Поднявшись в музей, он повернул рычажок и поставил медвежью группу на место. Теперь, если он услышит шаги, он сможет спрятаться где-нибудь, в уголке, и дождаться, когда будет можно снова незаметно вернуться в подземелье.

Он уже свернул мадонну трубочкой; уже пошел к медвежьей группе; уже рука протянулась к рычажку. И вдруг дверь из передней открылась.

На пороге был Летуле и майор. Вошедшие заметили Альберта. Прятаться ему было поздно.

Но немцев отделяло от Альберта пространство обширной комнаты. Он мог успеть повернуть рычажком медвежью группу, прыгнуть вниз и быстро закрыть за собою спуск в подземелье. Он был бы в безопасности, но немцам стало бы известно существование подземного хода.

Мгновенно все эти мысли промелькнули перед Альбертом. Ему вспомнилось, как Матье, появившись утром, первым делом спросил у него, в порядке ли находятся в подземелье взрывчатые вещества. У Альберта вспыхнула догадка, надежда, убеждение, что Матье обязательно использует подземный ход в каких-то своих целях. Сознание, что он, Альберт, пожертвовав теперь своею безопасностью, может этим содействовать Матье в его борьбе против ненавистных немцев, наполнило Альберта решимостью и удовлетворением. Он отпрянул от медвежьей группы и остался на месте, ожидая расправы над собою.

Альберта пытали, но он не выдал, как он попал в музей. Тайна, которую в семье ван-Экенов умели хранить даже дети и даже от близких друзей, не сделалась известной врагу.

Летуле приказал расстрелять Альберта.

Майор велел коротконогому и румяному вывести Альберта и ждать, когда он придет подать команду к расстрелу.

Бернгард и Филипп вывели Альберта в сад. Поздний бледный месяц низко повис над землею. Казалось, он оставался без движения, но и без ожидания; ко всему безучастный, но видящий все.

Альберт взглянул на месяц. Ему вспомнилось много лунных ночей в этом саду: ночей летних с недвижным необъятным чистым небом и серебристым светом на листьях деревьев и над росистой травою; ночей неспокойных, весною и осенью, когда месяц торопливо скользит, убегая в известные ему одному дали, то бросаясь в черные пропасти туч, то торжествующе появляясь на короткие мгновения в незапятнанном сиянии.

И от этих воспоминаний Альберту стало еще спокойней и еще легче. Что он может еще вспомнить? Он ничего другого не хочет вспоминать и не может вспомнить. Теперь главное, что он сознает, это то, — что его совесть чиста, что он поступил как надо и что все его существо успокоено и облегчено ощущением правильно сделанного дела. И ему отрадно от того, что нет никакой в нем расщепины, никакого сомнения, — все так ясно, так хорошо и так ровно на сердце.

Это небо, этот сад, ночи, зори, знойные дни и тихий свет вечеров — вот и все, что было самое замечательное в его жизни. И это так хорошо, так необъятно и так постоянно, что можно бесконечно созерцать и желать бесконечного созерцания, а можно бесстрастно и беспечально закрыть глаза и спокойно навеки заснуть, с безмятежным, счастливым ощущением этой красоты, этой необъятности и этого постоянства.

Его подвели к яблоне с толстым стволом. Эта яблоня уже перешла за средний возраст и начинала стареть. Солдаты остановились здесь подождать майора.

Альберт заметил, что у шишковатого узла на стволе яблони готова вот-вот отвалиться накладка из вара, прикрывающая полоску ранения.

Он подошел и поправил накладку. У корня что-то блеснуло под лунным лучом. Альберт по привычке наклонился. Это был оброненный гвоздь. Альберт поднял и по привычке положил в карман. Солдаты следили за каждым его движением.

У Альберта было только одно желание; сесть на какое-нибудь сиденье. Стояние на ногах развлекало и рассеивало спокойную бездумную сосредоточенность. Он попросил, — солдаты согласились, и он сел на пенек в двух-трех шагах от яблони. Теперь можно было ждать, когда придет майор, и не думать о том, что ждешь; и стало безразлично, когда это будет, что он придет; долго ли ждать, или он придет сейчас же, — все равно: спокойная, бесстрастная, бестревожная сосредоточенность, которой отдался Альберт, была так глубока, что для нее не стало времени — и минута сделалась равна бесконечности, и бесконечность показалась бы мгновением. Альберт подумал: «О, эти мгновения ожидания неизбежной смерти, когда ты молод и полон силы, — какой спокойной, торжествующей и гордой безмятежностью наполняют они все твое существо, если ты сумел отвлечься в этот миг от перебирания мелкой житейской суеты и прикоснуться к вечным источникам непреходящей радости жизни. Для ощущения истинной радости жизни нет времени; мгновение ли мне осталось жить или дни повторятся, все равно глубина удовлетворения та же».

В его душе было так торжественно и чисто, как бывает в недвижном звездном небе.

