«ПОД ЗАВЕТНОЙ ПЕЧАТЬЮ…»

«Зевеса нет, мы сделались умней»

Пушкин «Гавриилиада»



Летом и осенью 1903 года на страницах нескольких русских журналов и газет разгорелись страстные споры, закончившиеся довольно резкими выпадами.

Молодой, но уже набиравший силу поэт Валерий Брюсов напечатал в журнале «Русский архив» статью об одной загадочной поэме Пушкина. В ответ на него обрушились сразу несколько противников.

Журналист, скрывавшийся под псевдонимом «Стародум», воскликнул: «Некто Валерий Брюсов избрал себе специальность чернить память Пушкина!»

Другой автор одернул Стародума: «Этот псевдоним избрал себе, по-видимому, Митрофанушка…»

Третий высказывался более вежливо, но притом находил «неопровержимые доказательства» тому, что Брюсов заблуждается, что поэма Пушкину не принадлежит…

Поэма «Гавриилиада».

Мы присутствуем при давней дискуссии, разыгравшейся примерно на «одинаковом расстоянии» между временами пушкинскими и нашими, сегодняшними.

Тогда, в 1903-м, казалось, загадки «Гавриилиады» не скоро будут разгаданы. С тех пор многое, очень многое раскрыто. Но все ли?

Ленинград 1970-х годов. Набережная адмирала Макарова, дом 4. Некогда здесь помещалась таможня. Желтое здание с белыми колоннами, с башенкой наверху было построено архитектором Лукини в 1829–1832 годах. Значит, Пушкин не раз проходил мимо него, он ведь любил гулять по набережным Невы. Сегодня здесь расположился Институт русского языка и литературы Академии наук СССР, гордо и кратко именуемый Пушкинским домом. В этом здании, в особом помещении, хранятся все рукописи Александра Сергеевича. Выдают их редко, по особому разрешению…

Передо мною на столе лежит большая переплетенная книга-тетрадь, пушкинисты назвали ее 1-й кишиневской тетрадью. Незаметно глажу ее по переплету. Странное чувство нереальности. Сто пятьдесят лет назад юный Пушкин заполнял эти листы красивым, быстрым, стремительным почерком. Правда, давно известно, что писал он нелегко. И здесь на каждой странице десятки тому доказательств — зачеркнуто, надписано сверху, опять зачеркнуто, подписано сбоку, иногда строки густо вымараны.

И масса рисунков. Портреты лиц, знакомых и незнакомых, и всякая «чертовщина»: под скрипку маленького бесенка с хвостиком танцуют четыре чертенка. Рядом две виселицы: под одной из них с повешенным человеком сидит мужчина в круглой шляпе, под другой виселицей — колесо и орудия пытки. Внизу скелет, перед ним фигура на коленях. Переворачиваем страницу — опять бес, сидит за решеткой и греет ноги у огня. Еще один черт, распростертый на решетке, под которой виден огонь, раздуваемый чертенком. Сверху парит крылатая женщина. Кривляющийся карлик, отвратительно хохочущие рты — «адской серией» назвали ученые эти рисунки, преследующие поэта на протяжении многих страниц тетради.

Как известно, рисунками поэт обычно сопровождал замысел, который рождался или осуществлялся. Но здесь ни до, ни после, ни посредине почти ничего не написано, если не считать нескольких строк, которые текстологам удалось разобрать среди зачеркнутого:

Во тьме кромешной…

Откуда изгнаны вовек

Надежда, мир, любовь и сон,

Где море адское клокочет,

Где грешникам внимая стон,

Ужасный сатана хохочет…

И больше ничего нет. Однако, приглядываясь к корешку тетради, специалисты давно заметили следы вырванных листов. А ведь Пушкин крайне бережно относился к своим черновикам, десятилетиями хранил даже маленькие исписанные обрывки, листочки. И вдруг так безжалостно уничтожил несколько страниц. Почему?

Напомним название тетради: 1-я кишиневская…

«Проклятый город Кишинев…»

Кишинев оказался неплохим завершением дела, грозившим окончиться Сибирью или заточением в Соловецкий монастырь.

Призрак монастыря возник не случайно — в поступившем доносе 20-летний поэт причислялся к вождям «поганой армии вольнодумцев»: на языке того времени вольнодумец — это прежде всего «безбожник» и «непокорный подданный»…

Друзьям — Карамзину, Чаадаеву и другим — удалось смягчить кару за распространившиеся по стране крамольные стихи: Пушкина переводят на службу из столицы в далекий Кишинев и он вынужден дать слово, что «два года не будет писать против правительства»…

Итак, шумный, разноязыкий, пыльный Кишинев 20-х годов прошлого века, полуазиатский город, где царят простые, первобытные нравы. «Город велик, но выстроен нехорошо. Улицы тесны, переулков тьма, домов каменных очень мало, деревянных также, всё мазанки по причине недостатку леса. Дома очень малы и тесны». Такое описание города оставил современник Пушкина.

Губернатор, добрый и мягкий Инзов, с участием отнесся к ссыльному поэту, он даже предоставил ему квартиру в собственном доме. Дом этот стоял на холме, получившем у жителей название Инзовой горы. Пушкин занимал две небольшие комнаты с окнами, выходящими в сад. Из окон открывался прекрасный вид на живописную долину реки Бык и на горы с беленькими домиками молдаван.

В комнате, где жил Александр Сергеевич, у окна стоял стол, диван, несколько стульев, повсюду в беспорядке лежали бумаги, книги, какие-то обрывки бумаг, на которых поэт любил записывать стихи. Голубые стены были покрыты восковыми пулями: Пушкин ежедневно упражнялся в стрельбе из пистолета. Вторую комнату занимал верный слуга Никита.

