Часть 2

Белка пришла в себя, с трудом открыла глаза. Над ней нависал серый, покрытый мелкими трещинками и клочьями чёрной паутины потолок. Потолок поддерживали четыре стены, выкрашенные грязно-зелёной краской. Окно комнаты было наполовину затоплено под землю. «Полуподвал», — решила Серафима. — «Полумогила». Один угол комнаты был неряшливо залеплен пожелтевшими газетами, словно тут когда-то собирались клеить обои, но мастера, едва начав работу, ушли в запой, из которого так и не вернулись. Комната была страшно захламлена. Всюду возвышались горы старых вещей — какие-то древние телевизоры с покрытыми пылью экранами, огромные радиолы в деревянных корпусах, швейные и стиральные машины, кипы газет и журналов, узлы с тряпьём, похожие на перезрелые тыквы, картонные и фанерные ящики, детский велосипед с одним колесом, пустые портретные рамы, и ещё бог знает сколько разношёрстной рухляди. Похоже было, что эту квартиру в течение десятилетий использовали как склад ненужных вещей, которые рука не поднимается выкинуть на помойку.

— В таком бардаке кошки себя очень хорошо чувствуют, — отчего-то подумалось ей.

Она провела по стене рукой. Та была холодная и шершавая, будто шкура какого-то доисторического гада. «Совершенно не помню это место. Где я?» — подумала Белка. С улицы доносилось монотонное и равнодушное шарканье ног, рычание проезжающих неподалёку машин и слабый шорох дождя. В подвальное окно сочился красноватый, как разбавленная кровь, свет осеннего заката. Белка с трудом перевернулась на бок и увидела рядом с кроватью облезлый табурет, на котором стоял открытый брикет молока. Почувствовав, как ей хочется пить, она сглотнула и тут же невыносимая острая боль заставила её согнуться пополам. Она чувствовала себя так, словно, пока она спала, её горло кто-то забил лезвиями и колючей проволокой. Белка тихо застонала, держась руками за шею. В глазах, словно огромные летучие мыши, заметались рваные чёрные пятна. «Что со мной?» — подумала она. Горло снова непроизвольно дёрнулось и ещё одна волна боли скрутила её. «Почему мне больно?» — хотелось спросить ей, но вокруг никого не было.

Через полчаса Белка с трудом выпила немного молока. Руки её тряслись, захлёбываясь, она сделала несколько глотков. Белые струйки весело бежали по её щекам и шее. Горлу стало немного легче. Она поставила брикет обратно на табуретку, откинулась на подушку. Попыталась вытереть рукавом лицо, но лишь оцарапалась коркой запёкшейся крови, которая пропитала всю её одежду. «Как холодно», — сказала она самой себе. Из кучи хлама рядом с кроватью торчал угол выцветшей плюшевой шторы. Белка с трудом ухватила его рукой, потянула на себя. Ткань сначала немного поддалась, но потом, видимо, зацепилась за что-то и двигаться перестала. Слабых Белкиных сил хватило лишь на то, чтобы забраться под высвобожденный угол ткани и свернуться комочком. Ноги и спина под шторой не поместились. От усилия закружилась голова. Белка подумала, что совсем не помнит, что с ней происходило в последнее время и как она попала в эту комнату. «Где Сатир, где Эльф? Почему я одна?» Ответов не было.

Краешек шторы грел плохо, но вскоре тяжёлый, как гранитный валун, сон накрыл её и она провалилась в темноту.


В метро Сатир купил телефонную карту, позвонил Гризли.

— Не приезжай ко мне, — сразу сказал тот. — Встретимся на площади, где айзер вам денег дал, — Гризли был немного пьян, но краток и до предела мрачен. Если такой человек, как Гризли был в непробиваемой тоске, значит, он уже всё знал. ФСБ вполне могло выйти на их след, но Сатиру было просто необходимо поговорить с кем-нибудь, чтобы узнать ситуацию.

— Я никуда не поеду, мы вообще больше не встретимся, — сказал Сатир. — Я уезжаю в Карелию, у меня там в тайге живет знакомый отшельник. Так что выкладывай всё по телефону и побыстрее. Ты же наверняка на прослушке стоишь, — никуда уезжать он пока не собирался, но конспирация превыше всего.

— Верно. Тут вокруг меня какая-то подозрительная возня происходит. Следят по-моему. Я стараюсь не трезветь, чтобы страшно не было, — Гризли помолчал. Сегодня по всем каналам показывают репортаж о взрыве памятника и стрельбе. Истомина показали мертвого. Во всех ракурсах, со смакованием. Обгорел до неузнаваемости. Объясни, почему он вообще загорелся?

— Не время сейчас. Дальше.

— Ваню показали. Очки отдельно. Пистолет, — он снова замолчал.

— Да быстрее же! — рявкнул Сатир, оглядываясь по сторонам. Пока вокруг ничего подозрительного не происходило. Обычная московская суета.

— Когда фейерверк начался, вас тоже видно было, но смутно. Как вы побежали, через забор перелезли. Потом показали, как собаку за вами пустили. Это как шоу было! — он завёлся. — Твари! Твари! Потом еще собак подвезли. Показывали, как они след берут, как отпускают их. Повторяли в каждом выпуске новостей. Репортёр с радостью орал: «Жалко, что вы не чувствуете запаха пороха и гари, что стоит здесь». Пожиратели падали. Вообще чудо, как вы ушли. А эти суки, взять захотели! Вы молодцы!

— Передушенных собак не показывали?

— Нет. А что, были передушенные? Постеснялись, наверное. Проявили гуманизм к родственникам мертвых собак. Твари! Утёрлись! — он захохотал.

— Из наших уже забрали кого?

— Я созванивался, пока никого. Но точно сказать трудно. Кто на дно лег, кто куда…

— Вызовут в ФСБ, ничего не бойся. Мы всё спланировали без вас. Рассказывай начистоту. А нам теперь все равно. Портреты описывай, не стесняйся. Нам теперь все равно.

— Спасибо, — отчего-то сказал Гризли. — Живите. Привет Белке.

Сатир уже почти повесил трубку, как вдруг что-то толкнуло его:

— Гризли, где Эльф?

Подготовка к взрыву неделю назад отнимала всё время, так что они даже и не вспоминали об Эльфе.

— Не знаю, он не объявлялся с самого пикника.

— Ты у других не спрашивал?

— Нет. Погоди, кто-то в дверь звонит.

Трубка стукнула, прошло несколько секунд.

— Всё, за мной пришли. Я в глазок глянул: в штатском, незнакомые. Скорее всего, оттуда. Давай поговорим напоследок.

— Держись. Если попадешь в общую камеру, ничего не бойся. Если кто нарываться будет, сразу бей, не разговаривай. Я знаю, тебе трудно ударить человека, но так надо. Тебя изобьют. Сильно. Но потом отстанут и трогать больше не будут. Запомнил?

— Запомнил. Ладно. Давай о чём-нибудь хорошем поговорим. Кстати, мелкий где-то гуляет сейчас. Когда вокруг меня вся эта суета началась, я его ночью из окна на простыне спустил. Он сказал, что к каким-то родственникам пойдёт. Как там Белка? Она с тобой?

— Нет, она… Она в одном потаённом месте, там не найдут.

— Да, она всегда умела в прятки играть. Лучше всех во дворе. У неё чутье было, где искать не будут. Я так никогда не умел. Я большой, мне нигде не спрятаться.

— Есть места. Знаешь, когда всё кончится, мы поедем на одно озеро и поживём там. Всех наших соберём и отправимся. Ни еды с собой не возьмём, ничего, что найдем или поймаем, то и съедим. Вряд ли ты в жизни видел что-то лучше, чем то озеро. Вокруг леса и болота на десятки километров, ни людей, ни машин. Никто про озеро не знает. Такая тишина и покой, что кажется, будто вечность уже наступила и времени больше не будет. А может, там действительно нет времени…

На другом конце провода послышались глухие удары, вероятно, ломали железную дверь. Гризли задышал чаще и Сатир заговорил быстрее.

— Там рыба ходит стаями, сверкая чешуёй на солнце, похожая на горсть серебряных монет. Там вода прозрачна настолько, что её замечаешь только когда дует ветер и поднимает рябь. Там никогда не сгораешь на солнце. Там песок влажный и упругий, как мышцы вставшего на дыбы коня…

Последние слова он договаривал под грохот рухнувшей двери, стук от падения трубки и чужие крики. Гризли молчал и, наверное, не сопротивлялся. Большой, добрый, в жизни никого не ударивший и не обидевший.

Сатир повесил трубку. Улица была почти пустынна, к нему приближались двое прохожих. Серые куртки, спортивные штаны, шапочки, кроссовки. Двигались пружинисто и спокойно. Что-то не понравилось в них Сатиру. Он сощурился на них и перешел дорогу. Прохожие за ним. Беглец свернул в первый переулок, побежал, снова свернул, забежал во двор, перепрыгнул забор, затаился среди ящиков. Драться с профессионалами ему совсем не хотелось. Посидел немного, отдышался и стал выбираться из района, решив, что если его подозрения справедливы, то через десяток минут тут всё будет кишеть ментами и фээсбэшниками. Оцепят район и будут прочесывать.

Новая власть решила не повторять ошибок прошлого и бороться с врагами, пока они не заматерели и не объединились.

Сатир пешком добрался до Горьковской трассы и там автостопом до Шерны. Привела его сюда одна мысль, верить в которую он не хотел, но она мучила его и не давала покоя. Покружил по лесу, вспоминая, как они шли в прошлый раз. Сориентировался, вышел на берег реки, прошел немного по течению, вышел на полянку, где они в последний раз отдыхали. Вокруг было пусто, лишь ветер шевелил обрывки бумаги и упаковок. «Свиньи мы, всё-таки», — подумал он и стал собирать мусор. Рядом увидел кучу листвы, вспомнил, как Эльф прятался в ней. Что-то дернулось в нем, он прыжком подскочил к куче и сунул руку вглубь. Выдохнул, судорожно раскидал листья. Перед ним лежал чуть живой, бледный, как утренний туман, Эльф. Сатир тронул его шею, нащупал слабый, едва трепещущий пульс. Жив. Потряс за плечи — никакой реакции. Обхватил его голову, слегка тряхнул. Рот Эльфа приоткрылся, оттуда выпал кусочек полупережеванного корешка. Ещё несколько корешков были зажаты в руках. Видимо, последнее время есть ему стало совсем нечего, и он попытался вспомнить, как жили в лесу его предки.

— Ах ты ж, мать твою! Лесной житель … — яростно и заботливо зашептал Сатир, взваливая его на плечи. — Что ж вы все, как с цепи сорвались! Сначала Белка, теперь этот… Ну, ты держись. Держись, родной… Нас теперь совсем мало осталось. Ваня с Истоминым померли. Без исповеди и завещания. Раз, и нет их. Будто не было…

Бормоча подобную чушь, он через пару часов вышел к шоссе. Было темно, мимо неслись машины, обдавая пешеходов холодными и грязными брызгами. Сатир положил Эльфа на обочину насыпи, чтобы его не было видно с дороги, и стал голосовать. Останавливаться никто не хотел. Пролетали роскошные «мерсы» и раздолбанные «москвичи», но никто не хотел связываться с ночными путешественниками. И богатые, и бедные боялись одинаково. Сатир сплевывал сквозь зубы вслед проезжающим ругательства, мерзкие, как грязь из-под колёс. Наконец, когда он совсем отчаялся, к нему, мигая поворотником, неторопливо подрулил черный «джип». В свете фар проносящихся мимо машин на капоте сверкали и масляно переливались дождевые потёки. Сатир открыл дверь. За рулём сидел маленький, похожий на карлика, бритый тип, с лицом довольного ребёнка, угнавшего у родителей машину, чтобы покатать одноклассниц. Он, не торопясь, прикуривал, не глядя на возможного пассажира.

— У меня тут брат без сознания… — начал Сатир. — Нам в Москву.

— Брат — это хорошо, — заявил тип, с удовольствием выдыхая дым кверху. Вокруг распространился запах анаши. — Не окочурится по дороге?

— Не должен.

— Грузи.

Сатир затащил Эльфа на заднее сидение.

— Грязный, поди… — протянул шофер. — Ладно. Что грязь, что кровь — всё отмоется.

Сатир устраивал Эльфа поудобней, а сам думал: «Хорошо, что чувак обкурился. Никто из нормальных никогда бы не остановился. Личная безопасность превыше всего».

— Дунешь? — предложил карлик, разгоняя джип.

Сатир взял косяк, затянулся.

— В бардачке коньяк был. Передай.

Водила сделал большой глоток.

— Реми Мартен. Настоящие французские клопы. Не сомневайся. Угости брата. На сухую разве жизнь…

Сатир перегнулся между сидениями, влил в горло Эльфу немного жидкости, потом сам сделал несколько больших глотков, зажал рот рукавом, с удовольствием выдохнул. Шофер запрокинул голову и быстро допил остатки. Бутылку, не глядя, выкинул в окно.

— Там где-то еще коньяк был, — сказал он Сатиру.

Потом они снова пили. Бутылки были везде: под сиденьями, в бардачке, в багажнике. Они летали по салону, вылетали в окна, задевали людей и нелюдей… Пепельницы забиты травой вперемежку с пеплом. Они опять покурили.

— Рай искусственных стимуляторов, — бормотал Сатир.

Дальше в памяти его начались пробелы. Он помнил, как они, петляя, словно вальсируя, ездили по всей ширине дороги, заезжая на встречную полосу, как гудели и уворачивались от них машины, как слепили фары, визжали тормоза. Водила, улыбаясь, кричал тонким голоском:

Вот и всё,

Вот и кончилось жаркое лето…

Он повторял эти слова снова и снова, как заезженная пластинка. Остальное забыл или вовсе не знал, пел что помнил. Сатир тоже орал что-то давно забытое:

Нету вам лета,

Нету вам лета…

Его, как и водилу, переклинило на этих словах, но он этого не замечал. Они оба пели во всю мочь, совсем не мешая друг другу. Сатир высунулся по пояс из окна и размахивал руками, приветствуя встречных. Потом открыл на всём ходу дверь и свесился вниз, чиркая руками по асфальту, хохоча, как заведённый, сдирая кожу на пальцах и не чувствуя боли.

Вскоре водила свернул с дороги и джип, лихо подлетая на ухабах, полетел по полю. Машина пропахала с километр, расплёвываясь жирной грязью, потом всё же увязла в какой-то луже и заглохла. Карлик медленно съехал под руль и отключился.

Сатир, напевая, вылез на крышу и стал плясать там, страшный и дикий, как первобытный хаос, скользя на мокрой крыше и с трудом удерживая равновесие. Сатир танцевал, и ему чудилось, что он находится на огромной безжизненной равнине, которую заливает ливень. Казалось, что можно идти тысячи лет в любую сторону и никуда не придёшь, будет всё та же огромная скользкая пустошь. Ему чудилось, что он шаман мертвого племени и должен своим танцем вернуть тепло и солнце в эти мёртвые земли, заливаемые водой и убитые ураганным ветром. Сатиру казалось, что он помнит детей своего племени, их звонкие крики, когда они играли в прибрежных зарослях окрестных озёр, женщин с бронзовой кожей, гибких, как тетива лука, воинов с орлиными перьями в волосах, ходивших в одиночку против горных львов. Ноги Сатира подкашивались от усталости и выпивки, а ему казалось, что это сама земля корчится в судорогах землетрясения, и он просил небо избавить её от бедствий. Он неистовствовал, хохотал, захлебываясь дождём, ревел громче ветра, трясся, как в припадке и просил, просил, просил. Потом Сатир устал, сполз на теплый от разогретого мотора капот и провалился в глухое забытьё, как под весенний лёд.

Он проснулся через несколько часов. Занимался холодный рассвет. Небо на востоке заголубело, словно кусок льда, пробивший чёрную плоть ночи и торчащий из раны. Дождь стих. Дрожа от холода, Сатир спустился на землю. Зубы его стучали, шею и плечи сводило. Он перевалил бессознательного водителя на место пассажира, пощупал пульс у Эльфа — слава Богу жив, и внутренне казня себя за промедление, не прогрев мотор, двинулся в сторону Москвы, до которой оставалось километров десять.


Квартира в полуподвале большого старого дома, которую Сатир снял незадолго до взрыва, превратилась в лазарет. Эльф и Белка выздоравливали медленно. Попеременно приходили в себя, слабыми голосами просили есть, стонали, жаловались на боль. Сатир спал урывками, по два-три часа, от постоянного недосыпания глаза его покраснели и постоянно чесались, словно запорошенные песком. Он уже не различал дни и ночи, тем более, что в грязное окно, едва-едва выходившее на поверхность земли, скудный ноябрьский свет почти не попадал. Когда на улицу опускалась темнота, Сатир выбирался в ближайший магазин за покупками. Перед этим он неизменно брился и чистил одежду, чтобы не привлекать внимание милиции. Недавние события заставляли быть осторожным.

В груде старья Сатир обнаружил торшер. По вечерам он включал его, под ним стелил себе постель из случайного тряпья, потом ложился и курил, выпуская дым вверх. Глядел, как тот скапливается под абажуром, струйками кружится вокруг лампочки и медленно просачивается наружу. Однажды проснувшийся Эльф застал его за этим занятием, понаблюдал немного и произнёс слабым голосом:

— Если долго смотреть на дым, то можно прийти к выводу, что всё на свете пустота и прах.

— Выздоравливаешь, — заметил Сатир, выпуская изо рта белёсые кольца.

— Почему ты так решил?

— Начинаешь городить чушь, как в старые добрые времена.

Сатир помолчал и добавил:

— Хотя, может, ты и прав. Почему бы всему на свете не оказаться пустотой и прахом?

— А ты, я смотрю, заболеваешь, — откликнулся Эльф.

— Может и так, может и так… — кивнул головой тот, не отрывая взгляда от колышущихся под колпаком абажура струек дыма, похожих на больные, обесцвеченные водоросли.

— Осталось выяснить одно: если раньше мы думали по-разному, а теперь стали приходить к одинаковым выводам, то кто из нас деградирует?

— А кто-нибудь обязательно должен деградировать?

— Обязательно, — сказал Эльф и добавил, — ладно, хватит болтать, Белку разбудим.

— Белка — это святое. Пусть спит.

— А я и не сплю вовсе, — раздался шепчущий голос. — Можете не стесняться.

— Мы с Сатиром тут решили, что всё прах и тлен, — сказал лежащий рядом с ней Эльф.

Белка вздохнула.

— Идиоты вы, братцы. Философия амёб. Если всё вокруг — ничто, идите с крыши бросьтесь или повесьтесь. К чему затягивать никому не нужное существование? Хотя нет, это, наверное, больно. Купите героина и устройте себе передозировку. Умрёте счастливыми. Да и в гробах будете неплохо смотреться. Ни тебе разбитых голов, ни следа от верёвки на шее. Красота!

В комнате воцарилась тишина, нарушаемая лишь лёгких похрипыванием, раздающимся из Беличьего горла.

— Или всё-таки что-то удерживает вас? Какой-то смысл в жизни вы видите? Ну, или подозреваете хотя бы, что он есть.

Снова тишина.

— Ну так что, кто идёт за героином? — сказала Белка.

Сатир бесшумно выпустил вверх новую струю дыма:

— Вот так — просто и доходчиво Белка вернула нас на путь истинный. Ладно, покоптим ещё немного.

— Сатир, — просипела Белка.

— Что?

— И сигареты себе другие купи. Воняют.

— Хорошо, это всё на сегодня?

— Нет, не всё. Молока с мёдом мне вскипяти, горло болит.

— И мне молока, — подал голос Эльф, — только без мёда.

— Эльфу обязательно с мёдом, — сказала Белка. — Не слушай его.

— С чего это? Не люблю я мёд и не буду.

— Эльф не капризничай, уши надеру.

Эльф под одеялом пнул Белку своей острой коленкой.

— Я тебе сам уши надеру. Тоже мне, монголо-татарское иго.

Та в ответ ущипнула его за бок.

— Ой-йо! — тихо завыл Эльф

— «Ой-йо» — это ЧайФ, — спокойно заметил Сатир.

— Никогда не любила ЧайФ. Мне всегда в них чего-то не хватало. Чего-то настоящего. Крови, что ли. Такой живой, бьющей кровушки, — сказала Белка и зашлась сухим царапающим кашлем. — Ну, так что? Будет молоко? — спросила она, немного успокоив горло и отваливаясь на подушку.

— Будет, всё вам будет, — ответил Сатир поднимаясь. — Как говорили древние, если долго сидеть у реки, то когда-нибудь она принесёт…

— Трупы наших врагов? — попробовал закончить Эльф, злобно поглядывая на Белку.

— Нет, стаканы с молоком и мёдом.

— Но мне надо без мёда, — напомнил Эльф.

— А вот без мёда река не принесёт, — жёстко ответил Сатир. — Всё. Так говорил Заратустра.

Белка победно посмотрела на недовольного соседа по больничной койке.

— Правильно говорить не Заратустра, а Заратуштра, — буркнул Эльф, отворачиваясь к стене.

— Нет, определённо выздоравливают, — сказал сам себе Сатир и впервые за последние несколько недель почувствовал радость.

Нет ничего облегчающего жизнь сильнее, чем известие о том, что те, кого ты считаешь своими, будут жить.

На следующий день больные особо не досаждали Сатиру своими просьбами и он, немного заскучав с непривычки, с энтузиазмом археолога взялся за обследование завалов рухляди, очень напоминавших отложения культурного слоя, который образуется на месте человеческих поселений. Выбрав время, когда ни Белка, ни Эльф не спали, он взялся за дело. Минут десять простоял, мрачно оглядывая возвышавшиеся над ним Монбланы старья и Эвересты хлама, и не зная с чего начать. Заметив, что Сатир что-то задумал, «лазарет» стал с интересом наблюдать за происходящим и шушукаться. Смешки и тихий неразборчивый шёпот за спиной придали «археологу» решительности. Он попытался вытащить деревянный карниз для штор, чуть потянул и с вершины горы на него тут же устремилась детская коляска, за которой вприпрыжку скакал эмалированный детский горшок. Сатир едва успел отпрыгнуть в сторону. Коляска рухнула и застыла, горшок весело загромыхал по деревянному полу, словно целая груда рыцарских доспехов.

— Сатир всегда знает, как взяться за дело, — послышался хрипловатый шёпот Белки. — Давай-давай, Шлиман, копай дальше!

«Археолог» с лёгкой яростью обернулся к больным, те захохотали в голос и прячась от расправы, проворно накрылись одеялом.

— Ещё один едва не погиб, погребённой лавиной! — завывая произнёс Эльф. Белка, трясясь от смеха, разглядывала неудачника сквозь дыру в одеяле.

Сатир не стал вступать в перепалку и вернулся к своему занятию. Теперь он действовал намного осторожней, брался только за те предметы, которые мог вытащить без труда. Белка с Эльфом внимательно наблюдали за тем, что извлекается из недр и если какая-то вещь казалась им интересной, они требовали передать её себе. Облегчая им задачу, Сатир каждый раз объявлял, что попало к нему в руки.

— Ерунда какая-то железная.

— Что за ерунда? Говори конкретней.

— Не знаю. От машины, наверное, или от мопеда.

— Выкинь. Дальше.

Сатир извлек следующую находку.

— Металлофон.

— О! — радостно воскликнула Белка. — Это мне! — и тут же получила требуемое.

Эльф обогатился солдатской пилоткой со звёздочкой, коробкой со старыми ёлочными игрушками, почти исправным зонтом и барометром.

— Чего он говорит, твой барометр? Какие погоды пророчит? — спросила Белка.

— Вроде «ясно» показывает.

Все поглядели в окно. На улице лило, как из ведра.

— Ну, может, он на неделю вперёд погоду предсказывает… — попробовал защитить Эльф своё приобретение, постукивая по стеклу пальцем.

— Или на неделю назад, — съязвил Сатир.

Белка в результате раскопок помимо металлофона приобрела маленькое детское пианино, пластмассовую флейту и гитару с шестью сильно потёртыми струнами и проломленным в нескольких местах корпусом.

— Человек-оркестр, — заметил на это Сатир.

Серафима осмотрела инструменты и с сожалением отложила гитару, играть на ней было невозможно.

Чуть позже Белка разжилась немного потрёпанным пледом в чёрно-белую клетку, красным шейным платком, похожим на пионерский галстук, и большой репродукцией Сикстинской мадонны в деревянной рамке.

— А это тебе зачем? — поинтересовался Сатир, указывая на картину.

— Не знаю, но мне всегда нравилось смотреть в глаза мадонн.

— Ты же говорила, что не любишь попов?

— Правильно, попов недолюбливаю, а Христа и мадонн люблю.

— Как-то нелогично получается.

— Ну что ж тут нелогичного? Христос исповедовал абсолютно коммунистические взгляды в отношении частной собственности и равенства людей. А вот попы, по-моему, исповедуют несколько иную религию. Они и в храмах торгуют, и удара по щеке не всегда простят. Вот сейчас мода пошла: всех попов, кого при коммунистах расстреляли, канонизировать. Мол, погибли за веру. Не за веру они погибли, лукавят потомки. В большинстве своём за призыв к неповиновению новой власти, за сотрудничество с белыми и за контрреволюционную пропаганду они погибли. По законам военного времени за враждебную пропаганду — смерть, и они это знали. Значит, понимали, на что шли. Ввязались в войну как обычные люди — получили обычную пулю. Что тут противоестественного? Почему они после этого святые, а миллионы погибших во время Великой Отечественной — не святые? Великая Отечественная — намного более святая война, чем гражданская. Дальше. По христианским законам всякая власть от бога, неповиновение власти — грех. Попы в большинстве своём, что бы они сейчас ни утверждали, отказались повиноваться новой власти. А ведь она была поддержана большинством народа, иначе как бы смогла выстоять против интервенции всей Европы и собственной контры во время гражданской войны? Значит против народа пошли. Против своего народа. И тут виновны. Виноваты, с какой стороны ни посмотри, хоть с мирской, хоть с церковной. Так за что же канонизация? Где тут непротивление? Где же тут святость?

Она всплеснула руками.

— Вот потому то и не люблю я попов. Слишком уж они люди. Обычные люди. Хорошие, сложные, порывистые, слабые, любящие себя и Бога, желающие быть непогрешимыми. Слишком у них всё запутано, а ведь хотят быть пастырями стада человеческого. Может быть, они и правы по-своему, может быть, но Христос и дева Мария мне всё равно ближе, проще и понятнее.

Белка пожала плечами и занялась разглядыванием флейты.

— Кстати, вы знаете, что Ветхий Завет — это Откровение Отца, Новый Завет — это Откровение Сына, — словно вспомнив что-то, продолжила она. — А это значит, что грядёт новое Откровение — Откровение Святого Духа! Ведь он, Святой Дух, единственный из троих, кто ещё ничего нам не открыл. Так, может быть, попы исповедуют уже отжившую религию, или они не знают всей полноты Замысла? Что если именно коммунисты — провозвестники новой религии? Очень несовершенные, многого непонимающие, о многом не догадывающиеся, но именно они несут её зачатки и семена? Что если именно они — маленькие дырочки в новую Вселенную?

Сказав это, она снова вернулась к флейте. Определила с помощью металлофона где какая нота и стала пытаться наигрывать какие-то воющие пастушеские мелодии. Через полчаса упражнений Сатир не выдержал. Он тихо подошёл к Белке сзади и ловко вырвал из её рук инструмент.

— Быстро отдал! — потребовала та.

— Прислушайся, по всей округе собаки воют. Вот она, сила твоей музыки.

Белка привстала на диване и попыталась выхватить флейту обратно, но промахнулась и в отместку со всей силы влепила увернувшемуся Сатиру ладонью по спине. Тот потёр ушибленное место и заявил:

— Всё, я, как лечащий врач, выписываю тебя, ты здорова. Больные так драться не могут. Подъём и марш на кухню еду готовить.

Белка попробовала возражать, но «доктор» был непреклонен. Он рывком поднял девушку с дивана и опустил её ноги на пол. Колени у Белки от слабости чуть подрагивали, она схватилась за плечо Сатира.

— Тогда пусть Эльф тоже встаёт, — заявила она. — Он мне вчера коленом так саданул, до сих пор нога болит.

— Точно, пусть встаёт, — поддержал её Сатир. — Хватит рахитом прикидываться.

— Я не могу, у меня голова кружится, — натянул на себя одеяло Эльф.

— Давай я ему тресну? — предложила Белка.

— Ну, тресни.

— Не надо, изверги, — сказал Эльф, — я встаю.

И они вдвоём с Белкой отправились на кухню чистить картошку.

После этого Сатир время от времени возвращался к раскопкам, но ничего интересного ему не попадалось, пока, под завалами пыльной чепухи в углу, оклеенном газетами, он не обнаружил стопки древних самиздатовских книг. Сатир тихо присвистнул, поняв, что попало к нему в руки. На свист, словно собаки, с дивана поднялись недавние больные, которым слабость ещё не позволяла проводить целые дни на ногах. Белка, радостно потирая руки, тут же оттеснила Сатира в сторону и занялась изучением библиотеки.

— Ишь, какие запасы, на целую районную библиотеку хватило бы. Куда только КГБ смотрел? — бормотала она, с интересом разглядывая кое-как отпечатанные и переплетённые стопки пожелтевших листов. — Вот оно, идеологическое оружие победителей. Смотрите и учитесь. Так-так посмотрим. «Мастер и Маргарита», ну это и официально в Союзе выходило. В «Москве», кажется. «Скотный двор» Оруэлла. Нда, мерзкая книжонка. Фрейд, «Толкование сновидений». А что, разве в Ленинке его не было? «Собачье сердце» — прямая идеологическая диверсия, ничего более. С Оруэлловским «Скотным двором» просто близнецы-братья. И идеология у обоих гаденькая донельзя: если ты скот и быдло, то и будь всю жизнь скотом и быдлом. И не пытайся стать кем-то ещё, не пытайся жить лучше. Копайся в помойках, мёрзни в подворотнях или работай на хозяина, который тебя потом на живодёрню сдаст. В общем, не нарушай порядок вещей, даже если он тебе не по нраву. Ибо не фига! Идеологически очень выдержанные произведения. Ладно, далее. Олдос Хаксли «Двери восприятия». Не читала, но слышала очень хорошие отзывы. Про ЛСД и восприятие. Ну, что тут ещё есть? Солженицын, «Архипелаг Гулаг». Смотри-ка, даже в твёрдом переплёте, отпечатано во Франции. Книга человека, десятилетиями служившего знаменем ЦРУ в борьбе с Советским Союзом. Та кровь, что пролилась при развале Союза и на его руках тоже. А он сейчас витийствует и чувствует себя чуть ли не отцом нации. Льва Толстого изображает. Бога поминает. Стыдно должно быть, дедушка. «Роковые яйца» Булгакова. Ну, тут тоже всё ясно. А ведь один из любимых драматургов Сталина. Он его «Дни Турбиных» раз десять смотрел. О, гляньте-ка! Константин Леонтьев «Средний европеец как идеал и орудие всеобщего уничтожения». Блеск, одно название чего стоит. Как оно сюда попало? Это надо в первую очередь прочитать.

— Не читай, — заверил Эльф. — Оно антикоммунистическое и антиреволюционное.

— Да? — удивилась Белка. — Ну и ладно. Далее. Карлос Кастанеда, очень хорошо. Бунин, «Окаянные дни». Опять контрреволюция. Так, тут первый лист оторван. И что же это? График какой-то… Очень похоже на Гумилёва, у него есть книга по развитию этносов…

Так продолжалось несколько часов. Белка охотно комментировала все книги, которые знала. Чихала смешно, словно кошка, от поднявшейся пыли, через полчаса окончательно охрипла и попросила Сатира сделать ей молока с мёдом.

До поздней ночи она продолжала разбирать бывшую нелегальную литературу. Когда её заставили выключить лампочку, чтобы не мешал спать, она зажгла свечу и продолжала изучать находки при её неверном дрожащем свете. Свеча была совсем старая, найденная всё в тех же кучах, и постоянно гасла. Белка, тихо погромыхивая в темноте спичками и вполголоса ругая последними словами несчастный светоч, снова зажигала огонёк и продолжала своё занятие. Эльф, тоже до крайности любивший книги, поначалу сидел рядом с ней, но вскоре как-то незаметно начал клевать носом, потом уснул и тихо засопел. Белка накрыла его старой шторой. Отопление у них до сих пор не включили, кроме того по полу гуляли проворные ледяные сквозняки и она испугалась как бы к нему не вернулась простуда. Серафима подумала и накрыла его своей курткой, которую до сих пор так и не отмыла от крови.

Саму Белку Сатир вымыл в стоящей на кухне ванне, как только больная стала приходить в себя. Он мыл её в трёх водах. Первая стала настолько красной, что Сатир, глядя на неё, никак не мог отделаться от жуткого ощущения, что бледная, как смерть, Белка, лежит в ванне полной её собственной крови. Вторая была розовой, сквозь неё даже можно было разглядеть исхудалое, с проступающими костями, девичье тело. И лишь когда третья вода осталась такой же чистой, какой излилась из крана, Сатир поднял Белку на руки, бережно завернул в плед и отнёс на диван, под бок к мечущемуся в бреду, раскалённому, как уголь, Эльфу. Тощая замерзающая Белка тут же прижалась к нему и стала греться.

Похожий в свете свечи на уставшего ребёнка Эльф, тревожно заворочался во сне, видимо почувствовал тяжёлый запах крови от куртки, но вскоре успокоился и притих.

— Ничего, к крови быстро привыкают, зато так теплее, — тихо сказала Белка, возвращаясь к книгам.

Под утро, вконец утомившись, она завершила осмотр коллекции. Зевнула, потянулась до звонкого хруста в костях. Подняла на ноги пытающегося продолжать спать Эльфа, заставила лечь на диван рядом с Сатиром и сама улеглась между ними.

Ближе к полудню они проснулись, принялись ворочаться и медленно продирать глаза.

— Нет, всё-таки советские диссиденты — это было нечто, — стала делиться Белка своими мыслями. — Тихие, незаметные, как тараканы. Сидели себе по кухням, вели разговоры, пили чай, читали книги. И так вот тихо и незаметно вырыли яму для великой страны.

— Лучший памятник советским диссидентам и правозащитникам — большой бронзовый фаллос на площади и список самых шикарных порносайтов у подножья, — хмуро произнёс Сатир, который не любил просыпаться.

— Не утрируй. Между прочим, они наши предшественники. Мы в чём-то их дети.

— В чём это я их дитя? Я за либеральные свободы не выступаю и стране яму не рою, — буркнул не открывая глаз Сатир.

— Мы роем яму капитализму. И общего у нас много. Мы тоже читаем и делаем выводы. Мы тоже не любим быть на виду. Мы тоже пассионарии. Мы тоже не согласны со строем. Нам тоже есть кого опасаться. В общем, масса общего, — она замолчала, но лежать в тишине ей было скучно и она стала развивать свою мысль. — КГБ к восьмидесятым годам видно совсем нюх потерял. Диссиденты — это в любом случае серьёзная сила. Разрушительная, но сила. Они были теми немногими, кому нужно было от жизни что-то ещё, помимо водки и хлеба. Неужели, имея в своём распоряжении лучшие умы Союза, КГБ не мог направить эту силу в направлении, выгодном СССР? А то, либо в лагеря, либо за бугор. Какое плоское мышление. Специалисты…

— А тебе не кажется, что диссиденты — не причина, а следствие. — Возразил Сатир. — СССР последние лет двадцать не жил, агонизировал. Идеология больше не вела людей, как это было в двадцатые, тридцатые, сороковые годы. А, может быть, люди просто устали быть хорошими. Я имею в виду не диссидентов, а обычных людей. Они устали всё время ходить на двух ногах и им просто захотелось снова побыть скотами и походить на четвереньках, ориентируясь на голоса самых примитивных инстинктов: сытого желудка, сексуальной удовлетворённости, жажды власти, жадности. Поэтому они с такой охотой и приняли капитализм. Ведь эта система основана как раз на эксплуатации этих инстинктов. И если советская идеология не смогла больше вести людей вверх, они покатились вниз. Всё проще простого.

