— Я могу вам пригодиться, майор.
— Я сам умею ходить без костылей, капитан.
— Не самомнение ли это, майор?
— Капитан, не забывайтесь!
— Извините, я хочу сказать, что в городе не так спокойно, как вы сейчас мне внушали. Вы порывисты, но беспечны. Ваша доверчивость играет наруку врагу.
— А вы что же, уже стряпаете на меня донос в этом духе?
— А вы что же, майор, просите меня, чтоб я скрыл от командования вашу беспечность? Тогда попросите как следует, и я подумаю, а то ведь по вас давно скучает русский фронт…
Майор деланно засмеялся.
— Ах, капитан, какой вы несговорчивый. Хотите, помиримся?
— Я не ссорился с вами. Я говорю и делаю только то, что велит мне долг перед фюрером и империей.
— Правильно, правильно, капитан. Мир, мир. Знаете что? Давайте мы эту дамочку разыграем между собой. Это будет вполне по-солдатски. Пусть, чорт возьми, решит жребий.
Капитан предложил майору большую сумму отступного. Но майор настаивал на жребии. Им овладело злобное упрямство. Он готов был броситься на капитана. Видя это, капитан согласился.
Майор подбросил монету. Монета, упав, покатилась под кресло. Майор осторожно отодвинул кресло. Оба стремительно нагнулись. При этом толкнулись плечо о плечо. И оба почувствовали ненависть и омерзение друг к другу от этого соприкосновения.
Выигрыш достался капитану. Разглядев монету, он тоненько хихикнул и предложил майору взглянуть. Майор ударил каблуком по монете.
— Сволочная монета! Таким… как вы, всегда везет… Вы на меня постоянно доносы пишете. Думаете, я об этом не знаю?..
— А вы со мной когда-нибудь чем-нибудь делились? Все, что добудете, берете только себе…
— Да вы же, капитан, не солдат… Вы — крыса, вы — чиновник, вы — кляузник, вы — идеолог, вы — мыслитель, вы — болтун, вы — плутократ. Фюрер скоро прикажет вешать таких, как вы… Да что там много разговаривать: я вам эту самку не отдам. Подумаешь — какой-то дурацкий жребий будет мне помехой.
— И это, вы скажете, майор, будет по-солдатски? Вы же сами предложили жребий.
— Что ж, что сам предложил? То предложил, а то переменил желание.
— Вот так по-рыцарски!
— А разве мы с вами обещали по-идиотски держать свои обещания? Самка будет моя, не ваша. И кончено. А то ведь известны способы… например, неосторожно со мной в разговоре погорячитесь, — с вами удар может случиться… понимаете?.. В вашем возрасте это естественно… и похороним вас без лишних формальностей…
Капитан посмотрел на майора долгим взглядом, весь трепеща от бессильного трусливого гнева. Майор выдержал этот взгляд, нагло поигрывая стэком. Тогда капитан сказал:
— Дорогой майор, нас с вами не напрасно считают образцом доброй солдатской дружбы. Много мы вместе видали и делали дел. Не будем ссориться. Я по собственному моему желанию уступаю вам эту женщину.
После этого майор и капитан дружески распили несколько бутылок бургонского «Грав», ароматного, как весенние цветы, и золотистого, как холодный осенний закат.
Бернгард и Филипп с Альбертом ожидали в передней. Бернгард ворчал:
— Майор всегда заставляет ждать и всегда напрасно беспокоит солдат. Никогда не расстреляет сразу. Всегда тянет. А затем?
— Чтоб чувствовали, — ответил со смехом Филипп, — и помнили.
— А не все ли им равно, этим свиньям, лежать в яме. Я бы не возился попусту. По-моему, скорее бы паф-паф, и воздух был бы чище.
Альберту хотелось думать о предстоящей близкой смерти. Но он не мог сосредоточиться. Его рассеивали разные мелочи, — румяное глупое лицо Филиппа; короткие и кривые ноги Бернгарда. Его раздражала также икота Бернгарда, которую тот без успеха старался сдержать.
Альберт чувствовал удовлетворение, что теперь ему не надо делать никакого выбора, что все кончилось само собою и без его прямой воли. Но все-таки он перебирал и перебирал в мыслях, как он задумал было схитрить о немцами, выиграть время, выждать, не будет ли каких резких изменений в ходе войны; как дальше приехал Матье и как в нем, Альберте, снова вспыхнула и обострилась ненависть к надменным, наглым немцам. Он спросил себя, так ли он поступил, как надо, не лучше ли было попробовать довести игру до конца. Затем он спохватился, что все эти расчеты и прикидки теперь запоздали и стали уже ненужными. И вдруг его смерть показалась ему бессмысленной. Он затревожился, что будет теперь с реликвиями. В нем шевельнулась досада на Матье, на его приезд, на его неожиданное вмешательство в ход событий, которыми, кто знает, он, Альберт, один, может быть, сумел бы лучше управлять.
Поймав себя на этих мыслях, Альберт огорчился: неужели так ничтожны его мысли и неужели так мелки его сожаленья за миг перед концом; почему он не может собрать свои ощущенья на большом и значительном, а рассеивает их на суетное и пустое; не так он представлял себе свои минуты перед смертью. А может быть, все оттого, что он измучен и стал равнодушен к своей собственной смерти. Его ужасала участь Марике и что будет с Матье, если Марике погибнет.
Альберт не сразу заметил, как передняя постепенно наполнилась людьми: они входили один за другим, поодиночке и группами. Очнувшись от своих дум, он услышал тарахтенье моторов у подъезда. Очевидно, подъехало несколько автомобилей.
Все вошедшие были офицеры. Судя по их виду, они прибыли издалека.
Альберта изумило, что они входили тихо и держались молча: все они были угрюмы; некоторые поеживались от холода или, может быть, от внутренней дрожи. Казалось, какая-то внезапная беда ошеломила и оглушила этих людей, казалось, что, только приехав, они уже ждут, когда им скажут куда-то ехать вновь дальше. На Альберта никто из них не обратил внимания.
Они вытянулись, когда вошел полковник. Тот, не глядя на свою свиту, прошел, сопровождаемый фельдфебелем Магуной, в кабинет, где были майор и капитан.
Из-под тяжелого камня давящей тоски у Альберта в сердце чуть зажегся огонек надежды: может быть, случилось что-то неприятное для врагов.
Проводив полковника в кабинет, Магуна велел Филиппу и Бернгарду стать с Альбертом в сторонку.
— Придется долго ждать. Майор будет занят.
Бернгард рискнул спросить, нельзя ли расстрелять без майора. Магуна отказал.
Матье, выбираясь из подземелья, разглядел через куст, который маскировал выход, что недалеко от ручья расхаживает немецкий часовой и дальше, возле сада, другой. Ему стало ясно, что участок оцеплен войсками. Он решил вернуться в подземелье и дождаться, когда туман станет гуще.
Тревога забилась в его сердце: что будет с Марике, с братом, с Луизой? Подняться в комнаты он не решился, опасаясь, что там обыск и засада.
В подземельи пахло сыростью. Где-то через однообразные редкие промежутки ударяла лениво падающая капля.
По стертым, смешавшимся звукам, иногда, волной долетавшим сверху, нельзя было точно представить, что происходило в доме: какие-то смутные шорохи, изредка людские голоса.
Матье сидел на камне и слушал. Темнота не редела, хоть глаз и начал привыкать к ней.
Матье ослабел от духоты. Голова его склонилась, и он сразу провалился в дремотное небытие. Но, едва забывшись, вдруг вспыхнул от режущего волненья, ему почудилось, что кто-то, где-то близко, над самой его головой, прокричал или застонал.
Матье вскочил, хотел бежать наверх. Вслушался: все тихо, ниоткуда ни звука. Он снова опустился на камень. Дремота и усталость совсем прошли, осталась только томящая тревожность, спрятавшаяся в сердцевинке каждого его мускула; было ощущение, как будто вынули из тела все кости.
Матье стал думать. Но думать он мог, — с тех пор как погиб сын, — только об одном: Ренэ нет, почему нет Ренэ? Да это были и не думы; он просто спрашивал себя без конца: так ли оно в самом деле? Неужели так это и будет? Неужели не случится так, что Ренэ вернется? Неужели нельзя все это изменить, неужели нельзя сделать, чтоб было все, как было раньше?
С тех пор как он получил страшное известие, никогда ничто не могло отвлечь его мыслей от Ренэ. Был ли он один, или на людях, был ли занят, или был без дела, — все равно где-то в глубине билась мысль: а Ренэ нет. И даже чаще эта мысль становилась особенно резкой, когда Матье был, казалось, целиком поглощен каким-нибудь занятием, беседой, созерцанием. Вдруг, среди делового разговора, когда Матье подыскивал слова, аргумент, перед ним вставала мысль: вот ты думаешь, вот ты говоришь, вот ты смотришь на лица людей, а Ренэ нет, почему Ренэ нет, неужели Ренэ не будет ни когда?
И если бывали минуты, когда утихала острота его боли, это казалось Матье оскорбительным: неужели допустимо и возможно отвлеченье от той светлой и чистой печали, которая теперь стала самой глубокой и лучшей частью его души.
Сквозь свои печаль он стал видеть жизнь иною. Она предстала перед ним более суетной и более великой. Он стал мягче и снисходительней к людям: он полюбил их больше; они стали ему казаться менее дурными, но и более ничтожными. Сознание долга перед родиной, перед соотечественниками, перед близкими в нем возросло. Свойственное ему по натуре жизнелюбие не замутилось. Но он еще не знал, будут ли у него силы, чтоб жить, или их недостанет. Он потому и поспешил в свой город, когда там представился случай для дела. А теперь, приехав сюда, увидел, что растравил свою рану. Здесь все напоминало ему о Ренэ.
И вот теперь, сидя один, в темноте и чуть колеблемой тишине, Матье спросил себя, — спросил и ужаснулся, — а что будет о ним, если он потеряет и брата, если он потеряет — еще страшней представить — и Марике. Да и Луиза была частицей его жизни. И мысль его сейчас же перескочила, как будто испугавшись, а может быть, не испугавшись, но осмелев и рискнув коснуться до конца всего: а родина? А Бельгия? Если она будет навеки унижена и порабощена? Во что верить, что любить, какою мечтой жить? И мысль снова перескочила: где-то здесь, близко, наверху, немцы… Надо во что бы то ни стало довести до конца задуманное дело, ради которого он сюда приехал. И снова неожиданный скачок мысли: Матье увидел себя в молодости, как он идет по улице, улице хорошо знакомой с той поры, когда он носил короткие штанишки и однобортную куртку со светлыми блестящими пуговицами; а теперь он будто ведет за руку Ренэ, ведет его в школу, и Ренэ спрашивает отца, спрашивает без конца обо всем, что попадается ему на глаза, и Матье отвечает невпопад, потому что его занимают не вопросы, а белокурая головка сына и возбужденные глазки, в которых играют отсветы весны, неба и счастливая безмятежность.
И вдруг Матье почудилось снова, что где-то раздался стон. Он прислушался, — слышно только, как падает капля об пол и как стучит его собственное сердце.
В кабинете Альберта в это время происходило совещание между капитаном, майором и приезжим полковником.
Полковник был оживлен, возбужден, глаза его горели, жесты были резки, размашисты. Он разговаривал стоя, не желая сесть, не расстегивая плаща и не снимая дорожных перчаток. Он был высок, худощав, смугл лицом и больше похож на француза, чем на немца, да и фамилия его звучала на французский лад, — Летуле.
Майор слушал полковника тоже стоя. Лицо майора было бледно, взгляд растерян, нижняя губа оттянута.
Полковник вручил майору как начальнику гарнизона и железнодорожного узла два письменных приказа командования. Один: «К рассвету сформировать железнодорожные составы для отправления к границе Германии воинских эшелонов, перебрасываемых на русский фронт и прибывающих под командованием полковника Летуле на автомобилях из гарнизонов Северной Франции»; второй: «По сформировании эшелонов сдать начальствование над гарнизоном и железнодорожным узлом капитану Пфлюградту, а самому перейти в распоряжение полковника Летуле, с которым и отправиться на Восточный фронт».
Капитану тоже был вручен приказ о принятии дел от майора при отъезде того на Восточный фронт. Прочитав, капитан сейчас же обошел стол и сел в кресло, за которым перед этим сидел майор.
Но лицо капитана хмурилось, и он держался с полковником нелюбезно. Капитан сразу узнал в полковнике баденца. Как старый пруссак он не любил баденцев. Он их считал «тронутыми французским гниением». К тому же у него была давняя примета, — капитан был суеверен, — коли новое дело начинается через руки баденцев, то надо ждать беды.
Полковник говорил громко и горячо. Он рассказал только что полученные в штабе новости: взятие Москвы ожидается с минуты на минуту; с юго-востока рязанская дорога перерезана; с севера немецкие войска перешли волжский канал, с запада немецкие танки почти в предместьях Москвы; уже виден в бинокль Кремль, уже назначен фюрером парад на Красной площади.
Полковник радовался, что он едет на восток; он говорил о романтике войны, рассказывал о том, что с начала похода в Россию он надоел начальству просьбами отправить его туда, где он мог бы утолить присущую каждому истинному тевтону жажду крови и опьяняющего истребления.
— Я подал десять рапортов и наконец-то добился своего: еду, еду на зов бога войны!
Капитана все раздражало в полковнике. Раздражало, что у полковника смуглое лицо; что у него тонкая талия и не выдается живот, как у самого капитана, раздражало, наконец, что этот баденец говорит так, как шло бы говорить только хорошему пруссаку. Капитан с удовольствием говорил бы такие же звенящие слова, если бы только не было риска, что его самого могут послать в Россию.