Зимой, когда выпадал снег, путь из дома Инзова вниз, в город, становился нелегким.

Зима мне рыхлою стеною

К воротам заградила путь;

Пока тропинки пред собою

Не протопчу я как-нибудь,

Сижу я дома, как бездельник…

Пушкин. Послание к кишиневскому другу В. Н. Горчакову

В 1821 году дом Инзова был поврежден во время землетрясения: треснул верхний этаж, и пришлось Инзову переехать на другую квартиру, но Пушкин, комнаты которого находились на первом этаже, переменить квартиру отказался. Возможно, ему нравилось жить в такой обстановке, будоражащей воображение, — «под развалинами».

Поэту двадцать лет, он смел и дерзок. Карты, танцы, озорные похождения, игра в биллиард и романы, романы…

Мгновенно сердце молодое

Горит и гаснет, в нем любовь

Проходит и приходит вновь,

В нем чувство каждый день иное.

«Пушкин в Бессарабии и творит там то, что творил всегда: прелестные стихи, и глупости, и непростительные безумства», — пишет директор Лицея Е. А. Энгельгардт.

«Глупостей» в самом деле предостаточно. Пушкин как будто задался целью бесить местное общество. Его беспощадное остроумие каждый день приносит новых врагов. К Инзову без конца поступают жалобы на поэта. Иногда генерал вынужден сажать его под домашний арест или отправлять в недолгую командировку, пока не утихнут страсти, чтобы избежать нелепой дуэли, ибо Пушкин беспрестанно выходит к барьеру…

И одновременно он лихорадочно работает. Осенью 1821 года, кончив поэму «Кавказский пленник», он обдумывает новые стихи, которые начинает, бросает, уничтожает. «Вадим» остался незавершенным, «Братьев-разбойников» Пушкин сжег (сохранились отрывки). Впрочем, завершен «Бахчисарайский фонтан» и помимо этого — множество стихов, набросков, планов, в основном теснящихся в большой конторской тетради, которую поэт исписал вдоль и поперек, — в «первой кишиневской тетради».

23 мая 1821 года Дельвигу отправляется некий намек: «Кончил я новую поэму — Кавказский пленник…

Еще скажу, что у меня в голове бродят еще поэмы — но что теперь ничего не пишу».

«В голове бродят», как мы угадываем, разные идеи, истории, весьма веселые и весьма опасные…

Перелистывая тетрадь, исследователи по соседним отрывкам легко вычисляют, когда в ней появились «бесы» и вырванные листы: весна 1821 года. И как только называем дату, сразу угадываем многое, что в эту пору окружает, занимает поэта: свежие вести о греческом восстании, знакомство и беседы с Пестелем и другими будущими декабристами, стихотворные послания к друзьям, Катенину, Чаадаеву и «К моей чернильнице»; опасные пародии на религиозные темы — «Христос воскрес», «Девятая заповедь»…

Он пообещал «два года не писать против правительства», и вот уж первый год на исходе, и сил нет, как хочется кое-кого ударить строкой, выстрелить эпиграммой, — может быть, не в главу правительства (не хочется нарушать слова!), но хотя бы в его помощников «по духовной части», которые все наглее и свирепее охотятся буквально за каждым вздохом свободомыслия.

Даже в юности Пушкин не проявлял особой религиозности.

Еще в Лицее подшучивал над таинствами потусторонней жизни:

Не пугай нас, милый друг,

Гроба близким новосельем,

Право, нам таким бездельем

Заниматься недосуг.

Его уже тогда занимает совсем иное бессмертие:

Ах, ведает мой добрый гений,

Что предпочел бы я скорей:

Бессмертие ль души моей,

Бессмертие ль своих творений.

Директор Лицея Егор Антонович Энгельгардт ужасался легкомыслию своего воспитанника; даже в мыслях не дерзая употребить слово «безбожие», он дал ему такую характеристику. «Его сердце холодно и пусто: в нем нет ни любви, ни религии, может быть, оно так пусто, как никогда еще не бывало юношеское сердце».

Близкий приятель, Александр Тургенев, сетует, что Пушкин получает (и охотно читает) присланные одним приятелем-дипломатом «безбожные стихи из благочестивой Англии».

Конечно, чистым атеистом поэт не был, с детства сохранял по традиции, как и большинство современников, некоторые «религиозные привычки», но ненавидел фанатичных духовных пастырей, не слишком, впрочем, доверяя их истовой религиозности.

В ту пору даже таких чисто и искренне верующих людей, как, например, Жуковского, оскорбляло и унижало явно «нехристианское», деспотическое наступление церкви, которое стало очень заметно в начале 1820-х годов.

Что же говорить о живом, свободном, склонном к насмешке пушкинском уме…

Здесь, в «проклятом городе Кишиневе», он вынужден, подобно всем прочим чиновникам, выполнять установленные церковные обряды: ходить к обедне, поститься, простаивать утомительные службы. Друзьям он признается:

Я стал умен, я лицемерю,

Пощусь, молюсь и твердо верю,

Что бог простит мои грехи,

Как государь мои стихи.

Говеет Инзов, — и намедни

Я променял Вольтера бредни

И музу, грешный дар судьбы,

На часослов и на обедни

Да на сушеные грибы.

Упоминание имени Вольтера здесь не случайно: Пушкин увлекается его поэмой «Орлеанская девственница», его привлекают ирония, скептицизм великого насмешника.

Кстати, государь вовсе не «простил» ему стихов, поэтому он здесь, а не в Петербурге. Видно, и в божеское милосердие Пушкин не особенно верит. Да и не слишком старается его испытывать.

