Я не помню никаких особенных подробностей, но мне постоянно снится один сон. Очень холодно, ветки скребут по оконному стеклу. Огромные деревья, шелестящая, гремящая листва. Белый водосточный желоб, вздувающаяся от ветра занавеска. Анютины глазки, фиалки, подсолнухи. Этот узор я помню наизусть. Он отпечатался в моей памяти как стихотворение.
Мне снятся поля, темные туннели, но все очень смутно. Мне снится, как темная фигура кладет меня в колыбель, закрывает рот рукой и шепчет мне на ухо: «Ш-шшш». И еще: «Жди».
Никого нет, никто меня больше не трогает, а когда ветер задувает в оконные щели, мне становится холодно. Я просыпаюсь от чувства одиночества, мир кажется мне огромным, холодным и страшным. Как будто больше никто никогда до меня не дотронется.
В кафетерии, прямо за стендами со спортивными кубками, обосновались студенты-кровососы.
Стараясь скрыть станцию забора крови, они отгородили угол занавеской, доходящей почти до пола, но все всё равно знали, что там, за ней. Иглы входят, трубки выходят. Над западным входом в школу повесили объявление — на толстой упаковочной бумаге гигантскими буквами и цветными фломастерами возвещалось о Дне донора.
А мы как раз зашли пообедать. Я, близнецы Корбетт и Росуэлл Рид.
Дрю Корбетт рылся в карманах в поисках четвертака, собираясь продемонстрировать мне, как можно выкинуть монетку нужной стороной. Объяснения звучали ужасно сложно, а у Дрю был особый дар показывать трюки и фокусы так, что все выглядело легко и просто.
Он подбросил четвертак орлом вверх, на какую-то долю секунды монетка зависла в воздухе, и я готов был поклясться, что увидел, как она перевернулась, но, когда Дрю предъявил мне тыльную сторону ладони, четвертак по-прежнему лежал орлом вверх.
Дрю улыбнулся неторопливой широченной улыбкой, словно мы с ним только что обменялись отменной шуткой, не обменявшись при этом ни словом. За нашими спинами брат Дрю, Дэни-бой, вел бесконечный спор с Росуэллом о том, есть ли у единственной сносной местной рок-группы шанс когда-либо прозвучать в радиопостановке или хотя бы музыкальным фоном в ток-шоу для полуночников.
Издалека никто не отличит наших близнецов друг от друга. Абсолютно одинаковые длинные смуглые руки, узкие глаза и темные волосы. И способности у них тоже одинаковые: к рисованию, конструированию и починке разных агрегатов. Только Дрю чуть менее раскованный. Он внимательнее слушает и медленнее двигается. А говорит обычно Дэни.
— Ты лучше посмотри на рейтинг продаж, — заявил Росуэлл, ероша рукой волосы, отчего его косматые рыжие вихры встали дыбом. — С чего ты взял, что люди, впадающие в экстаз от пауэр-аккордов, способны оценить штучный талант, типа группы «Распутин поет блюз»?
Дэни вздохнул и схватил меня за руку, нетерпеливо поинтересовавшись:
— Мэки, ну неужели кто-то, может предпочесть нечто абсолютно отстойное чему-то по-настоящему клевому?
Он произнес это так, словно заранее знал, что выиграл по очкам, вне зависимости, поддержу я его или нет. А раз так — какой смысл попусту болтать?
Я не ответил. Я смотрел на Элис Хармс, что с некоторых пор сделалось моим обычным времяпрепровождением, чем-то вроде хобби.
Дэни дернул сильнее.
— Мэки! Кончай вести себя, как укурок, и послушай! Ты веришь, что кто-то может выбрать дрянь?
— Люди не всегда знают, чего хотят, — ответил я, не сводя глаз с Элис.
Она была в зеленой блузке с таким низким вырезом, что из него выступали полушария ее грудей. А чуть ниже был приклеен желтый стикер Дня донора. Волосы Элис заправила за ухо — короче, все было прекрасно.
Если не считать запаха крови, сладкого и металлического.
Я чувствовал его привкус на нёбе, в желудке становилось паршиво. Честно говоря, я совершенно забыл об этом Дне донора и вспомнил только утром, когда в школе меня встретил фейерверк рукописных объявлений.
Дрю с силой хлопнул меня по плечу.
— К нам идет твоя подружка!
Элис шла через кафетерий в сопровождении Дженны Портер и Стефани Бичем, двух представительниц «высшего света» нашей школы. Я слышал, как скрипят их кроссовки по линолеуму. Звук был приятный, чем-то напоминавший шорох сухой листвы.
Я не сводил глаз с Элис, впрочем, без тени надежды, поскольку точно знал, что девчонки направляются не ко мне, а к Росуэллу. Он высокий, жилистый, с широким прямым ртом. Летом его всего осыпают веснушки, у него рыжие волосы на руках и всегда криво подстриженные виски, а еще он обаятельный. Или просто такой, как все.
А я странный — бледный и противный. Кого-то светлые волосы украшают, но в моем случае они лишь подчеркивали непроницаемую черноту моих глаз. Я не сыпал шутками, не балагурил и никогда не заговаривал первым. Порой людям становилось не по себе от одного взгляда на меня. Поэтому, такому, как я, лучше было оставаться незаметным.
Но в эту самую минуту я стоял посреди кафетерия, а Элис подходила ко мне все ближе. Губы у нее были розовые. А глаза голубые-голубые.
И вот она передо мной.
— Привет, Мэки!
Я улыбнулся, но вышло криво. Одно дело разглядывать ее с другого конца зала и воображать, что может быть, когда-нибудь, я ее как бы поцелую. И совсем другое — общаться один на один. Я сглотнул и попробовал выжать из себя хоть что-то из того, о чем обычно говорят нормальные люди. Но как назло в голове крутилось только воспоминание о том, как прошлой весной я увидел ее в теннисной форме, и ноги у нее были такие загорелые, что у меня чуть сердце не остановилось.
— Ну что, ты сдал кровь? — спросила Элис, дотрагиваясь до своего желтого стикера. — Лучше признайся, что сдал!
Когда она откинула назад упавшие на лицо волосы, я увидел, как во рту у нее что-то блеснуло. Пирсинг. Она проколола язык!
Я затряс головой.
— Терпеть не могу иголки!
Она рассмеялась. Неожиданно ее ладонь без всякой причины легла на мою руку.
— Ах, это так мило! Ладно, считай, что прощен, раз ты у нас такой ужасный трусишка. Слушайте, ваши родители тоже стоят на ушах? Вы уже слышали про сестру Тэйт Стюарт?
Росуэлл, стоявший за моей спиной, с шумом втянул в себя воздух и выдохнул. Близнецы перестали улыбаться. Я лихорадочно соображал, как сменить тему, но ничего подходящего в голову не приходило.
Запах крови был сладким, вязким и слишком густым, чтобы не обращать на него внимания.
Мне пришлось откашляться, прежде чем ответить:
— Ага. Мой отец просто убит всем этим.
Элис широко-широко распахнула глаза.
— О Боже, так ты их знаешь?
— Его отец проводит церемонию, — ровным тоном произнес Дэни.
И тут они с Дрю одновременно обернулись. Я сделал то же самое и понял, что они уставились на Тэйт Стюарт, в одиночестве сидевшую за длинным пустым столом и глядевшую в небо через огромное, от пола до потолка, окно кафетерия.
Я не знал ее. То есть я ходил вместе с ней в младшую школу — Стюарты жили через квартал от Дрю и Дэни, а, перейдя в старшие классы, мы посещали по меньшей мере один предмет в семестре. Но я не знал ее. И ее сестру я тоже не знал, хотя видел их вдвоем на парковке перед церковью, где служил мой отец. Толстенькая улыбчивая малышка по имени Натали. Самая обычная, с виду абсолютно здоровая девочка.
Тэйт со скрежетом отодвинула стул и искоса взглянула на нас. Волосы у нее были темно-каштановые, коротко подстриженные, отчего ее лицо выглядело слишком открытым. Издалека вид у Тэйт был поникший, но когда она встала, я заметил, что ее плечи напряжены, словно она приготовилась держать удар.
Еще два дня назад у нее были друзья. Возможно, не такие щебечущие, хихикающие и неразлучные, как Элис, но это были люди, которые ее любили. Теперь вокруг Тэйт образовалась пустота, вызывавшая мысли о карантине. Невольно приходила мысль о том, как просто стать изгоем. Достаточно, чтобы с тобой случилось что-то ужасное.
Но Элис не стала тратить на Тэйт свое время. Она перекинула волосы за плечо и вдруг оказалась совсем рядом со мной.
— Невозможно представить, что маленькие дети могут умереть. Это так печально, скажи? Моя мама как про это услышала, так просто спятила, теперь у нас дома сплошные «Аве Мария» и рамки со святыми. Кстати, ребята, а что вы делаете в воскресенье? Стефани устраивает вечеринку.
Над моим плечом возник Росуэлл.
— Круто. Мы, пожалуй, тоже заглянем. А вас, значит, подпрягли на День донора? — Спрашивая, он в упор смотрел на Стефани. — И как прошло кровопускание? Больно?
Стефани и Дженна дружно закивали, а Элис нарочито закатила глаза:
— Да не особо. То есть, больно, когда втыкают иголку, но не очень. Честно говоря, сейчас болит даже сильнее. А когда медсестра вытаскивала иглу, на коже царапинка осталась, и кровь никак не останавливается. Вот, посмотри!
Она протянула руку. К сгибу ее локтя был прибинтован ватный шарик, скрывавший отметину от иглы. Посередине, пропитывая вату, расползалось красное пятно.
Железо было повсюду. В автомобилях, в кухонной утвари, в огромных промышленных механизмах, которые паковали еду, но чаще всего его смешивали с другими веществами: с хромом, углеродами, никелем. Такое железо причиняло боль медленно, постепенно высасывая силы. Но я мог это терпеть.
Железо крови было другим. Оно врывалось в нос и рот, першило в горле. Мне вдруг стало трудно сосредоточиться. Сердце колотилось то сумасшедше быстро, то совсем-совсем медленно.
— Мэки? — донесся откуда-то издалека искаженный и еле слышный голос Элис.
— Мне нужно выйти, — выдавил я. — Мой шкафчик… я забыл в нем кое-что, и мне надо…
На секунду мне показалось, что кто-то из них — один или двое, а может, все вместе, захотят пойти со мной.
Элис сделала шаг в мою сторону. Но Росуэлл едва заметно дотронулся до ее руки, и она замерла. Лицо Росуэлла напряглось, он поджал губы, словно боясь сказать что-то лишнее. Потом показал мне головой в сторону коридора, шепнув едва заметно: «Просто иди».
Пульс бешено бился в ушах и руках, поле зрения стремительно сужалось, однако я все-таки сумел, ни разу не споткнувшись, пробраться сквозь лабиринт столиков к выходу из кафетерия.
Как только сладкий удушливый запах станции забора крови остался позади, мне сразу стало легче. Можно было делать глубокие вдохи и ждать, когда пройдет головокружение.
Шкафчики в коридоре нашей школы выглядели совершенно одинаково — пять футов в высоту, все выкрашены светло-бежевой, местами облупившейся краской. Мой был в дальнем конце, за коридором, ведущим в математическое крыло и к выходу во двор. Как только я свернул за угол, то сразу понял: с моим шкафчиком что-то не так.
На его двери, на уровне глаз горело красное пятно, размером и формой напоминавшее отпечаток ладони. Я еще не успел подойти ближе, как почувствовал запах крови. Но это было не так ужасно, как кровь на руке Элис. Та кровь была теплая, невыносимо металлическая. А эта — холодная и липкая, уже начавшая высыхать.
Я огляделся: коридор был пуст. Двери во двор — закрыты. Весь день шел дождь, на лужайке перед школой тоже никого не наблюдалось.
Пятно было вязким, темно-красным, я стоял перед ним, прижав руки ко лбу. Скорее всего, это была шутка, обыкновенный дурацкий злой розыгрыш. Не надо большого ума, чтобы додуматься до такого. Вся школа знала меня как парня, который садится на пол и зажимает голову между коленей, когда кому-то расквашивают нос.
Конечно, это — шутка, потому что так должно было быть. Хотя я знал, что ошибаюсь. На дверце моего шкафчика некто творчески выразился при помощи канцелярской скрепки или ключа. Прямо в густеющей слякоти было криво выцарапано: ВЫРОДОК.
Я принялся вытирать надпись рукавом, и снова накатили тошнота и одышка. Большую часть крови я стер, но надпись «выродок» осталась. Буквы были процарапаны прямо по краске, в них забилась кровь, и все слово отчетливо выступило на фоне бежевой эмали.
Один взгляд — и меня снова накрыл оглушительный грохот. Я так резко отшатнулся от шкафчика, что едва не упал. Прошла целая секунда, прежде чем я понял, что это просто медленный и неровный стук моего сердца.
Рукой по стене, ощупью к двери — пустой двор, свежий воздух.
Я ходил в детский сад, когда папа впервые рассказал мне о Келлане Кори.
История была короткая, но папа пересказывал ее мне снова и снова, как «Винни Пуха» или «Спокойной ночи, луна». Каждый раз, когда он это делал, ее главные эпизоды представлялись мне в виде кадров из старого фильма — мерцающие и зернистые. Келлан Кори в моем фильме был тихим и вежливым. Взрослым, наверное, лет тридцати.
Он был похож на меня. Почти. Только у него были лишние суставы на пальцах, и я всегда видел его черно-белым.
Келлан Кори владел мастерской по ремонту музыкальных инструментов на Ханновер-стрит, и жил прямо над ней, в небольшой квартирке с кухней. Он никогда не настраивал фортепьяно, поскольку не мог прикасаться к стальным струнам, но был честным и работящим, и все его любили. Его специальностью была настройка скрипок.
Когда начали пропадать дети, поначалу никто не увидел в этом ничего особенного. Это было время Депрессии, у людей не было ни денег, ни еды, а дети… что же, дети постоянно исчезают. Болеют, убегают, погибают от несчастных случаев или от голода. Это, конечно, ужасно, но такова жизнь, поэтому поначалу никто ни о чем не подозревал и не задавался вопросами.
А потом пропала дочка шерифа. Это случилось в 1931 году, в предпоследний день октября.
Келлан Кори никогда в жизни никого не обидел, но это было не важно. За ним все равно пришли.
Выволокли из крохотной квартирки с кухней и потащили по улице. Сожгли его магазин, его самого долго били трубами и ключами для настройки. Потом повесили на дереве посреди церковного двора, с мешком на голове, со связанными за спиной руками. И оставили тело висеть целый месяц.
Когда папа рассказал мне эту историю впервые, я не понял, что он имеет виду, но когда я пошел в первый или второй класс, все стало для меня проясняться.
Мораль истории была в том, что нельзя привлекать к себе внимание. Нельзя иметь неправильные пальцы. Нельзя допустить, чтобы кто-нибудь узнал, как ты фантастически умеешь настраивать инструменты на слух. Нельзя никому показывать свою настоящую, подлинную сущность, потому что если ты выдашь себя, когда в городе случится что-нибудь плохое, тебя вздернут на дереве и оставят гнить на целый месяц.