Особенно же огорчало капитана сознание, что все отношения в армии, по сравнению с войной четырнадцатого — восемнадцатого годов, усложнились и он теперь не всегда угадывает, как надо держаться. Капитан с начала своей службы в армии был приверженцем взглядов «старогерманцев» — «альтдейтшеров». Он исповедывал только один символ веры: «Германия надо всем миром, а Пруссия надо всей Германией». Быть пруссаком тогда оказывалось вполне достаточным для его карьеры и продвижения по службе. А теперь в дело вмешалась национал-социалистская доктрина, обокравшая, по мнению капитана, основные взгляды «альтдейтшеров» прусских «старогерманцев». Быть просто пруссаком уже теперь недостаточно. Капитану же трудно так искусно жонглировать преданностью постоянно меняющейся доктрине фюрера, как делают молодые офицеры. И вот он, пруссак, вынужден из-за того постоянно уступать дорогу молодым мальчишкам, вроде этого самого полковника Летуле, даже если эти мальчишки и не пруссаки, а какие-нибудь баварцы или баденцы.
«Почему же в самом деле, — думал капитан, — он, Пфлюградт, только капитан и ниже по службе даже этого дурака-майора, а какой-то баденский сопляк Летуле уже полковник.
Так всегда бывало с капитаном: маленькие поощрения по службе его обижали и приводили в бешенство, они только напоминали о неудаче всей его карьеры.
Обозленный и взвинченный такими мыслями, капитан начал докладывать полковнику, что сформировать эшелоны к рассвету не удастся, что среди бельгийского железнодорожного персонала дисциплина расшатана, что всюду брожение, беспорядок, непокорство, отсутствие трепета и страха перед немецкими властями.
Капитану было приятно досадить этим сразу обоим слушателям, и полковнику, и майору, — как бывшему начальнику гарнизона и железнодорожного узла.
— Капитан Пфлюградт говорит неправду, — крикнул майор, — бельгийцев можно заставить сделать все, что мы хотим.
Полковник Летуле одобрительно улыбнулся.
— Очень хорошо, действуйте, майор. Что вы хотите предпринять?
— Я снесу с лица земли весь городишко, если они вздумают саботировать.
Капитан пожал плечами и развел руками. Полковник засмеялся:
— Вы, мой друг майор, прекрасный, видно, парень. Но вы забываете, что мне надо отбыть не позднее, чем на рассвете. А воздействие террором не успеет достигнуть желанной цели так быстро. Положим, вы их перестреляете, но мне-то надо, чтоб кто-то сейчас же начал готовить паровозы и формировать составы из вагонов.
— Ах, чорт возьми, — простодушно сказал майор, — я как-то не подумал об этом.
Полковник Летуле ударил майора перчаткой по плечу.
— Я вас пошлю в огонь, в самые опасные моста, майор; вы должны быть прекрасным рубакой. Но я вынужден просить не вас, а нашего уважаемого капитана помочь мне в данный момент. Что вы предложите, капитан?
Капитан улыбнулся.
— Вам, полковник, хорошо было известно в штабе, что здесь не к месту применялась мягкость и вместе с тем очень часто не использовались в наших целях те элементы из бельгийцев, которые мы могли бы заставить проводить наши предписания.
— Я это знаю, капитан. Но что вы можете сделать сейчас же, в эту же минуту, немедленно же?
Тогда капитан вызвал Магуну.
— Ван-Экен еще не расстрелян, Магуна? Вы, майор, позволите мне распорядиться этим бельгийцем по моему усмотрению? Позволите? Очень хорошо. Благодарю вас, майор. Велите, Магуна, привести ван-Экена сюда.
Но прежде чем Магуна вышел, капитан задержал его и передал ему шопотом еще одно приказанье, добавив к концу громко:
— Посмотрите на ваши часы. Вы вернетесь ко мне ровно через три минуты тридцать секунд после того, как введете сюда ван-Экена.
Когда Альберт вошел в кабинет, ему хотелось прочитать на лицах врагов, какая их постигла беда; ему хотелось верить, что он сейчас услышит, что военное счастье изменило немцам.
Капитан пригласил Альберта сесть. Полковник Летуле отошел к камину, делая вид, что у него нет никакого интереса к происходящему.
— Мы решили отменить ваш расстрел, господин ван-Экен. Это не помилование. Вы его не заслужили. Но просто это стало ненужным. Вы свободны, ван-Экен, и можете итти на все четыре стороны.
Альберт от неожиданности растерялся и остался сидеть, еще не справившись со своим удивлением.
— Чего же вы сидите, ван-Экен? Прием кончен. Я вас больше не держу. У меня для вас нет больше времени.
Альберт медленно поднялся. Он недоумевал. Он еще не решался сделать шаг и переступить через порог от смерти к жизни. Отмена смерти показалась ему несчастьем и как бы наказаньем за все те ничтожные, суетные сожаленья и мысли, которым он перед тем предавался.
Капитан улыбнулся подчеркнуто ласковой улыбкой.
— Вы интеллигент, господин ван-Экен, и вы не можете принять подарок судьбы, не уяснив себе причины. Это немножко смешно. Но я объясню вам: мы выиграли битву под Москвой, русская столица взята, русской армии больше не существует, вся континентальная Европа капитулировала перед Германией, война выиграна нами, и нам теперь не опасны враждебные элементы вроде вас. Нам не нужна ваша смерть. Но, конечно, и ваша жизнь нам не будет нужна, когда мы будем устраивать здесь, в Бельгии, новый порядок. Можете убираться на все четыре стороны.
Вошел Магуна и подал капитану депешу. Капитан вначале взглянул на часы: точно ли Магуна вошел через три минуты и тридцать секунд. Затем капитан сделал вид, что читает поданную ему бумагу. Прочитав, он протянул депешу Альберту.
— В знак моего расположения к вам, я вам доставлю удовольствие: почитайте, это — сообщение штаба о нашей полной победе под Москвой.
Альберт успел рассмотреть только заголовок: «Совершенно секретно, штаб генераль-командо…» Капитан вырвал депешу у него из рук.
— Прочитаете завтра в газетах… господин полковник недоволен, что я вам показываю служебную депешу… идите ван-Экен, чтоб вы больше никогда не попадались на моей дороге.
Альберт прошел через толпу офицеров в передней и вышел на улицу.
Перед ним встала однообразная и унылая пустыня плотного серого тумана, в которой, казалось, потонул и исчез весь живущий мир. Всякая надежда умерла в душе Альберта.
— Я не пойму, зачем вы его отпустили, капитан? — спросил Летуле.
— А я не отпустил. Сейчас прикажу Магуне привести его обратно. Я только дам ему пройти через коридор и выйти на улицу, чтоб остаться на минутку одному, и верну сюда. Не улыбайтесь, полковник, и не качайте скептически головой. Я много раз применял на практике некоторые мои собственные психологические методы… Майор, вы, конечно, далеко не теоретик, но не машите рукой и дайте мне рассказать… Вы, полковник, не слыхали о моем труде: «Тотальное воздействие на допрашиваемого. Практические методы подавления воли и приемы психической тренировки людей низших рас для производственных целей империи». О, это очень интересно! Но, позвольте, я вначале отдам распоряжение Магуне.
Капитан вызвал Магуну:
— Верните ван-Экена. Но не вводите его сейчас же ко мне. Заставьте подождать… Теперь я продолжу, полковник. Видите ли, воздействие страхом великолепно как средство, предупреждающее определенные поступки рабов и покоренных. Но для возбуждения у них добровольного стремления к деятельности, полезной в интересах империи, одного страха не всегда достаточно. Нужно еще, во-первых, дезорганизовать те стимулы, которые исстари привычны для данной расы… У меня в труде есть сводная таблица методов. Я указываю там шесть методов развращения воображения, три метода возбуждения вражды и недоверия к товарищам по несчастью, — хорошо, хорошо, не буду утомлять подробностями… а во-вторых, нужны методы порождения иллюзий. Это очень интересно, полковник. Вот, возьмите, видели вы фельдфебеля Магуну? Это мой страстный последователь. Он не расстается с моим трудом, и сам сочинил на основе моих теорий таблицу устрашении и побуждений.
Майор захохотал.
— Берегитесь, господин полковник, капитан прочтет вам сейчас ученую лекцию. Я уже засыпаю.
— Не спорю с вами, майор, и не буду от вас скрывать, полковник: как все ученые, я немножко педант. Я из Кенигсберга. Кант тоже был педант, но это был гнилой почитатель человеческой личности. В отличие от Канта я хочу сделать науку средством морального сокрушения и развращения врага.
— Может быть, майор понимает, но я, капитан не понимаю, какое все это имеет отношение к ван-Экену и к данному случаю.
— Объясню очень охотно. Сейчас нам нужно немедленно сломить саботаж бельгийских железнодорожников. Страх не создаст мгновенно стимулов для работы. Нам некогда применять устрашения. Зато мы можем мгновенно посеять среди этих людей сомненье в своей правоте, разлад, взаимное недоверие и можем мгновенно разбить их сплоченность, уничтожить их желание держаться всем вместе заодно; у них появятся колебания: кое-кто из них захочет из оппозиции к другим работать на нас добровольно; кое-кто примкнет к этим из подражания, просто следуя примеру, и так далее, и так далее… Не буду вас утомлять ученым анализом. Очень важно, чтоб словесно воздействовали на них в этом смысле не мы, а какой-нибудь ими уважаемый их соотечественник. Вы уже угадываете: самый подходящий для этой цели человек это ван-Экен.
Но как же возбудить у самого этого ван-Экена добровольные стимулы к уговариванию своих соотечественников? Вот в этом-то и вся задача. Все это предусмотрено у меня в таблице семнадцатой. Но до сих пор я не имел случая применить это на практике. На ван-Экене мы сейчас и применим мою семнадцатую таблицу.
Видите ли, изучая средства подавления и дезорганизации воли побежденных низших рас, я спрашивал себя: когда бывает состояние минимальной сопротивляемости у людей, убежденных в своей правоте и наделенных нормальной силой воли? Ван-Экен представляет сейчас, я полагаю, классический пример состояния минимальной волевой сопротивляемости.
Представьте себе: этот жалкий бельгиец поставил себе цель — остаться верным своему ничтожному отечеству; он подкреплял себя в данном намерении тем убеждением, что его бессильное отечество с помощью своих сильнейших союзников окажется победителем в борьбе с таким непобедимым колоссом, как наша империя. Вы скажете, что это у него глупая иллюзия. Несомненно! Но иллюзии и мифы, бывает, создают фанатиков. Во имя своей иллюзорной цели этот ван-Экен решил нагло отказаться от сотрудничества с нами и приготовился даже пожертвовать для того своей жизнью. Он мобилизовал все ресурсы своей воли, чтобы не отступать от принятого решения. И ему удалось выдержать характер до самой последней черты, когда ему оставалось только пассивно ждать неизбежных следствий того поступка, на который ему пришлось мобилизовать все свои силы. Вот в такие-то моменты наступает ощущение, что дальше ничего не надо делать, что уже больше не понадобятся никакие напряжения. А за этим неизбежно следует снижение настороженности; наступает своего рода успокоение; человеку кажется, что он уже совершил то, что надо, и он уже может сказать себе «ныне отпущаеши». Это первая ступень снижения сопротивляемости. Как ее использовать? Вот как: этот ван-Экен настроился на такой лад, что события будут развиваться дальше, не требуя уж больше от него никакой активности, и что судьба сама совершит над ним полагающееся возмездие. И он успокоился. Но, представьте, что в этот момент возмездие не состоится, — человек к нему готовился, а судьба отменила возмездие. В человеке все автоматически уже приспособилось к прыжку, а препятствие убрано, прыгать не надо. Следует нарушение волевой инерции. Разбег сделан впустую. Наступает волевая пауза и дезорганизация. Это вторая ступень расслабления воли. На этой ступени, в минуту волевой паузы, мы можем делать с человеком, что нам будет угодно. Вы понимаете, почему я отменил расстрел? Это для ван-Экена нарушение его волевой заряженности. Он к геройству приготовился, а я ему: пошел вон, твоя гибель нам ненужна и не интересна. Это же полная дезорганизация воли, дорогой полковник! Но этого мало. Моя семнадцатая таблица предусматривает еще нечто. В этот момент, именно в этот момент, я убиваю основную иллюзию, мечту, миф, который двигал волей этого человека. Я преподношу ему известие о том, что шансов на победу нет. У него же все надежды были связаны с тем, что русские устоят под Москвой. И вдруг я наношу этому мифу удар. Это третья и окончательная ступень дезорганизации воли. Я правильно рассчитал, что он даже и не заметит, что в депеше, которую я ему протянул, говорится совсем о другом, — он не прочитал бы даже, если бы я не вырвал ее так скоро из рук, — так он был ошеломлен и удручен. Вот почему я заказал Магуне принести мне безразлично какую депешу. Это тоже предусмотрено в моей таблице семнадцатой. Дальше, он ушел. Он остается один. Он чувствует пустоту… Теперь представьте…
Но полковник перебил Пфлюградта:
— Мне нравится ваша философия, капитан! Это дьявольски психологический расчет! Это философия господина, а не раба. Но все-таки вы, капитан, еще ничего не добились от ван-Экена, а говорите так, как будто он уже сдался.
— Это мы сейчас увидим, дорогой полковник!
— Интересно будет убедиться, дорогой капитан!
Капитан потер руки в большом оживлении в велел ввести Альберта.
— Мне стало жаль, господин ван-Экен, и в особенности я пожалел ваших близких, — причем же тут эти две бедные женщины? Но, впрочем, я не о них хочу с вами говорить, а о вас. Вы можете еще найти себе место в новой жизни. На сотрудничество с нами вы показали себя неспособным, и мы вам теперь такой чести больше не предложим. Но помочь вашим соотечественникам вы еще чем-то можете. Нам в первую очередь нужен хорошо работающий транспорт. Если ваши железнодорожники не будут хорошо работать, мы уничтожим и сотрем с лица земли ваш город. Скажите вашим глупым людям, что в их интересах быть умней и работать лучше. Это же нужно для вашей собственной страны. Мы теперь будем ввозить сюда из побежденной России хлеб, и будем ввозить мясо, и будем ввозить мед, и будем ввозить кожу. Ваши глупцы не понимают этого. Скажите им, только два слова скажите, чтоб они работали добросовестно и быстро. И сделайте это сейчас же. Мне надо на рассвете отправить в Россию эшелоны: там теперь закипит работа по организации нового порядка. Если господин полковник одобрит, то можете сейчас же отправиться на вокзал.