Ведь он уже успел в столице приобрести невеселый опыт гонений, преследований; и не случайно то, что рождается меж адовой серией, через некоторое время будет вырвано, сожжено, чтоб никакой сыщик, жандарм не смог докопаться…

В письме к старому другу Александру Ивановичу Тургеневу (тому, кто привозил мальчика в Лицей и будет провожать гроб убитого поэта) он вскоре пожалуется: «Мочи нет, почтенный Александр Иванович, как мне хочется недели две побывать в этом пакостном Петербурге: без Карамзина, без вас двух да еще без некоторых избранных соскучишься и не в Кишиневе, а вдали камина княгини Голицыной замерзнешь и под небом Италии. В руце твои предаюся, отче! Вы, который сближены с жителями Каменного острова, не можете ли вы меня вытребовать на несколько дней (однако ж не более) с моего острова Пафмоса? Я привезу вам за то сочинение во вкусе Апокалипсиса и посвящу вам, христолюбивому пастырю поэтического нашего стада…»

«Пакостный Петербург», где хозяйничают архипастыри-доносчики, все же манит, там друзья, старинная подруга Голицына. Тургенев — один из деятелей религиозно-просветительского «библейского общества», отсюда насмешливые обороты «христолюбивый пастырь», «в руце твои, отче» и т. п. Между тем это общество уже вызвало свирепый гнев религиозных затемнителей, и вскоре Тургенев попадет в отставку и опалу. Но пока он еще придворный и вхож к «жителям Каменного острова» (то есть каменноостровского царского дворца) — и вдруг да удастся ему выхлопотать на несколько дней Пушкина, а тот грозится порадовать каким-то новым сочинением «во вкусе Апокалипсиса». Самый строгий читатель чужих писем не найдет тут, к чему придраться: наоборот, Пушкин взялся писать на душеспасительные темы.

Однако Александр I не склонен был, даже на неделю, смягчить свой гнев против кишиневского чиновника 10-го класса Александра Пушкина.

Меж тем религиозно-мистические сюжеты вполне в духе времени. Только что отшумели наполеоновские войны. Бонапарт, поднятый судьбой на самую вершину власти и вдруг низвергнутый, влачащий на заброшенном острове бессмысленные дни, долгие десятилетия будет еще тревожить умы. И Пушкин напишет:

Игралища таинственной игры,

Металися смущенные народы;

И высились и падали цари;

И кровь людей то Славы, то Свободы,

То Гордости багрила алтари.

«Священным союзом» назвали свое сообщество реакционные правители, подавлявшие свободу. Наступает, по словам современника, «царство мглы, произвола, молчаливого замирания, гибели без вести, мучений с платком во рту». Церковь входит в особую силу. Светлая философия Дидро, Французской революции, воспевающая разум, под запретом. Министерство народного просвещения строжайше предписывает преподавать все предметы в соответствии с верой, устранить всякие мысли, противоречащие Священному писанию. Цензура вымарывает из сочинений такие выражения, как «небесная улыбка», «ангельский взгляд», считая, что они оскорбляют религиозное чувство.

Царь Александр I, с юности подверженный припадкам меланхолии, целиком во власти фанатиков, кликуш. Во дворце вызывают духи умерших, от бесед с ними зачастую зависит судьба страны. Возможно, думая об Александре, Пушкин позже напишет о Годунове:

Так вот его любимая беседа:

Кудесники, гадатели, колдуньи,

Все ворожит, как красная невеста…

И в этой обстановке Пушкин сам как будто что-то написал на религиозный сюжет. Впрочем, все не шлет и не шлет друзьям новое сочинение… Только через шестнадцать месяцев после письма к Тургеневу, в начале осени 1822 года, один из приятелей отправляется в столицу, и с ним передается послание старинному другу П. А. Вяземскому. Молодой, по общему мнению, легкомысленный Пушкин призывает старшего семью годами собрата не увлекаться повседневной суетой: «Предприними постоянный труд, пиши в тишине самовластья… А там что бог даст. Люди, которые умеют читать и писать, скоро будут нужны в России. Покамест обнимаю тебя от души. Посылаю тебе поэму в мистическом роде — я стал придворным».

Если первые строки очевидно намекают на будущие перемены, когда «тишина самовластья» отступит перед вольным словом, то в последних — ядовитая шутка: при дворе царит фанатизм, религиозный мистицизм, ханжество; ну, что ж, поэт избирает вполне «придворную тему», в мистическом стиле…

От Вяземского, Тургенева — еще нескольким друзьям; по другим каналам — еще. Вот уже десяток-другой списков осторожно, невидимо странствует по России: в петербургском салоне, московском старом особняке, глухих провинциальных имениях, на офицерских сходках про себя, полушепотом читают изумительные, дерзостно-опасные стихи озорной пародии на библейский сюжет.

Пушкин не впервые рискованно шутит со Священным писанием… Однажды он рисует на ломберном столе одну знакомую даму в виде мадонны, а на руках у нее — младенцем — генерала Шульмана с огромной головой, в больших очках, с нелепо поднятыми руками.

Теперь же — религиозная сатира в стихах.

«Вы помните ль то розовое поле…»

Вкратце содержание поэмы изложено самим поэтом в его набросках: «Святой дух, призвав Гавриила, открывает ему свою любовь и производит в сводники. Гавриил влюблен. Сатана и Мария».

В «Гавриилиаде» Пушкин пародирует известное евангельское сказание о деве Марии, чудесным образом родившей Христа.

Лукавый сатана, архангел Гавриил и господь бог вступают в поэме в яростное соперничество, чтобы завоевать любовь прекрасной Марии. Даже по самым смелым понятиям того времени тут было неслыханное богохульство.