У каждого есть точка отсчета. Место, откуда ты начинаешь свой путь.
Просто одним это место отыскать проще, чем другим.
Я ничего этого не помню, но Эмма клянется, что все было именно так, и я ей верю. Эту историю она часто рассказывала мне ночами, когда я вылезал из своей кровати и на цыпочках пробирался по коридору в ее комнату.
Дитя в колыбели плачет, надсадно надрываясь, как все младенцы. Его личико светится сквозь прутья решетки. В окно забирается мужчина — костлявый, в черном пальто — и хватает младенца. Похититель перекидывает ноги через подоконник, опускает створку окна и защелкивает жалюзи. Уходит. В колыбельке кто-то остается.
Эмме четыре года. Она вылезает из кроватки и подходит к колыбели в своей длинной пижамке. Когда она просовывает руку между прутьями решетки, существо придвигается ближе. Оно пытается укусить Эмму, она отдергивает руку, однако не уходит.
Всю ночь, в темноте, они смотрят друг на друга. Утром существо по-прежнему лежит, свернувшись в клубок, на мягком наматраснике с ягнятами и утятами и глядит на Эмму. Только это не ее брат.
Это я.
Росуэлл нашел меня во дворе. Двухминутный звонок давно отзвенел, лужайка уже опустела, так что никто меня не видел. Я стоял, закрыв глаза и привалившись спиной к стене, и делал глубокие вдохи.
— Эй, — произнес Росуэлл мне на ухо: оказалось, что я даже не услышал, как он подошел.
Я сглотнул и открыл глаза. С пасмурного неба продолжала сеяться унылая мелкая морось, совершенно нетипичная для октября.
— Эй… — Мой голос прозвучал сипло и неуверенно, как будто спросонок.
— Выглядишь не очень. Как самочувствие?
Я хотел небрежно пожать плечами, дескать, ничего особенного, но головокружение продолжало накатывать волнами.
— Хреново.
Росуэлл тоже прислонился к стене, и я понял, что он собирается спросить, в чем дело или, по крайней мере, с чего это мне вдруг приспичило заниматься в одиночестве дыхательной гимнастикой. Чтобы предупредить эти вопросы, я сделал глубокий вдох и сказал:
— Что может быть лучше, чем приправить историю об умершем ребенке доброй порцией свежей крови?
Он расхохотался и ткнул меня кулаком в плечо.
— Слушай, ну она же не виновата, что у нее мозги набекрень? Но мне надо быть с ней паинькой, поскольку я хочу подкатить к ее подружке Стефани. Да и вообще Элис вполне безобидна, несмотря на свою фамилию.[1] Кстати, мне показалось, ты не равнодушен к некоторым ее природным сокровищам, так?
Я тоже рассмеялся, только смех у меня вышел натужным и немного жалким. Меня по-прежнему подташнивало, причем так, что в любой момент могло вырвать.
— Слушай, — сказал Росуэлл, неожиданно понизив голос. — Я знаю, ты не часто болтаешь с девчонками — не спорь, я знаю. Но Элис готова с тобой встречаться. Я говорю просто, чтобы ты знал: если хочешь, такая возможность есть, понял?
Я не ответил. Элис была так невероятно, так мучительно хороша, так идеальна для пристального разглядывания на уроках, что мне казалось, этого вполне достаточно. При мысли о том, чтобы по-настоящему пойти с ней куда-то, у меня сделалось тесно в груди.
Прозвенел последний звонок, завизжала звукоусиливающая установка на крыше, и Росуэлл отклеился от стены.
— Идешь на историю?
Я помотал головой.
— Нет, пожалуй, пойду домой.
— Хочешь, подвезу? Скажу Кроули, что у тебя семейные обстоятельства или типа того.
— Я в порядке.
Судя по взгляду Росуэлла, он не был в этом уверен. Он потер подбородок рукой и посмотрел на лужайку.
— Ладно, тогда загляну к тебе попозже. Пойдешь на похороны?
— Может быть. Не знаю. Наверное, нет.
Он кивнул. Я кивнул. Мы стояли во дворе и кивали, не глядя друг на друга. Порой Росуэлл задавал очень неприятные вопросы, но иногда ему хватало такта этого не делать. Вот и теперь он ничего не сказал. Просто вернулся в школу, а я вышел в ворота.
С каждым шагом, уводившим меня от парковки, школы и кафетерия, полного игл, клацанья металла и запаха крови, мне становилось лучше.
Натянув на голову капюшон толстовки, я брел, глядя под ноги, и размышлял на ходу: «Да кому ты вообще нужен, кто захочет с тобой встречаться? С какой стати такая девушка, как Элис, заинтересуется таким, как ты? Какой же ты жалкий тип!»
Но ведь она дотронулась до моей руки…
Воздух был чистый и влажный, дышать стало легче. Мне было холодно, немного потряхивало, но в остальном, почти нормально. И чувствовал я себя тоже нормально. Только почему-то никак не мог избавиться от мерзкого предчувствия, что очень скоро все будет плохо. В школе. В мире.
Мама Элис твердила молитву «Аве Мария», люди были на пределе, высматривая притаившегося рядом демона, люди искали, кого бы обвинить.
Я чувствовал слабость во всем теле и, кажется, заболевал.
Одно было ясно: мне надо было что-то сделать, что угодно, лишь бы не привлечь к себе внимания.
Дождь монотонно моросил, пробуждая беспричинную тревогу. Все было плохо, но ведь все всегда плохо, так ведь? По крайней мере, я к такому привык.
Просто не давало покоя чувство, что вот-вот станет еще хуже.
В другой, прежней жизни наш Джентри был «стальным» городом, но за сорок-пятьдесят прошедших лет он превратился в море минивэнов, подстриженных лужаек и золотистых ретриверов.
Почти все население Джентри работало либо на одной из компьютерных фабрик, где собирали клавиатуры и паяли платы, либо на молочной ферме, либо в двухгодичном колледже — в зависимости от уровня их образования. В соседних округах было полно таких же моногородков — точнее, разросшихся пригородов без города, зато со своей фабрикой или заводом, вокруг которых сосредоточилась жизнь.
От большинства из них Джентри отличался разве что самодостаточностью. Здесь люди рождались, взрослели и умирали, ни разу не испытав желания куда-то уехать. Все, что нужно, было под рукой.
Наша средняя школа стояла на краю участка, где много лет назад располагался сталелитейный цех «Гейтс». На протяжении четырех десятилетий «Гейтс» был пульсирующим сердцем Джентри, это имя по-прежнему сохранилось в названии огромного числа местных предприятий, не говоря уже о школьных талисманах. После Второй мировой, когда предприятие захирело, то сначала механические цеха, а потом и научно-технические компании, пришедшие на его место, чтобы давать рабочие места, спонсировать строительство мостов и городских площадей, не сговариваясь, предпочли Джентри остальным восьми-девяти городкам из ближайших окрестностей. Сталелитейный цех демонтировали еще до моего рождения.
Большинство школьников ходили домой через бывшую территорию «Гейтс» — так было короче. Жилые кварталы лежали на другой стороне, отделенные от школы и деловой части города узким оврагом. Здесь в траве повсюду валялся самый разнообразный лом и мусор, а почва была щедро нашпигована железом. Понятное дело, я всегда ходил другой дорогой.
Теперь я брел по Бентхэйвен-стрит, огибавшей пустырь, где когда-то размещались цеха, мучительно размышляя над тем, что случилось. Кто-то размалевал кровью мой шкафчик. Но главный вопрос был — почему? Где я ошибся, чем именно дал кому-то повод выделить меня из толпы? И почему этот кто-то сделал это именно сейчас?
В Джентри всегда становилось тревожно, когда умирали дети. Похороны были делом трудным, но я вел себя осторожно. Я был почти незаметен. Я играл свою роль.
Например, мы с Росуэллом оба прекрасно знали, что я не пойду на похороны, но порой нужно играть спектакль, даже если вокруг нет зрителей. Со временем вырабатывается привычка — и начинаешь верить в то, что говоришь. А на самом деле два человека, знающих тайну, просто притворяются, будто ничего не знают.
Освященная кладбищенская земля — это даже не сталь и не железо крови. Короче, это категорически не то, с чем бы я мог, пусть худо-бедно, но справиться.
Дело в том, что стоило мне сделать шаг на кладбище, как у меня тут же по всему телу высыпали волдыри, как от солнечного ожога.
Впрочем, на кладбище были участки, где теоретически я мог находиться — например, под навесом над складской пристройкой или на неосвященном участке, отведенном для самоубийц и мертворожденных младенцев. Но, согласитесь, явиться на похоронную церемонию, чтобы постоять в уголке, наблюдая за остальными, было бы вызывающе странно.
Когда я был помладше, я даже ходил в воскресную школу. Мне было года три или четыре, когда на соседнем с ней участке отец возвел еще одну пристройку. Школе действительно требовалось дополнительное помещение, и это было вполне разумным решением, однако у него были собственные мотивы. Отец так и не освятил этот участок.
На какое-то время новое помещение решило нашу проблему, но когда я подрос, пришлось косить под трудного подростка, бунтующего против влияния отца-пастора.
Я шел по Уэлш-стрит до самого тупика. Потом перешагнул через бетонный отбойник и побрел по тропинке к шлаковому отвалу.
Во время работы сталелитейного завода щебень и известь просто сваливали в овраг. Отходы производства накапливались годами, постепенно прорастая чахлыми деревцами и зарослями бурьяна. Теперь это было все, что осталось от «Гейтс».
Горы щебня и шлака в наших местах встречались повсюду, но только в Джентри ученики начальной школы никогда не перелезали через окружавший их забор. В других городках отвалы огораживали редко, больше на всякий случай. Их горы отходов были серыми, низкими и ничем не примечательными. Наши же были черными, будто обгоревшими. И огораживали их за тем, что от этих мест лучше было держаться подальше.
Истории, которые о них рассказывали, были сродни байкам у костра — такие же страшные, невероятные и захватывающие. В основном это были жуткие сказки об ухмыляющихся полуразложившихся трупах, которые встают по ночам из могил и разгуливают по темным улочкам Джентри. Все знали, что это просто страшилки, но какая разница? Все равно шлаковый отвал у нас предпочитали обходить стороной.
Примерно на полпути к склону тропинка разветвлялась, уходя через пешеходный мостик на другую сторону оврага.
На середине мостика стоял мужчина, что было довольно странно, учитывая, что взрослые забредали сюда крайне редко. Поставив локти на перила, человек смотрел на воду, упершись подбородком в ладони. Он показался мне знакомым, только я его не помнил.
Мне не хотелось подходить ближе, но чтобы попасть домой, нужно было либо пройти мимо незнакомца, либо вскарабкаться на холм и тащиться в обход по Брейкер-стрит.
Я сунул руки в карманы и шагнул на мост.
— Выглядишь ужасно, — заявил мужчина, когда я приблизился. Это было довольно странное замечание: мало того, что грубое, так еще и сделанное незнакомцем, который на меня даже не взглянул.
На мужчине было длинное пальто с потрепанными манжетами и армейскими нашивками на рукавах. Спереди зиял длинный ряд дырок, будто кто-то вырезал из него застежки-кнопки.
— Глаза, — сказал мужчина и вдруг резко обернулся, уставившись на меня. — У тебя глаза черные, как камни.
Я обернулся, чтобы убедиться, что за спиной у меня никого нет, потом кивнул. Да, глаза у меня всегда были темными, а от присутствия железа становились совсем черными.
Головокружение почти прошло, но я по-прежнему был бледным и потным.
Мужчина наклонился ко мне. Подглазья у него были темно-сизые, маслянистые, а кожа имела нездоровый желтоватый оттенок.
— Я мог бы тебе помочь.
— Простите, я, конечно, не специалист, но, судя по вашему виду, вам помощь нужна больше.
Он улыбнулся, но приятнее от этого не стал.
— Мое лицо — это лишь результат дурной наследственности, а вот ты, дружок, совсем плох. Тебе нужна помощь, чтобы держаться на ногах. — Он указал через мост на дальнюю сторону оврага, на тихий пригород, где стоял мой дом. — Там произошло несчастье. Да-да, там, где ты живешь и куда возвращаешься. Впрочем, думаю, ты и сам это знаешь.
Дождь стучал по мосту. Я посмотрел через перила на шлаковый отвал. Он был до того черным, что в этой черноте начинали вдруг возникать другие цвета. Сердце у меня колотилось сильнее, чем это можно было терпеть.
— Меня это не интересует, — сказал я. Во рту пересохло.
Незнакомец мрачно кивнул.
— Это ненадолго.
Это не было угрозой или предостережением. Мужчина произнес это совершенно равнодушным тоном. Потом вытащил из кармана пальто часы, повернулся ко мне спиной и отщелкнул крышечку, продолжая смотреть на шлаковый отвал.
Я обогнул его, стараясь не задеть плечом. Миновав место, где тропинка начинала подниматься на другую сторону оврага, я вышел к перекрестку Орчард и Конкорд-стрит.
Я заставлял себя идти вперед, всеми силами подавляя нараставшую в груди панику. Маленькая трусливая часть моего существа была уверена, что незнакомец идет следом, но когда я не выдержал и обернулся, на мосту никого не было.
На Конкорд-стрит все дома были двухэтажными, с большими верандами, огибавшими их с двух сторон. Миссис Фили, жившая через три дома от нас, возилась в своем дворике, прибивая к перилам веранды подкову. Ее седые волосы были завиты в тугие пуделиные кудельки. Сегодня она надела ярко-желтый плащ-дождевик. Миссис Фили обернулась, увидела меня и, улыбнувшись, подмигнула. Затем снова занялась своей подковой, словно железо могло защитить ее от чего-то неизбежного и страшного.
А я пошел домой под грохот молотка, разносившийся по всей улице.
Войдя в прихожую, я бросил сумку с учебниками и стащил с себя толстовку. Один рукав был измазан кровью. Сначала я хотел ее просто выбросить, но понял, что папа не оставит это без замечания.
Закуток для стирки располагался в небольшой нише в конце коридора. Я не любил туда заходить. В тесной каморке от корпусов стиральной и сушильной машин из нержавейки шел густой ядовитый запах. Минуту-другую я раздумывал, как пересилить себя и запустить стиралку, но пока я там стоял, даже не закрыв дверь, у меня начало дико стучать в ушах. Тогда я скомкал толстовку и решил, что если не забуду, попрошу Эмму выстирать ее. В горячей воде. С пятновыводителем. Короче, я бросил толстовку в корзину для грязного белья и поплелся на кухню.
Из глубины дома доносился стрекот клавиатуры. Мама была у себя в кабинете и печатала что-то на компьютере.
— Мэки! — окликнула она. — Это ты?
— Угу.
— Смотри, чтобы отец не застукал тебя, когда прогуливаешь, понял?
— Угу, ладно.
Я налил себе стакан воды, сел за стол и уставился на скатерть, пытаясь вычислить последовательность клетчатого орнамента. Красный, черный, снова красный, белый, зеленый, а потом я сбился.