Альберт вначале не совсем понимал, чего хочет от него этот немец. Альберт чувствовал только, что силы его оставляют и что на шее, на груди и на спине у него выступает холодящий и вместе горячий пот. Он оперся о стену и задел рукой висевшую на стене средневековую алебарду. Алебарда загремела, Альберт отпрянул. Ему захотелось: лечь бы, вытянуться бы, и закрыть бы глаза, и забыться бы. Но вдруг его желанья закачались в мечущемся безумстве, — как маятник от одной крайней точки к другой. То ему хотелось броситься на своих палачей, то сейчас же овладевали им деревянеющая тупость и безразличие. То хотелось разбежаться и прыгнуть в окно, а то тянуло опуститься на пол, здесь же, на том же месте, где он стоял. В эту минуту он стал равнодушен ко всему на свете. Его мысли и чувства были опустошены. Но, по мере того как капитан говорил, Альберту казалось, так будто в его душевную пустоту наново входило движение жизни.
Однако по инерции он ответил капитану, что у него только одно желание, одна просьба, чтоб скорее закончили над ним расправу и расстреляли его.
Такой ответ поставил капитана втупик. Он растерянно заерзал на стуле.
Майор расхохотался, не сдержав радости оттого, что капитан провалился со своей научно обоснованной системой подавления воли. Даже полковник усмехнулся. Отвернувшись к окну, он пробормотал как бы про себя:
— Перемените таблицу, капитан, очевидно, ваша семнадцатая вас подвела.
Хохот майора и шопоток полковника напомнили Альберту, что с ним ведется подлая, низкая, бесчеловечная игра холодных самодовольных палачей.
Ненависть, гнев, ярость воспламенили его. Он схватил висевшую у правой его руки алебарду и бросился к столу. Капитан побледнел. Полковник взялся за револьвер. Майор закрылся портьерой у окна, кинувшись вперед к столу, Альберт задел ногой валявшуюся на полу валонскую миниатюру, споткнулся, выронил алебарду и упал в изнеможении на ковер.
Майор подбежал к нему и занес ногу, чтобы ударить.
Но Альберт поднялся. С ненавистью он взглянул на майора. Тот ответил ему взглядом, полным такой же ненависти. Альберт подумал: «Хорошо, господа победители, продолжим игру. Вы играете со мною. Я попробую сыграть с вами.
И сам собою у него сорвался вопрос к капитану:
— Говорите, что вам угодно, чтоб я сделал?
Капитан хотел ответить, но полковник закричал:
— Нет, нет, прикончите, пристрелите этого негодяя.
Но капитан уже торжествовал, что его семнадцатая таблица подтвердила себя и побеждает. Он отвел полковника в сторону и стал просить, умолять дать ему возможность довести опыт до конца. Полковник махнул рукой и предоставил капитану кончать дело, как он хочет.
Капитан спросил Альберта:
— Итак, вы сделаете все, что нам нужно?
Альберт попросил снова объяснять ему, что от него требуют. Капитан повторил. Выслушав, Альберт подумал, лишь бы ему вырваться из дома, а когда он будет среди своих бельгийских железнодорожников, они сумеют понять друг друга. И он еще спросил капитана:
— Что вы намерены сделать с моей невесткой и теткой?
— Они будут поставлены первыми номерами в список заложников на случай, если саботаж на железнодорожном узле не прекратится. Вы, конечно, хорошо знаете, что бывает с заложниками?
— А если я поеду и буду говорить с железнодорожниками?..
Капитан перебил Альберта:
— Господин ван-Экен, пожалуй, довольно об этом. Я уже больше ничего вам не предложу. Если же вы ходатайствуете о чем, то просите господина полковника, а не меня.
— Я бы поехал, если бы мне гарантировали безопасность моих близких.
— Ничего вам не могу обещать, господин ван-Экен. Просите полковника.
Полковник Летуле, поняв игру, не сразу отозвался. Он подождал, пока Альберт повторил два раза свое согласие и свою просьбу. Наконец, не оборачиваясь от окна, он нехотя процедил:
— Ваше мнение, капитан?
— Я думаю, господин полковник, что следовало бы уважить просьбу ван-Экена и дать ему гарантии.
— Что вы предложите, капитан?
— Я предложу, господин полковник, до возвращения ван-Экена с железнодорожных путей поставить к комнатам женщин часовых… и строжайше приказать никого к женщинам не впускать. Я сам по вашему распоряжению останусь здесь и прослежу, чтоб это было сделано.
Майор при этих словах необычайно оживился.
— Зачем же именно вы останетесь здесь?
— Позвольте мне, майор, закончить мою мысль… я говорю, — по возвращении же ван-Экена женщин можно отпустить вместе с ним.
— Разрешаю, — сказал полковник.
— Вы удовлетворены, ван-Экен?
— Да, капитан, я удовлетворен.
Полковник пригласил майора ехать с ним на железнодорожные пути, где будут формироваться эшелоны и взять с собою Альберта.
Полковник вышел. Ожидавшая в передней свита последовала за ним к подъезду дома, где стояла штабные машины.
Несколько приободрившись, майор попросил у полковника разрешения заказать ужин к их возвращению. Майор был лакомка и обжора.
— Здесь столько превосходных лакомств, господин полковник. Бельгийцы понимают толк в еде. Что вы прикажете заказать? У наших офицеров в ходу прекрасное блюдо — сырое мясо, особенно свинина, пропущенное через мясорубку. Его едят с пикулями и перцем густо посоленное. Если вам нравится, то я закажу. Вы, конечно, знаете мули вареные, а также препарированные, как устрицы? Закажу и это. Разумеется, с картошкой «фрит». Бельгийцы называют это блюдо «картошка по-русски». Но я отменил это название. Позвольте вам также доложить, полковник, что жареные сычуги с гарниром из фрита или бараньи кишки, слегка подсушенные на сковородке, — это нечто истинно нордическое! Я приказал отвести на городских бойнях, специально для стола комендатуры, особое отделение, где разделывают внутренности. Я поставил во главе этого отделения выдающегося специалиста по разделыванию сычугов и кишек, бельгийца Иохима Абельта. Этот Абельт стал известен теперь всему штабу нашего корпуса. Сам командующий заходил смотреть на его работу. Абельт, конечно, возится по колено в горячем дерьме. Но это несравненный знаток своего дела. К тому же он предан германским властям, потому что он враг всяких мыслей и истинный друг желудка. Абельт рекомендовал мне пить горячую свиную кровь. Здесь это иногда принято. Но я не решился.
Получив разрешение полковника на заказ ужина, майор отвел в сторону капитана и, пока полковник усаживался в машину, сказал Пфлюградту:
— Капитан, какой негодяй так глупо сочинил, что я буро мягок к неприятельскому населению, и подвел меня под отправку на Восточный фронт? — Лицо майора обострилось от злобы. — Почему этот выбор пал именно на меня? Почему именно я, а не вы, например, капитан? Скажите, почему?
— Зная вашу воинственность и неукротимость, я подозреваю, дорогой майор, что вы сами хотели того и даже, может быть, добивались через высшее командование.
Капитан издевался слишком явно и открыто. Вскипев, майор поднял стэк.
— Вы не очень торжествуйте, капитан. У меня счет с вами будет солдатский, понимаете? И счет за все… понимаете… за все!
Капитан не пожелал ответить майору. Он поспешил к отъезжавшей машине полковника и крикнул:
— Полковник, согласитесь, а все-таки моя семнадцатая таблица оправдала себя.
Когда полковник и свита уехали, капитан заперся на ключ в кабинете Альберта.
Уже темнело, и штабс-фельдфебель Магуна, опасаясь непорядков, обошел и проверил посты вокруг дома.
Вернувшись, он остановился на площадке около комнаты Марике, где стояли коротконогий и румяный.
— Ну вот, ребята, офицеров нет. Мы одни. Поговорим по душам и откровенно. Придется, видно, ехать на русский фронт. Довольны будете, ребята, если поедем украинские пироги жрать? А если хотите здесь остаться, то я попрошу за вас капитана. Что ты, Филипп, скажешь? Говори откровенно, по-дружески, это останется между нами.
Румяный осклабился во всю ширь растянутого рта.
— Я рад ехать, господин фельдфебель. Это преотлично! Я всегда доволен. Хайль Гитлер!
— Ну, если не врешь, я попрошу господина майора, чтоб тебя взяли на русский фронт. Попросить?
— Хайль Гитлер, попросите, господин фельдфебель.
— Я вот тоже, — продолжал Магуна, — сам прошусь на русский фронт. Скорей надо войну кончать, а не нежиться на бельгийских перинах. Воевать, рубить, крови хочется… Ну, а ты, Бернгард, что скажешь? Хочешь на Восточный фронт? — спросил Магуна коротконогого.
Коротконогий, не колеблясь ни минуты, ответил:
— Мечтаю, господин фельдфебель. Только о Восточном фронте и мечтаю. С вами в огонь и в воду. Только бы с вами. Куда вы, туда и я. Хайль Гитлер!
— Ну, молодцы ребята. Я доволен вами. Вы сегодня ночью пройдите здесь по комнатам, организуйте, что есть интересного, принесите мне, я и вам уделю по посылочке для ваших женушек.
Капитан приоткрыл дверь из кабинета и позвал фельдфебеля к себе. «Слушаю приказание!» — прокричал Магуна и бегом бросился в кабинет к капитану.
Коротконогий подмигнул ему вслед.
— Какая сволочь! И как врет! Он-то никуда отсюда не поедет. Его капитан никуда от себя не пустит. Эти два клеща здесь будут сосать доотвала. А ты, Филипп, дурак! Ты как будто серьезно хочешь на Восточный?
— Хочу. Я же, Бернгард, крестьянин. Мой отец воевал в прошлую войну здесь, на западе. Ничего, говорит, на западе хорошего не наживешь… и они здесь мстительные…
Коротконогий рассмеялся:
— А там русские, думаешь, немстительные? Ого-го-го! Партизаны! Мой брат Август пишет из Смоленска…
Румяный его оборвал:
— Не надо, Бернгард. Могут услышать… я боюсь…
— Боишься?
Солдаты замолчали, оба встревоженные и настороженные друг против друга.
Румяный вздохнул и как бы про себя сказал тихо:
— А много в этом доме дорогих вещей.
— Это для твоего крестьянского дома не годится… — ответил коротконогий.
Румяный посмотрел на него недоверчиво, с опаской, и разговор погас.
Магуна, войдя к капитану, вытянулся. Капитан сложил руки на животе и долго рассматривал Магуну, не говоря ему ни слова. Магуна выдержал этот испытующий осмотр. Его глаза приняли выражение восторженной преданности и бездумной доверчивости. Наглядевшись на Магуну, капитан сказал неторопливо и голосом равнодушным:
— Магуна, я пройду сейчас к этой… заложнице… Понимаешь?
— Понимаю, господин капитан. Пост будет убран от двери, господин капитан. Вам никто не помешает.
— Магуна, ты хочешь на русский фронт?
— Как будет угодно господину капитану. Хайль Гитлер!
— Ты останешься со мною здесь, Магуна.
— Разрешите выразить благодарность, господин капитан!
— Но вот что, Магуна… Вернется с вокзала майор… слышишь Магуна?.. И майор может спросить Магуну об этой… женщине. Понимаешь, Магуна?
— Понимаю, господин капитан. Магуна ответит: все было в порядке, господин майор, а к женщине, господин майор, никто не был допущен, как приказано было господином майором, господин майор.
— Хорошо, Магуна. Можешь итти… А эти два солдата? Они хотят на Восточный?
— Все солдаты врут, господин капитан. Если спросите их, они скажут, что готовы ехать. Но они услужливы, господин капитан.
— Ты, Магуна, я вижу, хороший для них товарищ.
— Совершенно верно, господин капитан.
— Товарищество, Магуна, есть основа армии нашего фюрера! Запомни это навсегда и разъясни это тем двум.
Капитан прошел по коридору к комнате Марике медленным шагом, внешне невозмутимый, но внутренне весь трепеща от неизвестности предстоящего. Он открыл дверь не постучав. В комнате был полумрак, Марике лежала, уткнувшись лицом в подушку. Услышав шаги, она спросила:
— Луиза?
Капитан не ответил; Марике не повторила вопроса. Капитан сделал шага два к постели.
Марике вдруг поднялась, охваченная непонятным ей предчувствием, и увидала капитана.
— Что вам нужно здесь, господин офицер?
Да, теперь она узнала в нем палача ее юности. У нее мелькнуло желание сейчас же бросить ему в лицо все гневное, что многие годы возмущало и оскорбляло ее сердце. Но гордость удержала ее. И она решила скрыть в себе это. Капитан же не узнавал ее. Его первое впечатление, что он где-то, когда-то видел эти глаза, затемнилось вожделеньем, которое им в этот миг владело.
Капитан глупо улыбался. Рука его протянулась к Марике.
— Что вам нужно от меня?! — закричала Марике. Капитан сделал еще шаг ближе к ней. Марике соскочила с кровати.
— Слушайте, — если вы человек, если у вас есть совесть, если у вас есть бог, — оставьте меня не трогайте меня. У меня большое горе.
Капитан, не слушая, подходил к ней ближе.
— Никто не услышит нас, и никто об этом не будет никогда знать.
Марике бросилась к окну. Но окно было заперто, и штора опущена. Марике повернулась и стала перед капитаном лицом к лицу.
— Уйдите отсюда. Я вас не боюсь. Я вас, негодяев, не боюсь.
Капитан бросился к ней.
В соседней комнате Луиза услышала режущий вскрик, когда она стояла на коленях перед настольным мраморным распятием, перед которым когда-то молилась ее мать, ее бабушка и ее прабабушка. Она стояла неподвижно, только губы ее слегка шевелились и по лицу текли слезы. Услышав крик, Луиза вскочила и бросилась бежать, не зная еще, куда и зачем.
Луиза ворвалась в комнату к Марике и застыла на месте: она увидала, что капитан сжимал руки Марике и старался поставить ее на колени. Он бормотал:
— Стань передо мной на колени, стань! Целуй мне руки, умоляй меня! Умоляй! И я, может быть, пощажу тебя. Умоляй же.