Прелесть и одновременно опасность стихов усиливаются тем, что Пушкин легко переходит с небес на землю. Описывая любовные похождения евангельских героев, тут же говорит о себе самом и явно намекает на собственных друзей и подруг:

Поговорим о странностях любви

(Другого я не мыслю разговора).

В одном из списков поэмы, принадлежавшем, видимо, южным приятелям поэта, против слов: «так иногда супругу генерала затянутый прельщает адъютант» — значилось — «Алексеев».

Николай Алексеев, задушевный кишиневский друг Пушкина (вместе жили на одной квартире после того, как сгорел дом Инзова), действительно ухаживал за одной чиновной дамой, которую, кстати, и звали Марией. Пушкин некоторое время был его «лукавым соперником», так что для друзей битва сатаны, бога и архангела за прекрасную богородицу была еще и пародией на их собственные похождения. Сохранились некоторые противоречивые сведения о том, что даря Алексееву поэму, Пушкин, вероятно, добавил нечто вроде посвящения:

Вот муза, резвая болтунья,

Которую ты столь любил.

Раскаялась моя шалунья,

Придворный тон ее пленил;

Ее всевышний осенил

Своей небесной благодатью…

Конечно, здесь те же шутки, что и в письме к Тургеневу.

Архив Алексеева, к сожалению, почти полностью исчез, а вместе с ним множество запретных пушкинских строк, и, вероятно, самый полный текст «апокалиптической поэмы».

Рассылая ее даже самым близким друзьям, Александр Сергеевич тщательно убирает малейшие признаки, способные выдать автора.

Однако много лет спустя выходят «наружу» и распространяются несколько строк, отсутствовавших во всех остальных копиях.

В том месте, где бес и архангел вступают в рукопашную схватку, Пушкин в своей легкой, непринужденной манере переводит рассказ на себя и своих друзей:

Не правда ли? вы помните то поле,

Друзья мои, где в прежни дни, весной,

Оставя класс, играли мы на воле

И тешились отважною борьбой.

Усталые, забыв и брань и речи,

Так ангелы боролись меж собой.

В списке, находившемся у Алексеева, было еще более откровенно, и упоминались имена:

Вы помните ль то розовое поле,

Друзья мои, где красною весной,

Оставя класс, резвились мы на воле

И тешились отважною борьбой?

Граф Брогльо был отважнее, сильнее,

Комовский же проворнее, хитрее;

Не скоро мог решиться жаркий бой.

Где вы, лета забавы молодой?

Но кто же не угадает автора, чьими одноклассниками были лицеисты Броглио, Комовский?

Эти саморазоблачения, однако, упрятываются, сжигаются.

«Неизгладимая печать»

«Шалость», — покачают головой Вяземский и Тургенев, прочтя поэму (Вяземский добавит к слову «шалость» эпитет «прелестная»).

«Он все тот же», — заметит о Пушкине один из его приятелей.

И даже смелый, твердый, не склонный к религиозности декабрист Иван Якушкин вздохнет: «Недавно я читал его новую поэму „Гавриилиада“, мне кажется, она самое порядочное произведение из всех его эпических творений, и очень жаль, что в святотатственно-похабном роде».

Сам Пушкин позже пожалеет о чрезмерной откровенности своих шуток — его цель вовсе не в том, чтоб задевать чувства искренне верующих. Адрес «шалости» иной: она адресована тем, о ком он некоторое время спустя скажет:

О, сколько лиц бесстыдно-бледных,

О, сколько лбов широко-медных

Готовы от меня принять

Неизгладимую печать…

Друзья не давали поэму кому попало, исполняя просьбу автора, высказанную в посвящении Алексееву:

И под заветною печатью

Прими опасные стихи…

Заветная печать была крепка, но пройдет немного времени, и «широко-медные», даже не успев прочитать «Гавриилиаду», нанесут следующий удар Пушкину.

Весной 1824 года из Одессы уходит письмо поэта (до сих пор не разгадано, кому оно адресовано), в котором были следующие строки:

«…читая Шекспира и Библию, святой дух иногда мне по сердцу, но предпочитаю Гете и Шекспира. — Ты хочешь знать, что я делаю — пишу пестрые строфы романтической поэмы и беру уроки чистого афеизма. Здесь англичанин, глухой философ, единственный умный афей, которого я еще встретил. Он… мимоходом уничтожил слабые доказательства бессмертия души. Система не столь утешительная, как обыкновенно думают, но, к несчастию, более всего правдоподобная».

Письмо перехвачено. Строки сродни той поэме, что пока прячется «под заветною печатью».

Несколько мест — слишком опасных: автора письма компрометируют и «уроки чистого афеизма», и англичанин, который уничтожает «слабые доказательства бессмертия души» (а Пушкин, как видно из его слов, соглашается, что эта система «более всего правдоподобная»).

О новой «вине» поэта доложено царю. Следует новая, более основательная ссылка — в глухую родительскую деревню, Михайловское, близ Пскова:

И я от милых южных дам,

От жирных устриц черноморских,

От оперы, от темных лож,

И — слава богу — от вельмож

Уехал в тень лесов тригорских,

В далекий северный уезд,

И был печален мой приезд.

Здесь поэт попадет в клещи полицейского и духовного надзора: стоит Ивану Пущину появиться в его доме, как не замедлит прибыть архимандрит Святогорского монастыря Иона, и Пушкин спешно выложит на стол Жития святых, чтобы подчеркнуть свое благочестие, и монах удалится, получив порцию чаю с ромом и разузнав о приезжем все, что можно…

Спор на площади

Время шло, грянуло 14 декабря 1825 года. Несколько десятков декабристов повели за собою на Сенатскую площадь тысячи солдат, повели, чтобы переменить жизнь и историю своей страны.

