сцену. Каждую минуту ожидали, что подойдут тракторы, но их все не было.
Предприимчивый Мацнев, чтобы как-то скоротать время, возглавил подготовку к фестивалю будущего года. От лихих плясок трещали полы, директор Дома культуры, заглядывая в фойе, сокрушенно качал головой. И среди всего этого молодого, искрящегося веселья, среди песен и танцев, шуток и комических ухаживаний нет-нет да и промелькнет что-то очень серьезное, что совершенно не вязалось с кажущейся беззаботностью этих молодых людей. Если присмотреться повнимательнее, можно было заметить, что Рябов уже несколько раз уединялся в зрительном зале для каких-то переговоров с Повышевой и Легостаевой.
Серьезный разговор был и у меня с Евгением. Так откровенно по душам мы говорили с ним впервые с того вечера, когда на заседании комитета разбиралось его персональное дело.
Он сказал, что давно уже хочет поговорить со мной, но все не решается, потому что не знает, что я думаю о нем после всего происшедшего. А разговор опять о ферме — как туда двинуть молодежь.
Женька волновался, потому что для него это был разговор о том, как жить — изобретателем или приобретателем. По своей натуре он принадлежал к изобретателям. Им всегда труднее, но ими ведь движется вперед жизнь.
— Мне тогда правильно поддали, — говорил он. — Но что бы я там один сделал? У нас ферма сейчас как исправительная колония. Кто провинился или ничего делать не умеет — на ферму его! А потом сами же и удивляемся, почему там безобразие. Сам я решил, что пойду дояром, если надо. И теперь без всяких выкрутасов, чтобы привариться намертво. Игорь тоже идет. Но скотником. Боится, что дойки у коров пообрывает. Это он, конечно, шутит, не в этом дело. Наверное, стесняется Валентины, они вместе идут. Больше пока никто не согласился, но — честное слово! — согласятся!
По возвращении в совхоз договорились собрать общее комсомольское собрание и призвать на нем девочек пойти доярками на ферму. Но получилось все несколько иначе, чем предполагалось.
Вечером, перед собранием, к директору поступило семнадцать заявлений с просьбой направить работать на ферму. Собрание отменять было неудобно, его открыли, и Владимир Макарович произнес напутственное слово тем, кто завтра должен был прийти на ферму. Из семнадцати человек было отобрано двенадцать.
В президиум на мое имя пришла записка Гали Старцевой:
«Как же это? Все девочки пойдут на ферму, а я — в стороне? Нет, я тоже пойду туда, кашу или суп сварить всякий сумеет. Помогите мне, пожалуйста!»
С ней пришлось провести индивидуальную работу, чтобы она отказалась от своего хорошего намерения. Она была очень нужна на своем месте.
На следующий день утром началась реорганизация на ферме. При вступлении в должность новоиспеченных скотников, доярок и телятниц присутствовал сам директор. Его состояние было всем понятно. Он шел на большой, очень большой риск. Заменить сразу столько работников, пусть и плохих, причинявших ежедневно массу неприятностей, заменить этими мальчишками и девчонками, двое из которых уже сбегали отсюда, — чем все это кончится? Вначале у директора было намерение заменить и бригадира, но он просто не решился сделать это. Самое тяжелое еще впереди — весна, распутица и бескормица. И что, если новенькие так же дружно сбегут отсюда, как пришли сейчас? И не перепортят ли они всех коров еще до того, как мало-мальски научатся доить их? Энтузиазм хорошее дело, но если бы хватало его на всю жизнь!
Заложив сзади руки, в зеленой байковой стеганке, которая отнюдь не делала его стройнее, Владимир Макарович расхаживал по рядам, давал советы, хвалил коров и посматривал на часы: несмотря на все усердие девочек, дойка продолжалась уже третий час. Не надеясь на память — разве можно сразу запомнить всех своих коров, которые кажутся сейчас одинаковыми, — девочки привязали всем коровам разноцветные бантики на рога. Украшенные таким образом, коровы оборачивались и, казалось, с удивлением смотрели на своих новых хозяев.
Валя Унжакова едва не расплакалась, потому что первая корова Фрукта показалась ей испорченной: у нее из шести сосков два совершенно не давали молока. Когда выяснилось, что это вовсе не рабочие соски, а просто придаточные, ее подняли на смех и долго припоминали этот конфуз.
У Таюшки Чудовой попалась неспокойная корова. Едва Таюшка коснулась рукой ее вымени, корова так лягнула ногой, что Таюшка вместе с подойником отлетела в сторону. В таких случаях на помощь приходили Игорь и Женька. Они же проверяли, хорошо ли выдоены коровы, хотя за это на них злились девчонки и просили не лезть не в свое дело.
— Кто так доит?! — говорил Владимир Макарович Сане Легостаевой, у которой на носу от усердия и волнения выступили бисеринки пота. — В кулак, в кулак бери дойку, действуй всей кистью, а то у тебя только два пальчика в деле. Так будешь доить до второго пришествия.
— Что вы знаете, Владимир Макарович? Говорите, будто сами умеете доить! — с досадой отвечала Саня.
— Что?! Кто тебе сказал, что я не подою корову? — кипятился директор.
— Конечно же, не подоите!
— А я тебе сейчас покажу, как надо правильно доить! — распалялся все более Владимир Макарович. — Давай мне корову!
Он снял стеганку, отдал ее Сане, выбрал себе корову, подсел под нее и говорил, массажируя ей вымя:
— Что ты думаешь, я коровы не видел? Это теперь так учат, по картинке: это вымя, а в нем молоко, на нем шерсть. А чтоб рукой за коровью титьку взяться — это извините! Она навозом пахнет. Все стесняются. Зато молоко есть никто не стесняется.
Участие Владимира Макаровича в первой дойке скорее задержало, чем ускорило ее. Все побросали своих коров и сбежались поглазеть на редкое, необычайное зрелище. С улыбками смотрели, как ловко стреляют тугими струйками молока пухлые руки директора, подполковника запаса, прошедшего через всю войну, на память о которой, помимо двух рядов орденских ленточек на груди, у него еще осталось несколько осколков в пояснице.
— Ну что? — отдуваясь и хитро прищуривая глаза, спрашивал он молодой веселый народ, столпившийся возле него. — Кто из вас говорил, что я не подою корову?
Организация молодежной бригады на первом отделении немного затягивалась. Хлопцам, которые ежедневно приходили ко мне справляться о судьбе своей идеи, начало казаться, что в совхозе кто-то сознательно противится ее претворению в жизнь. Но они были не правы в своих подозрениях. Принципиальных возражений против молодежной бригады ни у кого не было. Все, и директор в первую очередь, понимали, что весна предстоит исключительно трудная. Больше половины земли ушло под снег непаханой. Если не вырваться этой весной вперед, если опять затянуть с севом, значит поставить под угрозу хлеб будущих лет. Кто же будет возражать против создания молодежной бригады, против энтузиазма молодежи! Весь вопрос упирался в бригадира. Кого ставить во главе бригады?
У ребят на примете был свой человек — Владька Суртаев. Я тоже думал о нем, но долго не решался предложить директору его кандидатуру.
Был он очень молод, и это больше всего смущало.
Каким Владька был в школе, некоторые представления у меня составились после одного из разговоров с Володей Кочкиным, который был самым близким школьным товарищем Владьки.
О том, что непосредственно касалось школы, Володя говорил весьма уклончиво, и я смог только понять, что Владька очень хорошо был знаком с директорским кабинетом. С большей охотой Володя рассказывал о походах в тайгу, о том, как они с Владькой каждое лето работали плотогонами.
Тогда меня поразило не столько то, что говорил Володя о Владьке, который всегда умел найти выход из самого трудного положения. Поразило меня то, как рассказывал Кочкин о своем школьном товарище. Сцепив на коленях большие сильные руки, глядя перед собой и, видимо, вспоминая лицо Владьки, он сказал о нем так, как говорят о людях, которых очень уважают:
— Если бы мне на самое трудное дело идти, я пошел бы только с Владькой.
Очень запомнились мне эти слова. Может быть, Владька и есть тот парень, который сейчас так нужен нам, вожак, за которым пойдут хлопцы?
Я перебрал в памяти все, вспомнил тот день, когда он появился в совхозе вместе с Толиком Синельщиковым. Я попробовал было тогда подшутить над ними, сказал, что они опоздали. Тогда в серых глазах Владьки появилось злое, упрямое выражение.
А через неделю я столкнулся с ним во второй раз. Пришли из Алейска машины с запасными частями. Надо было немедленно разгрузить их. У конторы в ожидании попутного транспорта на первое отделение сидели Кочкин, Суртаев и Синельщиков. Я попросил их помочь. Кочкин повертел своей круглой стриженой головой, с хрустом откусил все, что можно было откусить от большого соленого огурца, который он грыз, а остаток швырнул приблизительно в мою сторону. Синельщиков молча, с откровенным любопытством посмотрел на меня, видимо интересуясь, как я прореагирую на это. А Владька буркнул:
— Мы из бани только. Неохота мазаться.
Я вспыхнул. Мои мальчишки — Игорь, или Женька, или кто-нибудь другой — никогда бы так не ответили. Молча я полез в кузов и оттуда бросил всем трем что-то очень для них обидное, вроде того, что напринимали мы в совхоз чистоплюев. Постучал ладонью по кабине шофера, чтобы ехал. И в тот момент, когда машина тронулась с места, Владька поднялся, догнал ее и одним рывком очутился в кузове. Я не обернулся, потому что у меня отлегло от сердца и потому что я знал, что улыбнусь ему, если встречусь с ним глазами.
Кочкин и Синельщиков подъехали к складу на следующей машине. Когда дело было сделано, присели покурить. О стычке, которая только что произошла между нами, не обмолвились ни словом. Говорили о делах на отделении. Только здесь я узнал, что Владьке трактора пока не досталось и что он работает водовозом. Запрягает с утра свою кобылу и целый день развозит воду по агрегатам. Рассказывал об этом он добродушно, но в зеленоватых глазах его проскальзывало что-то очень серьезное и даже грустное.
А поздней осенью, в один из ненастных тяжелых дней уборки, я снова встретился с Владькой, когда он уже работал на тракторе. Очень памятный был этот день. Вместе с директором вечером мы приехали на стан первого отделения. Владимир Макарович по старой армейской привычке прежде всего пошел на кухню.
— Здоровеньки булы! — доброжелательно провозгласил он, вваливаясь на кухню.
Девочки, возившиеся у плиты, ответили ему сухо, не оборачиваясь.
Директор сразу помрачнел, спросил, садясь у дверей:
— Что у вас тут приключилось, рассказывайте!!
Из-под насупленных густых бровей он внимательно рассматривал девочек: Галю Старцеву и Олю Потомкину, которых месяц тому назад он сам уговаривал пойти сюда кухарить.
Здесь как-то ничего не улучшилось с тех пор. Все черно, и девчонки какие-то жалкие, с заострившимися лицами.
Туго им пришлось на кухне. Управляющий потребовал было, чтобы они готовили ему отдельно, как это было при старой поварихе. Девочки категорически отказались: пусть ест, что рабочие едят. А потом и покаялись: с тех пор Шубин на кухню не показывается. Дров нет, уголь соляркой разжигают. За продуктами на центральную усадьбу съездить машины не допросишься. Хорошо, мальчишки свои, все понимают — то доску какую-нибудь привезут на растопку, то за продуктами свозят на тракторе.
Директор слушал все это, облокотившись на палку и глядя в пол. Поднялся, в дверях сказал:
— Ну, хорошо, хорошо! Ладно!
На току людей не было, стоял только трактор с тележкой. Тележку разгружал Владька Суртаев. Повернувшись спиной к ветру, он размеренно нагибался, черпая плицей зерно, и с силой выбрасывал его далеко за борт. В том, как он работал, не обращая внимания на ветер и срывавшийся снег, в размеренности и неторопливости его сильных движений было что-то очень красивое и мужественное.
Владимир Макарович окликнул его. Владька выпрямился; на его правильном смуглом лице, выбившихся из-под шапки волосах блестели капельки растаявшего снега.
— Один работаешь? — спросил Владимир Макарович, нагибаясь и щупая зерно.