Снизу, от земли, начал подниматься предрассветный туман. Холодало. Альберт чихнул, — и еще раз и еще. Филипп сочувственно выругался. Бернгард сказал:

— Майор всегда так. Это ему одно удовольствие. А человек тут ждет и напрасно теряет время, да и мы на холоде зябнем.

Когда пришел майор, — Альберта поставили у старой яблони. «Теперь-то уж расстреляют», — подумал Альберт. Сколько раз он умирал за этот долгий день и в эту долгую ночь.

Он стоял и ждал, — ждал, что прогремят выстрелы и разорвут ночную тишину.

Он не жалел ни о чем. Его совесть была светла, как начинавшийся тихий рассвет.

Теперь, когда он узнал, что такое решимость бороться, когда он отдал все свои мысли, всю свою любовь великому делу, за которое борются миллионы людей, Альберт чувствовал, что он победил все свои ограниченные привязанности. Только теперь он победил страх. Только теперь он победил печаль. Его уже не ужасала мысль об утрате реликвий родного города. Он был горд тем, что славное прошлое отцов воплощено теперь малою частицей и в нем.

Его сердце обрело бодрость. Жизнь его на пороге своего конца была наполнена ощущением радости.

И вот раздались выстрелы… но где-то далеко от Альберта, один, другой, третий. «Может быть, это Матье и его товарищи стреляют в немцев. Может быть, я отомщен раньше, чем меня успели убить», — подумал Альберт. А затем залп блеснул и ударил перед его глазами. Он упал сраженный. Но когда погасал последний луч сознания, его уста произносили хвалу вечно побеждающей жизни.

* * *

— Откуда эти выстрелы? — спросил Матье, ожидавший сигнала о выходе эшелонов. Иохим сказал, что это стреляли где-то около паровозных мастерских.

А ван дер Смиссен, всегда хорошо различавший источник звука, сказал, что залп был в стороне дома ван-Экенов.

Выстрелы не повторились. Но и сигналов не было.

Наконец явился Лезанфан из новой разведки в привокзальном района.

— Эшелоны не выйдут. Не ждите.

— Как так не выйдут?! — закричал Матье и вытянул вперед длинную руку, как бы грозя кому-то в темноту.

— Ни сегодня, ни завтра не выйдут.

Лезанфан рассказал, что после того как получились вести о русской победе под Москвой, у железнодорожников без всякого между собой сговора, одновременно почти у всех, явилась мысль сейчас же, здесь же на месте задержать отправку немецких подкреплений. Очень быстро от человека к человеку передалось это решение, — люди понимали друг друга с одного кивка, один другому улыбнется, кивнет, и становится ясно, что надо делать.

«Работа сейчас же забурлила, и вышло такое чудное рагу, какого не делают и в Нормандии на рождество. Все паровозы нашего узла — целых тридцать два, — ни вперед, моя красотка-кантиньерша, ни назад, дружочек мой. Немцы бегают, орут, грозят. Вызывали полковника, — тот кричал и приказывал «под страхом смерти». А страх-то, господин полковник, у нас, извините, пожалуйста, весь израсходовался, — паровоз в ответ на его вежливость тоже вежливо прошипел и остался на месте. Полковник тут же сам застрелил машиниста, — вы знаете его, Буате, Эмиль Буате, чудный парень. Но, извините, полковник, страха у нас все равно нет. И со вторым паровозом тоже. И с третьим. Тогда эта гитлеровская сволочь стреляет во второго машиниста, — убивает. Это — Поль из Шарлеруа, фамилию его не знаю. И в третьего стреляет.

— И тоже убивает? — спросил Матье.

— Тоже — убил. Тот крикнуть успел: «Месть! Победа!» и упал около паровоза.

— А кто же был третий? — спросил Матье.

Но Лезанфан, как будто не слышав вопроса, продолжал:

— И тогда все зашумели. Всюду побросали работу. Все двинулись в депо. Что будет там, не знаю.

— Кто же там организатор?

— Лезанфан же сказал — никто, само собою вышло.

— Я этого не говорил. Я-то хорошо знаю, кто. Русские — вот кто там организатор. Их победа под Москвой всех зажгла: «И славный их пример — порука, что мы не дрогнем пред врагом», — пропел Лезанфан.

— Снимите шляпы, почтим героев молча. И сейчас же всем отрядом двинемся туда на помощь. Ты не сказал, Лезанфан, кто был третий, расстрелянный полковником.

— Это сын…

— Мой? — тихо спросил ван дер Смиссен.

— Да, ты угадал, твой сын, Смиссен. К нему на паровоз поставили Марике заложницей. Так она, говорят, соскочила с паровоза, когда полковник поднял на твоего сына револьвер и бросилась на Летуле, но тот все-таки успел выстрелить в твоего сына; тут-то и началась всеобщая суматоха.

— Что же ты сразу-то об этом не сказал?

— Я не решался, я не знал, как сказать… У меня в сердце застряли слезы.

* * *

Появление отряда Матье на привокзальных путях было внезапным. Выстрелы, раздавшиеся из темноты по постам охраны, усилили волнение и замешательство, начавшиеся около паровозного депо и мастерских. Полковник Летуле и майор спешно отбыли в комендатуру в доме ван-Экенов.

