Почему же почти немедленно его стали трясти за плечо?
- Вставай! - говорил отец, приподнимая и усаживая его. - Вот так… Ну же! Ободрись! Заспался…
А мальчику хотелось только спать. Он не раскрывал глаз, зевал и сжимался, норовя опрокинуться обратно на теплое сено. Лишь когда глаза все-таки раскрылись, в душе все еще жило, остывая, воспоминание об уютном сне, тепле и звездах, в которых он только что бродил, плавал, летел, забираясь, может быть, до самой Большой Медведицы.
Отец отворил дверь и в избушку плеснуло жидким светом зари. Мальчик понял, что уже светает. И как отец никогда не проспит? Кто его будит? Арсений Михайлович тоже проснулся, молча собирался, перепоясывался патронташем, во всех его движениях мальчик уловил нечто новое, упрямо сосредоточенное, словно бы учитель преодолевал нечто привычное. И мальчик тоже стал собираться, надел сапоги, патронташ, телогрейку и потянул из угла свой рюкзачок, сшитый из линялого солдатского мешка, но с настоящими хорошими ремнями. У этих ремней даже были алюминиевые крючки для удерживания патронных подсумков, и, когда мальчик цеплял их за свой патронташ, он чувствовал себя суровым и военным.
Пожевали хлеба, попили холодного горького чаю с сахаром. Очаг решили не топить - поздно будет… Впрочем, так решил отец, а мальчик и
Арсений Михайлович только молчаливо подчинились.
- Ну? С нами пойдешь или сам? - спрашивал отец, когда с едой было закончено и все трое вылезли, поеживаясь, из избушки. Лицо отца было улыбчиво. Мальчик сердито взглянул. Ведь уговаривались. Всю зиму он бредил этой самостоятельной охотой - и вот опять.
- Ну, ладно, ладно. Ступай уж, охоться, - сказал отец. - Первым делом выйди на Рассохинскую дорогу. Она вдоль речки и выведет тебя к тому вон увалу. Обогнешь его - там тропа есть, пройдешь осинником, березняком и опять к речке спустишься. Тут, у переката, на поляне нас жди или мы тебя ждать будем. В случае чего стреляй три раза подряд. Ну, давай… С ружьем осторожнее… Да первым делом по солнышку поглядывай, чтоб в лесу где не заблудиться. Следи за солнцем. Понял?
Мальчик подтянул патронташ, надел ружье и, уже улыбчиво и торжественно взглянув на отца и Арсения Михайловича, зашагал к дороге, продираясь через сосняк, отводя его. холодно-влажные ветви. Сапоги шуршали в снегу. Огромные сапоги. Других у него не было. И отец, всегда боявшийся, чтоб мальчик не простудился (от одной простуды - сто болезней начинается), брал его на охоту только в этих бахилах, которые, несмотря на двое носков, болтались на ногах. Каждый шаг мальчик делал сначала как бы внутри сапога, а потом уж поднимал и самый сапог.
Утро было очень холодное, знобящее. На дороге замерзла вода, синел иней. Солнце еще не всходило, и над всей вырубкой было розово-красное небо, похожее на разрезанный застылый арбуз, даже пахло так же, морозно и арбузно. У мальчика озябли руки и шея, пока он шел вырубкой до леса. А там стало немного теплее. В лесу еще держалось оцепенение, ночная неподвижность. Мальчик хорошо понимал ее, а лучше сказать, ощущал, потому что природа во всем подобна человеку - она так же может спать, нежиться, пробуждаться. В этом ощущении рассвета было все, что мальчик принимал без размышлений и просто знал и любил. Он не объяснил бы, почему ему нравится заря, почему он улыбается, когда видит солнце, почему ему хорошо, когда он слышит, как шумят на летнем ветру тополя, плачется дождь, млеет в жаре трава, порошит снег. Просто он всегда жил ощущением слитности с этим, и лишь когда он особо обращался к своему состоянию, словно бы проверял легонькие невидимые струны, трогал их и прислушивался, они звучали в лад всему, созвучно хорошо и вместе с тем странно-разделенно. Мир был слишком богат для него, переполнен до края ожиданием, предчувствием, предвкушением и неоткрытостью, в чем, наверное, вообще суть и секрет постоянной и чуткой радости детства, во всем подобной сиянию майского утра, когда все свежо, ничто не затоптано, все готовится цвести и жить под самым безоблачным ясным небом.