— Один! — буркнул Владька и снова принялся за дело.
Почувствовав, что директор внимательно смотрит на него, Владька опять выпрямился.
— Вы научите управляющего с людьми по-человечески разговаривать. Тогда люди будут работать, — зло заговорил он. — Сегодня еще трое курсантов сбежали, скоро все разбегутся отсюда.
— А ты останешься? — помолчав, поинтересовался Владимир Макарович, внимательно разглядывая своими умными жесткими глазами этого симпатичного паренька.
Владька замолчал, сбитый с толку этим вопросом, а Владимир Макарович не отступал от него:
— Нет, ты вот сам как о себе думаешь, скажи! Ты останешься? Ты веришь, что все разбегутся? Неужели так думаешь? — И, не ожидая, что скажет Владька, сам ответил: — Не разбегутся. Слабые сбегут. Сильные останутся. Будут бороться. Паниковать не надо только. У нас сейчас как на войне: самое страшное — паника. Хлеб вешаете?
— У нас Рита Зубова не разрешит без веса, госконтроль круглосуточный, — повеселев немного, отвечал Владька.
Когда директор зашел на весовую проверить, на месте ли сидит «госконтроль», в маленькой будке, сколоченной из развалившегося вагончика, сидела Рита Зубова. При появлении директора она покраснела и подобрала под скамейку босые ноги.
Владимир Макарович нахмурился и раздраженно опросил ее, почему она босиком. Рита совсем смутилась, на глазах у нее появились слезы, а директор, стуча палкой о пол, повысил голос:
— Почему, я спрашиваю, босиком сюда явилась? Кто за тебя отвечать будет?
Рита попыталась было объяснить, что сапоги она еще не сумела купить, а туфли мальчишки сейчас чинят, но он, не дослушав ее, хлопнул дверью.
Я никогда не видел его таким разъяренным. Он заставил Суртаева отвезти Риту на тракторе к вагончику, в котором жили турочаки, а сам стал ходить взад и вперед возле весовой.
Он то застегивал, то расстегивал свое куцее, видавшее виды серое пальто, останавливался, заложив руки за спину, и ожесточенно вертел своей палкой то в одну сторону, то в другую.
И в это самое время подъехал на своем ходке Шубин, которому, видимо, сказали, что прибыл директор. Василий Васильевич, выбритый и свежий, как всегда, одетый в красивую желтую кожаную куртку, спрыгнул с ходка и стал привязывать лошадь у весовой. Когда он обернулся, чтобы подойти к Владимиру Макаровичу, то застыл на месте: тот шел прямо на него с искаженным, трясущимся от гнева лицом. Напирая на отступавшего Шубина животом, выставив вперед свою курчавую бородку, Владимир Макарович свистящим шепотом спрашивал его, есть ли у него дети.
— Нет еще? Вот когда народите своих, — возвысил он голос, — тогда приходите ко мне снова за работой. Тогда, может, научитесь к людям по-человечески относиться! А сейчас считайте, что вы в совхозе уже не работаете, чтобы духу вашего, ноги вашей здесь больше не было! Приказ с утра получите и жалуйтесь на меня, куда вам угодно.
Так закончилась в тог вечер карьера Василия Васильевича Шубина, присланного в совхоз на усиление.
В конце февраля директор и партийное бюро совхоза поручили комсомольскому комитету самому подобрать бригадира для молодежной бригады. Сразу после заседания комитета, утвердившего кандидатуру Суртаева, мы пошли вместе с ним к Владимиру Макаровичу. Он сидел один и разбирал почту. Когда мы вошли, он поднялся из-за стола, вышел навстречу Владыке, обнял и поздравил его с назначением на должность бригадира комсомольско-молодежной бригады.
— Тебя, наверное, уже на комитете зарядили как следует, — сказал он, садясь рядом с Владькой. — Поэтому я тебе сейчас мораль читать не буду. Ты вот мне только скажи, сколько тебе сейчас лет?
— Девятнадцать, — смущенно сказал Владька.
— Уже стукнуло девятнадцать? — Владимир Макарович пристально смотрел на Владьку и теребил бородку.
— Через два месяца будет девятнадцать, — уточнил Владька и улыбнулся: черта с два, мол, проведешь этого Макарыча!
— Девятнадцать лет, — размышлял вслух Владимир Макарович, — это не так уж и мало. Это теперь вот стали почему-то считать, что мало. А я, например, тоже в девятнадцать лет агрономом отделения стал.
Он задумался и молча глядел в окно на ослепительно белую степь под нависшим, хмурым густо-синим небом. Все затихло на улице — не иначе, как перед бураном.
Владимир Макарович постучал пальцем по стеклу лежавшего перед ним на столе барометра, посмотрел, не дрогнет ли стрелка.
— А ты помнишь, — продолжал он, обращаясь к Суртаеву, — как мы с тобой в последний раз на току виделись? Я помню. Много из твоих хлопцев разбежалось за это время? По-моему, никто не сбежал, а?
Владька подтвердил, что точно, никто не сбежал.
— Вот я и говорю, что сильные, а их больше, держатся. Но самое трудное у нас еще впереди. Мне самому когда-то казалось: вспашем целину, перезимуем первую тяжелую зиму, а потом само пойдет. А вспахать целину, кажется, было не самым трудным. Самое трудное, по-моему, сейчас начинается. В полном смысле надо жизнь здесь делать культурной, на городской лад. На это годы нужны, а люди торопятся, требуют, чтобы все сегодня было. И они правы. Так я говорю? Я помню, как ты мне тогда на току о Шубине сказал. Правильно сказал. Самое главное для руководителя — уметь по-человечески, внимательно относиться к людям. Верить в них. Все с людей начинается. А хлеб в особенности.
На следующий день после назначения Суртаева бригадиром к директору принесли заявление Володя Иванников и Юлька Четвертаков, просили перевести их в молодежную бригаду. То, что Юлька и Володя просятся к нему, для Суртаева не было неожиданным. Неожиданным было заявление Саши Левашова, репутация у которого была не очень блестящей.
Саша приехал в совхоз с первым эшелоном кубанцев в 1955 году. Помнил он первую целинную весну, стал неплохим трактористом, но все не везло ему на друзей. Нет-нет да и попадет Сашка в какую-нибудь историю вместе со своими дружками, которых много появлялось у него в каждый аванс и получку. Особенно шумной была история с его неудачным сватовством.
Это произошло в первый год его работы в совхозе, когда у Саши еще совершенно не было никакой тяги к семейной жизни. Но двум его приятелям вдруг захотелось его женить. И не столько из сочувствия, что он ходит в нестираной рубашке и через два дня после получки приходит просить аванс, сколько из желания погулять за счет родственников невесты неделю-другую.
Сваты вместе с женихом отправились в соседнюю деревню. Для пущей важности выехали — разумеется самовольно — на большом дизеле. Когда они прибыли в деревню, в домах зазвенели стекла.
Как это ни удивительно, отыскалась и невеста, которую Левашов до того и в глаза не видел. Собралась родня, и было много выпито по случаю смотрин. Дело, пожалуй, могло бы дойти и до свадьбы, не помешай одно непредвиденное обстоятельство.
Когда стали прощаться, один из сватов, считая, что теперь уже делиться нечего, прихватил с собой в темных сенях большой лагун с домашним пивом, но тут же был застигнут с поличным. Поднялся скандал, и сваты, втолкнув в трактор жениха, поспешно отступили из деревни.
На этом дело и кончилось, и Саня был очень доволен, что видел свою невесту всего один раз.
Когда приехали десятиклассники, он издали наблюдал за их жизнью, потом отал иногда заходить к ним в вагончик. Почти всегда он сидел молча, не вступая в разговоры. Однажды ребята спросили его, сколько классов он закончил. Лицо Саши болезненно передернулось.
— Десять классов пополам с братом! — ответил он с горечью, стараясь прикрыть ее иронией.
Теперь он с удовольствием учился бы дальше, но сейчас такой возможности не было.
Его заявление о переводе в бригаду Суртаева также было удовлетворено, но на очередной планерке директор потряс перед Суртаевым пачкой заявлений и сказал, что больше никого переводить к нему в бригаду не будет.
Вечер был совершенно весенний. На западе небо, сделалось зеленоватым, очень прозрачным, каким оно бывает только в конце марта. Под ногами звонко ломался молодой вечерний ледок. И слышно было в тишине, как с крыши срывается запоздалая капель.
У ярко освещенных окон клуба стоял Владька и смотрел на танцующие нарядные пары. В такой вечер Рита вздумала устроить заседание бригадного комсомольского бюро!
Уже несколько дней она систематически изводила Владьку разговорами о том, что он увлекся ремонтом техники и совершенно никаких мер не принимает для оборудования полевого стана и столовой, в которой до сих пор нет печки. Как будто он сам этого не знает! Он соглашался с ней, что это и в самом деле так, но обещал в самые ближайшие дни все сделать, и не делал. Не делал потому, что по горло было других забот. Кончилось тем, что он не выдержал и нагрубил Рите, сказав ей, чтобы она не совала нос куда не надо. По этому-то поводу и собиралось бюро.
— Я же тебя не хотел обидеть, — объяснял Владька извиняющимся тоном. — Я тебе это так сказал, по-свойски.
— Мы с тобой тоже будем по-свойски говорить, — отвечала Рита с улыбкой.
Но в чем только она его не обвинила! И в делячестве (Владька не очень хорошо понял, что это за недостаток, но признался, что и в самом деле он есть у него), и в пренебрежительном отношении к комсомольской организации отделения, и в невыдержанности. Владька терпеливо и покорно выслушал и это, комкая в руках шапку. Но когда после Риты его начала так же методически пилить член комсомольского бюро Оля Потомкина, он взорвался и бросил в сердцах на пол стоявшую на столе кружку.
Девчонки, удовлетворенные тем, что им удалось вывести из себя спокойного Суртаева, торжествовали. На другой день он уехал в бригаду и прожил там несколько дней, пока все не было приведено в порядок.
В середине марта я уехал в отпуск. Я был далеко от совхоза, но от ребят приходили письма, и я в общем был в курсе всех дел.
Получили ваше письмо, которое состоит из одних вопросов и похоже больше на приказ: сделать обязательно, немедленно, непременно и т. д. и т. п. Читали письмо на кухне, было много мальчишек, смеялись.
Столько вы задали вопросов, что немыслимо на них ответить, в особенности нам, животноводам. Вы сами должны понимать и сознавать, что времени у нас в обрез. Мы полностью отдались работе на ферме. Конечно, скотники, например Рябов, будут говорить наоборот. Но вы им не верьте, не верьте! Рябов этот вечно кричит: «Да вы не работаете как следует, да вам лишь бы с рук свалить, вы не хотите накормить хорошенько коров» Но мы на него ноль внимания, Я лично спокойненько однажды уже сказала ему: «Не надрывайся, Рябышкин, и не лезь не в свое дело». Мы много с ним не разговариваем, а он из себя выходит.
Но вы не подумайте, что мы грыземся там. Нет! Это у нас бывают перепалочки из-за силоса, из-за того, что он все время лезет вперед батьки. А в остальном все идет хорошо и дружно.
Игорь — тот совсем другой. Никогда не кричит, а что скажет — так раз, и точка.
На кухне все нормально. Мальчишки ведут себя прилично. Никогда не засиживаются у нас, да и едва ли кто засидится: быстренько выгоним, и конец.
Владька Суртаев ест у нас, гнать мы его не думаем. Зачем? Пусть ест себе на здоровье, он такой спокойный у нас. Да и за него здесь есть кому заступиться.
На днях мы с Катей Повышевой ездили домой. Дома удивляются, что я работаю на ферме, но все-таки одобряют. На что уж мама все охает, а и то сказала: «Везде ведь, дочка, надо работать!»
В Пристани нас застал буран, просидели пять дней. Соскучилась по своим коровам. Приехала, а у моей Фантазии новорожденный. Ох, и обрадовалась же я!
Ну вот все пока. На остальные вопросы будет отвечать Саня, с меня хватит этого, я и так, кажется, много взяла на себя.
До свидания.