Марике застонала. Капитан зажал ей рот. Но Марике успела вцепиться зубами в его палец. Зубы ее сжались с силой, присущей коченеющему телу.
Капитан крикнул от боли. Рванулся назад. Боль обожгла его. Он уже ощущал, как он сейчас сожмет своими пальцами горло этой женщины. Может быть, она уступит ему. А может быть, он задушит ее, и то и другое будет сладостно… «А майор? Что сделает с ним майор, если капитан убьет сейчас эту женщину, добычу майора?» Пальцы капитана остановились в нерешительности, они вдруг ослабели. Холод прошел по всему его телу. Он почувствовал, что кто-то вошел и что позади у него за плечами в комнате человек. «Это майор, — мелькнуло в его голове, — это он вернулся. Сейчас этот зверь убьет меня. Оглянуться бы! Посмотреть бы! Но нехватает духу. Страшно».
Капитан отпрыгнул в сторону и бросился вон из комнаты, так и не разглядев, кто вошел и кто был у него за спиной.
И только выбежав в коридор, он пришел в себя от страха и тогда понял, что это был не майор. Он хотел было сейчас же вернуться в комнату Марике. Но внутри его еще ползал страх, челюсть его тряслась в неповинующейся ему дрожи. С мизинца его капала кровь. На ходу он обмотал палец носовым платком. Кровь просачивалась через платок и каплями падала на пол, оставляя на крашеном полу дорожку от комнаты Марике до кабинета Альберта.
Как только капитан скрылся в кабинете, Магуна сейчас же вызвал коротконогого Бернгарда и румяного Филиппа и снова поставил их у дверей Марике. Увидев кровь на полу, Бернгард расхохотался. Магуна на него накричал. Но тот не мог унять смех. Филипп же, нагнувшись, деловито сплюнул на круглую каплю крови и сапогом растер. У коротконогого смех перешел в икоту.
В кабинете капитан бросился к своей полевой сумке, достал иод, марлю и торопливо перевязал руку. Орудовать ему пришлось левой рукой, и движения его были оттого неловки. Из сумки выпала щетка, зеркальце, две фотографии в картонной папке и маленький замшевый чехольчик, перевязанный розовой лентой. Укладывая вещи обратно в сумку, капитан попридержал локтем правой руки край картонной папки и хотел было вытащить левой непораненной рукой фотографии жены и восемнадцатилетней дочери. Но, не решившись, вздохнул, покачал головой и сейчас же сунул карточки снова в папку. Затем, также левой рукой, он размотал ленту на замшевом чехольчике, вынул оттуда золотистый локон дочери, посмотрел на него и благоговейно прикоснулся к нему губами. Правую, укушенную Марией руку он в это время занес за спину, чтобы она не была видна дочерниному локону.
Усевшись за письменный стол, капитан побарабанил пальцами по макету собора св. Жюстины, расстегнул мундир и достал из потайного кармана дневник.
Он приладил ручку между пальцев правой руки и стал писать:
«Дурак и мальчишка получил то, что я для него давно готовил. Командование оценило, наконец, мои сообщения и характеристики: его посылают «для исправления» на Восточный фронт. Пусть будет там этому псу собачья смерть. У Ницше Заратустра говорит…»
Появление немецких офицеров — полковника Летуле и майора — ночью на вокзале и в железнодорожных ремонтных мастерских вызвало тревогу среди персонала.
Распоряжение от высших железнодорожных властей об экстренном осмотре и ремонте пригнанных еще с утра вагонов и паровозов было получено на линии с необъяснимым опозданием, и никакие работы не были еще начаты. На каждом шагу находились препятствия, устранявшиеся низшими немецкими агентами и сейчас же вновь возникавшие.
Известие о том, что вместе с немцами приехал Альберт ван-Экен, уже передавалось от группы к группе. Некоторые, видевшие Альберта с немецкими офицерами, не хотели верить собственным глазам. Высказывались даже догадки, — не переодели ли немцы кого другого под ван-Экена.
Старый сцепщик Мароннье, приятель покойного отца Альберта, носивший когда-то маленького ван-Экена на плечах, многозначительно покачал головой:
— Это не так все просто. Посмотрели бы вы на Альберта. Он прошел совсем близко от того места, где я стоял. Он взглянул на меня и не узнал. Взгляд его был тяжелый. Что-то случилось, чего мы не знаем.
— За шкуру свою дрожит, — выругался машинист Брукер.
— Ложь, — возмутился старик Мароннье, — никогда ван-Экены не дрожали за свою шкуру.
Как раз в эту минуту к группе подошел Альберт. Он хотел заговорить, но у него пропали слова.
— Зачем вы приехали? И почему вы в такой компании, Альберт ван-Экен? — шопотом выговорил старик Мароннье.
Вопросы старика открыли Альберту глаза. Он понял, что одним своим появлением вместе с немцами он лишил себя возможности вести игру против немцев и поставил себя в недостойное, лицемерное положение к своим людям, сразу возбудив против себя недоверие.
Теперь у него была уже иная забота, — о том, чтоб оправдать себя перед своими. Ища этого оправдания, он ответил старику Мароннье:
— Москва взята немецкими войсками, дорогие мои друзья. Война теперь выиграна немцами.
У старого Мароннье показались слезы.
— Я так и ждал. Бедное старое мое сердце не напрасно целую ночь ныло от дурных предчувствий.
Альберт хотел было приободрить старика, но, оглянувшись, увидел приближающихся Летуле и майора.
А дальше, переходя от группы к группе в сопровождении офицеров, он почти машинально повторял:
— Во имя Бельгии, во имя сохранения нашего города… не раздражайте немцев… Москва взята…
Ночь становилась все глуше. С моря нагнало тучи. Между небом и землей повисла льющаяся плотная черная сетка мельчайшего дождя, колеблемая из стороны в сторону порывами налетавшего ветра.
Матье вышел из подземелья. Вся окрестность была затянута непроницаемой мглой. В двух шагах от себя нельзя было различить никаких предметов. Туман задушил все отблески света и зачернил все движущиеся тени.
На улицах заметно было, что в городе усилена охрана. Матье наткнулся на патруль; Матье остановился. А остановившись, растаял в тумане. Патруль не слышал его шагов. Туман был так плотен, что гасил даже звуки.
Матье постучался к самому верному и надежному из своих друзей, мастеру городских боен, Иохиму Абельту.
Абельт за прошлую войну сто семнадцать раз тайно переходил бельгийско-голландскую границу и вместе о Матье переправил из занятых немцами местностей Бельгии в Голландию около четырехсот молодых бельгийцев, которые затем отправились через Англию в бельгийские войска.
Иохим Абельт был опытен в конспирации, предприимчив в делах и быстр на решения, нравом отважен и упорен. Иохим был родом из городка Мореснэ, который по оплошности картографов при составлении государственных границ после франко-прусской войны 1870—71 годов не попал ни в границы Франции, ни в границы Германии и около пятидесяти лет существовал вне какого-либо государства, управляясь своими силами, а после войны 1914—1918 годов был присоединен к Бельгии. К завоевателям-немцам Иохим чувствовал брезгливость как к нечистоте в доме или паразитам.
Иохим впустил Матье молча; молча же провел в комнату, показал на стул; сел против Матье; протянул на стол красные жилистые руки и повертел широченными ладонями, как бы спрашивая движеньем корявых пальцев и приглашая Матье говорить. Сам же он был молчалив не меньше, чем Матье. Его лицо, иссиня-красное, было всегда неподвижным. Казалось, что и все чувства его неподвижны. Неподвижность была и в ясных глубоких его глазах. Одно только движенье повторялось у него постоянно и непроизвольно: он взмахивал годовой, как делает лошадь, когда ей тесен хомут или туго подтянут повод. Эта привычка появилась у Иохима с воины четырнадцатого года после того, как он был расстрелян немцами, а затем, полуживой, найден в яме и спасен другом своим, Матье.
Матье сказал:
— Придет.
— Кто придет? — спросил Иохим.
— А ты не догадался? Альберт придет и будет с нами.
Иохим повернул ладони вниз и пристукнул ими по столу в знак удовлетворения.
Матье улыбнулся. Он был уверен, что все его друзья будут обрадованы приходом Альберта.
Он надеялся, что день расплаты с немцами недалек. Его не смущала видимость спокойствия в городе. Все непокорные, подобно ему, давно ушли из родных мест, чтобы вести борьбу там, где они не будут на виду, как в маленьком городке. Те, кто давно носил в себе измену родине, продались врагу с первых дней оккупации. Остальные же с трепетом следили за течением войны и ждали решения своих судеб от исхода сражений за пределами их родной страны.
Матье знал, что бельгийцы умеют молчать до нужной поры, но что их решимость, их ненависть и жажда мести зреют в тишине, все нарастая и все набирая силу.
Он верил, что, когда он приведет с собой Альберта, люди скажут: «Час настал, чаша переполнилась».
Иохим рассказал ему, что он представил немцам привезенные Матье рекомендации, сфабрикованные в Брюсселе, и получил от комендатуры все необходимые документы, утверждающие Матье под вымышленным именем в должности подручного Иохима, на городских бойнях в специальном отделении по разделке сычугов и кишек. Недаром у Иохима была репутация человека, вербующего себе помощников только из надежных людей и, как говорил майор, «только виртуозов по сычугам и кишкам».
Таким виртуозом Иохим и характеризовал Матье майору.
Иохим и Матье тотчас отправились к ожидавшие их друзьям. На квартире же Иохим оставил человека, которому поручил, когда придут Марике и Альберт, проводить их в дом кладбищенского сторожа.
Они вышли на окраину города близ юго-восточного предместья, где сохранились остатки рва, окружавшего в древности городской вал и стены.
Была полночь. Ветер переменился. Теперь он дул не с побережья, а с востока, угоняя тучи к морю. Туман стал редеть. В восточной стороне неба расчистилась темносиняя прогалина, по которой пробегали клочки уходящих туч, то скрывая, то открывая в далекой выси кристальное сверканье звезды.
— Ночь проясняется. Взгляни, Иохим, звезда!
— Далекая звезда, Матье.
— Может быть, это с московских башен звезда?
— Не погасла ли уже эта звезда, Матье?
— Ничего, Иохим, помощь придет к нам.
— Дождемся ли, Матье?
Они подошли к территории городских боен. Иохим провел Матье через два караула. С часовыми Иохим объяснялся на жаргоне «плятдейтш» и был скуп на ответы. Взгляд его был открыто недружелюбен. Он знал себе цену, а документы у него и у Матье были в порядке.
В специальном отделении все пять помощников Иохима были уже на месте. Немецкий унтер отметил своевременную явку всех на работу, посмотрел, как Иохим распределил новые туши для разделки; полюбопытствовал, как приступит к делу новый помощник Иохима; похвалил новичка и поспешил отбыть в кантину на территории бойни, чтоб пропустить там кружку пива с куском сала: оттуда легко можно было наблюдать за выходом и входом в павильон.
Как только унтер удалился, у двери был поставлен наблюдатель. Он должен был дать знать, если услышит возвращение немца.
Матье хотелось приступить к делу немедля. Усиленные патрули, которые он заметил на улице, заставляли его предполагать, что сосредоточение войск, назначенных на Восточный фронт, уже происходит. Отправка эшелонов могла начаться, по его мнению, в ближайшие дни. Надо было торопиться с подготовкой взрыва путей и поездов. Осмотр расположенных под павильоном комбинированных стоков показал, что они подводят к железнодорожному полотну возле моста через старинный ров. Почва была найдена удобной для прорытия подкопа под линию. Задержка была за снастью и инструментами. Их должен был привезти шофер бойни, Адам, как бы для работ по очистке засорившихся подземных стоков.
Помощники Иохима сообщили Матье, что уже подготовлены люди, которые будут доставлять сведения о ходе формирования эшелонов на привокзальных путях и что от самого места отправки эшелонов с западной окраины города до юго-восточной окраины, где находятся бойни, на всем протяжении линии пробега эшелонов по территории города будут расставлены в окнах верхних этажей, на крышах и в слуховых окнах сигнальщики, которые передадут на бойню о выходе поездов.
— А что же, младший ван-Экен придет? — спросил слесарь ремонтных железнодорожных мастерских ван дер Смиссен.
— Ну, а как ты думаешь? — улыбнулся Матье.
— Я так располагаю и опасаюсь, — если не придет, мои сигнальщики, пожалуй, раздумать могут.
Иохим пошел в угол, взял табуретку, поставил ее на видном месте, обтер фартуком сиденье, отошел, посмотрел и, как делал обычно в знак удовлетворенья, повернул ладони вниз и пристукнул ими по столу. Все поняли, что табурет приготовлен для Альберта.
Лезанфан, тоже железнодорожный слесарь, веселый и смешливый валон, пропел тихонько из старой солдатской песенки:
Вперед, вперед, красотка-кантиньерша.
Помощники Иохима повеселели. Все налаживалось хорошо.
Вскоре подъехал на грузовике и Адам с инструментами.
Войдя, Адам остановился перед Матье и стал смотреть на него в упор. Смотрел долго и потом горестно покачал головой.
Матье засмеялся. Он знал привычку Адама говорить загадками и придавать таинственность тому, в чем не было никакой тайны.
Но Иохиму показалось в поведении Адама что-то недоброе.
— Ты чего головой трясешь, Адам?
— Скажите мне, зачем я привез эти лопаты? Не понадобятся они.
— Говори без загадок.
— Нас предали.
— Кто?
Адам поспешил отойти подальше от Матье: он хорошо знал характер своего приятеля детства. Отойдя, он показал на Матье.
— Его брат Альберт!
Матье вытянул руки во всю их длину и бросился к Адаму. Лицо его стало сине-багровым. Иохим попробовал задержать Матье. Но тот оттолкнул его.
— Не мешай.
Матье схватил Адама за ворот и поднял перед собой.
— Скажи еще одно слово, и я тебя раздавлю.
Адаму трудно было говорить, горло его было сжато, лицо посинело. Но он знал, что если он будет просить отпустить, то Матье его задушит. Собрав силы, он прохрипел:
— Да! Правда! Альберт — предатель.