Пушкин находился от них в 300 верстах, но около памятника Петру Великому в тот морозный день появляется немало его друзей, в том числе два лицеиста-одноклассника — Иван Пущин и Вильгельм Кюхельбекер.

Новый царь Николай I растерян, он пытается уговорить бунтовщиков, но для этого власть должна иметь моральный авторитет.

Меж тем толпы народа явно сочувствуют декабристам и бросают поленья в полки, что держат сторону Николая.

Генерал Милорадович, петербургский генерал-губернатор, подъезжает к мятежникам и пробует их уговорить. Солдаты не шелохнулись. Генерал смертельно ранен пистолетным выстрелом Каховского. Подъезжает другой генерал, затем пробует воздействовать на противника брат царя, великий князь Михаил: все тщетно!

Остается последнее моральное средство — церковь. Сейчас будет произведен экзамен, чей дух крепче: у тех ли, кто читает «Гавриилиаду», или у тех, кто ее запрещает.

Одного из генерал-адъютантов срочно посылают за митрополитами. Генерал буквально врывается в придворную церковь, где петербургский митрополит Серафим и киевский митрополит Евгений готовятся начать благодарственное молебствие в честь благополучного воцарения нового императора. Серафим уже надел облачение зеленого, узорчатого бархата, Евгений в бархате пунцовом; приготовлены и необходимые для торжества бриллиантовый крест, украшенная бриллиантами митра…

«Поскорее, — кричит генерал, — время не ждет!»

Озадаченных стариков сажают в карету, генерал вскакивает за запятки — и через несколько минут они прибывают на Сенатскую площадь. Митрополиты вышли и оторопели при виде войск, от грохота стрельбы… Настолько оторопели, что вернулись в карету и попытались скрыться, однако царь Николай I был начеку и тут же пресек эту попытку, послав наперерез одного из главных своих приближенных, генерал-адъютанта Васильчикова. Со слезами отчаяния он буквально заклинал митрополитов выполнить приказ царя.

— С чем же я пойду? — растерянно спросил Серафим.

— С богом! — отвечал находчивый генерал.

И два митрополита, сопровождаемые двумя дьяконами, высоко, как белый флаг, поднимают кресты над головою и движутся к мятежникам. Их роскошные облачения, сверкающие драгоценности, казалось бы, должны поразить воображение мятежников…

Но вот важные духовные лица подходят к восставшим и начинают их уговаривать, чтобы покаялись, разошлись…

В ответ раздается: «Это дело не ваше, мы знаем, что делаем…»

Серафим протягивает крест декабристу Каховскому: «Поверь хоть ему!» — и просит не проливать братской крови. Каховский целует крест и твердо отвечает, что восставшие сами страшатся кровопролития, но могут быть к нему вынуждены; поэтому митрополитам предлагается уговорить царя и его слуг, чтобы они не нападали, а мятежники крови не хотят и желают только предъявить свои требования о переменах в России.

Серафим, главное духовное лицо в столице, пытается еще что-то сказать, но (как вспоминал позже один из декабристов) «солдаты не пошатнулись пред митрополитом». В это время на помощь восставшим подошел лейб-гренадерский полк, площадь становилась все шумнее и грознее. И четыре парламентера должны были спешно убраться за ограду строящегося собора; там они наняли городского извозчика и вернулись к тем, кто посылал.

Царь и его окружение забрасывают митрополитов вопросами: «Чем нас утешите? Что там делается?»

Серафим отвечает: «Обругали и прочь отослали».

Разумеется, митрополит и не заикнулся о предложении декабристов, чтобы царь не пролил крови.

Так проявилось бессилие господствующей церкви, так было отвечено, кто сильнее.

Царь не мог уговорить восставших, он смог их только расстрелять…

Каждый пушечный залп был проявлением грубой силы и в то же время полного бессилия власти.

Декабристы разбиты, затем отправлены на виселицу, в Сибирь, на Кавказ, но моральную их победу чувствовал даже царь: всю жизнь их боялся. В этом одна из причин, что именно в дни казни и расправы Николай I решает «простить» Пушкина, находя более выгодным для себя привлечь, приручить столь крупное литературное дарование и хоть отчасти замаскировать свое бесславное воцарение.

Возвращенный, помилованный, поэт находится, однако, под крепким тайным надзором.

Хотя декабристы сосланы, но по всей стране разъезжают агенты власти, выискивая еще не вырванные корни, докапываясь до скрытого даже «под заветною печатью».

Жандармский полковник Иван Бибиков, кажется, первым обратил правительственное внимание на «секретную поэму» Пушкина: он докладывает в 1826 году своему шефу Бенкендорфу о молодых людях, «которые разносят пламя восстания во все состояния и нападают с опасным и вероломным оружием насмешки на святость религии, этой узды, необходимой для всех народов, особенно — для русских (см. „Гавриилиада“, сочинение А. Пушкина)».

Опасное см. — «смотри» — это предложение шефу жандармов ознакомиться с богопротивным сочинением. Однако Пушкин пока что помилован; может быть, там, наверху, уже прочитали поэму и, скорее всего, пока не обратили внимания — дело прошлое…

И все-таки не минуло и двух лет, как раздается взрыв.

«Переходит из рук в руки»

В 1828 году дворовый человек штабс-капитана Митькова обратился с жалобой на своего хозяина, что тот читает своим людям богомерзкое произведение, издевающееся над православием: «развращает их в понятиях православной, ими исповедуемой, христианской веры, прочитывая им из книги его рукописи некое развратное сочинение, под заглавием „Гавриилиады“…»

Жалоба вручена митрополиту Серафиму. Тому самому, кто 14 декабря без успеха уговаривал восставших разойтись. Тогда святой отец боялся, ему предлагали идти только «с богом», теперь же иное дело… Теперь он — власть, и с ним не только бог, но и жандармы.