Когда вошла Эмма, я настолько глубоко ушел в это занятие, что вздрогнул, почувствовав ее руку на своем плече. Я начал объяснять ей про стирку, но осекся, увидев, что Эмма не одна. С ней была девушка — высокая, серьезная, с длинным, очень худым лицом.
Эмма вытащила из буфета банку арахисового масла, взяла пластиковый нож для пикника.
— Эй, уродец, — сказала она, взъерошив мне волосы. — Что-то ты рановато сегодня. — Она посмотрела через коридор на дверь кабинета и потом спросила, понизив голос до еле слышного шепота: — Как себя чувствуешь?
Я покрутил рукой, давая понять, что так себе.
— Разве у тебя сейчас не ботаника?
Эмме было девятнадцать, и она никогда не прогуливала, с пугающей целеустремленностью посещая все научные классы в колледже.
— Профессор Крэнстон предоставила нам свободное время для работы над групповым проектом. — Эмма ткнула пластиковым ножом в сторону незнакомой девушки. — Это Джанис.
Джанис села напротив и сложила на столе руки перед собой.
— Привет, — сказала она. У нее были тусклые каштановые волосы, неопрятно свисавшие по сторонам длинного лица.
Я кивнул, но ничего не сказал.
Она разглядывала меня с таким интересом, будто я был лабораторным образцом, каким-то жуком с булавкой в спинке. Глаза у нее были огромные и темные.
— Почему она называет тебя уродцем?
У некоторых людей есть дар буквально несколькими словами сгладить любую неловкость и выйти из любой ситуации. У меня такого дара не было. Поэтому я просто смотрел на свои руки и ждал, когда Эмма все исправит.
Эмма — мастер спорта по лжи. Королева тезиса «мой-брат-совершенно-нормальный, мой-брат-просто-застенчивый» или «мой-брат-очень-болезненный, он-аллергик, у-него-мононуклеоз, он-отравился, у-него-грипп». Внимание, самая главная, самая чудовищная ложь: мой брат.
Как и ожидалось, Эмма подошла ко мне сзади и положила подбородок на мою макушку. Волосы у нее были тонкие и мягкие. Непослушные прядки выбились из-под резинки и висели вдоль щек, щекоча мне лицо.
— Когда он был маленьким, то был самым уродливым существом на свете. Весь желтый, сморщенный. Да еще с зубами! — Она отпустила меня и повернулась в сторону кабинета. — Полный комплект, да, мам?
— Как у Ричарда Третьего, — отозвалась мама.
Джанис продолжала жадно рассматривать меня, почти нависнув над столом, будто проголодавшийся человек над тарелкой еды.
— Да уж, но теперь-то он совсем не уродец!
— Я пошел к себе, — сказал я, отодвигая стул.
В своей комнате я улегся на кровать, но никак не мог устроиться удобно. Меня мучило беспокойство, под кожей словно копошились сотни мелких букашек. Мужчина на мосту ждал именно меня — меня, а не первого встречного школьника, надумавшего пройти по мосту. Он вглядывался в мое лицо, словно что-то искал в нем.
А еще меня продолжал бить озноб после всей этой крови, мне было хуже, чем обычно; хуже, чем я привык.
Наконец я встал и пошел в гардеробную. Вытащил электрогитару, усилитель, надел наушники.
Моя гитара была имитацией «Черной красавицы», только я собственноручно выковырял из нее все металлические украшения. Если песня была быстрой, я пользовался медиатором, но и без него лаковое покрытие струн спасало мои пальцы от ожогов. Впрочем, даже если бы мне пришлось играть на голых струнах, я бы, наверное, все равно не устоял перед искушением извлечь из инструмента этот низкий вибрирующий звук и насладиться его ощущением. Порой это было моим единственным спасением. И тогда все, что пугало или тревожило, вдруг оказывалось за сто миль от меня.
Я играл мелодии, которые знал, которые сочинил сам. Я перебирал аккордовые последовательности с высокими чистыми нотами, длившимися целую вечность, и воспроизводил тяжелые тона, которые гудели и повторялись эхом снова, снова и снова.
Не знаю, сколько прошло времени, прежде чем меня охватило странное чувство. Мне стало казаться, что меня кто-то слушает. Нет, это была не реакция на внимание домашних и даже не фантазия, будто Эмма стоит за дверью в коридоре. Скорее это походило на жаркий, волнующий прилив энергии, когда играешь для незнакомых людей.
Я снял наушники и подошел к окну, но на заднем дворе, ясное дело, было пусто. Пока я размышлял, прошло еще какое-то время, и стало темнеть. Я стоял и все смотрел на лужайку и на кусты.
Это было бредом — кто мог меня слушать? Просто курам на смех, учитывая, что звук шел в наушники.
Я уселся на краешек постели, поставил «гибсон» на колени и стал играть партию шагающего баса, которая то взлетала, то опадала, то снова нарастала, пока не слилась с ритмом моего сердца.
Проспал я мало, а проснулся от того, что кто-то меня звал.
Я скатился с кровати и с трудом выпутался из шнуров и кабелей. Оказывается, я уснул в наушниках. В темноте на полу тихо гудел усилитель, в голове у меня стоял туман, и я весь одеревенел от неловкой позы, в которой уснул. Небо снаружи совсем почернело.
Зато в доме всюду горел свет: значит, вернулся отец. У него был пунктик насчет электричества. Если он видел выключатель, то немедленно нажимал клавишу.
Когда я вышел на лестничную площадку, то даже зажмурился от света.
— Малькольм, — окликнул меня из кухни отец. — Пожалуйста, подойди сюда.
Я поплелся вниз, моргая и закрывая глаза ладонью.
Отец сидел за столом — судя по его костюму и галстуку, он только что пришел из церкви. С похорон Натали Стюарт. Его круглое лицо, обычно такое приветливое, сейчас выглядело суровым. Мне хотелось спросить, как прошла служба, но я не нашел слов.
Отец перебирал стопку старых проповедей, делая на полях пометки. Его пиджак висел на спинке стула. Когда я вошел, он поднял глаза, но не отложил ручку. Он выглядел усталым и даже слегка взвинченным, словно не мог дождаться, когда же закончится этот день.
— Ты не хочешь поговорить о том, почему мне сегодня звонили из кабинета учета посещаемости? — спросил отец.
— В школе проводили День донора и…
Он смотрел мне в лицо, перекатывая в пальцах ручку.
— Сегодня не самый лучший день для поступков, которые могут привлечь к тебе внимание. Полагаю, о подобном мероприятии оповещают заранее?
— Я забыл, — признался я. — Но вообще-то ничего такого страшного не случилось.
— Малькольм! — воззвал отец. — Твоя главная и единственная обязанность заключается в том, чтобы не позволить им что-то заметить!
Я уставился в линолеум.
— Я не позволил. — Через секунду я поднял глаза на отца. — Не позволю.
Он сложил свои проповеди в аккуратную стопочку, выровнял края. Потом встал и подошел к буфету. Вытащил пластиковый нож и попытался порезать яблоко на дольки.
Мне хотелось спросить, почему бы ему не съесть яблоко целиком, как это делают все нормальные люди, но, в конце концов, у каждого свои заскоки.
Какое-то время отец усердно уродовал яблоко, потом в раздражении швырнул нож в раковину. Нож запрыгал, как пластиковая палочка из головоломки, а потом треснул пополам.
— Почему в этом доме нет нормальных фруктовых ножей?
— Хорошие ножи в ящике. Над холодильником, — сказал я, поймав его отсутствующий взгляд.
Мама постоянно перекладывает столовые приборы с места на место, как будто играет в бесконечные шахматы. Некоторые приборы выбрасывает. Все, что сделано не из пластика или керамики, должно быть алюминиевым. А все неалюминиевое мама прячет.
Отец открыл шкаф, порылся в груде ножей и столовых приборов из нержавеющей стали, выложил на столешницу фруктовый нож.
Пока он резал яблоко, я смотрел ему в спину. Его плечи были напряжены. От него пахло одеколоном после бритья и тревогой: этот резкий запах всегда сопровождал отца, когда он нервничал.
— Я тут подумал, — сказал он, не оборачиваясь. — Мисси Брандт недавно обмолвилась о том, что ей не помешал бы помощник для занятий с дошколятами. Тебя это может заинтересовать?
У меня было такое чувство, что Мисси не только ни о чем таком не упоминала, но и вряд ли вообще об этом задумывалась, хотя, разумеется, послушно ответила «да». А что еще можно ответить, если пастор просит взять под крылышко своего фальшивого сына?
Не дождавшись ответа, отец обернулся.
— Что-то не так? Я думаю, это неплохой вариант. Таким образом ты получишь официальное место в общине.
Я впился ногтями в ладони и постарался справиться с голосом.
— Просто это… так странно.
— Ничего странного! Тебе понадобится несколько недель, чтобы привыкнуть к малышам, но я уверен — все получится, надо просто попробовать. — Вздохнув, он покачал головой: — В этом главная проблема, твоя и твоей матери! Вы оба в любой ситуации начинаете искать отговорки, лишь бы ничего не делать! Вы даже не пытаетесь дать событиям возможность произойти!
Ага, значит, мы снова очутились на зыбкой почве выбора сторон. С одной стороны мама и я — вечные пессимистичные реалисты. С другой — отец и Эмма — бодрые, энергичные, светящиеся уверенностью, что мир прекрасен, а я не соглашаюсь с ними только потому, что в это не верю. Хотя хотел бы.
Я принялся крутить в руках салфетку, но тут же бросил это занятие, потому что оно выдавало неуверенность, которой я не чувствовал. Я твердо верил в то, что должен был сказать отцу. Другое дело, что мне очень не хотелось этого говорить.
— Пап, это вообще не та ситуация, которая может наладиться. Это просто то, что есть, и никаким волшебным образом она не изменится. Что бы я ни делал, я все равно не смогу жить так, как другие.
Отец отвернулся к окну, так что я не мог увидеть его лица.
— Не надо так говорить. Дело не в тебе.
Я откинул голову назад и закрыл глаза, чувствуя пульсирующую боль в груди, словно кто-то меня ударил.
— Нет, во мне! Ты ведь даже разговариваешь со мной не так, как с Эммой!
От этих слов отец шумно выдохнул, с хрипом, похожим на смех.
— Это не имеет никакого отношения к Эмме! Видит бог, я изо всех сил стараюсь понять, что тебе нужно, но это так сложно! С тобой всегда все было непонятно, но это не значит, что я не старался. Да, это единственное, что мы можем: стараться поступать правильно.
Я хотел сказать ему, что в моем случае правильнее положиться на то, что работает, а не отдавать под мое начало кучу малышей, но тут пришла Эмма. Она прошлепала через кухню и распахнула холодильник.
Я молчал, отец даже не повернулся.
Эмма порылась в ящике для овощей, потом посмотрела на нас с отцом.
— Ты зря так грубо вел себя с Джанис, — заявила она, и в первую секунду я решил, будто она обращается ко мне.
Отец отложил нож, повернулся к Эмме.
— Ты прекрасно знаешь наши правила относительно незваных гостей!
Да, у нас были правила. У нас было множество правил. Скажем, Росуэлл мог приходить к нам домой, но только потому, что папа ему доверял. А вот незваный гость мог случайно проболтаться о том, что в нашем доме, например, не держат консервов и металлических столовых приборов.
Отец в отчаянии запустил руки в волосы.
— Я прошу вас обоих! Поймите, наша семья занимает в обществе очень заметное место, поэтому мы должны заботиться о впечатлении, которое производим!
Эмма с силой захлопнула дверцу холодильника.
— О каком впечатлении ты говоришь? Мы тебя не позорили! Джанис пришла поработать над нашим опытом с семенами!
— Мне кажется, наш дом — не самое лучшее место для научных опытов! Неужели нельзя было поработать в библиотеке?
Эмма уперла кулаки в бока.
— К сожалению, папа, в библиотеку не разрешают приносить контейнеры для проращивания семян!
— Ну хорошо, а чем вам не подошел прелестный книжный магазинчик в центре? Или кофейня?
— Па-па!
Несколько мгновений они молча испепеляли друг друга взглядами.
Папа и Эмма были самыми громкими в нашей семье, они вечно смеялись или вопили во весь голос. Как ни странно, при этом именно они оба в совершенстве владели искусством безмолвного спора и могли вести красноречивые диалоги при помощи взглядов и чередования вдохов-выдохов.
Вот папа сердито фыркнул, а Эмма закатила глаза и отвернулась.
Несколько секунд она стояла перед холодильником, глядя в пол. Потом вдруг бросилась к отцу и порывисто обняла его за талию, как будто просила прощения. Они стояли, крепко обняв друг друга, а я смотрел на них и думал: никто из них даже не сомневался в том, что папа обнимет Эмму в ответ.
Она прижалась щекой к его рубашке и сказала:
— Не забудь убрать нож на место, когда закончишь. Мама терпеть не может, когда на кухне беспорядок!
Отец со смехом шлепнул ее кухонным полотенцем.
— Да уж, чего я не хочу, так это беспорядка на маминой кухне!
— Конечно, не хочешь, если тебя заботит твоя судьба!
Эмма машинально протянула руку, чтобы взъерошить мне волосы, но смотрела при этом на отца. Потом она повернулась и, пританцовывая, вышла из кухни. Отец проводил ее взглядом. Их любовь друг к другу была настоящей — то есть такой, какую я никогда не смог бы разобрать на составляющие, чтобы сымитировать.
Отец бросил изуродованное яблоко на стойку и сел за стол напротив меня.
— Поверь, я не хочу тебя обижать, но ты сам прекрасно знаешь, как важно держаться в тени.
— Некоторые теряют сознание при виде крови. В этом нет ничего необычного.
Отец подался вперед, заглядывая мне в лицо. У него были светло-зеленые, как бутылочное стекло, глаза, а его каштановые волосы уже начали седеть. На всех, кто не жил с ним под одной крышей, мой отец производил впечатление человека на редкость доброго и отзывчивого, такого, к кому можно в любое время прийти со своими бедами в поисках тепла и утешения.
— К сожалению, ты не можешь позволить себе принадлежать к этим некоторым. Ты должен слиться с большинством. Не хочу сказать ничего плохого про соседей, но жители нашего городка весьма мнительны и недоверчивы, а теперь будет только хуже. Сегодня одна семья похоронила ребенка. Ты знаешь об этом. — Его лицо смягчилось. — Ты потерял сознание?
— Нет. Но мне пришлось выйти на свежий воздух.
— Кто-нибудь тебя видел?
— Росуэлл.
Отец откинулся на спинку стула, закинул руки за голову и пристально всмотрелся в мое лицо.
— Ты уверен, что больше никто ничего не видел?
— Только Росуэлл.
Прошла еще минута, прежде чем отец кивнул.
— Хорошо. — Он глубоко вздохнул, потом повторил еще раз, словно принял какое-то решение: — Хорошо. Ты прав — ничего страшного не случилось.
Я кивнул, разглядывая пол и блестящую гранитную столешницу. А потом уперся локтями в стол, как будто хотел проверить, выдержит ли столешница мой вес. От запаха папиного одеколона у меня так першило в горле, что было трудно глотать. На стене тихо тикали часы, стрелки приближались к одиннадцати.
