Брат Широкая Нога

ФИЛАДЕЛЬФИЯ

Филадельфия давно уже не та,

Мой рассказ о ней – туристу не подмога.

Если доведется вам вновь пройтись по тем местам,

Вы из прежнего отыщете немного.

О лукавом Талейране, утверждать берусь заране,

Здесь, наверное, и слыхом не слыхали,

И какой немецкий герр строил церковь (там, где сквер),

Не расскажут вам мальчишки на причале.

Все давным-давно прошло и миновало,

Говорю вам, не осталось и следа…

Ровно тысяча семьсот девяносто третий год —

Вот какое было времечко тогда!

Филадельфия теперь уже не та,

Тех людей и тех домишек нет в помине,

И не ходят с давних пор дилижансы в Балтимор,

Скорый поезд вас туда доставит ныне.

Нет уж больше той аптеки, где еще в минувшем веке

Старый Тоби продавал свои пилюли,

Нет и бани на углу, где плясали на балу

До рассвета – в дыме, в топоте и гуле!

Все прошло, и протекло, и миновало,

Говорю вам, не осталось и следа…

Славный тысяча семьсот девяносто третий год,

Что за время было – горе не беда!

Филадельфия теперь уже не та,

На ночлег в любом отеле вас устроят —

Но «Оленя», где живал сам великий генерал,

Не найти, и даже спрашивать не стоит.

Не припомнят лютеране, старой церкви прихожане,

Как, бывало, спозаранку в воскресенье

Накрахмаленным чепцам, добродетельным сердцам

Пастор Медер проповедовал смиренье.

Все давным-давно прошло и миновало,

Бедный пастор похоронен и забыт,

Ибо тысяча семьсот девяносто третий год

Нам никто и никогда не возвратит.

Филадельфия теперь уже не та,

Но за городом, где слаще дух свободы,

Оглянитесь лишь вокруг – и на север и на юг

Те же тянутся леса, луга и воды.

Так же веет в полдень знойный аромат из чащи хвойной

И пьянит прохладный запах винограда,

Дрозд поет из гущи крон, и горит осенний клен

Ярче грозного индейского наряда.

Всё на месте, все как прежде, все как было:

И озера, и холмы, и облака.

Миновали времена, позабылись имена,

Только это остается на века.

Это был их последний день на побережье. Пока шли сборы и укладывались сундуки, дети отпросились погулять и зашагали вниз по склону, к потускневшему вечернему морю.

Прилив у меловых скал не подавал никаких признаков жизни; только маленькие морщинистые волны тихонько всхлипывали на прибрежном песке от Нью-Хейвена до самого Брайтона, расстилавшего над Ла-Маншем свой серый дымок.

Они подошли к Площадке – так называлось место, где прибрежные скалы были всего в несколько футов вышиной. Там стояла лебедка, чтобы поднимать гальку с пляжа. Чуть поодаль виднелись домики береговой охраны, и деревянный турок в чалме, когда-то украшавший нос корабля, глазел на пришельцев поверх забора.



– Завтра в это время мы наконец-то будем дома, – сказала Уна. – Терпеть не могу море!

– Нет, посередке оно, наверно, ничего, – вздохнул Дан. – А самые скучные места – по краям.

На крыльцо домика вышел Кордери, их знакомый из береговой охраны, поглядел в подзорную трубу на рыбачьи лодки и, защелкнув футляр, направился куда-то вдоль берега. Он уходил, постепенно уменьшаясь, все дальше по краю обрыва, где через каждые несколько ярдов белели аккуратные меловые пирамидки – чтобы ночью не сбиться с пути.

– Куда это он? – спросила Уна.

– В сторону Нью-Хейвена, – пояснил Дан, – а на полдороге с ним должен встретиться тамошний обходчик, и тогда Кордери повернет обратно. Он говорит, если берег не караулить, сюда мигом заявятся контрабандисты.

Внизу, у самой воды, чей-то голос пропел:

Ах, это было в час ночной,

И позабыть я не могу,

Как мы скакали под луной,

Чтоб взять товар на берегу!

Послышались шаги, заскрипела галька, и на площадку выбрался худой смуглолицый человек в опрятном коричневом костюме и башмаках с широкими носами. Следом шел Пак.

Три полных лодки ждали нас, —

снова запел незнакомец.

– Ш-ш! – прервал его Пак. – Ты напугаешь этих славных молодых людей.

– О! В самом деле? – воскликнул тот. – Миль пардон! Он поднял плечи чуть не до самых ушей, развел руки в стороны и затараторил по-французски.

– Что, не компрене? – подмигнул он, переводя дух. – Могу повторить на нижненемецком!

И он заговорил на другом языке, и притом совершенно другим голосом. Изменились и жесты, и выражение лица – трудно было поверить, что перед ними тот же самый человек! Но его живые темно-карие глаза все так же весело поблескивали на узком лице, и детям показалось, что к этим глазам почему-то не подходят простой сюртук скучного табачного цвета, коричневые брюки до колен и широкополая шляпа. Его темные волосы сзади были заплетены в коротенькую озорную косичку.

– Уймись же наконец, Фараон! – засмеялся Пак. – Будь французом, немцем или англичанином – все равно, лишь бы кем-нибудь одним.



– Ой нет, не все равно, – взмолилась Уна. – Мы еще не учили немецкий… а французский начнем повторять только со следующей недели.

– Вы разве не англичанин? – спросил Дан. – Мы слышали, как вы пели по-английски.

– А-а! Это пела моя сассекская половинка. Мой отец был здешний, а в жены взял французскую девушку из Булони – француженкой она и осталась. И разумеется, из семьи Оретт. Наши два семейства давно породнились. Про это даже стишок есть, не слышали?

Семейка Оретт

И семейка Ли —

Пол-Франции за море

Перевезли.

– Так вы контрабандист? – подпрыгнула Уна.

– И много вы перевезли контрабанды? – одновременно с ней закричал Дан.

Мистер Ли кивнул с самой серьезной миной.