Матье бережно опустил Адама. Он унял свою вспышку безумия. Другая мысль — мысль не об измене Альберта, а о том, что станет теперь с Марике, — потрясла его. Матье вдруг начал снимать рабочий костюм, чтобы сейчас же итти искать и спасать Марике. Но он не мог найти пуговиц, пальцы трепетали тревогой. Он сел и попросил Адама:
— Ты должен нам все рассказать, что ты знаешь, чтобы знали и мы. А уж поступим мы, как надо поступить.
Адам рассказал, что он видел и что он слышал на привокзальных путях. Иохим надавил всей тяжестью ладони на стол.
— Зачем же ты, Матье, говорил, что он придет к нам? Ты ослеп?
Матье не заметил гнева в голосе Иохима. Не отвлекаясь от своих дум, он сказал твердо и спокойно, как о хорошо решенном деле:
— Я поручусь тебе, Иохим, он быстро будет обезврежен.
— Как это ты сделаешь?
— Убью его.
Тогда вмешался Адам:
— Напрасно сделаешь, Матье. Все это теперь ни к чему. Москва взята. Русские разбиты. Война кончается. Немцы уже получили известие и торжествуют.
Эти люди так привыкли к неудачам в борьбе против врагов их родины, что встретили весть о новом несчастьи без восклицанья, без движенья.
— До последней минуты у меня была надежда, что дело сложится иначе, — сказал Иохим.
Матье попросил Иохима послать Лезанфана разведать, не пришла ли Марике в дом кладбищенского сторожа.
Иохим посмотрел на приунывших помощников и сказал:
— А вы дело-то не бросайте… хоть и на сволочь работаем, а работа для видимости понемногу должна итти…
Этого как будто и ждали. Все рьяно схватились за работу. Каждый углубился в то, что было перед ним. Но сказать друг другу слово, взглянуть друг на друга — этого избегали, — можно было бы выдать свою тяжелую печаль.
Вернулся из кантины унтер. Остановился у двери. И остался доволен тем, что люди работают молча. Он решил снова вернуться в кантину. Но прежде чем уйти, он вытащил изо рта бельгийскую сигару и сказал:
— Москау ист капут гефаллен!
— Что он сказал? — спросил ван дер Смиссен, когда унтер вышел.
Иохим перевел:
— Москва окончательно пала.
Матье оставил свое место и направился вниз, к стокам, где был спрятан радиоприемник. Никто не спросил его, куда и зачем он идет.
Работа возобновилась. И снова все работали молча.
Матье вернулся нескоро. Когда он вошел, все заметили, что вид его стал иной.
— Лазарь, выйди вон, — торжественно обратился Матье к своим товарищам.
— Какой Лазарь? О ком ты говоришь, Матье?
— Лазарь, воскресни! — повторил Матье.
— Это ты из евангелия? — догадался Иохим.
— Да, старина, я это из евангелия: вы умерли и положили себя в гроб оттого, что сами допустили к тебе в сердце смерть, вместе с неверием в победу. Теперь воскресните!
И Матье рассказал, что, спустившись в подземелье, он поймал передачу из Лондона о большой русской победе под Москвою. Все сразу заговорили о том, что надо бы немедленно приступить к рытью подкопа.
Но снова заехал Адам и сообщил, что отправка эшелонов должна состояться в эту же ночь на рассвете. Рытье подкопа становилось ненужным; невозможно было закончить его в такой короткий срок. Однако, возбужденные радостной новостью, они не могли помириться с неудачей. Их надежды окрылились. Их воля напряглась. Люди жаждали дела, подвига, геройства. И Матье понял, что произошел перелом.
И как же в такую минуту отказаться от уже занесенного удара по врагу?
Выход нашелся. Матье изложил его своим друзьям. Замысел был дерзок: хорошо вооруженной группой, человек в двадцать — тридцать, залечь неподалеку от железнодорожного полотна, разбросавшись среди кустов вдоль старого городского рва; там выжидать сигналов, когда тронутся в путь эшелоны. А когда они станут приближаться, по условному знаку броситься всей группой с разных сторон к полотну, напасть на путевую охрану, стремительно прорваться к рельсам, забросать путь гранатами и вызвать крушение.
Никто не высказался против плана Матье. Никто не усомнился в его осуществимости. Победа русских зажгла их отвагой. В эти минуты все казалось им возможным. И всякое возраженье они приняли бы как измену и трусость.
Иохим объявил унтеру, вернувшемуся из кантины, что назначенный урок выполнен и можно распустить людей на короткий отдых.
Слухи о русской победе под Москвою уже достигли города. Как летний ветерок разносит пушистое цветение деревьев и кустов, наполняя им воздух и усыпая землю, так и эта радостная весть уже реяла над улицами и домами и оплодотворяла сердца надеждой.
Горожане поднимались ото сна. И неизвестно откуда, как и кем занесенная встречала их пробуждение новость о разгроме немцев под Москвою.
Как будто эта желанная весть стояла у изголовий и только ждала, когда, наконец, откроют глаза измученные люди, сон которых был каждую ночь полон кошмаров. Уставши ждать, люди перестали уже спрашивать, как спрашивали до какого-то времени друг у друга по утрам: «Не проспал ли я? Не было ли слышно с побережья пушек, не появлялись ли на нашей земле освободители с запада?» И вот теперь весть о победе пришла, откуда ее не ждали. Пришла издалека. Первая звезда, возвещающая избавленье, забрезжила с востока.
Просачиваясь из дома в дом, от человека к человеку, новость облетела весь город. Дошла она и до железнодорожных путей. Там средь людей она зашумела, как весенние ручьи. Все озарилось ею. При встрече человек человека понимал без слов. Одна безмолвная, но освещенная радостью улыбка говорила все. Самые чужие друг другу и самые друг от друга далекие, обменявшись понятной им улыбкой, становились близкими и родными.
Эта улыбка порхала, как быстрая птица, то спускаясь стрелою к земле, то взлетая ввысь и уносясь в необъятное небо. Она кружилась где-то и около немцев, задевая и раня их острым своим крылом. Немцы чуяло ее присутствие, но поймать ее не могли. Она порхала только для своих и исчезала, когда презренный враг хотел увидать ее волшебное ликованье.
Весь железнодорожный персонал преобразился. Кто их знает, — кажется, и не могло состояться у них никакого между собой сговору. Какой сговор мог бы быть на глазах у немцев, под носом Летуле, майора? Но все они вдруг начали действовать, как будто в чем-то сразу поняли друг друга. И как хорошо сыгравшийся оркестр, они все повели устремленную к одной цели сложную игру. А там, где кто-то сбивался с такта, дирижером выступала все та же ликующая улыбка победы. Она то вспыхивала в уголках рта, то загоралась в хитром взгляде, то заставляла человека насвистывать. И дело ладилось, и от человека к человеку переходило точное указанье, как дальше поступать и что предпринимать.
Но со стороны нельзя было угадать, что произошло, о чем эта улыбка победы помогла людям без слов договориться меж собой, и какую они себе вдруг поставили цель.
Летуле и майор чувствовали, что с железнодорожниками что-то произошло. Но внешне работа даже оживилась, и потому полковник Летуле в общем был доволен. Его уверили, что можно рассчитывать на отправление эшелонов к рассвету. Он рекомендовал майору вернуться в комендатуру, в дом ван-Экенов, и сделать распоряжения о доставке на железнодорожные пути намеченных грузов из городских складов. Альберта же он приказал задержать на привокзальных местах работы, пока не будет закончено формирование составов.
Новость о победе русских дошла и до Альберта. Ему шепнул о ней старый сцепщик Мароннье. При этом старик не мог сдержать своего раздраженья.
— Зачем же ты тогда, глупый парень, лез к немцам со своими услугами, а к нам со своими дурацкими уговорами? Что бы сказал твой покойный отец если б тебя увидел?! Ведь какие были ван-Экены-то до тебя, — орлы!! А ты кто теперь?
Но упрек старого Мароннье прошел мимо Альберта. В его сердце, как и у всех, зажглась радость. Его тоже теперь окрылила надежда. Он тоже озарился улыбкой и понес ее к людям как знак своих общих с ними мыслей и чувств.
Вот Альберт идет по линии. Навстречу ему из предрассветной темноты движется человек. Этот человек издали разглядел, что к нему приближается не немец. И Альберт видит при тусклом свете фонарика, как встречный уже несет ему ответную радостную улыбку, — знак тайного их единства против общего врага. Но вот подходит встречный ближе, узнает Альберта и быстро, во внезапном испуге, гасит свою улыбку.
И ни у кого из своих Альберт не встретил ответной улыбки. Никто не захотел поделиться с ним радостью победы над врагами.
Случилось то, чего Альберт в глубине души опасался с первого момента, как дал согласие поехать на привокзальные пути вместе с немецкими офицерами, — он стал отверженным от своих.
От него отвернулись люди в тот момент, когда он всей душой хотел разделить общую радость. И он понял, что нет тяжелее наказанья, чем кара, которая теперь обрушилась на него.
От группы к группе, от человека к человеку отверженность настигала Альберта и ударяла ему в лицо. Ему захотелось уйти от когда-то родной для него толпы; захотелось бежать от угрюмых и враждебных взглядов когда-то близких ему сограждан. Альберт бросился в здание вокзала.
В пустой зале первого класса стояла женщина, державшая за руку девочку лет трех, очевидно, кого-то ожидая. Заметив издали штатский костюм вошедшего, женщина уже засветилась улыбкой, объединившей в эту ночь всех бельгийцев. Но, когда она узнала Альберта, ее лицо мгновенно приняло враждебное выражение. Девочка же продолжала улыбаться. Альберт о благодарностью ответил улыбкой ребенку. Но девочка, взглянув на него поближе, попятилась, схватилась за платье матери, заплакала и, дрожа, спряталась за ее спину. Альберт ужаснулся: не наважденье ли? Неужели и ребенок что-то в нем почувствовал чужое?
По усилиям воли он остановил начинающийся бред. «Ребенок просто испугался незнакомого лица». В это время Альберт увидел себя в зеркале за чахлой иссохшей пальмой. Ему стал понятен испуг девочки: в его глазах были ужас и отчаяние.
Ему показалось, что позади него какие-то голоса что-то ему кричат, не то куда-то его зовут, не то грозят, не то преследуют. Он оглянулся. Перед ним стоял Летуле.
Альберт не понял, что́ приказывал ему немецкий полковник. Да и не все ли равно было теперь Альберту. Он громко и резко закричал Летуле:
— Извольте молчать! Я вам не слуга. Как вы смеете кричать, негодяй!
Полковник приказал арестовать Альберта. Тот бросился в первую попавшуюся дверь. Вбежав в соседнюю с залом пустую комнату, Альберт быстро запер дверь, а сам прыгнул в открытое окно.
Альберт бежал. За ним гнались. Он, не раздумывая, по чутью находил на улицах знакомые ему с детства ходы, щели, лазейки, скрывавшие теперь его следы и сбивавшие его преследователей. А в голове у него все повторялась ненужная мысль, — все одна и та же и все из далекого детства, когда он учился в школе: исстари иконописцы и художники изображали Иуду на тайной вечери с лицом черным среди светлых учеников; и он, Альберт, когда был ребенком, всегда боялся этого черного человека и все хотел узнать, как мог тот решиться и зачем решился перестать быть светлым и сделаться черным.
Альберт был уже на берегу капала, недалеко от кустарника, маскировавшего вход в подземелье под домом ван-Экенов. Но на мгновенье он попал в поле зрения солдат, которые за ним гнались. Раздался выстрел. Солдаты видели, как Альберт упал.
Но пуля не задела его. Он не смог бы объяснить, почему выстрел заставил его упасть. Он дополз до кустарника и скрылся в подземный ход.
Солдаты подошли, осмотрели место, где упал Альберт. После недолгих поисков они решили, что труп свалился под откос в канал. Полковнику было доложено, что Альберт ван-Экен убит.
Марике и Луиза услыхали выстрел. Сквозь закрытые ставни и опущенные шторы он донесся до них и заставил их встрепенуться.
Они не сказали друг другу ни слова после того, как капитан выбежал из комнаты, и сидели, предавшись каждая своим тяжелым думам. Луиза думала о том, как много необычного случилось за этот день — больше, чем за всю ее долгую жизнь. И ей казалось, что она не выдержит стольких нарушений привычного обихода. Непонятная ей сила овладела ею. Ее подмывало встать, бежать, кричать, звать на помощь, протестовать. Луиза не узнавала себя и с содроганьем спрашивала себя, не предсмертные ли это судороги ее души, встревоженной необычным течением жизни.
Марике же была равнодушна к тому, что только что с нею произошло, и так же безразлична к тому, что ее могло ожидать дальше. Давно уже, с юности, она носила в себе убежденье, что впереди может быть только несчастье и что ее жизнь обречена на горе. В тот день, когда она была унижена, оскорблена, обесчещена, она решила, что умерла для счастья. И она перестала его желать и не хотела его искать: ей все грезилось, что есть на свете нечто выше и лучше, чем счастье. Существует ли этому название или не существует, она не знала, но в ней родилось ощущение, что это на свете есть и что это прочней, чем счастье, — чище, свободней и просторней, и так велико, как велика бесконечность. Может быть, это можно назвать справедливостью, может быть, чувством возмездия, — она не знала. Она думала о Ренэ. Вспоминая все прошлое с первого вскрика сына, когда он родился, с его первой беспомощной, ясной улыбки, — ей казалось теперь, что она в первый же день появления Ренэ на свет знала, что его потеряет, что судьба отнимет у нее сына так же внезапно и насильно, как однажды отняла уже ее светлую юность, а затем, с бегством Матье, отняла у нее веру в свою невиновность и разрушила навсегда ее безотчетное поклонение перед своим избранником.
Теперь ей хотелось только одного, — создать себе на земле уголок, где она могла бы отдаваться воспоминаньям о Ренэ, следуя примеру своей матери, бабушки, прабабушки и целому ряду бельгийских женщин в длинной веренице веков, — женщин, свято чтивших «день мертвых» и передавших это почитанье всему своему народу. Она скорбела о том, что не знает и не будет знать, где пал Ренэ, и не сможет никогда притти на его могилу.