Пишу обо всем подробно, как вы просите. Мы живем по-старому, все работают там же, где и работали. Вчера в первом складе закончили очистку и протравливание семян… Теперь перешли в соседний склад.
Сейчас всех очень волнуют дела на ферме. Вторую неделю дуют бураны, и кормов не подвозят. В сегодняшней районной газете одна полоса была целиком посвящена колхозу «Родина», вернее — ферме этого колхоза. Там сено и то рубят и мешают с концентратами, потому что оно грубое. Сено! А у нас и соломы нет. Вот отсюда и плохие надои.
Позавчера было заседание комитета. Разбирали вопрос о нуждах молодежи. Комитет вела Лида Волкова, она пригласила директора и парторга.
Сначала все шло как-то вяло, все отмалчивались. Володька Кочкин встал и сказал: «Если баня каждую неделю будет работать, нам больше ничего и не надо». А Лида подскочила как ужаленная. Говорит: «Вы, кроме работы, ничего видеть не хотите, а жизнь это же не одна работа!» Конечно, никто из нас, десятиклассников, этого стерпеть не мог, потому что никто так не думает, а все мечтают, чтоб и клуб настоящий был в совхозе, и все хотят дальше учиться. И мальчишкам хочется жить в нормальном общежитии. Но хорошо, что Лида всех разозлила. Стали выступать, досталось и директору, и вам бы досталось, если бы вы были.
Директор пообещал немедленно начать ремонт в мужском общежитии, и сегодня в двух комнатах начали перекладывать печки.
Особенных происшествий за это время не было. Разве только вот что: Тольке Мацневу, когда он спал, мальчишки выстригли усы.
Это письмо обсудили вечером. Были предложения написать еще и о других вопросах (интимного характера), но те, кого это касалось, стали возражать.
Поступило последнее известие — кончилась на кухне картошка.
По поручению пристанцев
Здравствуй, Игорь!
Ты, наверное, знаешь, что я в армии. После всего случившегося со мной в совхозе я не решался писать тебе и вообще всем нашим. Но теперь все-таки решился написать.
Я тогда так поступил, что мне даже сейчас писать неловко. Когда я приезжал рассчитываться в совхоз, все вы смотрели на меня косо. Да и сейчас вы там, наверное, меня еще склоняете, да и по праву. Я не обижаюсь, потому что сам все это заработал.
Ты меня назвал дезертиром, и я сам о себе сейчас так думаю. А тогда, осенью, я не хотел ни с кем и ни с чем считаться. Мне тогда вся наша жизнь в совхозе казалась глупой и неинтересной. А теперь все, что там было, совсем иначе вспоминается.
У меня к тебе просьба. Напиши, как ты сам обо мне думаешь сейчас и что говорят обо мне ребята: простили или нет? Только пиши всю правду, без скидок. Я не обижусь. Что думаешь, то и напиши, хорошо?
Жду ответа.
Знаете, как у нас сейчас тепло! Все тает. За два дня развезло. Вчера я была выходная, и меня послали в Коробейниково за картошкой. Туда уехали хорошо, а назад добрались только в три часа ночи. Буксовали на каждом шагу. Грязь, а на речке все водой покрылось. Неизвестно, куда ехать. Хорошо, попался лихой шофер.
Картошки купили сто ведер. Можно было купить и больше, но денег не было. И так уж занимали-занимали.
Сегодня у меня выходной. Лучше бы их не было совсем. Будни за работой проходят быстрее, а воскресенье — целая вечность. Может быть, это оттого, что у меня паршивый характер. Какой-то не компанейский у меня характер. Игорю или Тольке Мацневу, по-моему, всегда будет в жизни гораздо легче и веселее.
Но я совсем о другом хотел написать. Я это давно хотел сказать, но все не было подходящего случая. И вообще — если сейчас не напишу, потом не скажу, наверное.
Мне кажется иногда, что вы думаете, будто я поехал в совхоз без желания, потому что все остальные ехали. А это не так.
Мне всегда хотелось найти в жизни какое-то самое главное и самое важное дело и привариться к нему намертво.
Сначала я думал, что это физика. Потом подумал, что сельское хозяйство еще труднее. И я ни о чем не жалею. Теперь я твердо говорю, что все идет у меня очень хорошо. Совхоз научил самому главному — жить в коллективе, уважать коллектив, не выставлять своего «я».
Какие все это казенные слова! Трудно выразить такими словами то, что думаешь.
Лишь лежа в такую вот гололедь,
Зубами вместе проляскав —
Поймешь: нельзя на людей жалеть
Ни одеяла, ни ласку.
Вот сильные и красивые слова.
Может быть, все это вам покажется странным. Ведь, кажется, ничего особенного в совхозе у нас не было. Но он показал самое главное, чего, признаться, я не ожидал: как много в совхозе таких же хороших девчонок, как наши, и таких же хороших ребят, как, например, Игорь. Это здорово! Ведь такими будут все люди в ближайшем будущем. Пока это еще не всегда так, но скоро все равно так будет. А это-то и самое прекрасное.
Все это мне хотелось написать. На душе легче как-то стало, когда письмо написал.
В апреле, когда я возвращался в совхоз, уже почти сошел снег с полей, а на Оби и Чарыше прошел лед.
Мне повезло: в Пристани я встретил Владимира Макаровича, приезжавшего в райком, и до совхоза я добрался вместе с ним.
На паромной переправе через Чарыш скопилось много машин, и мы долго ожидали своей очереди.
Уже вечерело, заходящее солнце нежно освещало заросшие густым, начавшим зеленеть красноталом берега, и они были очень красивы.
Владимир Макарович терпеливо, по травинке, набрал пучок только что проглянувшей из земли зелени и, с наслаждением нюхая ее тонкий, едва уловимый, аромат, задумчиво сказал:
— Когда весна наступает, мне всегда думается: самое красивое время! А потом хлеб в поле поднимется, выбросит колос, думаю: нет, вот это самая красивая пора. А осенью, в бабье лето, опять сомневаюсь: все зрелое кругом, душистое. Попадешь днем на скошенный хлеб — голова кружится.
Он помолчал. Задумчиво теребил бородку, смотрел на крупные желтые комья пены, плывущей по реке, потом улыбнулся как-то застенчиво и виновато:
— Так вот до седых волос дожил и не знаю, ей-богу, какое время лучше.
Мы переправились и поехали. Владимир Макарович смотрел прямо перед собой и думал о своем. Я тоже смотрел вперед, ждал с нетерпением, когда в темноте покажутся огни центральной усадьбы.
Никогда я прежде не предполагал, что все, что связано с совхозом, так быстро и сильно привяжет к себе. В какие дни становится все это близким и родным — люди, земля? В ясные, легкие дни или в те трудные, когда напрягаешь все свои силы и волю?
Кто знает! Но как сильно, должно быть, привязан к совхозу Владимир Макарович, несущий свое тяжелое директорское бремя, хотя он, очень больной человек, давно мог бы спокойно жить на пенсии. Привязан всем, что было сделано им на этой земле в удивительные, неповторимые целинные годы.
На ферме дела шли неважно. Весна принесла новые заботы. Все как-то подбиралось одно к одному и запутывалось в такой тугой узел, который никак нельзя было разрубить одним ударом.
Кончались корма, и сейчас их негде было взять. Бурно таял снег, затапливало соломенные времянки, в которых был размещен скот. Коровы так размесили проходы, что застревали сами, не говоря уже о доярках. Таюшка Чудова, раздавая отходы, увязла почти по пояс. Женька с Игорем с трудом вытащили ее оттуда, но одного сапога так и не нашли.
Часть механизаторов, работавших зимой на ферме, пришлось отпустить на отделения. На планерках директор предупреждал о недопустимости ослабления внимания к животноводству, но тем не менее внимание всего начальства к животноводству ослабилось: захлестывали заботы, связанные с надвигающейся посевной.
Ребятам, пришедшим месяц назад на ферму, и прежде всего Рябову, казалось, что с их приходом здесь сразу все изменится, станет лучше. Но как они ни старались, как ни были беспощадны к себе в работе, а улучшения не наступало.
Между тем все то, что они сейчас самоотверженно делали, было самым мудрым и самым нужным. Только в ней — в ежедневной, ежечасной самоотверженности людей, работавших на ферме, было теперь спасение. Правда, в поле не оставалось ни одного стога сена и ни одной скирды соломы, но в оденках его было на добрый месяц. Только трудно было брать. Надо искать, копать талый снег, на котором в валенках сыро, а в сапогах холодно. А другого выхода нет. Силосом можно кормить без ограничения, но для этого тоже надо как следует потрудиться. И чтобы не терять времени на ходьбу, мальчишки поселились здесь же, на ферме в вагончике. В конечном итоге это дополнительно возов пять силоса в день.
Кое-кому их переселение сюда не понравилось. На второй день Игорь застал одного из конюхов с мешком ворованной дробленки, которая предназначалась телятам.
— Ты что же, гад, делаешь? — глухо спросил Игорь с потемневшим от ненависти лицом.
Игорь ожидал чего угодно, только не того, что произошло. Здоровенный мужчина упал перед ним на колени и, ерзая по сырому навозу, стал божиться, что никогда больше не сделает ничего подобного. Игорь спрятал руки в карманы и пошел прочь. На душе у него было очень тоскливо.
Ночью он долго не мог уснуть. Лежал с открытыми глазами на своем полушубке, заложив руки под голову.
— Ты веришь, что мы доживем до коммунизма? — неожиданно спросил он Евгения.
— Ты это серьезно? — ошарашенно привстал тот со своей полки.
— Не вообще человечество, — продолжал Игорь, — а мы с тобой — доживем до него? Прежде я никогда даже не задумывался над этим: ясно, доживем. Всегда думал, да и сейчас так думаю: чертовски повезло родиться. С одной стороны, много еще надо сделать до коммунизма. Это интересно — делать его своими руками. А с другой стороны, все-таки обязательно хочется посмотреть, как там будет. От этого голова кругом идет. Увидеть то, о чем люди мечтали целые тысячелетия. Ты не спишь?
Разве мог Женька спать при таком разговоре!
— А когда вижу таких вот, как сегодня, начинает казаться — не доживу. Они же вперед тебя норовят просунуться; думают, там только жрать будут.
— Я тоже об этом размышлял, — сказал Женька. — Сколько всякого безобразия от пьянки и бесчестности. И когда подумаю, что где-то такой присосавшийся намазывает наш хлеб нашим маслом и еще втихаря на советскую власть шипит, не знаю, что бы сделал!
Коротки стали весенние ночи. Только заснули ребята, а уже надо вставать. Явились девчонки, подняли шум и возню, загремели ведрами. Явно с похмелья позже всех пришел бригадир и, не переводя духа, стал ругаться самой отборной бранью. Будто ошпаренные, доярки хватали ведра и выскакивали из вагончика.
На скулах Игоря застыли тугие желваки. Не отрываясь, он недобрыми глазами смотрел в лицо бригадира, который был намного старше его. Как могли они терпеть это прежде? Ведь это повторялось почти каждый день!
— Если ты еще будешь ругаться при девчонках — убью, — сказал Игорь. — И пьяный никогда больше не заявляйся сюда. Ясно?
— Ты что, ошалел? — На лице бригадира застыла растерянная улыбка.
Игорь молча хлопнул дверью вагончика.
Вечером, когда верхом на лошади Женька пригнал поить скот, подъехал, тоже верхом, Владимир Макарович. Прищурившись, он внимательно осматривал каждую корову, проходящую мимо.
— Что давали сегодня? — спросил он у поравнявшегося с ним Рябова.
— А вы не знаете, что есть у нас? — грубо ответил Женька. — Свежим воздухом кормим и еще хотим, чтобы молоко было.
— Отчего молоко бывает, я раньше тебя узнал! — нахмурился директор. — Ты мне лучше скажи, кто разрешил без приказа брать резервное сено и притом так похабно?
— Я брал! — побледнев, выпалил Женька, хотя он сам еще ни разу не брал для своих коров сено из резервной скирды, оставленной на случай самых крайних и непредвиденных обстоятельств. Потихоньку брали оттуда сено телятницы. Но в конце концов это не имело значения. — Я брал! — еще раз выпалил вызывающе Женька, направляя с отчаянной решимостью свою низкорослую кобыленку на большого, провисшего над тяжестью седока директорского коня.