Итак, Серафим пишет статс-секретарю Муравьеву: «Я долгом своим почел прочить сию поэму, но не мог ее всю кончить. Ибо она наполнена ужасного нечестия и богохульства… Поистине, сам сатана диктовал Пушкину поэму сию! И сия-то мерзостнейшая поэма переходит из рук в руки молодых, благородных юношей».

Делу дан ход. Наказание поэту грозит весьма серьезное. Тем более что только что, летом 1827 года, разыгралось дело о его стихах «Андрей Шенье».

Снова тучи надо мною

Собралися в тишине…

Пушкин еще не забыл месяцы, «высиженные глаз на глаз со старой няней, в Михайловском».

Николай I в это время находится в армии (идет война с Турцией), и всеми государственными делами занимается Верховная комиссия, созданная на время отсутствия государя в столице. Туда и вызывают Пушкина. Он должен ответить на следующие вопросы:

1) Им ли написана поэма?

2) В каком году?

3) Есть ли у него экземпляр?

Поэт решительно отказывается от авторства.

— Да, со стихами знаком, видел еще в Лицее, в году 15-м или 16-м, рукопись ходила среди офицеров гусарского полка, с которыми я был близок. Я их читал, даже, кажется, переписал, вот только не помню, у кого достал и куда дел переписанное. Вероятно, сжег в 1820 году.

Потребовали письменного объяснения.

«… ни в одном из моих сочинений, даже в тех, в коих я особенно раскаиваюсь, нет следов безверия или кощунства над религией, — пишет Пушкин. — Тем прискорбнее для меня мнение, приписывающее мне произведение, столь жалкое и постыдное».

Одновременно Пушкин отправляет письмо Вяземскому, уверенный, что его переписку внимательно читают полицейские чиновники:

«Мне навязалась на шею преглупая шутка. До правительства дошла наконец „Гавриилиада“, приписывают мне; донесли на меня, и я, вероятно, отвечу за чужие проказы, если кн. Дм. Горчаков не явится с того света отстаивать права на свою собственность».

Наверное, Пушкин выбрал не самого удачного автора блистательным стихам, ибо Дмитрий Горчаков писал весьма посредственные вирши; но зато он обладал неоспоримым достоинством: он умер и, следовательно, недосягаем для царского суда.

Тем не менее поэта снова вызывают на допрос. На сей раз председатель комиссии граф Петр Толстой обращается к нему от имени Николая I.

«Зная лично Пушкина, я его слову верю», — передает Толстой слова царя.

Николаю нельзя отказать ни в уме, ни в проницательности: он понимает, как следует разговаривать с Пушкиным, так высоко ценившим свою честь и доброе имя.

Поэт просит разрешения лично писать государю. Получив согласие, он тут же, в присутствии Толстого, пишет короткое письмо и передает его для пересылки в действующую армию. Это происходит 2 октября. Вскоре в Верховную комиссию поступает высочайшая резолюция: «Мне это дело подробно известно и совершенно кончено. 31 декабря 1828 г.».

Стало быть, объяснение Пушкина настолько удовлетворило Николая, что он «закрыл» дело.

Но что же было в том письме? Увы, ни письма Пушкина, ни ответа царя обнаружить не удавалось. Только одна строчка рукою поэта доказывала, что обмен письмами был. Правда, ходили слухи, будто в своем послании поэт признавался в авторстве. Однако мало кто верил в достоверность такого предположения.

Сам поэт и его друзья постарались максимально замаскировать автора — вот каким образом возникло подозрение, будто поэма и в самом деле не им написана.

Вот где начало тех жестоких споров 1903 года (и более поздних), о которых шла речь. Тогда, в начале нашего века, между прочим, выяснилось, что большинство участников обсуждения, в том числе видные литературные деятели, не имеют достаточно полного, точного текста «Гавриилиады».

Это и не удивительно, ибо основным источником, по которому можно было ознакомиться со стихами, долгие годы служил запретный сборник, изданный Герценом и Огаревым в Лондоне в 1861 году, «Русская потаенная литература». Книгу открывали стихи Пушкина, а на странице 40-й начиналась «Гавриилиада», о которой Огарев в предисловии сказал: «Язык и форма безукоризненно изящны, и вместе с тем содержание проникнуто религиозным и политическим вольномыслием».

Лондонский сборник расходится по Европе, Азии, Америке. И в России действительный тайный советник Модест Корф — некогда одноклассник поэта по Лицею, а теперь человек министерского ранга и к тому же директор Публичной императорской библиотеки — вздыхает, сердится на умершего поэта, жалуется узкому кругу осведомленных лиц, но собирает, сохраняет многое из запретных произведений Александра Сергеевича. Сборник «Русской потаенной литературы» также ставится на полку библиотеки.

«Каков бы ни был мой образ мыслей…»

Ленинград. Государственная Публичная библиотека им. М. Е. Салтыкова-Щедрина. На антресолях в трех стеллажах все прижизненные издания Пушкина. Меня интересуют издания «Гавриилиады», а, как мы знаем, при жизни поэта их не было и быть не могло. Получаю несколько первых изданий поэмы, вышедших у нас и за границей. Маленького формата, некоторые (1918 года) на очень плохой бумаге.

На одном корешке — «Санкт-Петербург 1906» — через восемьдесят пять лет после появления на свет и через сорок пять лет после лондонского издания еще одно пушкинское сочинение выходит на родине. Это годы первой революции, годы отлучения Льва Толстого, годы жестокой битвы: револьверы, камни баррикад, ноты свободных песен, страницы стихов…

Рядом — «Гавриилиада» 1918 года: в первом году победившей революции. Валерий Брюсов публикует поэму в Москве крайне малым тиражом: всего 555 нумерованных экземпляров, разошедшихся за три дня и ставших уникальной книжной редкостью.