Марике и Луиза сидели рядом, склонившись плечо к плечу. Горячая слеза из глаз Марике упала на старческую руку Луизы. Луиза вздрогнула. И в это время прозвучал за окном тот выстрел, от которого упал Альберт. Луиза вскочила. Она сама не знала почему, — надежда вдруг вспыхнула в ее сердце. Что-то почудилось ей обещающее в этом выстреле.
С тех пор как вошли немцы в город, в течение полутора лет, над городом висела тишина. Покорив все, немцы стреляли только в свои жертвы, но те выстрелы умирали в глухих застенках. Этот же выстрел прозвучал в ночи, как предупреждение, как вызов, как обещание мести! И Луиза не могла уже оставаться без дела. Ей хотелось что-то предпринять. Она старчески засеменила по комнате взад и вперед. Она схватила в углу обметалку из петушиных перьев и начала ею сметать повсюду пыль. И вдруг, не сознавая еще, что хочет сделать, она вышла из комнаты с обметалкой в руках.
Бернгард и Филипп пропустили ее. Магуна тоже видел ее проходящей к комнате капитана и не остановил, заметив в ее руках обметалку, хотя и подумал о нелепости уборки комнаты среди ночи.
Луиза, не постучав, отворила дверь в кабинет Альберта. Капитан сидел за письменным столом и писал.
Дверь скрипнула. Капитан поднял голову, — это была Луиза. Капитан вздрогнул, увидя в руках у Луизы… что это? какое-то оружие? Капитан вгляделся, — ему стало досадно на свою мнительность: Луиза держала обметалку из петушиных перьев на длинной и тоненькой палочке. Луиза шла от двери прямо на капитана, шагая машинально, как лунатик. Глухим голосом она сказала:
— Помешать в камине… нужно… я пришла…
Капитану Луиза показалась смешной и глупой. Ему не хотелось говорить с ней. Камин был позади у него, за спиной. Он жестом показал Луизе, что она может пройти и поправить огонь. Луиза прошла неслышными шагами, как будто она не ступала, а пролетала в воздухе. Капитан оглянулся: Луиза вначале обмела пыль с каминных часов; затем отложила обметалку из петушиных перьев, взяла в руки кочергу и стала неторопливо размешивать куски антрацита в камине. Капитан подумал: «Как ничтожна эта выжившая из ума старуха и до какого идиотского автоматизма она дошла в исполнения ежедневных привычных обязанностей по домашнему обиходу; и как хорошо, что старуха пришла сюда, — он может запереть ее в кабинете, пока пойдет к молодой фламандке». Капитан улыбнулся своим мыслям и решил, что недурно будет записать кое-какие штришки из своих наблюдений над фламандцами. Он написал:
«Бельгийцы напоминают бездушные машины. При самых страшных обстоятельствах для их родных они невозмутимо выполняют привычные житейские функции. Это у них не от силы характера, а от душевной неподвижности. Поэтому они в массе очень пригодны для рабского труда и беспрекословного исполнения всех предписаний, которые…»
Но дописать фразу капитану не удалось. Луиза подняла над его головой тяжелую кочергу и с бешеной силой ударила его по черепу. Капитан, не издав ни звука, поник головой на стол возле своего дневника.
Луиза, походкой, напоминающей беззвучный полет, бросилась было к двери. Но руки ее дрожали, глаза не видели, она шарила по двери ладонями и не могла найти дверную ручку. Тогда, ужаснувшись, Луиза кинулась в угол, где стояли широкие листы фанеры, прислоненные к стене и почти доходящие до потолка. Сжавшись в комочек, Луиза, не помня себя, с проворством маленькой девочки пролезла меж стеной и листами фанеры.
Там она опустилась на пол, оперлась спиной об стену и подогнула колени. Она почувствовала, что теперь она спряталась, и ей сразу стало спокойно. Сердце ее почти не билось. Она ничего не ощущала. В каком-то еще живом уголке ее существа осталось лишь воспоминание от слезы, которая упала из глаз Марике и обожгла раскаленной каплей ее старческую руку. Но это воспоминание стало становиться все бледней и стало уходить куда-то очень далеко. И вдруг ее потрясло, что она сделала что-то сверхъестественное, выходящее из заведенного обихода и осуждаемое обычаем. Она испугалась этого сознания. Сердце ее похолодело. Колени дернулись, но вытянуться ей некуда было. Голова ее откинулась назад. Она умерла.
Она умерла так же мгновенно, как умер когда-то ее брат, отец Матье и Альберта, но тот умер от радости, она же от ужасного сознания, что убила человека. Но поза, которую ей дала смерть, была такова, что казалось, будто Луиза безмятежно отдыхает, совершив то, что судьбою было ей положено совершить.
Когда майор, вернувшись с вокзала, вошел в дом ван-Экенов, на лестнице было тихо. Румяный и коротконогий стояли на посту у двери Марике. Фельдфебель Магуна рапортовал майору, что все спокойно.
— Скажи, Магуна, входил ли кто в комнату к бельгийке?
— Никто не входил, господин майор.
— А где сейчас молодая бельгийка? Где старуха? Где капитан?
— Бельгийка у себя. Господин капитан в кабинете. Старуха несколько минут тому назад прошла к господину капитану.
— Для каких надобностей? И зачем ты пустил?
— Не имел от вас распоряжений, господин майор.
— Ты мне за это ответишь.
Майор не любил фельдфебеля Магуна, потому что считал его во всех делах сообщником и доносчиком капитана.
По дороге к кабинету майор подумал: «Несомненно, эта скотина капитан был у бельгийки, а эта собака фельдфебель говорит неправду». И майор принял решение сейчас же свести счеты с капитаном «по-солдатски».
Когда майор открыл дверь и увидел капитана поникшим на стол, его охватила злоба: «Конечно, был у бельгийки, а после налакался бургонского, ослаб старый пакостник и заснул».
— Эй, капитан!
Но, еще не дойдя до стола, майор понял, что капитан мертв. И может быть, убит. Как? Кем? Майору стало страшно. Он отскочил от окна в простенок и закрылся портьерой. Некоторое время он ждал выстрела с улицы, боясь выйти из простенка. Но было тихо.
Вид капитана был жалок. Крови вытекло немного. Она просочилась около правого плеча по мундиру над лопаткой. Майор обнажил голову и сделал крестное знамение по-католически. Ему хотелось убежать, но боязнь неожиданного нападения приковывала его к месту. Он вытащил револьвер и, держа его перед собой, осторожно дотянулся до кнопки звонка на столе.
Вошел Магуна.
— Обыщите комнату и весь дом! — приказал майор, не отходя от простенка.
Магуна кликнул солдат. Майор осмелел и стал приказывать отрывисто:
— Осмотрите окна. Заперты ли? Осмотрите камин. Не спустился ли убийца через трубу? Нет ли кого под столом?
Вдруг коротконогий Бернгард закричал:
— Старуха здесь!
Майор сейчас же выскочил из прикрытия и бросился к фанере.
— Выходи, старая ведьма!
Майор в ярости откинул фанерные щиты; они упали и ударили коротконогого.
— Встать, старая ведьма! Убью!
Майор направил револьвер на Луизу. Ему показалось, что Луиза улыбается.
— Она мертва, господин майор, — тихо прошептал коротконогий, как бы боясь, что Луиза услышит и откроет глаза.
Когда убрали из комнаты трупы, майор подошел к письменному столу и взял дневник капитана. Прочитав в дневнике подтверждение своим подозрениям о том, что капитан доносил на него командованию, майор подумал: «Что за охота у всех немцев к дневникам? Даже такая дрянь, как этот издохший капитан, записывал для потомства свои собачьи мысли и свои свинские переживания».
— Магуна! — крикнул майор.
Магуна подошел. Он дрожал от страха. Он ждал наказания за то, что допустил убийство капитана. Но майор ласково сказал:
— Садитесь, Магуна. Вы мне нужны. Вы умели давать покойному капитану такие великолепные советы, что никто никогда не упрекал капитана в мягкости. Я сейчас должен сообщить командованию о том, что здесь произошло. От меня будут ждать разных практических предложений. Я предлагаю: во-первых, тело капитана, как нашего героя, надо похоронить с великими почестями. Что еще? Во-вторых, мы возьмем заложников. Сколько, Магуна? Двадцать? Мало! Тридцать? Тоже, по-вашему, мало? Пятьдесят? Сто, по-вашему? Молодец Магуна. Пусть будет сто. Магуна, мы с вами из уже взятых расстреляем заложников полсотни. Как думаете? Расстреляем? Ах, плутишка, смеется. Значит, есть: расстреляем. Что же мы еще сделаем? Что-нибудь поновей, пооригинальней, — не придумаете? Я, признаться, как-то не люблю придумывать, а так просто, не думая, в голову не приходит. Нет ли чего интересного в городе, что можно было бы сжечь, взорвать? Кого они тут уважают, что они чтут? Хорошо бы это смешать с дерьмом.
Магуна преобразился. Ему казалось что туча, нависшая над ним, уже проходит мимо, что он становится нужным майору так же, как был нужен капитану.
— Позвольте вам доложить, господин майор. У меня есть запись предложений. Я обдумывал давно… знаете, в минуты, когда мечтается… вот извольте взглянуть… На всякий экстренный случай я составил список шестидесяти семи возможных карательных мероприятий… тут, господин майор, на всякий вкус, и по женской линии, и по линии духовенства, и по части старины. Я специально изучал этот городишко, а вот здесь отчеркнутое синим карандашом, — это пронумеровано от тридцать второго до сорок шестого, касается вражеского детского отродья, а также школ и учителей, а здесь красным отчеркнуты интересные мероприятия по фабрикам, по магазинам, по домашним вещам, господин майор, а в конце, господин майор, есть просто веселые и смешные штучки; они у меня помечены под рубрикой «курьезы страха и ужаса»; часть из них годится для публичного исполнения на площадях и улицах. Они пронумерованы отдельно не под цифрами, а под литерами; подробности смотрите в списках и примечаниях под римскими обозначениями.
— Хорошо, Магуна, вы молодец, дайте сюда ваш список.
Майор углубился в рассмотрение списка. Читая, он то покачивал головой, то откидывался назад и хохотал, то неодобрительно морщился. Кое-что он отмечал большими крестами на полях.
— Вот, Магуна, из вашего списка, из шестидесяти семи мероприятий, отобрал восемь. Отобрал и устал. Ах, работа, работа. Мы ведь, Магуна, солдаты. Я не чиновник, как был покойный высокочтимой памяти капитан. И потому мне было бы приятней и легче на поле битвы, чем за штатным столом. Это глупо и тяжело, Магуна, работать головой. Итак, ваш список я кладу к себе в карман. Благодарю вас за него. Магуна. А теперь. Магуна, встаньте. Руки по швам, Магуна! Смирно! Голову выше. Еще выше! Плечи отвести больше назад. Не дышать, сволочь!
Майор размахнулся наотмашь и ударил Магуну по лицу стэком справа налево и еще раз, слева направо. Затем опять справа налево; и еще слева направо. Магуна слегка вздрагивал и покачивался при каждом ударе, но принимал все это как должное.
— Я вас бью, Магуна, за то, что вы не смогли уберечь моего друга капитана.
Майор вызвал солдат и приказал взять под стражу фельдфебеля Магуну. Майору хотелось отделаться от преданного прислужника своего бывшего соперника и врага.
На листке мероприятий, которые майор намеревался предложить на утверждение командования, он дописал еще одно: «Предать военно-полевому суду штабс-фельдфебеля Магуну, арестованного мною по подозрению в попустительстве убийцам капитана Пфлюградта и отдать под суд рядовых Бернгарда и Филиппа за неисправную службу».
«На этот раз командование не упрекнет меня в мягкости ни к бельгийцам, ни к своим», — подумал майор.
Он остался доволен. Он был уверен, что теперь отменят его отъезд на Восточный фронт. Ему хотелось пить, хотелось праздновать победу. Он расстегнул три пуговицы кителя, отомкнул кнопки на внутреннем секретном карманчике и достал оттуда плоскую книжечку в сафьяновом переплете, очень похожую на дневник покойного капитана. Когда-то, в первые дни занятия Брюсселя, они с капитаном нашли в одном магазине десятка два таких книжечек. Майор неторопливо раскрыл книжечку и записал:
«Ночь. Все складывается хорошо. Сегодня будем веселы. Аминь».
Летуле вернулся в комендатуру вскоре после майора. Полковник тоже был доволен ходом дел. Бегство и гибель Альберта ван-Экена произошли как раз тогда, когда этот бельгиец уже был не нужен. Вагоны и паровозы были осмотрены. Срочный ремонт был быстро произведен, и составы уже формировались. Оставалось только погрузить людей и материалы.
Сообщение майора об убийстве капитана Летуле выслушал равнодушно. Пфлюградт не располагал его к себе с первой минуты их встречи. Полковник вообще был убежден, что старые военные прошлой империи не годятся для современной войны, что они не способны умножить воинственный дух германцев и умело направлять разрушительную ярость воинов на искоренение всего, что враждебно германскому духу. Летуле не любил старых военных вильгельмовского времени также и за то, что в них было, по его мнению, много стяжательства и слишком большая склонность к сложной игре с покоренными народами. Но полковнику был неприятен и майор. Не вполне отдавая себе в том отчет, Летуле чувствовал в майоре много своих собственных черт, но выраженных в простецкой и глупой форме, «Отдать солдатам на разграбление город, подарить воинам пленниц на потеху, это — достойно полководца, это — широкий жест властелина, другое же совсем дело, когда жалкий офицеришка сам рыщет по винным погребам или тащит к себе упирающуюся унылую рабыню», — так Летуле рисовалось расстояние между ним и майором.
Однако он благосклонно выслушал предложение майора о мероприятиях для наказания города за убийство капитана Пфлюградта. Полковник подтвердил перед командованием все предложения майора. Больше того, от себя он добавил к рапорту, что, по его мнению, следовало бы, ввиду смерти капитана, оставить на посту начальника гарнизона и железнодорожного узла майора. Полковнику не хотелось брать с собою в рискованное путешествие в Россию такое ничтожество. Он сообщил майору о том, что ходатайствует за него перед командованием. Полковник очень любил, когда люди считали себя обязанными ему. Он полагал, что воину вообще присуще любить со стороны младших всяческие изъявления преданности и благодарности.