— А ты знаешь, что за это под суд можешь пойти? — выкатывая глаза, повысил голос директор.
— А куда идти, если скот передохнет? — тоже повысил голос Женька.
Оба с каждой минутой разъярялись все больше, теснили лошадьми друг друга, забыв, что их могут видеть и что со стороны они выглядят весьма комично: тоненький, как овечка, Женька и грузный, в своей неизменной зеленой байковой стеганке директор. Наговорив друг другу самых обидных слов, они разъехались в разные стороны.
Женька фыркал и плевался, что не мог сдержаться, вел себя, как мальчишка, бранился вместо того, чтобы потребовать от директора того, что он должен теперь сделать как директор и что должно быть ему как директору известно.
Владимир Макарович с досадой думал, что в чем-то этот мальчишка, показавшийся вначале просто перепуганным, прав и что, кажется, пришла пора разбронировать кое-какие резервы, до сих пор известные только ему.
А ребят будто подменили. Они ожесточались все больше, и на комсомольском собрании фермы Игорь внес предложение написать письмо в райком партии об угрожающем положении на ферме. Такое письмо здесь же было написано, и Рябов в ночь отправился с ним верхом на лошади. Боялись, чтобы он где-нибудь на реке не ухнул в полынью, но на следующий день он благополучно вернулся, выполнив поручение.
Видимо, в результате этого на ферме появился новый бригадир и вообще стало немного полегче. Ушла в свои берега разлившаяся Озернуха, на несколько дней прервавшая сообщение с центральной усадьбой. Просохла грива над фермой, и туда стали выгонять скот. По всей вероятности, директор ввел в действие свои главные резервы, потому что почти втрое была увеличена норма концентратов.
Все эти трудные дни девочки держались очень хорошо, под стать мальчишкам. Дела фермы на время вытеснили все остальное из их жизни. Проходя, поздно вечером мимо клуба, они с завистью заглядывали в окна. Но сейчас им было не до танцев. Сил хватает лишь на то, чтобы привести себя в порядок и развесить сушиться промокшую до нитки одежду.
У Сани Легостаевой мучительно ломят руки. Ей обматывают их шерстяными платками, и она сидит, покачиваясь и баюкая их, как ребенка. В эти бессонные ночи иногда закрадывалось сомнение: зачем все это? Она никогда не мечтала стать зоотехником, как, например, Катя Повышева. Таюшка Чудова собирается поступить на агрономический факультет. Но это все равно сельское хозяйство, а ей всегда грезилась школа. Сколько раз она, напрягая воображение, старалась увидеть себя учительницей. И представляла даже платье, в котором она придет в первый раз в школу, и голос, которым она скажет первую фразу: «Я буду вести у вас литературу».
В эти бессонные ночи ей кажется вдруг, что нынешняя жизнь стремительно несет ее в сторону от заветной мечты.
Это минуты слабости. Приходит новый день, и его заботы, радости, волнения растворяют в себе ночные тревожные мысли. Нет, все будет обязательно так, как она задумала. Сейчас, правда, трудно сказать, через сколько лет придет этот день, когда она впервые войдет в класс учительницей. На нее с любопытством и ожиданием будут смотреть ее мальчишки и девчонки. Они будут ждать, что скажет она о жизни, верит ли она сама, что жизнь человеческая красива горением и подвигами. Ведь огонь загорается только от огня.
И Сане кажется, что она и сейчас бы уже нашла слова для них, своих будущих мальчишек и девчонок, слова о том, как удивительно интересна жизнь, когда делаешь ее своими руками.
Весна с каждым днем чувствовалась все явственнее. Напротив поселка на боках крутой гривы выглянули черные проталины. По-весеннему долги и чисты были вечерние зори. И время будто ускорило свой бег с приближением весны. Всех тревожила она, в особенности молодежную бригаду. Многое надо было еще сделать до посевной. А как все пойдет на самом севе? Как хорошо было быть рядовым трактористом и отвечать только за самого себя!
А здесь неожиданности на каждом шагу. Владька просмотрел, просмотрели ребята, и в обед случилась неприятность. Подтаял лед под чурками, на которых стоял почти собранный «Беларусь», чурки подались в разные стороны, и трактор распался пополам. До вечера мучались с ним. И на этот случай, как назло, нанесло главного инженера. Но он не кричал, как можно было ожидать при таких обстоятельствах, а молча, в ряду со всеми помогал подваживать переднюю часть злополучного трактора.
Двадцатого апреля все перебрались на стан бригады, и потянулись томительные дни ожидания, хотя без дела никто не сидел. Через неделю приехали Потомкина и Поспелова, которые сдавали экзамены. Им обрадовались, как будто они прибыли по меньшей мере из Барнаула, а не с центральной усадьбы. Их самым тщательным образом расспросили, что делается в других бригадах. Оказывается, все тоже сидят.
Потомкина была назначена сменщицей к Четвертакову, Галке Поспеловой достался зеленый маленький «козел» — «ДТ-24». Она возилась с ним целыми днями, стала еще более серьезной и чуточку важничала.
Володя Кочкин перекрыл однажды в ее тракторе топливный краник, и она никак не могла его завести. Прибежала перепуганная к Суртаеву, и он сразу обнаружил диверсию. Кочкину мимоходом заметил: «Не озоруй, Вовка!»
Володя виновато крякнул и сказал: «Слушаюсь!»
Владьку и в самом деле слушались, хотя после назначения его бригадиром в нем не прибавилось ничего начальственного. Называли его по-прежнему Владькой. Сам он много работал наравне со всеми и ходил такой же черный, как и рядовые трактористы. Только прибавилось в нем серьезной внимательности к людям.
Самой большой помощницей Владьки во всех бригадных делах была учетчица Рита Зубова. По вечерам, закончив оформлять наряды, она доставала из чемодана толстую коричневую тетрадь и записывала сюда все самое существенное, что произошло за день.
«20 апреля
Сегодня приехали с центральной усадьбы. Еле-еле добрались, потому что все развезло, грязища непролазная. Тракторы буксуют. Нас семь человек. Остальные задерживаются на центральной, сдают экзамены. Ни пуха им, ни пера!
Все занялись своими делами. Из девочек нас двое — Старцева Галя и я. Вечером все играли в домино.
21 апреля
Сегодня утром приехали печники и принялись за печку. Мальчишки установили рацию. Теперь есть связь с центральной усадьбой. Хорошо! Галка Старцева уехала, с Иванниковым на центральную за продуктами. Проездили они целый день, вернулись поздно вечером. Обед готовила я. Днем, когда мальчишки ушли возиться с плугами, вытряхнула у них все из чемоданов, из-под матрацев, перестирала. А вечером, когда все собрались и приехал Владька, стали подтрунивать друг над другом и говорить всякие небылицы. Владька в таких делах первый заводила, хотя и бригадир. Галку довели почти до слез. Тогда переключились на меня. Стали допытываться, настоящая ли я пермячка. Избавилась я от них хитростью: притворилась, что мне плохо, схватила фуфайку и выскочила из дому. Часа полтора ходила по полям.
Больше всего на свете мне нравится быть одной в степи. Степь удивительно красивая во все времена года. Когда идешь по степи, стараешься ни о чем особенном не думать, а в то же время к тебе приходят какие-то большие и важные мысли. Тогда я знаю, что никогда отсюда не уеду. Я нигде не буду так счастлива, как здесь.
И еще одно хорошо знаю, знаю, что это так и будет, хотя, кажется, откуда бы мне это знать? Потом все здесь станет легче и проще, чем сейчас. Построим поселок, как их центральный. Устраним неполадки, но эта жизнь и это время останутся в памяти навсегда.
И милых, милых, добрых, хороших наших мальчишек не забуду никогда. Они удивительно честные и чуткие.
Когда при мне кто-нибудь начинает говорить плохо даже о Сане Левашове, — а много ли, кажется, о нем можно сказать хорошего? — я всегда думаю: «Ну что вы о них знаете! Жалкие и ничтожные вы люди, если так говорите о наших хлопцах!» Когда я вспомню, как зимой под открытым небом они ремонтировали свои тракторы, почти без заработка, — какой заработок, если два месяца возиться с одним трактором! — у меня теплое-теплое чувство к ним всем возникает. И я всегда думаю: что их здесь в конце концов держит? Мало ли других удрало отсюда? Конечно, их не зарплата здесь держит, а что-то другое, наверное, самое главное в жизни. Что же это такое — главное? Я не могу еще как следует словами выразить это. Только знаю, если бы не было этого «главного» у наших людей, ничего бы не было. Не подняли бы целину, не построили поселка. Сколько же хорошего в людях, если за каких-то три года успели столько сделать!
Иногда, правда, мальчишки кажутся грубыми, но я уверена, что это от скуки. Они все много читают. А кроме книг и домино, у нас больше никаких развлечений нет.
Все. Спокойной ночи, хлопцы. Они уже все спят, а я пишу. Надо кончать. Утром мне готовить завтрак.
22 апреля
Погода до обеда была хорошая, и все работали. Володя Кочкин обкатывал «ДТ-24» — трактор Галки Поспеловой. Я боюсь за Галку — выдержит ли она посевную? Уж очень она слабенькая, хрупкая. Саша Левашов и Владька ездили на центральную за новыми плугами. Вместе с ними приехали наши «студенты». Все сдали хорошо. Молодцы!
После обеда почти ничего не делали: пошел дождь. Принялись «стирать» свои головы, а потом играли в домино и пели.
Еще одно забыла. Про Володю Иванникова сочинили частушки. Все интересуются, отчего в последнее время он стал разговорчивее и кто в этом виноват.
23 апреля
День так себе прошел. Узнали, что некоторые бригады выехали пахать. А у нас пока еще нельзя пахать: сыро. Владька верхом каждый день ездит смотреть поля, но приезжает всегда грязный и злой. Даже на Теплой гриве, самом сухом нашем поле, еще стоят целые озера.
Надо ждать, а это для всех очень тяжело. В совхозном бюллетене нашу бригаду и Владьку ругают за «сырое» настроение. Мы все понимаем, что нас ругают напрасно, никаких таких сырых настроений нет. Было бы можно — так пахали бы.
Владька на лошади уехал на центральную. Там до сих пор со своей шестеркой стоит Четвертаков. Настроение у него отвратительное. По сути дела, он уже два раза разбирал и собирал трактор, а толку нет. Хоть бы не отчаялся и не бросил его! Мы уже примирились с тем, что «единица» работать не будет: некого на этот трактор сажать. А если еще Юлькин трактор исключить, совсем плохо будет.
Владька хоть и не показывает виду, а нервничает. Я его прекрасно понимаю. Сколько нам предстоит сделать — почти две тысячи гектаров вспахать, две семьсот посеять, а чем и с кем? Страшно, если тракторы вдруг начнут сыпаться, а это вполне вероятно после такого ремонта. И совсем мало опытных трактористов. Какой тракторист из Галки Поспеловой? Когда она едет на своем зеленом «козле», у нее очки так прыгают, что она, наверное, ничего перед собой и не видит.
Вечером, пока было видно, играли в волейбол на сухой поляне за домом. Потом быстро стало темнеть, похолодало и потянуло из логов сыростью. На дальней высокой гриве в стороне центральной усадьбы зажглись два огонька. Наверное, пашут. А на наших полях непроглядная темень. И на душе стало вдруг тревожно-тревожно.
25 апреля
Пасмурно. Почти целый день моросил дождь. Тракторы готовы, плуги тоже готовы. Можно выезжать. Володя Иванников и Саня Левашов ездили после обеда на четвертое поле, но вернулись: топко.
В доме у нас почти целый день топится печка, тепло. Мальчишки дуются в домино, причем отчаянно. Так хлопают по столу костяшками, что невольно вздрагиваешь. Не слышали, как открылась дверь и появился главный инженер. Он некоторое время смотрел молча, потом язвительно и ехидно произнес так громко, что все обернулись:
— Бог на помочь, трудящиеся!
Хотя я и не играла, а шила, я покраснела. Стало за всех очень стыдно. Может быть, в самом деле все-таки можно работать, хотя понемногу, а мы прохлаждаемся?