– Учтите, – продолжал он, – я вовсе не одобряю этого занятия и полагаю, что оно должно оставаться запретным – по крайней мере, для большинства людей (которые в нем все равно ни черта не смыслят!). Но меня с малых лет приставили к делу, контрабандный промысел достался мне, так сказать, в наследство и по отцовской, и – он махнул рукой в сторону французского берега – по материнской линии. Это у нас в крови – так же, как игра на скрипке. Оретты обычно доставляли товар из Булони, а мы принимали его здесь и переправляли в Лондон.

– А где же вы жили? – спросила Уна.

– В нашем деле лучше обосноваться подальше от работы. Мы держали небольшой рыбачий баркас неподалеку отсюда, в Шореме, а сами, как порядочные крестьяне, арендовали землю и домик в Вормингхерсте под Вашингтоном, к северо-западу от Брамбера, где фамильное поместье Пеннов.

– Как же, помню! – усмехнулся Пак, присевший на корточки. – Про вас и в тех краях сложили стишок:

В родовитом семействе Ли

Сплошь цыганские короли!

И сдается мне, Фараон, что так оно и есть. Фараон рассмеялся:

– Похоже, цыганская кровь во мне не так уж сильна, ведь я все-таки остепенился и нажил порядочное состояние.

– Контрабандой? – спросил Дан.

– Нет, торговлей табаком.



– Вы хотите сказать, что оставили ремесло контрабандиста, чтобы открыть табачную лавку? – воскликнул Дан с таким разочарованным видом, что все засмеялись.

– Что поделаешь, – сказал Фараон. – А впрочем, разные бывают табачные лавки… Скажите-ка лучше: сколько, по-вашему, будет отсюда вон до того баркаса с заплатой на фоке? – Он ткнул пальцем в сторону рыбачьих лодок.

– Чуть меньше мили, – почти сразу ответил Пак.

– Верно. А глубина под ним – семь саженей, и дно – чистый песок. Вот на том самом месте мой дядюшка Оретт пускал ко дну бочонки с коньяком из Булони – а мы их потом доставали, грузили в лодки и перевозили сюда, к Площадке, где уже поджидали вьючные пони.

Однажды довольно-таки туманной ночью в январе девяносто третьего года мы с отцом и с дядюшкой Лотом пришли на баркасе из Шорема – и смотрим, дядюшка Оретт и братья л'Эстранж, мои французские кузены, поджидают нас на своем люггере с новогодними подарками от матушкиной родни. Помню, тетушка Сесиль прислала мне красную вязаную шапочку, и я ее тут же натянул, – ведь у французов как раз перед тем началась революция и красные колпаки были в большой моде. Дядюшка Оретт рассказал нам, как французы отрезали голову своему королю Луи, а еще – как из Брестского форта обстреляли английский военный корабль. Новости были самые свежие, еще и недели не прошло.

«Значит, опять война, – говорит отец, – только успокоились – и на тебе! И что бы это людям короля Георга и короля Людовика не надеть свои мундиры да не схватиться бы друг с дружкой, а нас не трогать?»

«Это бы неплохо, – говорит дядюшка Оретт. – Но нет, зачем им самим воевать, когда можно найти кого получше? У нас уже рыщут вербовщики, так что и вы глядите в оба!»

«Вот только доставлю товар, – говорит отец, – и придется засесть покуда на берегу и выращивать капусту А хотел бы я, ей-богу (тут отец перешел на люггер, чтобы отдать им наши новогодние подарки, а младший л'Эстранж светил ему фонарем), – хотел бы я, чтобы этим любителям повоевать довелось бы в зимнее время доставить по назначению партию-другую товара. То-то бы они узнали, что значит честно зарабатывать свой хлеб!»

«Ну, я вас предупредил, – говорит дядюшка Оретт. – Пора нам убираться отсюда, пока не появился таможенный катер. Поцелуйте от меня сестрицу, и поосторожнее с бочонками – туман сгущается к югу».

Я помню, как он помахал нам на прощание, и Стефан л'Эстранж задул фонарь.



К тому времени, когда мы подняли на борт все бочонки, вокруг был такой непроглядный туман, что отец побоялся отпускать меня на берег, хотя с баркаса было хорошо слышно, как пони переступают по камням. Они с дядюшкой Лотом спустили шлюпку и сами сели на весла, а я остался на баркасе и заиграл на скрипке – чтоб они не заблудились на обратном пути.

Вдруг я услышал пушки. По крайней мере две из них стреляли трехфунтовыми ядрами и, похоже, принадлежали дядюшке Оретту. Он был не из тех, кто по ночам выходит в море безоружным. Потом раздался ответный залп: должно быть, с таможенного катера. Капитан Гидденс знал свое дело. Очень был любезный господин, но пушки всегда наводил сам. Я перестал играть и навострил уши. Где-то над самой моей головой послышалась французская речь – и вдруг из тумана выдвинулся нос огромного корабля и заслонил все небо, подминая под себя наш баркас. Я и пикнуть не успел! Как сейчас помню: баркас заваливается набок, а я стою на планшире и руками упираюсь в обшивку корабля, будто хочу отпихнуть его… Тут прямо перед моим носом проплыл освещенный квадрат открытого люка. Я оттолкнулся от планшира – и в ту же минуту баркас пошел ко дну, а я, все еще сжимая в руке скрипку, скатился в трюм французского судна.

– Батюшки! – воскликнула Уна. – Вот так приключение!

– И вас никто не заметил? – спросил Дан.

– Там никого не было. Это был нижний люк, их обычно вообще не открывают, а вся команда была наверху, на батарейной палубе. Я свернулся калачиком на ворохе мешковины и заснул.