А вот первое научное издание. 1922 год. Только что окончилась гражданская война, только что миновало столетие пушкинской поэмы; молодой в ту пору ученый, будущий известнейший пушкинист Борис Викторович Томашевский окончательно и неопровержимо доказывает авторство Пушкина, сопоставляя разные копии «Гавриилиады», сохранившиеся у друзей и знакомых поэта.

Увы! Подлинника, рукою самого Пушкина, не обнаруживается нигде. В последние годы жизни Пушкин сердился, когда кто-нибудь напоминал ему о «Гавриилиаде». Исследователи очень надеялись найти в хорошо сохранившемся, огромном архиве Вяземского автограф поэмы: ведь известно, что этот друг Пушкина никогда не выпускал из своего собрания ничего, туда попавшего. Однако среди книг Вяземского на экземпляре «Стихотворений» Пушкина нашли следующую надпись, сделанную рукой владельца: «У меня должен быть в старых бумагах полный собственноручный Пушкина список „Гавриилиады“, им мне присланный. Должно сжечь его, что и завещаю сделать сыну моему».

Сын Вяземского, очевидно, выполнил просьбу отца…

Еще была, по всей видимости, рукопись Пушкина у другого задушевного друга, страстного собирателя редких книг и документов, Сергея Соболевского. Волею судеб его замечательное собрание, после смерти владельца, разбрелось по свету. В Британском музее, где хранится сегодня часть библиотеки Соболевского, обнаружен и список «Гавриилиады», переписанный рукою пушкинского друга. Повинуясь просьбе Пушкина, Соболевский тоже, скорее всего, сжег подлинную рукопись. Более того, пушкинистам доподлинно известно: Александр Сергеевич взял честное слово с Соболевского, что тот всегда будет уничтожать все встречающиеся ему экземпляры этой поэмы; человек крайне щепетильный и точный в вопросах чести, Соболевский, конечно, сдержал данное слово — но все же сохранил одну копию для себя.

Чем же объяснить ту «анафему», которой сам Пушкин подверг свою поэму? Иногда склонны в этом «раскаянии» поэта видеть усиление его религиозных настроений, вернее, перемену во взглядах на религию. На самом деле все сложнее. Пушкин стал осторожнее в своих антиправительственных и антирелигиозных высказываниях. В одном из писем от 1826 года он написал: «Каков бы ни был мой образ мыслей политический и религиозный, я храню его про самого себя и не намерен противоречить общественному порядку и необходимости…»

Не намерен… Значит, мог бы, может быть, и хотел бы, но… не намерен. Каков бы ни был его образ мыслей. Но если бы образ мыслей в какой-то степени отвечал общепринятым в официальных кругах, с какой стати хранить его про себя?

Вообще о вере или неверии поэта в последние годы его жизни много спорили и спорят. Одни специалисты, подобрав острые, атеистические строки в сочинениях и письмах Пушкина, доказывают, что он был убежденный материалист-атеист; другие указывают на иные примеры… Между прочим, не раз говорилось и о такой особенности пушкинского мышления, как его вера в приметы, различные талисманы и прочее.

В самом деле, вот несколько строк из письма к жене: «Только выехал я на большую дорогу, заяц перебежал мне ее. Черт его побери, дорого бы дал я, чтобы его затравить».

Через пару дней ей же: «Въехав в границы болдинские, встретил я попов, и так же озлился на них, как на симбирского зайца. Недаром все эти встречи…»

И белого человека боялся, от руки которого должен был погибнуть, как нагадала ему в юности гадалка.

Перед смертью принял священника, и в этом особенно видят признак примирения поэта с церковью и официальной религией, забывая слова Николая I: «Пушкина мы насильно заставили умереть как христианина». Действительно, на просьбу умирающего Пушкина к царю позаботиться о семье Николай ответил условием, чтобы поэт выполнил все установленные обряды.

В то же время, за несколько месяцев до гибели, Александр Сергеевич пишет стихотворение, в котором издевается по поводу того, что возле одной иконы поставлен часовой, и мы слышим раскаты «гавриилиадского» гнева:

К чему, скажите мне, хранительная стража?

Или распятия казенная поклажа,

И вы боитеся воров или мышей? —

Иль мните важности придать царю царей?

Иль покровительством спасаете могучим

Владыку, тернием венчанного колючим,

Христа, предавшего послушно плоть свою

Бичам мучителей, гвоздям и копию?

Иль опасаетесь, чтоб чернь не оскорбила

Того, чья казнь весь род Адамов искупила,

И чтоб не потеснить гуляющих господ,

Пускать не велено сюда простой народ?

Среди неосуществленных замыслов 1835 года есть наброски фантастической драмы о папессе Иоанне, женщине, занявшей папский престол. Возможно, если бы Пушкин претворил свои планы, то мы имели бы произведение, не уступающее «Гавриилиаде» по дерзкому кощунству, правда не в адрес православной церкви.

Еще и еще раз скажем, что было бы неосмотрительно и легкомысленно, взяв один-два примера из жизни поэта, сделать вывод: «Пушкин — христианин» или «Пушкин — атеист». При таком стремлении обязательно определить позицию поэта с большой точностью может пропасть очень важная и необходимая спутница всякого исследования; имя этой спутнице — история. Без исторического подхода мы, чего доброго, начнем мерить Пушкина (или другого деятеля прошлого) привычной, современной меркой, забыв, что сто пятьдесят лет назад было много фактов, обстоятельств, идей, нам сегодня уж совсем чуждых, далеких…

Заметим только, что Пушкин немало думал о вопросах веры, искал, сомневался, и за это одно отцы церкви уже готовы были покарать! Своею же поэзией он поднимал человека, открывал его красоту, расширял границы знания, свободы, то есть опять же сокрушал привычные, старинные идеи смирения и страха, столь важные для церкви.