Инженер ушел проверять тракторы. Он сразу же обнаружил, что с «единицы» уже кое-что растащили, и поднял страшный скандал. Владьке приказал немедленно все восстановить.
Я тоже знаю, что растаскивать нельзя. Вдруг завтра появится тракторист! И Владька это знал, но разрешил, потому что хотелось сразу включить в работу остальные тракторы. Как быть и кто прав? Инженер побагровел и стал грозиться, что отдаст Владьку под суд. Владька хмуро молчал и не огрызался, но потом все-таки пробурчал, что попрокалывает шины на инженеровой машине, когда тот еще раз здесь появится.
Но я-то знаю, что ругаются они для виду, а на самом деле Владька умеет лучше всех подъехать к Леониду Емельяновичу насчет запчастей. Тот покричит-покричит, но потом все-таки обязательно даст что нужно. В сущности, он симпатизирует Владьке.
Владька ложится спать позже всех. Когда все угомонятся, он моет руки, убирает со стола и садится писать наряд на следующий день. Руки у него черные и уже не отмываются. Он пишет как-то смешно, растопырив пальцы. Задумывается и сидит по нескольку минут неподвижно, закусив нижнюю губу. Лампа освещает сбоку его лицо: профиль у него очень четкий. И лицо честное и строгое. Он всегда смуглый, а сейчас совсем потемнел на весеннем солнышке. Очень хочется, чтобы дела у него шли хорошо, чтобы его не ругали».
Перед самым выездом в поле произошла неприятная история, в которой оказались замешанными Левашов и Иванников.
Вместе они уехали на центральную усадьбу помыться в бане. Все было бы хорошо, не вздумай они зайти потом в мужское общежитие, В этот момент все ходили здесь взбудораженные и возмущенные.
В старых валенках, принадлежавших Ивану Звонцеву и спрятанных за печкой, ребята обнаружили пропавшие накануне у одного из новеньких трактористов брюки. Это был тот самый Иван Звонцев, которого когда-то Беликов и Мацнев выпроводили из клуба.
Не в первый раз заставали Ивана за таким делом, но всё как-то прощали ему. Да и всегда так бывало, что после этого он обязательно увольнялся и уезжал. Увольнял его директор сразу, не задерживая заявление ни одной минуты. Подписывал и говорил при этом:
— Была у нас с тобой, Иван, любовь без радости, без грусти и расставание. Ты сколько у нас тракторов угробил? А? Больше не приезжай. Жив буду — не приму тебя больше.
Пройдет с полгода, Звонцев появляется снова. Робко жмется в дверях у Владимира Макаровича, который, не поднимая головы от бумаг, говорит:
— Ты мне не нужен. Что тебе можно, бегуну, доверить? Ничего.
— Я ж тракторист, Владимир Макарович, — робко напоминает Звонцев.
— Такой же ты тракторист, как я священник, — невозмутимо возражает директор.
И между тем в конце концов снова поддается слезным просьбам Ивана — то ли по доброте своей, то ли из-за нехватки людей. А может быть, просто надеется, что должен же когда-то остепениться человек.
Несколько дней Звонцев исправно выходит на работу, пока не получит первого аванса. Пропив его, начинает занимать у ребят в общежитии, причем почти всегда без отдачи. А когда денег нет, может лежать и сутки и двое на кровати. Днем встает, начинает обход по комнатам, ища съестное. А теперь вот докатился и до прямого воровства.
Ребята говорили с ним в самой дальней комнате, чтобы не было слышно в конторе, которая расположена в этом же здании.
— Ты человек или не человек? — спрашивал у Звонцева Володя Иванников, которому не верилось до сих пор, что Иван мог это сделать.
— Разве он понимает что-нибудь, когда у него совести нет, — сказал Левашов, запирая двери на ключ.
Через несколько минут на необычайный шум из конторы прибежал директор, и его глазам предстала очень неприятная картина. Двери той комнаты, в которой происходил разговор со Звонцевым, лежали на полу. Навстречу ему выкатился Иван, стараясь освободиться от повисшего на нем Иванникова. В комнате все было перевернуто вверх дном.
Какой бы ни был Звонцев, но такой «разговор» с ним был, конечно, недопустимым. На следующий день, проводя совещание бригадиров, Владимир Макарович припомнил этот случай.
— Ты кого набрал себе в комсомольскую бригаду? Ходил ко мне, просил. Ты смотри, Владислав Николаевич, напашут они тебе!
От непривычно прозвучавшего обращения и от мысли, что всем известно, как отличились хлопцы его молодежной бригады, не вспахавшей до сих пор ни одного гектара, Владька густо покраснел.
Я собирался пожить несколько дней в молодежной бригаде. У Суртаева теперь был свой персональный транспорт, и я напросился к нему в попутчики.
Дорога шла по полям, большей частью непаханным. Только кое-где синели квадраты зяби. Почти просохло. Лошадь бежала легко, и с каждым поворотом дороги впереди открывались все новые и новые поля. Казалось, нет им конца и края.
Владислав был молчалив, видимо думал о том, о чем нельзя было не думать сейчас: сколько предстоит сделать за каких-то двадцать дней! И как будет все — хлопцы, тракторы, погода…
Мне очень хотелось спросить его о главном: как он живет сам, что думает о своей нынешней жизни, нравится ли она ему? Я смотрел искоса на его юное сосредоточенное на какой-то мысли лицо и отчего-то не решался заговорить с ним об этом главном.
Проехали Горбатый мост, поднялись на Теплую гриву, тянущуюся вдоль просторного Аверина лога, похожего на долину. Здесь начиналась земля суртаевской бригады. Владислав предложил сделать небольшой круг, чтобы посмотреть, как середина поля, и мы свернули с дороги на стерню. Лошадь пошла шагом, но колеса не тонули.
— С утра пахать, — озабоченно сказал Суртаев, — обязательно пахать. — Он сразу изменился и повеселел. — Знаете, как трудно без дела! Если бы раньше начали — и вчера бы ничего этого не было. Да и так — не столько было, сколько директор кадило раздул. Санька очень хороший человек. Он был все время один, товарищи только два раза в месяц: в аванс и в получку. А теперь он совсем другой стал. Володька — тот влип в эту историю. Он сроду никого пальцем не трогал. Мне теперь нельзя так говорить, но если бы мне Звонцев попался, я бы сам ему как следует поддал.
Он замолчал. Солнце уже село. Все небо было затянуто черным тяжелым пологом, которого будто не хватило на западе. Там сияла нежными красками вечерняя заря.
— Хотя бы дождя завтра не было! — сказал Суртаев, поворачивая лошадь назад, к дороге.
При выезде на нее нас тряхнуло. Суртаев остановил лошадь и спрыгнул с ходка. Я не сразу понял, в чем дело. Владислав разглядывал борозду, тянущуюся вдоль дороги. Это не была прошлогодняя, случайно брошенная и размытая вешними водами борозда. Ровная, захватившая весь придорожный бурьян, борозда была совершенно свежей, проведенной совсем недавно.
И в это мгновенье на самом краю степи, где над четкой линией, разделявшей небо и землю, горела пурпурная полоса, вспыхнул огонь повернувшегося к нам трактора. Свет его казался яркой и чистой вечерней звездой.
— Кто это выехал? — спрашивал сам себя Суртаев, настегивая лошадь. — Вот черти! Только бы загонки правильно отбили!
И в голосе его, и в лице, и во всей подавшейся вперед фигуре были и досада, что начали без него, и зависть, что не он сам провел свою первую бригадирскую борозду, и радость, перекрывавшая все остальное, радость оттого, что наконец-то начали.
Нельзя теперь терять ни одного часа. Он уже знал по своему, пусть еще совсем небольшому, но горькому прошлогоднему опыту, что каждый потерянный теперь час будет трижды проклят осенью. Пусть не будет больше этого: изумрудного хлеба под хмурым осенним небом, пусть он нальется и пожелтеет в августе! Пусть будет очень тяжело сейчас, пусть будут бессонные ночи, любое напряжение, но никогда, никогда чтоб не повторился прошлогодний позор!
Шли дни, и в дневнике Риты появлялись новые записи.
«29 апреля
У нас произошли приятные и неприятные события. Во-первых, наконец-то начали пахать. Включились все, кроме Юльки Четвертакова. Он все еще на центральной. Его настроение легко себе представить. Но Владька говорит, что завтра-послезавтра Юлька все же будет здесь. Хотя бы! «Единица» стоит, разумеется. Без этих двух тракторов делаем ежедневно 150—160 гектаров. Конечно, это мало, и нас ругают в совхозном бюллетене. Но для начала это не так уж и плохо. Днем как-то незаметно трактористов, видны на полях только черные, уже широкие полосы пашни. А ночью по свету сразу можно пересчитать все тракторы. Весело смотреть ночью на огни в степи.
Вчера утром было комсомольское собрание. Разбирали персональные дела Левашова и Иванникова. Все это было как снег на голову. Особенно неожиданно, что в этой истории оказался замешанным Володя Иванников. Мне казалось, что он муху никогда не тронет, такой он спокойный и уравновешенный. Но он терпеть не может нечестности и несправедливости.
Он очень подружился с Левашовым, и я даже не знаю, хорошо это или плохо. Санька, как мне кажется, вообще хороший человек и товарищ.
Прошлой осенью Толик Синельщиков буксировал с центральной усадьбы лафет, но у него сломался трактор. Он пешком пришел на бригаду и лег спать. Утром встает, а его трактор с лафетом уже на стане. Это Левашов ночью возвращался с работы, подцепил поломанный трактор вместе с лафетом и притащил на бригаду, хотя его никто не просил об этом. И недавно еще такой же случай был. Везли плотники с центральной усадьбы доски, сами сидели в кабине и не видели, как все доски растеряли по дороге.
Левашов ехал сзади и все доски подобрал, не поленился. А ведь есть еще немало таких, которые в аналогичных случаях рассуждают: не мое, мне за это все равно не заплатят!
У нас всегда много таких работ, без которых мы не можем обойтись, но на них маленький заработок, и некоторые не хотят их выполнять. А Санька никогда не скандалит и не спорит: надо — значит надо. Не ему, так другому все равно придется это делать. Потом наряд посмотрит, присвистнет — и все. Одно плохо: он никак не отвыкнет от выпивки. И Володьку, конечно, он затянул выпить. Без этого ничего бы и не случилось.
Я все время думала, как пройдет собрание. В книгах пишут, как проходят собрания, на которых обсуждаются персональные дела. Такие собрания всегда шумные и бурные. А у нас все по-другому было. Тянешь из каждого слово.
Почему так добродушно ребята к этому отнеслись? Может быть, так было потому, что и Володя и Санька прекрасно все понимают сами, без нас?
После этого собрания они почти не показываются на бригаде. Иванникова три дня подряд не было на стане: в поле и ел и спал.
1 мая
Да, уже Первое мая. Как быстро летит время! Недавно, кажется, встречали Новый год, а уже май. Я встала сегодня в пятом часу, когда еще не взошло солнце. Оформила наряды, потом поехала замерять ночную пахоту. Так свежо в степи, и так легко здесь дышится! Небо удивительно глубокое и чистое сегодня было, без единого облака. Хорошо видны горы. Они все еще в снегу. Когда идешь по полю, ветерок шумит в ушах. Потом остановишься, повернешься так, чтобы не мешал ветер, и сразу оглушает тебя птичий гомон. Звенят жаворонки. Хочешь рассмотреть их в небе, но их не видно. От свежих ночных борозд поднимается пар.
В такие минуты, когда все кругом так хорошо и так спокойно на душе, мне хочется, чтобы время остановилось, хочется крикнуть, как в «Фаусте»: «Мгновенье, прекрасно ты, постой!» Хочется все это навсегда запомнить: красивую степь, лица и голоса ребят.
Все работают исключительно хорошо. Вчера вечером приехал наконец-то Юлька. В ночь вышел на пахоту. Он опять веселый, хандру у него как рукой сняло.
Обед возила я. Галка стала сразу же готовить праздничный ужин. Перед обедом привезли свежий номер нашей многотиражки «Краснодарец» и подарок нашей бригаде от партийной и комсомольской организаций — гармошку. Как мы обрадовались! Ну, конечно, не стоит говорить, как обрадовался Вовка Кочкин!