Когда я проснулся, вокруг было полно народу. Все галдели, расспрашивали, как кого зовут, и делились своими горестями – точь-в-точь новобранцы в отцовских рассказах о прошлой войне. Я сразу догадался, что их всех похватали вербовщики. Судно называлось «Амбускада»: тридцатишестиорудийный фрегат республиканского флота, под командованием Жана Батиста Бомпара, всего два дня как из Гавра, пункт назначения – Соединенные Штаты Америки, на борту – посол Французской Республики господин Женэ. Всю ночь они провели на ногах и в боевой готовности, потому что слышали в тумане пушечные залпы. Должно быть, они как раз проходили неподалеку от Нью-Хейвена, когда дядюшка Оретт и капитан Гидденс обменивались любезностями. На борту никто и не заметил, что «Амбускада» потопила наш баркас.

Я подумал: раз уж тут все друг с дружкой не знакомы, на меня вряд ли обратят внимание. И вот я сдвинул на затылок красную шапочку тетушки Сесиль, засунул руки в карманы и пошел, как у французов говорится, фланировать, пока не добрался до камбуза.

«Ну наконец-то! Хоть одного не укачало! – говорит повар и сует мне в руки поднос. – Отнесешь завтрак гражданину Бомпару».

Я отнес завтрак в капитанскую каюту, но я не стал называть Бомпара гражданином. О нет! «Мой капитан» – вот как я к нему обратился, совсем как дядюшка Оретт, когда служил в королевском флоте. И Бомпару это очень даже понравилось. Он взял меня к себе в услужение, и после этого никто уже не задавал никаких вопросов. И я получил неплохие харчи и нетрудную работу до самой Америки.

Бомпар без конца рассуждал о политике, его офицеры тоже, а уж когда посол Женэ избавился от морской болезни и начал всех перекрикивать – то всякий раз после обеда кают-компания превращалась в настоящий грачиный парламент.

Прислуживая за столом и прислушиваясь к разговорам, я скоро выучил имена всех главных революционеров. Дантон и Марат – так назывались две пушки среднего калибра, что стояли у нас на баке. Я, бывало, пристраивался между ними поиграть на скрипке. А капитан Бомпар и господин Женэ день за днем толковали все об одном и том же: какое великое дело совершила Франция да как Соединенные Штаты примут ее сторону в войне и помогут ей разбить англичан. Женэ – тот чуть ли не силой собирался заставить Америку воевать за Францию. Он вообще был невоспитанный малый. Но мне нравилось слушать. И я не отказывался выпить, если предлагали тост за чье-нибудь здоровье – например, гражданина Дантона, который отрезал голову королю Луи. Будь я целиком англичанин, меня бы, пожалуй, покоробило, но тут, можно сказать, пригодилась моя французская кровь.

Она, однако, не спасла меня от судовой лихорадки. Я расхворался за неделю до того, как месье Женэ высадился на берег в Чарльстоне. Еле живой после пилюль и кровопусканий, я чуть было совсем не зачах в душном твиндеке. Я был слишком слаб, чтобы прислуживать Бомпару, и Караген, корабельный врач, держал меня в своей каморке и заставлял возиться с пластырями и микстурами.



Я плохо помню, что происходило в эти недели. Наконец однажды утром откуда-то запахло сиренью, я высунулся в иллюминатор и увидел, что мы стоим у причала, а рядом – незнакомый город с цветущими садами, кирпичными домиками, травой и деревьями, – и вся эта Божья благодать поджидает меня на берегу.

«Что это?» – спросил я у старого Пьера, который ходил за больными в судовом лазарете.

«Филадельфия, – отвечает Пьер. – Ты все прозевал. Мы отплываем на той неделе».

Я отвернулся и заплакал: так вдруг захотелось туда, где сирень!

«Есть о чем горевать! – говорит мне Пьер. – Коли хочешь, ступай себе на берег, никто тебя не остановит. Они тут все с ума посходили – что французы, что американцы. Тоже мне вояки!»

Сам-то Пьер воевал еще при покойном короле.

Ноги у меня подгибались, но все же я вскарабкался на палубу. Народу там было – как на ярмарке! Повсюду толпились и прогуливались нарядные леди и джентльмены. Кто пел, кто размахивал французскими флагами, а капитан Бомпар и его офицеры – и даже кое-кто из матросов – произносили речи насчет войны с Англией. Раздавались крики: «Долой англичан!», «Долой Вашингтона!», «Ура Французской Республике!» Я ничего не понимал. Мне хотелось убраться подальше от всех бренчащих шпаг и шуршащих юбок – и тихо посидеть на траве. Какой-то господин спросил меня:

«Это у тебя настоящий фригийский колпак?»

На мне была красная шапочка тетушки Сесиль, уже порядком поношенная.

«А как же, – говорю, – прямо из Франции!»

«Я тебе дам за него шиллинг», – предложил он.

И вот, с шиллингом в кармане и со скрипкой под мышкой, я протиснулся к трапу и сошел на берег.

Это было как во сне: трава, цветы, деревья, птицы, дома и люди – и все не такое, как у нас! Я немного посидел на лужайке и поиграл на скрипке – а потом пустился бродить по улицам, приглядываясь, прислушиваясь и принюхиваясь, точно щенок на базаре.



На ступеньках красивых домов из белого камня сидели богато одетые горожане – должно быть, местная знать. Одна девушка бросила мне букетик сирени, а когда я машинально сказал «мерси», она заявила, что обожает французов. И правда, французы тут, похоже, были в моде: в Булони я никогда не видал столько трехцветных флагов сразу. И всюду вопили про войну с Англией. Целые толпы народу приветствовали французского посла: того самого господина Женэ, которого мы высадили в Чарльстоне. Он разъезжал по улицам на коне с таким видом, будто он тут хозяин, и громко призывал всех и каждого немедленно отправляться воевать с англичанами. Но я это уже слышал.

Я свернул на длинную прямую улицу, там соревновались всадники, и никто им не мешал. Я люблю лошадей! Один человек объяснил мне, что эта улица всегда используется для скачек, она так и называется – Скаковая.