Если уж искать главное пушкинское божество, то имя ему — поэзия!

Она была сильнее церкви, сильнее даже самого поэта.

Уйдя перед смертью от богоборческих кишиневских забав 1821 года, Пушкин, например, не властен истребить «Гавриилиаду» — собственный труд, успевший зажить своею жизнью — нелегкой, опасной, необратимой… В сложных странствиях, в подполье, в изгнании поэма жила, и если уж сам автор не смог ее «утопить в реке забвения», то духовным, жандармским властям это и вовсе было не по силам.

«Будучи вопрошаем…»

На этом собственно рассказ должен заканчиваться. Однако закончиться он может только новыми загадками.

Присутствуя однажды на научном заседании в Пушкинском доме, я услышала сенсационные для себя факты, споры.

Привожу их без изменений.

В 1951 году в Архиве города Москвы студенты-практиканты Московского историко-архивного института разбирали громадный архив дворянского рода Бахметевых. Работами руководил ныне покойный В. П. Гурьянов.

Среди разных бумаг вдруг находят листок со следующим текстом, без всякого обращения:

«Будучи вопрошаем Правительством, я не почитал себя обязанным признаться в шалости, столь же постыдной, как и преступной. Но теперь, вопрошаемый прямо от лица моего Государя, объявляю, что „Гаврилиада“ сочинена мною в 1817 году.

Повергая себя милосердию и великодушию царскому, есмь Вашего императорского величества верноподанный Александр Пушкин.

2 октября 1828.

С.-Петербург».

Практиканты пришли в необыкновенное возбуждение, они решили, что это пушкинский автограф. Действительно, почерк очень похожий. Экспертиза подтвердила, что бумага и чернила пушкинского времени. Могло и в самом деле показаться, что это автограф знаменитого, утерянного «письма к царю». Однако пушкинисты, казалось бы, развеяли все иллюзии. Их приговор гласил: «умелая подделка». Один из ученых язвительно заметил: «Это мы с вами можем написать „Гавриилиада“ через одно „и“, а уж Пушкин-то знал, как называется его поэма».

Кроме того, как уже отмечалось, в письме отсутствовало обращение, а письма к царю, конечно, начинались какими-то словами: «Ваше императорское величество», «Государь» или по-французски «Sir».

После того в Пушкинском доме положили документ в папку подделок и показывали студентам как образец ловкой мистификации. Правда, с самого начала некоторые специалисты задумались, зачем и кому понадобилось потратить столько сил и труда, чтобы изготовить эту фальшивку. Прежде всего надо было достать бумагу пушкинского времени: но это еще возможно, хоть и трудно. Куда хлопотнее и практически почти неосуществимо в наши дни изготовить тогдашние чернила. К тому же текст явно написан гусиным пером.

Работа могла быть произведена только в наше время, ибо в пушкинские времена просто не существовало таких данных, которые дали бы материал к написанию этого письма: так как только в 1906 году, после первой русской революции, открылись некоторые секретные бумаги III Отделения и было опубликовано дело о «Гавриилиаде», когда стала известна запись Пушкина от 2 октября 1828 года: «Письмо к Ц(арю)». И лишь в 1921 году последовало объяснение ученых, что эта строчка относится именно к допросам поэта по поводу его поэмы.

Абсурдность поступка человека, якобы сфабриковавшего этот документ, продолжала беспокоить пушкинистов, и вокруг найденного письма все время шла кропотливая, упорная работа. Истина восстанавливалась медленно и собиралась новыми крошечными находками. После долгих розысков удалось установить автора письма: им оказался некто А. Н. Бахметев, попечитель Московского университета и гофмейстер. Выяснилось, что он жил в одно время с Пушкиным: родился в 1798 году, а умер в 1861-м и был почитателем поэта. Важной подробностью его биографии была женитьба в 1829 году на дочери П. А. Толстого, то есть того самого сановника, который возглавлял расследование о «Гавриилиаде». Тут стали видны пути, позволившие Бахметеву снять копию с подлинника. Очевидно, царь вернул письмо Пушкина в комиссию, а Толстой, зная об интересе своего зятя к поэту, показал ему письмо…

Итак, круг замкнулся. Значит, в 1828 году Пушкин действительно признался Николаю в авторстве. Правда, признался не до конца: годом написания поэмы назвал 1817-й, ибо, во-первых, был тогда помоложе, а во-вторых, после этого уже был наказан за «афеизм»: не станут же его дважды наказывать за одно и то же.

Вот какое сообщение выслушала я на научном заседании. Оно вызвало волнение среди собравшихся. Позже была принесена папка с подделками и «письмо к царю» было переложено в другую с надписью «Dubia», что по-латыни значит «сомнение»: ведь нет полной гарантии, что Бахметев списал весь текст и без ошибок — пропустил одно «и» в заглавии, мог и еще ошибиться.

Рассказ закончен. Впрочем, нет. Вот нашли же копию письма к царю, и ученые задумались над происхождением сюжета пушкинской «прелестной шалости». А вот другой специалист решил отыскать следы кишиневского друга поэта Николая Алексеева, владевшего самой полной рукописью, и кто-то предлагает даже простукать стены старинного особняка, где, ему кажется, могут найтись спрятанные листы.

И кто знает, вдруг однажды, совершенно неожиданно, на стол ляжет листок с изящным почерком, и среди веселых адских бесов проступят строки:

Вы помните ль то розовое поле,

Друзья мои…


Загрузка...