Белка задумалась.

— Эльф, ты слышал?

— Что я слышал?

— О чём мы говорили.

— Ну как же… — отозвался заспанный голос.

— Что «ну»? Ты понял, что это значит? У Сатира есть мозг! Понимаешь? Да ещё какой мозг! А он до сих пор его прятал. Сатирчик, ты умница. Платон, Сократ и Демосфен в одном лице. Как ты ловко всё разъяснил! А до меня до сих пор не доходили такие простые вещи. Ведь всё просто! «Люди устали быть хорошими». Как просто! Здорово! — Белка была в восторге.

— Страшно как это всё, — разом став серьёзной, сказала она. — И безнадёжно. Ведь если через некоторое время снова свершится коммунистическая революция, это будет означать, что потом, лет через семьдесят люди снова устанут, так что ли?

— Наверное, так, — подтвердил Эльф.

— Я не согласен, — заявил Сатир. — Наверняка явятся светлые головы, которые объяснят, как поддерживать в людях желание быть хорошими. Может, пока мы просто не доросли до этого знания. Белка, я тебя обнадёжил?

— Возможно, — задумчиво ответила та. — Но это означает, что мы просто переносим решение вопроса на неопределённое время в будущее. А жить и действовать хочется сейчас.

— Так в чём дело? Живи и действуй. Так сказать, хотя бы поддерживай огонь в костре, если не можешь поджечь степь.

— Тоска… — отозвалась Белка.

— Тоска, — буркнул Сатир. — Её ищет ФСБ и МВД целой страны, а ей тоска.

— Ищешь-ищешь, не найдёшь, а отыщешь, так поймёшь, вещи надо убирать, не придётся их искать, — с выражением прочла Белка. — Я в детском саду учила. Перед мамами выступала в белом платье.

Эльф представил себе маленькую черноглазую черноволосую Белку в белом платьице, старательно рассказывающую стишки перед родителями.

— Этакий уголёк в снегу.

— Скорей, таракан в тесте, — не согласился Сатир.

— Сатир, единственное чувство, которое может испытывать к тебе нормальный человек — это жалость, — съязвила Белка.

Она изловчилась и, резко выгнувшись дугой, спихнула его с дивана.

— Иди, приготовь что-нибудь поесть.

Сатир с грохотом обрушился на пол. Медленно сел, привалившись к дивану спиной.

— А чего готовить-то, нет ведь ничего, — зевнув сказал он. — И денег тоже нет.

— Как нет? — в один голос спросили Белка с Эльфом.

— Обыкновенно. Всё имеет свойство кончаться. И еда и деньги…

— Это только глупость твоя бесконечна, — оборвала его Белка. — Куда они делись-то хоть? И почему ты раньше молчал?

— Деньги ушли на оплату квартиры, надо было за полгода вперёд заплатить. На ваше лечение тоже пришлось потратиться. Вот и всё. А молчал потому, что вы всё равно ничем помочь не сможете.

— Ну почему? Можно было бы снова попробовать собак воровать… — не очень уверенно предложила Белка.

— Каких собак? Ты вон еле ходишь, Беня Крик в юбке, — осадил его Сатир.

— Беня Крик был не вор, а налётчик, щоб ви знали, — заметила Белка. — Да и юбок я никогда не носила.

Некоторое время друзья подавленно молчали. В комнате повисла густая нехорошая тишина. В животе у Эльфа что-то тихонько заурчало. Он ойкнул и завозился под одеялом. Белка покусывала губы, не зная, что сказать. После взрыва памятника им с Сатиром показываться на улице вообще не стоило, а уж устраиваться на работу и подавно. Эльф же пока был слишком слаб, чтобы зарабатывать деньги.

— Ну что, маргиналы, притихли? — насладившись ситуацией спросил Сатир. — Страшно? Ладно, без паники. Есть ещё деньги. Успокойтесь.

— Эльф, когда вырастешь, обязательно сделай с Сатиром что-нибудь ужасное. Чтобы он всю жизнь помнил, подонок, — сказала Белка вставая.

Она завернулась в плед, босиком подошла к окну, задрала голову и посмотрела вверх. Низкое серое небо сыпало на Москву первый снег. Крупные белые хлопья падали медленно, чуть устало садились на грязные стёкла и замирали. Печальная красота беззащитного, обречённого первого снега странно подействовала на девушку. Лицо её разгладилось, уголки губ чуть опустились. В комнате стояла тишина. Белке стало грустно и хорошо, словно она умирала, осчастливив перед смертью весь мир. Зябкие змейки сквозняков холодили её голые ноги, но Серафима стояла, боясь пошевелиться, чтобы не спугнуть свою лёгкую, как севшая на руку бабочка, радость.

Кто-то большой и грузный, как Дед Мороз ходил наверху, слышался уютный скрип половиц. Белка тихо, почти незаметно для постороннего глаза улыбнулась. Впереди была длинная и снежная зима, полная пушистых сугробов, звенящих на ветру льдинок, суровых, как наждак, метелей, весёлых краснощёких морозов и хрустящего под ногами снега. Белке вдруг почудился звон стеклянных шаров на ёлках, еле слышное шипение шампанского, разлитого в бокалы, свежий запах еловой смолы и яркие, словно светящие откуда-то из будущего, новогодние звезды.

— А давайте Новый Год в лесу справим! — предложила она.

— Так ведь до него ещё далеко, целых полтора месяца, — отозвался Эльф.

— Ну и что? Давайте!

— Я согласен, — сказал Сатир.

— Я тоже, — не стал возражать Эльф.

— Ура! — выкрикнула она и подпрыгнула на месте. Плед упал на пол. — Вот, чёрт! — ругнулась она, смущаясь и злясь одновременно. Снова закуталась в свою хламиду и пошла на кухню умываться.

— Обуйся хоть, простынешь! — крикнул ей вслед Сатир.

— И так хорошо, — спокойно ответила та.

Весь день она была необычно тихая. Подолгу смотрела в окно, за которым всё продолжали падать невесомые белые хлопья, укрывая собой стылую московскую грязь, мёрзлые палые листья, тонкий ледок луж. Наигрывала что-то на детском пианино, подпевала завораживающим шёпотом:

Долго тревожила снами

Душу мою

И вот,

Осень ушла умирать,

Мы с тобою одни остались.

В тени, на самом краю…

…Кто, скажите мне, кто,

Не сможет спрятаться в снегопаде,

Идущем от океана до океана?

Мне, я знаю, что мне,

Не спрятаться ни в дожде, ни в тумане,

Ни в золоте, ни в серебре,

Ни в закатных лесах снегопада…

Эльфа ещё немного лихорадило после болезни и поэтому он подолгу лежал на диване, читая диссидентские книги или просто бездельничая.

Устав от музыки, Белка решила сшить себе пончо. Для этого она, вооружившись большими тупыми ножницами, найденными всё в тех же кучах барахла, вырезала в центре пледа дыру для головы и аккуратно обметала её края нитками. Потом примерила обновку, прошлась по комнате. Пончо доходило ей до колен и было достаточно тёплым, чтобы ходить в нём зимой.

— Одежда названа в честь вождя Мексиканской революции Панчо Вильи, — объявила она. — Надо будет какие-нибудь вышивки здесь сделать. Для красоты.

— А у нас ещё плед есть? — спросил Эльф, с завистью разглядывая Серафиму, элегантно прогуливающуюся вдоль дивана.

— Шторы есть.

— Ну, нет уж. Из штор, если хочешь, можешь сшить себе или Сатиру смирительную рубашку, а мне не надо, — отозвался Эльф, слегка дрожа.

— Э, братец, да тебя знобит, — она стащила с себя бывший плед и укрыла им Эльфа. — Ладно, пользуйся пока. Я тебе сейчас чаю принесу. Когда же у нас затопят, наконец?

Она дыхнула, изо рта вылетело едва заметное облачко пара.

— Я тут недавно что-то вроде зимней хайку написал, — сказал Эльф, глядя на неё.

Зима, мороз.

Покрылись ели

Шёрсткой инея.

— Красиво… — оценила Белка и пошла за чаем.

Топили в других квартирах этого дома или нет, они не знали. Вполне могло случиться, что только в их подвале стоит холод. Спросить было не у кого. Общаться с жильцами они пока опасались. Квартирная хозяйка — маленькая старушонка, похожая на злого паяца, когда сдавала Сатиру жильё, обещала время от времени наведываться, чтобы посмотреть, как ведут себя жильцы: не ломают ли ценные вещи, оставленные здесь на хранение, не бьют ли окна, моют ли полы. Сатир заверил, что всё будет в полном порядке, но бабка, похоже, не очень-то ему поверила и пообещала присматривать за квартирантами. Если бы она появилась, у неё можно было бы что-нибудь выведать насчёт тепла, но старая, видимо, забыла о них.

Спали они под одним одеялом и, чтобы было не так холодно, накидывали сверху всю одежду, какая была в доме. Когда Белка просыпалась среди ночи, у неё возникало чувство, будто она уснула где-то в полях и её замело снегом. Груда тряпья, словно сугроб, тяжело давила сверху, но отчего-то совсем не грела. Тогда она прижималась к плечу Сатира, обнимала его руку и пыталась согреться. Чувствуя её прикосновения, Сатир тоже просыпался и они подолгу лежали в темноте.

В одну из таких ночей Белка тихо прошептала:

— Знаешь, а я ведь всё вспомнила.

— Что вспомнила? — не понял Сатир.

— И про собак, и как я умерла, и как воскресла, и как ты меня на руках через всю Москву тащил…

Она помолчала.

— И теперь я не знаю, как мне жить со всем этим. Раньше я думала, что те, кто прошли через смерть, получают какие-то великие и чудесные знания, может быть, даже откровения, и живут после этого какой-то особой, яркой и прямой жизнью. А со мной всё не так. Я не стала знать больше, чем раньше, не стала стремиться к чему-то новому. Я изменилась, да. Мне кажется, я вижу всё немного чётче, может быть, глубже, чем раньше, но я не стала другой. Это плохо?

— Нет. Просто ты всегда была прямым, ярким и правильным человеком. И с этим ничего не поделать.

— Не говори ерунды.

Сатир пожал плечами: «Не хочешь, не буду».

Горы старых, никому не нужных вещей ночью были похожи то ли на застывшие штормовые волны, то ли на гигантские пласты чернозёма, вздыбившиеся у развёрстой могилы. Они нависали над диваном и, казалось, были готовы в любой момент придти в движение, чтобы с утробным урчанием обрушиться вниз и задавить затаившихся здесь, на окраине жизни, друзей.

— А какая она, смерть? — спросил Сатир.

— Я не знаю, как это у других бывает, могу только про себя рассказать.

— Расскажи.

— Зачем тебе?

— Ну, когда-нибудь помирать всё равно придётся. Хочу подготовиться.

— К этому нельзя подготовиться. Это нечто абсолютно новое. В жизни ничего подобного не бывает.

Белка перевернулась на спину, посмотрела на чёрное окно, задумалась, вспоминая ночь 29 октября.

— Сначала, пока я дралась с собакой, было больно. Ужасно больно. В обычной драке так больно не бывает. А потом я упала и поняла, что не могу пошевелиться. Глаза были открыты, я просто смотрела в небо и больше ничего. Боль вдруг исчезла, и напало такое равнодушие и отрешённость, какой в жизни просто не может быть. Запредельные равнодушие и отрешённость. Я словно бы разом перестала быть человеком и превратилась в какое-то потустороннее существо. Всё, что происходило вокруг, всё, что было раньше, и всё, что могло бы произойти в будущем, стало казаться пустым и посторонним. Остались лишь холод и невыносимое одиночество. Не было ни страха, ни надежды, ни злобы, ни радости. Ничего. Только отстранённость, холод и одиночество. Пока жив, этого нельзя ни понять, ни почувствовать.

Утром Белка села делать вышивки на своём пончо. Для начала она перерыла несколько стопок старых номеров журналов «Наука и жизнь» в поисках подходящих рисунков. Нашла изображения людей-аллигаторов и людей-ягуаров из развалин Теотиуакана, долго и внимательно изучала их. Показала лежащему на диване Эльфу:

— Как ты смотришь, если их на пончо вышить?

— А что они обозначают?

Белка пробежала глазами текст рядом с рисунками.

— Неизвестно. Учёные строят догадки, но, как обычно, ни в чём не уверены, — развела она руками. — Они тоже люди и тоже ни в чём не уверены.

— Я бы не стал носить на себе древние символы, о значении которых ничего не знаю. Это всё равно как носить в кармане оружие, которое неизвестно как действует. Можно и себя ненароком убить, — заметил Эльф.

— Ты думаешь?

— Уверен.

Белка задумалась.

— Значит надо изобразить что-то понятное. По крайней мере, понятное мне. Например, всех наших, и живых и… — сказала она и запнулась. Вздохнула, вдела нитку в иголку и приступила к вышиванию. — Вот это вставший на дыбы медведь гризли. Саша-Гризли, — комментировала она, неторопливо и ловко орудуя ртутно поблёскивавшей иглой. — Звёрёк-броненосец — это Ваня. Он всю жизнь, сколько его помню, всегда был как в панцире. А вот это синий кит. Кит — самоубийца. Это Истомин. Ещё Антона надо вышить. Антон будет пятнистым оленем. Катя-Освенцим — цапля… — так постепенно она перебрала всех кого знала. В итоге на пончо осталось только две пустые клетки. Серафима подняла глаза на Эльфа, задумалась. — Ты будешь дельфином, — сказала она, снова склоняясь над пончо.

— Почему дельфином? — удивился Эльф.

— Ты добрый, весёлый, слабый, умный, красивый и… Только не обижайся, бесполезный.

— Бесполезный?

— Да, именно бесполезный. Для людей. Люди на дельфинов не охотятся, не едят их. Из их шкур не делают одежд. Но я уверена, что если кого-нибудь надо будет спасти, ты сумеешь сделать это лучше других.

Эльф вспомнил сумасшедшего, которого он удержал от прыжка на рельсы.

— Ну, может быть… — согласился он.

— Теперь Сатир, — сказала Белка. — Сатир — это лев, — твёрдо сказала Серафима, словно всё решила уже очень давно, и стала вышивать гривастого льва.

Ближе к вечеру она закончила. Воткнула иголку в спинку дивана, обмотала остаток нитки вокруг ушка. Потом медленно и с явным удовольствием одела пончо.

— А ведь хорошо получилось! — сказал Эльф, приподнимаясь на локтях и восхищённо разглядывая результаты её трудов. — Слушай, будешь иногда давать поносить?

— Если ты пообещаешь в течение трёх дней полностью выздороветь.

Эльф поскучнел.

— Ну, это-то здесь при чём? А?

— При том. Ты ленишься выздоравливать! Молоко не пьёшь, мёд не ешь, только на диване валяешься, как кукла. Нравится, что с тобой нянчатся?

— Ладно, Серафима, не заводись. Я постараюсь придти в норму.

— Вот и старайся!

Радость от того, что Белка с Эльфом, несмотря ни на что, остались живы, постепенно улеглась. На смену ей пришла усталость. Ощущение того, что они заперты в этой квартире постоянно давило на друзей, словно каждый из них носил тяжёлый и раздражающе неудобный бронежилет, который, хотя и защищал от опасностей, но в то же время отнимал все силы и желание действовать. Движения их стали медленными, лишёнными цели и надежды. Даже Белка, казалось, несколько утратила свою обычную живость и потускнела, хоть и старалась не показывать вида, всячески подбадривая своих «сокамерников».

— Как земляной яме тут сидим! Как в чеченском зиндане. Света не видим, людей боимся. Не продыхнуть, — раздражённо говорил Сатир в минуты упадка.

— Не раскисай, ты ж воин! — говорила Белка. — Займись чем-нибудь полезным. Например, телевизоры почини. Ты знаешь, как телевизор устроен?

— Ты что, сдурела? Я не знаю как чайник устроен, а ты о телевизорах…

— Эльф ты понимаешь что-нибудь в электронике?

Эльф чуть-чуть понимал. Он копался недели две, постоянно жалуясь на то, что у него нет ни схем, ни запчастей, но с задачей справился. Из восьми телевизоров у него получилось четыре, из трёх приёмников — два, и из двух магнитофонов — один. Кассет, правда, среди старья не обнаружилось, и потрёпанный «Романтик» простаивал без дела, но остальная техника изредка использовалась.

Жизнь вошла в какую-то глубокую и безнадёжную колею. Друзья увязали в вынужденном безделье, как мухи в меду. Медлительность времени раздражала. Приплывали из ниоткуда и исчезали, как в замедленной съёмке, мгновения, неторопливо истлевали минуты, долго и тоскливо, исходили едким дымом часы.

Однажды Сатир улёгся в рыжую от въевшейся ржавчины пустую ванну, полежал с полчаса отрешённо глядя в потолок, потом сел на корточки, откашлялся, громко и чётко произнёс:

— Всё! Я не знаю, чем заниматься дальше!

Из комнаты показалась Белка:

— Правда не знаешь? А раньше знал?

— И раньше не знал.

— А как же ты жил?

— На основании догадок и подозрений.

— То есть вслепую?

— Догадки и подозрения всегда сильнее понимания.

— Хорошо, пусть так, — согласилась Белка. — Только не ори больше, пожалуйста. Не стоит привлекать к себе внимание. Нас ищет несколько тысяч очень умных парней. Не надо подставлять себя и нас, ладно?

— Да и чёрт бы с ними! Мне просто хочется понять принесёт ли борьба за справедливость счастье тем, кто за неё борется.

— Не знаю, — подумав, ответила Белка и добавила, — но в любом случае, никто в дороге кормить не обещал.

Белка нашла какой-то древний нож, дала его Сатиру вместе с точильным камнем.

— На, сделай с ним что-нибудь, а то он тупой, как сибирский валенок.

Сатир взялся за работу. Он мучил этот несчастный нож около часа. Долго и аккуратно водил по бруску, пробовал лезвие пальцем, разглядывал режущую кромку на свет лампочки, снова точил, и всё без толку. Этим ножом можно было резать только варёную колбасу. Ни для чего другого он не годился. Даже дерево было для него слишком твёрдым. Сатир равнодушно отбросил его в угол кухни, лёг в ванну и закурил.

— Эльф, как ты думаешь, — крикнул он в другую комнату, — если бы ФСБ вышло на наш след, жизнь стала бы интереснее?

— Думаю, да, — ответил Эльф. — Только зачем?

— Достало меня всё. Устал я. Какая-то пустота внутри, которая всё растёт и растёт. Иногда вообще не понятно, жив я или умер. Есть я или нет. Да мне, на самом деле, уже в общем-то и всё равно: есть я, нет меня, — продолжал он, постепенно затихая. — В этой нашей потайной жизни нет ни одного острого угла, о который бы можно было бы потереться, вроде того, как лошади чешутся о деревья. У нас двух друзей убили, человек пять по тюрьмам сидят, а мы отдыхаем тут… Спрятались и отдыхаем. Всё вокруг нас такое чуть тёплое, безопасное. И я сам чувствую, как становлюсь тёплым и безопасным.

Эльф с закрытыми глазами прочитал по памяти:

— «…о, если бы ты был холоден или горяч! Но поскольку ты тёпел, то изблюю тебя из уст моих». Библия. И ещё, кажется, это цитировалось у Достоевского в «Бесах».

Блуждающий взгляд Сатира остановился посреди потолка.

— «Изблюю», — сказал и замолчал, словно пытаясь уловить, как звук растворяется в тишине.

— «Изблюю», — повторил. — Да, точнее не скажешь…

Белка, сидя на двух, поставленных друг на друга телевизорах, краем уха слушала разговор, болтала ногами и постукивала каблуками «гриндеров» по экрану нижнего «ящика», словно хотела разбить его, но пока не решалась.

— Ты что, хочешь бурной деятельности? — спросила она. — Так давай, действуй! Сам пропадёшь и нас провалишь.

— Да не действий я хочу. Хотя бы свободы. Ну, правда, мы ведь, уже месяц в этих четырёх стенах, как в зиндане сидим, — ответил Сатир. — Меня ломает всего…

— Меня саму ломает, но я терплю. А тебе вообще жаловаться бы не стоило. Ты хоть в магазины ходишь.

— Ага. Пять минут рысью до продуктового и обратно. Свобода!

— Займись чем-нибудь.

— Чем?

— Не знаю. Медитацией, например. Или язык какой-нибудь выучи.

— Сатир, слабо иврит выучить? — подал голос Эльф с дивана.

— Какой ещё иврит? Какая медитация? Чего вы несёте? — устало и зло откликнулся Сатир и отвалился в ванной.

— Борхес очень хотел быть евреем. Но у него ничего не вышло, — заметил Эльф.

— Ему надо было жениться на еврейке, тогда бы он стал евреем по детям, — сказала Белка.

— Он, вероятно, не додумался.

— Чтобы до такого додуматься, надо быть евреем, — нехотя вставил Сатир.

— Верно, соображаешь, — поощрила его Белка.

— Я, вообще, сообразительный.

— Да, бестолковый, нелепый, но сообразительный.

— Сатир иногда напоминает мне Буратино. Деревянная голова и потрясающая живучесть, — выдал Эльф.

— Какой широкий у вас, друг мой, круг чтения: от Буратино до Борхеса! — восхитился Сатир.

— Ну, ваш-то круг чтения ограничивается пивными этикетками, это всем известно, — клюнула его Белка.

— Да, смешно, — едко одобрил Сатир. — Такие тёплые, незатейливые разговоры безопасных людей. Хватит, наслушался уже… Там, у памятника, двое умерло. Двое! А мы тут сидим и безопасно шутим. Потихоньку так, чтоб, не дай Бог, не навлечь неприятностей.

Два дня после этого он провалялся в рыжей шершавой ванной, куря одну сигарету за одной. Когда вставал, с его одежды сыпались серые хлопья сигаретного пепла.

— Сатир, с тебя, как с какого-то чугунного божка, окалина сыпется, — сказал Эльф.

— Вино, старея, переходит в уксус. Сатир же, судя по всему, рассеется пеплом и окалиной, — развила его мысль Белка.

— Ага, — согласился тот, — как прах Индиры Ганди над Гималаями.

Однажды ночью Сатир дождался, когда в комнате погаснет свет, выждал некоторое время, бесшумно, как рысь, подошёл к дивану и прислушался к дыханию спящих. Потом с еле слышным шорохом оделся и, придержав дверь, чтоб не хлопнула, вышел на улицу.

Подходил к концу бесснежный морозный ноябрь. Редкие листья, чудом уцелевшие во время листопада, покрылись изморозью, словно сахарной глазурью и чуть искрились в свете фонарей. Сатир остановился у подъезда, поднял голову к небу, с наслаждением вдохнул холодный немного пьяный воздух. Потянулся, подрагивая от радости, и побежал в сторону кольцевой дороги. Пересёк её, добрался до леса и потом несколько часов, блаженствуя, носился по хрусткому, прохваченному морозом ковру из листьев. Словно молодой лось с упоением продирался сквозь густой подлесок. Царапал о заледенелые ветки лицо и руки, радостно чувствовал, как проступает в царапинах повеселевшая кровь, как саднит кожу, и как перекатывается по разгорячённым мышцам восторг. Хохотал в высоту, вверх — туда, где пойманное чёрной сетью веток, дышало и ворочалось ночное небо. Рычал, будто юный медведь, валялся на замёрзшей земле, чувствуя, как холод пробирает сквозь куртку, и заводясь от этого ещё больше. Швырялся листьями, ловил их зубами, словно резвящийся волчонок, жадно обсасывал наледь. Забирался на деревья, орал что-то несусветное, прыгал вниз, падал и катился кувырком, с сочным хрустом ломая хворост. Утомившись, он встал возле небольшого дубка, обнял ствол. Притянул рукой тонкую ветку, пожевал её, хрустя ледком. Горький вяжущий вкус наполнил рот. Сатир прижался щекой к шероховатой коре, кожа быстро онемела от холода, захотелось пить и он, наконец, почувствовал себя свободным и счастливым.

Вокруг него снова была жизнь, без которой он себя не представлял. Жизнь тихая, почти незаметная для постороннего, как незаметно течение крови под кожей незнакомого, случайно встреченного, человека, биение его сердца, пульсация глазной радужки, рождение мыслей. Такие вещи можно ощутить и подметить только у того, в кого влюблён, с кем связан настолько сильно, что подчас уже не понимаешь, чья это боль, твоя или его, кто из вас счастлив, ты или он. Сатир стоял и чувствовал дрожание каждого листка в лесу, дыхание каждой мыши, спящей в норе, лёгкость каждого клочка паутины, висящего на почерневших от мороза стеблях трав. Его одолевала сонливость синиц, дремлющих на ветках, пробирала дрожь мёрзнущего лосёнка, потерявшего мать, веселил азарт охотящихся сов, томило спокойствие готовящихся к спячке барсуков.

Приближался восход. Сатир влез на дерево, посмотрел на восток и увидел слабый, прозрачный свет, разбавивший у горизонта густую акварель ночи. Пора было возвращаться в город. Сатир слез с дуба, вытряхнул набившиеся за пазуху листья. Разломав прозрачную корочку льда на лужице, смыл грязь с куртки и ботинок, вымыл лицо и руки. Джинсы оттирались плохо, но и их, немного повозившись, он привёл в нормальное состояние. Теперь ничего, кроме нескольких царапин на лице и руках, не говорило о том всю ночь напролёт он, очумев от радости, носился по лесу.

Сатир посидел над тёмным зеркальцем воды, в котором едва угадывалось его отражение, тронул пальцем отражавшуюся звезду. Мысль о возвращении в Москву казалась невыносимо плоской и скучной по сравнению с этой крохотной точкой, чей свет, прежде чем добраться до безвестной лесной лужицы, пролетел миллиарды километров через холод и пустоту. Сатира на миг охватила тоска, словно и не было только что нескольких часов свободы и радости. Он нехотя поднялся, слизнул холодную каплю воды, оставшуюся на пальце после прикосновения к отражению звезды, и медленно зашагал в сторону города.

Люди создали города, чтобы обезопасить себя от природы. Они оградились от неё крышами и стенами, развесили по улицам фонари, чтобы не плутать в темноте, залили дороги асфальтом, пытаясь сохранить в чистоте одежду и обувь. Природа отступила и люди населили город своими опасностями.

В лесу Сатир чувствовал себя спокойно. Он знал, что сможет справиться там с любой неприятностью. В городе ему было куда хуже. Здесь по улицам ходила милиция, от которой необходимо было держаться подальше. Увидев «серых», Сатир старался без спешки и паники нырнуть в ближайший переулок, покуда те не приблизились достаточно близко, чтобы спросить документы. К сожалению, обстановка в Москве последнее время была очень беспокойная, поэтому нырять приходилось часто и это сильно удлиняло путь. Петляя по изогнутым улицам, Сатир неожиданно вышел к Курскому вокзалу.

— Прямо «Москва — Петушки» какие-то получаются. Если верить Веничке, следующая остановка «Кремль», — невесело сказал он сам себе. — Всё расписано и предусмотрено заранее.

Настроение у него было хуже некуда. Ночная беготня только разбередила его тоску по воле. Ему было мало одной ночи. Он хотел быть свободным постоянно: и сейчас, и завтра, и через сто лет.

На Курском, как и на любом другом вокзале милиции хватало. Стараясь не дёргаться и не привлекать к себе внимания, Сатир побрёл мимо большого стеклянного фасада здания «Курка». Ночной мороз приковал весь мусор к тротуарам и оставшийся без работы московский ветер со злостью толкал прохожих в спины, трепал одежду. Маленький бомж, никому не нужный, как скомканный клочок обёрточной бумаги, сидел у стены на корточках и, вывернув карманы своей куртки, разрывал ткань. Сатир остановился рядом с ним, некоторое время разглядывал малолетнего оборванца.

— Зачем ты это делаешь? — спросил он.

— Чтобы руки можно было за подкладку поглубже засовывать. Так теплее, — не отрываясь от своего занятия, объяснил тот. Серая, в пятнах, материя затрещала по шву.

— Пойдём со мной, Тимофей, — сказал Сатир.

Мальчик поднял голову, всмотрелся в лицо Сатира, шагнул к нему, крепко схватил за руку.

— Ты… Ты… — зашептал он, вспыхнув от радости. — Нашёл… Я знал, что вы найдёте меня. Я ждал, а вас всё не было…

— Пойдём, — повторил Сатир и повёл его подальше от вокзала.

Они наскоро перекусили сосисками и чебурекам в ближайшей забегаловке, а потом пошли к бабушке Истомина. Из-за двери её квартиры слышался приглушённый вой. Бабушка долго и с недоверием разглядывала потрёпанного Сатира и маленького бомжа, а потом объяснила, что собака воет уже четыре недели. Начала незадолго до смерти Истомина и продолжает по сей день. Забралась под диван и целыми днями воет, как стонет. Бедная старушка совала ей туда пищу и воду, к которым псина почти не притрагивалась. Вылезать тоже не хотела, а когда соседи попробовали вытащить её насильно, огрызалась и едва не покусала пришельцев. Соседи предложили убить её, но Истомина воспротивилась:

— Хватит уже смертей. Пусть воет.

Она обложила диван пледами и подушками, чтобы заглушить звук, но это не особо помогало. К тому же часто приходилось убирать часть звукоизоляции, чтобы животное не задохнулось. Странно, но ночью псина замолкала, только иногда жалобно поскуливала.

Увидев сына хозяина, собака долго и безуспешно пыталась вылезти из своего убежища. Сатиру пришлось приподнять диван, чтобы выпустить её. Тут они увидели, что переломанная задняя лапа срослась неправильно, нелепо оттопыриваясь в сторону. Собака почти не могла ей шевелить, и она скорее мешала ей при движении. Встав на три лапы, она замерла, глядя в пол, словно стыдясь своего уродства и не решаясь поднять глаза. Шерсть её была густо покрыта серой мышастой пылью, годами копившейся под диваном. Тут же валялись измочаленные клочья бинтов и гипса. Комок из пыли и ниток прилип к собачьему носу и жалобно дрожал от частого шумного дыхания. Шкура туго, как барабанная кожа, обтягивала тощее бугристое тело с пилой позвоночника на спине. Рёбра торчали, выпирая, словно каркас парника.

— Господи… — схватилась за голову Истомина. — Бедная ты моя девочка…

Мелкий упал на колени, обнял собаку, тихо забормотал что-то ей на ухо, размазывая по лицу слёзы с грязью. Принялся гладить её, счищая пыль, и говорил что-то, не умолкая. Собака чуть отстранилась от него, лизнула в ухо и снова прижалась. Сатир клялся потом, что видел, как она заморгала, смахивая появившиеся слёзы.

Потом на кухне бабушка Валя кормила друзей щами, плакала, вытирая покрасневшее лицо, и рассказывала.

Истомин принёс собаку незадолго до своей смерти, всю сплошь замотанную бинтами и гипсом. Из белого кокона торчали лишь морда, обрубок хвоста, да кончики лап. Старушка повздыхала, посетовала на бестолкового внука и смирилась. Пару дней внук ухаживал за псиной, потом исчез и вскоре стало известно о его гибели. Собака завыла и стала рвать гипс с бинтами. Покончив с путами, заползла под диван. За Истоминой-старшей приезжали следователи, возили куда-то, долго разговаривали, выспрашивали о взрывчатке и друзьях внука, взяли подписку о невыезде.

«А я всё-таки на редкость тупой товарищ», — подумал Сатир. «За квартирой вполне может вестись наблюдение. Неосторожно, крайне неосторожно».

Правда, к этому времени его волосы уже отросли после «кришнаитской» стрижки, да к тому же он отпустил усы и небольшую бородку. Так что даже не каждый знакомый узнал бы его сейчас, не то что люди, знающие только по фотороботу.

— Вы уж заходите как-нибудь. Посидим, поговорим, ребяток помянем. Одной-то мне теперь совсем скучно будет, — сказала напоследок бабушка Валя.

— Хорошо. Обязательно зайдём, — пообещал Сатир.

Мелкий с собакой вышел во двор один. Сатир донёс псину до первого этажа, после чего побежал наверх. Через люк вылез на чердак и вышел из другого подъезда.

Убедившись, что слежки не видно, через пару кварталов они поймали такси. Белка с Эльфом так обрадовались появлению Тимофея, что даже забыли устроить Сатиру выволочку за его ночной побег. Они накормили пацана и собаку, затем Белка быстренько раскидала хлам в одном углу и устроила там постель для Ленки. Мелкий заявил, что спать будет только рядом с ней и ни на какие диваны в жизни не пойдёт. Пришлось и для него устроить лежанку на полу. Едва добравшись до своего угла мальчик обнял собаку и тут же уснул, а та ещё долго лежала, уткнувшись своим мокрым коричневым носом ему в ухо и не смела даже шевельнуть обрубком от неизвестно откуда свалившегося на неё счастья.

Через три дня ветеринары под наркозом заново раздробили собаке кости, а потом собрали их так, как они должны стоять. Затем опять закатали Ленку в гипс. Тимофей ухаживал за ней, как за сестрой, старался угодить и предупредить любое её желание. Таскал из холодильника всё, что, как считал, могло ей понравиться. Никто не ставил ему это в упрёк. Собака понемногу выздоравливала, кости срастались. Ветеринары сделали всё, что могли, но всю оставшуюся жизнь она всё равно прихрамывала на левую заднюю ногу.

Появление Тимофея и Ленки ненадолго взбодрило обитателей подвала, но вынужденное безделье и однообразие вскоре снова упали на них тяжким грузом и вернулась тоска. Белка целыми днями наигрывала на детском пианино какие-то беспросветно печальные мелодии, больше похожие на монотонное постукивание дождевых капель по стеклу. Эльф писал что-нибудь или читал книги. Когда Белка просила, он охотно пересказывал ей их сюжеты, высказывал своё мнение, иногда зачитывал вслух целые отрывки. Белка слушала, не прекращая музицировать и подстраиваясь под речь Эльфа. Музыка и голос переплетались, затягивались причудливыми узелками, раскачивались, словно хрупкие подвесные мостики над пропастью. Ленка и Тимофей внимательно слушали, переводя взгляд с Эльфа на Белку и обратно. Сатир курил, лёжа на полу рядом с пианино, и пускал дым в потолок, закручивая его причудливыми спиралями.

— Не кури, здесь дети, — сказала ему Белка.

— Пусть курит. У меня и отец, и мать курили, я привык, — вступился за него Тимофей.

— Тогда, раз ты решил стать его защитником, передай ему, чтобы он из дому больше не убегал. А то исчез тут, свинтус. Даже записки не оставил.

— Ты больше не убегай никуда, ладно? — неожиданно робко попросил Тимофей.

Сатир равнодушно кивнул. Белка неодобрительно покачала головой и вернулась к музыке. Эльф, зажав в одной руке бутылку портвейна «777» он же «Три топора» («Тяжёлые времена», — говорил Сатир, принося домой этот «нектар». — «Другие предметы роскоши нам не по карману»), а в другой книгу, читал:

— …Ближе к концу жизни Аквинат пережил Вселенное Созерцание. После этого он отказался возвращаться к работе над неоконченной книгой. По сравнению с этим, всё, что он читал, писал и о чём спорил — Аристотель, предложения, Утверждения, Вопросы, величественные суммы — было не лучше мякины с соломой. Для большинства интеллектуалов подобная сидячая забастовка показалась бы неблагоразумной, даже нравственно неверной. Но ангельский доктор провёл больше систематических рассуждений, чем любые двенадцать рядовых ангелов, и уже созрел для смерти. Он заслужил право в те последние месяцы своей бренной жизни обратиться от чисто символических мякины с соломой к хлебу действительного и существенного Факта. Для ангелов с лучшими перспективами на долголетие должен был произойти возврат к мякине. Но человек, возвращающийся через Дверь в Стене, никогда не будет точно таким, каким он туда вошёл. Он будет более мудрым, но менее самоуверенным более счастливым, но менее удовлетворённым собой, будет скромнее, признавая своё невежество, однако будет подготовлен для понимания связи слов с вещами и систематических рассуждений с непостижимой Тайной, которую они пытаются — всегда тщетно — ухватить.