Потом я увязался за компанией чернокожих негров: мне хотелось рассмотреть их поближе. Но тут я увидел огромного меднолицего человека с гордым взглядом и перьями в волосах, да еще закутанного в красное одеяло. Я позабыл про негров и припустил следом за ним. Кто-то сказал мне, что это, мол, самый настоящий краснокожий индеец, по прозвищу Красный Плащ. Вслед за ним я свернул в узкий проулок между Скаковой и Второй улицей. Там кто-то играл на скрипке. Я люблю послушать скрипку. Индеец зашел в кондитерскую Конрада Герхарда и купил сахарных коржиков. Услышав, почем они, я хотел было взять таких же, но тут индеец обернулся и спросил по-английски, не голоден ли я.

«О, – говорю, – еще бы!»

Вид у меня, уж верно, был прежалкий. Тут он открывает дверь на лестницу – и ведет меня наверх. А наверху оказалась небольшая грязная комнатка, почти до краев заполненная флейтами, скрипками и каким-то толстяком: это он сидел у окна и пиликал. Пахло сыром и лекарствами, да так крепко – запах, что называется, с ног сбивал.

Но тут меня по-настоящему сбили с ног. Не успел я войти, как толстяк вскочил с места и влепил мне здоровенную затрещину. Я упал прямо на старенький клавесин, сплошь уставленный картонками с пилюлями. Пилюли раскатились по полу. Индеец даже бровью не повел.



«Подбирай сейчас же!» – рявкнул толстяк.

Я стал подбирать пилюли – их там были сотни, – а сам посматриваю, как бы проскочить под рукой у индейца и удрать на улицу. И вдруг перед глазами у меня все поплыло, и я сел на пол. А толстяк знай себе играет на скрипке.

Тут индеец наконец-то подал голос.

«Тоби! – говорит он. – Я привел мальчика не для этого. Его нужно кормить, а не бить».

«Что? – переспросил Тоби. – Разве это не Герт Шванкфельдер?»

Он отложил скрипку и посмотрел на меня хорошенько.

«Химмель! – закричал он. – Я стукнул не того мальчишку! Я думал, это новый ученик, Герт Шванкфельдер. Ты почему не Герт Шванкфельдер?»

«Не знаю, – говорю я. – Меня привел тот джентльмен в красном одеяле».

«Тоби, – говорит индеец. – Он голоден, Тоби. Христиане всегда кормят тех, кто голоден. И вот я привел его».

«Так бы сразу и сказал!» – говорит Тоби.

Он начал ставить передо мной тарелки, а индеец – накладывать на них свинину и хлеб, и еще мне налили стакан мадеры. Я рассказал им, что я с французского корабля, а попал на него потому, что у меня мать француженка. Так оно, в общем-то, и было; и притом я уже знал, что в Филадельфии мода на французов. Тоби стал о чем-то шептаться с индейцем, а я, подкрепившись, снова принялся подбирать пилюли.



«Тебе нравятся пилюли?» – спросил Тоби.

«Нет, – говорю. – Наш корабельный лекарь вечно с ними возился, а я смотрел».

«Хо! – говорит Тоби и тычет мне под нос две склянки с пилюлями. – Вот в этой что?»

«Каломель, – говорю. – А в другой сенна».

«Верно, – говорит он. – Целую неделю я учил Герта различать их. Но Герт не научился».

Тут Тоби заметил на полу мою скрипочку:

«Любишь играть?»

«О да!» – говорю я.

«Хо-хо! – говорит он и проводит смычком по струне. – Какая это нота?»

«Ля», – говорю я, потому что он явно пытался сыграть «ля».

«Брат мой! – поворачивается он к индейцу. – Вот он, перст Провидения! Я предупреждал юного Шванкфельдера, что если он еще раз убежит играть на пристань, то пусть пеняет на себя. Теперь погляди на этого мальчика и скажи мне, что ты о нем думаешь».

Пока индеец меня разглядывал, прошло, наверное, несколько минут. На стене висели часы с музыкой, и они как раз начали бить, а потом открылась дверца и появились танцующие куколки… И все это время он не отрывал от меня глаз.

«Хорошо, – произнес он наконец. – Мальчик подходит».

«Хорошо, – повторил Тоби. – Теперь я буду играть на скрипке, а ты, брат мой, споешь псалом. Ты, мальчик, ступай вниз, в пекарню, и скажи им, что ты будешь за Герта Шванкфельдера. Лошади под замком. А будешь задавать вопросы – пеняй на себя».

Эти двое принялись распевать псалмы, а я спустился вниз, к старому Конраду Герхарду. Он ничуть не удивился, услышав, что я «буду за юного Шванкфельдера». Он хорошо знал Тоби. Его жена молча взяла меня за руку и увела на задний двор. Там она вымыла меня, подстригла мне волосы «в кружок» при помощи перевернутой миски, а потом она уложила меня спать – и, боже ты мой, как мне спалось! Как сладко мне спалось в этой комнатке за печкой, с окошком, выходившим на цветник!

Я еще не знал, что в тот же вечер Тоби побывал на «Амбускаде» и выкупил меня у доктора Карагена за двенадцать долларов и дюжину склянок целебного индейского масла. Карагену понадобились новые кружева для камзола, а я, он думал, все равно не жилец, вот и согласился списать меня «по болезни».

– Молодец Тоби, он мне нравится! – сказала Уна.

– Так кто же он был такой? – спросил Пак.

– Аптекарь Тобиас Хирте, Вторая улица, дом сто восемнадцать, торговля чудодейственным маслом племени Сенека! – отбарабанил Фараон. – Тоби по шесть месяцев в году жил среди индейцев. Но не забегайте вперед: пусть мой рассказ идет «своим ходом» – как, бывало, наша гнедая кобылка сама находила дорогу в Лебанон.

– Да, а почему он держал ее под замком? – вспомнил Дан.