Нет. Ничего страшного не случилось. Если, конечно, не считать того, что кто-то выцарапал слово «выродок» на дверце моего шкафчика.
Но я не мог рассказать об этом отцу. Как не мог заставить его понять, что никакие правила и техники безопасности в моем случае не работали.
Я как был выродком, так им и остался.
Я лежу ничком на кровати. Знакомые звуки дома. Холодильник, центральное отопление. Вечно журчащая вода в туалете наверху.
Внизу открылась и закрылась входная дверь. Шорох почты, выложенной на столик в коридоре, звяканье ключей. Никакого шарканья подошв. Мама носит белые медицинские туфли на резиновой подошве. Абсолютно бесшумные.
— Шэрон! — окликает ее отец. Судя по голосу, он все еще на кухне. — Ты не могла бы подойти на минуточку?
Мама отвечает что-то неразборчивое. Должно быть, отказывается, потому что спустя минуту включается душ. Мама всегда принимает душ, придя домой, ведь на работе ей приходится иметь дело с кровью. И с нержавеющей сталью.
Я перекатился на спину и уставился в потолок, на светильник. Вентилятор крутился, отбрасывая тени, похожие на стрекозиные крылья.
Потом я встал, открыл окно и выбрался на крышу.
Отсюда открывался вид на задний двор и на наш квартал. Я присел на скат крыши, наклонился вперед и уперся локтями в колени.
Дождь закончился, но с неба продолжала сыпаться холодная мелкая морось.
Внизу стояли мотоциклы, пожарные гидранты и припаркованные машины. По обеим сторонам Уикер-стрит тянулись деревья. Весь город провонял железом, но из глубины пробивался живой и свежий запах зелени.
Внутри дома кто-то шел по коридору, шаркая по ковру. Потом раздался стук в дверь, тихий и осторожный.
Я повернулся, просунул голову в окно.
— Да?
Дверь открыла Эмма. Ее волосы были скручены в пучок, она уже переоделась для сна и нацепила свои жуткие косматые тапочки. Не говоря ни слова, она забралась на мою кровать и полезла на крышу. Смешно перебирая ногами и расставив руки, чтобы не свалиться, Эмма на пятой точке сползла по мокрому скату и устроилась рядом со мной.
Мы сидели и смотрели на улицу. Эмма придвинулась и положила голову мне на плечо.
Я прижался щекой к ее макушке.
— Вы с папой снова поцапались?
— Конфликт мнений. Он исходил из того, что я нарушила какое-то страшное правило, а я — из того, что он спятил. Ты просто застал окончание диспута. Извини.
Я покачал головой.
— Он не спятил. Отец просто хочет, чтобы я не привлекал к себе внимание. Из-за похорон этой девочки. Или из-за Келлана Кори.
— О Боже, когда уже он перестанет о нем говорить! Неужели отец считает, что делает полезное дело, запугивая тебя этими древними страшилками?
Я провел пальцами по мокрой крыше. Кровля была шершавая, утыканная оцинкованными гвоздями. Они царапали не сильно, но достаточно болезненно.
— Он больше не говорит. Но он так думает. Ты знаешь Тэйт из нашей школы? Это была ее сестра.
Эмма кивнула и убрала голову с моего плеча. Воздух был холодный. Эмма поежилась и обхватила себя руками.
— Ему нелегко сейчас. — Она больше не прикасалась ко мне, и голос ее звучал отстраненно. — Им обоим нелегко. Наверное, мне тоже должно быть хреново, но, честно, я ничего такого не чувствую. Ведь ты мой единственный брат, другого у меня нет.
Я уставился на свои носки. Они были в дегте, к которому прилип разный сор с кровли.
— Слушай, давай не будем об этом говорить?
Эмма шумно вздохнула и повернулась ко мне.
— Но мне до смерти надоело не говорить об этом! Ты заметил, что в этом городке все отчаянно делают вид, будто все нормально и ничего плохого не происходит?
Я кивнул, с трудом подавив желание уточнить, что порой так намного проще жить. Вместо этого я поскреб пальцами по кровле и промолчал.
Эмма скрестила руки на груди.
— Ты очень похож на него.
Я невольно втянул голову в плечи. Эмма имела в виду брата, который у нее когда-то был, но все, связанное с ним, даже самые ничтожные мелочи, вызывало у меня тоску и странное оцепенение.
Но Эмма продолжала говорить тихим задумчивым голосом:
— Кажется, он тоже был светловолосым. И у него были голубые глаза, потому что у тебя тоже были такие, правда, недолго. Потом голубизна начала линять. Или выцветать, уж не знаю. Может, это какое-то колдовство или заклятие, но голубизна таяла и однажды совсем исчезла, и ты стал таким, как сейчас.
— Но ведь ты точно не помнишь, каким он был?
Эмма, нахмурившись, уставилась на свои ладони, будто пытаясь вызвать в памяти смутный образ.
— Я была очень маленькой, — сказала она наконец. — Поэтому я путаю, что было до, а что — после. Точнее, я помню какие-то детали, но не могу сказать, тебя я вспоминаю или его. Лучше всего я помню ножницы. У мамы были ножницы, она вешала их на ленточку над колыбелькой. Очень красивые.
Я задумался о суевериях Старого Света. О хитростях, призванных защитить дом и уберечь его обитателей… Лишнее подтверждение лежавшей на поверхности истины: никакие уловки не помогают.
Эмма вздохнула.
— Наверное, я вообще его не помню, — сказала она после долгого молчания. — Помню только, что делала мама, чтобы его не похитили.
Она подтянула колено к груди и обхватила его рукой. Ее волосы выбились из пучка и Эмма затянула его потуже; сейчас она выглядела печальной, как одинокий маяк. Печальной, как монашка.
Мне хотелось сказать, что я ее люблю, люблю не такой сложной любовью, как родителей, а совсем простой — такой, о которой не задумываешься. Любить Эмму было для меня все равно, что дышать.
Она вздохнула и покосилась на меня.
— Что? Что ты на меня так смотришь?
Я пожал плечами. Чувство было простым, а вот слова не находились.
Эмма долго всматривалась мне в лицо. Потом дотронулась до моей щеки.
— Спокойной ночи, уродец!
Она прыгнула в окно вперед головой и шлепнулась на мою кровать, закинув ноги на подоконник. Подошвы ее тапок были черными от дегтя. Я протянул было руку, чтобы отряхнуть ее щиколотку, но не стал.
Внизу подо мной лежал тихий и спящий квартал. Я опять оперся на локти и принялся разглядывать улицу.
На самом деле существовало два совершенно разных Джентри, и по ночам всегда лучше различался второй. Наш город — это не только добропорядочные зеленые лужайки, наш город — это еще и тайны. Это место, где в бакалейной лавке люди крепко прижимают к себе детей, а перед сном дважды проверяют замки на дверях домов. Где прибивают подковы над входной дверью, а вместо ловушек для ветра вешают медные колокольчики. И еще — нательные кресты в нашем городе носят не золотые, а из нержавейки, потому что золото не в силах защитить от таких, как я.
Есть у нас и смельчаки, что закапывают у себя в саду осколки кварца или агата, некоторые даже выставляют за дверь молоко — скромное подношение тем, кто, возможно, прячется в темноте заднего двора. На прямой вопрос горожане скорее всего пожмут плечами или отшутятся, но все равно будут поступать по-своему, потому что мы живем в городе, где не принято гасить свет на крыльце и улыбаться незнакомцам. Потому что если вы поставите пару-тройку красивых камней на грядку с ноготками, ранние заморозки не обожгут ветки ваших плодовых деревьев, а дворик будет выглядеть гораздо красивее соседского. Потому что ночь в Джентри — это, прежде всего, тени и пропавшие дети, но мы живем в месте, где о таком не принято говорить.
Прошло много времени, прежде чем я вернулся в свою комнату и лег в постель. Окно я оставил открытым, чтобы легче дышалось. Нет, в доме было не так плохо, только душно, а мне всегда трудно уснуть среди запахов гвоздей, болтов и стальных кронштейнов.
Когда поднялся ветер, я поежился и поплотнее завернулся в одеяло. В саду трещали сверчки и скрипели деревья. Вдоль дороги, в высокой траве шуршали мыши, ночные птицы чирикали вдалеке, словно зубчатые шестеренки.
Я накрыл голову подушкой, чтобы заглушить звуки. И под шум улицы стал думать о том, как воспринимает все это Росуэлл. Или любой другой, кроме меня. Тот, кто спокойно входит в класс, не отвлекаясь на шорох бумаги или жужжание вентиляции. Я же привык постоянно быть начеку, и стараться не вздрагивать при звуке закрывающейся двери или упавшего учебника.
Такой была жизнь в Джентри, здесь надо было каждый день ходить в школу, сливаясь с миром, где люди предпочитали не обращать внимания на необычное и с радостью закрывали глаза на что угодно, пока ты играл по правилам.
В ином случае, разве они смогли бы жить здесь своей пристойно-достойной жизнью?
Это было непросто. Дети умирали. Они болели, потом им становилось хуже, и никто не мог сказать, в чем дело. Время от времени в Джентри кто-то терял сына или дочь. Родители привычно винили в этом загрязнение окружающей среды или грунтовые воды. А также высокое содержание свинца и токсичные испарения от шлакового отвала.
Натали Стюарт, погребенная на кладбище Уэлш-стрит в присутствии моего отца, была очередной жертвой сложившихся обстоятельств, что, конечно, очень печально. Я хорошо знал сценарий, я выучил все нужные реплики, но когда пытался найти в себе хоть крупицу грусти или сожаления, диктуемого приличиями, видел только Тэйт, сиротливо сидящую в школьном кафетерии. И даже когда вспоминал Тэйт, то чувствовал совсем не грусть, а только одиночество. Представляя себе окружавшие ее пустые стулья, я не оплакивал малышку Натали, а испытывал знакомую тупую боль, с которой жил каждый день.
Правда была в том, что наш город можно было понять. Узнать, полюбить, возненавидеть. Но обвинять его и возмущаться — какой в этом смысл? В конце концов, ты такая же часть Джентри, как и остальные.
Пятница выдалась пасмурной и промозглой. Станцию забора крови убрали, но я все равно чувствовал себя не очень хорошо, поэтому в кафетерий решил не ходить. В вестибюле перед главным входом в школу дождь струился по окнам, и казалось, будто стекло плавится.
Все утро я старался избегать всего, что только можно. Толп, разговоров, любого, кто мог спросить меня, почему я брожу по школе словно зомби — то есть, прежде всего, Росуэлла — но к четвертому уроку запас отговорок, объяснявших отсутствие у меня учебников и тетрадей, подошел к концу, и мне пришлось отправиться к шкафчику. Как вы, наверное, уже догадываетесь, без особого энтузиазма.
Никакого «выродка» там не было. На месте надписи красовалась причудливая спираль, заштрихованная тонкими кривыми линиями. С дверцы кое-где соскребли краску, а то, что осталось, походило на паутину: полоски голого металла расходились в стороны от точки, где когда-то горело пропитанное кровью слово. Одни участки рисунка были черными или темными, другие — густо закрашены белым.
— Мы привели твой шкафчик в порядок, — сказал Дэни, подходя ко мне со спины.
Дрю кивнул, продемонстрировав мне маркер и бутылочку со штрих-корректором.
Я молча разглядывал клубок спиралей и кругов. По внешнему краю рисунка поверх маркера был аккуратно нанесен корректор. Потом его соскребли, и сквозь призрачные завихрения проступила основная бежевая краска. Учитывая, что рамки проекта были заданы предшествующим вандализмом, а изобразительные средства декораторов ограничивались корректором и маркером, все было сделано просто потрясающе.
Дэни пихнул меня плечом.
— Честно, мы не хотели ограничивать тебя в самовыражении! Просто подумали, что время для столь решительного заявления еще не пришло. Это может задать неверный импульс, если ты понимаешь, о чем я.
Вид у обоих был вызывающе-равнодушный — приятели изо всех сил старались не показать, насколько довольны собой. Дрю подбрасывал и ловил бутылочку с корректором. Близнецы, замерев по обе стороны от меня, ждали моих слов.
Мне очень хотелось, чтобы они поняли, как я страшно рад и благодарен, но я смог выжать из себя только жалкое: «Спасибо».
Дэни ткнул меня кулаком в плечо.
— Не благодари! Кстати, ты должен школе за покраску шестьдесят баксов!
Уже вчера выяснилось, что Тэйт Стюарт стала новой достопримечательностью школы. Она тенью ходила по коридорам, а группки учеников демонстративно перешептывались, прикрывая рты. На нее таращились все, и это были не смущенные сочувствующие взгляды, а быстрые, вороватые, полные жадного любопытства, разглядывания.
Ее пожирали глазами на переменах, притворяясь, что и не думают смотреть. Но Тэйт словно ничего не замечала, проходя сквозь толпу, как будто вокруг никого не было. Словно взгляды и перешептывания нисколько ее не задевали. Ее лицо было как всегда бесстрастно, а глаза — полуприкрыты, но в складке ее губ пряталось нечто такое, что вызывало у меня жалость.
Тэйт не выглядела печальной, и от этого все было в сто раз печальнее.
Если честно, ее никогда не интересовало, что думают о ней другие. Тэйт Стюарт не пыталась произвести впечатление или кому-то понравиться. Однажды, в седьмом классе, она записалась в бейсбольную команду для мальчиков (команда была полный отстой!) только для того, чтобы доказать, что кафедра физкультуры ей не указ.
Но предел есть всему, и чем дольше тянулось утро, тем плотнее сжимались губы Тэйт. От нее исходило какое-то странное, напоминавшее электричество, напряжение. Оно словно висело в воздухе; чувствовалось, что Тэйт вот-вот взорвется: так и случилось на уроке словесности.
Мы заканчивали тему «Романтизм» изучением «Алой буквы».[2] Урок вела миссис Браммел, тощая долговязая училка с мелированными волосами и богатой коллекцией разнообразных свитеров. Она приходила в экстаз от книг, которые ни один нормальный человек не станет читать для удовольствия.
Миссис Браммел стояла посреди класса и хлопала в ладоши — была у нее такая привычка.
— Так! Сегодня мы с вами поговорим о чувстве вины и том, почему факт существования Перл способствует отчуждению Эстер от окружающих гораздо сильнее, чем буква «А» на ее одежде. Что со всей очевидностью проявляется в том, что некоторые жители считают Перл ребенком дьявола…
Она размашисто написала на доске:
«Перл — живое воплощение вины».
— Кто-нибудь хочет развить эту тему?
Никто не хотел. Сидевшие передо мной Том Ричи и Джереми Сэйерс гоняли по парте бумажный шарик, изображая ликование трибун всякий раз, когда одному из них удавалось забросить «мяч» между расставленными ладонями другого. Элис и Дженна, многозначительно переглядываясь, пялились на Тэйт и шептались, прикрывая рты ладошками, будто сообщали друг другу нечто настолько скандальное, что это следовало скрывать от окружающих.
Миссис Браммел, стоя к нам спиной, писала в столбик тезисы урока, в ожидании желающих развернуто их проиллюстрировать.