Эльф замолчал. Отзвенев последними нотками, затихло пианино. Белка сняла руку с клавиш, опустила на колено. Сатир выпустил изо рта несколько дымных облаков, они поплыли по комнате и растворились где-то в сумрачных ущельях старья.

— Я всегда завидовал визионерам, — сказал Эльф. — Увидеть то, что не дано видеть никому из живых, разве не этого все мы хотим и не к этому стремимся?

— А что это за книга была? — спросил Сатир.

— Олдос Хаксли «Двери восприятия».

— Doors, значит, — задумчиво сказал он. — Хорошо. Тимофей, а ты что-нибудь понял?

— Не знаю. Нет, наверное, — мальчик лежал рядом с Ленкой и провожал глазами исчезающие облачка дыма.

— А тебе мама или папа когда-нибудь сказки читали? — спросил Сатир.

— Отец, иногда.

— Ну, расскажи нам что-нибудь.

Все думали, что мальчик станет отнекиваться и ломаться, но он неожиданно легко согласился:

— Хорошо, отцову любимую расскажу. Он её чаще всего вспоминал.

— А тебе самому-то она нравилась?

— Нет, не очень. Она отцу нравилась. А мне всё равно было. Правда, я плохо помню эту историю, отец её всё время по-разному рассказывал. Он обычно рассказывал её после того, как укол себе делал, а после уколов он всегда странный становился.

Белка, Сатир и Эльф вопросительно переглянулись и, пожимая плечами, кивнули друг другу. А Тимофей, ничего не заметив, перевернулся на живот и принялся играть Ленкиными ушами. Та, шутя, огрызалась, делала вид, хочет укусить ребёнка. Тимофей отдёргивал руки, смеялся, хватал доберманшу за острые клыки, трепал за морду, затыкал ноздри. Собака ворчала, вырывалась, слегка прихватывала ребёнка за пальцы, слюнявила их и всё время старалась заглянуть ему в глаза. Что было совсем странно, ведь люди уверены, что собаки не выносят прямого человеческого взгляда.

— Мелочь, ты рассказывать будешь? — напомнила ему Белка, забирая у Эльфа бутылку.

Тимофей хохотал, возясь с Ленкой. Доберманша повизгивала, отвечая ему.

— Буду, буду! — ответил мальчик.

— Ну, так, давай.

— Не нукай, не запрягла, — последовал ответ.

Белка сделала большой глоток портвейна, вытащила из близлежащей кущи хлама резинового пупса с одной ногой и запустила им в Тимофея. Тот схватился за ушибленный загривок, пригрозил обидчице кулачком и начал:

— Да она неинтересная, история эта.

— Ты не стесняйся, — приободрила его Белка.

— В общем, текла речка. Маленькая такая. Лягушки там у неё, головастики, пиявки всякие. Что ещё было? Кувшинки, ряска.

— Ну-ну, — подбодрил Сатир, принимая от Белки бутылку.

— Только вы потом не обижайтесь, что сказка глупая.

— Собственная глупость приучила нас не обижаться на глупость остальных, — заверил его Эльф.

— Чего? — переспросил Тимофей.

— Всё хорошо. Рассказывай.

— Я, может, чего и перепутаю. Просто, времени уже много прошло…

— На время никогда нельзя надеяться, — заметил Эльф. — Оно вообще ненадёжное.

— В общем, жила-была речка. Текла она много-много лет. А может и веков. Других рек в округе не было и эта речка-переплюйка думала, что она самая великая во всём мире, и что вся вода мира течёт в ней. Очень она гордилась и важничала от этого. Со временем характер её от этого сильно испортился. Берега заболотились, поросли острой осокой, вода стала горькой и вонючей. Но речку это не волновало. Она считала, что если кому-то по настоящему хочется пить, тот разбирать не будет, любую воду выпьет — и тухлую и, противную. «Я — единственная река в мире», — говорила она себе, — «какой захочу, такой и буду. Нет в мире другой воды». И вот однажды увидела она во сне океан. Огромный, как небо, с волнами, как горы, весь в тучах и холодных брызгах. И поняла, что, по сравнению с ним, она совсем ничтожная, не больше, чем капля. Наутро, когда рассвело, люди и звери, что жили по берегам, увидели, что речка исчезла. Исчезла вся, до капельки и больше никогда не возвращалась. Вот и вся история. А в конце отец обычно говорил, что нельзя увидеть Вселенную и остаться там, где был, и тем, кем был.

— Ну, вот видишь, — сказал Эльф Тимофею, — а ты говорил, что ничего не понял у Хаксли.

— А кто такой Хаксли? — спросил Тимофей, продолжая играть Ленкиными ушами.

— Да так, человек, — сказала довольная Белка. Она всегда радовалась хорошим историям и неожиданным ответам.

— Фигня, — поднимаясь на ноги, сказал Сатир. — Всё это полная фигня.

— Почему же? — поинтересовался Эльф.

— Белка вон смерть видела, — неожиданно охрипшим голосом как-то лающе произнёс он. — И что же? Ничего с ней не произошло. Никуда не исчезла. Здесь осталась.

В комнате разом наступила такая оглушительная тишина, что стало слышно, как снаружи опускаются на оконное стекло снежинки. Тимофей оставил Ленкины уши и испуганно посмотрел вокруг. Белка побледнела, дрогнувшим голосом ответила:

— Может быть, это потому, что я слишком хотела вернуться обратно… К вам. А, может быть, мне всего лишь дали отсрочку и я ещё куда-нибудь денусь… На этот раз уже навсегда.

Сатир, понимая, что сказал что-то ужасное, ушёл на кухню, лёг в ванную, как в тесный гроб, закрыл лицо руками и застыл.

— Прости, Серафима, — глухо сказал он. — Это я от скуки с ума схожу, наверное. Прости.

— Он обидел тебя? Он не хотел, — Тимофей подошёл к Белке, виновато тронул её за руку. — Не сердись на него.

— Не переживай, что бы Сатир ни сделал, я никогда на него не обижусь. Никогда, — заверила его Белка. — Не бойся за меня.

Серафима с успокаивающей улыбкой приложила указательный палец к губам, на цыпочках прошла на кухню, тихо взялась за вентиль крана и резко открыла воду. Тугая струя с шипением ударила Сатиру прямо в лицо. Он, мгновенно вымокший до нитки, рывком сел в ванной и ошарашено посмотрел на подругу. Серафима опустилась на пол рядом, отёрла капли воды с глаз и щёк Сатира, убрала со лба мокрые, похожие на звериную шерсть волосы, коснулась виска.

— Держись. Не раскисай, — мягко и серьёзно сказала Белка. — Ну, и не обижайся, ладно? — добавила она. Потом развязала у себя на шее полюбившийся ей красный платок и обмотала им шею Сатира.

На следующий день Сатир раздобыл где-то маленький резиновый мячик и принялся, лёжа на диване, методично кидать его о стену. Некоторое время Белка, используя этот звук в качестве ритма, что-то тихо импровизировала на металлофоне, потом сбилась, запуталась и бросила своё занятие. Ленка, положив голову на лапы, поначалу следила глазами за происходящим, затем утомилась и отвернулась в сторону. А Сатир всё продолжал бросать, ловить и снова бросать о стену небольшой резиновый шарик с потускневшей от старости красной полоской. Раздавались звонкие размерянные звуки. Было в их ритмичности что-то безнадёжное и усыпляющее.

— Господи, будто гроб заколачивают и никак не заколотят, — не в силах сосредоточиться пробормотал Эльф, откладывая в сторону книгу.

— Сатир, в самом деле, прекрати, уже час колотишь. У меня даже сердце бьётся в твоём ритме, я боюсь, что если ты остановишься, оно тоже встанет, — сказала Белка.

Сатир поймал мяч последний раз, с сожалением посмотрел на его блестящий бок и швырнул свою игрушку Ленке. Та охотно схватила мяч зубами, и стала, ворча, с ним возиться.

Сатир включил ближайший телевизор. Шли новости. Сначала показывали жертв очередной авиакатастрофы, потом переключились на замерзающих шахтёров Дальнего Востока, продолжили сходом селевых потоков на Северном Кавказе и закончили бодрым рассказом о столкновении болидов «формулы один», в котором, лишь по счастливой случайности никто не пострадал. Прогноз погоды пообещал метель, гололёд и минус пятнадцать всю неделю.

— Как вам? Это же не новости, это расстрельный приговор какой-то! — обернулся к друзьям Эльф.

— Всё правильно. Так и должно быть, негатив должен превалировать, — заверила его Белка. — Пастух пасёт своё стадо. С телезрителями теперь обращаются как с членами какой-нибудь тоталитарной секты. В сектах людям, прежде всего, внушают, что их окружает мрак и ужас, а спокойствие и счастье только здесь, в секте. Телевизор, как опытный гуру-мракобес, тоже ежечасно показывает, что вокруг тебя страдание и смерть, и внушает, что единственное место, где можно выжить — это твой дом, твой диван перед экраном. Поэтому спрячься, затаись, как «премудрый пискарь», сожмись в пылинку, в ничто, и будь счастлив, что у тебя есть этот уголок тишины, покоя и сытости. Кроме того, регулярно показывая голодных и замёрзших, всеми заброшенных и всеми забытых людей, телевизор внушает, что стране на тебя наплевать, поэтому ты тоже должен наплевать на неё, забыть о ней и заниматься только обустройством своей норы. Сделать своё жилище как можно глубже и безопаснее, и ни в коем случае не высовываться, что бы ни происходило на поверхности. Это для того, чтобы людей не волновало то, как идёт разграбление и уничтожение страны. И это никого не волнует. Действительно, не будет же обыватель волноваться о судьбе государства, от которого видел только гадости! Так что, в государстве, предназначенном для уничтожения, необходимо показывать как можно больше негатива.

— Да, похоже на правду, — согласился Эльф. — Кстати, я обратил внимание, что сейчас, даже когда показывают природу, часто делают акцент не на красоте мира, а на том, как животные пожирают друг друга, дерутся, какие они агрессивные, опасные. В общем, та же тактика запугивания. Идёт аккуратное редактирование реальности.

Сатир, меж тем продолжал внимательно смотреть телевизор.

— Сатир, ты не хочешь его выключить? — обратилась к нему Белка.

Он отрицательно покачал головой.

— Тогда забирай его и вали на кухню. Чтоб глаза наши его не видели.

— И уши не слышали, — добавил Эльф.

Сатир последовал совету. Поставил «ящик» на кухонный стол, улёгся в ванну и снова уставился на экран. Лицо его стало серьёзным и сосредоточенным, он словно бы весь подобрался внутренне, приготовившись к поиску и ожиданию чего-то. Так продолжалось весь день. Лишь изредка он поднимался из ванной, чтобы размять затёкшие члены, да переключить канал.

— А другие телевизоры забрать не хочешь? Там ещё три штуки осталось, — поинтересовалась Белка.

Сатир подумал минутку и забрал остальные. Поставил их всё на том же столе. Настроил на пару центральных российских каналов, MTV и Euronews.

Белка, наблюдая за происходящим, спросила:

— Ну и зачем тебе всё это?

— Не знаю, просто интересно.

— Что тут может быть интересного? Здесь же всё ненастоящее. Зачем тебе ненастоящее? Ты ведь никогда не был падальщиком!

Сатир помолчал, наблюдая за суетой на мерцающих экранах, испускающих голубоватый свет, чем-то похожий на тот, что включают в операционных для дезинфекции.

— Ну, устал я просто. Хочу лежать, смотреть и ничего не делать. Это запрещено?

Белка с сожалением посмотрела на него.

— Захотелось расслабиться и встать на четвереньки? На уютные четвереньки?

Сатир не ответил, переводя взгляд с экрана на экран, пытаясь выловить в звуковой каше то, что относится к происходящему на экране, а зачастую, выхватывая из звукового хаоса какой-нибудь один поток и применяя его к первой попавшейся картинке. Процесс захватил его. Он растворился в обрушившемся информационном потоке. Сатиру всё время казалось, что сейчас ему скажут нечто важное, что если уж не наполнит смыслом всю его жизнь и не сделает счастливым, то хотя бы даст пищу для размышлений, хоть немного заполнит вакуум, образовавшийся после увиденных смертей и уничтожения революционной организации. Ему неожиданно стало интересно всё, что бы он ни показывали, будь то мультфильмы, репортаж о теракте, футбольный матч, переговоры о мире, бомбардировки очередной страны, несогласной с новым мировым порядком, падение цен на нефть, репортаж из Эрмитажа, пеший переход через пустыню, клонирование, компьютерные вирусы, жизнь одноклеточных, заседание «большой семёрки», глубины космоса, грызня олигархов, пирамиды майя, малолетняя проституция… Он разглядывал происходящее, смешивая всё в единый ком, подобный тому, какой получается у детей, когда им надоедает играть в пластилин.

Сатир смотрел телевидение сутки напролёт, засыпая с включенными телевизорами и просыпаясь под их болтовню. Изредка, когда желудок сводило от голода вылезал из ванной, хватал что подворачивалось под руку и тут же ложился обратно, словно боясь, что пропустит самое главное. Спал не более двух-трёх часов в сутки. В кухне всегда были задёрнуты шторы, отчего его кожа после месяца такой жизни приобрела нездоровую бледность. Под ушедшими вглубь глазами залегли бурые синяки. Щеки ввалились. При дыхании в горле раздавалось посвистывание. Голос, некогда громкий и зычный, стал походить на шелест. Белка, глядя на Сатира, чувствовала, как по её спине сыплются ледяные крошки дрожи.

— У нас теперь, как в хорошем замке. Даже своё привидение есть, — жаловалась она Эльфу.

Сатир действительно походил на призрак. Из него словно высосали нутро, оставив только бегающие глаза и высохшее нервное тело. Двигался он торопливо, лихорадочно-бесшумно, если кто-нибудь начинал приставать к нему, реагировал неохотно. Иногда принимался быстро и невнятно говорить о чём-то сам с собой:

— …ровность поверхности образуется, вследствие отсутствия шероховатости. Отсутствие порождает присутствие…

— …мира нет, не было и не будет. Есть лишь горсть праха, которую Господь, играя, пересыпает с ладони на ладонь…

— …такие открылись дали, что сердца рвутся от ужаса…

— …плакать нашим матерям до конца веков, ибо нет радости…

— …наркотики. Ха! А что не наркотик?..

— …течёт, течёт нефть — кормилица. Сладкая, как девушка…

— …ага, доброй вечной ночи! С вами группа «Уроды на бис»…

— …спит президент и жуёт во сне халву власти…

— …и мёртвые при эксгумациях плюют в глаза живым…

— …остывают люди. Одна надежда — глобальное потепление…

— …MTV — воркующая пустота…

— … индоутка — есть тварь прямоходящща и оживлённа…

— …а, между тем, нынче в моде перелом основания черепа…

— …проплывали обломки империй над полями некошеной ржи…

А то вдруг начинал подвывать без мотива:

… Миллиарды лет безжалостной доброты,

Миллиарды лет безжалостной доброты.

Хочется кричать, когда больно, но мы в руках

Миллиардов лет безжалостной доброты…

Ни Эльф, ни Белка, не знали, услышал ли он эти странные фразы и стихи по телевизорам или выдумал сам.

Иногда Сатир начинал какое-нибудь движение и застывал, не доведя его до конца и уставившись в одну точку. То ли прислушиваясь к чему-то неслышимому для остальных, то ли просто впадая в ступор. Такое происходило с ним особенно часто, когда он зажигал спичку, чтобы прикурить. Он глядел на огонь, как загипнотизированный, пока пламя не гасло само собой. Пальцы его были сплошь покрыты ожогами.

Однажды ночью Сатир увидел, как из телевизора прямо к нему в комнату выпал ребёнок. Маленький, лет пяти-шести, не более. Чуть помладше Тимофея. Выпал прямо из мертвенно-голубого сияния экрана, может, из сводки новостей — из репортажа о встрече на высшем уровне или из комментария к мирному договору, может, из нового клипа на MTV, рекламного ролика или мультфильма, футбольной трансляции или показа мод, в общем, неизвестно откуда. Вначале Сатир оторопел, нервно сглотнул, опустился на колени и на четвереньках подполз к ребёнку. Мальчик лежал на спине, серые глазки его были открыты. Он смотрел куда-то вверх, сквозь потолок, в небо. На нём были черные шортики с кармашками спереди, рубашка в красную клеточку и лёгкие кожаные сандалии с дырочками в виде крохотных цветочков. Сатир легонько потряс его за плечо. Головка мальчика бессильно запрокинулась. Ребёнок был мёртв. Сатир, холодными, как лёд, руками притянул его поближе, отодвинул светлые волосёнки и увидел на виске крохотное пятнышко запёкшейся крови, словно кто-то ударил мальчика острой спицей. Затворник всмотрелся в детское лицо и вдруг, прижав к себе, зажмурился сильно-сильно, чтобы из глаз не просочилась ни капли едкой, как кислота, влаги. Было в лице убитого что-то знакомое и родное, отчего сердце рвалось из груди, натягивая аорты и колотясь в клетке ребер, не в силах вырваться наружу. Сатиру казалось, что мальчик этот похож на него самого в детстве, на Белку, на Эльфа, на Гризли, на Истомина, на Яру. Не разжимая глаз, он тихонько заскулил. Словно старая сука, у которой равнодушные хозяева решили утопить последних в жизни щенков: пришли в сарай, где она лежала с детьми на сене, принесли мешок из грубой холстины и покидали их внутрь, слепых и беззащитных, жалобно попискивающих, водящих невидящими мордочками в поисках надежного материнского тепла и не находящих ничего, кроме холодных умелых рук, несущих их к смерти. А собака смотрит, как уносят её детей и не может сделать ничего, кроме как скулить да плакать, потому что это воля того, кто сильнее неё.

Так и Сатиру казалось, что перед ним лежит его родной ребёнок, который умер от чего-то, что он не в силах ни понять, ни объяснить. Он чувствовал, что причина смерти и ужаса где-то рядом, то ли в одном из телевизоров, то ли во всех сразу, а может, просто в воздухе разлито нечто такое, что медленно, но верно убивает всё живое.

Он осторожно поднял мальчишку, перенёс его в ванну, накрыл одеялом, положил под голову свою куртку, сам лёг рядом и замер, обнимая маленькое хрупкое тельце. Дышал жарким дыханием на висок с кровяным пятнышком, словно надеялся, что это может спасти мальчика. Держал за руку, сжимая, будто хотел отогреть. Задыхаясь от горя и ужаса, говорил что-то на ухо. Ему казалось, что на мир надвигается что-то ужасное — конец света, Апокалипсис, судный день, атомная война, вырождение, что-то такое, после чего не останется ничего живого на Земле и в её окрестностях. Волна боли, горячая, густая, как растопленный гудрон, захлестнула его и он с хрипом пропал в ней.

У него началась лихорадка.

В бреду ему снился один и тот же сон: словно он оказался в каком-то азиатском концлагере. Он невидим и неосязаем, но всё видит и чувствует. Чувствует, как смердят кучи чего-то гниющего и тошнотворного. Видит, как мириады отъевшихся отяжелевших мух кружат вокруг куч, отчего рябит и дрожит воздух. Чувствует тёплую липкую грязь под ногами, смешавшуюся со стоками и гнилью. В грязи, переливаясь, ползают какие-то длинные тонкие твари, отчего кажется, что грязь живая и, как огромное отвратительное лицо, наделено мимикой. Вверху клочьями пепла кружат падальщики. Небо покрыто мёртвыми узлами мокрых туч, низких, тяжелых, словно желающих прижаться к земле и задушить всякого живого.

Совсем рядом с невидимым Сатиром медленно движется очередь. Она, петляя, идёт от самого горизонта, истончается там в еле видимую паутинку и, наконец, исчезает. Маленькие, узкоглазые, одинаковые люди идут себе вперёд мелкими шажками, покачивая крохотными узелками, в которых лежит их концлагерное добро. Лица измождённо-пусты, безо всякого выражения, словно неудачные маски. Они идут, не делая лишних движений, лишь изредка кто-нибудь запахнет на тощей груди остатки одежды.

В начале очереди стоит жирный человек с деревянным молотком в больших руках. Каждого подходящего к нему он бьёт по затылку и тот без стона замертво падает в грязь. Карминные брызги летят на молоток, руки и лицо палача. Потом подходит следующий, снова раздаётся глухой удар и грязь принимает новую жертву.

Сатир стоит рядом и смотрит на происходящее, не в силах ни отвернуться, ни спрятаться, ни даже закрыть глаза. Ему хочется кричать, но он не может, он может только смотреть.

— Это сейчас кончится, сейчас кончится… — повторяет он себе.

Но очередь всё идет и идёт и конца её не видно.

— Ещё чуть-чуть и всё прекратится, обязательно прекратится…

Но молоток всё падает и падает. Его хозяин ничуть не устал.

— Сейчас, сейчас уже наступит конец, — думает Сатир, кусая губы до невидимой, но солёной, крови и сжимая до неслышимого хруста неосязаемые кулаки.

Всплески грязи, глотающей тела, не становятся реже.

И тогда он вдруг понимает, что так будет продолжаться вечно, что это никогда не кончится, что молоток никогда не раскрошится и рука никогда не утратит твёрдости. А людской поток всё будет продолжать и продолжать покорно идти, безгласный и бессловесный, чтобы падать разбитыми головами в шевелящуюся, словно гримасничающую, грязь.

Этот сон не оставлял Сатира всё время болезни.

Сатир целыми днями лежал, укрывшись до макушки пледом и вылезал из-под него очень неохотно. От резких звуков он вздрагивал, сильнее натягивал плед и, там в горячей темноте до боли сжимал глаза.

Как-то к нему зашёл в очередной раз Эльф с листами бумаги в руках. Неторопливо и грустно устроился на стуле, подобрав под себя ноги. Искоса глянул на вылезшего на свет Сатира.

— Что это у тебя? — кивнул Сатир на бумагу.

Эльф немного отстранил от себя руку с листами, словно стараясь посмотреть на них со стороны.

— Рассказ. Про мышей.

— Про мышей? — Сатир удивился. — Дурь какая… Ты думаешь это кому-нибудь интересно? Если бы ты про людей что написал…

— Все мы живые — и люди и мыши, а значит и проблемы схожие.

— А чего Белке не прочитаешь? Ей должно понравиться. Что белки, что мыши, всё одно — грызуны.

— Она спит. Читать, что ли?

— От тебя, похоже, не отделаешься… Читай.


«Вокруг очень красиво. Когда я впервые открыл глаза, красота сразу поглотила меня, закружила и покорила. Я целыми днями смотрю вокруг себя и не могу нарадоваться. Иногда мне кажется, чтобы если бы от меня остались одни глаза, я бы чувствовал себя не хуже, чем сейчас.

Очень много белого цвета. Стены мира белые, глянцевые, расчерченные на правильные квадраты. Небо тоже белое, чистое. На нём горят длинные яркие солнца. Здесь всегда тепло и сухо. Я часто поднимаю свой розовый нос кверху и, щурясь, смотрю на светила. От этого потом бегают перед глазами слепые пятна, но мне всё равно снова и снова хочется смотреть на небо.

Рядом копошатся такие же, как я — белые и молодые. Меня не покидает радость от того, что мы такого же цвета, как стены и небо. В этом есть что-то запредельное, что-то роднящее нас со всем миром, всей вселенной. Мы уже не сосём мать, мы достаточно взрослые, чтобы справляться со всеми делами самостоятельно.

Еду нам теперь приносят боги, повелители этого мира. Огромные, когда они наклоняются над нашим домом с прозрачными стенам, они закрывают собой небеса и на всё падает тень. Боги добры, они любят нас, иначе с чего бы им давать нам пищу и тепло? Когда они приходят с пищей для нас, мы разом поднимаем головы кверху, глядим на них нетерпеливыми глазами, шевелим тонкими голыми хвостами и они дают нам наш хлеб и воду.

Я наблюдаю за ними с того момента, как впервые увидел их. Пока другие судорожно прорываются к еде, я, не дыша, смотрю на богов. И чем дольше я их вижу, тем яснее понимаю: мы похожи на них! У нас по четыре лапы и у них тоже, у нас по два глаза, и у них, но самое главное: они тоже белые! Белые, как весь остальной мир! Мы в родстве с богами, иначе я и не могу понимать то, что вижу. Господи, до чего ж я был счастлив, осознав это. Мне хотелось всем рассказать о своём открытии, но меня никто не слушал, все были заняты едой. Я не обиделся. В конце концов, моё понимание и их невежество ничего не меняет в этом прекрасном и счастливом мире. В любом случае, мы будем счастливы, иначе для чего создана вселенная? Я пищал от радости, катался по земле, играл со своим и чужими хвостами. Я знал, что так будет всегда. Я только не понимал, почему боги так добры к нам, таким ничтожным в сравнении с ними. Когда я думаю об этом всё моё существо наполняется таким восторгом, что невозможно выразить никакими средствами.

Всех нас рассаживают по отдельности. Каждого в свой дом с прозрачными стенами. Мы пытаемся приблизиться друг к другу, но всё бесполезно. Стеклянные стены не пускают. Я не знаю зачем это сделано, но так захотели боги, а значит в этом есть истина. Я обнюхиваю внимательно новое жилище и не нахожу в нём никаких отличий от прежнего, кроме размеров.

Приходит бог, берёт меня аккуратно, сжимает, и вдруг я чувствую резкий укол. Боль врывается в моё тело, несколько минут выжигает его изнутри, так что я не могу думать ни о чём другом, и потом медленно затихает. Я оглядываюсь вокруг и вижу, что и с другими происходит то же самое. Мои братья и сёстры вертят от боли хвостами, когда бог вонзает в них луч холодно блестящего света. Я поражен невероятным зрелищем, я преклоняюсь и не понимаю, что это и зачем это происходит. Боги открылись нам с невероятной, страшной стороны. Мы, которых они так любили, переносим жесточайшие муки. Твержу себе, что не в моих силах понять их деяния. Как раньше я не мог понять их любви к нам, так и сейчас не могу понять жестокости. Я могу только верить, что они всё ещё любят нас.

Прошёл день, боль от укола совершенно исчезла, но вместо неё наступило странное неприятное состояние. Меня немного знобит и пошатывает. Всё время очень жарко. Есть совсем не хочется, зато постоянно хочется пить. Пришли боги, внимательно смотрят на нас, некоторых берут на руки и относят куда-то, скрываясь в дырах, открывающихся в стенах. Я почти не встаю, потому что ходить стало тяжело. Остальные, насколько я вижу, чувствуют себя не лучше. Я всё время напряжённо думаю, есть ли связь между уколом луча и моим нынешним состоянием. Страшно признаться, но боюсь, что есть. Боги открылись с чудовищной стороны. Заставляю себя думать, что это нужно для того, чтобы мы стали более достойными, что-то вроде испытания. Поэтому стараюсь держаться молодцом.

Пришли боги. Взяли на руки. Снова укол. Больно ужасно, хуже чем в первый раз. Многие пищат от боли. Весь мир наполнен стонами и болью. Со всех сторон слышен писк очередных жертв. Не могу слушать. Я понял, что согласен переносить любую свою боль, но не видеть чужую.

Снова уколы. Тело ломит, в голове что-то плавится. Задыхаюсь. Стал плохо видеть. Вижу лишь нестерпимо яркий свет, идущий со всех сторон. Белизна, которая раньше давала столько радости и надежды, теперь выжигает глаза. Стоны вокруг слились в один непрерывный вопль. Слышать это свыше моих сил. Многим нашим ещё хуже, чем мне. Я смотрю сквозь стеклянные стены на то, что происходит в других домах и понимаю, что не верю больше в любовь богов к нам. Я должен что-то делать, потому что чувствую, как приближается что-то страшное и необратимое. Не уверен, что кто-то еще из наших чувствует это. Я знаю только, что я больше не буду сидеть в бездействии, смотреть на боль и слушать стоны. Я кричу, кричу что есть мочи:

— Не давайтесь в руки богам! Приближается что-то ужасное! Не давайтесь в руки богам!..

Меня никто не слышит. Я слишком слаб.

Когда бог протягивает руку, чтобы взять меня, я дёргаюсь изо всех сил и кусаю его. Кусаю за нас за всех, кто задыхается и бредит, не в силах даже пошевелиться от уколов тонкого холодного луча. От неожиданности он роняет меня и отступает от моего дома. Слышался рокот и гром. Бог в гневе, по-моему, он испугался. А перед моими глазами стоит картина появления из нестерпимой окружающей белизны ярко-красного пятна, красивей которого я не видел ничего в жизни. Это цвет моей победы над волей, обрекающей на муки меня и таких как я.

Бог снова приближается ко мне под аккомпанемент плача и стонов. Протягивает что-то блестящее, сжимающее меня так, что кажется кости сейчас раскрошатся. У меня уже нет ни малейших сил сопротивляться. Снова укол. Я даже не реагирую на боль, потому что знаю, что уже перешёл все пределы.


Лаборант медленно снял пластырь с безымянного пальца, внимательно осмотрел ранку.

— Не загноилось? — спросил бородатый врач.

— Вроде, нет.

— Ну и слава богу.

Врач подошёл к окну. С той стороны окна на него смотрела любопытная, как кошка, синица. «Надо бы семечек кинуть на подоконник. Пусть клюют» — подумал он. Побарабанил по стеклу коротко остриженными ногтями. Синица упорхнула. Врач запустил пальцы в редкую седеющую бороду. Откашлялся.

— Так что, все перемёрли?

Лаборант скатал пластырь в липкий комочек, стряхнул в урну.

— Мыши-то из третьего сектора? Все. Позавчера ещё. Уже исследовали и кремировали. Результаты записали. В обычном порядке.

Врач наклонился над умывальником, задумчиво помусолил мыло, сполоснул руки водой.

— Дрянь вакцина. Очередная неудача, коллега. Готовьте материалы. Завтра отчёт писать будем».


Эльф дочитал до конца. Поглядел на Сатира, увидел, что тот укрылся с головой пледом и лежит не шевелясь и не дыша, будто мёртвый. Эльф тронул его, он едва заметно дернулся.

— Ты спишь? — спросил Эльф.

— Нет.

— Ты всё слышал?

Сатир не ответил. Эльф повторил вопрос.

— Слушай, будь другом, принеси мне димедрола, — устало попросил Сатир.

Эльф немного опешил.

— Зачем тебе? Ты ж никогда в жизни таблеток не пил.

— Ни видеть, ни слышать больше ничего не могу. Уснуть хочу. Принеси. Пожалуйста, — закончил он почти с мольбой.

Эльф сходил в аптеку, принёс Сатиру димедрол.

— Спасибо, — поблагодарил тот, глотая таблетки. — Только бы снов не было, — пробормотал он, укладываясь обратно в ванну.

Ему повезло. Он проспал без сновидений, как и хотел, около двух суток. Проснулся ночью. Из-за задёрнутых штор пробивались слабые лучи света ночного города. Сатир перевернулся на спину и стал глядеть в потолок. Вспомнил рассказ Эльфа. Медленно пересмотрел в уме сюжет. Ему отчего-то стало холодно, как будто он получил горсть сырой могильной земли за пазуху. Сатир укрылся с головой и прошептал:

— А что если высшая наша доблесть как раз и состоит в том, чтобы не дёргаться и свято верить в то, что Бог найдет эту самую вакцину? Вакцину, после которой наши друзья и родные навсегда перестанут мучиться и умирать.

Он повторил это несколько раз вслух, словно хотел удалиться от вопроса и представить, что ему задаёт его кто-то посторонний. Слова глухо и тяжело вылетали из-под толстого пледа. Бились о стены тёмной комнаты, как большие морские птицы, окутанные разлившейся из взорванного танкера нефтью.

— А что нам делать до тех пор? — спросил он себя шёпотом. — Сидеть в грязи и смотреть, как умирают дети?

Он повторял эти слова снова и снова, распаляясь всё сильней.

— Сидеть и смотреть? Смотреть, как умирают? Видеть, слышать и молчать? Смирение? Непротивление? Другую щёку подставить? Детей им отдать? Кровь, мозг, слёзы, радость отдать? Не сопротивляясь? Не допуская насилия, ибо неправедно? Достоевский? Толстой? Праведники? Да! Они все праведники! Одни мы гниль, потому что чужую боль терпеть не умеем!

На третью ночь к нему пришла Белка. Подошла к окну. Дохнула на стекло, тут же ставшее белёсым, и написала на нём «смерти нет!». Потом легла рядом с Сатиром и заговорила тихим голосом, стараясь не разбудить Эльфа и Тимофея.

— Телевидение занимается тем, что пугает людей, — начала Белка. — Оно подсаживает их на страх, как на наркотик.

— Люди рады быть напуганными, — согласился Сатир.

— Это проявление сенсорного голода. Страх — это чувство, адреналин, возможность почувствовать себя живым. Хоть чуть-чуть вырваться из ежедневной рутины: подъём, завтрак, работа, обед, работа, ужин, сон. А тут, в телевизоре — жизнь! Это же так приятно, ничего не делать и чувствовать себя живым. Смотреть, как люди убивают друг друга, взрывают, калечат. Сидишь в безопасности и боишься. Так сладко! Даже если ты и не чувствуешь страх на сознательном уровне, в подсознании он всё равно есть, тихий и незаметный, как термиты в стенах старого дома. Люди так привыкают бояться, что уже не могут без этого. А напуганный человек легко управляем. Ему внушают, что окружающий мир опасен и спасение только в цивилизации, которую надо всеми силами хранить. Пылинки сдувать. Потому что, если она сама, бывает, и порождает какие-то опасности, то она же в силах и защитить от них. Вот человек боится и хранит эту цивилизацию как щит от всех зол. Хотя, точнее будет, защищает её, как меньшее из всех возможных зол. Другого ничего не знает и знать не хочет. Боится и изо всех сил верит, что живёт единственно правильным способом.

Ты сдуру два месяца непрерывно пропускал через себя весь этот хаос из крови и ужаса. Страх стал твоим единственным проводником в мире. Причём даже не настоящий страх, а виртуальный, киношный, телевизионный.

— Я выгляжу таким напуганным? — спросил Сатир.

— Ты даже представить себе не можешь…

— Хорошо, может быть всё оно так и есть, как ты говоришь, — неохотно согласился он. — Допустим, ты всё разложила по полкам и разложила правильно. А делать-то мне что? Что мне делать прямо сейчас, сию секунду? Мне, забитому и перепуганному?

— Возьми любой свой страх и рассмотри его так близко и внимательно, как это только возможно. Может быть, поймёшь, что делать. А лучше всего дай страху реализоваться каким-нибудь образом и посмотришь, что получится.

— Это страху смерти-то?

— А смерти нет! — она повернулась к Сатиру, прижалась к нему лицом, и он почувствовал, даже почти увидел кожей на её узкоглазой физиономии знакомую хитрющую улыбку. — Нет! Представляешь?! Вот всё есть, а смерти нет!

Утром за окном пошёл снег и город закутался в белое, то ли, как в саван, то ли, как в подвенечное платье. Москва спрятала под дарованной небом чистотой всю грязь и гадость, в одночасье став светлей и чище. И, несмотря на то, что над городом висела непроницаемая толща туч, верилось, что если прорваться сквозь неё ввысь, то увидишь солнечную корону, светлую и чистую, нерушимо сияющую в холодном синем небе. Верилось, что солнце вечно, незыблемо и красиво.