– Это он так шутил. Он держал свою лошадку в конюшне трактира «Олень», а над конюшней висела вывеска скобяной лавки… Когда к нему приезжали его друзья-индейцы, они ставили своих пони туда же. Я приглядывал за лошадьми, а чаще всего сидел дома и скатывал пилюли, пока Тоби играл на скрипке, а Красный Плащ разучивал псалмы. Мне у них нравилось. Вкусная еда, легкая работа, чистая одежда, сколько угодно музыки, а вокруг – тихий, улыбчивый немецкий люд, зазывавший меня в свои ухоженные садики.

В первое же воскресенье Тоби взял меня с собой в церковь: он состоял в Моравской общине. Церковь у них тоже была в саду. На женщинах были крахмальные чепцы с длинными загнутыми наушниками и шейные косынки. Они входили через одну дверь, а мужчины – через другую. И еще было там блестящее медное паникадило, в которое можно бы глядеться, как в зеркало, и мальчишка-негр, что раздувал мехи, когда играли на органе. Тоби мне поручил нести свою скрипку и всю службу пиликал, как Бог на душу положит, не обращая внимания на певчих и орган. Но довольные прихожане не желали никакого другого скрипача. Простодушные были люди! Они, помню, забирались по нескольку человек на чердак и мыли друг дружке ноги, чтоб научиться смирению. Хотя, видит Бог, уж они-то в этом не нуждались.

– Как странно! – сказала Уна.



У Фараона заблестели глаза.

– Я много чего повидал на свете и кого только не встречал, – усмехнулся он, – но нигде больше не попадались мне такие добрые, тихие, терпеливые люди, как эти братья и сестры – прихожане Моравской церкви в Филадельфии. И никогда я не забуду то первое воскресенье: как пахло персиковым цветом из сада пастора Медера и как я слушал проповедь (служили в тот раз по-английски) и глазел на всю эту чистоту и свежесть, и вспоминал темный твиндек на «Амбускаде», и не верил, что прошло всего шесть дней! Мне-то казалось – так бывает с мальчишками, – что эта новая жизнь началась давным-давно и будет продолжаться вечно… Плохо же я знал Тоби!

В то же воскресенье, едва часы с музыкальными куклами пробили полночь, я вновь услышал его скрипку. Я дремал на полу под клавесином, а Тоби только что поужинал – как всегда, поздно и плотно.

«Герт, – говорит он, – седлай лошадей. Да здравствует свобода и независимость! Цветы расцветают, и птицам пришло время петь! Мы едем в Лебанон – в мою загородную резиденцию».

Я протер глаза и побежал в «Олень». Красный Плащ уже был в конюшне и седлал свою лошадку. Я упаковал седельные сумки, и втроем мы выехали на Скаковую улицу и при свете звезд поскакали к переправе.

Так началось наше путешествие. Если ехать в глубь страны, от Филадельфии к Ланкастеру, такой цветущий, плодородный край открывается взгляду, такие славные немецкие городки! Уютные домики, переполненные амбары, тучные коровы, дородные женщины, и крутом такая тишина и покой – ну просто как в раю, если бы там занимались сельским хозяйством.

По дороге Тоби торговал лекарствами из наших седельных сумок и пересказывал всем желающим последние новости о войне. Он и его зонтик на длинной ручке были здесь таким же привычным явлением, как почтовая карета. Мы принимали заказы на знаменитое масло племени Сенека, секрет которого достался Тоби от соплеменников Красного Плаща, а на ночь мы останавливались у друзей, вот только Тоби вечно затворял все окна, так что Красный Плащ и я предпочитали спать снаружи. Там нет ничего опасного, разве что змеи, но они сразу уползают, если пошарить палкой в кустах.

– Мне бы понравилась такая жизнь! – заметил Дан.



– Отличные были деньки, ничего не скажешь. Утречком пораньше, пока не жарко, запевает дрозд. Вот кого стоит послушать! А днем, когда долго едешь верхом по жаре, и вдруг дорога нырнет в сырую низину и оттуда потянет холодком и диким виноградом – по мне, так слаще запаха и не бывает, разве что под соснами, в самый полдень. На закате начинают петь лягушки, а попозже, как стемнеет, в кукурузе танцуют светлячки. Ох, светлячки – вот это красота!

Мы были в пути с неделю или побольше, сворачивая то на юг, то на север, объезжая городок за городком: после Ланкастера нас ждал Бетлехем, потом – Эфрата, потом… неважно, мне просто нравилось путешествовать. В конце концов мы дотрусили до Лебанона, сонного городка у подножья Блу-Маунтинз – Голубых гор. Там у Тоби был домик с садом, где чего только не росло. Оттуда он каждый год отправлялся на север, чтоб пополнить запасы чудесного масла, которым его снабжали индейцы племени Сенека. Они это масло никому не продавали, только Тоби, а сами лечились у него пилюлями фон Свитена, считая, что они помогают куда лучше их собственных лекарств. Перед Тоби они благоговели, а он, конечно, старался сделать из них Моравских братьев.

Индейцы Сенека – народ смирный и благопристойный. Они достаточно натерпелись от американцев и англичан – когда те воевали друг с другом, – чтобы предпочитать мир войне. Они жили тихо и замкнуто в резервации на берегу озера. Тоби привел меня туда, и они обращались со мною так, будто я им брат родной! Красный Плащ сказал, что отпечатки моих босых ног в пыли – точь-в-точь следы индейца, и походка у меня такая же. Я мигом перенял все их повадки.

– Может, тут пригодилась твоя цыганская кровь? – предположил Пак.

– Почему бы и нет? Во всяком случае, Красный Плащ и еще один вождь, по имени Сеятель Маиса, приняли меня в свое племя. Это, конечно, большая честь. Хотя Тоби разозлился, увидев меня с раскрашенным лицом. И они дали мне прозвище, которое в переводе означает «два языка во рту» – потому что я говорил с ними и по-английски, и по-французски. У них было свое понятие об англичанах и французах, и об американцах тоже. Им успели насолить и те, и другие, и третьи, и теперь они хотели одного: чтобы их оставили в покое. Но кого они действительно уважали – так это президента Соединенных Штатов. Сеятелю довелось иметь с ним дело во время стычек с французами на западе, когда генерал Вашингтон был еще молодым парнишкой. То, что он потом сделался президентом, для них не имело значения. Они называли его просто Большая Рука – потому что у него был на редкость крупный кулак – и считали его настоящим белым вождем.