Все пашут на четвертом поле, поэтому обедали все вместе. Я поздравила всех с праздником, ребята ели, а я вслух читала «Краснодарец». Я знаю, что мальчишки очень не любят, когда о них пишут, особенно если употребляют всякие пышные выражения: «герои» и прочее. В таких случаях хлопцы начинают шутить и зубоскалить. Так и сейчас было, но это не вызвало у меня неприятного чувства к ним. Я тоже считаю, что не надо писать о нас как о героях.
После обеда все снова поехали пахать. Из примечательного сегодня было еще то, что Владька чуть-чуть не разбился.
У него молодая, очень норовистая лошадь. Владька приехал с поля и привязал ее возле дома. Лошадь оборвала узду и понеслась как сумасшедшая по стану.
Владька увидел в окно, что она оборвалась, выскочил из дому, погнался за ней и вскочил в ходок. Лошадь испугалась еще больше, метнулась в сторону, и ходок с размаху опрокинулся до земли, сначала в одну сторону, потом в другую. И снова стал на колеса.
Как Владька удержался в ходке — не знаю. Он подъехал к дому, снова привязал лошадь и пошел искать свои очки.
Когда я потом спросила у него, испугался ли он, Владька засмеялся и сказал: «Не успел!» Зато я очень испугалась.
3 мая
Продолжаем пахать. Дела в общем идут неплохо, но каждый день один или два трактора стоят в ремонте. У Владьки очень большая выдержка. Только одного проводит в поле, смотришь, другой пешком на бригаду плетется. «Ты чего?» — «Трактор сломался!»
Владька начинает допытываться, что именно поломалось, а тот только руками разводит. Владька не ругается и не кричит, только иногда передразнит.
Вспахано у нас уже 850 гектаров. Остается еще тысяча сто. Много. Сеять еще не начинали.
Был сегодня директор. С Владькой смотрел наши поля. Кажется, все благополучно прошло.
11 мая
Вот и подошла пора сева. Сегодня на сев вышел Левашов. Сеяльщицей у него Оля Потомкина. К вечеру они посеяли 48 гектаров. Для начала хорошо, потом больше будут делать. Туго с подготовкой земли. Еще много пахать, на боронование не хватает тракторов.
13—14 мая
Погода стоит изумительная. Сеем быстро. Три наших агрегата в среднем делают по 100 гектаров. Левашов вчера сделал 107. Он работает практически круглые сутки. Похудел страшно, но веселый. Держится Санька.
Галка Поспелова прикатывает его поля, но не успевает за ним.
16 мая
Был большой снег. Он шел всю ночь и все утро. В поле все приостановилось. Машина с продуктами не смогла пройти к нам с центральной усадьбы, ездили на тракторе.
Устроили баню, стирали. Потом занялись благоустройством. Сделали возле дома умывальную и выложили к ней кирпичом дорожку. Вечером пели. Мы с Владькой слушали и разбирались с нарядами за эту неделю.
Когда надоело петь, мальчишки подняли возню: хотели связать Вовку Кочкина, а он хохочет и разбрасывает всех, как котят.
19 мая
Конец посевной приближается. Последние дни все тракторы работают без поломок. Только бы погода продержалась, но на эти дни, говорят, хороший прогноз.
Все это время, как мы приехали сюда на бригаду, даже раньше, как только наша бригада организовалась и когда Владьку назначили бригадиром, я все время мечтала об этом дне, дне нашей победы. Иногда становилось страшно, казалось, что мы не сумеем довести до конца это огромное дело. Боялась за Владьку — вдруг он не выдержит и растеряется. Сыпались у нас тракторы, а на хлопцев ложилась такая нагрузка, которую мы не имели права планировать. И вот все остается позади, этот заветный день совсем близко, наверное он будет послезавтра.
Каким же он будет, этот день? Мне все время казалось, что он должен быть каким-то необычным для нас, а теперь я думаю, что он будет все-таки довольно обычным.
Уже сейчас, когда еще не кончилась посевная, начинает беспокоить мысль об уборочной. Уборка предстоит труднее посевной. Это будет самое главное для нас испытание. А уберем хлеб — надо здесь строиться. Это еще труднее, чем уборочная.
Сколько же впереди еще у нас дел и испытаний!»
Готовясь к весне, никто не рассчитывал на легкое. И тем не менее дела в молодежной бригаде складывались тяжелее, чем можно было предположить. Правда, у Суртаева пахоту не задерживали прошлогодние валки, как это было на третьем отделении, но каждый день кто-нибудь из трактористов стоял. Все выводила весна наружу: и ремонт под открытым небом, и неопытность трактористов, и нехватку людей. И сама она, весна, была на редкость капризная.
Владька вел себя хорошо. Он был вынослив, все время последователен, ровен. И вскипел он только однажды, когда Левашов хотел выжать у него разрешение на пахоту без предплужников, угрожая, что в противном случае поставит свой трактор на прикол.
— Я и без тебя его поставлю, если брак будешь делать, — отрезал Владька.
Левашов немало был удивлен таким тоном и спорить больше не стал. Но как ни был беспощаден к себе Владька, возившийся круглые сутки у аварийных тракторов и проявлявший удивительную изворотливость в отношении запасных частей, главное все же было в ребятах. Они все прекрасно понимали и во всем поддерживали своего молодого бригадира.
Придет время, здесь будет все по-другому. Там, где сейчас стоит единственный пока на стане бригады дом, еще не оштукатуренный, с двухэтажными нарами, встанет поселок. Будут люди, много людей, трактористов и комбайнеров, более опытных и знающих, чем теперешние мальчишки. И хлеб будет тогда даваться легче, чем теперь. Но пока этого нет. Сейчас смена — почти сутки, и ничего другого сделать нельзя: земля сохнет, земля не ждет.
Под утро уже, кажется, нет сил превозмочь усталость, трактор рвется из борозды. И вдруг впереди совсем неожиданно появляется на лошади Владька. «Подменить?» — предлагает он. Как будто он сильнее всех! А он такой же, как все, с потемневшим от забот и весеннего ветра лицом и воспаленными от усталости глазами.
Покурили, пожевали привезенных Владькой харчей, лицо обдуло острым предутренним ветерком — и вроде сделалось легче. И самое главное — только сейчас стало видно, что узкая и жалкая по сравнению с остальным непаханым полем борозда, какой она была вчера вечером, превратилась в широкую добрую черную полосу.
К 16 мая в бригаде у Суртаева наступил перелом. Пахота, отнимавшая лучшие тракторы, была окончена. Теперь все силы можно было бросить непосредственно на сев. Владька заметно повеселел. И самое главное — перестали останавливаться тракторы, как это было в первые дни.
Тремя агрегатами в сутки засевали в среднем триста гектаров. По расчетам, оставшиеся после 16 мая полторы тысячи гектаров можно было закончить 21-го числа. Это удовлетворительный срок.
Хорошо было бы к 18—19-му, но силенок не хватит. Если удастся окончить 20—21-го — это будет на десять дней раньше прошлогоднего. За эти выигранные десять дней осенью можно убрать по меньшей мере половину всего хлеба, который сеет бригада. Судя по совхозной сводке, раньше никто и не кончит. Все идут в этом году, как говорится, «ухо в ухо». Все время впереди шла Быкова, но за последние дни третье отделение стало сдавать: видимо, перешли на Кудриху. Там тяжелее.
Владька, и без того смуглый, теперь совсем почернел на весеннем солнце. В глазах его, когда он едет верхом на лошади и смотрит, что делается вокруг на просторных полях, появляется цепкое, жесткое выражение. Все ли сделано по-хозяйски, как надо, предельны ли взятые темпы? Люди могут сделать гораздо больше, чем им самим кажется. И самое главное, самое удивительное — не за деньги! А когда чувствуют душой, что очень, очень надо сделать больше, откуда тогда берутся силы?
Земля сохнет, земля торопит. 16 мая неожиданно пошел снег, а 17 мая в середине дня начался дождь. Он чувствовался с утра: уж больно припекало солнце и срывался порывами ветер с западной стороны. Оттуда, с запада, всегда шли буран или дождь.
Заклубились облака, ослепительно белые над головой и набрякшие синевой на горизонте. Ветер крепчал с каждой минутой, тучи валами шли над самой землей. Вот они обронили первые тяжелые капли. Еще мгновенье, и хлынул проливной благодатный весенний ливень.
Через несколько минут все агрегаты на Теплой гриве остановились. У самой дороги встал Саня Левашов. Сеяльщицы забрались к нему в кабину. Сюда же, надеясь укрыться от дождя, прикатили на своих легких тракторах без кабин Поспелова и Синельщиков.
У Галки Поспеловой размокла и превратилась в блин фасонистая шапочка, сделанная из бумаги. Галка, как мышка, юркнула в кабину, а Синельщикову уже некуда было лезть. Саня строил за стеклом кабины сочувствующие рожи и прижимал руку к сердцу. Галка озорно поблескивала очками, а Оля водила пальцем по запотевшему стеклу — то ли что-то писала, то ли просто делала так, чтобы лучше видеть. Она виновато взглядывала на прислонившегося к своему зеленому трактору Анатолия и улыбалась ему одними глазами.
А дождь то стихал, то снова начинал сверкать тугими нитями. В разрывы несущихся облаков солнце радостно озаряло умытую землю, Анатолий посматривал вверх и улыбался своей удивительной, хорошей улыбкой. Его юное лицо было мокро от дождя, а честные улыбающиеся глаза говорили, что очень хорошо все это — Оля, солнце, дождь и черная, напитавшаяся влагой земля, в которую вложен и их труд.
Галя Старцева не успевала три раза в день кормить бригаду. Она ежедневно ложилась не раньше двенадцати, а в три часа утра снова была на ногах: к шести завтрак должен быть готов.
Владька старался лишний раз не попадаться Старцевой на глаза, но все равно дня не проходило без стычки с нею.
Кормила она его в последнюю очередь. Ставила перед ним тарелку, а сама, прислонясь к стене и глядя на него в упор своими большими черными глазами, вокруг которых легли темные круги от усталости, начинала допытываться, что Владька себе думает относительно кухни.
— Галочка! — умолял ее Владька. — Хоть сейчас не порти мне настроения. Что я могу сделать?
Лично он, безусловно, ничего больше сделать не мог. Когда у него была хоть одна свободная минута, он рубил дрова, а вечерами частенько сам возил ужин в поле.
Просто надо было на кухню ставить еще одного человека. Этого человека нашла сама Старцева.
Она съездила на центральную усадьбу и уговорила Нэлю Бажину, которая работала лаборанткой. К вечеру в тот же день Нэля перебралась в молодежную бригаду и приступила к своим обязанностям второй поварихи.
Когда Владька поздно ночью вернулся с поля и по привычке пинком открыл двери кухонного вагончика, он остановился на пороге. У плиты в белом переднике орудовала Нэля.
Он стоял перед ней в распахнутой блестящей черной стеганке, в сдвинутой на затылок шапке, из-под которой выбились густые вьющиеся волосы, с темным вымазанным маслом лицом и неловко опущенными руками.
— Спасибо, Нэлюшка! — наконец сказал он ей.
Все последние дни сева я провел в молодежной бригаде. Вечером на следующий день после поездки на совещание в район в бригаде Владьки оставалось невспаханным рядом с бригадой одно небольшое поле, которое прозвали «буграми», потому что проходит оно по неровному краю Аверина лога. На пахоту «бугров» досталось идти одному Юльке Четвертакову: все остальные были заняты на севе. Владьке жалко было посылать на это очень неудобное поле с короткими гонами Четвертакова. Юльке все время не везло: пока пахота шла на полях с хорошими длинными гонами, он со своим трактором провозился на центральной усадьбе.
Суртаев объясняет Юльке, в каком направлении надо пахать, а Юлька, с усталым лицом и черными блестящими руками, сидит, прислонившись к стене вагончика вихрастой головой.
Когда Владька кончил давать указания, Юлька устало спросил:
— Прицепщика не дашь?
У Владьки ни одного свободного человека нет. С Юлькой еду я.