Сатир вылез из ванной, подошёл к окну, дохнул на стекло, как вчера Белка. Долго смотрел на проступившую на стекле надпись «смерти нет!». Когда она исчезла, он подышал снова и опять смотрел на привет от человека, не по фильмам знающего, что такое смерть.

На следующий же день Сатир завязал себе глаза красным платком и решил, что не снимет его, пока не поймёт, страшно ли остаться слепым. Он ходил по квартире, держась за стены, всех, с кем встречался, хватал за руку, тут же безошибочно определяя, кто стоит перед ним.

Через несколько дней Сатир начал привыкать к слепоте и ужесточил условия эксперимента. Он решил оглохнуть, чтобы ещё сильнее изолироваться от внешнего мира. Сатир вставил в уши кусочки ваты и попросил Эльфа залить их воском.

— Античный рецепт, — говорил Эльф, глядя как мутные капли с оплавляющейся свечи падают на вату, белеющую в ушах Сатира. — Упоминается то ли в Одиссее, то ли в легенде об аргонавтах. Результат гарантирован. Давай другое ухо.

Сатир перевернулся.

— Ну что ж, — сказал Эльф прежде чем начать. — Прощай, друг, больше ты меня не услышишь.

— Пока! — попрощалась Белка.

— Пишите мне письма по системе Брайля, — отозвался Сатир.

— Не потеряйся там, внутри себя, — попросила Серафима, и Эльф залил воском второе ухо.

Когда операция была окончена, Сатир медленно и немного неуверенно встал с пола, на котором лежал всё это время, повертел головой, прислушиваясь, подошел на ощупь к окну, постучал по стеклу.

— Крикните мне что-нибудь на ухо, — попросил он.

— Слышишь меня? — крикнула Белка.

— Что-то всё-таки доносится, ну да ладно, и так сойдёт. Кстати, разговаривать я тоже больше не буду.

Эльф внимательно посмотрел на Серафиму.

— Всё, что не может убить меня, делает меня сильней. Свобода или смерть, — сказал он, зная, что Сатир его всё равно никто не услышит.

Белка и Эльф выходили из кухни с таким же чувством, с каким уходят последние техники с космического корабля, оставляя космонавта в одиночестве на пороге старта в чёрные ледяные глубины Вселенной, не зная, увидит ли его ещё когда-нибудь.

Потоки ужаса, рвущиеся изнутри, захлестнули Сатира. Тишина и темнота разбудили в нём все потаённые страхи.

Временами ему чудилось, что к нему тянутся острые крючья, или что вокруг него пустота и он стоит на крохотном островке, балансируя над пропастью, или что вокруг него орды маленьких пираний, которые сейчас набросятся на него, или что сверху на него опрокинули ковш кипящей смолы и она через мгновение прольётся на него, проглотит голову, выжжет глаза, спалит волосы и потечет вниз, стаскивая с черепа изжарившуюся кожу. В такие часы Сатир не мог шевельнуть ни рукой не ногой, лишь издавал от страха нечленораздельные звуки, похожие на хриплое карканье, от которых Ленка вздрагивала и жалась к Тимофею.

Временами ему казалось, что он действительно ослеп и оглох и никогда больше не увидит света, не услышит ни человеческой речи, ни музыки. Не увидит, как капли дождя падают на озёрную гладь, выбивая крохотные водяные столбики, как вырывается из зарослей цветущего терновника вспугнутый дрозд, как ветер поднимает в мае метель из лепестков дикой груши, как встаёт над землёй яркая и трепещущая, будто живая, радуга, как бьётся в ладони литой бронзовый карась, как падающая звезда чертит голубоватый штрих по черному, словно огромный зрачок, августовскому небу, как Белка встряхивает вороными спицами азиатских волос, как проступает нежданная радость на вечно юном лермонтовском лице Эльфа. Больше смерти он боялся, что не услышать ему уже никогда, как гортанно урчит острога, вспарывая воду, как осторожно шуршат мыши в свежем сене, как засыпая свистят в ночной траве перепела, как осыпаясь потрескивают угли догоревшего костра, как Белка играет «Bohemian ballet», как шуршит ветер, перебирая ветки сосен усыпанных похожими на маленькие ананасы шишками, как умиротворённо грохочет где-то вдали гром после ливня, как плещется у корней прибрежных лозинок нерестящаяся рыба, разбрасывая по песку янтарные икринки.

Сатир мог часами стоять посреди кухни, опустив руки и склонив голову набок, словно прислушивался к чему-то. Вся фигура его была в постоянном лёгком напряжении, как будто в любую секунду он мог прыгнуть или ударить. Пальцы шевелились, как щупальца кальмара или осьминога. Крылья носа подрагивали, делая Сатира похожим на настороженного коня, привязанного к дереву посреди глухого ночного леса, когда со всех сторон слышатся шорохи и потрескивания и кажется, что где-то среди черных кустов мерцают желтые волчьи глаза, а убитый хозяин лежит рядом со стрелой в спине и кровь пропитала его одежду, распространяя сырой тревожащий запах.

Иногда Сатир начинал медленно кружиться, издавая тихий низкий гул, словно летящий пчелиный рой. Он поднимал вверх руки, раскачивался, непонятный и страшный, словно уже и вовсе переставший быть человеком.

Эльф и Белка часто приходили к затворнику и подолгу просиживали рядом с ним, думая о том, что происходит с Сатиром сейчас, по каким дорогам идут его мысли, в какие запертые двери он сейчас стучится и что за ними увидит. Странно было смотреть на него. Он отличался от них самих, как отличается метеорит от обычного придорожного булыжника. Было в нём что-то такое запредельное и нездешнее, что им становилось страшно за него и себя.

Они оставляли ему на столе хлеб и воду, чтобы не искал их по всей кухне. Сатир ел мало, не чаще одного раза в сутки и неизменно оставлял после себя множество крошек и капель, которые Белка аккуратно убирала, стараясь остаться незамеченной для затворника.

Пока Сатир блуждал по неведомым тропам внутри себя, в квартире шла тихая размеренная жизнь. Белка учила Тимофея читать, писать, считать и драться. Эльф рассказывал мальчишке всё, что знал из истории древнего мира, которая того до чрезвычайности заинтересовала. Ребёнок, открыв рот, слушал о построении пирамид, завоеваниях Александра Македонского, плавании аргонавтов, восстании Спартака, возникновении и гибели Римской империи. Вскоре Тимофей уже сам мог кому угодно рассказать о древней Спарте, первых олимпийских играх, подвигах Геракла, Пунических войнах и убийстве Юлия Цезаря. Кроме того, Эльф научил Тимофея ходить на руках, садиться в позу «лотоса» и закидывать ногу за голову. Поскольку больше делать было нечего, мальчик учился охотно. И ещё, ему, похоже, очень нравилось, что с ним просто кто-то возится, кто-то уделяет ему внимание. Он уже отвык от этого.

У этой «школы» была одна интересная особенность. Занятия в ней проводились только в пасмурную погоду. В солнечные дни Белка, Эльф, Тимофей и Ленка одевали всё самое тёплое, что у них было, и шли гулять. Карантин в три месяца, который они установили сами себе, рассчитывая, что милиция за это время о них забудет, прошёл и у «пленников» появилась долгожданная свобода в перемещениях.

Проснувшись утром, они первым делом смотрели в окно и если видели клочок чистого неба и стену дома напротив, освещённую ярким зимним солнцем, то наскоро завтракали и гурьбой, толкаясь и смеясь, вываливали за дверь. Потом доезжали да какой-нибудь северной станции метро и отправлялись на юг, стараясь всё время идти в сторону солнца. Улицы, на которых можно было бы постоянно держать перед глазами светило, попадались нечасто и друзьям приходилось всё время лавировать в поисках подходящей. Иногда огненный шар едва выступал над чернеющими кромками крыш и тогда Белка с Эльфом вставали на цыпочки, чтобы почувствовать на лице его слабый, и оттого такой ласковый свет. Тимофей, глядя на старших, смеясь подпрыгивал вверх, чтобы тоже ухватить немного скудного тепла. А когда он уставал, Белка и Эльф брали его за руки и поднимали вверх. Снег искрился мириадами огней, глаза друзей счастливо щурились, Белка толкалась и ставила подножки, мороз грубыми вязаными рукавицами докрасна натирал щёки и носы. Шли не очень быстро, так чтобы не отставала хромающая Ленка, которую на верёвочном поводке вёл Тимофей.

Как-то, следуя за солнцем, они зашли в небольшой проходной дворик, каких много в Москве. Посреди него стояли детские лестницы, турники, горка, деревянный домик. Рядом едва виднелись верхушки вкопанных в землю лысых автомобильных покрышек. Белка остановилась, внимательно посмотрела вокруг. Дворик очень напоминал тот, из которого её когда-то забрал Сатир верхом на Кристалле.

— Знаете, — задумчиво сказала она, — нам кажется, что мы ходим по земле, а ведь под нами полметра снега. Который состоит из снежинок. Представляете под нами полметра снежинок! Сколько их? Сколько их хотя бы в этом дворе? Такие числа в мозгу не помещаются. А сколько снежинок сейчас в России?

Она ошарашено помотала головой.

— Кастанеда писал, что во все стороны от нас лежит бесконечность, — сказал Эльф.

— А я сколько раз снежинки рассматривал! — встрял в разговор Тимофей. — Вы видели какие они красивые? Тонкие и красивые. Правда, видели? Если по одной рассматривать…

— Видели, — заверила его Белка.

— Полметра смятых, никому не нужных снежинок, — прошептал Эльф.

И они пошли дальше.

Когда путешественники встречали палатки, где можно было перекусить, они охотно останавливались, покупали чебуреки, булки, сосиски в тесте и обязательно чай, от которого, словно из паровозной трубы, валили на морозе клубы густого белого пара, в котором, если хорошо присмотреться, можно было различить мельчайшие водяные капельки. Друзья грели руки о пластиковые стаканчики, полоскали в кипятке, держа за ниточку, пакетики с заваркой, шумно отхлёбывали.

— Горячий! — восклицал Тимофей. — Хорошо! Только пить нельзя.

— Подожди, пока остынет, — советовала Белка. — Кстати, юноша, не лижите губы на холоде, а то они у вас уже все потрескались. Вон даже лохмотья какие-то висят.

— Мои губы, не твои. Хочу — лижу, хочу — нет, — глядя исподлобья, с улыбкой отвечал мальчик.

— Нет, вы посмотрите, какие мы самостоятельные! — качала головой Белка. — Лучше бы Ленке сосиску дал, чем огрызаться.

Тимофей послушно угощал собаку сосиской.

Улыбаясь до ушей, Белка вытирала губы и руки салфеткой, шумно выдыхала белёсое облако.

— Я довольна! — заявляла она. — Жизнь удалась! Ну что? — оглядывала она спутников карими камушками глаз. — Готовы, крапивное семя? Тогда вперёд!

И они снова отправлялись в сторону солнца.

— Купите мне очки, а? — просил Тимофей. — Чёрные. А то слишком ярко кругом.

— Никогда не носи чёрных очков, — говорил Эльф, бросая короткие, из-за нестерпимого блеска, взгляды в небо. — Мир стоит того, чтобы видеть его таким, какой он есть. Правда, стоит.

Иди за солнцем следом,

Хоть этот путь неведом.

Иди, мой друг, всегда иди

Дорогою добра.

— распевала Белка вполголоса. — Нет, что бы ни говорили о Советском Союзе, достаточно послушать детские песни, сочинённые в те времена, чтобы понять, какие добрые люди его населяли. Ничего более доброго я в жизни не слышала, да, наверное, и не услышу. Это же даже не песни, это то ли проповеди, то ли молитвы.

— Да, такую искренность и доброту не подделаешь, — поддерживал её Эльф. — Чтобы так сочинять и петь, нужно прожить всю жизнь, глядя на мир глазами ребёнка, не познавшего зла. В современном мире это уже невозможно.

Солнце катилось по небу, как весёлый путеводный клубок из сказки, раскидывая по миру яркие тёплые нити. Облака наползали на него, облепляли грязноватой ватой, словно боялись, что ему станет холодно на русском морозе, и оно уныло просвечивало сквозь них бесполезным тусклым кругляшом. Налетал ветер, расшвыривал облачные клочья по бесконечным просторам неба и солнце снова вырывалось на свободу такое же яркое и весёлое, как до пленения.

Белка поднимала нос кверху, делала несколько маленьких вдохов.

— Ты не находишь, что морозный воздух пахнет водкой? — обращалась она к Эльфу.

— Так. Понятно, — говорил тот. — Белка хочет выпить.

— Но ведь пахнет, согласись!

Эльф принюхивался.

— Да, что-то есть.

— Тогда, может, по коньячку? — спрашивала Белка, хитро поглядывая на Эльфа, который в отсутствии Сатира стал заниматься финансами. — Прохладно всё-таки…

— Да, коньяк — это хорошо. Коньяк улучшает жизнь, — мечтательно говорил Эльф. — Но денег мало… — не соглашаясь, но и не отвергая предложения, добавлял он.

Некоторое время они шли молча.

— Нет, определённо, прохладно, — неторопливо повторяла Белка, щурясь от пышущего светом снега.

— Определённо, — эхом отзывался Эльф.

И они снова молчали.

— Ну, так, может, всё-таки купим коньячка?

— Такого солнечного, похожего на гречишный мёд?

— Именно!

— Ну, разве что, совсем чуть-чуть, — с явным удовольствием соглашался Эльф.

— Эх! — восторженно восклицала Белка и толкала Эльфа в сугроб. В воздух летели снежные хлопья, сияющей пылью оседая на одежде людей и спине беспокойно мечущейся Ленки.

Они покупали маленькую тёмно-янтарную бутылочку коньяка, от одного взгляда на которую уже становилось теплее, шоколадку для Тимофея и отправлялись дальше.

Если на пути встречались палатки с музыкой, Белка неизменно останавливалась перед ними и внимательно разглядывала ряды кассет и компактов. Всё их музыкальное собрание осталось в прошлой жизни, до взрыва, и сейчас она приступила к собиранию нового.

— Идите вперёд, я догоню, — говорила она Эльфу и Тимофею. Серафима очень не любила, когда её кто-то ждёт.

Если ей попадалось что-то интересное, она догоняла Эльфа, брала деньги и тут же покупала понравившееся.

— Я понимаю, что деньги нужно расходовать осторожно, — говорил Эльф, копаясь в карманах, — но у тебя, Серафима, безупречный вкус. Я не могу отказать. В конце концов, легче прожить без мяса, чем без музыки.

— Да, кстати, я видела там ещё «Boheme», — сообщала Белка.

— Deep Forest! — радовался Эльф и снова лез в карман.

Так в их коллекции, помимо Deep Forest, заново появились «Вершки-корешки», «Сто лет одиночества» и «Прыг-скок» Гражданской обороны, «Группа крови», «Звезда по имени солнце» и «Чёрный альбом» Кино, а, кроме того, сборники Боба Марли и детских песен советских времён. Каждое приобретение вызывало множество стонов Эльфа по поводу истраченных денег и массу общей радости от хорошей покупки.

— Как же здорово, что в наших залежах хламья был магнитофон и что ты сумел его починить, — болтала Белка, разглядывая купленные кассеты. — Одно плохо, Сатир их слушать не сможет.

— Он сможет, — заверил её Эльф. — Обязательно. Только чуть позже. Куда ж он денется!

Зимние дни коротки. Проходило всего несколько часов после рассвета и запад уже окрашивался в цвета пурпура и крови. Солнце садилось. Мороз становился злее, ветер пронзительнее. Темнота сгущалась над городом, и тот, не желая ей сдаваться, зажигал сонмы огней. Тьма отступала во дворы и подворотни и злой дворнягой затаивалась там, словно ожидая то ли аварии в электросетях, то ли крушения цивилизации, когда можно будет выйти и захватить всё, что в это время суток по праву принадлежит ей.

Друзья искали ближайшую станцию метро и покидали город, над которым, словно огромная багряница, плескалась в небе стылая ткань заката.

Так проходили солнечные дни.

Именно в один из таких дней они и встретили Йона. Йон был большой и чёрный. Лицо его было покрыто глубокими ритуальными шрамами. Три широких вертикальных на лбу и несколько более тонких и волнистых на висках и скулах. Йон был негром и принадлежал к народности эве. Ещё он верил в Христа и был растаманом. А поскольку Боб Марли умер православным, то и Йон тоже был православным. Когда Белка, Эльф, Тимофей и Ленка увидели его, он сидел на гранитном парапете на Новом Арбате возле бывшего магазина «Мелодия», а ныне аптеки. Он был одет в валенки и белый овчинный тулуп. Голову его украшала трёхцветная растаманская шапка. Йон сидел и курил траву, умиротворённо глядя вокруг. Белка, проходя мимо, учуяла знакомый запах и, обернувшись к негру, сказала:

— Не боишься, что менты загребут?

— Джа и Христос сказали нам, чтобы мы не боялись ничего, кроме греха, а в траве нет греха, — ответил Йон, растягивая слова, и добавил. — Меня зовут Йон. Я эвегбе, ну, или эве, как вам угодно. Это такой народ в Африке.

— Мы, в общем-то, сразу заметили в тебе что-то нерусское, — с улыбкой заметил Эльф.

— Да, я не из России, — согласился Йон. — Я — из дальше. Из Африки. Хотите курить?

— Да, — сказала Серафима, — и, причём, уже давно.

Они отошли за угол, Йон снял шапку, достал откуда-то из стога курчавых волос пакетик с травой. Свернул самокрутку, передал Белке. Та с удовольствием затянулась и вручила косяк Эльфу.

— Я вообще-то не курю, — сказал Эльф, — но ради знакомства…

— Сатир тоже обычно мало курит, — заметила Белка, — но когда дело касается травы!..

— Да, Сатир такой… — согласился Эльф. — Ещё бы знать где он теперь…

Тимофей слепил небольшой, но жесткий, как кулачок, снежок и запустил им в Йона:

— Дядька негр, а вы в снежки играете? — спросил он, глядя, как тот поправляет сбитую набок шапку.

Йон глубоко затянулся самокруткой, посмотрел в пронзительно-голубое небо, кивнул ему.

— Конечно. Как можно жить в России и не играть со снегом? — сказал он и слепил огромный, размером с голову Тимофея, снежок.

— Ого-го! — уважительно сказал Тимофей и спрятался за спину Белки.

Йон откусил от слепленного колобка и задумчиво сказал:

— Иногда мне кажется, что в России можно только играть в снежки и думать о смысле жизни. Больше ничего.

— Отчаянное положение… — вскользь обронила Белка.

— Ну и как, у тебя получается? — поинтересовался Эльф.

— Во всём мире глобальное потопление, то есть потепление. Вот и у вас снег только к концу декабря стал падать. Отец говорил, раньше он в ноябре появлялся. Значит, на снежки времени остаётся всё меньше. Но пока хватает. С поиском смысла жизни тоже полный порядок. У вас в России куда ни попадёшь, хоть в город, хоть в голое поле, везде такая пустота в воздухе… Пустота, огромная свобода и холод. И кажется, что присутствуешь в конце истории человечества.

— Только не в конце, а в начале истории. Отсюда и пустота впереди, — заметила Белка.

— Нет, скорее уж действительно в конце, — согласился с Йоном Эльф. — Был у нас такой философ Константин Леонтьев, он говорил, что русскому народу суждено завершить историю человечества, поскольку он последний из развитых народов несёт в себе жизнь.

— Правильный философ, — одобрил Йон. — Но будущее всё-таки за Африкой!

— Хорошо там сейчас, наверное, в Африке? — спросил Эльф.

— Там моя Родина, мне только там по-настоящему хорошо.

— У нас коньяк есть, выпьешь за Африку? — предложила Белка.

— За Африку я не то что выпью, я умру за неё! — заверил Йон.

Они выпили за Африку, потом за Россию, и, в конце концов, окончательно подружились.

— А где ты так хорошо выучился по-русски говорить? — поинтересовалась Белка.

— По разговорнику для глухонемых, — он засмеялся. — Африканская шутка. Могу рассказать, если интересно, — охотно согласился тот и поведал следующее: — В России он жил уже три года, учился в «Лумумбарии». Его отец — Ассаи Руги, одно время был президентом африканской страны Дого. Он всегда уважал Советский Союз и с детства готовил Йона к учёбе в советском вузе. Обучал его русскому языку, заставлял общаться с детьми из советского посольства и читать русскую классику к которой ученик остался совершенно равнодушен. Единственным, что ему понравилось были стихи Гумилёва, выпущенные в каком-то французском издательстве, основанном русскими эмигрантами.

— Я даже помню наизусть несколько стихотворений об Африке из этой книги, — похвастался Йон.

Мы рубили лес, мы копали рвы,

Вечерами к нам приходили львы…

— Это «У камина», — тихо сказала Белка и продолжила вместе с Йоном.

…Но трусливых душ не было средь нас,

Мы стреляли в них, целясь между глаз…

— Изумительно-живое и очень тоскливое стихотворение. На замерзший ручей похожее, — со вздохом сказала она, закончив чтение.

— А чем ты занимался, пока в Африке жил? — спросил Эльф.

— Жил, учился, в гости ходил, — негр неопределённо пожал широкими, как ствол баобаба плечами. — Но это ведь всё неинтересно, правда? Интересно было, когда я уходил жить в джунгли. К тем людям, которые никогда не видели городов. Там мне было совсем хорошо. Мы ловили рыбу, охотились на крокодилов, собирали фрукты, били в тамтамы, танцевали. Питались только тем, что находили в джунглях. Спали в хижинах, крытых листьями. В сезон дождей по ним целыми днями дожди стучали. Под этот звук спать хорошо. В солнечные дни всюду бабочки летали, птицы кричали, обезьяны прыгали… А когда мне надоедало жить в лесу, я уезжал к океану. На мурен охотился, на берегу лежал, волны слушал, курил…

«Белые» уважительно посмотрели на Йона. Его действительно легко было представить и затаившимся в засаде с копьём в мускулистой руке, и плывущим в долблённой лодке по затерянной в джунглях реке, и глядящим в жёлтые с узким кошачьим зрачком глаза крокодила, и танцующим под бой тамтамов среди жалящих, как дикие пчёлы, искр костра.

Лицо Йона стало задумчивым.

— Как же я соскучился по Африке… Ужасно… Я только сейчас понял.

— Ну ничего, будет лето, поедешь домой. Поживёшь, как человек, в лесу под ёлкой, или что у вас там растёт, — подбодрила его Белка. — Чего ты расстраиваешься-то?

Йон снял вою цветастую шапку, снова достал из глубин шевелюры пакетик и стал сворачивать новую самокрутку.

— Некуда мне ехать. Отца свергли четыре года назад. Он отправил меня сюда, а сам перешёл на… Ну, как это, на нелегальное положение. Переезжает из страны в страну. Я даже приехать к нему не смогу.

Все сочувственно помолчали.

— Да, наследным принцам часто выпадает нелёгкая судьба, — заметил Эльф, принимая сочащийся дымком косяк. — Того же Гамлета вспомнить… Трудно жил, с перегибами.

— Там у нас теперь полковники правят. Ото всего мира закрылись. Понастроили трудовых лагерей. Людей за колючей проволокой держат. Чиновники, говорят, расплодились. Когда у меня мать умерла, полковники даже не разрешили её на родине похоронить. Отца, если поймают, обещали повесить. Меня тоже, наверное, повесят, если поймают. Так что нельзя мне домой возвращаться.

— Да, виселица — это серьёзно, — сказала Белка.

— Я уверен, что когда тебя вешают за шею, это очень неприятно, — с невесёлой усмешкой заметил Йон.

— Да, потом, наверное, горло болит, — поддержал его Эльф.

Они поболтали ещё немного и расстались, договорившись встречаться здесь по солнечным дням в два часа. Белке больше нравился полдень, но Йон заявил, что он как-никак студент и ему надо, хоть иногда, появляться в институте. Ещё они договорились никогда не ждать друг друга больше десяти минут. Чтобы отношения не были в тягость.

Так начались их регулярные встречи. С Йоном было хорошо. Он никогда не бывал в плохом настроении, у него всегда была трава и сладости для Тимофея. А когда выяснилось, что он и его отец — коммунисты, с ним стало совсем интересно. Они часами обсуждали революционные движения разных стран, ругали капитализм и демократию:

— Я как-то нашла в Интернете интересную подборку высказываний по поводу демократии, — говорила Белка. — Всё я, конечно, не помню, так, обрывки… Вот что, например, сказал о демократии один религиозный деятель: «Дайте людям возможность думать, что они правят и они будут управляемы». Блеск? Блеск! Или вот ещё какой-то британский журналист высказал: "Демократия: это, когда вы говорите, что вам нравится, а делаете, что вам говорят". Орсон Уэлс (американский режиссер) словами героя одного своего фильма: "В Швейцарии они все любят друг друга по-братски, пятьсот лет демократии и мира, и что они произвели? Часы с кукушкой!". Хорошо сказано, правда? Да и вообще, что такое демократия? Это когда олигарх даёт человеку деньги на предвыборную кампанию (дело-то крайне дорогое), а потом требует исполнения своих желаний. И тот исполняет. А куда он денется, если его загодя купили? Какая тут может быть воля народа? Да никакой! Как нет и никогда не будет демократии.

— А мне кажется, что любой государственный строй основан на насилии, — сказал Эльф. — И при каком бы строе я ни жил, мне всегда будет плохо.

— Конечно, — согласился Йон, — любое государство — это насилие. Но при капитализме насилие направлено на то, чтобы воспитать в тебе собственника и потребителя, а при коммунизме — чтобы сделать тебя человеком, который стремится к добру, а к вещам равнодушен. Потому что собственность — это основа общественного зла.

— Ты же сам говорил, что веришь в Христа, а он отвергал насилие, — заметил Эльф. — Как же ты тогда можешь одобрять коммунистическую революцию?

— Нельзя сделать яичницу, не разбив яиц, — встряла Белка. — Ты вспомни историю России. Христианство пришло сюда на мечах дружины князя Владимира. Поломали идолов, порубили особо сопротивлявшихся язычников, и стала Русь христианской державой.

— Тоже была кровь, и ничего, Русь только выиграла, — поддержал её Йон. — Так же и с коммунизмом должно быть.

Эльф отвернулся от них, посмотрел на рычащий поток машин, тупо месящий грязный солёный снег.

— Всё не то… Всё не так… — медленно и аккуратно выговаривая слова, заговорил он. — Шаг за шагом, мы, люди всё делаем не так. И мир проповедуем с мечом, и счастье приносим в кровяных капельках. Мы забыли какую-то крохотную вещь, без которой жизнь нас не принимает. Что-то маленькое, меньше пылинки, но без этого не удержать нам небо на плечах. Не устоять на лезвии. Это же очевидно. И прав был Достоевский: нельзя построить храм, в основании которого заложена слезинка ребёнка. Не устоит этот храм.

Белка внимательно и серьёзно посмотрела на него.

— Тебе куда-нибудь в скит надо, даже не в монастырь. Здесь тебе не жизнь. Может быть, ты прав и здесь всё заражено. Может быть… Но тогда тебе надо уходить.

— Я уже пробовал уходить и не возвращаться в город. Ты знаешь, чем это кончилось. Я слишком слабый, чтобы выжить в одиночку хоть там, хоть здесь. Может быть, Сатиру надо было оставить меня там, в листьях…

— Дурак!.. — обругала его Белка и не зная, чем подкрепить свои слова, смешалась. — Какой же ты невозможный дурак!

Она помолчала и тихо сказала Эльфу:

— Не надо бояться смерти, не надо бояться крови. Каждый человек рождается в этот мир задыхаясь и в крови. Но это же не значит, что рождение человека — плохо. Даже когда мать человека умирает при родах, это не значит, что рождение — плохо.

Тем временем на кухне Сатир продолжал жить своей странной, никому не понятной, пугающей жизнью. Остальные обитатели квартиры, глядя на судорожные, неуверенные движения его тела, понимали, что видят только слабое, пришедшее неизвестно из каких далей, эхо этой жизни. Наблюдая, как Сатир поднимает голову к небу и что-то беззвучно кричит, едва шевеля губами и сжав кулаки, они с трудом могли оставаться спокойными. И Белке, и Эльфу до дрожи в руках хотелось встряхнуть его, сорвать с глаз повязку, вытащить из ушей воск, и вернуть, наконец, обратно. Подчас даже Ленка приходила на кухню и, нервно переступая ногами, призывно лаяла, желая пробудить Сатира, но тот оставался безучастным и лишь слегка поворачивал голову в её сторону, словно прислушивался.

К исходу седьмой недели он страшно, почти нечеловечески, похудел, лицо его больше напоминало череп, казалось, даже волосы поредели и сквозь них просвечивает голая кость. Белка поняла, что смотреть на происходящее и ничего не делать она больше не может. По ночам, когда никто её не видел, она стала приходить к Сатиру, обнимала его, прижималась лбом к исхудалой, с проступившими рёбрами груди, и стояла так часами, слушая, как стучит утомлённое, измученное его сердце. Поначалу Сатир пытался отталкивать Серафиму, но за последнее время он настолько ослаб, что просто не мог оторвать её от себя. Если Сатир лежал в ванной, она ложилась рядом с ним, голова к голове, висок к виску, и неслышно пела ему детские песни:

Где мы жили, как мы жили,

Улыбаясь и печалясь,

Мы сегодня позабыли,

Потому что повстречались.

Навсегда, навсегда,

Навсегда…

Мы не знаем, кто откуда,

И забыли, кто мы сами,

Только знаем — это чудо

И случилось это с нами.

Навсегда, навсегда,

Навсегда…

Ночь подходит к середине,

И поёт ночная птица,

Только знаем, нам отныне

Невозможно разлучиться.

Никогда, никогда,

Никогда…

Сатир чувствовал, как обжигает его лицо Белкино дыхание, как по его щекам ползут её горячие слёзы, и что-то просыпалось в нём, какие-то родники открывались в груди, толкаясь изнутри, размывая коросту, запёкшуюся на душе от долгого одинокого путешествия в пустоте. И всё вокруг словно бы становилось невесомым, будто бы Белка клялась ему, что счастье возможно и он верил ей.

Под утро Серафима возвращалась обратно, насухо вытерев лицо, чтобы никто не догадался, что с ней происходило ночью.

Когда рассветало, Тимофей первым выскакивал из-под одеяла и вприпрыжку бежал к окну, чтобы взглянуть на небо. Если светило солнце, он тут же расталкивал спящих и с воплями «Ура! Солнце!» начинал одеваться. Белка и Эльф просыпались медленно, с неохотой. Поминутно пытались натянуть что-нибудь на голову и урвать себе ещё несколько минут сна, но Тимофей тут же пресекал эти попытки.

— Вы что? Там солнце! Как же можно спать? Гулять надо! — тормошил он их. — Может быть, Йон придёт. Расскажет, как на змей охотиться, он обещал мне в прошлый раз.

— А как охотиться на маленьких несносных детей, он не обещал рассказать? — ворчал Эльф.

От таких слов Тимофей на секунду замирал и медленно отвечал:

— Нет, не обещал. Но я попрошу, чтобы он научил меня варить яд, которым они стрелы мажут. А лук я и сам сделаю… — и он, широко распахнув глаза, с угрозой смотрел на Эльфа.

— Слышь, Серафима, растут, растут новые варвары.

Если часто и помногу смотреть на солнце, глаза привыкают, и можно почти совсем не щуриться. После многих дней следования за солнцем, друзья привыкли к его яркому свету, как бедуины привыкают к жаре и песку, а горцы к высоте и чистому воздуху. От морозных ветров, которые неизбежны зимой в ясную погоду, кожа на их лицах обветрилась, губы потрескались. Со временем у них даже появилось одна общая привычка: в минуты задумчивости они обгрызали с губ омертвевшие клочки, и это делало их похожими друг на друга.

Несколько раз они приводили к себе в гости Йона. Когда он впервые увидел лежащего неподвижно, словно труп, Сатира с повязкой на лице, то на секунду окаменел, с лёгкой паникой в глазах посмотрел на Белку.

— А это кто? Он хоть живой?

— Это наш друг Сатир. Он пытается разобраться в жизни.

Йон присмотрелся получше, заметил, что у странной фигуры вздымается грудь и немного успокоился.

— У нас, иногда тоже бывает, что кто-то вдруг теряет себя и не знает, как жить дальше. Тогда шаман засыпает его землёй, чтоб одна голова торчала. Потом накрывает голову плетёной корзиной и оставляет так на несколько дней, а иногда и недель. Подкармливает его немного, травами какими-то окуривает, воду льёт на голову. И человек понемногу приходит в себя. А бывает, даже сам потом становится шаманом. Кстати, давайте его травой окурим, а? У меня есть.

— Не надо, — удержал его Эльф. — Вдруг, это не та трава? Ещё хуже сделаем.

— Как хотите. Только вы его совсем одного не бросайте. А то он может заблудиться и не вернуться обратно.

— Мы не бросаем, — заверила его Белка.

До начала весны жизнь шла неторопливо и немного скучно. А вот когда на московских улицах потянуло влажным будоражащим ветром, когда сосульки на крышах вдруг стали расти не по дням, а по часам, когда в мелких лужицах детскими голосами заверещали купающиеся воробьи, произошло несколько событий, после которых жизнь неудержимо рванула вперёд, словно прорвавшая плотину горная река.

На одну из встреч с Йоном Белка пошла в одиночку. Тимофея с Ленкой она отправила в гости к бабушке Истомина, а Эльфа одолела непробиваемая меланхолия и он, несмотря на все уговоры Серафимы, решил остаться дома. С прогулки Белка вернулась в необычно задумчивом настроении, но никто на это внимания не обратил. Эльф продолжал пребывать в депрессии, а Тимофей сообщил интересные новости:

— Меня баба Валя жить к себе зовёт, — сказал он Белке. — Ну, не одного, конечно, с Ленкой.

— А ты что думаешь по этому поводу?

— Не знаю, мне с вами хорошо. У вас интересно.

— Да, чем-то похоже на зоопарк, — заметила Серафима, снимая куртку и прямо в ботинках проходя в комнату. — Ладно, ты подумай хорошенько, над этим предложением, а потом скажешь нам, что надумал. Идёт?

— Идёт, — согласился Тимофей. — Только мне всё равно с вами нравится. Чего интересного Йон рассказал? — тут же перескочил он. — Как на змей охотиться рассказал?

— На змей-то? — повторила Белка, думая о чём-то своём. — Нет, не рассказал. Ему некогда было. Он быстро ушёл.

Она наклонилась над Эльфом.

— Как Сатир тут себя вёл?

— Тихо. Стоял посреди кухни, шевелил пальцами, смотрел куда-то в землю. То есть в пол.

Белка села на край дивана, чёрные иглы её волос закачались медленно и немного устало.

Когда все уснули, она снова пришла к Сатиру и они до самого рассвета простояли обнявшись.

За окном шумел упругий сырой ветер, сбивал в стога серые облака и тут же раскидывал их. Всю ночь высоко над землёй носились клочья небесного сена. Весна наступала на город. Набухший влагой снег сползал с покатых крыш, опасно нависал над тротуарами рыхлыми белыми языками.

Воздух был пронизан ожиданием. Что-то должно было случиться.

Однажды утром Белка проснулась от слабого прикосновения к своему плечу. Она открыла глаза и пружинисто, будто и не спала вовсе, приподнялась на локтях. На полу возле кровати сгорбившись, бессильно положив руки на колени, сидел Сатир. Из ушей его больше не торчала вата, не было и повязки на глазах. Белка быстро пробежала глазами по его помятой и какой-то высохшей фигуре. Сатир выглядел словно водолаз, поднявшийся из самых гибельных океанских глубин, где провёл во много раз больше времени, чем может выдержать человеческий организм. С бледным лицом и ввалившимися глазами, он приветствовал Серафиму слабой улыбкой.