Я разглядывал Элис. Когда в начале урока она усаживалась на свое место, ее юбка задралась, приоткрыв верхнюю часть бедер, и теперь я наслаждался тем, что Элис до сих пор этого не заметила. В холодном флуоресцентном свете ламп ее распущенные по спине волосы отливали бронзой.
Элис уперлась локтями в крышку стола и наклонилась вперед, чтобы дотянуться до уха Дженны.
— Говорят, после того как это случилось, ее мама не встает с постели. Нет, ты прикинь — она даже на похороны не явилась! Вы только посмотрите, ведет себя так, будто ей пофиг! Нет, просто уму непостижимо! Я бы на ее месте вообще в школу не приходила!
Последнее было произнесено так громко, что Тэйт услышала — либо эти слова, либо всю фразу целиком — и вскочила, да так стремительно, что ее парта проскрежетала по полу.
Повернувшись к классу, она обвела всех взглядом, и я вдруг перестал понимать, отчего у меня плывет перед глазами — то ли от проводов и болтов в стенах, то ли от этого пристального разглядывания в упор.
— Ну! — с вызовом в голосе произнесла Тэйт. — Вы же этого хотели? Посмотреть? Ну вот, смотрите на здоровье — я не возражаю!
Если до этого момента никому не было дела до Эстер Прин и ее незаконнорожденной дочери, то сейчас все словно проснулись.
Я не поднимал головы, сгорбившись над партой, чтобы быть как можно незаметнее. Сердце колотилось так быстро, что чувствовалось в горле. Я лихорадочно твердил себе, что все в порядке, и мне только показалось, что Тэйт разглядывала меня, потому что хотел в это верить. Как должен был верить, что ни один человек в Джентри не подумает обо мне при словах «ребенок дьявола».
Никто не произнес ни слова.
В классе было так тихо, что слышалось только гудение ламп дневного света. Мне казалось, будто они жужжат надо мной словно сигнал тревоги, но никто не оборачивался и не глядел на меня с укоризной. Никто не шептался, никто не показывал пальцем.
Миссис Браммел стояла спиной к доске, сжимая в руке маркер без крышечки, и в упор глядела на Тэйт.
— Ты что-то хотела?
Тэйт помотала головой, но продолжала стоять.
— Не обращайте внимания! Я просто жду, когда мне выдадут мою большую красную букву «А»!
— Это не смешно! — отрезала мисс Браммел, закрывая маркер.
— Нет, — подтвердила Тэйт. — Ни капли. Но нам остается только улыбаться, поскольку так проще жить!
Миссис Браммел нырнула за доску, вытащив оттуда коробку с бумажными носовыми платками, хотя Тэйт и не думала плакать.
— Тебе нужно время, чтобы прийти в себя?
— Нет! Я не расстроена и не убита горем, если вы не заметили. Я просто зла!
— Может, ты хочешь зайти к школьному психологу?
— Нет! Я хочу, чтобы кто-то, мать вашу, меня выслушал! — Тэйт почти кричала, в ее голосе была неестественная пронзительность. Внезапно она развернулась и пнула ногой стул, да так сильно, что мне показалось, будто вся аудитория загудела металлическим звоном от подошвы ее тяжелого ботинка.
— Ты можешь быть свободна! — заявила миссис Браммел, но не ласковым понимающим голосом, каким в таких случаях говорят учителя. Нет, это было произнесено не терпящим возражений тоном, подразумевавшим, что если Тэйт немедленно не покинет класс, то ее выведут с помощью охранника.
Секунду-другую казалось, что Тэйт предпочтет выдворение. Но потом она схватила со стола свои книги и, не оглядываясь, вышла из класса.
Остаток урока мы просидели в неловком молчании. Я держался за края парты, чтобы не тряслись руки, а миссис Браммел до самого звонка тщетно пыталась привлечь наше внимание к Натаниелю Готорну, Эстер и ее дурацкой проблеме отчуждения.
В коридоре меня нагнал Росуэлл, вышедший из кабинета математики.
— Готов к разговорному французскому?
Я мотнул головой, поворачивая к парковке.
— Мне нужно на воздух…
Росуэлл взглянул на меня, будто прикидывая, как бы сказать то, что он считает необходимым до меня донести.
— И все же мне кажется, тебе стоит пойти на французский… — произнес он наконец.
— Я не могу!
— Подразумевается — не хочешь?
— Подразумевается — не могу!
Он скрестил руки на груди.
— Нет, ты подразумеваешь как раз то, что не хочешь! Семантически, так сказать.
Я натянул рукав на пальцы, прежде чем взяться за ручку двери.
— Мне нужно выйти. — Я старался говорить тихо, голос слегка дрожал. — Ненадолго. Мне, правда, нужно подышать свежим воздухом.
— Нет, тебе нужно рассказать мне, почему ты выглядишь, как мертвец! Мэки, что с тобой?
— Ненавижу все это, — ответил я, с трудом выдавливая из себя слова. — Ненавижу, что люди цепляются к вещам, которые их совершенно не касаются! Ненавижу, что никто не способен просто не лезть! И еще ненавижу Натаниеля Готорна!
Росуэлл сунул руки в карманы, внимательно глядя на меня.
— Ладно. Хотя, честно говоря, я не этого ожидал.
Он не пошел за мной.
Я добрел до дальнего угла парковки и привалился к здоровенному белому дубу, подставив лицо сыпавшемуся сквозь листву дождю.
Прозвенел звонок, но я продолжал стоять — замерев и отрывисто дыша. Хотя я никогда не был отличником, я хорошо помнил сюжет книги, чтобы знать наверняка — возможно, Эстер Прин смогла бы с высоко поднятой головой носить букву «А» на одежде и дальше, но у ее любовника, проповедника Артура Димсдейла, эта буква была выжжена на груди. И умер в конце он, а не она.
За спиной чья-то машина взревела на холостых, потом меня окликнули:
— Эй, Мэки!
Тэйт, медленно тащившаяся вдоль бордюра парковки на своем кошмарном «бьюике», перегнулась ко мне с переднего сидения. Видимо, она решила, что на сегодня уже отучилась. Или просто устала давать бесплатный спектакль.
Тэйт похлопала рукой по пассажирскому сидению:
— Похоже, дождь надолго. Подвезти тебя?
Машина рычала на холостом ходу, дворники ходили туда-сюда. Длинный серый корпус, ядовитый блеск крыльев. Злобная металлическая акула, а не машина.
— Да нет, все нормально. Но все равно спасибо.
Я покачал головой, глядя на то, как дождь колышущейся бахромой стекает с переднего бампера машины — лишь бы не поднимать глаз на Тэйт.
Сейчас вид у нее был более кроткий и юный, чем обычно.
Стоя под моросью, я размышлял, что бы сделать, чтобы не молчать, как идиот, — может, похвалить Тэйт за то, как она осадила миссис Браммел, или сказать, как я восхищаюсь тем, что, несмотря на свое горе и всеобщее навязчивое внимание, она нашла силы послать всех к чертям собачьим?
Так прошла еще минута, потом Тэйт заглушила двигатель и вышла из машины.
— Слушай, мне надо с тобой поговорить.
На ее лице появилось странное выражение, будто, оказавшись под капающим дождем небом, девушка утратила всю свою уверенность. Будто я чем-то ее пугал. Губы у нее были припухшими. Под глазами залегли голубые тени, как от недосыпа.
Подойдя совсем близко, Тэйт развернулась, и теперь мы стояли плечом к плечу, лицом к парковке. Ее локоть был в нескольких дюймах от моего рукава.
— У тебя есть минутка?
Я промолчал.
— Боже, можно сказать хоть что-нибудь? — Она уставилась на меня, жуя нижнюю губу. Та сильно распухла, словно Тэйт делала это постоянно.
Несмотря на вонь «бьюика», я слышал, что от Тэйт пахло чем-то свежим и сладким. Цветущими деревьями или какой-то вкусностью, которую хочется положить в рот. Было странно, что так может пахнуть девушка, одетая в трагедию и детройтскую сталь.
— Тебя не было на похоронах, — сказала она.
Мне показалось, будто бежавшей между нами электрический ток, загудел еще сильнее.
Я кивнул.
— Почему? Твой отец просто зациклен на «еще крепче сплотим ряды нашей общины», и вообще, он потратил кучу сил на организацию церемонии… И Росуэлл там был…
— Религия — это тема моего отца, — ответил я как можно небрежнее, тем равнодушно-механическим тоном, который убедительнее всего демонстрировал, кто я такой — законченный лжец, повторяющий чужую ложь. — И, к тому же, похороны — не светское событие для удовольствия или приятного времяпрепровождения.
Тэйт молча разглядывала меня. Потом крепко обхватила себя руками, отчего сразу как-то уменьшилась в размере. Мокрые волосы прилипли к ее лбу.
— Проехали. Это, типа, неважно.
— Ты все правильно поняла.
Тэйт сделала глубокий вдох и подняла на меня глаза.
— Это была не она.
Я ничего не сказал. Она тоже. Мы просто смотрели друг на друга.
Тэйт стояла так близко, что я видел в ее глазах зеленые и золотые искорки и крохотные пятнышки, такие глубокие и прохладные, что они казались лиловыми. Оказывается, раньше я никогда не смотрел ей в глаза.
Тэйт зажмурилась и беззвучно пошевелила губами, как будто репетируя.
— В гробу была не моя сестра, а кто-то другой. Я знаю свою сестру. Понятия не имею, кто это, но это точно была не она.
Я кивнул. Мне вдруг стало холодно, руки покрылись гусиной кожей, и дождь не имел к этому отношения. Ладони закололо, они начали неметь.
— Ну что, так и будешь стоять и хлопать глазами, как неживой?
— Что ты хочешь от меня услышать?
— Я ничего не хочу от тебя услышать, я хочу, чтобы кто-нибудь услышал меня!
— Может, тебе стоит поговорить со школьным психологом? — пробормотал я, разглядывая носки своих ботинок. — Всегда думал, что для этого они и существуют.
Тэйт развернулась, и я увидел ее глаза — огромные, измученные и впервые полные слез.
— Знаешь что… Да пошел ты!
Она бросилась через лужайку к своей машине, плюхнулась на водительское сидение, с грохотом захлопнула дверь, включила заднюю передачу и выехала на дорогу.
Только когда Тэйт доехала до Бентхэйвен-стрит и скрылась за углом, я сполз по стволу вниз и сел, привалившись головой к дереву. Не замечая дождя, который падал мне на лоб и струился за воротник.
Я не выдал свой секрет, потому что не представлял, как сказать о нем вслух. Никто этого представлял. Все в городе цеплялись за ложь о том, что умершие дети были их настоящими, родными детьми, а не похожими подменышами. Потому что только так можно было не задавать вопросов о том, что случилось с их настоящими детьми. Я тоже никогда об этом не спрашивал.
Таков был закон этого города: не говорить и не спрашивать. А Тэйт взяла и спросила. Ей хватило храбрости заявить о том, о чем знали все — о том, что ее настоящая родная сестра была подменена чем-то жутким и чужим. Даже моя собственная семья так и не набралась сил сказать об этом вслух.
Тэйт стала одиночкой и парией, хотя из нас двоих выродком был я. Но я отпрянул от нее как от заразной, хотя она была просто человеком, пытавшимся получить ответ из самого очевидного источника.
Да-да, из очевидного. К чему юлить — я был странным и ненормальным. Любая маскировка работает до тех пор, пока зрители соглашаются не вглядываться в то, что она скрывает.
Если выстроить в ряд всех учеников нашей школы, сразу станет ясно, кто — чужак. Болезнь. Зараза.
Сгорбившись под деревом, я закрыл голову руками.
Я так ужасно вел себя с Тэйт, потому что у меня не было выбора. Таковы правила игры, когда ты их принимаешь, самое главное — оставаться незаметным. Остальное неважно. Я не мог ничего исправить и отыграть назад, потому что был тем, кем был.
— Мне жаль, — сказал я тусклому моросящему небу, пожухлой траве и мокрому дереву. Пустой парковке и своим трясущимся рукам.
После обеда Росуэлл заехал за мной, чтобы вместе отправиться в нашу еженедельную вылазку на вступление местных рок-групп. По дороге мы почти не разговаривали. Я смотрел в окно, а он возился с радиоприемником, пытаясь найти подходящую «волну».
А потом вообще выключил радио.
— Так ты собираешься рассказать мне, в чем дело? — В тишине его голос прозвучал очень громко.
— Что?
Росуэлл не отрывал глаз от дороги.
— Ты сегодня не слишком разговорчив, а так ничего.
Я пожал плечами, глядя на проносившиеся мимо торговые центры.
— Тэйт Стюарт… Она психанула на уроке. А потом хотела поговорить со мной, но я не знал, что сказать. Умерла ее сестра… короче, ей нужен специалист. — Все это было правдой, только не полной, поэтому я прибавил еще кое-что, но сипло, почти шепотом: — Рос, я плохо себя чувствую. Я уже давно плохо себя чувствую.
Росуэлл кивнул, отбивая на руле такт в четыре четверти.
— Каково это? — спросил он вдруг. — Быть… ну, ты понимаешь.
Он произнес это легко, будто спрашивал о гемофилии или том, каково жить с лишней парой суставов на пальцах. Я даже не сразу понял, что перестал дышать. Оказалось, не так-то просто объяснить словами то, о чем нельзя говорить вслух. Да, мой отец предпочитал оперировать нейтральным и стерилизованным термином «необычность», но я-то прекрасно видел по выражению его лица, что на самом деле он подразумевает «ненормальность».
Росуэлл продолжал мерно постукивать пальцами по рулю. Наконец он покачал головой и посмотрел на меня в упор.
Он не был дураком. Я всегда это знал. А он слишком хорошо знал меня, поэтому я мог даже не пробовать его обмануть. Но дара речи меня лишило другое — я испугался, что после моих слов Росуэлл станет иначе ко мне относиться. Может, не открыто и стараясь этого не показать, но все равно что-то изменится.
Но, как ни странно, в глубине души я боялся скорее того, что ничего не изменится. И паниковал от мысли, что Росуэлл только пожмет плечами, и все останется, как прежде. Правда — вещь безобразная, и больно было думать, что Росуэлл просто отмахнется от того, от чего нельзя отмахиваться.
Росуэлл, изредка поглядывая на меня во время остановок на светофорах, молча ждал ответа.
Я опустил стекло со своей стороны и высунул голову наружу, подставив лицо дождю. Я знал, что если открою рот, то выложу все.
Холодный воздух немного помог, но под стекловолоконными накладками крыльев автомобиля притаилась углеродистая сталь, и вскоре меня замутило.
Росуэлл испустил долгий шумный вздох, не предвещавший ничего хорошего.
— Я вот тут подумал, — сказал он, спустя минуту. — Все это абсолютно ненаучно и, разумеется, вообще не мое дело, но, может, у тебя просто депрессия?
Я опустил глаза на руки и сжал ладони в кулаки.
— Нет.