Бывало, Сеятель завернется в одеяло, подождет, пока я набью ему трубку, и начнет: «Давным-давно, в незапамятные времена, когда воинов было много, а одеял слишком мало, вождь Большая Рука сказал…» А Красный Плащ, если согласен с рассказом, выпускает дым уголками рта; если же не согласен – то через нос. Тогда Сеятель останавливается, и дальше рассказывает Красный Плащ. У него это лучше получалось. Я лежал и слушал – я мог их слушать часами!

Они и впрямь хорошо знали Вашингтона. Сеятель встречался с ним у Эппли: там раньше был самый большой в Филадельфии танцевальный зал, а потом это здание купил окружной судья Вильям Николс. Так вот, генерал всегда был им рад; ему они могли выложить все свои сомнения и тревоги. А в те дни, надо сказать, им было о чем тревожиться, хотя я не сразу в этом разобрался.

В Лебаноне и вообще повсюду в то лето только и разговоров было, что о войне французов с англичанами и станут ли Соединенные Штаты воевать на стороне Франции – или заключат с Англией мирный договор. Тоби предпочел бы, чтоб дело кончилось миром и он бы мог спокойно разъезжать по резервации и покупать свое знаменитое масло. Но большинство белых американцев были за войну и злились на президента: сколько, мол, можно тянуть? Газеты писали, что в Филадельфии жгут на улицах чучела Вашингтона, а самого президента встречают бранью и улюлюканьем.

Вы не поверите, до чего здорово смыслили в этих вопросах два старых индейских вождя: Красный Плащ и Сеятель Маиса. Если я хоть немного разбираюсь в политике, то научился этому у них, в резервации. Тоби читал обычно газету «Аврора» и был, что называется, демократ – хотя Моравская община не одобряет, когда братья и сестры увлекаются политикой.

– Я тоже ненавижу политику, – заявила Уна, и Фараон рассмеялся.

– Ну что ж, – сказал он, – обойдемся без политики. Итак, однажды жарким вечером в конце августа Тоби читал на крыльце газету, Красный Плащ курил свою трубку под персиковым деревом, а я потихоньку наигрывал на скрипке. Вдруг Тоби роняет «Аврору» и вскакивает на ноги.



«Старый я грешник, только и пекусь о собственных удобствах! – говорит он. – Я должен ехать в Филадельфию, к братьям и сестрам. Брат мой, одолжи мне второго пони, ибо мне нужно поспеть туда завтра к вечеру».

«Хорошо, – говорит Красный Плащ, поглядев на солнце. – Мой брат будет там завтра. Я поеду с ним и приведу лошадей назад».

Я молча пошел укладывать седельные сумки. Тоби давно отучил меня задавать вопросы. В наказание он запрещал мне играть на скрипке. К тому же индейцы почти не задают вопросов, а мне хотелось во всем походить на них.

Когда лошади были готовы, я вскочил в седло.

«Слезай, – говорит Тоби. – Оставайся здесь и приглядывай за домом, пока я не вернусь. На меня одного возложил Господь это дело, хоть я и слаб!»

И они ускакали прочь по Ланкастерской дороге, а я остался на крыльце с разинутым ртом. Посидев немного, я подобрал брошенную газету, чтоб завернуть запасные струны, и вдруг наткнулся на заметку про мор в Филадельфии. Там говорилось, что в городе свирепствует желтая лихорадка и жители разбегаются кто куда. Мне стало страшно. Я успел привязаться к старому Тоби. Мы с ним не то чтобы много разговаривали – но мы вместе играли на скрипке, а это, знаете, почти одно и то же.

– И Тоби умер от желтой лихорадки? – испугалась Уна.

– Ну нет! Есть еще на свете справедливость. Он благополучно прибыл в город, и после его кровопусканий больные выздоравливали сотнями. Он прислал мне весточку с Красным Плащом: если, мол, начнется война или если он умрет, то я должен вернуться в город и привезти запасы масла; но до тех пор мне велено было оставаться на месте и работать в саду под присмотром Красного Плаща. Ну а всякий порядочный индеец в глубине души полагает, что копаться в земле – занятие для скво, так что ни Красный Плащ, ни подменявший его Сеятель Маиса не надзирали за мной слишком строго. В конце концов мы наняли черномазого парнишку, чтоб за нас работал. Ох и ленив же он был, бродяга, только знай ухмылялся!

Едва я узнал, что Тоби не умер в первую же минуту, как добрался до города, я совершенно по-мальчишески выбросил его из головы и снова стал проводить все время с индейцами. О! эти денечки на севере, в Канаседаго! Мы бегали наперегонки, играли в кости, искали в лесу дикий мед или ловили рыбу в озере…

Фараон вздохнул и замолчал, глядя на море.

– Но лучше всего, – вдруг снова заговорил он, – сразу после первых заморозков. С вечера завернешься в одеяло – листья еще зеленые. Утром раскутаешься – они уже красные и желтые, все до единого листочка, будто разом вспыхнули все деревья на сотни миль вокруг или закат опрокинулся на землю…

В один из таких дней, когда клены полыхали огнем и золотом, а кусты сумаха алели еще ярче, Красный Плащ и Сеятель Маиса вышли ко мне в полном боевом облачении – и сразу затмили все краски осени. На обоих красовались головные уборы из ярчайших перьев и желтые штаны из оленьей кожи с бахромой и кистями; оба держали наготове красные попоны и парадную конскую сбрую, густо украшенную перьями, бусами, ракушками и всем чем угодно. Я было подумал, что началась война с англичанами, но тут вижу – лица у них не раскрашены, а из оружия только ременные хлысты. Тогда я запел им «Янки Дудл». Они, оказывается, собрались навестить президента и выяснить наконец, будет ли Большая Рука воевать на стороне Франции или заключит с Англией мирный договор. Эти двое, сдается мне, вступили бы на тропу войны по одному только знаку Большой Руки. Но они хорошо понимали, что в случае войны американцев с англичанами им, как всегда, достанется от тех и других.