— Я вернулся… — хрипловато прошептал он. — Вот…

Лицо Белки осветилось радостью. Она смотрела и не могла наглядеться на его всклоченные волосы, на серый, с дырой на плече, свитер, который сидел на нём, как на вешалке, на чёрные пятна глазниц, из глубины которых горели такие же яркие, как и раньше, зелёные уголья глаз.

— Ну, как, ты узнал? — спросила Белка. — Есть смерть?

— Узнал. Нет, — ответил Сатир.

— А что есть?

— Всё есть: жизнь, красота, солнце, море, небо… Одной смерти нет.

— Хорошо, что так оно всё разъяснилось, правда?

— Правда.

Они помолчали, глядя друг на друга. За окном что-то заскрежетало, потом раздался шумный удар, и следом за ним громкие шорохи, словно по асфальту протащили множество бумажных мешков с чем-то тяжёлым. Сатир вздрогнул, повернулся к окну, на лице его проступили острые скулы.

— Это снег с крыш падает, — успокоила его Белка. — Весна…

— Весна, — улыбнулся Сатир. — Слушай, покорми меня, пожалуйста. Есть хочу, просто помираю, — попросил он слабым голосом и положил руку на её ладонь.

— Помираешь? — улыбаясь, переспросила Серафима. — Так ведь смерти нет.

— Да, смерти нет, но жрать охота, — он попытался засмеяться, но только закашлялся.

— Пойдём, Магеллан внутренних пространств, — она легко и весело встала с дивана. Поддерживая Сатира за плечо, помогла ему подняться и повела на кухню.

Время шло. Сатир понемногу приходил в себя. Вскоре его тело снова обросло канатами упругих мускулов, в движениях появилась свобода и сила. Иногда он хватал Тимофея и начинал, легко, словно плюшевого зайца, подкидывать его под самый потолок. Мальчик и Сатир хохотали, Ленка оглушительно лаяла, Белка, сидя на вершине пирамиды из телевизоров выкручивала до упора громкость магнитофона с чем-нибудь вроде «Iron Lion Zion» Боба Марли и пританцовывала на месте. Эльф, лёжа на диване оглушительно дудел в Белкину флейту. В ушах у всех звенело. Наигравшись, Сатир отправлял пацана на кухню отмываться от побелки, а сам хватал Ленку и начинал крутить её над головой. Собака изумлённо смотрела на кружащийся внизу пол и не зная, что делать, молчала. Из кухни прибегал мокрый Тимофей и принимался скакать, пытаясь ухватить мельтешащие Ленкины лапы. Собака, завидев хозяина, снова начинала лаять и делала вид, что хочет укусить Сатира за запястье.

— Ага, ага, укуси меня! — кричал ей Сатир. — Я тогда тебе твой куцый хвост оторву!

— А я налью тебе в пиво «аква тофану»! — тут же обещал Тимофей.

— Вы чему тут без меня ребёнка учили? — изумлялся Сатир.

— Истории древнего мира, — отвечал Эльф, наблюдающий с дивана за этой вакханалией.

— Заметно. Результаты налицо, — зычно отвечал тот, не отпуская собаки. — Но, должен сказать, у вас странный подход к изучению истории. Надеюсь, про подвиги Мессалины и Калигулы вы ему ещё не догадались рассказать?

— Нет, нет, — смеясь, заверял его Эльф. — Я только о том, что ему надо знать, рассказывал. Ты спроси, он тебе про восстание Спартака или новгородское вече больше любого учебника расскажет. А «аква тофана» — это так, побочный продукт.

На улице было промозгло и слякотно, нахохлившиеся галки выклёвывали из серого снега красные пятнышки крови, оставшиеся после пробегавшей мимо дворняги с порезанной лапой. Сырой ветер огромным ватным комом катался по улицам, ухал в подворотнях, сорил моросью. Редкие прохожие старались побыстрее нырнуть в автобусы и подъезды. А в полуподвале старого, предназначенного для расселения и сноса дома, было тепло и весело. Там беззаботно смеялись люди и играла музыка. Там вечно молодой Боб Марли пел о мелком, прокалённом солнцем песке, о пальмах, сонно склонившихся над кромкой прибоя, о лазурных океанских волнах, которые лениво, словно тюлени после брачных игр, выползают на берег и лижут его пенными языками.

Вскоре после прихода весны у наших друзей кончились деньги. Эльф вывернул наизнанку бумажник и на пол со звоном выпало несколько монеток. Ленка, прихрамывая, кинулась их ловить, но не особо преуспела, те проворно раскатились по тёмным углам. Пришлось спешно созывать общий совет, чтобы решить, как заработать на хлеб насущный и оплату крыши над головой.

— Какие будут предложения? — спросила Белка.

— Я могу деньги на вокзале просить, — тут же радостно сообщил Тимофей. — Я уже пробовал, мне давали. Правда, бомжи отобрать могут…

— Ох уж мне этот ребёнок с прошлым! — осадила его Белка. — Успокойся.

— Ну, можно курьерами пойти работать, — задумчиво сообщил Эльф, вставая на мостик на диване. — Или на стройку какую-нибудь. Разнорабочими.

— Горбатиться на кого-то? — спросила Белка. — Нет, это не интересно.

— Эльф, помнишь, когда тебя с работы уволили, я сказал, что работать нужно только на себя? — подал голос Сатир, неторопливо пересчитывая сигареты в пачке.

— Помню, но тогда остаётся только опять идти собак воровать, — пожал плечами тот.

— Собаки — это пройденный этап. Уже неинтересно, — сказала Серафима.

Друзья глубоко задумались. Белка быстро пробежала глазами диктант, который недавно написал Тимофей, исправила три ошибки и отложила листок в сторону.

— Нормально, — пробормотала она себе под нос и добавила уже громче. — Ну что, больше нет предложений? Тогда у меня есть.

Она посмотрела на разом заинтересовавшихся друзей.

— Да, есть, — повторила она. — Для начала мне нужен деревянный клей.

— Ура! Мы будем делать из головы Сатира спички, а потом клеить из них домики! Такие красивые и аккуратные! — догадался Эльф. — Блестящая идея. Наверняка, эта ниша ещё никем не занята. Мы быстро станем богатыми. Кстати, я видел какой-то тюбик в одной коробке.

— Я всегда догадывался, что как бизнесмен Эльф — полный ноль, — с сожалением изрёк Сатир. — Но то, что у него ещё и лёгкая олигофрения… Для меня это удар. Белка, никогда не делай бизнес с Эльфом. Он безнадёжен. Делай со мной.

— Ну ещё бы! Бесплатный источник сырья для домиков. Идеальный партнёр, — ответил Эльф, протягивая Серафиме тюбик.

— А теперь, друзья, возьмите гитару, ну, ту, что мы в хламе нашли, и чтоб к утру она была как новая, — заявила Белка. — Настраивать не обязательно. Всё. За работу. — Она подвинула к себе листок с диктантом. — Тимофей, тебя ждёт работа над ошибками. Объясни мне, с чего ты вообще взял, что «лейка» пишется через «э»?

— Мне так показалось… — неуверенно ответил мальчик.

— Показа-а-алось ему… — слегка поддразнивая, протянула Серафима. — Тоже мне, визионер. Бери листок, ручку. Поехали.

К утру совместными стараниями Сатира и Эльфа гитара была склеена.

Белка осмотрела её, немного покрутила колки, настраивая, затем кивнула, видимо, удовлетворившись результатом. Бережно, словно ребёнка, завернула инструмент в одеяло и стала одеваться. Остальные без лишних вопросов последовали за ней. На улице за ночь подморозило, асфальт спрятался под корочкой льда и всё время норовил взбрыкнуть и выскользнуть из-под ног. Белка шла осторожно, прижимая гитару к груди, боясь упасть и повредить инструмент. На предложение Эльфа помочь она лишь отрицательно замотала головой.

Серафима выбрала оживлённый подземный переход неподалёку от Старого Арбата. Прошлась взад-вперёд, выбирая место с лучшей акустикой. Развернула гитару, поставила перед собой картонную коробку из-под охотничьих патронов, подышала на озябшие пальцы. Глубоко вздохнула, собираясь с мыслями, посмотрела куда-то вдаль, дальше стен перехода, дальше города, глаза её остекленели, словно нашли что-то очень красивое, невидимое для остальных. Белка провела по струнам и запела.

Не для меня придёт весна,

И Дон широко разольётся…

Она пела легко, почти не напрягаясь, но на горле всё же проступила белая сеточка шрамов.

Звуки её глубокого с переливами голоса плыли под низким потолком, бились меж выложенных кафелем, словно в покойницкой, стен, чистыми дождевыми каплями звенели на затоптанном грязном полу. Идущие по переходу люди, заслышав песню, непроизвольно замедляли шаги, лица их неожиданно светлели, тусклые, словно нарисованные у кукол, глаза начинали смотреть чуть жёстче, чем могут позволить себе обычные клерки среднего звена. На секунду забыв себя, они сжимали кулаки, словно им вдруг до боли захотелось почуять в руке отчаянную сабельную тяжесть, стиснуть ребристую рукоятку злой донской ногайки, ощутить в ладони жёсткую пропылённую гриву полудикого казачьего коня.

А для меня кусок свинца,

Он в тело белое вопьётся,

И слёзы горькие польются,

Такая жизнь, брат, ждёт меня.

Казалось, что даже вечно чуть тёплые лампы дневного света под потолком перехода раскалились и окрасились в какие-то немного нервные, живые, надрывные цвета.

Мужчины поднимали глаза, и им, вдруг, казалось, что они видят далёкий трепещущий степной горизонт, соединяющий разгульное море трав и безоблачные равнины небес, к которым они плывут, качаясь в сёдлах. Хотелось бросить всё, стареющих жён, бестолковых и жадных детей, забыть иссушающую, как лихорадка, работу, и отправиться туда, к бесконечной и опасной свободе между землёй и небом. Упиваться дождями, зажимать пулевые раны, ловить в прицел чёрную вертлявую точку врага, жадно и торопливо креститься перед боем, точить у ночных костров зазубренное лезвие шашки, черпать обгрызенной деревянной ложкой пропахшую дымом кашу и засыпать под потоками опадающих августовских звёзд. Свобода вдруг вставала перед ними такая простая и понятная, что на мгновение казалось, будто по-другому жить просто нельзя, немыслимо и неимоверно глупо. Расправив плечи, они делали несколько широких красивых шагов, как вдруг наваждение отступало, развёрстый горизонт схлопывался, и здравый смысл выбрасывал их обратно в простуженное московское утро, к обязанностям и привычкам, к рутине и бесполезности. На какое-то мгновение они останавливались, словно от удара в солнечное сплетение, делали по инерции несколько шагов, тупо вспоминая, куда идут. Досадуя на себя за глупую мечтательность, по-мышиному втягивали голову в плечи, бросали по сторонам мелкие подозрительные взгляды — не заметил ли кто их секундной слабости? — и продолжали свой бесконечный путь к деньгам, на которые можно покупать новые тряпки, жирно лоснящиеся машины, шикарных женщин и прочий тлен, чтобы хоть на секунду успокоить свою вечно голодную, как гиена, жадность.

Сатир с Эльфом стояли чуть поодаль у противоположной от Серафимы стены. Едва Белка запела, какая-то сила прижала их к холодному кафелю и не отпускала до самого конца. Они чувствовали, как мёрзнут ноги, как пропитывается каменным холодом одежда на спине и не могли пошевелиться, боясь что-то упустить или не расслышать. Звуки голоса Серафимы омывали их словно потоки кристально чистой ледяной воды. От её песен хотелось, и жить, и умереть одновременно. Смерть в песнях была пьяняще красивой, как любовь Клеопатры, а жизнь дерзкой и сияющей, словно вспыхнувшее в ночную грозу одинокое дерево на высоком холме.

Белка пела, пока не иссяк поток идущих на работу. Около десяти часов она поставила гитару к стене, завернула её в одеяло и выгребла всё, что накопилось в коробке.

— Совсем неплохо для двух часов работы, — подвела итог Серафима, пересчитав наличность. — Можно пойти поесть чего-нибудь, а в районе пяти, когда народ с работы двинется, снова сюда вернуться.

Ближе к вечеру всё повторилось. В маленьком подземном переходе снова пылали и плыли видения далёкой степи: переливался от зноя горизонт, колыхались волны степного разнотравья, вздымались горбы скифских курганов, ястребы горделиво, словно римские цезари, восседали на вершинах каменных «баб», купались в жарких лучах солнца жаворонки и дрожала литая грудь равнины от топота конских табунов. Неподвижно, как херувимы, парили в восходящих потоках воздуха орлы, осторожные дрофы, поглядывали на едва виднеющуюся вдали фигурку всадника, клонились под ветром седеющие метёлки ковыля, запахи перегретых трав дурманили голову. От вида этих просторов сердца людей вздрагивали, сбивались с ритма и пропускали удары. Становилось тоскливо, кому-то хотелось напиться, кому-то подраться. Кто-то давал себе обещание съездить во время отпуска к родным на небольшой хуторок затерянный где-то в ставропольских полях, кто-то решал, что завтра же бросит вдрызг осточертевшую работу.

Отработав пару часов, немного охрипшая, но довольная Белка кивком подозвала к себе друзей.

— Хватит на сегодня. У меня уже в горле саднит, будто репейников наелась, — сказала она ловко, будто опытная нянечка, закутывая гитару в одеяло. — Предлагаю забросить мелкого, Ленку и инструмент домой, а самим пойти отметить мой первый рабочий день.

Предложение понравилось всем, кроме Тимофея.

— Куда это? Я тоже с вами пойду, — быстро и безапелляционно заявил ребёнок.

— Никаких «с вами», — возразил Сатир. — Хрюша уже пропел колыбельную песню. Всем детям пора баиньки. А то переутомишься, свихнёшься и вырастешь дебилом. Хочешь вырасти дебилом?

— Да не буду я спать! — ершился тот, злобно посвёркивая глазёнками и смешно морща конопатый нос.

— Тем не менее, придётся, — проникновенно сказал Сатир и положил ему на плечо свою тяжёлую, как молот, руку.

— Если не сможешь уснуть, повтори таблицу умножения, — сказала мальчику Белка. — В прошлый раз ты её очень плохо выучил. Особенно умножение на девять.

— Так это же самое сложное! — возмутился тот. — А ты всего три дня мне дала.

В конце концов, Тимофея с доберманшей сплавили домой и стали решать как лучше отпраздновать начало Белкиной трудовой деятельности.

— Я бы куда-нибудь в лес пошёл, за кольцевую, — предложил Сатир. — Там деревья, снег по пояс, звёзд, как зёрен в мешке — благодать!..

— Звёзды — это, конечно, хорошо, но далеко, — сказал Эльф, поёживаясь от резкого мартовского ветра. — А потом ведь ещё и назад идти придётся… — добавил он и натянул на голову капюшон ветровки.

— Верно, — согласилась Белка. — Надо попробовать где-то в городе устроиться. Только, чур, не в кабаке. Фу, уродство какое! — её аж передёрнуло.

— Ладно, домашние животные, покажу я вам одно шикарное местечко. Действительно шикарное. Пальчики оближите. Пошли, — и Сатир, схватив за плечи, потащил их за собой.

В магазине, куда они зашли, Сатир оценивающе оглядел прилавки и произнёс:

— Надо портвейну побольше купить. Лучше «Три топора». Он дешёвый. Мы сможем даже ящик купить. Я вообще люблю крупные формы — ящики, контейнеры, коробки…

— Эстет, — заметила Белка.

— Я бы полюбил и ещё более крупные формы, — продолжал разглагольствовать Сатир, — вагоны, железнодорожные составы, корабли, нефте— и газопроводы, но у меня всё как-то не складывается. Для этого надо научиться убивать людей из-за денег и прочих пустяков, а мне это не нравится. Так и живу… Вот, кстати, замечательный ящик портвейна. Симпатичный, как новорожденный младенец. Давайте его усыновим.

— Да, есть в нём что-то по-детски умилительное, — согласился Эльф.

— Я сейчас прикину, потянем ли мы этакое чадушко, — ответила Серафима, залезая в узкие карманы своих чёрных джинсов.

Денег хватило только на десять бутылок портвейна и шесть пакетиков сухариков.

— Ну, московский Дерсу Узала, веди нас, — сказала Белка Сатиру, рассовав по карманам и за пазуху свои три бутылки вина.

— Не отставайте! — ответил тот и они нырнули в полумрак улиц.

Сатир привёл друзей на крышу двадцатичетырёхэтажного здания где-то в районе Пролетарки.

— Вот, — сказал он, очерчивая рукой затопленные зернистым светом пространства мегаполиса, — здесь интересно пить.

Белка и Эльф прошлись по периметру здания, посмотрели по сторонам и согласно кивнули.

— Действительно хорошо. Парим над городом, как судьи небесные. Замечательное место.

— Да что вы? — делано изумился Сатир, вставляя в принесённый с собой магнитофон кассету с саундтреком из «Прирождённых убийц». Потом снял куртку и укрыл ею аппарат от дождя. — Угодил? Приятно слышать. Тогда, в качестве награды, может быть, мне подарят маленькое танго на крыше?

И не дожидаясь ответа, он схватил Белку и, тихо подвывая Коэновской «Waiting for a Miracle», повёл её меж натянутых проводов, антенн и надстроек. Серафима охотно позволила увлечь себя. Они хорошо смотрелись вместе. Эльф следил за ними не в силах оторваться. Ни Сатир, ни Белка, никогда не учились танцевать, но природное владение телом и великолепное ощущение друг друга легко заменили им опыт. Их танец лишь отдалённо напоминал латиноамериканское танго, но так было со всем, что они делали. Всё, чем бы они ни занимались, превращалось в живое сиюминутное творчество. Они на ходу выдумывали новые движения, расходились, потом медленно сближались, мимоходом касались один другого кончиками пальцев и снова расходились. Затем вдруг возвращались и кидались, друг на друга, как изголодавшиеся влюблённые, сплетались руками и губами, тонули в омутах глаз. Когда же пытались расстаться, оказывалось, что их волосы — отросшая звериная шерсть Сатира и тонкие иглы Серафимы — переплелись, словно тропические лианы и не дают своим хозяевам оторваться друг от друга.

— Господи, — думал Эльф, — какие же они красивые! Смертельно красивые.

А они кружили по крыше, подходили к самому краю и обнимались над пропастью. Потом, вдруг, вздрагивали и, оттолкнувшись, разлетались в разные стороны, словно получив смертельное оскорбление. На секунду всё замирало, казалось, даже капли дождя останавливались в воздухе, но проходило мгновение и кружение начиналось снова, то на расстоянии взмаха ресниц друг от друга, то словно бы в разных вселенных, то в ледяном покое и равнодушии, то в тигриной ярости и неистовстве.

В небе над ними неслись чёрные, похожие на бесконечное стадо бизонов, тучи, а ещё выше, невидимая с земли, сияла яркая, будто отлитая из таинственного небесного золота, луна.

Коэн прохрипел последние слова и музыка стихла. Танцоры остановились. Прерывисто дыша, они с трудом с трудом оторвали взгляд друг от друга и подошли к Эльфу. Открыли по бутылке портвейна. Вино потекло по вздрагивающим пальцам.

— Чтобы в нас никогда не закралось сомнение в том, что перед нами лежат великие пространства! — кинула тост Белка, сквозь порывистый, бьющий весенний ветер.

Они выпили. Эльф неожиданно сник, застегнул молнию на своей ветровке до самого подбородка и спросил, ни к кому особенно не обращаясь:

— А вы что, правда, видите перед собой великие пространства. Я, например, не вижу. И уже довольно давно. Я не знаю, как мы будем жить дальше. Чем мы будем жить дальше? Белка Будет петь, а мы слушать и пить за её счёт? И так всю жизнь?

— Ты считаешь, что я зарабатываю эти деньги как-то нечестно? Или я тебе настолько неприятна, что ты отказываешься что-то брать у меня? — усмехаясь спросила Серафима.

— Нет, конечно. Я говорю о каком-то движении. Каком-то свете в окошке. Чего нам желать? К чему стремиться? Я, по-моему, больше ни во что не верю. Раньше я жил тихо и спокойно. Что-то зарабатывал, что-то тратил. Читал какие-то книги, из которых ничего не выносил, никаких выводов не делал. И, по большому счёту всё мне было всё равно. А потом я связался с вами и увидел, что есть другая жизнь. Не та, моя «чуть тёплая», а настоящая, шершавая, жестокая. В запёкшейся крови, которая непонятно откуда взялась — то ли убили кого, то ли кто родился. У меня будто глаза открылись, что ли. Словно я всю жизнь проходил в тёмных очках, а теперь они разбились и свет выжигает мне глаза.

Он замолчал, вздохнул и продолжил:

— И сколько я ни смотрю вокруг, мне кажется, что всем в этом мире руководят глупость и жадность. Какие-то беспредельные глупость и жадность. А сам мир, разлагаясь на глазах, стремительно катится к Армагеддону.

— А нами что по-твоему руководит, глупость или жадность? — поинтересовалась Белка.

— Вами что-то другое руководит, — ответил Эльф. — Вы, что называется, не от мира сего. Из какой-то другой сказки. Потому-то я, наверное, и увязался за вами.

— Зря ты так, — сказал Сатир, встряхивая свою бутылку, чтобы определить, сколько в ней ещё осталось. — Нельзя разочаровываться в жизни.

— Ну, конечно… — отмахнулся Эльф. — И что ж ты мне посоветуешь?

— А что тут советовать? — пожимая плечами, проговорил Сатир. — Например, можно повисеть, вцепившись в край крыши. Двадцать четыре этажа — хорошая высота. Хорошо прочищает мозги.

— Ты это серьёзно? — спросила Белка.

— Вполне.

— Ты сдурел? А вдруг, у Эльфа рука сорвётся? И что тогда?

— В этом-то и весь смысл. Когда под тобой семьдесят метров пустоты и вся жизнь твоя зависит от кончиков пальцев, думается намного легче и, что важнее, правильней.

— Всё равно, я бы не советовала…

— Ты себя вспомни, — насмешливо бросил ей Сатир, — как ты чуть с пятого этажа не сиганула. Да ещё и меня хотела прихватить.

— Да, было дело, — немного смущённо признала Белка, поправляя растрёпанное ветром пончо.

Эльф снял капюшон, прошёлся вдоль края крыши, посмотрел на город, сияющий, словно россыпь драгоценностей из проклятого древнего клада. Каждый огонёк манил к себе, обещая какое-то неопределённое маленькое счастье. Каждая искорка будто бы пела тоненьким сладким голоском о тепле, уюте и безопасности, который она разливает вокруг. И все вместе они превращались в могучий хор сирен, зову которого было невозможно противиться, если только не завязать себе глаза и не заткнуть уши. «Нет, это не хор сирен, — возразил сам себе Эльф. — Москва, как и любой город, больше похожа на угли остывающего костра, которые только-только начали покрываться пеплом. Безумно красивые, всё ещё хранящие жар огня, и даже способные зажечь огонь, но в себе огня уже не несущие».

Эльф лёг животом на край крыши, замирая от страха, медленно спустил ноги вниз и, потихоньку опускаясь, повис на пальцах. Осторожно перехватывая руки, развернулся лицом к городу и замер. Висеть с вывернутыми руками было намного тяжелее, но гораздо интереснее. Как будто ты находишься в полной темноте, в открытом космосе и смотришь оттуда на скопище железа, камня и слепящего электричества. Эльф замер. Ботинки со стальными мысами на мощной подошве вдруг стали неимоверно тяжёлыми и потянули вниз. Капюшон хлопал, будто обвисший под встречным ветром парус. Эльф пошевелил вздрагивающими от страха и напряжения пальцами рук, поудобнее устраивая их на холодном влажном бетоне.

Неожиданно рядом с ним опустилось гибкое изящное тело Белки.

— Не возражаешь, если я тут с тобой повишу?

— Как хочешь, — с нервной хрипотцой в голосе разрешил Эльф.

Ветер, словно пёс, тут же вцепился в полы расшитого пончо Серафимы и принялся шумно трепать их.

Некоторое время они висели в молчании. Снизу доносилось хлопанье дверей, смех и крики людей, лай собак, урчание движущихся машин. Звуки эти уходили в небо и отдавались где-то высоко за облаками гулко и грозно, как в колоколе. Эльф осторожно стукнул каблуком по выложенной мозаичными квадратиками стене, словно желая удостовериться в её реальности. Каждая жилка внутри него трепетала от страха.

— Ты хорошо поёшь… — сказал он Белке, чтобы только не молчать.

— Спасибо. Если ты ещё не заметил, всё, что я делаю, я стараюсь делать хорошо.

— Верно, — согласился Эльф. — Но тебе не кажется, что твои песни — это только сказки о настоящем? О воле, о красоте… — горло его подрагивало от невыразимого страха и напряжения, слова давались с трудом, мысли путались. — И все те надежды, что мелькают на лицах людей, которые слушают тебя — это только пустые иллюзии. Что-то вроде теней на стенке, которые создаёт ловкая рука?

— И что же, если я изображу рукой чайку, то это означает, что чаек в природе не существует? Я просто пою и напоминаю людям о том, что считаю важным и настоящим.

— То есть ты считаешь, что в этом мире есть ещё что-то настоящее, неиспорченное, изначальное?

— Да.

— С чего ты взяла?

Белка покачалась, перехватываясь то одной то другой рукой. Покрутила лопатками по скользкой от влаги стене.

— Я тут недавно поняла одну очень важную вещь. Знаешь в чём разница между христианами и коммунистами?

— Нет.

— В отношении к концу света, к Апокалипсису. Христиане уверены, что люди — создания испорченные в результате грехопадения, поэтому их деградация — процесс естественный, а Апокалипсис — закономерный итог существования человечества. И, по большому счёту, христиане не собираются ему мешать. Они будут спасать отдельных людей. Из тех, которые придут к ним сами. У коммунистов — другой подход. (Кстати, ты знаешь, что в начале века многие приходили к коммунизму из христианства?) Так вот, коммунисты считали и считают, что человек не является изначально испорченным созданием и его можно и нужно заставлять жить честно и безгрешно. Но, поскольку, предоставленный сам себе, он, как правило, начинает деградировать, то заставлять нужно сверху. Властно, жёстко, а когда нужно, и жестоко. То есть, коммунисты считают, что всё человечество можно спасти для жизни вечной. Создать государство с такими законами, когда деградация будет наказуема и осуждаема. На уровне товарищеских судов, административных, уголовных, каких угодно. И, таким образом, спасти всё человечество от гибели. Посмотри, насколько схожи десять заповедей христиан и «Кодекс строителя коммунизма». Если ты найдёшь там ещё хоть одно значимое противоречие, кроме веры в Бога, то я готова сейчас же разжать пальцы.

Эльф задумался.

— Это слишком просто, чтобы быть правдой.

— А я уверена, что коммунистический строй в СССР спас для жизни вечной больше душ, чем вся предшествующая христианская эпоха, — жёстко сказала Белка. — И, к тому же, я не верю, чтобы Христос говорил, что человечество изначально обречено… Это придумали позже.

Эльф помолчал.

— Не знаю, мне нужно подумать над твоими словами.

— Думай, кто ж не даёт…

Эльф, мучаясь, заворочал головой по сторонам.

— А, может, хватит уже врать себе? Почему бы ни принять, что этот мир действительно конченый, здесь ни сила, ни слабость уже не смогут ничего изменить, — прокричал он поверх плеча, а ветер в это время хлестал его капюшоном по лицу. — Здесь отрава во всём, в людях, в книгах, в музыке. Всюду тихое гниение и распад. И как бы кто ни старался, этого не остановить. А если понимаешь это, как можно жить? Зачем тогда жить?

— Почему же? В семнадцатом году всё-таки смогли изменить. Через кровь, через страдания, но смогли же! — перекрикивая свист ветра, отвечала ему Белка. — Построили государство-монастырь, где люди были намного чище и лучше, чем весь остальной мир. Где они успешно противостояли европейской деградации. Так если человечество способно делать такие шаги, значит не всё ещё потеряно. Значит можно опять попробовать отгородить клочок земли, куда не будет доходить зараза остального мира.

— С чего ты взяла, что люди в Советском Союзе были лучше остальных? Наверняка, такие же!

Белка чувствовала, как деревенеют её пальцы, и старалась говорить как можно убедительнее:

— Да, потому что всякое дерево познаётся по плодам! Если хочешь хоть что-то понять в этой жизни, всегда смотри на плоды! Ты взгляни на наше искусство того периода и сравни с тем, что производилось на западе. Вспомни наши фильмы! «Тот самый Мюнхгаузен», «Свой среди чужих…», «Женя, Женечка и «катюша»», «Сталкер», «Андрей Рублёв», да мало ли ещё! Там же только добро и вера в людей! У нас, в отличие от запада, вообще не мог появиться фильм, провозглашающий зло. А музыка! Вспомни, ты же сам говорил, что детские песни, написанные в советский период, — это песни людей, не познавших зла! Не познавших зла! Говорил?!

— Да, говорил, — согласился Эльф. Он уже начал понемногу привыкать к своему страху. — Но в любом случае, это время ушло, задохнулось…

— Да, здесь это время ушло, — согласилась Серафима. — Я ведь тоже смотрю телевизор, всё вижу и понимаю. Сейчас от России, похоже, осталось только выжженное поле, на котором в ближайшие годы ничего светлого не вырастет. Даже случайно не вырастет. Должно пройти время. Идеи социализма и коммунизма должны снова уйти в подполье, а может, даже, и умереть, чтобы заново родиться. Люди должны снова по горло наесться капитализмом, чтобы попытаться из него вырваться.

— То есть, ближайшие десятилетия — потеряны, поэтому мы ляжем на дно и замрём… — начал Эльф, но Белка тут же оборвала его.

— Йон сказал мне, что его отец собирается делать в Дого революцию. Социалистическую революцию. Йон сказал, что если мы хотим, он может взять нас с собой.

— Правда? — склонился к ним Сатир.

— Правда, — заверила его и Эльфа Белка. — Во время последней нашей встречи сказал. Ты, Сатир, тогда ещё в «коме» был.

Эльф повисел некоторое время молча. Глубоко вдохнул густого от весенней сырости ветра и попросил, задрав голову кверху:

— Сатир, вытащи меня, а то я сам что-то не могу.

— Мне кажется, из такого положения самостоятельно выбраться вообще невозможно, — заметил тот, вытаскивая Эльфа, старающегося не смотреть в тёмную пустоту под ногами.

— Вот ещё! — фыркнула Белка, ловко перехватила руки, повернулась лицом к стене и, подтянувшись, перекинулась на крышу.

Эльф попытался что-то ответить и не смог. По его телу ходили волны крупной дрожи.

Сатир открыл новые бутылки и раздал друзьям. Эльф жадно отпил несколько глотков, сел подальше от края крыши и, обняв себя за плечи, попытался успокоиться. Время от времени он качал головой и что-то тихо шептал. Постепенно дыхание его выровнялось, дрожь отпустила, он погрузился в задумчивость. Взгляд устремился куда-то чуть выше сияющих московских полей. Лицо стало спокойным и красивым, словно у спящего младенца, которому снится что-то хорошее, на губах пригрелась светлая, немного усталая улыбка.

— У тебя, что вообще отсутствует страх высоты? — шёпотом, чтобы не услышал Эльф, спросил у Белки Сатир.

— Да, какое там! — улыбаясь зашептала та в ответ. — До сих пор пустота внутри, как в космосе. Такое ощущение, что я сейчас схлопнусь.

Она приложилась к бутылке и Сатир услышал, как стеклянное горлышко выбило лёгкую дробь о Белкины зубы.

— Так чего ж ты за Эльфом-то полезла?

— Страшно мне за него стало. Он ведь самый несчастный из нас, самый слабый. Я боюсь за него. Вот и захотелось поддержать, — она нервно усмехнулась, чуть не подавилась портвейном и закашлялась. Сатир несколько раз хлопнул её по спине, она благодарно кивнула в ответ и подняла руку — «достаточно».

— Позвоночник сломаешь, — осипшим голосом сказала Серафима. — Ты бьёшь, как будто лошадь копытом в спину лягает.

— Так что, когда этот ваш Йон обещал объявиться? — негромко спросил Сатир.

— Сказал, когда всё станет более или менее реальным, тогда и придёт. А ты хочешь ехать в Африку?

— Можно подумать, ты не хочешь!

— Я бы хоть сейчас ноги в руки и по рельсам в Дого, — сказала Белка, потряхивая кулачками от избытка ощущений. — Но только сначала надо Тимофея как-то устроить. До этого я никуда не двинусь.

— Если Истомина и вправду хочет его к себе взять, то это выход.

— Выход, — согласилась Серафима. — Только старая она уже, Истомина-то. На её пенсию они не проживут.

— У Тимофея квартира есть. Её сдать или продать можно. Тоже деньги. Я дам Истоминой адрес одного моего знакомого юриста…

— У тебя был свой юрист? — рассмеялась Белка. — Может, ты ещё и услугами психоаналитика пользовался?

— Нет, — отмахнулся Сатир. — Мы просто пересекались по разным ну, так скажем, не очень законным делам. Я думаю, он подскажет, как сделать, чтобы квартира от мелкого не уплыла, а Истомину можно было бы опекуном оформить.

— Да, хорошо бы, — согласилась Белка. — Ты в самом деле поговори с этим твоим крючкотвором, пусть поможет.

Она сверкнула глазами, тряхнула дикобразьими иглами волос:

— Ты хоть понимаешь, что нас ждёт? — подалась Белка к Сатиру, схватив его за руку. — Революция! Настоящее дело! А потом там социализм будут строить! Детей-беспризорников в людей превращать станут! От грязи отмоют, научат книжки читать, за парты посадят, кормить будут. Там больше никогда не будет ничьих детей!

Она засмеялась, в восторге хлебнула портвейна. Легко вскочила на парапет, потянулась, подняв руки к небу, будто хотела то ли взлететь, то ли достать что-то очень высокое, и засмеялась.

— Хорошо! — закричала она в пустоту. — Мне хорошо!

Звук её голоса утонул в завываниях ветра, затерялся в огромных воздушных пространствах, нависающих над городом, но она продолжала кричать:

— Хорошо! Ура! Счастье! Для всех даром! И пусть никто не уйдёт обиженный! — кричала Серафима. — Никто! Никогда! Не уйдёт обиженный!

— Белка — святая… — пробормотал Эльф, не отрываясь от созерцания чего-то своего, далёкого и потаённого.

Тучи на востоке посветлели и набухли красным, будто где-то за горизонтом забил исполинский родник живой крови. Утренний свет легко размывал вязкую черноту ночи и дешёвую позолоту уличных огней. В разрывы облаков хлынули яркие багряные потоки — такие невыносимо тревожные и прекрасные, что у всех, кто их видел, сбивалось дыхание и по коже бежали мурашки. На багряные небесные степи неспешно выходило солнце — рыжая раненая лошадь.

— Эй! Сюда! Сюда! Эй! — радостно кричала ему Белка, размахивая руками, словно взаправду думала, что оно придёт и заберёт их куда-нибудь. Может, в Африку, а, может, просто покататься, всё равно. — Мы здесь! Сюда!

Едва показавшись, солнце скрылось за облаками, похожими на нагромождение асфальтных обломков. Белка, обрадовано вскинувшись навстречу ему, и тут же, потеряв из вида, опустила руки и замерла, беззащитно стоя на краю крыши.

Внизу просыпался город, привычно сновали чёрные точки человечков, ползали разноцветные жучки машин. Пролетая мимо лица Серафимы, туда отвесно падали капли дождя и исчезали в утренней мгле.

— Значит, коммунисты — это просто борцы с концом света? — неожиданно, ни к кому не обращаясь, сказал Эльф. — Ну что ж, пусть будет так. Так даже веселее. Белка — святая, я ей верю.

Вскоре трое друзей покинули выстуженную крышу высотки, на которой продолжали бесноваться ветра.