Но Летуле был прежде всего служака. В нем крепко вкоренилась солдатская служебная исполнительность и чувство служебного долга. Как старший по чину в городке, он считал себя обязанным разобраться в обстоятельствах, вызвавших гибель немецкого капитана, хотя бы то и был неприятный ему пруссак Пфлюградт.
Полковник решил произвести беглое следствие. Он велел вызвать к нему арестованного фельдфебеля.
Представ перед полковником, Магуна загадал: «Если полковник не найдет оснований предать его суду, он, освободившись, сведет счеты с майором и постарается отомстить бельгийцам за капитана так, что те долго будут его помнить; если же Летуле будет таким же в нему строгим, как и майор, то он дезертирует; не так уж плохи бельгийцы, и, к счастью, у него, Магуны, найдутся среди городских жителей кое-какие связи; его, наверно, укроют». Магуне даже представлялось, какое он написал бы письмо разыскиваемому теперь немецкими властями известному Матье ван-Экену: «Я, фельдфебель Магуна, давно уже убедился в разложении гитлеровского режима и стал убежденным антифашистом, и все мои товарищи только и мечтают как бы сбросить с себя ненавистное ярмо!..» — лишь бы только бельгийцы оставили ему жизнь и не расследовали того, что он натворил во время оккупации.
Его мысли были прерваны вопросами Летуле. Магуна отвечал на них так, чтобы прежде всего очернить майора. Полковника обозлил такой оговор подчиненным своего начальника. Вытянув из Магуны все сведения, какие можно было, Летуле накричал на фельдфебеля и велел отвести его обратно в тюрьму, пригрозив беспощадным судом.
В показаниях Магуны полковника заинтересовала женщина. По его приказу, привели Марике. Он стал ее допрашивать. Марике не ответила ни на один вопрос. Полковник нашел ее очень красивой. Он непрочь был бы иметь такую женщину у себя в постели. Но она показалась ему угрюмой и слишком занятой чем-то своим и потому скучной и неприятной; с ней понадобилось бы насилие, а он любит скорее испуганную податливость и желание угодить, хотя бы и из страха. Лучшее его воспоминание это — вакханки, — он нашел несколько таких во Франции, — «чорт их знает, притворно ли они изображают страсть, или были на самом деле страстны, но это были настоящие вакханки», — какие, по его мнению, нужны истинному воину для отдыха в промежутках между боями.
Летуле позвал в кабинет майора и предложил:
— Может быть, вы, майор, спросите эту женщину — по своей ли воле она подговорила старуху убить капитана, или были у нее советчики, сообщники и кто именно. На мои вопросы она молчит. А у вас чудный стэк, о котором очень лестно отзывается местное населенно. Пожалуйста, майор, не стесняйтесь, вы среди ваших поклонников.
Летуле хотелось испытать майора. Но полковник обманулся в ожидании: майор действительно не постеснялся, — он несколько раз ударил Марике по лицу стеком и при этом каждый раз хохотал. Полковник его остановил.
— Может быть, мы доставим удовольствие вашим солдатам? Пусть человек десять побеседуют с нею в сарае. Как вы думаете, майор?
Марике при этих словах осталась неподвижной, хотя она понимала по-немецки.
— А мы с вами тем временем, майор, разопьем бутылочку вина. Я вами очень доволен. И вы распорядитесь, чтобы нам сейчас накрыли хороший ужин в духе воина Лукулла, ввиду близкого моего отъезда.
Майор, все время опасавшийся беды от допроса Марике, повеселел. Он решил, что теперь пришел момент обратиться с просьбой:
— Зачем же, дорогой полковник, отдавать эту женщину солдатам? Я могу это сделать после. Я вас прошу, отдайте ее в мое распоряжение.
Летуле очень любил ловить людей на их слабостях. От просьбы майора он испытал огромное удовольствие. Он принял холодный, сухой вид. Велел увести Марике и приказал майору тоном начальника, без тени начавшейся было между ними фамильярности, сесть к столу и написать под его диктовку приказ, который должен был быть немедленно, сейчас же, несмотря на ночь, вывешен на вокзале, железнодорожных путях, на улицах и площадях.
«Мы будем безжалостно уничтожать всех врагов сотрудничества Бельгии с великой Германией. Нам известно, что Матье ван-Экен в городе. Будет награда в пятьдесят тысяч марок тому, кто укажет, где он. Если в городе или на железнодорожных путях произойдет малейший акт сопротивления немецким властям, жена Матье ван-Экена, Мария ван-Экен, будет немедленно повешена. Она заключена в тюрьму как заложница и будет сопровождать немецкие эшелоны, находясь на паровозе».
Затем Марике была увезена из дому в привокзальную тюрьму.
Сигнальщики были уже расставлены по вторым, по третьим этажам, мансардам, а кое-где и по крышам. Они держали под наблюдением железнодорожный путь на всем протяжении от вокзала на западной окраине до юго-восточной части города, где путь проходил через мост неподалеку от боен.
Отряд в двадцать три человека, вооруженный ручными гранатами, одним автоматом и несколькими ломами, уже расположился в окрестностях железнодорожного моста, готовый по знаку Матье броситься на путевое охранение и пробраться к путям и мосту перед самым моментом подхода эшелонов.
В доме Смиссена при свете коптящего ночника Матье принимал и выслушивал разведчиков.
Поступавшие сведения были тревожны. Немцы усилили охрану путей на территории города и в окрестностях. Возникали сомнения в возможности лобового нападения на воинский поезд вблизи моста. Матье волновался, ожидая возвращения Лезанфана с вестями о Марике.
С разведки у вокзала явился Иохим. Иохим, войдя, бросил со всего размаха кепи та стол, грузно опустился в старое поломанное кресло у очага, погрел над углями руки и сказал:
— По-моему, выступление надо отменить. Мы ничего не добьемся. Кстати, я слышал новую ночную английскую радиопередачу: русские нанесли еще один удар немцам под Москвой, они отбросили их за Волгоканал, севернее Москвы.
— Что ты хочешь этим сказать, Иохим? — спросил Матье, — может, по-твоему, усилия русских позволяют нам быть неблагодарными и разрешают нам помогать общему нашему врагу?
— Я хочу только тебе сообщить, что проникнуть на привокзальные пути и в мастерские мне не удалось. Теперь ни мы не знаем, что там делается с формированием эшелонов, ни железнодорожники не знают о наших планах. Можно ли рисковать при таком положении?
По поведению Иохима Матье догадался, что у того есть еще какие-то вести или доводы, которых он не высказывает. Иохим, однако, отмалчивался.
Наконец прибыл Лезанфан. Он сообщил, что в назначенном месте Марике не появлялась.
Иохим сделал знаки Лезанфану и хозяину дома ван дер Смиссену выйти из комнаты и оставить его вдвоем с Матье. Когда они вышли, Иохим полез за пазуху и достал мелко свернутую афишу.
— Прочитай, Матье.
Матье прочел объявление полковника Летуле о том, что Марике взята заложницей. Так он узнал, что его жена будет находиться на паровозе воинского поезда, на который он, Матье, готовил нападение.
— Это, может быть, не решающий довод, Матье. Но при всех прочих доводах ты должен и с этим посчитаться.
Затем Иохим заторопился.
— Я пойду, Матье. Дела есть. Минут через десять я вернусь. А ты обдумаешь и сообщишь мне твое решение.
Иохим ушел.
Деловая сторона была для Матье ясна. Его решение было уже принято с первого мгновения: нужно лобовое нападение. Подземный взрыв путей невозможен, — нет времени. Наземная порча путей незаметным образом тоже неосуществима. Отложить нападение нельзя, — эшелон уйдет, а после его ухода порча путей не будет иметь почти никакого значения. Именно теперь важно нарушить движение, когда в местном узле сосредоточены к отправке большие резервы, спешно бросаемые в развернувшуюся на Востоке битву. Но Марике будет на паровозе. Паровоз первым полетит о рельс. А если как-нибудь чудом Марике спасется при крушении, она будет казнена немцами в отместку за крушение.
Матье сидел в оцепенении; без мыслей, без ощущений. Он попробовал встать, походить: ноги гнутся, плечи виснут, на голову как будто положена тяжелая плита. Он заставил себя думать. Но скоро поймал себя на том, что он ни о чем не думает.
Перед ним все вставала и проходила одна и та же картина, все в одних и тех же подробностях: вот немцы объявляет Марике, что сейчас ее казнят; Матье представлял себе при этом ее лицо, ее глаза; вот она посмотрела на небо, на деревья, может быть, она вспомнила и подумала о нем; может быть, она вспомнила о Ренэ и ей стало жаль, что она видит небо, а Ренэ уже не может видеть небо; вот ведут Марике к месту казни; вот стреляют, и она падает. И все это Матье переносит в мыслях своих твердо. Но вот в воображении повторяется еще одна деталь: Марике упала с простреленным сердцем; она лежит одна на отгороженном пустыре у моста, недалеко от калитки, ведущей к бараку, где помещаются караульные солдаты; наступает ночь, дует ветер, никого кругом нет, все заперлись в домах и греются около печей, а Марике лежит одна; и вот через калитку проходит немецкий часовой и в темноте наступает сапогом на прекрасное лицо Марике; часовой спотыкается, в досаде ударяет каблуком по лицу Марике и отталкивает ногой ее тело с тропинки в глубокую яму с водой, где плавают гнилые щепки и по поверхности воды колышутся нефтяные пятна.
Матье поднимается на ноги, полный решимости и воли; он говорит самому себе вслух: «Пора, пойдем надо делать, что задумал».
Матье надевает пальто, берет шляпу, но не решается надеть на голову. Ему кажется, что как только он наденет шляпу, все бесповоротно будет решено, — а ведь надо что-то еще взвесить, что-то еще с самим собою обсудить. Он снова садится. Шляпа падает у него из рук на пол. Он подвигается ближе к окну и смотрит. Но за окном темнота.
Матье вдруг открывает, что он думает не о том, что ему надо делать или чего не делать, а думает о русских, думает о том, как было бы хорошо, если бы они немцев разбили. И ему сразу все кажется таким простым и таким ясным.
И он видит, как он семилетним мальчиком сидит на коленях у матери, — мать рассказывает ему сказки, он слушает и мечтает стать героем и борцом, когда будет большой. «Конечно, чего же думать, — опять вслух говорит себе Матье, — пора итти. Все ясно». Он встает, но незаметно для себя сейчас же снова садится. Слезы текут у него из глаз сами собой. Он видит, как немецкий солдат сапогом, тяжелым сапогом, наступает на прекрасное лицо Марике; а Марике лежит одна, покинутая всеми на свете, и никто не придет к ней. Матье кладет голову на край стола и стонет. Затем его охватывает гнев на то, что этот образ часового, наступающего сапогом на лицо Марике, не уходит от него и, наверное, никогда не уйдет из его воображения. Матье резко встает; отыскивает шляпу на полу, поднимает ее, надевает и быстро направляется к выходу.
Когда он проходит через соседнюю комнату, дверь позади него захлопывается, и он попадает в густую неподвижную темноту. Матье кажется, что ему этого-то как раз и хотелось, — остаться одному в темноте.
«Вот теперь я спрошу себя один перед совестью, спрошу обо всем, без всякой утайки». Матье замирает на месте. Глаза его открыты, но он ничего не видит; ничто его не отвлекает, ни шорох, ни проблеск света, он слушает самого себя. Мысли его возбуждены. Он уже видит, как он и его товарищи, заслышав поезд, рванулись вперед, как они опрокидывают сторожевое немецкое охранение, как подбегают к линии, разворачивают пути гранатами, ломами, на виду у приближающегося мчащегося поезда; он думает только, как бы ловчее, как бы быстрее все это сделать. И он ощущает в себе силу, крепость, бодрую, живую, почти детскую охоту к бегу, к усилию, к риску, к опасности, к шуму боя, и вместе ровную спокойную уверенность в удаче. Он ясно сознает в эту минуту, что может все перенести, что его теперь ничто не устрашит, что все его существо охвачено, азартом битвы.
Он подумал, чем держится в нем эта неистребимая несдающаяся жизнь? Его ужаснуло, как можем мы переносить гибель близких; как может он, Матье, примириться с тем, что всё живет, а они, Ренэ и Марике, не будут жить, как может он перебороть невозвратимость своей потери. И он понял, что в преодолении невозвратимых утрат, в подчинении печалей всегда бодрствующей верности делу и есть истинная жизнеспособность, вдохновляющая на твердое и радостное свершение того, что нам велит наш долг. Без утрат, невозвратимых утрат, нет истинной жизни. Ее торжество не в отсутствии несчастий, а в их преодолении.
И ему открылось, что его способность все перенести проистекает из его участия в создании вместе с миллионами людей вечного, бессмертного и негибнущего дела.
То состояние крепости и бодрости, которое теперь было в нем, ему казалось выше и благороднее, чем счастье. В счастьи есть довольство и неразлучный с довольством страх, что мгновенно пройдет, минует. Соприкосновение же с великим, негибнущим и вечным наполняет готовностью противопоставить всем возможным испытаниям и еще неведомым страданиям свою израненную непоколебимость и свою жадную решимость дальше делать и делать, вновь и вновь создавать, вновь подниматься и всегда вновь воскресать.
Матье ощупью дошел до выхода. В передней, в полутьме зашевелилась тень. Его окликнул Иохим:
— Ты уже выходишь, Матье? Так быстро?
— Я готов.
— Ты все решил, Матье?
— Да, все решил.
— Да когда же? Я и не успел еще уйти. Что же ты решил, Матье?
— Надо делать то, что делать надо. Идем.
«Этот человек не знает сомнений, — подумал Иохим, — как я ему объясню, почему я никуда не ушел и оставался все время здесь?»
— Идем, Иохим. Мне еще до рассвета предстоит одно дело.
Матье подумал, что ему надо до нападения на эшелон разыскать Альберта и казнить его за измену.
Иохим же попросил не торопиться, остаться еще немного; раньше рассвета эшелоны не тронутся.