В общем, они попросили меня поехать с ними и подержать лошадей. Это было странно, потому что, приезжая в Филадельфию повидаться с генералом Вашингтоном, своих пони они обычно оставляли в конюшне при «Олене» или у Эппли. Притом поводья можно кинуть и негритенку, да и одет я был в тот момент не для поездки в город.

– На вас был костюм индейца? – догадался Дан.

– Ну, понимаете, – вид у Фараона был смущенный, – это ведь было даже не в Лебаноне, а подальше к северу, в резервации. А вообще-то, и правда – головная повязка, одеяло на плечах, мокасины… и, конечно, загар, – нет, ничем я не отличался от юношей племени Сенека! Можете надо мной смеяться, – добавил он, одергивая свой долгополый коричневый сюртук, – говорю же вам, я перенял все их привычки. Вот и в этот раз я не проронил ни слова, хотя мне страх как хотелось подпрыгнуть и издать боевой клич, которому научили меня молодые воины.

Дан открыл было рот, но Пак опередил его.

– Нет-нет, – сказал он, – никаких боевых воплей. Продолжай свою повесть, брат Широкая Нога!

– Мы отправились в путь… – Темные глаза Фараона сузились и засверкали. – День за днем мы неслись вперед, по сорок, по пятьдесят миль в день, – три неутомимых воина! До сих пор не пойму, как это у них получается: промчаться на всем скаку через лес в полном боевом уборе и даже перышка не зацепить. Я-то своей глупой башкой все время задевал за нижние ветки, а они скользили впереди, точно пара оленей. По вечерам мы все вместе пели псалмы, и вожди выпускали в небо колечки дыма.

Куда мы мчались? Сейчас скажу, только вы все равно не поймете. Мы проехали старой военной тропой от южного края озера вдоль берега Саскуэханны, по окрестностям Нантего, и выехали прямо к форту Шамокин, что на реке Сеначсе. Мы переправились через Джуниату возле форта Грэнвилл, добрались по холмам до Шиппенсберга, а оттуда – до переправы Вильямс-Ферри (довольно опасной). И дальше через Шейндор, через Блу-Маунтинз по ущелью Эшби, потом взять немного к югу и юго-востоку… и мы застали президента дома, на его собственной плантации!



Вот уж не хотел бы я, чтоб меня когда-нибудь не понарошке выследили индейцы. Они подкрались к мистеру Вашингтону, точно лиса к куропатке. Своих пони мы оставили в укромном месте, а сами стали пробираться дальше через лес, очень медленно и бесшумно: стоило мне прошелестеть травинкой – и Красный Плащ сердито оборачивался.

Еще издали я услышал голоса, один из которых – вот неожиданность! – принадлежал господину Женэ. Наконец мы доползли до края просеки, и я увидел оседланных лошадей, которых держали за поводья слуги-негры в красно-серых ливреях, и с полдюжины джентльменов, занятых беседой среди поваленных стволов. Там был и месье Женэ собственной персоной, и даже со своим саквояжем: должно быть, его перехватили на полдороге. Я спрятался между двух толстых бревен, и до всей компании мне было рукой подать – вот как до этой лебедки.

Я сразу понял, кто здесь Большая Рука. Он стоял не шевелясь, чуть расставив ноги, и внимательно слушал Женэ, этого заморского посла, учтивого, как жестянщик из Бошема. Же-нэ прямо-таки приказывал президенту немедленно объявить Англии войну. Ну, думаю, это мы слыхали. Но он грозился поднять на ноги все Соединенные Штаты, хочет этого Большая Рука или нет.

Президент выслушал его до конца. Я оглянулся – как там мои вожди? – но они куда-то испарились.

«Господин Женэ, – говорит Большая Рука, – вы высказались достаточно ясно».

«Не господин, а гражданин! – огрызнулся тот. – Я-то, во всяком случае, республиканец».

«Гражданин Женэ, – отвечает Большая Рука, – я непременно приму это к сведению».

Тут посол, кажется, смутился – и вскоре отбыл, ворча себе под нос, даже не бросив слуге монетку. Тоже мне джентльмен!

Остальные сгрудились вокруг Большой Руки – и давай втолковывать ему все то же, о чем, в общем-то, говорил и Женэ. Вот, мол, Франция, вот Англия, и они себе дерутся прямо на голове у Америки. Французы перехватывают американские суда и грабят их под предлогом, что Америка будто бы помогает Англии. Англичане делают то же самое, только, по-ихнему, Америка помогает Франции; да еще они насильно вербуют американских матросов на свои суда, заявляя, что по закону все они подданные Великобритании.



Эти джентльмены говорили понятно и толково. Они представили дело так, что Америка, дескать, только проигрывает оттого, что не вступает в войну: она просто оказалась меж двух огней. Девять из десяти добропорядочных американцев, говорили они, хоть сейчас готовы схватиться с англичанами. Хорошо это или плохо – трудно сказать, а только пусть Большая Рука обдумает все как следует.

Он и в самом деле задумался. Я заметил, что оба вождя наблюдают за ним с другого края поляны, а уж как они туда попали – меня не спрашивайте. Но вот Большая Рука выпрямился – и задал им всем хорошенько!

– Он их отлупил? – спросил Дан.

– Нет, что ты! Он даже, в общем-то, и не бранился. Он просто разнес их в пух и прах – самыми обычными словами. Он раз десять задал один и тот же вопрос: достаточно ли у Америки вооруженных судов, чтоб воевать с кем бы то ни было? И если они думают, что да, то пусть они дадут ему эти корабли. Тут они опустили головы и уставились в землю, как будто военные корабли вдруг вырастут у них под ногами! Хорошо, сказал он, оставим флот в покое. Полагают ли они, что Соединенные Штаты готовы и способны вступить сейчас в новую большую войну? Когда всего несколько лет назад закончилась последняя война с англичанами и в трюме дыра на дыре?