Отряду Матье удалось освободить двадцать заложников, назначенных сопровождать эшелоны, — в числе освобожденных была и Марике.

Увидев Марике, Матье ощутил, как он измучился за этот день: у него нехватило сил на радость. Марике же встретила его сурово: какое-то еще непонятное ей новое чувство владело ею всевластно. Она держалась замкнуто и была сурова не только с Матье, но и со всеми.

Матье приказал своему отряду разойтись по условленным местам, где люди могли укрыться. Сам же вместе с женой и Иохимом скрылся в домике кладбищенского сторожа возле канала, недалеко от дома ван-Экенов. «Вблизи твоего дома тебя искать не будут», — посоветовал ему Иохим.

Здесь Матье и Марике узнали, что Альберт пытался взорвать дом ван-Экенов и был расстрелял в саду под старой яблоней.

Марике сознавала, что надо спешно оставить город. Но уходить не спешила. Что-то удерживало ее. А она не решалась признаться в этом мужу. Матье тоже не торопился уходить. Его тоже удерживало какое-то задуманное дело, в котором он не хотел открыться жене.

Когда же все было готово к бегству, Марике попросила Матье подождать еще немного, пока она побывает на кладбище.

— Зачем тебе туда? — спросил Матье. Марике ответила с гневом:

— Не трогай ты меня. И не расспрашивай. И не отговаривай. И не доказывай ты мне ничего. Пусть кто хочет как угодно это назовет и как угодно об этом говорит — мне все равно.

Матье припомнил долетевшие до него слова из разговора, который перед тем вела Марике с кладбищенским сторожем. Он понял, что она хочет зарыть на кладбище реликвии, оставшиеся от Ренэ, чтобы создать себе место, где сможет остаться одна со своими воспоминаниями, когда придет победа и для всех вернется жизнь.

Слушая Марике, Матье боялся выказать ей нежность. Но теперь ему стало до трепета страшно, что он мог ее потерять. Он почувствовал к ней благодарность за живущую в ней такую же печаль, как у него на сердце, и ему показалось, что воспоминание о Ренэ связывает их двоих больше и крепче, чем долгая жизнь, прожитая вместе.

Сторож зарыл реликвии по указанию Марике и обложил место, как обкладывают могильный холм. Марике попросила его уйти. Она осталась одна.

Астры на соседних могилах порыжели и согнулись до земли. Цветы же, которые были за стеклом, стояли свежие и улыбались. Уже начинал брезжить рассвет. Предстоял солнечный декабрьский день с влажным морским ветерком.

Марике опустилась на колени. Ей хотелось вспомнить Ренэ. Но она вспомнила капитана, майора, полковника Летуле. Первый луч солнца скользнул по увядшим порыжелым цветам. «Как, — подумала Марике, — мы уйдем сейчас из своего города, из своего дома, а эти изверги останутся здесь, они будут ходить по комнатам, где был Ренэ, где Ренэ рос, где Ренэ улыбался солнцу. И я смею уединяться со своей печалью, когда эти уродливые, страшные чудовища живы и находятся здесь, среди наших людей, в наших домах. Чего же стоит вся моя печаль? И чего же я ждала всю мою жизнь? Они убили когда-то мою юность, и я ответила на это только печалью. Они убили моего сына, и я тоже это покорно снесу? И завтра они убьют моего мужа…» Марике вспомнила, как несчастья отдалили ее когда-то от жизни, как любовь к сыну только увеличила ее страх перед будущим. И вспомнила также знакомое ей ощущение силы, живущей в ней. Эта скрытая сила была ненависть. Раньше ненависть была в ней беспредметной. Теперь Марике знала своих врагов. Теперь она смотрела судьбе в глаза. Теперь ее не страшили никакие угрозы рока.

Ненависть вернула Марике к жизни. Ненависть дала ей решимость и смелость.

Марике повернула в сторону, противоположную той, где ждал ее Матье.

Она пробралась к кустарнику, маскировавшему вход в подземелье. Она знала, что в подземелье все было подготовлено для взрыва и что надо будет только поджечь шнур.

Когда Марике была уже в кустарнике, она вдруг услыхала подле себя хруст сучьев. Она замерла. Хруст повторился: «Неужели немцы?» — подумала Марике.

Перед нею был Матье. Он пришел сюда с той же целью, что и она. Они поняли друг друга без слов. Марике встала теперь рядом с Матье как непримиримая мстительница за страдания своего народа.

Перед тем как поджечь шнур, Матье и Марике услыхали наверху в музее голоса.

— Подожди, Марике, послушаем, о чем говорят…

Они не различили слов. Но Марике узнала голос полковника Летуле и голос майора.

— Поспешим, Матье, — сказала Марике.

В рассветный час, когда проснувшийся город радовался вести о победе под Москвою, взрыв в доме ван-Экенов подтвердил горожанам, что настает новый день.

Загрузка...