Да, я понимал, как это выглядело со стороны. За последние дни я превратился в ходячий справочник по душевным болезням: односложно отвечал на вопросы, избегал всего, требующего маломальского напряжения, и все время спал. Я хотел ответить, что все не так плохо, как кажется. Что я просто играю свою роль, притворяюсь невидимкой. А постоянная усталость, необходимость натягивать рукава на костяшки пальцев, чтобы случайно не дотронуться до поручня или до ручки двери, и всякое прочее — это, конечно, довольно депрессивно. Только не в медицинском смысле.
В помещении концертного зала «Старлайт» в пятидесятые годы прошлого века работал кинотеатр, а до этого размещался драматический театр. Это было трехэтажное оштукатуренное здание с коваными завитушками вдоль крыши и вокруг окон. Однако украшения давно проржавели, и теперь фасад уродовали безобразные рыжие пятна, похожие на потеки засохшей крови.
Мы с Росуэллом встали в очередь, заплатив каждый по два бакса.
Внутри посетители обступили сцену. Древний занавес огромными бархатными складками завис над подмостками. Вдоль стен стояли гипсовые колонны, потолочная лепнина пестрела резными птицами, плодами и фруктами.
На сцене надрывалась рок-группа «Кукольный домик Хаоса», вопя что-то о правительстве и корпоративных стимулах. Верещание их соло-гитары я бы сравнил со взбитыми в блендере звуками автокатастрофы. Зал насквозь пропитался запахами ржавого железа и пролитого пива, поэтому мерзкое ощущение, преследовавшее меня целый день, снова накатило липкой неотвязной волной.
Росуэлл вещал что-то заумное о том, что музыка во все времена была барометром гражданской активности, и его голос то наплывал, то снова пропадал куда-то. Мне стало совсем плохо, рот наполнился слюной.
— …возьми, скажем, группы вроде «Хортон слышит», — говорил Росуэлл. — Никто, конечно, не назовет их социально активными, но все равно…
Я вдруг понял, что меня вот-вот вывернет наизнанку — не в некоем далеком абстрактном будущем, а прямо сейчас, сию секунду. Я поднял руку в молчаливой просьбе «погоди, не забудь эту мысль» и бросился в туалет.
Забившись в отсек без двери, я, как смог, постарался попасть точно в унитаз, не вставая перед ним на колени, что было бы просто омерзительно.
В дверном проеме за моей спиной вырос Росуэлл.
— Очередной день роскошной жизни Мэки Дойла?
Это было произнесено с деланной небрежностью, подсказавшей мне, что на этот раз даже моему неунывающему другу не удастся свести все к шутке. И он просто не знает, как поступить: за свою жизнь я привык думать, что Росуэлл умеет вовремя закрыть глаза и сделать вид, будто все нормально.
Потом у раковины я полоскал рот и отплевывался. Над умывальником висело сплошь размалеванное зеркало, и я постарался не разглядывать себя сквозь паутину надписей, сделанных черным маркером. Там, за нечитаемой пачкотней, мое лицо было бледным и пугающим. Я все время вспоминал Натали. Мысль о том, что тело, захороненное в могиле под ее именем, возможно, не было настоящим телом, вызывала у меня ощущение, близкое к обмороку.
— Ты дрожишь, — сказал Росуэлл. Пока я умывался, он стоял рядом, тоже стараясь не смотреть на мое отражение.
Я кивнул и завернул кран.
— Ты просто жутко дрожишь.
Не глядя на него, я вытер рот бумажным полотенцем.
— Скоро пройдет, — скривившись, хрипло, почти шепотом, ответил я.
— Не вижу ничего смешного. Может, тебе лучше вернуться домой?
Я швырнул мятое бумажное полотенце в урну, вытащил их роллера еще одно.
Росуэлл подошел ближе.
— Мэки… Мэки, посмотри на меня.
Когда я повернулся, он впился в меня взглядом.
Голубые и живые глаза Росуэлла меняли оттенок при разном освещении. Я всегда мечтал иметь глаза какого-нибудь другого цвета — любого, кроме моей неестественной черноты.
— Ты не сможешь все время притворяться, что все в порядке.
— Я должен.
Наверное, я произнес это слишком громко, и эхо отлетело от кафельных стен.
Я привалился к умывальнику, закрыл глаза.
— Пожалуйста… Не надо об этом.
Секунду спустя Росуэлл шагнул ближе, и я почувствовал его руку на своем плече. Это было неожиданно, но почему-то успокаивало, давая ощущение надежности.
Когда я открыл глаза, Росуэлл еще стоял рядом, но его рука опустилась. Потом он вытащил из кармана пачку жвачки. Подушечкой большого пальца выдавил белый квадратик, протянул мне, а я взял.
— Идем, — сказал Росуэлл, поворачиваясь к двери. — Надо найти Дрю и Дэни.
Близнецы нашлись в фойе, возле бара, где они играли в бильярд с Тэйт.
Росуэлл направился к ним, я поплелся следом.
Тэйт стояла ко мне спиной, и мне предстояло сделать вид, будто между нами ничего не было. Будто на парковке я не отказался говорить с ней и не смотрел вслед, когда она уходила.
Но если я думал, что Тэйт обольет меня презрением, то я ошибся. Она лишь мельком взглянула в мою сторону и снова вернулась к игре. Потом сделала прямой удар. Совсем несложный, но вышло эффектно.
Волосы Тэйт торчали в разные стороны, будто она только что подняла голову с подушки. Но в целом она выглядела спокойной, совсем не похожей на девушку, недавно похоронившую сестру, и уж тем более на девушку, которая сегодня утром отловила на парковке самого странного парня школы с целью обсудить с ним вероятность того, что похороненная не была ее сестрой.
Следующий удар был крученый, в угловую лузу — Тэйт закатила шар, как булыжник. И даже глазом не моргнула.
— Круто! — оценил его Росуэлл, подходя к столу.
Тэйт кивнула головой в сторону Дрю и Дэни.
— Угу, парни сливают!
Дрю только плечами повел, а Дэни возмущенно фыркнул и запулил в затылок Тэйт бумажным шариком.
— Не зарывайся, Стюарт!
Я тихо встал за спиной Тэйт и стал смотреть, как она готовится к следующему удару. Со стороны казалось, будто она сделала все так же, как раньше, только рука у нее чуть дернулась, и шар, крутясь, полетел по дуге. Легонько стукнувшись о борт, он застыл, покачиваясь, на краю лузы.
Дэни ударил Тэйт по плечу, улыбаясь до ушей.
— Ну, кто тут сливает?
Она передала ему кий.
— Да-да-да! Ладно, я пошла за колой.
Дрю наклонился ко мне, он был в приподнятом настроении.
— Кажется, с «Красной угрозой» вот-вот все получится! Нам прислали кучу деталей, которые мы заказывали по Интернету, и некоторые из них точно подходят. Прикинь, сегодня едва не остались дома, чтобы как следует в них поковыряться!
Миссис Корбетт торговала «антиквариатом» — так политкорректно назывался род занятий, подразумевавший собирательство ею всякого хлама. Близнецы с детства рылись в маминых «сокровищах», разбирали и снова собирали старые тостеры и радиоприемники. Последние полгода они были одержимы «Красной угрозой». Это был неработающий детектор лжи пятидесятых годов. Не люблю выступать в роли пессимиста, но, несмотря на горячие заверения Дэни, меня не покидало ощущение, что «Красной угрозе» вряд ли было суждено заработать.
Привалившись к окружавшей буфетную зону невысокой стенке, я принялся разглядывать толпу. На танцполе царило столпотворение. Людское море бурлило, закручивалось в воронки, сталкивалось и снова расступалось. Даже смотреть на это было утомительно. Наклонившись вперед, я прислонился к стене лбом и закрыл глаза.
— Зачем ты вообще сюда поперся? — поинтересовался Росуэлл откуда-то сверху. Его голос тонул в реве музыки.
Я сделал глубокий вдох и попытался выдавить из себя хоть немного воодушевления.
— Потому что это лучшее из того, что мне оставалось.
— Ну да! — ответил Росуэлл таким тоном, будто в жизни не слышал ничего глупее.
Когда я разогнулся и снова посмотрел на толпу, то сразу заметил Элис. Она стояла в окружении девушек из нового потока.
Опершись на стенку, я стал ее разглядывать. Свет прожекторов очень красиво освещал ее лицо.
Тем временем «Кукольный домик Хаоса» закончил свое выступление и теперь раскланивался перед зрителями в несколько странной манере, видимо, подразумевавшей тонкую иронию. Когда музыканты отсоединяли свои установки, в зале стояла такая тишина, что у меня зубы разболелись. Но я сосредоточился на Элис и на разноцветных лучах прожекторов.
Если верить Росуэллу, у меня был шанс. Даже если так, обладание шансом еще не означает умения им распорядиться. Элис была яркой звездой мироздания, а я на всех школьных танцах и домашних вечеринках подпирал стенку вместе с завсегдатаями кружка любителей латиноамериканских танцев. Только это еще не все.
Росуэлл, скажем, тоже был членом этого кружка, а также ораторского клуба и общества почета для успевающих. Он мог позволить себе такие причуды, как собирание бутылочных пробок и необычных авторучек. В свободное время он мастерил часы из всякого домашнего барахла, но и это было еще не все. Росуэлл играл в футбол и в регби, баллотировался на всех школьных выборах. Росуэлл всегда всем улыбался. Он обнимался со всеми, причем постоянно, и вел себя так, будто ему пофиг, что кто-то может его не любить. Росуэлл мог делать все, что угодно, встречаться со всеми, с кем хотел, ни минуты не задумываясь, имеет ли он на это право.
Когда Росуэлл заговаривал с девушками, даже с самими хорошенькими и популярными, вроде Стефани Бичем, они улыбались и хихикали, млея от счастья. И еще он ни секунды не сомневался в том, что все будет отлично, в то время как я только и делал, что вжимался в стены, мечтая раствориться в воздухе.
Занавес над нашими головами снова поднялся, и на сцену вышла рок-группа «Распутин поет блюз».
В «Старлайт» всегда выступали как минимум пять групп, но все знали, что по праву сцены достоин только один «Распутин». И не только потому, что остальные не могли сравниться со сценическими трюками его исполнителей. Просто «Распутин» играл лучше остальных. Только и всего. Когда они выдавали каверы, всем казалось, что именно их версия была единственной настоящей.
На сцену гордо вышла солистка «Распутина», Карлина Карлайл. Ее волосы были собраны в узел на макушке. На ней было темное платье с высоким воротником-стойкой. Его можно было считать старомодным, если бы короткая юбка не оставляла открытыми колени и почти пятнадцать сантиметров бедер над ними.
Карлина Карлайл схватила микрофон и приняла крутую позу супергероини. Ее глаза были огромными и настолько светло-голубыми, что в обводке черных теней казались почти безумными.
Заиграли кавер песни Леонарда Коэна. Там был очень сложный и напряженный рифф, барабаны грохотали, как больное сердце.
Дрю подошел к бортику, встал рядом со мной и со скучающим видом уставился на танцпол.
— Как же мне осточертел этот Леонард Коэн! — процедил он. — Слушай, а прикинь, как было бы круто, если бы они выдали «Голова, как дыра»[3] или хотя бы что-нибудь из «Саливы»[4] или Мэнсона?[5] Или, скажем, из «Гуттер Твинс»?[6]
На сцене Карлина снова и снова твердила «Покайся!»,[7] но совсем не так, как девушки на подпевке у Коэна; нет, она кричала и почти рычала, закидывая голову назад.
Внизу, на танцполе, толпа хором подпевала, отбивая ритм поднятыми кулаками. Что подтверждало, что Леонард Коэн куда жестче Резнора или Мэнсона, нужно только правильно его спеть.
Затем «Распутин» заиграл вступление к собственной композиции под названием «Формула полета», и Карлина вытащила из-за уха сигарету. Первые строки звучали так: «Жжем башни долой, спим под землей». Карлина сунула сигарету в уголок губ, чем привела слушателей в полное неистовство.
На другом конце зала Элис развлекалась с Дженной, Стефани и другими классными девчонками.
На них были яркие топы и узкие джинсы. Танцуя, они двигались в такт, словно договорившись ступать в ногу.
На сцене басист прервал свою партию, шагнул в круг света и вытащил из кармана пригоршню спичек. Зажимы на его подтяжках отражали свет, словно маленькие зеркала.
— Дай ей прикурить! — заорал кто-то из толпы.
Басист отсалютовал в зал, сунул спичку в зубы, чиркнул ногтем — и протянул спичку Карлине. Она прижала ладонь к ключице, закрыла глаза и потянулась к огоньку.
Басист уронил спичку.
Вторую он зажег о манжету своей рубашки, но стоило Карлине наклониться, как огонь погас. Третью спичку басист и вовсе не стал зажигать, музыкант просто щелкнул пальцами — и она вспыхнула.
Он поднес огонек к сигарете, и Карлина жадно затянулась, так, что язычок пламени всколыхнулся и вытянулся.
Закурив, Карлина начала расхаживать по сцене, а басист ходил за ней, наигрывая соло, которое вызывало у меня мысли о битом стекле и спутанных проводах. На нем была черная шляпа, тень от ее полей придавала его лицу суровое и мрачное выражение.
В глубине сцены барабанщик держал темп, и каждый раз, когда Карлина дергала бедром, он с силой нажимал на педаль своего бас-барабана. Если же она изгибала спину, барабанщик выдавал громкую дробь на малом барабане. Я даже не заметил, в какой момент отключился и вместе с залом забыл обо всем на свете, кроме движения Карлины по сцене.
Вот она остановилась в круге света, а гитарист закружил вокруг нее, высунув язык и пыхтя, как собака. Карлина подмигнула и положила свою сигарету на его высунутый язык. Причем все это время басист ни разу не сбился в аккордовой последовательности, за что снизу, из зала восторженная панк-рок аудитория захлопала ему, как подорванная.
Карлина схватила микрофон и пропела начало куплета:
Мы — близкие,
Мы живем рядом с вами вечно!
Мы — низкие,
Запалим ваши шпили, как свечки!
Мы неприметные,
Мы незаметные,
Подожжем ваш высокий остров!
Никто в этом сонном местечке
Не хочет восстания монстров!
Гитарист за спиной Карлины сплюнул облако пепла и повел соло. Когда толпа перестала бесноваться и начала хором подпевать, он вскинул голову и улыбнулся лучу прожектора так, словно видел солнце.
Холод, зародившись в макушке, мгновенно разлился по моей груди и рукам.
Я его узнал.
Угол сцены не позволял разглядеть басиста как следует, поля шляпы отбрасывали тень на его лицо, но даже в полумраке я его узнал. Я видел его на мосту. Это он окликнул меня, обратил внимание на мои глаза, высмеял мои трясущиеся руки и синие губы.
Я стоял в толпе, уставившись на страшного человека со страшной улыбкой.
Я знал его тайну, а он знал мою.
Закончив выступление, музыканты «Распутина» отсоединили свое оборудование, и на сцену вышла рок-группа «Концертино». Голос у солиста был пристойный, но это не спасало сырые аранжировки и злоупотребление искажением звучания, к тому же, отсутствовало сумасшедшее сценическое обаяние Карлины Карлайл, «Старлайт» опять начал выглядеть пыльным и обветшавшим. Обычная арендованная площадка.