Я же говорю, он разбил их наголову, и когда он умолк – наступила тишина, как после бури. Наконец один маленький человечек – впрочем, сейчас они все казались маленькими – высунулся из-за других и пропищал, точно грачонок из разоренного гнезда: «И все-таки, генерал, похоже, что вам придется начать войну против Англии».

«А что, – мигом обернулся к нему Большая Рука, – мое прошлое наводит вас на мысль, что я опасаюсь воевать с англичанами?» Тут все засмеялись, кроме него.

«О, генерал, – говорят они ему, – вы нас не так поняли!»

«Очевидно, – говорит он. – Но я знаю свой долг. Мир с Англией нам необходим!»

«Любой ценой?» – спрашивает тот, с птичьим голосом.

«Любой ценой, – повторяет Большая Рука. – Пусть перехватывают наши суда, забирают наших людей, но мы…»

«А как же Декларация независимости?» – вмешался еще один.

«Исходите из фактов, а не фантазий, – говорит Большая Рука. – Соединенные Штаты не в состоянии сейчас воевать с Англией».

«Но нельзя пренебречь общественным мнением, – вылез другой. – В Филадельфии необычайный накал страстей!»

Тут он поднял свою большую руку.

«Господа, – говорит он, медленно так говорит, но слышно его далеко… – Я должен думать о судьбе нашей страны. Позвольте заверить вас, господа, что договор с Великобританией будет заключен. Даже если во всех городах Америки станут жечь мои изображения».

«Любой ценой?» – снова каркнул грачонок.

«Договор будет заключен на любых условиях. У меня нет другого выхода».

И он повернулся к ним спиной. Джентльмены переглянулись и заспешили к своим лошадям. Президент остался один; и тут я увидел, что он уже старик.

В дальнем конце просеки показались Красный Плащ и Сеятель Маиса: оба верхом, с таким видом, будто случайно проезжали мимо. Генерал поднял голову, плечи его распрямились, и он сделал шаг вперед с радостным криком «Хоу!».

На эту встречу стоило посмотреть. Трое высоких, величественных вождей приближались друг к другу: двое из них – точно разукрашенные статуи среди осенней листвы. Два пышных убора из перьев разом склонились вниз – все ниже и ниже… Потом они сделали знак, который индейцы делают только в Священном Вигваме: взмах правой рукой у самой земли с одновременным сгибанием левого колена, – и эти гордые орлиные перья почти коснулись его сапог.

– И что это значило? – спросил Дан.

– Что значило! – вскричал Фараон. – Да ведь так у нас… так вожди рассыпают священную муку перед… о! в общем, это огромная честь, и тот, кому ее оказывают, – очень большой вождь.



Большая Рука поглядел на их склоненные головы.

«Мои братья знают, – сказал он тихо, – что быть вождем нелегко».

Потом его голос окреп.

«Дети мои, – говорит он, – что вас тревожит?»

«Мы пришли, – говорит Сеятель, – чтобы узнать, будет ли война с людьми короля Георга. Но мы слышали, что сказал наш отец другим белым вождям. Мы унесем его слова в своем сердце и перескажем их своему народу».

«Нет, – говорит Большая Рука, – это был разговор только белых вождей, и пусть он останется между нами. А вашему народу от меня передайте одно: войны не будет».

Джентльмены уже поджидали его, и вожди не стали задерживать президента. Только Сеятель все же спросил:

«Большая Рука, ты видел нас за деревьями?»

«Еще бы, – усмехнулся тот. – Не ты ли учил меня, когда оба мы были молоды, всегда заглядывать за деревья?»

И он ускакал.

Молча мы сели на своих пони и молча пустились в обратный путь. Добрых полчаса прошло, пока Сеятель заговорил.

«В этом году мы устроим праздник маиса, – сказал он Красному Плащу. – Войны не будет».

Этим дело и кончилось.

Фараон замолчал и поднялся на ноги.

– Да, – сказал Пак, тоже вставая. – И что же в конце концов из этого вышло?

– Не забегай вперед, – рассеянно произнес Фараон. – Смотри-ка, я и не знал, что уже так поздно. Ишь как на том баркасе торопятся к ужину.

Дети посмотрели на потемневший пролив. Чей-то баркас, покачивая зажженным фонарем, не спеша скользил к западу, где перемигивались огоньки на Брайтонском пирсе. Когда они обернулись, вокруг было пусто.

– Там уже, наверное, все упаковали, – сказал Дан. – Завтра в это время мы будем дома.


ЕСЛИ

Если ты в обезумевшей, буйной толпе

Можешь выстоять, неколебим,

Не поддаться смятенью – и верить себе,

И простить малодушье другим;

Если выдержать можешь глухую вражду,

Как сраженью, терпенью учась,

Пощадить наглеца и забыть клевету,

Благородством своим не кичась, —

Если веришь мечте, но не станешь рабом

Даже самой прекрасной мечты,

Если примешь спокойно Триумф и Разгром,

Ибо цену им ведаешь ты;

Если зная, что плут извратил твою цель,

Правда стала добычей враля

И разрушено всё, что ты строил досель,

Ты готов снова строить с нуля, —

Если, бровью не дрогнув, ты можешь опять

Достояньем добытым рискнуть,

Всё поставить на карту и всё проиграть,

Не жалея об этом ничуть;

Если даже уставший, разбитый в бою,

Вновь собрать ты умеешь в кулак

Силы, нервы, и сердце, и волю свою

И велеть им держаться – «Вот так!», —

Если прямо, без лести умеешь вести

Разговор с королем и с толпой,

Если, дружбу и злобу встречая в пути,

Ты всегда остаешься собой;

Если правишь судьбою своей ты один,

Каждый миг проживая как век,

Значит, ты – настоящий мужчина, мой сын,

Даже больше того – Человек!

Загрузка...