Юлька здорово изменился за этот год. Он высокий и худой, чуточку сутуловатый, каким был и в школе. Но в движениях его, в лице, в манере говорить появилось что-то новое, сдержанное, уверенное и собранное. Это новое было и в том пружинном, щеголеватом движении, которым он, взявшись рукой за дверцу кабины, одним махом очутился в ней. Новое было в его манере улыбаться одними глазами и краешком губ и в односложных, лаконичных его ответах — ответах уставшего рабочего человека.
— Как живешь, Юлька? — громко спрашивал я его, стараясь перекричать шум мотора и дребезжание кабины.
— Ничего!
Думаю, что же еще спросить его.
— Трактор сейчас хорошо у тебя работает?
— В норме!
— А как заработок?
— Порядок!
Я прекращаю расспросы. Едем молча. Юлька ведет трактор напрямик, через лога. Руки его непрерывно трогает рычаги. Чуть наклонившись вперед, он внимательно смотрит на едва заметный след, по которому нам надо ехать.
Я смотрю на него сбоку, и он, чувствуя это, вдруг широко улыбается удивительно симпатичной знакомой улыбкой.
И хотя мы больше ни о чем не спрашиваем друг друга, я чувствую, что и в самом деле у Юльки, нашего веселого, доброго моряка, сейчас все в порядке.
Трактор в темноте круто разворачивается у плуга, я вылезаю, чтобы его прицепить. Юлька напряженно смотрит в заднее стекло, осторожно подпячивает трактор. Потом вылезает и коротко объясняет мне обязанности прицепщика.
Гоны на поле идут с запада на восток. На востоке небо черное, с редкими, проглядывающими в облаках звездами. А на западе долго светится над горизонтом узкая полоса. С каждым гоном она становится все бледнее и бледнее, потом исчезает совсем. И с каждым новым гоном начинает светлеть небо на востоке.
Время тянется медленно, и к утру становится нестерпимо холодно. Юлька то и дело оборачивается и смотрит, на месте ли я. Видимо, боится, что засну и свалюсь с плуга.
Справа черная свежая полоса пашни с каждым гоном становится все шире, все светлее делается небо на востоке. И когда кругом все посерело и будто застыло в напряженном ожидании того мгновенья, от которого начнется настоящее утро, мы с Юлькой одновременно задремали и одновременно же проснулись, потому что трактор вырвался из борозды и сделал большой огрех.
Юлька остановил трактор, вылез и признался, виновато улыбаясь, что задремал. Решили сделать перекур.
Насобирали целую копну соломы, разожгли костер. Стоять у самого огня было приятно. Стоять и смотреть, как черно-красные проворные языки пламени бегут по соломе, как стелется по земле густой белый дым. Молчали, хотя я чувствовал, что Юльке хочется что-то сказать.
Лицо его было очень усталое. Только сейчас я разглядел, как он похудел за эти трудные дни.
Стали просыпаться птицы. Где-то совсем рядом, за гривой, гудели тракторы.
Юлька вдруг нахмурился, в последний раз затянулся сигаретой, швырнул ее в сторону. Сказал, не глядя на меня:
— Хлопцы наши досевают. Надо пахать.
Мы пошли к трактору. Надо, конечно, пахать. Еще два-три дня пройдет для всех в очень большом напряжении. Трудно Юльке, который не спал за последние двое суток ни одного часа. Но весна подгоняет, надо торопиться.
Мне было немного досадно, что нам не удалось ни о чем переговорить, но это уж не так важно. Успеем наговориться после посевной.
А Юлька уже у самой кабины, когда взялся рукой за дверцу, вдруг обернулся ко мне:
— Как вы думаете, ребята простили мне, что я тогда не поехал сразу со всеми? Я уже тысячу раз пожалел, что так у меня все получилось. Никто мне никогда не напоминает об этом, а все равно сам я думаю. Только вот когда работаешь изо всех сил, на пределе, тогда все забываешь. Тогда кажется, что все хорошо. И я думаю тогда, что счастье — это когда ты себя уважаешь, когда ты все, что можешь, отдаешь общему делу.
Юлька несколько секунд ожидает, что я отвечу. На лице его появляется напряженное выражение, как, бывало, в школе, когда я раздавал сочинения и очередь доходила до него.
Юлька спохватывается — время ли сейчас для дискуссий о сущности счастья? Одним махом он опять оказывается в кабине, смотрит в заднее стекло, как я усаживаюсь на плуге, кивает мне головой:
— Поехали!
Черная жирная земля разворачивается, плывет навстречу плугу. Лучше не смотреть на землю. Так легче. С непривычки я очень устал, немного кружится голова.
А сдаваться нельзя. Совестно будет мне перед Юлькой, которому труднее. Себя не буду уважать. А это, как говорит Юлька, самое главное для человека.
Возвращаясь из своего обычного ночного объезда по агрегатам, Владька решил заехать на Теплую гриву, которую засеяли в первую очередь, еще в десятых числах мая.
Впервые за многие дни у Владьки было спокойно на душе: огромные черные поля, разворачивающиеся слева и справа, почти все были засеяны. Самое тяжелое в этой весне уже позади.
Из-за дальних грив выкатывалось солнце, освещало поля вокруг, и Владька подумал, как быстро все здесь переменилось для него. Когда он прошлым летом в первый раз проезжал по этой дороге и смотрел из машины на неоглядные, тяжело ходившие под ветром густо-зеленые хлеба, у него возникло смутное и тревожное чувство. А теперь эти черные поля были понятны, и близки, и дороги ему.
Еще издали он увидел главное, что хотел увидеть, чем жил все эти последние дни: черная пашня на Теплой гриве отливала нежной зеленью первых всходов.
Радостно обожгло сердце. Владька остановился у самого края поля, спрыгнул с ходка и пошел вперед по самому краю посева, не решаясь зайти на самое поле, чтобы не наступить на нежные зеленые рядки. Потом все-таки прошел за полосу обсева, посмотреть, как там. Нагибался, разгребал землю, разглядывал, много ли еще невзошедших зерен, нет ли овсюга.
Потом он проехал до самого конца поля, остановился и тоже прошел за полосу обсева. Всходы и здесь были ровные и хорошие, первые всходы его первого хлеба. И Владька впервые, может быть, за всю эту трудную для него весну увидел, как удивительно красиво утро в степи — это поднимающееся еще нежаркое солнце, чистое, без единого облачка небо, в котором гремели жаворонки, протянувшаяся по всему горизонту гряда бело-синих гор.
Это был тот редкий час, когда за всеми привычными уже заботами и тревогами совхозной жизни вдруг с такой силой и так отчетливо проявляется внутренний смысл того, что здесь делали и чем жили люди, — смысл этих бессонных ночей, огромного напряжения, с которым давался каждый прожитый день. Сейчас вот, в этот час, в это удивительно ласковое и торжественное утро, Владька в первый раз с такой отчетливостью подумал, что все это нужно для людей, для того, чтобы сделать жизнь красивой.
И еще он подумал о том, как много могут сделать люди, что они могут сделать то, что кажется на первый взгляд невозможным. Могут сделать, если очень хотят, если собирают в кулак свою волю и силы. И ему скорее хотелось поделиться своей радостью с товарищами, сказать им что-то особенно теплое, человеческое.
Но когда он приехал на стан, хлопцы еще не вернулись с поля и на кухне были одни поварихи — Нэля и Галка. Они суетились возле плиты и даже не взглянули на Владьку.
Владьке стало немного досадно, что нет еще хлопцев, и что девчонки так заняты своим делом и не обращают на него внимания, и что теперь он, наверное, не скажет тех слов, которые ему хотелось сказать.
Он отвел лошадь, потом умылся и снова пошел на кухню. У девчонок уже все было готово, и они стали кормить его первого.
Они уселись напротив и смотрели, как он ест. Владька хлебал горячие щи, взглядывая из-под длинных своих пушистых ресниц на девчонок, сидевших напротив него: смуглую большеглазую Галку Старцеву и веснушчатую Нэлю Бажину. Владька подумал, что во все эти дни девчонки держались не хуже мальчишек и что он ни разу не похвалил их, потому что было все не до этого — главное было пахать и сеять.
И ему захотелось сказать им то теплое и человеческое, о чем он думал сегодня в поле. Но тогда казалось, что обо всем этом, о чем он думал, сказать очень просто и легко. А теперь вдруг исчезли слова.
— Знаете новость? — сказал он. — На Теплой гриве взошел хлеб.
Этот день начался с того, что в пустой еще конторе я увидел Саню Легостаеву. Во всей ее фигуре, в том, как она стояла, прислонясь к косяку и опустив голову, было видно, что произошло неладное. Ее круглое и всегда оживленное лицо было сейчас замкнутым и недобрым.
— Ты ко мне, Саня? — спросил я, открывая дверь и думая, что такое могло приключиться.
— Да, к вам!
Это было сказано с такой резкостью и укором, что я не на шутку встревожился. Не ожидая расспросов и не садясь, она выпалила:
— Если вы не поможете навести порядок на ферме, все доярки разбегутся!
— Вы там три месяца уже работаете и не можете порядка навести, что же я могу сделать? — пробовал я отшутиться.
— Всегда вы смеетесь, а нам сейчас совсем не смешно!
И в доказательство сказанного, в доказательство того, что ей и в самом деле не до смеха, она заплакала. Вытирая слезы рукой и кончиком клетчатого платка, она говорила, что все обещали помогать ферме, а туда никто не показывается и никто не знает, что там творится.
Я слушал ее с тяжелым вниманием человека, которому говорят неприятную правду.
Как незаметно, в один год, выросла эта девочка, всегда трепетавшая и бледневшая в классе при раздаче сочинений. Тогда она стеснялась спросить, почему у нее четверка, а не пятерка. Теперь без всякой робости, с упрямым ожесточением взрослого человека, имеющего на руках большое дело, она говорила о том, что делается на ферме.
А там и вправду было нехорошо. По приказу директора ферму перевели на летние выпасы в Аверин лог, недалеко от бригады Суртаева. Сделать это было давно пора, но совсем не так, как было сделано. Управляющий послал трактор за вагончиком и на этом успокоился, полагая, что остальное сделается само по себе.
По дороге в вагончике развалилась печь и рухнули нары. А следом пригнали коров. Первотелки, привыкшие стоять во время дойки привязанными, не подпускали к себе доярок и разбегались в разные стороны. Их ловили и привязывали к комбайну, который стоял в логу еще с прошлой осени. Но десятка два коров оставались вторые сутки недоеными.
Самое лучшее решение можно было принять на месте, и через полчаса вместе с Лидой Волковой мы неслись на ферму в директорском «газике». Лида, обрадованная тем, что ее оторвали от бумаг, была возбуждена видом огромных черных полей и зеленых лугов.
— Мы начнем осмотр фермы с того, что попробуем сливок, — пошутила она.
И тут же, вспомнив, зачем едем, помрачнела.
На ферме все было так, как рассказала Саня. Утренняя дойка не кончилась, и конца ей не было видно, хотя шел двенадцатый час. Равиль погнал пастись часть стада. Женька на лошади оттеснял очередную корову к комбайну, девочки с разных сторон окружали ее, а Игорь набрасывал веревку на рога. Все были злые и грязные, в особенности Игорь, которому, судя по его виду, пришлось уже не раз проехаться по земле.
Лида, до смерти боявшаяся коров, мужественно взялась помогать девочкам и Игорю. Поправляя сползающие очки, взволнованная, она подталкивала к Игорю обеими руками корову и уговаривала ее не бояться. Участие Лиды в завершающей стадии утренней дойки в какой-то степени разрядило накаленную атмосферу. У Игоря заблестели глаза, хотя он по-прежнему старался выглядеть мрачным. Девочки улыбались. А Женька откровенно похохатывал, когда Лида, отставив руки, стала растерянно оглядывать себя.
Смех-то смехом, а надо было срочно что-то предпринимать. Во всех делах, где нужны немедленные решения и большая энергия для их выполнения, Лида — незаменимый человек. Она никогда не отступит, не добившись своего.