Иохим открыл дверь в чулане под лестницей и позвал кого-то, там дожидавшегося.
— Иди.
Из темноты ступил на порог комнаты Альберт.
Иохим же вышел на улицу, оставив братьев наедине друг с другом.
Матье узнал брата по шагам.
Матье сухо кашлянул. Альберт знал, что у брата это было знаком, что он не хочет говорить, а хочет слушать. О, как он, Альберт, знает все в любимом старшем брате и как он, теперь оступившись, любит в Матье его спокойную силу. О, с каким открытым сердцем он сейчас расскажет брату о всех своих муках, признается во всех своих ошибках и будет просить его дать ему новые силы для борьбы. О, как будет рад Матье, что и Альберт станет вместе с ним в ряды тех, кто не примирился с иноземным владычеством.
Альберт обо всем этом решил, сидя в подземельи под сводами родного дома. И вот теперь наступила минута их настоящей встречи и их настоящего слияния.
Но Альберт не успел начать говорить, как Матье подошел к двери, запер ее, а ключ положил к себе в карман. Матье сделал это все с тяжелой медлительностью. Альберт мог это видеть и заметить. Альберт же не видел и не заметил. Иное занимало Альберта в эту минуту: отчужденность и жесткость брата, которую он уже успел почувствовать.
Альберт ушел бы, не стал бы говорить, если бы сейчас не решался для него вопрос о жизни со своими или о смерти в отчуждении от своих и безотрадном одиночестве.
Поэтому Альберт переборол себя, остался и заговорил. Но заговорил не так, как хотел вначале, не так искренне, как говорил с братом в детстве и не с таким глубоким и простым раскаянием, каким было полно в эти минуты его сердце.
— Видишь, я сам пришел к тебе, Матье.
— Если б сам не пришел, я бы отыскал тебя.
— Но я пришел же. Я раскаиваюсь, Матье. Ты слушаешь меня, Матье? Или, может быть, не хочешь слушать? Я говорю, а ты занят чем-то другим, роешься в карманах и что-то ищешь. Я подожду, когда найдешь.
Альберт замолчал. Матье возмутился:
— Начал говорить, — говори.
— Я прошу простить мою минутную, всего минутную, слабость. Вот ты опять занялся чем-то в карманах. Скажи прямо, что не хочешь слушать… меня… Что это ты вынул?
Матье закричал:
— Продолжай!
— Я вижу, может быть, я не так сказал, — хорошо, пусть будет иначе, не минутную слабость, а ошибку… И это тебя тоже злит? Ну, не ошибку, а мое паденье. Я искренне говорю: паденье. Но я надеюсь, что я не успел принести вреда!..
Матье раздраженно вскочил.
— Надеешься?
Альберт продолжал:
— …большого вреда. А если успел, то отныне я положу искупить…
Матье перебил брата, его раздраженье прорвалось:
— И как ты смеешь «надеяться», что не принес вреда. Молчи! Я тебе говорю — молчи! Если ты не понимаешь, что ты сделал, значит, ты не живешь с нами одним и тем же чувством. Молчи! Ты знаешь мой характер. Станешь оправдываться, будет для тебя хуже.
Но Альберт попытался продолжать. Матье снова закричал:
— Молчи!
Альберт замолчал. Матье подождал несколько мгновений: будет брат пытаться говорить или будет молчать. Альберт молчал. Матье еще выждал.
— Теперь послушался. Вот так хорошо. Сядь. Я тебе говорю: сядь. И слушай! Меня теперь слушай, а не свои слова. Ты спрашиваешь, что я искал в карманах, что вынул. Посмотри. Видишь? Это — нож. Я хотел тебя убить. Я… тебя! Это ты можешь понять? До какого же горя ты меня довел. А я ведь тебя любил не меньше, чем я любил Ренэ и Марике.
Матье остановился на минуту. Он хотел откашляться, но это вышло похожим на сорвавшийся стон. И этот стон привел Матье в то отчаянное бешенство, которое было ему свойственно в минуту вспыльчивости. Он подбежал к двери, стал искать ключ, — не нашел его, толкнул ветхую дверь могучим ударом и закричал:
— Уходи с моих глаз! И я тебе вслед брошу этот нож. Чорт с ним. Может быть, ты его подберешь и сам убьешь себя, если ты понял, что ты сделал. Ах, ты не понял еще ничего? Ты не знаешь, за что я хотел тебя убить? Не за минутную твою слабость. Разве это оправданье, что она была минутная, — для нас сейчас решают не минуты даже, а секунды. И не за твою ошибку я поднял бы руку на тебя, а за вред, который ты принес. Его нельзя поправить никогда. В ту минуту, когда мы были на краю бездны, ты оказался не с нами. Можно ли это забыть? И всегда все будут помнить: в ту минуту он был с врагами. Вечно будет тебя за это судить наша торжествующая победа. Вечно. И, может быть, было бы легче для тебя, если бы тебя убил я, убил сразу, убил рукою брата. Уходи. Дверь открыта. Иди. Никакие раскаяния тебе не помогут.
Матье распахнул двери и ждал. Альберт всегда был ему покорен, когда он гневался и безумствовал.
Но в этот раз Альберт не покорился.
Он подошел к брату, дрожащий от возмущения и решимости.
— Отойди, Матье, от порога. Я закрою дверь. Я еще объяснюсь с тобой в последний раз. Самодовольный ты глупец! Теперь я тебе буду приказывать. Во мне такая же кровь ван-Экенов, как и в тебе. Как смеешь ты произносить мне приговор и пророчествовать о моем будущем. Какое самомнение! А разве сам ты никогда не приносил вреда твоему собственному делу? Пусть, положим, не по слабости, как я, а по ошибке или глупости. Я тебе приказываю: сядь и выслушай, что я скажу. Я не уйду от тебя, как бы ты меня ни оскорблял. Я пришел не для раскаянья. За ошибку и вред пусть судит потом меня судьба. Я пришел, чтобы вместе с вами сражаться. Один, без вас, я не умею и не знаю, как мне делать. Кто же отвергает соратника на поле битвы? Ты играешь наруку нашим врагам. Неужели ты пойдешь на такое преступление, чтоб оттолкнуть, отвергнуть меня в такую высокую для меня минуту?
Матье отошел от двери и покорно сел у стола.
— Я слушаю, — сказал он младшему брату.
— Весь мир знает, Матье, о жестокостях немцев, о пытках, о физических истязаниях, которым они подвергают свои жертвы. Но, боже, что я испытал! Они применили ко мне невидимые глазом изощреннейшие нравственные пытки, нравственные истязания. Видит ли мир, знает ли мир об их тончайше разработанной системе морального сокрушения своих жертв? Участь их моральных невольников не менее тяжела, чем участь других их жертв. Поставят ли немцам и это в счет? Ответят ли они и за это? Или весь гнев ты обратишь только на твоих ослабевших братьев, упавших под тяжестью испытания?
Матье вытянул руку, останавливая Альберта и как будто произнося клятву. Рука протянулась, казалось, через всю комнату.
— И это немцам не забудется!
— Так слушай меня, Матье. Я не испугался смерти. Я перенес ее угрозу легко. Тогда меня казнили возвращением к жизни. А вернув к жизни, меня уверили, что у нас нет надежды на победу. Это был последний удар, последняя капля; это было как будто набросили жернов на шею человеку, который из последних сил боролся с течением, уносящим его в пучину.
И Альберт рассказал брату весь путь своих испытаний:
— Я вырвался, Матье, из удавьего кольца. Но ужас, который оставили во мне эти короткие часы, сильнее всякой боли. Я потребую расплаты. Я буду мстить. Поможешь ты мне в этой мести? Неужели не поможешь, Матье, мой старший брат Матье, мой любимый брат? Знай, если не поможешь, ты ввергнешь в отчаяние того, кто, может быть, был бы хорошим борцом за наше дело. Теперь суди.
Матье встал, подошел к Альберту и крепко обнял его.
— Я знаю, Альберт, что ты несчастен. Я люблю тебя, брат. И мне жаль тебя. Как только ты вошел, мне хотелось обнять тебя и вместе с тобой погоревать о том, что ты с собою сделал. У меня резкий, нехороший характер, и я вспылил, может быть, оттого, что я боялся своей нежности к тебе. Затем я рассудил и взял себя в руки. И я не боюсь теперь тебя пожалеть и обнять тебя. Я тебя выслушал. А теперь, как я тебе уж сказал, иди. Дверь открыта. Я тебя не приму в наши ряды.
Ласковые слова и спокойствие брата ужаснули Альберта больше, чем его бешеный гнев и негодование в начале встречи.
— Почему, почему ты прогоняешь меня, Матье?
— Ты не усилишь, а ослабишь нас. Ступай и учись мужеству. Ты усомнился в нашей победе. И этим колебал нашу веру в самих себя и наше доверие друг к другу. Это — первое твое преступление и первая твоя беда. Ты хотел взвесить на весах и рассчитать, чей успех вероятней. Это — второе твое преступление и вторая твоя беда. Этим ты отделил себя от родины. Принимай ее несчастья как свои собственные. И тогда при всех поворотах судьбы ты сумеешь остаться ей верен до конца. Ты думал, что величие родины живет только в прекрасных сооружениях прошлого, и ты забыл, что сам ты обязан быть живым носителем и частицей, воплощающей немеркнущую славу отечества. Могут быть разрушены какие угодно памятники, но никогда не сотрется память о доблестях, которые мы совершим. Наше малодушие будет оскорбительней для святынь старины, чем наша решимость пожертвовать святынями во имя победы. Ты еще не готов нести наше тягчайшее бремя. Прощай. Я буду ждать, когда ты придешь иной. Только всей твоей жизнью ты можешь искупить твою вину. Мы издали тебе поможем.
Альберт повернулся и пошел к двери. На пороге он сказал:
— Я ошибся в тебе, Матье. Ты не любишь меня.
— Если бы ты знал, Альберт, на что я решился перед тем, как ты пришел, не сказал бы ты так и ты понял бы, почему я не могу простить тебя. Когда-нибудь ты о том узнаешь.
Альберт вышел из дому. Матье услышал, как снаружи Альберта окликнул Иохим и Альберт дружески ему ответил.
Голос Альберта, среди ночи и тишины, — особенно близкий, родной и привычный, — принес Матье воспоминание детства, воспоминание о счастливых ночах под этим же небом, как издалека приносит ветер с полей запах цветов. Матье захотелось окликнуть Альберта, позвать его, догнать, вернуть. Но зачем?.. Нет, теперь уж незачем. Пусть уходит.
Шаги Альберта затихли, и очертания его растаяли в темноте. Настороженное ухо Матье услыхало шорох голых ветвей, — это, очевидно. Альберт вышел к каштановой аллее и пробирается через изгородь из акаций.
Матье обошел расположение своего отряда и проверил готовность людей. Все были на месте, все были готовы.
На востоке сияла далекая спокойная звезда. Подходила уже глухая пора долгой зимней ночи. Как раз самое время эшелону трогаться. Но сигнальщики не подавали условленных знаков. «Неужели немцы перехитрили меня?» — подумал Матье.
А ночь текла. Звезды мерцали. Тишина чуть звенела от ветра. Как ни прислушивались Матье и его товарищи, а шума поезда с линии не доносилось. Иногда тишина до того напрягалась, что казалось, и она ждет, когда прозвучит условный сигнал. Но сигнал не звучал. У людей Матье приподнятость ожидания начала сменяться усталостью.
А ночь медленно шла, не останавливаясь. И свет месяца становился все холодней.
Альберт шел без цели. Он был поглощен только одной заботой: не встретить на пути патруля. Он не знал, куда и зачем ему итти. Его отчаяние было так беспредельно, что он перестал его ощущать. Ему все время хотелось насвистывать.
Когда он дошел до круглой башни, неподалеку от ратуши, ему пришлось переждать в нише фонтана меж колоннами, когда пройдет патруль. Отсюда был виден мост, построенный римлянами, паперть собора святой Жюстины, передний фасад пивной «Под крылом ласточки» и начало узенькой, поднимающейся в гору улицы «Пламенеющей девушки».
Альберт вспомнил девушку, спасшую чужих детей; вспомнил доктора, павшего последней жертвой эпидемии в тот момент, когда благодаря его усилиям и его искусству черный мор был побежден. Он вспомнил и других доблестных деятелей города. В воображении его прошел весь пережитый день, с самого утра, когда он рассматривал в лупу валонскую миниатюру и когда Луиза, войдя, сказала ему: «Вас там спрашивают, Бель-бель».
Проходивший патруль завернул за угол. Альберт вышел из ниши. На колонне висела только что приклеенная афиша. При свете звезды Альберт прочитал о Марике… «Так вот о чем знал Матье, когда я пришел к нему с раскаянием…»
Альберт остановился, вдруг осененный. Затем, возбужденный желанием скорее исполнить, что задумал, он бросился бежать к своему дому. Но сдержал себя и стал пробираться осторожно, чуя каждый шорох: теперь у него была влекущая цель: «…они уже начали расправу, начну и я свою месть… При взрыве погибнут сокровища, которые я оберегал…» Альберту вспомнилось, что Матье говорил о русских: «…проверю и я себя по их примеру».
Придя в подземелье, Альберт быстро проверил все приготовленное для взрыва, и протянул шнур к самому выходу в кустарник.
Но когда нужно было поджечь, он вспомнил о голубоокой мадонне, похожей на его мать.
Он вспомнил глаза мадонны, в которых светилась вера, что все злое минет и на земле зацветет безмятежная радость. Вспомнил ее лицо, освещенное светом весеннего утра, и ее улыбку сладостного созерцания, поставившего себя вне страдании и смерти.
Он подошел к месту, где была лесенка вверх в музей, и долго слушал: в музее было тихо, ни голосов, ни шагов. Судя по отдаленным, еле доходящим звукам, дверь из музея в переднюю была закрыта. Альберт представил себе ясно, как он все проделает в несколько мгновений: повернет рычажок, отодвинет медвежью группу, войдет — освободит холст от рамы и подрамника, свернет холст трубочкой и вернется в подземелье. Он не может решиться на уничтожение голубоокой мадонны. Не колеблясь. Альберт так все и сделал.