Весна наступала. Теплело. Вздулась, как напряжённая вена, Москва-река, взорвалась ледоходом. Поплыли вниз по течению льдины, по которым одиноко бродили чёрные, будто смоляные, галки. Снега ушли мутными водами в подземные лабиринты. Проснулись деревья, незаметно для человеческого взгляда зашевелили ветвями, брызнули навстречу молодому солнцу клейкой листвой, словно миллиарды глаз разом открыли. Слабая городская трава покинула сырые подземелья и вышла на свет, дрожащая и тонкая. Солнце лизнуло горячим языком землю, осушило последние лужи, ещё хранившие воду растаявших снегов. Приближалась пылающая колесница лета.

В начале мая в полуподвале объявился Йон. Белка, открывшая ему дверь, внимательно оглядела его с ног до головы. На госте был элегантный серый костюм, белая рубашка и галстук. На голове, как и раньше, красовалась растаманская вязаная шапка.

— Ну, привет, — сказала Белка. — Я тебя только по шрамам и узнала. Без тулупа и валенок ты что-то на себя не похож.

Тот широко, как умеют только негры, улыбнулся:

— А я пришёл вас в Африку звать. Поедете? — спросил он, нагибаясь, чтобы не задеть притолоку, и проходя в квартиру.

На звук его голоса из комнаты подтянулись остальные обитатели квартиры. Тимофей радостно взвизгнул, и запрыгал вокруг гостя в каком-то дикарском танце, цепляясь за его руки и пытаясь повиснуть на них. Йон, будто не замечая висящего на его локте мальчика, протянул руку, поздоровался с Эльфом и Сатиром.

— Я тебя уже видел, — обратился он к последнему. — Только ты тогда… — он замолчал подбирая слова.

— Разбирался с жизнью и смертью, — закончила за него Белка.

Йон снова улыбнулся.

— Я принёс коньяк, траву и кофе. Поговорим?

— Можно, — согласились обитатели полуподвала. — Проходи в дом.

— А мне? Мне ты чего принёс? — дёрнул его за полу пиджака Тимофей.

— Тебе — ананас, — сказал негр, — ты любишь ананасы?

— Да. Но лучше б ты принёс мне немного яда для стрел.

— У нас в Дого яды детям до шестнадцати лет не отпускают. Это традиция. Подожди лет десять, тогда сможешь получить хоть ведро самого лучшего яда.

— Нет, ведро это много, — подумав, сказал мальчик. — Мне столько не надо.

— Тимофей, отстань от человека, — оборвала его Белка. — Дай нам поговорить.

Вскоре они сварили в ковшике («Турки нет, извини», — объяснил Эльф) одуряюще ароматный кофе, добавили туда немного коньяка и, развалившись по комнате, кто где хотел, стали приятно проводить время.

Белка, привыкшая, словно кошка, занимать самые высокие места в доме, устроилась на вершине пирамиды из телевизоров. На экране каждого из них в правом верхнем углу, где обычно находятся эмблемы телеканалов, красовались аккуратные маленькие свастики из липкой бумаги. Белка постукивала каблуками по экранам в такт песне «Мой адрес Советский Союз», обжигаясь пила из чашки и временами бросала любопытные взгляды на Йона, который на правах гостя улёгся на диване и, уставившись в потолок, шевелил губами, то ли подпевая, то ли беседуя сам с собой. Сатир, прислонившись к дверному косяку, сосредоточенно набивал папиросу. Эльф, стоял у окна, временами хмурил и потирал лоб, смотрел вверх на небольшой клочок неба, очерченный оконной рамой и унылой стеной дома напротив. Тимофей уговаривал Ленку попробовать кусочек ананаса, доберманша терпеливо сопела и отворачивалась.

Наконец, Сатир закончил свою возню, опустился рядом с диваном, щёлкнул зажигалкой. По комнате поплыл голубоватый дымок. Сатир довольно улыбнулся и передал папиросу приподнявшемуся на локтях Йону. С телевизоров спрыгнула Белка, притащила с собой Эльфа.

— В детстве у меня была книжка, которая называлась «Дом забытых игрушек», — сказала Белка через несколько минут, задумчиво оглядывая горы ненужных вещей, возвышающиеся над ними. — По-моему, мы живём именно в этом доме. Забытые и в забытьи.

— А мне, честно говоря, нравится быть ненужным, — заметил Эльф. — Я всю жизнь желал этого. Чтобы я никому не был нужен и чтоб во мне тоже никто не нуждался. Это свобода…

— Да… — откликнулся Сатир. — Есть понятия равенства и братства. И есть ещё скользкое понятие «свобода».

— Свобода — это осознанная необходимость, — сказала Белка, выпуская изо рта тонкую струйку дыма. — Вот что она такое.

— …Хотя, вообще-то, — продолжил свою мысль Эльф, — полной свободы нет ни у кого и ни у чего. Всё материальное — изначально не свободно, поскольку свойства материи ограничены. Да и пустота — тоже не свободна, потому что не может ни на что воздействовать, как это могут материальные тела. А раз нет полной свободы, то… — он задумался, — то тоска какая-то получается…

— Умный какой! — с ехидцей восхитилась Белка. — Борух Спиноза, не меньше.

— А я думаю, что человек свободен только тогда, когда он действует по любви, — неторопливо произнёс Йон. — Не тогда, когда хочет что-то получить или избавиться от страданий, а просто по любви.

— Тогда это тоже никакая не свобода. Это зависимость, — вставил Эльф.

— Я согласен быть в такой зависимости.

Все задумались, пелена дыма над диваном сгустилась.

— Наш чёрный брат прав, — сказала Белка, словно бы разговаривая сама с собой. — Прав, как… Не знаю… Как первый снег прав… Как звездопад… Как солнце…

— Как смерть… — закончил Сатир.

Всё погрузилось в покой и тишину. Струйки дыма скользили и переливались в воздухе, словно стебли трав под ветром. Их мягкие, невесомые движения навевали спокойные мысли и приятные воспоминания. Сатир и Белка, вернулись в те вечера, что они проводили у потаённого озера, глядя, как восходит над лесом прозрачный молодой месяц и тёплая летняя темнота окутывает всё вокруг. Когда казалось, что отныне всё будет хорошо, что счастье пришло навсегда и времени больше не будет.

Потом они взяли «Архипелаг Гулаг» Солженицына и стали делать из его страниц самолётики. Через час вся комната была завалена маленькими бумажными аэропланчиками. «Аэропланчики, — ласково оглядывал их Сатир, — и на каждом антисоветская пропаганда». К носу одного из них Йон прилепил маленький шарик пластилина. Самолётик, стремительно взмыв вверх, тупо ткнулся в стену под самым потолком и застыл, приклеившись. Вид едва держащейся за стену, словно бы отрицающей закон всемирного тяготения бумажной конструкции, настолько всем понравился, что Тимофей быстренько снабдил всех пластилином из своих запасов и вскоре потолок и стены комнаты были сплошь утыканы самолётиками. Утомившись от трудов, друзья снова выпили кофе и немного покурили. Аэропланчики стали отваливаться. Один за другим, они сначала медленно, как в рапидной съёмке, опускали к земле хвосты, застывали на секунду, словно раздумывая «падать — не падать», и, будто решившись, «эх, была — не была», отрывались от стены и носом вниз шлёпались на пол. Это отчего-то до того смешило покуривших, что весь следующий час квартира стонала от смеха.

— «О, о, о, ещё один упавший вниз», — напела Белка. — Слушайте, Гребень, похоже, тоже баловался травой и самолётиками.

— Они, как дятлы замороженные… Шлёп-шлёп… Шлёп-шлёп… Падают и падают… — задыхаясь выдавил из себя Эльф. — Нет, это невыносимо… Скажите им, чтоб прекратили…

— Замороженные дятлы Солженицына… — сказал Сатир.

— Я не могу больше смеяться, у меня уже селезёнка болит.

— Смотрите, это же шикарное название для натовской эскадрильи: «Дятлы Солженицына»! — воскликнула Серафима. — «Solzhenitsyn woodpeckers» forever!

— Ага, входящей в состав «Ракового корпуса».

— «Cancer corps»…

Раздался новый взрыв смеха, а когда все немного успокоились, Белка вдруг заявила:

— Знаете, а мне жаль Солженицына.

— Что так?

— Он похож на человека, который хотел подстричь своему ребёнку ногти, и случайно расчленил его.

— Зиновьев, кажется, писал: «Мы целились в Советский Союз, а попали в Россию», — сообщил Эльф.

— Все они так… Лучше бы в себя попали, что ли… Снайпера… Чего уж проще, в себя-то попасть. Ближе своего виска нет цели.

Йон поднялся с дивана.

— Мне пора.

И уже стоя в коридоре, он сказал Белке:

— Не знаю, когда я теперь вас увижу. Дел много. Думаю, к октябрю мы сможем переправить вас в Дого. А пока, ждите.

— Хорошо, — пожала плечами Белка, — будем ждать.

И закрыла дверь.

Начались размеренные однообразные будни. Белка играла в переходах на гитаре, зарабатывала деньги. Эльф учил Тимофея всему, что знал. Сатир по очереди присоединялся к каждому из них и безнадёжно томился. Он терпеливо молчал, никогда никому не жаловался, но как-то ранним утром в начале июля, вконец измаявшись от длительного безделья, он не выдержал, растолкал спящих Серафиму и Эльфа и зашептал:

— Люди, лето в разгаре. Июль, а мы здесь… Пошли отсюда! Вернёмся когда надо будет. Ведь не для того же мы живы, чтобы вот так жить, а? Пошли!

Осторожно, чтобы не будить до срока Тимофея, они собрали еду и скудную одежду.

— Тима! — тихо потревожили мальчика. — Пошли.

— Куда? — с трудом открывая глаза спросил Тимофей.

— Ну, пока просто пойдём, а там видно будет.

— Боже мой, угораздило же связаться с идиотами, — по-взрослому ворчал Тимофей. — Ленка, уходим. Придурков опять куда-то несёт.

— Тимофей, не старайтесь выглядеть старше времени. Всему свой срок, — заметил Эльф.

Они вышли пешком за город и, не торопясь пройдя километров пятьдесят, остановились в лесу на берегу небольшой чистой реки. Построили шалаш и стали жить. Дни потянулись красивые и неторопливые, как процессия экзотических улиток. Они ловили рыбу, жарили её на костре, загорали, иногда выбирались в соседнюю деревню за хлебом, спиртным и прошлогодней картошкой, часами валялись в реке на поваленных стволах деревьев. Рядом тихо плескалась вода, будто смеялась над чем-то или, словно ребёнок, говорила сама с собой. Сначала партизаны соблюдали режим дня: ночью спали, днём купались, ели и разговаривали. Потом всё перепуталось и рассыпалось. Каждый стал жить в своём ритме: спал когда хотел, ел когда начинало сосать в желудке, разговаривал с тем, кто не спал. И только купались постоянно. Иногда они даже засыпали, обняв руками толстые суки поваленных деревьев, лежащих в воде. Часто случалось, что Эльф, Сатир и Белка, увлёкшись беседой и передавая друг другу бутылку с вином, засыпали посреди реки на полуслове. Расслабленные руки выпускали сосуд и он, полупустой, не торопясь, как странное послание, уплывал вниз по течению. Потом они спохватывались, но было уже поздно. Нищие окрестные рыболовы ловили эти бутылки в сети и с благодарностью допивали, но революционеры не знали об этом.

Эльф как-то процитировал:

— Один буддийский мудрец сказал, что высшим счастьем является возможность есть когда хочешь, пить, когда хочешь и спать, когда хочешь.

— И ты правда думаешь, что это счастье? — удивилась Белка.

— Нет, конечно. Это всего лишь свобода и не более того. Даже, скорее, не сама свобода, а просто движение к ней. Ужас в том, что современная цивилизация преподносит свободу в качестве самодостаточного и конечного продукта. А ведь ещё Ницше говорил: «Быть свободным не от чего, а для чего». Западные обыватели вытребовали себе иллюзию свободы, чтобы сидеть на привязи сытости, теле-развлечений и сексуальной распущенности в пределах собственной кухни. «Хлеба и зрелищ». Со времён Римской империи известно, что раб, освободившись от рабства, первым делом требует себе нового хозяина. Бедное человечество боится свободы… Как проклятья, как клейма, как проказы…

— Я не боюсь, — пожал плечами Сатир.

— А ты и не человек. Если они все люди, то ты не человек.

— Да с чего ты взял, что я не человек? — обиделся Сатир. — Да я человек больше, чем они все вместе взятые! Я человек! Я присягаю в этом! Клянусь и утверждаю! Я человек. Я обречён быть человеком и буду им. От судьбы не уйдёшь, да я никуда и не пойду.

Эльф молчал, Белка, вытянувшись на стволе, расслабленно следила за разговором:

— А ты на себя посмотри! — продолжал Сатир. — Таких безапелляционных человеков, как ты, ещё поискать… Тебя впору в музей сдавать, как идеального человека. Если б не такие, как мы, они бы, в рамках своей гуманитарной человеколюбивой философии, давно друг другу кишки бы повыпускали и на рождественские ёлки повесили, как символ торжества гуманизма. В нас нет желания власти, нет желания торжества, нет жадности. Такими, как мы, живо человечество. Как только оно изведёт нас, как только оно забудет за счёт чего существует, оно сдохнет. Обязательно сдохнет. Правда, нас, живых, всё меньше и меньше, а значит дело идёт к Апокалипсису.

Эльф продолжал хранить молчание, а Сатир, распалившись, продолжал:

— Хорошо, первую попытку стать людьми человечество объединёнными усилиями загубило. СССР задохнулся. Что дальше? Стремиться к победе капиталистического труда? Да куда ж там стремиться? К чему? К деньгам? А дальше? Любому нормальному капиталисту понятно, что дальше этому строю двигаться некуда. Куда? Обогащаться? Хорошо! Но зачем? Чтобы больше потреблять? Хорошо. Давай обогащаться дальше. Зачем? Чтобы обогащаться ещё дальше и потреблять ещё больше? А предел будет? А где можно сказать «хватит»? А есть ли у этого строя перспектива? Что, кроме денег, сможет завещать умирающий при этом строе человек? Ничего! Вот!!! Апофеоз капитализма — ничто! Абсолютное ничто!!! Что такое деньги? Хлам! Сегодня они есть, а завтра пожар или финансовый кризис и их уже нет! Так что ж, завещать эту фикцию? Я помню своих родителей, я люблю их, но за такое наследство я бы их проклял.

Он замолчал и на друзей вдруг свалилась огромная и мягкая, как стог тишина. Несколько минут они прислушивались к звукам реки и леса, которые осторожно, словно мыши в сене, копошились в этой тишине.

— Кстати, Серафима, это ничего, что я ненавижу обывателя? — живо глядя вокруг, шёпотом спросил Сатир.

— Нет это, скорее, нормально. Порядочный человек обязан ненавидеть обывателя. Особенно обывателя в себе, — сонно откликнулась Белка.

— Сама придумала? — поинтересовался Эльф.

— Нет. Это кто-то до меня придумал.

— Нет человека страшнее обывателя, — продолжил Сатир. — Всё зло мира свершается либо с согласия обывателя, либо при его непротивлении. И дело даже не в том, что я их ненавижу. Дело в том, что они этого достойны.

Они снова помолчали. Сатир зевнул:

— Всё, спать пойду, — сообщил он и соскользнул со ствола дерева.

Над рекою плыл густой туман, в котором раздавались всплески играющей рыбы. Белёсая дымка укутывала всё вокруг, скрывала от глаз берега, наводняя мир тревожной прохладой. Эльф оглянулся на Белку. Тот безмятежно спала, обхватив руками ветку. Из её разжавшихся пальцев выскользнула очередная бутылка вина и скрылась в тумане. Эльф с сожалением проводил её глазами.

— «Чёрный лекарь», — прошептал он. — Жаль, я так люблю сладкое.

Он зябко поёжился, ему было одновременно жутко и интересно, как бывает в детстве, когда малыши в тёмном подвале рассказывают друг другу страшные истории. Тёмные контуры деревьев по берегам казались толпой великанов, напряжённо всматривающихся в молочную наволочь, в которой прятался Эльф. Казалось, они протягивают над водой свои огромные корявые руки, будто хотят нащупать спрятавшегося. «Не увидите и не найдёте меня за туманом. Я невидимый», — полушутя — полусерьёзно подумал Эльф. Вскрикнула где-то сквозь сон птаха и снова сгустилась чуткая лесная тишина. Он сидел боясь пошевелиться и едва дыша, чтобы не выдать себя неосторожным движением. Речные струи омывали его, гладили, словно прохладные русалочьи ладони, покачивали и убаюкивали. Вскоре глаза Эльфа медленно закрылись и он незаметно уснул.

Сатир, тем временем, тихо прошёл мимо шалаша, сказал «тс-с-с» проснувшейся Ленки и направился в лес. Несмотря на темноту, он быстро нашёл старый пень, поросший мягким, как кошачья шерсть, мхом, из глубины которого светились добрые глаза матери. Он улёгся рядом с ней, прижался щекой. Не торопясь и ничего не забывая, принялся рассказывать о том, что произошло с ним за последнее время. Мать слушала, тихо и убаюкивающе поскрипывала, гладила сына по голове, щурилась от радости. Зная, что не должен этого делать, Сатир рассказал, должно произойти через несколько месяцев. Услышав о скором отъезде в неведомые края, мать притихла, корешки её замерли, глаза потускнели.

— Если ты уйдёшь так далеко, я не смогу защитить тебя защитить, — разом опечалившись сказала она.

— Я знаю, — негромко откликнулся сын.

Плыли по воздуху редкие огоньки светлячков, на травы ложилась зябкая предутренняя роса, обещая хороший день.

Утром друзья сделали «тарзанку» и до вечера прыгали в реку под несмолкаемый лай Ленки, которой эта забава отчего-то не понравилась. Она прыгала вокруг них, шутя пыталась ухватить за голые ноги. Эльф с Тимофеем брызгали в неё водой и хохотали. Потом Сатир затащил её в реку. Через минуту она недовольно выбралась на берег, отошла на безопасное расстояние и продолжила лаять.

Ленке нравилась вода, но она предпочитала любоваться ею не приближаясь. Она часто и подолгу сидела на берегу, смотрела на реку: как она играет зеленоватыми струями, крутит крохотные водовороты, покрывается кучерявой рябью от налетающего ветерка. Ночью перед сном собака внимательно разглядывала отражения звёзд в воде. А они мерцали и переливались неверные и далёкие, словно светили из тёмных глубин со дна реки. Пропадали, появлялись снова, вздрагивали, как от испуга или внезапного смеха. Ленка качала головой, перебирала лапами и поскуливала, верно очень ей хотелось узнать, что это за чудо таится в бездне ночных вод. Налюбовавшись, она шла в шалаш и укладывалась там у входа на ногах Тимофея. Тимофей просыпался, спросонья бормотал:

— Нагулялась, пропащая? И ходит, и ходит где-то… Не спится ей. Ложись, давай, не ёрзай.

Белка взяла с собой гитару и вечерами часто напевала что-нибудь, светло и грустно глядя на огонь.

Детство было ласковым,

Детство было солнечным.

За руку, да по небу,

Да так безоблачно.

Пальцы её осторожно и ласково перебирали разогревшиеся струны. По щекам, ласкаясь, скользили тени, в глазах отражались искры, словно золотые рыбки в полыньях плескались.

— У тебя такое лицо… Не знаю… Будто ты старые письма сжигаешь, — сказал ей как-то Эльф, вороша веточкой яркие угли на краю костра.

Серафима, улыбнулась, словно очнувшись от дрёмы, кивнула головой.

— Да, что-то сентиментальное настроение нашло. Вспоминаю прошлое. Как-никак, скоро новая жизнь начинается. Надо подумать, подвести итоги.

С началом осени друзья стали собираться в город. Они сложили в рюкзаки своё скудное добро, оглядели насупившееся небо, посеревшую реку, дубы над ней, желтые листья, уносимые течением, жухлую осоку по берегам, шалаш, полтора месяца служивший им домом. Ветки, укрывавшие их жилище давно высохли, листья местами полностью опали, оставив после себя зияющие дыры. Шалаш стоял теперь жалкий и словно бы извиняющийся за свою немощь. Всем стало грустно, глядя на него, как будто они были в чём-то перед ним виноваты.

Сатир взял спички и через секунду робкий огонёк затрепетал на сухой листве. Вскоре весь шалаш был объят пламенем. Он расцвёл гигантским сияющим цветком над вечереющей рекой, потрескивал, гудел, словно умирающий воин пел себе реквием. Ленка заметалась, обежала вокруг горящего дома, оглянулась на хозяина. Тимофей молчал, заворожено глядя в огонь. Собака села возле его ног и завыла. Через полчаса от шалаша осталась груда тусклых, дышащих жаром углей.

— Странное ощущение, — сказал Эльф, когда они уже шли в сторону Москвы. — Как будто свой дом сожгли. А дом — это ось. Пусть ненастоящий, ненадёжный, временный, но всё-таки… Сразу как-то бесприютно стало…

Сатир, как и обещал, через знакомого адвоката быстро решил все вопросы с квартирой Тимофея. Вскоре её удалось сдать за довольно приличные деньги. Тимофея пристроили в школу, находившуюся всего в двух шагах от квартиры Истоминой. Старушка, когда узнала куда будет ходить мальчик со вздохом сообщила, что её внук когда-то эту школу окончил.

— Он ведь на золотую медаль шёл. Да… Но что-то с учительницей истории рассорился. Ершистый был, несогласный. Ну вы знаете. Она его и невзлюбила. Других учителей подначивала, чтоб они ему оценки занижали, — она вытерла уголки выцветших глаз безымянным пальцем, посмотрела в окно. — Ладно. Дело прошлое. К чему вспоминать.

Тимофей, когда узнал, что ему предстоит пойти в школу, не на шутку заартачился:

— Я лучше бомжом буду на вокзалах ночевать, чем учиться в какой-то школе! Даже не надейтесь, что я соглашусь! Мы с Ленкой и без вас не пропадём. Проживём, не маленькие. Вам надо, вы сматывайтесь куда хотите, а меня не трогайте. Я сам себе хозяин! — кричал он, раскрасневшись.

— Белка, объясни ему, у тебя лучше всех получается, — попросил Сатир.

— Тимофей, — Серафима взяла пацана за плечи, мягко посмотрела в глаза. — Мы не можем взять тебя с собой, это слишком опасно. Но рано или поздно мы вернёмся сюда и тогда нам понадобятся образованные люди. Пока есть возможность, получай знания, занимайся спортом, становись настоящим человеком, чтобы нам потом не было за тебя стыдно. Бомжей у нас в стране и без тебя хватает. Если бы бомжи могли хоть чем-то помочь нам, мы бы давно тут всё вверх дном перевернули.

Тимофей насупился и молчал, теребя Ленкин ошейник.

— Мы вернёмся и ты будешь нам помогать. Обещаю. И не дай бог, ты будешь плохо учиться. Один знающий человек стоит дороже десятков винтовок и автоматов. Поэтому тебе надо учиться. Вокруг тебя будет много плохих людей. Помни, ты должен стать умнее и сильнее их. Ты — наш агент, наш разведчик. Мы надеемся на тебя. Ты сильный, ты выдержишь.

Тимофей поиграл упрямыми скулами.

— Хорошо. Я буду ждать вас. Возвращайтесь скорее.

Он, обычно сдержанный в эмоциях, разрыдался, по очереди обнял всех. Ленка, завидев плачущего хозяина, заскулила, не понимая в чём дело.

— Какие же вы сволочи… — сквозь слёзы прошептал Тимофей.


Московские улицы затопила ноябрьская морось, промозглая и всепроникающая. Она слякотно поблёскивала на тротуарах под фонарями, дрожала в воздухе. Сыпалась за пазуху, сбегая мурашками вдоль позвоночника, просачивалась в ботинки. У людей мокли и коченели ноги, руки краснели, влажные пальцы теряли чувствительность. Бездомные собаки в клочьях грязной свалявшейся шерсти жались к трубам теплотрасс, нахохлившиеся вороны сидели на чёрных ветвях и изредка каркали, словно кашляли.

Вдали вставала белая льдина зимы.

А троих друзей ждали африканские знойные леса и саванны. Для них уже вставало африканское солнце, в их волосах путались далёкие ветра, они уже слышали песни африканских трав, рёв слоновьих стад, крики пёстрых птиц.


Вскоре по поддельным документам они поодиночке вылетели в Африку.

Белка и Сатир всю дорогу занимались дегустацией алкоголя, который купили в «дьюти-фри». Эльф же с самого начала прилип к иллюминатору. Чем ближе подлетал самолёт к берегам Африки, тем большее волнение охватывало его. Когда из сини Средиземного моря появилось золото африканских пляжей, он заёрзал на сидении и задыхаясь от восторга забарабанил ладошкой по стеклу иллюминатора, словно привлекая к себе внимание континента и приветствуя его. Соседка Эльфа неодобрительно оглядела беспокойного молодого человека. А ему хотелось верещать белкой и выть молодым волчонком. А ещё лучше разбить стекло и ястребом спикировать вниз с этой безумной высоты в обжигающе холодных, острых, как опасная бритва потоках, навстречу бескрайним африканским просторам, полным тайн и красот.

Когда подали трап, и открылась дверь, нестерпимо яркий свет могучей приливной волной хлынул в полумрак самолёта. Эльф зажмурился на мгновение, но тут же снова открыл глаза. Тихо засмеялся от радости и прошептал:

— Вот оно — африканское солнце!

Самолёты доставили друзей в Гасу — страну, соседнюю с Дого. Через неделю они пешком нелегально пересекли границу Дого и оказались в лагере повстанцев. Трое русских революционеров с интересом и живостью принялись обживаться на новом месте. Вскоре после прибытия они познакомились с отцом Йона — Ассаи Руги. Это был высокий, седеющий человек, по глазам которого было видно, что он пойдёт до конца. Бывший президент крепко пожал им руки и на неплохом русском поблагодарил за то, что они решили помочь революции.

Лагерь был небольшой. В нём насчитывалось около двухсот повстанцев — все негры. Военными инструкторами стали шесть человек кадровых офицеров, занимавших значительные посты при Руги и впавшие в немилость, когда власть захватили полковники. Население лагеря обитало в двадцати армейских палатках. Ещё были палатки, где располагались лазарет, кухня и штаб. Вокруг лагеря раскинулись непроходимые джунгли.

Троим новоприбывшим сразу же выдали автоматы.

— Ожидать нападения можно в любой момент. Полковники постарели, но не умерли. Значит, они всё ещё опасны. Хотя мы и забрались в такую глухомань, где птицы не боятся людей, расслабляться нельзя, — объяснил Йон.

Рядовой день в лагере начинался в шесть утра с общей побудки. Повстанцы умывались и шли завтракать. Кормили неплохо, сил вполне хватало до обеда. После завтрака начиналась муштра: пробежки на выносливость, физические упражнения для развития силы, стрельба из винтовки, автомата, гранатомёта, хождение строем, рукопашный бой, метание гранат и ножей. Кроме того, были уроки по установке и обезвреживанию мин, занятия по тактике боя в условиях города и леса. Особенно много времени тратилось на тренировки захвата зданий. Для этого выстроили деревянное двухэтажное здание, старательно замаскированное сверху, чтобы не выделялось на фоне джунглей, в котором и проводилась отработка техники штурма объектов. После обеда полагался двухчасовой отдых, за которым следовали новые занятия до самого ужина.

Эльф и Сатир тренировались наравне со всеми. Первое время было тяжело, поскольку чернокожие сыны Африки изначально более привычны к тяжёлому труду. После дневных занятий гимнастёрки «бледнолицых» пропитывались потом и подсохнув становились жёсткими и шершавыми, как картон. Однако, постепенно русские втянулись в солдатскую жизнь, причём Сатир снискал всеобщее уважение как один из лучших бойцов. Лишь несколько человек во всём отряде могли худо-бедно противостоять ему в рукопашном бою. Йон смотрел на его спарринги с восхищением.

— Белый Мохаммед Али! — говорил он о Сатире.

Белку же заинтересовал лазарет. До её прибытия в лагерь врачом был пожилой седеющий негр, когда-то работавший разнорабочим при больнице. Работа давалась ему легко: отсутствие знаний компенсировалось бешеной энергией и катастрофическим желанием лечить всех и от всего. Белка в первый же день увидела, как он нечеловечески туго обмотал одному негру голову резиновыми жгутами для остановки кровотечения. Больной ушёл из медицинской палатки страдальчески сморщившись и держась за сдавившие череп жгуты. Белка позвала Йона, чтобы тот попросил врача объяснить, что случилось с бойцом и что это за странные методы лечения. Оказалось, у бедняги попросту болела голова, а поскольку боль была пульсирующая, то доктор решил ограничить поток крови, идущий к мозгу.

— Занятная метода, — покачала головой Белка. — Йон, ты же взрослый человек, тебя же лечили нормальные врачи, как ты мог допустить этого монстра до медицины?

— Я никогда ничем не болел, поэтому считал, что так и надо.

— Замечательно, невинное дитя природы. В общем, друг дорогой, если ты не хочешь, чтобы потери в твоём отряде начались уже сейчас, увольняй этого Парацельса из медиков и ищи другого.

— Мы искали, — широко улыбнулся Йон, обнажив ярко белые, как лепестки ромашки, зубы, — но нашли только его. А что, эти резинки от головной боли не помогают?

— Помогают, но только их надо на шею накладывать. Врачу. Тогда они от всего помогают.

Йон, не переставая улыбаться, соглашаясь, кивнул:

— Понимаю. Я и сам слышал, что он плохой доктор. Послушай, а, может, ты будешь нашим врачом?

Белка взвилась:

— Вот тоже командир! Тебе что, людей своих не жалко? Чем я лучше него?

— Ну, ты хоть попробуй. А? Пожалуйста. Я очень прошу.

Белка пожала плечами.

— Хорошо, но ты даёшь мне десять процентов личного состава для опытов. Идёт?

Йон в ужасе отшатнулся.

— Это шутка, Йончик. Шутка, — она хлопнула его по плечу. — Но ты, правда, сдурел. Поручаешь людей абы кому. Не морские же свинки…

И Белка стала врачом. В лазарете нашлись медицинские справочники на английском языке, которым она прилично владела. Целыми днями девушка просиживала за книгами, составляла перечень имеющихся медикаментов, раскладывала их по группам. Бывшего врача Белка назначила своим ассистентом, поручив ему заниматься комплектованием перевязочных пакетов и изготовлением специальных повязок, необходимых при сложных перевязках. Тот с прежней энергией принялся за дело и вскоре полностью обеспечил отряд перевязочными средствами.

Белка искоса наблюдала за ними и бормотала под нос:

— Работай — работай, живодёр. С паршивой овцы, хоть шерсти клок.

На следующий день она подошла к Йону:

— Учти, я заменяю доктора только пока не начались бои. Сразу после выступления надо захватить госпиталь или хотя бы несколько серьёзных врачей. Учтите это при разработке плана восстания.

Йон пообещал учесть, но в суматохе быстро забыл об этом.

Через неделю после приезда Эльф пришёл к Белке.

— У меня голова чешется.

— А если помыться?

— Всё равно чешется.

— Наклони-ка черепок, я взгляну, — она пробежалась пальцами, разгребая его густые волосы. — Ну-у-у… Всё нормально. «А ля гэр ком а ля гэр». Вши.

Уже через десять минут Эльф щеголял белой, незагорелой кожей лысины.

— Бейсболку не снимай, а то ещё солнечного удара нам не хватало, — предупредила она.

Сама Белка, чтобы не подцепить насекомых, каждый день мыла голову специальным шампунем и по-пиратски повязывала голову платком.

Обычно повстанцы ложились спать довольно рано. Тело требовало отдыха. Но иногда негры устраивали праздники. После наступления темноты разводились костры, участники праздника раздевались, снимали одинаковую для всех форму, делали себе диковинные наряды из трав и листьев. Для сбора необходимой растительности в джунгли загодя отправлялись группы заготовителей, которые возвращались гружёные огромными и яркими, как салют, цветами, лианами, то тонкими, как волосок, то толстыми, как удавы, листьями размером с хороший сарафан. В одно мгновение повстанцы превращались из похожих друг на друга, оловянных солдатиков, в галдящую стаю диких цветастых птиц. Откуда-то являлись бубны, маракасы из кокосовых орехов, какие-то гремелки и шуршалки. Негры становились вокруг костров и начинали петь и плясать, шумя и громыхая своими инструментами. Ритмы при этом получались такие чёткие и зажигательные, лица повстанцев, исчерченные ритуальными шрамами, в отсветах огня сияли такой чистой радостью и весельем, что остаться в стороне было просто невозможно.

Эльф, Сатир и Белка праздновали вместе со всеми. Йон помогал им соорудить подходящее одеяние и они вливались в хороводы. Русские не знали языка, на котором поют негры, они не знали правил, по которым танцуют, им просто хотелось быть вместе со всеми и этого было достаточно. Белые скакали, горланили что-то, сливаясь с общим ритмом гремели маракасами, сверкали глазами, глядя на пляшущее пламя.

Белка, как единственная девушка в лагере вызывала всеобщий ажиотаж, вокруг неё всегда собиралось множество танцующих, которые кружили вокруг неё, как фазаны вокруг самки, распушая травяные хвосты, тряся снопами на головах. Белка охотно принимала ухаживания, потираясь с партнёрами носами, толкая их задом и вскидывая вверх руки, так что её грудь показывалась из-под растительного одеяния. Каждый из танцующих старался оказаться поближе к ней, отодвигая остальных. Белка заводилась, её глаза горели, смех брызгал вокруг, как запах мускуса.

Сатир, понаблюдав некоторое время за её танцем, протискивался сквозь толпу и, смеясь, начинал ходить вокруг Белки кругами. Энтузиазм негров сразу ослабевал. Слава Сатира как первого бойца остужала разгорячённые курчавые головы. Они не обижались, поскольку весь этот танец изначально не был серьёзным.

Праздник шумел и бросался искрами до середины ночи. Потом понемногу всё стихало и лагерь отходил ко сну. Утром дежурные дочиста убирали остывшие угли костров, увядающие цветы, начавшие жухнуть травы и листья и начинались будни.

Первое время после прибытия в лагерь Эльф, несмотря на одуряющую вечернюю усталость, подолгу не мог заснуть. Он лежал с открытыми глазами, слушал доносящиеся из джунглей звуки, такие необычные и таинственные, словно они шли с другой планеты. Временами, когда ветер приносил чей-то далёкий и гулкий вой или раскатистое рычание, Эльф зябко ёжился под простынёй, представляя, кто бы мог так кричать. Ветер трепал стены палатки и они то выгибались с лёгким хлопком, как паруса, то опадали складками. «Бог знает из каких мест прилетел этот ветер, — думал Эльф. — Может, с океанских просторов, где дельфины скользят вслед за кораблями и сверкают на солнце упругими, как мячи, телами. Оттуда, где прибой дробится брызгами и кипельно белой пеной моет каменистые берега. А может, он явился из саванн, где бродят, мотая головами зебры, плывут, как паруса жирафы, змеями перетекают в густой траве львицы в песочных шкурах, высматривающие жертву. Может, он встречал по пути задыхающиеся в красной пыли города, где люди укутывают лица тканью. Может, он пришёл из пустыни, где злым хохочущим божеством царит солнце, да выгнули верблюжьи спины барханы. Господи, сколько же всего можно увидеть в мире!». Шелестели травы, скрипело дерево, попискивали какие-то мелкие существа. На крышу палатки временами с глухим стуком падали ночные насекомые, Эльф слышал, как их крохотные лапки скребут по материи. Шевелился полог у входа, волнующие и незнакомые запахи ночи врывались внутрь вместе с ночной прохладой. Эльф жадно вдыхал их, трепеща и всё ещё не веря, что оказался в самом сердце Африки. Однажды, уже находясь в полусне, он увидел как в проёме откинувшегося полога, на секунду появилось, застыло и тут же исчезло существо, похожее на огромную полярную сову. Оно было метра полтора ростом, в пышном белом оперении, исчерченном чёрными крапинками. Лунный свет отразился в его глазах, и, словно усиленный неведомой линзой, на мгновение ослепил человека. Когда зрение вернулось к Эльфу, полог уже упал. Эльф тихо поднялся, прижимая левой рукой отчаянно колотящееся сердце подошёл к выходу. Чуть помедлил и отодвинул прорезиненную ткань. За ней никого не было. Он вышел на воздух. Поднял лицо вверх. Полная луна омыла его потоками невесомой, прохладной воды, поцеловала в обе щеки. Над джунглями летело, удаляясь и поднимаясь всё выше к луне небольшое серебристо-белое пятнышко.