Через час вместе с Рябовым она приступила к организации комсомольского воскресника на центральной усадьбе. Надо было разобрать зимний пригон и перевезти его на выпасы. Но сегодня, за два дня до окончания сева, людей не так-то просто было найти. Отыскался только один относительно незанятый человек — Толик Мацнев. Он возился в гараже со своим недавно полученным стареньким грузовиком.
Узнав, в чем дело, Анатолий охотно согласился помочь. Лида и Женька сели к нему в кабину — хорошо, когда шофер свой человек!
— Я все равно сегодня без дела загораю, — сообщил он, нажимая ногой на стартер.
Завести машину со стартера не удалось. Мотор завелся лишь после того, как Толик два раза поковырялся в моторе и до пота покрутил рукоятку.
Сдвинувшись с места, машина стала так скрипеть и дребезжать, что казалось, она вот-вот развалится на ходу.
Грузовик, ободранная кабина которого была помята с обоих боков, был полной противоположностью своему щеголеватому хозяину. Мацнев, в черном берете, сдвинутом набок, спортивных брюках и красивой пестрой рубашке, был бы очень хорош, скажем, в директорском «газике». Но Толик не унывал, что судьба распорядилась иначе в самом начале его шоферской карьеры.
Единственное, что в машине работало безотказно, — гнусавый сигнал и скрежещущие тормоза. И Мацнев считал, что эти достоинства — главные, ибо они обеспечивают ему полную безопасность движения. Поэтому он очень снисходительно и добродушно относился к шуткам, которыми осыпали его и Лида и Женька.
Втроем они приступили к делу. Старое ломать — не новое строить. Работа пошла споро, но когда принялись за столбы, сразу же остановились. Они крепко сидели в не оттаявшей еще под толстым слоем навоза земле. Попробовала Лида качнуть свой столб — у нее только очки прыгают, а столб ни с места. Рябов с Мацневым взмокли, пока вывернули пару столбов, а к следующим как-то и не решались приступаться. И тут Анатолия осенила блестящая мысль.
— Дурную работу делаем, — сказал он с досадой, что раньше не сообразил, как механизировать трудоемкий процесс извлечения столбов из промерзшей земли.
Он прицепил кусок троса к машине, другой конец набросил на столб и легко, как зуб, машиной вытащил его.
Настроение у всех сразу поднялось.
А на ферме в это время также не сидели без дела. Мыли и приводили в порядок вагончик. Игорь копал ямы под столбы для пригона. Саня Легостаева отправилась на стан к Суртаеву выпросить у него железную печку.
Печка у Владьки есть, и даже не одна, но он выслушивает Саню с постной физиономией, какая бывает у хозяйственников при разговоре с просителями.
— И чего вы сюда подселились? — говорит он. — Места, что ли, мало? Сегодня вам печку дай, а завтра начнете просить, чтобы в кино вас везти.
Его прижимистость на Саню не производит никакого впечатления, и он улыбается:
— А трубу надо? Берите сразу с трубой, а то потом опять прибежите.
Ободренная хорошим началом, Саня решается высказать главную просьбу.
— Владик, ты умница! А мальчишек никого у тебя свободных нет? Нам до зарезу тридцать ямок к вечеру надо выкопать.
У Владьки каждый человек на счету. Дрова нарубить на кухне и то некому. Единственный свободный человек — Иванников: с трактора у него сегодня сняли радиатор и увезли паять. Но парня жалко — он отсыпается сегодня за всю посевную.
А Саня смотрит на Владьку с такой доверчивостью и надеждой, как будто от него зависит, быть или не быть ферме. Куда от нее деваться!
Через некоторое время возле вагончика на ферме остановился бригадирский ходок, который Суртаев выделил сверх всякой просьбы.
— Девчонки, «Нашел-молчит» приехал! — восторженно объявила Унжакова. — Надо же!
Все высыпали из вагончика и хотели помочь Иванникову нести чугунную печку, но он втащил ее сам. Потом молча стал примерять трубы с таким видом, как будто еще с утра знал, что ему придется делать это. Саня рассказывала девочкам, какой хороший человек Владька Суртаев, а Володя снисходительно улыбался одними губами. Всем своим видом он говорил: «И чего вы нашли особенного во всем этом?»
Его отпустили с фермы не скоро. Вместе с Игорем он копал ямы, потом, когда Равиль пригнал на дойку коров, Володя без дополнительного приглашения стал помогать ловить беспокойных первотелок. Остался он и на ужин, вернее на чай: сегодня было не до разносолов.
Приятно посидеть у своих. Если уж на то пошло, Володя глубоко уважает всех их, этих шумливых девчонок. И даже больше того, ему кажется, что они самые хорошие на свете. Просто невероятно, как это было можно зимой во время этой дурацкой ссоры не здороваться с ними и делать вид, будто он с ними не знаком?
Надо бы уже и идти, но Саня просит:
— Ты посиди еще, Володя!
Глаза у нее такие ясные и доверчивые, каких, наверное, ни у кого нет. И Володя остается. В разговорах участия он не принимает, только слушает. И на лице его нет обычного снисходительного выражения. Оно просто задумчиво.
В ночь сегодня надо выходить Женьке, но его нет. Собирается Игорь, который совсем было расположился отдыхать. Он надевает полушубок и шапку — ночи еще холодные — и советует Иванникову:
— Переходи к нам, Володька! Вместе будем ферму поднимать.
Не поймешь, шутит Игорь или говорит серьезно. Вернее всего — серьезно, потому что он всех готов перетащить на ферму.
Рябов очень торопился к своей смене, но задержали его непредвиденные обстоятельства. Еще засветло, нагрузив жердями машину, он выехал с центральной усадьбы вместе с Мацневым. Но на половине пути, недалеко от Горбатого моста, они безнадежно засели в грязь. Оба разулись, засучили штаны и пробовали подкладывать под колеса жерди. Но все было бесполезно.
На счастье, показался трактор. Левашов ехал на нефтебазу за маслом. Он отцепил свою тележку с бочками и легко вытащил машину трактором на сухое место.
— Сами доберетесь? — спросил он, вытирая соломой руки.
— Доберемся! — отвечал ободренный удачей Мацнев. И минут через пять с разгона посадил машину в грязь так же надежно, как и в первый раз. Он не захотел свернуть с грейдера на боковую колею, рассчитывая проскочить на скорости топкое место, а теперь нельзя было даже вылезти из кабины.
— Добрались! — зло сказал Женька. — Меня теперь Игорь проклянет.
Анатолий, чувствуя себя виноватым, попытался успокоить Женьку:
— Сейчас Сашке поморгаем! Может, вернется.
Мацнев стал ожесточенно мигать светом, а Женька, встав на ступеньку, смотрел в темноту. Мало было надежды, что Левашов увидит сигнал бедствия — с какой стати он будет смотреть назад! С другой стороны, если бы даже он и заметил этот сигнал, вряд ли он потащится обратно со своей тележкой. Самое верное — ждать его часа через три, когда он будет возвращаться с центральной усадьбы, если он вообще только поедет сегодня, а не завтра утром. И при всем этом Женька все-таки с надеждой смотрел на тающее во тьме светлое пятнышко.
И вдруг в той точке, где оно исчезло, вспыхнул яркий свет повернувшегося трактора.
Можно было подумать, что Левашов отругает неудачливого шофера или по крайней мере обзовет его своим любимым словечком — «салага». Но ничего этого не было. Саша подъехал без тележки, подпятился трактором к машине и сам вылез помочь Мацневу закрепить буксир. Свет фар ярко осветил на мгновенье его смуглое худое лицо.
Дальше ехали благополучно. Женька забыл, что все время хотел попросить у Анатолия порулить. Он думал о Сашке и вспоминал его красивое лицо, выхваченное из темноты ярким светом. Он чувствовал себя глубоко виноватым перед ним, потому что никогда не думал о нем хорошо и считал его порядочным забулдыгой. И очень тепло думал о Тольке, которого в сердцах назвал сейчас пижоном.
А этому пижону с подвернутыми до колен штанами за все его сегодняшние старания завтра могут влепить выговор, потому что машину из гаража он угнал самовольно.
Совхоз кончал сев. Положение к вечеру 20 мая совершенно определилось. Большинство бригад должно было кончить ночью, самое позднее — завтра до полудня. Немного может задержаться Быкова на Кудрихе, но и то на сутки, не больше. Может запоздать Суртаев: хлопцы лезут вон из кожи и хотят все посеять узкорядно и перекрестно.
И хотя положение было известно и никаких неожиданностей быть уже не могло, Владимир Макарович отправился по всем бригадам в генеральный объезд.
На третьем отделении он спросил у Быковой между всем остальным:
— Черемуха не зацвела еще?
— Не глядела! — призналась Евдокия Ивановна.
Владимир Макарович раздвинул густые заросли. В лицо ему пахнуло теплым ароматом зацветающей черемухи.
— Слышите! — задумчиво сказал он, нюхая полураспустившуюся белую кисточку. — Это ведь соловей! Первый раз здесь соловья слышу.
— Это вы просто не замечали! — засмеялась Евдокия Ивановна.
— Вполне возможно, — согласился он. — Но вы все-таки скажите: завтра кончите или не кончите? Смотрите — вас обставит молодежь. Краснеть будете!
— Что ж, наше дело такое — стариковское, — вздыхает Быкова, поблескивая золотым зубом и широко улыбаясь. — На то она и молодежь, чтоб теснить нас.
Вздыхает она лицемерно. Не пришло еще то время, чтобы кто-то мог обойти ее, Быкову. Пусть еще эти молодые соли покушают. И все же на всякий случай, чтобы знать правду из первых рук, будто невзначай спрашивает:
— Процент-то процентом, но мне говорили, что там все рядовым сеют…
— Кто говорил? — с негодованием заступился за молодых директор. — Вам еще скажут, что на вербе груши выросли. Так этого ж не бывает!
До молодежной бригады он добрался поздно. Подъехал к кухне, потому что там горел огонь. Владька спал, сидя за столом.
— Ты чего тут спишь? — весело спросил Владимир Макарович, стаскивая у Владьки с головы кепку. — Это добрые поварихи у тебя, что разрешают на кухне лежать да еще в шапке!
— Это я так, — улыбнулся Владька.
На кухне с появлением директора стало шумно, и по всему было видно, что ему здесь известны порядки и хорошо знакомы поварихи.
— Чем кормите сегодня? — интересовался он, поднимая крышки на котлах. — Полегче есть что-нибудь?
— Мясо еще не сварилось, сочувственно улыбаясь, сказала Галя Старцева. — Щуку будете?
— Нет, я уж лучше мясо подожду. Сегодня мне не к спеху. — Владимир Михайлович уселся за стол и, отщипывая кусочки хлеба, стал расспрашивать Владьку: — Когда кончишь? Завтра кончишь?
— К утру кончаем, Владимир Макарович.
— Это хорошо. Смотри, черемуха зацветает. Знаешь примету? Когда зацветет черемуха — лучше не сей: хлеб не поспеет. Я тебе утром букет наломаю. Не кончишь — натолкаю за пазуху, чтоб не хвастался.
За гуляшом, которого директору наложили столько же, сколько положили бы Игорю, он спросил, испытующе глядя на Владьку:
— А ты очки не втираешь? Это правда, что у тебя все узкорядно и перекрестно идет?
Владька подтвердил, что это именно так, и призвал в свидетели Риту, которая никому не даст соврать.
— Посмотрим. А то так бывает: по сводке все перекрестно, а на поле всходы посмотришь — повдоль пшеница, а поперек овсюг.
Директор уехал. Владька и Рита повезли в поле подкрепление: не то поздний ужин, не то ранний завтрак. Было начало второго. А через три часа на дороге к бригаде показались все нарядно освещенные агрегаты. За последним тяжелым дизелем, тащившим пять сеялок, тряслась на своем зеленом «козле» Галка Поспелова. Очки прыгали у нее на носу, а она что-то пела во всю мочь.
Что делать дальше — никто не знал. Спать не хотелось. Есть тоже не хотелось. Не хотелось и говорить. Самое лучшее, наверно, просто так вот посидеть вместе и запомнить все это: высокое голубое небо, торжественную бело-синюю гряду зубчатых гор, песню тысяч не видимых глазу жаворонков, Теплую гриву, уже покрытую зеленой дымкой первых всходов.