Элис по-прежнему стояла в кружке своих друзей, и я вдруг решил, что мне станет лучше, если я выпью воды. Это был подходящий повод подойти к ней. Можно просто пройти мимо. А можно что-нибудь сказать или вдруг она сама меня окликнет. Короче, я направился к бару.
Гитарист из «Распутина» появился бесшумно. Только что я был совсем один, пробираясь вдоль стены к пожарному выходу. И вот он уже рядом, зловеще подсвеченный зеленой табличкой «Выход».
Он кивнул в сторону Элис и ухмыльнулся, будто знал нечто очень забавное.
— Прелесть! Но с такими, как эта, надо быть настороже. Может подкараулить на парковке и поцеловать взасос, сунув свой холодный железный язык тебе прямо в глотку.
Я отпрянул, но басист удержал меня, поймал за подбородок, впился пальцами в тонкую кожу под скулой. Потом притянул меня к себе так, что моя шея изогнулась под неестественным углом. Дыхание у него было горячее, пахнувшее паленой листвой.
Мы стояли в зеленом свете таблички и смотрели друг на друга. Мне было больно, но я не вырывался. На сцене он мог маскироваться, а здесь, внизу было глупо так себя раскрывать. Его глаза были неестественно темными. Не говоря уже об острых мелких зубах, едва помещавшихся во рту.
Я не шевелился, решив вытерпеть все, лишь бы не привлекать внимания.
Он наклонился, и тень от полей его шляпы накрыла нас обоих.
— Ты бледный и холодный, от тебя воняет железом. — Он говорил с усилием, казалось, слова с трудом протискиваются сквозь частокол его зубов. — Не притворяйся, будто ты не заражен и тебе не больно. Тебя выдают дыхание и белки глаз. Отрава уже у тебя в крови!
Я стоял, не в силах отвернуться, когда он наклонился еще ниже, еще крепче стиснул мой подбородок и хрипло прошептал:
— Неужели только такой урод, как я, способен сказать тебе правду: ты умираешь!
Пульс взорвался так, что пришлось вытянуть вперед руку, чтобы не упасть. Здание сначала навалилось на меня, потом откатилось обратно. Держась за стену, я смотрел на гитариста. Я не хотел делать ничего такого, чтобы он решил, будто его слова произвели на меня впечатление.
Умираю? Сама эта мысль была настолько чудовищной, что я растерялся. Да, возможно, я заболел, но — умираю?
Но где-то в глубине души я знал, что в его словах есть доля истины. Вспоминая все случаи, когда мне становилось плохо от поездки в машине или из-за стальных рабочих столов в лабораторном крыле школы, я не мог не признать, что каждый следующий раз был, пусть ненамного, но хуже предыдущего. Впрочем, если придерживаться фактов, то я и так зажился. Так сказать, злоупотребил гостеприимством, вместо того, чтобы много лет назад упокоиться на неосвященном участке кладбища, как Натали Стюарт.
Нет. Не как Натали — как тварь, зарытая под ее именем.
Мне вдруг стало так холодно, что я задрожал.
Гитарист наклонился ко мне и улыбнулся — почти по-доброму. Его нос очутился в неприятной близости от моего.
— Я могу изменить твою жизнь, — прошептал он. — Если сейчас пойдешь со мной, я спасу тебя.
Да, но на сцене «Концертино» играли песню под названием «Убей трусов», и никто не спас Келлана Кори. Неважно, что он был невиновен, а судебное решение округа было обыкновенным убийством, только под другим названием. Главное, ни в коем случае не общаться с чужаками. Иначе не успеешь опомниться, как тебя вздернут.
Я положил руку на запястье гитариста и вывернулся.
Его глаза были сплошными провалами тьмы, вдруг яростно и жарко вспыхнувшими под полями шляпы.
Я быстро — прежде, чем он успел меня поймать — повернулся и зашагал в сторону, куда направлялся до этого.
Сердце тяжело и испуганно бухало в ребра, пока я пробирался сквозь толпу к месту, где стоял Росуэлл — мой друг Росуэлл, который слишком громко говорил и смеялся, размахивал руками и почти всегда мог заставить меня чувствовать себя нормальным.
Я знал, что на этот раз одного моего притворства будет недостаточно. В ушах продолжал звучать голос гитариста, вновь и вновь отражаясь от стенок моей черепной коробки, как тихое эхо: «Ты умираешь».
Когда я добрался до биллиардных столов, Дрю терроризировал беднягу Росуэлла «в девятку» — один за другим забивал шары, тут же объявлял новую партию и продолжал начатое.
— Ну, что там стряслось? — спросил Дэни, опершись на кий.
— Ничего, — ответил я, откашлявшись. — Так, маленькое недоразумение.
Дэни как-то нехорошо посмотрел на меня. Обычно, если ситуация грозила стать напряженной или неприятной, он с легкостью обращал все в шутку, но теперь почему-то на его лице не было улыбки.
— Немного странное место для недоразумений, знаешь ли. Чего он хотел?
«Ты умираешь. Ты умираешь».
Я невольно покосился в сторону пожарного выхода. Там никого не было, только зеленая табличка светилась над дверью, слегка помаргивая.
Дэни продолжал разглядывать меня с бесстрастным видом.
Что хотел этот тип? Куда-то меня отвести, что-то дать или что-то рассказать. Он сказал, что хочет меня спасти, и я тоже этого хотел, но только не посреди «Старлайта», не на глазах у всех, и не так, чтобы моим спасителем оказался подозрительный желтозубый тип с полыхающими черными глазами. И еще я не мог отделаться от взгляда Дэни, который, казалось, только и ждал, когда я себя выдам.
От ответа меня спасла Тэйт. Тяжело дыша, она вернулась к столам. Лицо ее блестело от пота, футболка на плече была разорвана в том месте, где кто-то из зрителей схватил ее за ворот.
Она подтянулась и села на бортик как раз в тот момент, когда Элис сбегала по лестнице у нее за спиной. Я было подумал, что они тусовались вместе, хотя никогда не видел, чтобы они разговаривали друг с другом.
Элис равнодушно прошла мимо Тэйт и направилась прямиком ко мне.
— Привет, Мэки! А я тебя ищу. Говорят, ты вчера приболел? Росуэлл сказал, что ты пошел домой. Ну, как себя чувствуешь, поправился?
Если бы! Но я небрежно пожал плечами:
— Да ерунда, забей!
Элис подняла на меня глаза, заправила волосы за ухо.
— Слушай, я хотела тебя спросить… Стефани завтра устраивает вечеринку, придешь?
Я смотрел на нее и улыбался. Это было так приятно — улыбаться.
— Конечно. Наверное.
Справа я чувствовал на своем лице взгляд Тэйт. И от этого мне хотелось посмотреть на нее и одновременно сбежать.
Элис вздохнула и прислонилась к стене, слегка коснувшись моей руки. В тусклом свете биллиардных светильников ее волосы казались бронзовыми.
— Слушай, ты вообще пробовал пробиться к сцене? Сегодня тут просто безумие! Представь, какие-то придурки едва не посадили меня на пульт — нарочно! Но я им не какая-то потная фанатка!
Тэйт спрыгнула с бортика и с раздражением посмотрела на нас обоих.
— Тогда не ходи на танцпол, раз ты не такая!
Элис приоткрыла рот, будто хотела что-то сказать, но Тэйт с вызовом прошла мимо и выдернула кий из рук Росуэлла.
Элис вздохнула, а когда обернулась ко мне, ее глаза погрустнели.
— Ничего себе! Вот до чего доводит отрицание утраты! Она все время пытается вести себя так, будто ничего не случилось!
Я отставил ее слова без ответа, потому что проблема была совсем не в этом. Проблема заключалась в том, что Тэйт думала о произошедшем совершенно иначе, чем остальные.
Тэйт с грохотом собрала все шары в пластиковый треугольник. И вдруг мне захотелось попросить у нее прощения. Извиниться за то, что не нашел смелости выслушать ее, позволил в одиночестве стоять перед классом, хотя на ее месте должен был быть я.
Элис наклонилась ко мне, наблюдая за тем, как Тэйт снимает треугольник.
— Слушай, ты не знаешь, как там у них в семье? По-моему, она сейчас должна быть дома, скорбеть или как там, ну, ты же понимаешь, да?
Я пожал плечами. Близнецы дружили с Тэйт со средней школы, но она принадлежала к тем людям, которых можно узнать по-настоящему только тогда, когда они сами этого захотят.
— Эй, Мэки, не хочешь сыграть? — спросил Дрю, кивая на стол.
Я помотал головой.
Дрю пожал плечами и передал кий Дэни, который натер его мелом и примерился. Пирамиду он разбил сносно, но не закатил ни одного шара.
Тэйт улыбнулась мне недоброй многозначительной улыбкой, будто представила, как я буду выглядеть с куском ржавой арматуры между ребер.
— Говорю сразу, во избежание недоразумений — я бы от тебя мокрого места не оставила!
Я кивнул, а в голове у меня раздался гнусный шепоток: «Не стоит утруждаться. Я и так умираю».
Секунду-другую мы молча смотрели друг на друга. Потом вдруг Тэйт сунула кий Дрю и с грозным видом направилась ко мне. Видимо, Элис почувствовала ее настроение, потому что невольно попятилась.
Тэйт подошла почти вплотную и впилась глазами мне в лицо.
— Ну, вот что, с меня довольно! Нам все-таки придется поговорить!
Я хотел ответить как можно резче, но мне пришлось смотреть поверх ее макушки, чтобы не выдать себя голосом.
— Нам с тобой не о чем говорить!
Она схватила меня за руку и притянула к себе.
— Слушай, возможно, тебе плевать, но я не собираюсь делать вид, будто все нормально и расчудесно!
Она затрясла головой.
— Ты поверил мне сегодня. Ты мне поверил и испугался, ты же слизняк, ты скорее обделаешься от страха, чем признаешь это! — Она стояла передо мной, сгорбившись, потупив глаза, но ее пальцы до боли впивались в мое запястье. — Ну, скажи это вслух, перед всеми! Скажи!
Я смотрел на нее, разинув рот.
Тэйт стояла, решительно выпятив челюсть, но я-то понимал, что она в таком же смятении, что и я — если не в большем.
«Не надо учить меня, что делать». Вот что бы я мог ей ответить. «Не стоит так упиваться своей правотой, ведь ты понятия не имеешь, что значит быть мною. Некоторых, за то, что были такими, как я, забивали насмерть. А кое-кто удостаивался личного знакомства с линчевателями, потому что был таким, как я. Я все время держусь в стороне, у меня с рождения нет ни малейшего шанса на нормальную жизнь и никакой возможности стать обычным, таким, как все. Упражнения со штангой на физкультуре закончатся для меня неотложкой, еда из консервной банки обернется пищевым отравлением. Ах да, кстати, похоже, я умираю, и это очуметь как страшно».
Я стоял и смотрел на Тэйт, а когда убедился, что она больше ничего не скажет, отдернул руку.
Элис стояла за перегородкой, ошеломленно глядя на нас.
Я хотел сказать ей, что сожалею о нашем незаконченном разговоре, и что моя жизнь совсем не всегда такая ненормальная, но у меня так сильно перехватило горло, что я не мог выдавить из себя ни слова. Поэтому я просто вышел из холла и отправился на поиски Росуэлла.
Он стоял в баре со Стефани и Дженной. Я схватил его сзади за куртку и потащил прочь. Росуэлл не оттолкнул меня и не стал спрашивать, какая муха меня укусила, за что я возблагодарил Бога и устремился к выходу.
Да, это было неправильное и позорное отступление. Нужно было уйти раньше — быстро и решительно, но у меня не хватило сил. И еще я обернулся — всего один раз. Но этого оказалось достаточно.
Тэйт стояла на том самом месте, где я ее оставил, с кием в руке и обращенным на меня душераздирающим взглядом.
Когда Росуэлл высадил меня перед домом, я подождал, пока габаритные огни его машины скроются за углом, потом сел прямо на подъездную дорожку и просидел так, не помню сколько времени. Просто дышал и слушал дождь.
Сердце колотилось в ушах, взгляд, брошенный на меня Тэйт перед тем, как я покинул «Старлайт», жег, как кислота, и от него в груди образовалась огромная незаживающая дыра.
Потом я кое-как поднялся, доковылял до дома и попытался повесить куртку на стенной крючок. Разумеется, она упала, я оставил ее валяться на полу, потому что поднимать и вешать ее снова было чересчур сложно. На середине лестницы мне пришлось остановиться, чтобы передохнуть.
Меня встретила одинокая, но знакомая темнота, и я рухнул на постель, не снимая покрывала и ботинок.
Давно мне не снилось таких страшных снов. Снов о покинутости, о листьях, шуршащих по оконному стеклу. О занавеске, бьющейся на резком сухом ветру.
Суставы ныли, даже сквозь полудрему я мучительно ощущал, как мое сердце разгоняется, перебивается, запинается. Медленно, совсем медленно, быстро. Пауза.
Мне снился Келлан Кори. Снилось, как толпа линчевателей из Джентри вышибла дверь его крохотной квартирки, выволокла его на улицу. Картинка была размытой, с элементами передержки, будто я наложил ее на знаменитую сцену на мельнице из «Франкенштейна». В руках у толпы были факелы. Мне снился темный силуэт тела, болтавшегося на ветке дуба в конце Хит-роуд.
Наутро я проснулся поздно, чувствуя усталость и жажду.
Я с трудом доплелся до ванной, влез под душ. Постоял минут пятнадцать, даже не намыливаясь, потом кое-как вытерся, оделся и спустился вниз.
На кухне мама с грохотом переставляла медную сковородку на передней конфорке. Звук был такой, что мне захотелось выскочить из своего черепа.
Я смотрел, как она открывает ящик и роется там в поисках лопаточки. Ее светлые тонкие волосы выбились из хвоста на затылке. Мамино лицо, как всегда, было терпеливо и спокойно. Абсолютно безмятежно.
— Ты уже позавтракал? — спросила она, взглянув на меня через плечо. — Я как раз жарю картошку, хочешь?
Я покачал головой, мама вздохнула.
— Съешь хоть что-нибудь.
Когда я стал есть сухие хлопья прямо из коробки, мама закатила глаза, но ничего не сказала.
Снаружи было пасмурно и дождливо, но в моем нынешнем состоянии даже такой чахлый свет казался невыносимо ярким, бьющим в глаза, как световая бомба. Осенние листья дрожали и трепетали, мокро поблескивая в тихом моросящем дожде.
Я сел за стол и принялся поедать хлопья горстью. Хотелось уронить голову на руки или спросить, сколько времени, но я никак не мог сообразить, как составить вопрос. И еще мне казалось, будто мои суставы стали хрупкими и ломкими.
— Где Эмма? — спросил я, заглядывая внутрь коробки. Там было темно.
— Она говорила что-то о лабораторной. И убежала в кампус для встречи со своей подружкой. Кажется, с Джаннет, если я ничего не путаю.
— Джанис.
— Возможно. — Мама обернулась и посмотрела на меня. — Ты, часом, не приболел? Что-то ты сегодня очень бледный.