К моменту прибытия русской троицы, повстанцы находились в лагере уже около трёх месяцев. Большинство из них имело кое-какой боевой опыт. В годы правления Ассаи Руги, да и при полковниках им приходилось бороться с бандами, приходившими в Дого из соседних стран. Одни бандиты проникали ради грабежа, при помощи других соседи прощупывали почву для возможного вторжения. Правительства сопредельных государств, как и большинство правительств в странах Африки, в той или иной степени контролировались западными державами — США, Англией, Францией, Германией. В Дого запад почти не имел влияния. Так было при Руги, так осталось и при полковниках. Это, очень необычное для Африки положение дел, объяснялось малыми размерами страны, бедностью её недр, и тем, что обе власти активно противодействовали иностранному засилью.

День выступления неумолимо приближался. Эльф боялся его. Боялся до дрожи в коленках и до спазм в горле. Именно в этот день надо было начинать убивать.

Когда была возможность, он уходил в джунгли и сидел там, невидяще глядя перед собой, пересыпая с руки на руку горсть сухой, как пепел земли, и неслышно шелестя губами:

— Скоро мы будем убивать. Убивать просто, буднично, или со страшными криками, но убивать. От ненависти к людям или от любви. С верой в ничтожество или в величие человека. Со слезами или смехом. Кто как умеет. Но каждый, словно ребёнка, понесёт смерть на руках своих. И я вместе со всеми.

Сатир в свободное время любил погонять с неграми в футбол. По вечерам, когда, казалось бы и сил уже ни на что не оставалось, человек двадцать собирались на краю лагеря, где заросли были не так густы и, пока не наступила стремительная южная ночь, носились за мячом. В Африке в футбол не играют только те, у кого под руками нет ничего похожего на мяч. Вокруг играющих собирался почти весь лагерь. Сатир никогда не видел, чтобы зрители так искренне болели. Они кричали, закатывали в отчаянии глаза, сверкая белками, плясали от радости, когда побеждала их команда, швыряли в пыль шапки, воздевали руки к небу, вопрошая своих богов, как можно так играть. Каждое движение футболистов, каждый пас вызывали бурю криков, зрители не замолкали ни на секунду, галдя, словно птичий базар. Сатир бывал на футболе в России, но никогда не видел такого урагана эмоций. Поскольку Сатир и на поле не терялся, то каждый его проход с мячом зрители приветствовали такими воплями, будто на поле сошёл сам Пеле.

Хотя день Сатира был заполнен до отказа, у него тоже выдавались минуты для размышлений. Иногда он садился где-нибудь в стороне ото всех, в тени, чтобы успокоиться, отдохнуть. Как и Эльфа, его тревожил приближающийся день выступления.

— Автомат Калашникова, — думал он, оглядывая лежащего на его коленях, похожего на неведомого чёрного хищника, АКМ. — Автомат Калашникова. Холодный, надёжный, мой. Вот и всё. С тем и пойдём.

Вот и все мысли, которые он мог себе позволить. Любые сомнения и страхи он давил в зародыше, не давая разрастись.

Одна Белка ни о чём не думала и не тревожилась. После московской полуподпольной жизни она, наконец, почувствовала себя по настоящему живой и свободной. Ей непрерывно хотелось что-то делать и она целыми днями пропадала в лазарете, поглощённая обязанностями врача. Порой она настолько погружалась в заботы, что забывала о еде, вспоминая, лишь когда помощник трогал её за руку и показывал в сторону столовой. Даже когда к ней приходили Эльф и Сатир, она, разговаривая с ними, что-нибудь делала: читала справочники и пособия, мотала бинты, разбиралась с медикаментами.

— Выпить бы, — пожаловалась она как-то друзьям. — Постоянно хочется выпить.

— У тебя ж, как у медика, должна быть канистра спирта, — пожал плечами Сатир.

— Спирт — это святое. Спирт — для революции, — ответила Белка.

— Ну, возьми тогда «колёс» каких-нибудь, — Сатир встал и полез шарить по разложенным на столе кучкам медикаментов. — Димедрол, реланиум? Есть?.. Ты по какому принципу вообще таблетки сортировала?

Белка с силой шлёпнула его жгутом по рукам, так что Сатир шарахнулся от неё.

— Ты сдурела, собака Авва? Больно же!

— Нечего тут ручонками сучить. «Колёса» тоже для революции. А кто такая собака Авва?

— Помощница доктора Айболита. Вообще, я смотрю, революция ещё та любительница допинга: спирт ей, «колёса» ей… Что ж нам остаётся?

— Выходит, что ничего. И вообще, мальчики, привыкайте жить без искусственных стимуляторов, — философски заметила она.

Полчаса прошло в неловком молчании, лишь изредка разбавляемом, пресными, ничего не значащими фразами.

— Ладно, чёрт с вами, — сдалась, наконец, Белка. — Выдам вам из закромов Родины.

Она выглянула из палатки, посмотрела, не идёт кто, и быстрыми вороватыми движениями наполнила спиртом небольшие стаканчики.

— Думаю, для революции ещё хватит, — прикинула она что-то в уме.

— Сама то небось время от времени прикладываешься? — поинтересовался Сатир.

— Бывает…

Они выпили, закашлялись с непривычки. Закусили хлебом. Не торопясь, обсудили меню в столовой, достоинства АКМ и немецкого ручного гранатомёта. После чего, Белка стала выпроваживать своих гостей.

— А теперь все вон. Мне ещё всякие справочники медицинские читать надо. Не мешайте.

— Ещё бы спиртику, хозяйка, — с притворной жалостью протянул Сатир.

— Бог подаст. Ступай служивый…

Незадолго до дня выступления Ассаи Руги снабдил Йона деньгами и отправил по городам, чтобы тот купил два автобуса, на которых повстанцы могли бы быстро и неожиданно для полковников добраться до их резиденции и захватить её. Йон взял в помощники двух негров и отправился в путь. Он вернулся через пять дней в одиночестве.

— Где люди, что отправились с тобой? — спросил его отец.

Сын замялся.

— Они стерегут автобус и лошадей.

— Каких ещё лошадей?

— Обыкновенных, — смущённо отвернувшись, вздохнул огромный, как божок с острова Пасхи, Йон.

— Правда? — не веря в происходящее, спросил Руги.

Тот кивнул.

— Ты что, обкурился перед этим?

— Он что, действительно, обкурился? — спросил Эльф у Белки, когда её рассказ дошёл до этого места.

— Ну, Йон сознался, что они немного покурили накануне, но не так уж, чтобы очень.

— И много лошадей он купил?

— Табун голов в семьдесят. Цыгане сказали, что если он не купит, они их на живодёрню отгонят. Ему жалко стало, он и отдал за них больше половины того, что у него было.

— Безумие какое-то. Тут без травы не обошлось, — сказал Эльф. — Откуда в Африке цыгане?

— Не знаю. Наверное, они везде есть, где люди живут.

Сатир захохотал.

— Ну, молоток! — восхищённо сказал он. — Наш человек. Живой, бестолковый… Наш… Чёрный Будённый…

Он смеялся так заразительно, что глядя на него, Белка и Эльф, сами того не желая, тоже стали улыбаться.

— Чему ты радуешься? — спросили они его, когда он вытер проступившие слёзы, выдохнул и успокоился.

— Вы что, не понимаете? Лошадь же гораздо лучше автобуса. Она живая.

— И бестолковая, — ёрничая добавил Эльф. — В общем, наша.

— Точно, — согласился Сатир.

— Нда, — сказала Серафима. — Говорят, что революцию задумывают романтики, делают циники, а плодами её пользуются негодяи. У нас, похоже, революцию и задумали и делают романтики. Будем надеяться, что и третий этап тоже останется за ними.

— Да, — согласился Эльф, — пока всё очень смахивает на крестовый поход детей.

На следующий день трое друзей, вместе с Руги и его штабом отправились осматривать приобретения. Табун пасся в саванне на краю джунглей под охраной пяти пастухов. Лошади были просто на загляденье. С тонкими ногами, огромными, всё понимающими глазами, аккуратно подстриженными хвостами и гривами.

— Их, скорее всего, у президента Восточно-Африканской Республики угнали, — сказал Руги. — Он любитель скачек. У него целый ипподром и конюшни при дворце. Больше им взяться неоткуда.

Сатир восхищённо ухнул и медленно, чтобы не напугать, подошёл к табуну. Осторожно погладил по шее ближайшего к нему рослого гнедого жеребца. Тот потянулся к его руке, понюхал её. Сатир провёл рукой по его блестящей спине, прижался щекой к округлому боку. Смеясь обернулся к друзьям, призывно махнул рукой и исчез меж высоких крупов. Белка и Эльф углубились следом за ним и тут же потерялись среди лошадей, словно в подвижном, пахнущем пылью и потом, и неимоверно красивом лабиринте. С полчаса они медленно бродили, осторожно гладили мягкие конские губы, любовались атласными шкурами, под которыми бугрились упругие мускулы, разговаривали с табуном, словно с какой-то новой, неведомой стихией.

— Яркое солнце, небо и лошади, что может быть лучше? — думал Сатир, глядя вокруг себя.

Вскоре в повстанческом войске была сформирована бригада кавалеристов. Поскольку хорошо держаться в седле могли только Сатир, да Белка, то им и было поручено обучать чёрных соратников верховой езде.

Поначалу многие бойцы боялись лошадей. Они опасливо поглядывали на них издали и на предложение подойти поближе лишь улыбались, смущаясь собственной робости, и махали руками. Йону, который был назначен начальником кавалерии, пришлось употребить весь свой авторитет, чтобы заставить их забраться в сёдла. Постепенно боязнь исчезла, а многим верховая езда даже настолько понравилась, что их приходилось едва ли не силком стаскивать с уставших лошадей.

Сатир исполнял свои обязанности терпеливо и аккуратно, Белка же время от времени не могла отказать себе в удовольствии бросить всё, сорваться в галоп и понестись куда-нибудь сломя голову, так что пыль столбом уносилась в небо. Пронёсшись по саванне, она возвращалась назад, к ожидавшему её Сатиру и ученикам-неграм, хохотала в небо взахлёб, поднимала коня на дыбы, обнимала его за гордо выгнутую шею и была совершенно счастлива.

Вскоре русская троица взяла на себя обязанности пастухов и почти перестала появляться в лагере. Белка прихватила с собой английские справочники по медицине и по вечерам у костра продолжала самообразование. Временами она просила, чтобы кто-нибудь проверил её знания.

— Да мы и английский-то почти забыли, как мы тебя проверять будем? — вопрошали Эльф с Сатиром.

— Ну, как слова читаются, вы ещё помните? Я буду по-английски отвечать, а вы смотрите, чтобы хоть примерно похоже было.

Когда ей надоедало читать, она заставляла друзей прикидываться ранеными и училась делать перевязки.

— Туго заматываешь, — жаловался Эльф.

Белка сверялась с книгой.

— Всё правильно, здесь так и написано — давящая повязка. Так что, терпи.

В травах саванны трещали цикады. Всхрапывали спутанные лошади. Шумели под ветром акации, роняли листья Белке на плечи. Пела, сгорая в костре, веточка. Доносился издали дьявольский хохот гиен. Перекликались негры-пастухи. Чёрная, густая, как патока и беспамятство, африканская ночь затопила саванну.

Сатир откинулся на спину.

— Звёзды здесь какие огромные… — сказал он, покусывая сухую травинку. — Как норы…

Белка смотала бинты, сложила в сумку. Улеглась рядом с Сатиром, отняла у него травинку и, сунув её в уголок рта, прочитала:

В Африке звезды очень яркие,

Как глаза

Долгожданной любимой

Нежданной смерти.

В Африке звезды острые,

Как пролетающие навылет

Пули и меткие слова,

Несовершённые великие дела.

В Африке звезды цепкие,

Как последняя надежда,

Бесполезная любовь,

Наивные желания…


До столицы повстанческая армия добиралась двое суток. Двигались в основном по ночам, днём же отсиживались в небольших лесах, что встречались по пути. Асфальтовых дорог избегали, чтобы не привлекать лишнего внимания. Конное подразделение зачастую вообще шло вдали от любых дорог, поскольку лошадь для Африки — животное необычное, а слухи, там, как и везде, распространяются необычайно быстро.

Русской троице это путешествие было по душе. И если б их не тревожило то, чем оно должно закончиться, они бы чувствовали себя совсем хорошо. Чтобы не давать разрастаться своим страхам и волнениям, старались побольше разговаривать, пытались представить себе, что ждёт их впереди, подбадривали друг друга.

— Война, если уж ты пошёл на неё, если ты веришь в её справедливость, должна быть праздником. Таким отчаянно опасным, может быть, последним в твоей жизни, но праздником. Торжеством жизни, — рассуждала Белка. — Всякие гуманисты любят потрепаться о бессмысленности войн, о святости жизни, но это же чушь собачья! Всё зависит от того, за что ты воюешь. За что ты отдаёшь свою жизнь и за что отнимаешь чужую.

— Белка, у нас в отряде комиссара нет, — улыбаясь, обратился к ней Сатир, — не хочешь попробоваться? Мы бы с Эльфом тебя поддержали, если б до голосования дошло.

— А что, у вас проблемы с боевым духом? — поинтересовалась она. — Хорошо, я подумаю.

Она пришпорила своего рослого вороного жеребца и лёгким галопом понеслась вперёд. Эльф невольно залюбовался ею: спина прямая, словно клинок шпаги, голова гордо и чуть нахально откинута назад, на губах играет еле заметная, как у Джоконды, улыбка. Одной рукой она небрежно держала повод, другой придерживала АКМ. Конь раздувал чёрные, будто закопчённые, ноздри, выгибал крутой дугой шею, выпячивал бугристую грудь.

— Жанна д'Арк, — сказал Сатир, глядя ей вслед. — Только, её не канонизируют. Зато, легко могут сжечь.

— Да… То ли Жанна д’Арк, то ли всадник Апокалипсиса. Поди её, разбери. Красавица… Святая… — пробормотал Эльф.

Рассвет играл красноватыми бликами на стали автоматов, белые лица русских становились похожими на лица индейцев. Подходила пора искать дневное убежище в лесах.

Последняя стоянка была километрах в пяти от Томе — столицы Дого. Там Сатир впервые увидел купленный Йоном автобус. Тот не ехал, а скорее ковылял, громыхая плохо проклёпанной жестью и грозя развалиться в любую минуту.

— Йон, ты уверен, что эта рухлядь сможет двигаться дальше? — спросил Сатир, завидев транспорт.

— Сюда же доехали… — неуверенно возразил тот.

— Ага… — сказал Сатир. — Будь я бизнесменом, никогда бы не взял тебя в партнёры. — Потом подумал и добавил. — И это лишнее доказательство того, что бизнес и человеческие взаимоотношения несовместимы.

— Точно. Когда люди занимаются бизнесом, они перестают быть людьми.

— И всё-таки, хорошо, что мы на лошадях! — с удовольствием сказал Сатир, приподнимаясь в стременах и оглядывая окрестности.


Выступать решили утром. Исходили из того, что пока повстанцы доберутся до дворца, наступит жара, охрана разомлеет от зноя и попрячется, а значит, захватить здание будет намного легче. Про недобросовестность охраны было известно из надёжных источников, которые до сих пор сохранились у Руги среди чиновников правительства и обслуги дворца.

Перед началом операции бывший президент произнёс перед повстанцами речь, из которой русские ничего не поняли, и наступление на столицу началось.

Город быстро приближался. Президентский дворец находился в самом центре. Автобус, отчаянно сигналя, понесся по узким улочкам. За ним следом неслась конница. Из-под колёс и копыт разбегались в стороны куры, дети, велосипедисты, редкие машины. Один грузовичок, гружёный по самые борта живой рыбой, не успел свернуть к обочине и автобус вышвырнул его с дороги. От удара грузовичок перевернулся. Груз разлетелся огромным трепещущим веером. Улица мгновенно превратилась в русло реки из которой в одну секунду ушла вода. Всюду прыгали и извивались мокрые рыбины, открывали рты, задыхались, обнажали розовые нежные жабры, которые тут же забивались горячей пылью. Чёрная детвора в линялых лохмотьях гомоня, как стая птиц, бросилась собирать добычу. Из кабины вылез, держась за разбитую голову, старый водитель и сел, опёршись о грязное днище опрокинутого грузовичка. Седой негр равнодушно смотрел на радостно лопочущих детей и зажимал рану на голове. Сквозь пальцы его медленно ползла, словно выдавливалась, тёмная кровь.

Президентский дворец, который сейчас занимали полковники, был обнесён мощной кирпичной стеной. Главные въездные ворота охрана всегда держала запертыми и прошибить их автобусом тоже было нереально, поэтому решили прорываться сквозь задние ворота, которые были не такими мощными. Их протаранили на полной скорости, весело и дребезжаще вопя сигналом. Повстанцев в автобусе здорово тряхнуло. Охрану ворот расстреляли на ходу из автоматов. Автобус по инерции прокатился еще два десятка метров и остановился. Мотор заглох, и из-под капота повалил то ли дым, то ли пар. Конница, словно речной поток, обтекла умершую машину и понеслась к президентскому дворцу, до которого было метров триста.

Дворец, построенный ещё при колониальном режиме, очень напоминал американский Капитолий: такой же безупречно белый, те же два крыла, тот же купол с флагом, только всё это было уменьшено раза в три по сравнению с оригиналом. В амбразурах подвала и на крыше были установлены крупнокалиберные пулемёты. При необходимости на пулемёты можно было поставить прицелы ночного видения для стрельбы в темноте.

Повстанцы рассчитывали молниеносным броском достигнуть левого крыла Капитолия, взорвать дверь или окна и прорваться внутрь. Поначалу всё шло гладко и ничто не нарушало тишины кроме топота сотен копыт по стриженой лужайке. Взмыленная конская лава неслась к ослепительно-белому, словно выстроенному из мела, зданию, под горячими лучами гордого и жестокого африканского солнца. Эльф оглянулся на друзей. Белка, сидела на коне, немного наклонясь вперёд и, не мигая, смотрела перед собой. Лицо её заострилось, на открытый лоб легли тонкие, как лезвия, морщины. Локтем она прижимала к себе автомат. Во всём теле чувствовалось напряжение сжатой пружины. Сатир, был как всегда спокоен и даже немного расслаблен, словно выехал на полуденную прогулку, а не на штурм президентского дворца.

Неожиданно из одной подвальной амбразуры жёстко и упруго заколотил пулемёт. На его призыв откликнулся другой и вскоре навстречу коннице железной саранчой уже неслись сотни пуль. Лошади, падали наземь, как подбитые на лету птицы, кувыркались, ломая себя и всадников. Воздух наполнился криками, треском и предсмертными хрипами. Полетели в небо багровые брызги, на землю потекли красные ручейки, ухоженная трава лужайки умылась пурпурными каплями.

Атака захлебнулась. Остатки конницы повернули назад и бросились под прикрытие трёх небольших домов, стоявших метрах в ста позади Капитолия. В них находились кухня, прачечная и другие вспомогательные службы дворца. Повстанцы загнали обслугу в подвалы и быстро разместились на новом месте. Вскоре туда же подтянулись ехавшие в автобусе.

Эльф сидел у стены и никак не мог придти в себя. У него тряслись руки, а сердце колотилось так, что груди было больно. Ему хотелось смеяться, словно он сошёл с ума, но это было не сумасшествие и не истерика. Просто ещё никогда в жизни он не испытывал такой бешеной, рвущей радости. Всего несколько минут назад он летел на коне навстречу рою пуль, каждая из которых легко могла убить его и, тем не менее, он остался жив. Смерть — кривая старуха в тысячелетних лохмотьях, ушла ни с чем, значит снова можно было дышать, смотреть на небо и смеяться. Вскоре Эльф немного успокоился и лишь тогда почувствовал, что щеке его извиваясь ползут тонкие ручейки крови. На виске он обнаружил глубокую царапину, оставленную пулей. Он снял фуражку и, чувствуя, как по телу разбегается неуютный, трезвящий холодок, стал стирать кровь.

Пулемёты заливали домики потоками свинца, не давая повстанцам высунуть носа. Руги три раза пытался поднять своих людей в атаку и оба раза наступление проваливалось. Плотность огня была невыносимой. Потеряв в этих трёх попытках ещё около сорока человек, повстанцы поняли, что дела их плохи. И это даже при том, что с армейским руководством Дого была достигнута договорённость, что армия не будет вмешиваться. Вооружённые силы проводили большие учения на севере страны и радиосвязь с ними была затруднена. Повстанцы могли не беспокоиться за свои тылы, но задача от этого легче не стала.

Сатир сидел возле окна, мрачно качал на коленях автомат и слушал как бьют по стенам пулемётные очереди. Рядом рослый негр в армейской кепке, сдвинутой козырьком назад, спокойно и деловито зарядил гранатомёт. Сидя на корточках, положил его на плечо, поводил головой, устраивая оружие поудобнее, потом резко выпрямился и выстрелил в сторону дворца. Граната ещё не успела сорваться с места, а под глазом бойца уже кровавилась уродливая дырка, словно прогрызенная в одно мгновение большим молниеносным червём. Стена здания на уровне второго этажа окуталась пыльным облаком. В чудовищном грохоте, корёжившим воздух, Сатир услышал, как негр всхлипнул и осел на бетонный пол. Бессильно и жалобно звякнул о бетон пола пустой гранатомёт. Сатира передёрнуло. Он бросился помочь упавшему, но увидев на его затылке дыру величиной с детский кулак, отошел в сторону. Негр ещё с минуту сучил ногами, лёжа на спине, ботинки его задевали лежащий рядом автомат и тот противно скрежетал по полу. Потом глаза бойца остекленели и замерли. Где-то неподалёку через равные промежутки времени громко и высоко вскрикивал раненый. От поднятой пыли было трудно дышать. Кисло пахло порохом.

Гвардейцы, расположившиеся на крыше дворца, забрасывали повстанцев гранатами из подствольных гранатомётов. Большая часть гранат не причиняла никакого вреда, но те, что попадали в окна, выбивали всех, находящихся поблизости. Лазарет быстро пополнялся. Положение ухудшалось с каждой минутой.

Белка и её помощник не успевали делать перевязки. Отовсюду слышались непрекращающиеся стоны, непонятная речь, в каждом звуке которой сквозили боль и страх смерти. Со всех сторон на неё умоляюще глядели глаза раненых. Белка металась от одного бойца к другому, вводя обезболивающее, наспех накладывая жгуты и повязки. Одежда её напиталась кровью и, подсыхая, походила на наждачную бумагу. Иногда она неосторожно поворачивала какого-нибудь тяжело раненого и он кричал так, что она сама готова была забиться в судорогах от боли. Чужие страдания, рухнули на неё невыносимой тяжестью. Потоки чужой боли стегали, как электрические разряды. От запаха крови и нечистот к горлу подкатывала тошнота, голова кружилась, хотелось потерять сознание. В глазах рябило от застывающих кровяных сгустков, костяных крошек в открытых переломах, похожих на кокосовую стружку или выбитые зубы. Белка никогда бы не подумала, что можно по своей воле упасть в обморок, но сейчас чувствовала, что стоит ей на секунду расслабиться и она рухнет меж ранеными.

— Сейчас, сейчас, мальчики, — как в бреду повторяла она, переходя от одного к другому. — Потерпите, мои хорошие. Надо терпеть, вы сильные, вы солдаты. Потерпите, мальчики…

Эльф, с трудом ступая подрагивающими ногами, отправился на поиски Сатира. Нашёл его беседующим с Йоном и Ассаи Руги.

— Мне кажется, я знаю, что нужно делать, — сказал Эльф, дрожащим от волнения голосом. Получив согласие, начал рассказ. Чем больше он говорил, чем больше вживался в изложение плана, тем спокойнее становился, словно переплавлял страх в уверенность.

План состоял в следующем. Повстанцы, швыряют в сторону дворца дымовые гранаты, ставя своей целью поднять создать как можно более непроницаемую завесу. Это на время ослепит пулемётчиков и огонь станет не таким плотным. Потом в одном месте собираются все гранатомётчики, какие есть и под прикрытием дымовой завесы стреляют по дворцу, стараясь бить в одну точку. В итоге несколько решёток на окнах будут взорваны, а если повезёт, даже обрушится часть стены, куда должна ринуться группа наиболее подготовленных бойцов и постараться закрепиться во дворце. Остальные тем временем будут усиленно обстреливать огневые точки противника, и, если дело пойдёт успешно, последуют за штурмовой группой. Перебьют, конечно, многих, но другого выхода нет. Под таким сумасшедшим огнём ничего другого всё равно предпринять было нельзя.

— Может это глупость, я не знаю… — закончил Эльф рассказ.

— В стране слепых одноглазый — король. Других мыслей всё равно нет. Попробуем, — решил военный совет.

Надымили здорово. Благо ветер был не особенно силён. Особенно старались в том месте, где предполагался прорыв. Там повстанцы от пыли с трудом различали друг друга. Стрельба пулемётов немного успокоилась. По команде десять гранатомётчиков высунулись из окон и выстрелили по дворцу, потом быстро перезарядили оружие и выстрелили повторно. Ещё не стих грохот взрывов, а двадцать человек лучших бойцов выбросили свои тренированные тела из окопа и исчезли в пыли. Хуже всего было то, что никто не знал, с чем они там встретятся. Выбиты ли решётки на окнах? Как много гвардейцев уцелело после обстрела? Впрочем волновало это только тех, кто остался в окопах.

За минуту до начала операции Эльф прицепился к Сатиру, который вошёл в группу прорыва и сидел в седле, ожидая сигнала к атаке:

— Я пойду с вами.

— Даже не думай.

— А я сказал, что пойду.

— Нет, — твёрдо сказал Сатир.

— Вместе эту историю начали, вместе и заканчивать будем. Так что, пошёл ты… — отмахнулся Эльф.

— Пойми, там, хорошо, если половина доживёт до подхода подкрепления. И в любом случае, у тебя нет лошади.

Эльф пристыжено замолчал. Своего коня он умудрился упустить, когда пытался привязать его к водосточной трубе дома после неудачной атаки. Неподалёку взорвалась граната, конь дёрнулся, вырвал уздечку и ускакал. Ловить его под обстрелом было бы самоубийством. И вот сейчас Эльф стоял, покусывая губы и оглядывался по сторонам, словно рассчитывал углядеть что-нибудь подходящее.

Когда раздался сигнал к атаке, Сатир коротко бросил:

— Садись!

Затем схватил Эльфа за шиворот и через мгновение тот неожиданно оказался на спине коня позади Сатира. Группа захвата рванула ко дворцу и они устремились следом.

Пока домчались до дворца, потеряли убитыми трёх человек и еще несколько были легко ранены.

После обстрела часть стены обвалилась и повстанцы, поливая перед собой из автоматов, ворвались внутрь здания. Первых четырёх штурмовиков гвардейцы положили на месте, но потом защите пришлось отступить. Сатир, прежде чем ворваться внутрь здания, исхитрился закинуть гранаты в две ближайших к пролому амбразуры. Пулемёты в них замолчали.

Внутри дворца началась бешеная стрельба. Гвардейцы понимали, что от того, сумеют ли они выбить пришельцев, зависит исход боя.

Сатир взял у Йона ещё несколько гранат и снова выбежал на улицу. Пыль уже сносило ветром, видимость прояснялась. Он добежал до очередной амбразуры, бросил туда «подарок». Гвардейцы на верхних этажах сообразили, что внизу происходит что-то неладное. Они стали высовываться из окон. Заметили Сатира. Начали стрелять. Тот запетлял, как заяц, уворачиваясь от пуль, и побежал к спасительному пролому. По пути получил первые ранения: одна пуля скользнула вдоль рёбер, задев мышцы, другая прошла пробила мякоть голени. Он ввалился в пролом возбуждённый, едва понимая, что ранен, и только тут ощутил боль. Наспех осмотрел раны, как мог, завязал бинтом. Снял с шеи красный платок, который когда-то подарила ему Белка, и, как было условлено, привязал его на оконную решётку, чтобы повстанцы выслали подкрепление.

Передовой отряд высыпался в коридор и завязал ожесточённую перестрелку. Гвардейцы всеми силами навалились на смельчаков. Прячась за мебелью, повстанцы отстреливались, как могли, но их медленно и неотвратимо загоняли обратно в зал, где обвалилась стена. Плотность огня была настолько высока, что люди не успевали перевязать себе раны. От тридцати повстанцев, участвовавших в прорыве осталось не более десятка. Да и из тех, кто был жив, почти каждый был ранен. А подмога, меж тем, не торопилась.

Эльф и Сатир укрылись за перевёрнутым диваном возле стены и обстреливали приближающихся врагов. Гвардейцы напирали. Патроны подходили к концу. Всё вокруг было пропитано кислой пороховой гарью, словно предчувствием поражения. Неожиданно рядом с диваном упала граната и тут же раздался взрыв. Взрывная волна чугунным молотом ударила по головам, в глазах потемнело. Когда Эльф пришёл в себя, в ушах у него гудело, голову заполнила тяжёлая пульсирующая боль, руки тряслись, в груди чувствовалась предрвотная пустота и жжение. Он несколько раз глубоко вздохнул, с трудом поднял глаза и поглядел вокруг. Рядом с бессмысленным лицом и плавающим, как у смертельно пьяного, взглядом сидел Сатир. Спиной он безвольно опирался о стену. С волос его капала кровь. Эльф с трудом подполз к нему, взял за плечо, встряхнул. Тот попытался сфокусировать взгляд, чуть двинул рукой и его тут же вырвало на пол. «Нас оглушило», — подумал Эльф. Он оставил Сатира, высунулся из-за дивана и совсем рядом, метрах в двадцати увидел подползающие фигуры врагов в грязно-зелёной форме. Эльф выпустил по ним очередь, с трудом удерживая автомат в ослабевших руках. Фигуры тут же ответили огнём. Пули вдребезги разбили деревянный угол диванной спинки, из-за которого он только что высовывался. Цель была близко, попасть с такого расстояния совсем нетрудно. Эльф попытался выстрелить в ответ, но едва он выглянул из-за своего укрытия, как ему по макушке раскалённой осой чиркнула пуля. Эльф спрятался за диван и съёжился там, как прижатая веником мышь.

Зал, в который они ворвались, назывался «ночным». У него была стеклянная крыша, а стены покрывали зеркала, укрытые плотными белыми шторами. Днём здесь было жарко, как в теплице. Зато ночью, когда на небо выходила луна и загоралось мириады звёзд, ночной зал превращался в сказочное место. В зеркалах, с которых снимали покрывала, отражались бесчисленные небесные огни и всё наполнялось сиянием ночного света. Человеку, оказавшемуся там среди ночи, чудилось, что он находится в открытом космосе. Зеркала и звёзды, многократно отражаясь друг в друге лишали его ориентиров и он ходил потерянный и очарованный.

Эльф, едва понимая, что делает, рванулся к шторам и принялся сдирать их. Они, шурша и переливаясь, падали сверху, и открывали нестерпимое сияние яростного полуденного солнца. Свет ударил в глаза врагам. Ослеплённые, они, словно узрев великое божество, упали ниц, схватились за лица.

— Не нравится! — шептал Эльф. — Попрятались, как упыри болото. Ну, да я вам устрою…

Он пополз дальше вдоль стены, срывая покровы с зеркал и не обращая внимания на редкие выстрелы и осколки зеркал, сыплющиеся сверху.


Белка перевязывала очередного раненого, когда в лазарет, сгорбившись, вошёл Ассаи Руги. Пуля пробила ему предплечье.

— Как там наши? Прорвались? — спросила она.

— Прорвались, — ответил бывший президент, тяжело замолчал и вдруг добавил. — А эти в атаку не идут, псы!

— Как не идут?

— Не хотят прорываться во дворец на помощь идти. Огонь слишком силён, они боятся. Подонки!

Он рассказал, что попытался поднять бойцов, но за ним пошло лишь несколько человек. Атака кончилась едва начавшись.

Гвардейцы, выяснив направление главного удара нападающих, заменили покорёженные взрывами пулемёты и стреляли почти непрерывно.

Белка, едва закончив перевязку, схватила автомат и выбежала из лазарета. Человек сорок негров молча сидели в одной из комнат, неторопливо курили.

— Что, суки? Хорошо тут сидится? Слушаете, как там ваших друзей убивают, и покуриваете, твари? — заорала она, перекрывая пулемётный шквал и указывая в сторону дворца. — Сладкой жизни на чужой крови захотелось? Покоя захотелось? Ах вы бараны! Быдло!

Она схватила за подбородок ближайшего бойца, дёрнула его голову вверх. Это был толстогубый пожилой негр с впалыми щеками и большими клешневатыми ладонями.

— В глаза смотри, скотина! — орала на него Белка.

Негр сильно ударил её по руке и с угрюмой неприязнью отвернулся в сторону. Белка, резко разогнулась и с размаху вмазала ему армейским ботинком по голове. Боец завалился на спину, глядя на неё широко раскрытыми от испуга и изумления глазами. Бойцы загомонили.

— Хорошо, я пойду одна. А вы сидите тут и чтоб к моему возвращению вы все, б…ди, были в юбках. Если увижу кого в штанах, убью. Клянусь! Вот из этого автомата всех положу!

Она ударила кулачком по прикладу АКМ, наступила на плечо сидящего рядом негра, вылезла в окно и, стреляя на ходу, побежала на помощь штурмовой группе.

Просто чудо, что её не встретила по дороге ни одна пуля. Белка влетела в разлом, когда остатки повстанцев уже приготовились уходить обратно на верную смерть.

У Эльфа и немного пришедшего в себя Сатира даже не было сил радоваться. Они просто улыбались ей и что-то неразборчиво шептали.

Белка бежала ко дворцу не оглядываясь, и поэтому не видела, что за ней следом бегут повстанцы. Конечно же, ни один из них не понял ни слова из того, что она сказала, но они пошли за ней. За её любовью, за отчаянной смелостью, переходящей в безумство.

Ввалившиеся негры ураганным огнём разметали наступающих гвардейцев.

Ещё через час сопротивление защитников было сломлено. Повстанцы во главе с Ассаи Руги добили раненых полковников прикладами и вывесили их трупы из окон дворца.

А потом Эльф, Сатир и Белка, пропахшие порохом и кровью, стояли обнявшись на вершине Капитолия, размахивали красным платком и стреляли вверх из автоматов.

— Победа! Побе-е-е-еда! Новая жизнь! Времени больше не будет! Свобода! Всем свобода! Живите, работайте, творите!

Внизу черными муравьями бегали, кричали и обнимались повстанцы. Показывали вверх, махали руками, как дети или сумасшедшие. Горячий и сухой ветер, прилетевший из саванн, обдувал победителей, словно стараясь омыть их запахами далёких трав и знойных просторов от грязи и копоти. В небе полыхала и пела огромная путеводная звезда Солнце.


Три дня после успешного взятия власти повстанцы отдыхали и отсыпались. Русские уже после первого дня отдыха соскучились и попросили отвезти их к океану. Йон нашёл им машину с шофёром и они отправились.