Я кивнул и закрыл клапаны картонной коробки.
Стоило мне закрыть глаза, как в ушах зазвучал мрачный голос гитариста: «Ты умираешь. Ты умираешь».
— Мам, — вдруг выпалил я, поддавшись усталости и безрассудству. — Ты когда-нибудь думала, что происходит с детьми, которых забирают?
Мам перестала помешивать картошку на плите.
— Что ты имеешь в виду?
— Детей. То есть, раз их подменяют… на таких, как я, значит, должна быть причина, правильно? Ведь не может быть, чтобы на этом все заканчивалось? С детьми ведь что-то происходит…
— Ничего хорошего с ними не происходит.
Ответ прозвучал очень тихо, но настолько отчетливо, что с минуту я не мог найти в себе силы задать следующий вопрос.
— Ты говоришь так, потому что знаешь, что такой, как я, мог явиться только из какого-то ужасного места?
— Нет. Я говорю так потому, что это было со мной.
Я выпрямился на стуле, вдруг почувствовав себя полным идиотом.
— Было с тобой… что?
У мамы были невероятные глаза, слишком большие, слишком ясные. Обманчиво казалось, что человека с такими глазами не может быть никаких секретов.
Прежде чем ответить на мой вопрос мама отвернулась, и я понял, что она говорит правду.
— Они меня забрали, и все. Ничего захватывающего, ничего волнующего. Просто так было. И все.
— Но ведь сейчас ты здесь — в Джентри, живешь обычной жизнью… То есть, куда они тебя забрали?
— Думаю, это совершенно неподходящая тема для обсуждения, — резко ответила мама. — Я бы хотела, чтобы ты не говорил о таких мерзостях за столом, а лучше вообще никогда о них не упоминал!
Она вытащила луковицу и принялась шинковать ее на кубики, негромко мурлыча себе под нос.
Я зажмурился. Информация оказалась неудобоваримой и неподъемной. Я просто не знал, что мне с ней делать.
На кухню вошел отец, как всегда, не обратив ни малейшего внимания на повисшее между нами неловкое молчание. Он бодро хлопнул меня по плечу, я постарался не поморщиться.
— Ну-с, Малькольм, какие великие планы на сегодня?
— Ему нездоровится, — ответила мама, не поворачиваясь. Согнувшись над луком, она мелко крошила его. Потом еще мельче. В пыль.
Отец наклонился и заглянул мне в лицо.
— Правда?
Я молча кивнул. Да, мне нездоровилось, и примерно минуты две назад стало хуже.
Мама снова замурлыкала, на этот раз громче и быстрее. Она кромсала лук, стоя к нам спиной, сверкнул нож — она охнула. В кухню ворвался запах крови, а мама бросилась к раковине и подставила палец под струю воды.
Я зажал рот и нос обеими руками, кухня заколыхалась перед глазами, как волна.
Не говоря ни слова, отец шагнул к шкафчику над холодильником и вытащил из него пачку пластырей.
Они стояли лицом к лицу, мама протянула отцу руку. Он вытер ее мокрую кожу бумажным полотенцем, налепил пластырь.
Мама постоянно резала пальцы, набивала синяки на ногах и руках. Я никогда не слышал, чтобы подобное случалось с ней в операционной, но дома она то и дело налетала на предметы, словно забывая, что у них, как и у нее, есть свое место в пространстве.
Наложив пластырь, отец отступил от мамы и отпустил ее руку. Картошка на плите начала пригорать, запахло горелым.
— Спасибо, — сказала мама.
Отец поцеловал ее в лоб и вышел из кухни.
Мама постояла у раковины, глядя в окно. Потом встрепенулась, протянула руку и выключила конфорку.
Я провел рукой по лицу и выдохнул. Запах крови лениво плыл в воздухе, расползаясь по кухне. Тупая пульсирующая боль поселилась у меня за левым глазом.
— Я, наверное, пойду, прилягу.
У себя в комнате я стянул футболку, задернул шторы. Потом лег лицом к стене и натянул на голову одеяло.
Проснулся я от какого-то странного ощущения. На тумбочке жужжал телефон. Я перекатился набок. В полумраке угадывались очертания гитары, усилителя и мебели. Хотелось снова провалиться в сон. Но телефон продолжал жужжать.
Я протянул руку и нажал кнопку.
— Да?
— Ого, не слишком-то бодро!
Это был Росуэлл.
— Прости. Я спал.
— Слушай, сегодня вечеринка у Стефани и еще, кажется, у Мэйсона. Заехать за тобой?
Я перекатился на спину, крепко зажмурил глаза.
— Да не стоит, наверное.
Росуэлл вздохнул.
— Да брось, потом локти будешь кусать. Подберем близнецов, потусуемся. Между прочим, что-то мне подсказывает, что Элис с нетерпением ждет твоего прибытия.
Я потер глаза рукой.
— Слушай, не хочу тебя подвести… То есть, нет… Но не в этом смысле. Боже, а сколько времени?
— Почти девять.
В динамике раздался звук приоткрывшейся двери и вздох Росуэлла. Я услышал голос мамы Росуэлла, она говорила, что кто-то должен покормить собаку, и лучше, если это будет он. Приятель что-то ответил, но неразборчиво, зато я услышал, как его мама, уходя, рассмеялась.
И тут я вспомнил, как уже ненадолго просыпался утром и наш с мамой кошмарный разговор. Все случившееся казалось страшным сном, и я никак не мог собрать все фрагменты воедино.
Но вот Росуэлл вернулся и взял трубку.
— Все в порядке?
— В полном. Но я сегодня не пойду. Только не сегодня.
Отключившись, я положил на голову подушку и стал опять погружаться в приятное забытье, когда телефон зазвонил снова.
На этот раз я посмотрел на номер, но не узнал его. И все-таки зачем-то ответил, решив, что звонят из школы по поводу домашнего задания или еще чего-то, столь же важного. Ладно, вру, на самом деле я подумал, что, может быть, это Элис.
Даже если бы я не сразу узнал голос Тэйт, отсутствие вежливого приветствия мгновенно предупредило меня о беде.
— Мэки, — сказала она. — Ты должен меня выслушать.
Я с глубоким вздохом повалился на кровать.
— Откуда ты взяла мой номер?
— Если бы ты был против, мог бы предупредить Дэни, чтобы он мне его не давал. Ладно, говори, где мы можем встретиться, потому что мне очень нужно.
— Я не могу, — сказал я.
— Нет, можешь. Ладно, как хочешь. Я иду к тебе. Ты дома? Я буду через десять минут, так что в твоих интересах быть на месте.
— Нет! То есть, меня не будет. Я иду на вечеринку с Росуэллом, уже выхожу.
— Значит, на вечеринку, — повторила Тэйт. Голос ее прозвучал холодно, и я вдруг ясно представил себе выражение ее лица — странную смесь горечи и разочарования. Неожиданно для самого себя, пусть на долю секунды, я вообразил, как дотрагиваюсь до нее, провожу подушечкой большого пальца по ее щеке, чтобы стереть эту печаль, но миг спустя видение исчезло, потому что Тэйт сказала:
— В городе происходит что-то до жути поганое, ты это знаешь, но все равно идешь на вечеринку? Уму непостижимо!
— Я ничего не знаю, договорились? Все, я отключаюсь.
— Мэки, ты такой…
— Пока, — сказал я и нажал на отбой.
И тут же перезвонил Росуэллу.
Он ответил после первого гудка, весело и как ни в чем не бывало.
— Ну, в чем дело? Хочешь пожелать мне удачи в деле спасения Стефани от деспотии одежды?
— Не против, если я с тобой?
— Да нет, отлично. Надеюсь, ты имеешь в виду не квест с раздеванием? Без обид, но это работа для одного парня.
Я рассмеялся, радуясь тому, что все получилось почти естественно.
А Росуэлл продолжал с деланной небрежностью:
— Надеюсь, ты помнишь, что я звонил тебе четверть часа назад. И во время нашего разговора спросил, не хочешь ли ты пойти со мной на вечеринку с целью несколько изменить химический состав крови и, если повезет, приласкать Элис — по-моему, я довольно прозрачно намекнул на такую перспективу — но ты отказался, верно? Ты ведь помнишь?
Я откашлялся.
— Я передумал.
Он долго молчал. Потом сказал:
— Голос у тебя паршивый. Ты нормально себя чувствуешь?
— Нет, но это неважно.
— Мэки, ты точно хочешь на эту вечеринку?
Я выдохнул.
— Сейчас я хочу просто выбраться из дома.
Отсоединившись, я закрыл глаза, попытавшись собрать рассыпающиеся мысли. Потом скатился с кровати и встал.
Раз уж я решил пойти с Росуэллом, надо было что-то сделать с торчавшими во все стороны волосами и надеть другую рубашку. Я подошел к комоду и начал рыться в его ящиках. Обычно сон помогал мне избавиться от головокружения и мушек перед глазами, но сейчас, едва я повернул голову, комната неторопливо развернулась на девяносто градусов, так что пришлось схватиться рукой за край комода, чтобы не упасть.
— Мэки?
Обернувшись, я увидел Эмму — она стояла в дверях и смотрела на меня. На ней был спортивный костюм, а волосы закручены в привычный бублик на макушке. Она показалась мне взъерошенной и милой, как раньше, когда мы были детьми. Эмма редко выходила из дома, и по ее лицу было заметно, что она слишком много читает по ночам.
Я закрыл ящик и повернулся.
— Заходи, чего ты?
Она сделала пару шагов и снова остановилась.
— Джанис — ну, Джанис, ты знаешь, моя партнерша по лабораторной — так вот, она дала мне кое-что, — сказала Эмма. В руке она сжимала бумажный пакет. — Джанис сказала, что это какой-то… холистический экстракт. — Голос Эммы был непривычно пронзительный, будто я ее чем-то нервировал. — Она сказала… просто сказала, что тебе это поможет.
Эмма прошла через комнату к моему столу.
— Спасибо, — пробормотал я, глядя, как она кладет пакет на стол и пятится назад. — Эмма…
Но она уже повернулась и вышла из моей комнаты.
Я взял пакет, открыл. Внутри лежал крохотный пузырек из коричневого стекла. На бумажной этикетке была надпись, сделанная незнакомым почерком: «Наицелебнейший боярышник. Принимать внутрь».
Вместо крышечки или пробки бутылочка была запечатана воском. Когда я сковырнул печать ногтем большого пальца, запах листьев показался мне резковатым, но при этом не ядовитым и не опасным.
Я доверял Эмме. Всю мою жизнь она заботилась обо мне, делала все ради меня. Однако пить неизвестно что было делом довольно опасным, ведь насчет Джанис у меня такой уверенности не было.
Однако больше меня тревожило ощущение, что если ничего не изменится, если все будет идти, как идет, в один прекрасный день я проснусь и не смогу встать с постели. Или, что вероятнее, усну и не проснусь вовсе.
Я потрогал горлышко пузырька, облизал палец и стал ждать.
Несколько минут спустя, перебирая домашнюю одежду и прочие выстиранные вещи и удостоверившись, что хиппанское шаманство Джанис не прикончило меня на месте, я сделал из пузырька хороший глоток, затем еще один.
Было совсем неплохо. То есть, ничего особенного. На вкус нечто среднее между «Эверклиром»[8] и землей.
Я бросил пустую бутылочку в пакет и нашел рубашку с не слишком мятым воротником. Я как раз надевал ее через голову, когда вдруг понял, что мне стало лучше — гораздо лучше. Я так давно чувствовал абсолютный упадок сил и настолько свыкся с этим состоянием, что понял это, только когда все прошло. Я потянулся — мышцы предплечий с удовольствием пришли в действие.
В ванной я долго стоял перед зеркалом. Мои глаза по-прежнему были темными, но не столь пугающими. Глаза, как глаза — черные зрачки и сочная, густо-коричневая радужка. Кожа тоже осталась бледной, но теперь ее можно было бы назвать «побелевшей», а не «мертвенной».
Я выглядел как самый обычный человек, собирающийся на субботнюю вечеринку. То есть почти нормальным.
Я вернулся в комнату и внимательно рассмотрел бутылочку. Этикетка представляла собой квадратик светлой плотной бумаги, на ней не было ничего, кроме загадочного названия «Наицелебнейший боярышник» и указания выпить. Насколько я знал, боярышник — это какое-то низкорослое колючее деревце, растущее вдоль дорог. Никаких пояснений, что именно это за лекарство на этикетке не было.
В моей голове крутились сотни вопросов. Что это и как оно действует? Если я чувствую себя лучше, значит, я исцелился? Неужели Эмма меня спасла? Несмотря на никуда не девшиеся сомнения, я почувствовал, как мои губы расползаются в улыбке. В широченной, счастливой улыбке. Так я не чувствовал себя много недель. А, может, даже месяцев.
Внезапно меня охватило неукротимое желание сделать нечто, требующее большой затраты энергии. Например, проскакать на одной ножке по комнате или засмеяться в голос, а еще лучше побежать к Эмме и крепко-крепко обнять ее, чтобы она тоже рассмеялась, а потом хохотать с ней вдвоем до полного изнеможения, пока ноги не подкосятся. Может, сделать стойку на руках или сальто назад, только комната для этого была тесновата. Хотелось бежать и бежать…
Я выключил свет и вышел в коридор.
— Эмма! — Я прижался лбом к двери в ее комнату, подождал, а когда никто не ответил, распахнул дверь. — Эмма, а что это за штука? Просто чудо какое-то!
Но Эммы нигде не было, и я напрасно обегал весь дом, разыскивая ее.
Впервые после вчерашней встречи с гитаристом, его голос перестал звучать в моей голове. Возможно, умирание — это еще не окончательный приговор. Может, у меня еще есть возможность прожить настоящую, обычную, нормальную жизнь. Хотя какая-то часть меня ни капли в это не верила. Та самая крохотная часть, которая, стоя в сторонке, с глубочайшим недоверием наблюдала, как я разглядываю пузырек, содержимое которого оказалось слишком замечательным, чтобы не обернуться бедой. Но остальным частям меня было на это наплевать. Слишком уж здорово было чувствовать себя в порядке.
Услышав звук подъехавшей машины Росуэлла, я кубарем скатился по лестнице. На крыльце меня оглушил шквал запахов: овощная сырость хэллоуиновских тыкв, гарь сожженных листьев и слабый, но все равно присутствующий илистый запах высохшего озера возле Двенадцатой проселочной дороги. Ночь была темной, чувственной и пугающе живой.
Я слышал, как за три квартала от нашего дома миссис Карсон-Скотт зовет домой свою кошку, и это было нормально. Вскоре до меня донеслось тихое позвякивание бубенчиков на кошкином ошейнике и шорох кустов, через которые она пробиралась. Даже шум машин на Бентхейвен-стрит звучал так отчетливо, словно улица проходила перед нашим домом.
Забыть Тэйт. Забыть умерших детей, заляпанный кровью школьный шкафчик и тупую пульсирующую боль, вцеплявшуюся в меня всякий раз при мысли о семье, своей жизни и будущем. Вот она, моя жизнь — здесь и сейчас.
Да, я этого хотел.