В Дого мало хороших пляжей с песком или галькой. Берега в основном обрывистые, скалистые. Хотя достаточно часто встречаются небольшие прогалы, где можно спуститься к воде и искупаться. Там, куда они приехали, берег был усеян огромными камнями, размерами с деревенский дом. Эти гиганты, видимо, когда-то откололись от скал, что высились невдалеке и доживали здесь свой век. В этот день океан было неспокойным. Голубые валы метра в три высотой обрушивались на берег и разбивались снежными хлопьями пены. Прибой грохотал, словно беззлобно смеялось какое-то древнее божество.

Друзья, вцепившись в камни, сели поближе к океану, так чтобы их окатывало угасающими волнами. Вода с кружевом пены на поверхности качала их, руки скользили по скользким камням. Люди чувствовали себя маленькими и беспомощными, как новорожденные щенки возле большой и сильной матери-собаки, которая заботливо ворочает их мокрым носом, сопит, облизывает тёплым языком. Они хохотали и погружались с головой в дыхание стихии. Махали головами, так что брызги летели во все стороны, как от отряхивающихся сеттеров. Их накрывала новая волна. В небе кричали чайки, солнце играло слепящими бликами и жарко гладило кожу.

— Господи, мы в Африке! — всё еще не веря в это чудо сказал Эльф.

Устав, они, как крабы, выползли на отмель, где волны уже выдыхались и лишь устало лизали берег. Сатир лёг на спину, приподнялся на локтях и смотрел на мокрые каменные глыбы, на прибой, выбрасывающий на берег темные, пришедшие с неведомо каких глубин, водоросли и прозрачных медуз, на пенные взрывы волн, бьющих в бока валунов.

Океан дышал.

— Какая же силища! Сколько мощи! Какой-то парад могущества. И это лишь малая часть того, на что он способен. Невероятно…

— Посмотрите, а ведь в природе, в отличие от человека, нет деградации, — задумчиво сказала Белка. — Природа всё время занята только созданием новых формы жизни и красоты. Если б человечество смогло уподобиться природе, перестать деградировать и заниматься непрерывным творчеством, а? Представляете, какое это было бы счастье? Не было бы ни эксплуатации, ни революций, ни смертей во имя светлого завтра… Представляете, ничего, кроме творчества, красоты и счастья!

— Деградация — чаще всего, продукт покоя и сытости. Развитие — в непрерывной борьбе и постоянных усилиях. Природа не деградирует, поскольку она находится в постоянной борьбе, — согласился Эльф. — Но есть одна маленькая деталь. Постоянная борьба — это постоянные смерти.

— А смерти нет! — сказал Сатир. — Представляешь? Нет абсолютной, вечной смерти. Нет смерти навсегда. Нет и всё!

— На самом деле, все дороги открыты, — сказала Белка. — Но человечеству лень идти. Ведь проще всего оставаться ничем.

Они долго ещё сидели на берегу, загорелые и неподвижные, похожие на три коричневых камня. Смотрели вдаль, на линию горизонта, что скрывает ещё Бог знает сколько чудес.

— Уплыть бы сейчас куда-нибудь. — задумчиво сказал Эльф. — Построить плот и уплыть. Далеко! К островам Пасхи, в Полинезию. Где Ван Гог жил… И остаться там…

— Гоген, — лениво поправила Белка, разглядывая солнце сквозь полуопущенные ресницы. — Там жил Гоген. «А ты ревнуешь?», «Жена вождя»… Красиво…

— Сатир, не знаешь, в Полинезии профессиональные революционеры не нужны? — спросил Эльф.

— Не знаю. Пошли им запрос по Интернету. Может, ответят.


Началась мирная жизнь. Не зная языка, русские с трудом входили в неё. Но дела всё же находились и для них, благо в Дого имелись люди, когда-то учившиеся в Советском Союзе и умевшие кое-как изъясняться по-русски. Белка, Сатир и Эльф стали чем-то вроде помощников Йона.

— Прежде всего — школы, — убеждали они его в три голоса. — Нужно строить школы, где детей будут учить жить по-новому. Без жадности, без ненависти, без мелкого самолюбия. Это чушь, что человечество может дойти до всеобщего счастья эволюционным путём. Эволюция движется медленно, очень медленно. И выживают в ходе эволюции всегда самые приспособленные к жизни, то есть самые сильные, хитрые и беспринципные. Именно такие покрывают большинство самок и имеют больше всего потомства. При коммунизме нужно создать такие эволюционные условия, чтобы выживали самые добрые, честные и человеколюбивые. А начинать создавать эти условия надо со школ. Детям легче всего привить правильное понимание жизни. Рождаясь, любой ребёнок начинает историю человечества заново. Он — чистый лист, на нём можно написать всё: от Библии до заборной брани. Для него не было истории. Для него цивилизация рождается заново. Так пусть же это будет цивилизация чистых и светлых людей.

Да, в генах человечества есть горы того, что мешает каждому стать святым. Но что же делать? Продолжать жить в грязи и гнили, ожидая, пока изменится генная структура? Чушь! На это уйдут сотни тысяч лет. За это время Солнце остынет. Да и за счёт чего гены изменятся, если условия жизни останутся теми же, если всё будет идти по старому, как при Ироде или Навуходоносоре? Потому что капитализм ничем не лучше времён Ирода и Навуходоносора.

Человек должен создавать новую среду. Поэтому надо строить новые школы. Так своему отцу и передай.

Йон не возражал. Руги тоже согласился.

Вскоре по всей стране стали искать людей, которые могли бы обучать детей грамоте.

Поскольку подходящих для школ зданий было немного, приходилось строить временные, крытые соломой, хижины. Сатир и Эльф целыми днями пропадали на таких стройках. Возвращались поздно, усталые, в пропитанной потом одежде и загорелые дочерна.

Для детей, оставшихся без родителей были устроены детские дома, куда молодая республика отдавала всё, что могла.

Белка, сроднившись с медициной, по мере сил старалась помочь с организацией больниц. Кроме того, она чуть не ежедневно приставала к президенту, чтобы тот обратился в ООН и другие международные организации с просьбой о предоставлении гуманитарной помощи.

— ООН не предоставляет помощь странам, избравшим социализм. Эта организация, как и весь мир, где правят богатые, заинтересованы, чтобы мы тут побыстрей перемёрли, — качая головой, говорил президент.

— Хорошо, обратитесь к Кубе, Китаю, к Северной Корее.

— Эти, возможно, и помогут чем-то, — согласился Руги.

Поскольку русские проводили много времени вблизи детворы, те вскоре подружились с ними и едва завидев издали, начинали кричать «руси, руси!», что, видимо, означало «русские». Чёрные, как птенцы скворцов, они галдящей толпой быстро окружали их, улыбались, старались взять за руку, заглянуть в лицо. Приходилось постоянно таскать с собой кусочки сахара, чтобы было чем угостить шумных и вечно голодных негритят.

Новая жизнь нравилась русской троице, но однажды вечером, когда Белка и Эльф сидели у себя на балконе, к ним ворвался Йон. Лицо его было бледным, чёрными насечками проступили шрамы. Губы дрожали.

— Привет. Хорошо, что вы дома. Где Сатир?

— Он куда-то на джипе уехал, сказал, для окрестных школ что-то повёз. Глобусы, тетрадки, карандаши, плакаты с алфавитом. До сих пор не вернулся. Я тоже с ним хотела поехать, но меня попросили в госпитале помочь, там санитарок не хватает. Я и осталась.

— Для школы… Хорошо… — негр выглядел потерянным. — Собирайтесь, надо уходить.

— Ты чего? Куда уходить? — изумился Эльф.

— Всё… Похоже, нас сдали…

Сын президента сел на краешек стула, невидящими глазами посмотрел в стену перед собой.

— Да собирайтесь же вы! — произнёс он сдавленным голосом. — Нет у нас времени!

— Йон, объясни в чём дело. На тебе лица нет. Что с тобой? Бледный, перепуганный, как щенок. Рассказывай, — попросила Белка, которой и самой вдруг стало не по себе.

— Хорошо, я буду рассказывать, только вы собирайтесь при этом. Последнее время у наших границ всякая шваль стала собираться. Соседям не нравилось возвращение моего отца. Они на американские деньги навербовали разного сброда, вооружили. Готовят переворот.

— И чего тут страшного?

— Сейчас объясню. Отец, когда узнал об этом, решил сам обратиться к Америке за помощью. Он согласился даже на изменение политического строя страны. Американцы поставили условием, чтобы вся жизнь страны контролировалась их представителями. Негласно, конечно. Но это ещё не всё. Скоро будет отдан или уже отдан приказ о вашем аресте. Вы слишком опасны для отца.

— Сволочь, — выругалась Белка. — Почему он пошёл на это? Настолько испугался что скинут?

— Отец слишком долго ждал своего прихода к власти, чтобы рисковать потерять её. Он согласен на всё, лишь бы остаться президентом. Пусть формальным, пусть ширмой, но президентом. Власть для него уже как наркотик. Он труп.

— Нас продали. Всё было зря, — сказал Эльф. — Сатир, ещё свалил куда-то. А ты сам-то как относишься к его дипломатии?

— Я не потерплю, чтобы янки топтали мою землю. Надо уходить в партизаны. Сместить отца мы сейчас не сможем. Значит, надо уходить в леса. Я уже переговорил с людьми. Некоторые верят мне и пойдут за мной.

Эльф вздохнул:

— А ведь говорили хиппи: «Не доверяйте никому старше тридцати»… — Он ковырнул ногтем обои на стене. Со злостью дёрнул торчащий кончик и неожиданно легко отодрал огромный кусок бледной бумаги. Обнажился серый бетон. — Недолго мир протянул. А, Белка?

Та мрачно кивнула.

— Вот и кончились свобода и равенство и братство. Быстро и аккуратно… Мы снова вне закона, снова никто… — бормотал Эльф.

Белка, не желая слушать жалобы, резко оборвала его, обратившись к Йону:

— Много народу согласится идти в леса?

— Человек двадцать.

— Негусто.

Белка подошла к окну, беспокойно выглянула. Они жили на втором этаже здания, где раньше располагался офис какой-то небольшой компании. Сверху была видна пустынная, залитая мягким вечерним светом дорога, петляющая меж убогих, тесно прижавшихся друг к другу, лачужек.

— Как же Сатира предупредить? — спросил Эльф в растерянности.

— Никак ты его не предупредишь. Мобильники тут не действуют, да у нас их и нет. А куда Сатир собирался ехать, мы не знаем, — ответила Белка.

Эльф взял оторванный кусок обоев и крупными буквами написал: «Сатир, Руги — предатель. Мы ушли в леса». Скотчем наклеил плакат на окно, в надежде, что Сатир увидит его раньше, чем сработает президентская служба безопасности.

— Пора, — сказал Йон.

Белка взяла свой пистолет, сунула за пояс.

— Знаете, ребята, вы идите, а я, пожалуй, Сатира подожду.

— Ты что, Серафима? — остановился от неожиданности Эльф.

— Да, да. Я останусь. Он, наверное, скоро подъедет. Плаката, конечно, не заметит, темно уже. Я ему всё объясню, а если тут устроят засаду, то постараюсь перехватить где-нибудь на подъезде.

— Где ты его перехватишь? Сюда с четырёх сторон подъехать можно, это же перекрёсток, — повёл рукой Йон.

— Значит, затаюсь, вон в том заброшенном доме и помогу отбиться. Они же не ожидают, что нас окажется двое.

Лицо её окаменело, сквозь смуглую кожу проступили упрямые азиатские скулы. Она вытащила пистолет, спокойным, уверенным движением проверила магазин, щёлкнула предохранителем. Эльф понял, что Белка ни за что не бросит Сатира. Йон умоляюще посмотрел на неё:

— Это же самоубийство…

Серафима неожиданно просветлела.

— Знаете, у японцев высшим проявлением любви является именно совместное самоубийство влюблённых. Но я тебя уверяю, что я остаюсь единственно для того, чтобы постараться вырваться отсюда. Я думаю, если мы будем действовать решительно, то это реально.

— Это глупо! — возразил Йон. — И сама пропадёшь, и Сатиру не поможешь.

Белка недовольно передёрнула плечами.

— Ну, знаешь, нечего меня учить… Не ребёнок, знаю, что делаю.

— Я тоже остаюсь, — заявил Эльф.

— А вот это уж дудки! — твёрдо сказала Серафима. — Если мы разделимся, у нас будет куда больше шансов вырваться, чем всем вместе.

— «Дудки», — негромко повторил за ней Эльф. — Глупый какой-то оборот. Я остаюсь.

— Эльф, ты должен уходить. Может, у тебя получится добраться до Москвы, а там нас Тимофей ждёт. Мы нужны ему. Хоть кто-то должен добраться и позаботиться о нём.

— То есть, ты мне предлагаешь бросить вас?

— Не бросить, — нервно и устало повторила Белка, — разделиться.


Серафима устроилась на втором этаже заброшенного блочного дома с наполовину провалившейся крышей, стоящего напротив их бывшего жилища. Пол её нового пристанища был засыпан обломками бетона и старым, полуистлевшим мусором, в котором тихо шуршали какие-то насекомые и охотящиеся на них, юркие, словно иглы в умелых руках, ящерки. Белка встала возле окна без рам и стёкол и опершись плечом о стену, стала наблюдать за окрестностями. Город засыпал. Стихал его монотонный шум, замолкал детский смех, крики домохозяек, редкие сигналы машин. Солнце погружалось в тёмные облака, похожие на распаханное поле. Тёплый ветер влетал через окно, шевелил Белкины волосы, бормотал что-то беззаботное, тревожил запахами. Серафима вдохнула полной грудью, так что стало больно горлу и закололо в солнечном сплетении.

— Домой хочется, в Россию, — с тоской подумала она. — Морозом подышать, снегу поесть…

Неподалёку послышался шум мотора, Белка замерла, но машина, сверкнув красными огнями габаритов, исчезла за поворотом.

— Вот дождусь Сатира и рванём обратно.

К их дому подъехали два джипа с десятью автоматчиками. Пятеро солдат рассредоточились вдоль стен, остальные медленно открыли входную дверь и, осторожно поводя стволами, исчезли за ней. Вскоре из окна высунулась голова в военной фуражке, скомандовала что-то оставшимся на улице, и те тоже скрылись в доме. Чтобы жертва раньше времени не почуяла неладное, джипы уехали.

— Вот и западня для Сатира готова, — отметила Серафима.

Она впустую прождала всю ночь. Вздрагивала от шума движущихся машин, с надеждой всматривалась во тьму. Когда где-то далеко за городом завязалась короткая перестрелка, она едва смогла удержаться и не броситься туда. Неопределённость душила и издевалась, как самый изощрённый палач. Время шло медленно и мучительно больно, словно кто-то выдёргивал из живота по одному мышечные волокна. Ей хотелось выть, колотить кулаками стены, швыряться бетонными обломками. Она вцепилась в рукав куртки зубами и, с трудом дыша от рвущегося наружу стона, продолжала не отрываясь смотреть на дорогу.

Рассвет залил крыши прозрачной розовой прохладой, проснулись и засновали по улицам люди. Взошло солнце, окатило Серафиму зноем сквозь разрушенную крышу. Белка отошла вглубь комнаты, чтобы её присутствие было не так заметно, сняла куртку с разодранным рукавом.

— Ну почему я не поехала с ним? — в сотый раз спрашивала она себя.

Она села в углу, спрятала лицо в коленях и вдруг услышала, как кто-то говорит тонким детским голоском:

— У! У-у! Руси!

Белка подняла голову и увидела, что из люка, ведущего с первого этажа, на неё глядит, весело сверкая белками, пара карих, как у неё, глаз.

— Руси, руси! — весело повторил малыш, приподнимаясь. — У!

Серафима попыталась улыбнуться, но улыбка вышла какая-то неловкая и натужная, словно бы извиняющаяся за что-то. Белка привычно сунула руку в карман, достала кусочек сахара, протянула негритёнку. Тот с какой-то птичьей ловкостью схватил его, подбежал к люку и что-то радостно заголосил вниз. Через секунду второй этаж наполнился маленькими щуплыми, похожими на головастиков, детьми. Они обнимали Белку, словно щенята, тыкались лбами в живот и верещали, верещали, верещали.

— Руси, руси! — неслись со всех сторон радостные крики.

Белка пыталась их успокоить, гладила по курчавым головёнкам, делала знаки руками, умоляя не шуметь. Она знала несколько десятков слов на местном наречии, но как будет «тише» вспомнить не могла.

— Silence, kids! Don't shout! Не кричите. Пожалуйста, — просила она их, но всё было напрасно.

— Руси! — продолжали галдеть они, хватая её за руки маленькими светлыми ладошками.

Вскоре вопли детворы привлекли внимание взрослых. Краем глаза Белка увидела, как из дома напротив по направлению к её убежищу выбежала группа негров с автоматами. Она представила, что здесь начнётся через секунду, выхватила пистолет и выстрелила в воздух.

— Бегом отсюда! — сделав страшные глаза, крикнула она детям.

Те с визгом бросились вниз по лестнице.

Когда негритята исчезли, она крадучись подошла к люку, осторожно выглянула. Снизу раздался дробный стук автомата и пули выбили в стене неровные воронки, образовав что-то вроде буквы «V». Белка выстрелила на звук, с радостью услышала крик боли врага.

Она не думала о смерти в эти минуты. Она просто стреляла и старалась не подставляться под пули. Она улыбалась. «Хорошо быть тощей, — думала она. — В тощих трудней попасть». Ей было до хохота интересно играть в догонялки с этими горячими и глупыми кусочками металла.

— Зато, если Сатир всё же объявится сейчас где-нибудь поблизости, то услышит выстрелы и будет вести себя намного осторожней, — думала она. — Всё ж не зря погибну.

Под окном раздались звуки подъезжающих машин, десятки ног в армейских ботинках затопали по раскалённому асфальту.

Когда в люк влетела тяжёлая, похожая на личинку какого-то металлического насекомого, граната, Серафима на секунду застыла от неожиданности и опрометью бросилась к ней, собираясь кинуть её обратно, прежде, чем она взорвётся. Огромный огненный сноп вдруг вырос из пола прямо перед ней. В огне проступила оскаленная собачья морда и в следующее мгновение клочья обгорелого, сочащегося кровью, мяса взлетели вверх, прямо в высоченное, безоблачное небо Африки, засеянное огромными, пусть и невидимыми днём звёздами.


Вечерело, когда Сатир заметил, что за ними движется, постепенно нагоняя, открытый армейский джип, в котором сидело несколько военных. Сначала он не обращал на них внимание, но по мере того, как они приближались, его начинал точить маленький и острозубый червячок беспокойства. Сатир посматривал в зеркало заднего вида и приближающийся автомобиль нравился ему всё меньше. На всякий случай он прибавил скорость. Преследователи не отставали. Оружия у них видно не было, но это ничего не значило. До поры его могли держать в ногах.

— Надо что-то делать, — сказал он себе.

Сатир, наклонился и вытащил из бардачка большой никелированный пистолет, который он обнаружил в захваченных арсеналах президентского дворца. В последнее время он всегда носил с собой оружие. Как теперь оказалось — не напрасно.

— Маленькие дети, ни за что на свете, не ходите, дети, в Африку гулять, — нравоучительно сказал себе, разглядывая в зеркало преследователей. — Кто бы это мог быть? Полковничьи недобитки? Местные бандюки? Чёрт его знает. Тем более, что и разницы нет никакой. Курице всё равно: свадьба или поминки.

Темнело. Через два часа погони по пыльным африканским дорогам Сатир понял, что уйти ему не удастся. Прорваться к столице, где он рассчитывал на защиту, не удавалось. Преследователи гораздо лучше него знали местность и умело гнали беглеца в глухие районы. Видимо они выжидали, пока у того закончится бензин. Надо было решаться на крайние меры.

Он проехал единственный на всю страну тоннель, пробитый в небольшой горе и резко остановился. Заглушил мотор, погасил фары. Вышел из машины, взял пистолет, направил ствол в чёрную пасть тоннеля и стал ждать.

К вечеру ветер стих. Сатир, слушавший целый день рык мотора, с радостью почувствовал, как, ласкаясь, задышала в уши тишина. Мягкая ткань темноты окутала предметы, смазав резкие контуры, давая отдых усталым глазам. Стрекотали в зарослях цикады. Дрожал ствол пистолета в руках Сатира.

Сатир стоял и думал, что раньше мировая гармония строилась на том, чтобы не быть убитым. Современная гармония на том чтобы быть сытым и удовлетворённым, и это уже почти пройденный этап для Европы и Америки. Завтрашняя гармония либо вернётся к первому варианту, либо прорвётся к третьему.

Наконец в глубине тоннеля появились фары. Беглец позволил им приблизиться и открыл огонь, метя чуть выше светящихся пятен. Пистолет дёргался, отхаркивая свинец. От отдачи онемела рука, а фары всё неслись вперёд. До Сатира оставалось метров десять, когда автомобиль с неизвестными резко вильнул в сторону и свалился в канаву. Не дожидаясь, пока преследователи очухаются, Сатир развернул свой джип и помчался к столице.

На въезде в город возле шлагбаума его остановил дорожный патруль.

Вскоре Сатир сидел в камере, прикованный наручниками к батарее.

Ассаи Руги, желая задобрить руководство новой России, решил выслать русских революционеров на родину. Тем более, он знал, что там за ними числится немало грехов. Этот шаг был выгоден ему во всех отношениях: во-первых, он избавлялся от опасных и непредсказуемых людей, во-вторых, выглядел бы в глазах мирового сообщества ревнителем закона и вообще цивилизованным правителем.


Сатир пришёл в себя. Открыл глаза и ничего не увидел. Поморгал, потер веки — зрение не вернулось. Слышался приглушённый гул. Сатир вытянул вперёд руку и она наткнулась на струганные доски. Он был в каком-то ящике. «Похоронили заживо!», — мелькнула первая мысль, но для гроба размеры ящика были слишком большими. Если сильно согнуться, то можно было сидеть. На дне ящика он нащупал бананы, апельсин, ещё какие-то фрукты или овощи, размазанные в кашу.

— Как зверя посадили в ящик! — взъярился он. — Бананов кинули, чтоб дорогой от голода не сдох. Не иначе в Россию отправили. В знак дружбы и любви. Ах Руги! Ну, падаль! Попадись ты мне…

Он заскрипел зубами от бессилия, представив, как ФСБ-шники откроют ящик и увидят его — перемазанного раздавленными фруктами, беспомощно щурящего глаза от яркого света.

Сатир зарычал, упёрся руками в борта ящика и принялся бить пяткой босой ноги, пытаясь сломать доски. «Гроб» был сделан на совесть. Пленник отбил обе ступни, прежде чем почувствовал, что у него что-то получается. Торцевая стенка стала слабо поддаваться. Ноги невыносимо болели. Пленник бил, пока не почувствовал, что теряет от боли сознание. Тогда он с трудом перевернулся в узком пространстве и стал бить руками. Вскоре руки онемели, а потом каждый за каждый удар снова пришлось расплачиваться всё новыми мучениями. Через несколько минут удары стали сопровождаться треском дерева. Сатир зарычал, боясь, что силы оставят его прежде, чем он окажется на свободе. В глазах вспыхивали и гасли пронзительные сполохи, в ушах оглушительно бился пульс. Пленнику казалось, что его руки и ноги превратились в месиво из обломков костей, мяса и боли.

Сатир выбрался из ящика, лёг ничком на грязный пол. Руки и ноги распухли и не повиновались. Они, сильные, тренированные, спасавшие хозяина в любых передрягах, отказывались слушаться и лежали разбухшими мягкими колодами.

— К такому я не был готов, — подумал Сатир.

Он понимал, что теперь его положение стало совсем безнадёжным. Если до этого, можно было хотя бы попробовать сопротивляться, то теперь он стал беззащитным, как младенец.

— Конец… — прошептал он и со сдавленным стоном перевернулся на спину и закрыл глаза.

Когда через секунду его веки снова открылись, он увидел склонившуюся над ним Белку. Кончики её волос щекотали его лицо, она дохнула на лоб обречённого теплотой и свежестью. Потом легла рядом, прислонилась к уху Сатира и стала петь колыбельную песню.

Вертится, не верится,

Во поле метелица.

Дили-дон, да дили-дон,

Замело наш дом с окном.

Только дым из трубы,

В небо белые столбы.

Только сон, да луна,

Вся земля белым-бела.

Сатир сглотнул тугой комок в горле, прошептал:

— Я не думал, что ты знаешь колыбельные песни.

Она не ответила, только шелестяще усмехнулась ему в ухо и продолжала петь.

На коленях кот мурчит,

У порога пёс ворчит,

Да под печкой мышь шуршит,

В печке уголёк трещит.

Только дым из трубы,

В небо белые столбы.

Только сон, да луна,

Вся земля белым-бела.

В багажном отделении царил полумрак. Под потолком блёкло светили редкие лампочки. Казалось всё вокруг залито мутной ржавой водой. Сатир плотнее прижался к голове подруги и ощутил какое-то особенное предсмертное счастье. Словно всё самое хорошее, что бывало с ним в жизни, вдруг вернулось и легло рядом.


Над бескрайним океаном летел самолёт. Серебристый и изящный, как падающая капля ртути. Летел спокойно, уверенно, раскинув крылья. Деловито и монотонно гудели моторы. Позади самолёта оставался белёсый пушистый след от сгоревшего топлива. Неожиданно лайнер вздрогнул, днище его разорвало взрывом, хлестнули языки пламени. Машина клюнула носом, попыталась выпрямиться, но крылья вдруг перестали держать и невыносимым грузом навалилась собственная тяжесть. Серебристый красавец отчаянно завыл, отказываясь верить в свою гибель, и устремился в блистающую на солнце синюю океанскую бездну.

Ответственность за взрыв самолёта взяла на себя леворадикальная группировка «1985», в знак протеста против политики президента-изменника Ассаи Руги и перехода Дого под контроль США.

Ребята из «1985» даже не подозревали, что они сделали для Сатира.


Когда команда, отправленная арестовывать Белку и Эльфа вернулась с одним плакатом, Руги всё понял и немедля снарядил погоню. У беглецов было пять часов форы. За это время они успели достигнуть джунглей и на несколько километров углубиться в них. В отряд, отправленный на их поиски, входили опытные охотники, которые вскоре напали на след. Началась изнурительная гонка.

Джунгли стояли плотной стеной, бежать здесь можно было не везде. Приходилось постоянно перелазить через упавшие стволы деревьев, продираться сквозь колючие плети лиан, которые подобно нитям гигантской паутины, оплели всё вокруг. Под ногами отступающих партизан хлюпало мелкое болотце. Пели птицы, перепархивали с ветки на ветку, смотрели блестящими бесхитростными глазами, издавали резкие, будоражащие крики. Цвели большие яркие цветы, издавая то одуряюще сладкие ароматы, то тошнотворную вонь гниющего мяса. Вокруг тех и других роями вились мухи и бабочки. Какие-то кровососы впивались в обнажённые участки тела. Укусы вызывали жестокий зуд. Трухлявые стволы деревьев, покрытые мхом и опелёнутые травами, ломались под ногами, расползаясь во влажное крошево. Казалось сама земля течёт под ботинками беглецов.

Дышать было тяжело из-за большой влажности, пот выступал на теле и не испарялся, стекая по лицу мутными каплями и пропитывая одежду. Эльф чувствовал, что задыхается. Кружилась голова, как будто у него снова началась лихорадка. Руки и нижняя челюсть дрожали. Бросало то в жар, то в холод. Было так тяжело, что хотелось всё бросить и упасть прямо в вонючую тёплую воду, закрыть глаза и ждать пули, которой его добьют преследователи. Уже не осталось ни страха, ни сожаления. Йон, казалось, почувствовал его состояние, обернулся и, попытавшись улыбнуться, прохрипел:

— Детский лепет. Я в детском саду больше бегал.

Эльф не ответил, даже не поднял голову.

На плечо его бесстрашно уселась большая синяя стрекоза с шуршащими прозрачными крыльями. Она глядела Эльфа не по росту огромными круглыми глазами, словно изучала его. Эльф посмотрел на неё краем глаза, чуть кивнул головой, приветствуя. Когда мимо стрекозы пролетала одна из тех мушек-кровососов, каких тут хватало, гостья резко сорвалась с места и схватила её. Снова уселась на плечо и стала есть добычу.

— Защитница, — подумал Эльф.

Поначалу противник шёл по проторенному следу, и быстро приближался, но вскоре ему пришлось идти медленнее и внимательнее смотреть под ноги.

Красив вид растянутой в траве струны мины-растяжки. Но ещё лучше звук взрыва, что слышишь позади себя. Йон и повстанцы шли быстро, как могли, и останавливались только чтобы заложить новые мины.

Так минуло двое суток, за которые они сделали всего несколько привалов, едва-едва успев перекусить и подремать. В конце вторых суток, по расчётам Йона, они покинули границы Дого и ушли к соседям. Погоню это не остановило. Видимо, с соседями Руги договорился.

Во время привалов Эльф лежал где-нибудь на сухом островке и вспоминал свою жизнь. Он не жаловался, не плакал, не жалел о спокойной московской жизни. Просто лежал и вспоминал.

Эльф смотрел сквозь листья деревьев на небо, по которому пролегали прозрачные дымчатые полосы, и думал, что смерть — это вовсе не плохо, если им с Сатиром и Белкой разрешат летать ангелами по африканскому синему небу, прятаться в нежно жемчужных облаках, умываться дождями, когда придёт зима, и дрейфовать в потоках ветров.

Очередной взрыв мины раздался совсем близко и беглецы поняли, что их настигли. Завязалась перестрелка. Йон и остальные на ходу оборачивались, выпускали несколько очередей в сторону погони и продолжали продвигаться вперёд. Стреляли даже не для того, чтобы нанести урон противнику, а просто чтобы тот не приближался слишком близко. До поры это спасало, но вскоре враг стал стрелять прицельно. Появились убитые и раненые. И тех и других бросали. Только раненым, если они не могли больше следовать за основной группой, оставляли несколько магазинов с патронами.

Когда очередь перебила Эльфу ноги, он от усталости даже не почувствовал боли. Просто понял, что ноги не слушаются и он не может идти. Поняв, что больше не надо никуда торопиться, он даже почувствовал что-то вроде облегчения. Упал в грязь, перевернулся на спину, тупо оглядел штанины. На обеих зияли небольшие рваные дырочки, сквозь которые толчками вырывалась тёмная кровь. В грудь ткнулись ещё две пули. Голову наполнил звон, всё вдруг разом отодвинулось куда-то, словно его отделили плёнкой, глушащей звуки, и он остался один на один с надвигающейся смертью. Это было так странно и неожиданно, что Эльф не мог в это поверить. Он вдруг оказался разом в обоих мирах и здесь, и там, за гранью. Внутри всё опустело. Ни о чём не думалось и ничего не хотелось. Не было ни страха ни боли, только чувство отстранённого удивления: «Как? Неужели, всё? Кончилось?..» и неожиданная уверенность, что это не конец. «Я не хочу умирать! Это бессмыслица какая-то, умирать глупо. Здесь так красиво, и вдруг… смерть…» Ткань жизни оставалась такой же плотной, только Эльф начал видеть её совсем по-другому: чётче, тоньше, яснее. Словно смотрел издалека в сильный телескоп.

Он машинально надавил на курок автомата, донеслись невнятные, как сквозь вату, звуки выстрелов, крики. Потом что-то тупо и совсем не больно ударило в голову и наступила тьма.

Синяя стрекоза, шелестя крылышками, взлетела с его плеча и, развернувшись на север, исчезла в чаще леса.


Сатир и Эльф брели по мелководью лесного озера. Шли медленно, не торопясь. Солнце полировало им плечи. Волосы нагрелись так, что при прикосновении обжигали руки. Временами кто-нибудь из них на ходу черпал ладонью прозрачную воду, брызгал себе на голову, на грудь. Тихо шелестели сомлевшие и чуть увядшие от жары листья деревьев. Летний полдень, душистый, настоянный на солнце и травах, застыл над сияющим озером. Зной тёк с неба потоками мёда. На дальнем берегу темнела сквозь марево полоска леса. Тянула к себе, манила неизвестностью. Сухо трещали кузнечики. Хотелось броситься в прохладную озёрную синеву, остудить разгорячённое тело. Казалось, воздух загустел в июльской истоме и тормозит каждое движение, словно говоря: «Ну, куда вы? Что вам всё неймётся? Смотрите, какая красота и покой вокруг! Задержитесь, сядьте у воды и любуйтесь летом и солнцем. Замрите и будьте счастливы».

— Ну что, вот, кажется, и кончилась жизнь? — спросил Эльф.

Сатир улыбнулся и промолчал.

— Вот, значит как она кончается… — Эльф огляделся.

Они помолчали, прислушиваясь к звукам леса и плеску волн.

— Нет, — сказал Сатир. — Жизнь вечна. Вот увидишь. Раз смерти нет, значит, жизнь вечна.

Белка разглядела их издалека. Она, лёжа, приподнялась на локтях — худая, загорелая, чёрные волосы в белёсом песке, закричала:

— Ну и где вы так долго шляетесь? Я жду, жду. А вы всё не идёте, и не идёте. Бросили меня?

Эльф и Сатир со всех ног кинулись к ней, обняли, взлохматили иглы волос, потащили к воде. Белка ловко вывернулась из объятий, подставила Сатиру подножку и проворно нырнула. Эльф попытался ухватить её, но его пальцы лишь скользнули по гладкой коже девичьего плеча.

— Лови её! — заорал, поднимаясь, Сатир. — Лови голую!

— Взять вертихвостку! — вопил Эльф.

Над озером чибисами заметались крики и смех. Из кустов на купающихся смотрел увалень Гризли, посмеиваясь в рыжую бороду. Потом не выдержал и сам с громким рычанием побежал к воде. Его встретили криком и объятиями.

Когда набегались и проголодались, Белка накормила гостей рыбой и мидиями. Она сидела, обгладывая рыбьи кости, и глядела прямо перед собой. Сатир, смотрел на неё, не отрываясь ни на секунду. В Белкиных глазах отражалось озеро в искрах солнечных бликов. Белка, почувствовав на себе взгляд, повернулась к Сатиру и улыбнулась. Озеро не исчезло из её зрачков, всё так же переливалось, сияло, искрилось. Даже когда Белка моргала, сияние не исчезало — проступало сквозь веки.

— Какие глаза у тебя!.. — восхищённо произнёс Сатир.

Белка, снова улыбнулась, пожала плечами.

— У тебя такие же, иди, посмотри в воду.

— Ты извини, что я задержался. Эльфа искал, чтоб сюда привести. Он ведь не знает дороги.

— Я так и думала.

Когда всё было съедено, Серафима спросила:

— Сыты?

Все закивали головами.

— Отлично, тогда два часа на отдых, а потом пойдём гулять, исследовать здешние края.

— Здорово. Я согласен, — ответил Эльф.

— Я тоже, — поддержал Гризли.

— Да ты тут небось сам уже всё исходил-излазил, — сказал Сатир.

— Не бойся и на твою долю хватит. Тут столько всего, в жизнь ни исходишь, — успокоила его Белка. — А теперь два часа сна и мы идём путешествовать.

Они легли в траву под деревьями, где было прохладно, пахло лугом и свежим сеном.

Изнывала от медово — сладкого зноя земля. Чирикали и свистели птицы на деревьях. Налетал лёгкий ветерок, шуршали колоски трав, словно шептали какие-то простые вековечные истины. Луга звенели от песен, славящих лето и солнце. Трудились на цветах неутомимые, перемазанные жёлтой пыльцой, пчёлы. Из лесу доносился тягучий запах еловой смолы, разогретой жарой. Друзья опустили головы на землю и провалились в густой, пахнущий зноем и травами сон.

Загрузка...