Теперь мальчик бодро шагал лесом. Сон отошел, и думалось только об охоте, глухарях, рябчиках, а ощущение будущей удачи становилось все нестерпимее. Дорога склонилась к подножию увала, и лес посуровел, зачернел елями, стало слышно речку, текущую в глухой непролазной уреме. Мальчик сошел с дороги и двинулся вдоль речки, продираясь сквозь плотные елочки, перелезая колодник и кочки. Здесь, по ложку, всегда попадались рябчики, и отец не раз убивал по две-три штуки. Мальчик выбрал укрытое место под елями и достал латунный пищик-манок. Тонко посвистел, подражая рябчику, и прислушался, на лице его отразилось почти болезненное ожидание. Но ничего не было слышно, только речка выговаривала: гуль-гули-бли, гуль-гули-бли… Она сильно разлилась (летом тут совсем ручеек), многие ели стояли в воде. Мальчик поманил снова. И снова в ответ было бульканье реки и пение дроздов. Они начали петь как-то враз, и лес зазвенел их скрипучим гомоном, через который время от времени прорезались громкие жужжащие трели вьюрков и голоса зябликов. Мальчик пробрался на другое место и опять поманил. Должны же здесь быть рябчики! А он был упрямый. Так он двигался вдоль речки, пока не услышал вдруг стегающе-звонкий неожиданный свист рябчика. Мальчик спрятался за ель, припал на колено, чувствуя, как оно тотчас же холодно промокло. Хищно щелкнул взведенный курок. Мальчик поманил еще, не вынимая пищика из зубов. И тотчас услышал гулкий взлет, увидел, как две темные птицы летят с той стороны речки прямо к нему, мелькая меж елей. Птицы сунулись в ближние ели. Где? Где? Где? - гулко стучало сердце, а руки тряслись, и он никак не мог унять эту дрожь. Наконец он увидел недалеко от ствола неясное пятно птицы, и медная мушка ходуном заходила по этому силуэту. Мальчик не решался нажать на спуск - все казалось промажет. В последний момент он все-таки зажмурился. А потом увидел, как рябчик мертво валится под ель. Звука он не слышал. Торопливо выбросив стреляную гильзу, мальчик заложил новый патрон. Глаза искали. Где же второй? Второй рябчик, вытянувшись, шел по сучку. И снова мальчик зажмурился, когда ружье прыгнуло в руках. А потом он бежал, не помня себя от удачи.
Второй рябчик лежал, распластав крылья на мху и, закинув голову, глядел пронзительно. В коричневых глазах его не было страха, только удивление. Паренек осторожно взял его, рябчик забился, затрепыхался, затряс головой и обвис, распуская крылья. Паренек бросил рябчика и отвернулся. Что-то шевельнулось в нем. Почему? Раньше он совсем не так подбирал убитых отцом птиц, совсем не так… Постояв, он нашел глазами и первого намертво убитого рябчика - тот упал в воду, однако возле сухого места из воды торчала пепельная спинка и серый с черной полоской хвост. Но горечь, внезапно прихлынувшая, скоро сошла, растворилась в ощущении радости и удачи, и, подобрав рябчиков за холодные, жесткие, опушенные лапки, мальчик вернулся, снял рюкзак и бережно уложил дичь, разглядев и огладив перо.
Когда рюкзак был на плечах, а ружье заряжено и снова в руке, мальчик тотчас вообразил себя таким охотником, которого он видел однажды на улице у вокзала. Охотник чем-то напоминал отца, был в такой же зеленой военной фуражке, в коротком брезенте поверх телогрейки, с ружьем в затасканном чехле. Он шел, увешанный дичью. С одного плеча свисал огромный глухарь, мотал прижмуренной бородастой головой, стукал клювом по сапогам; с другой стороны была приторочена к сумке связка синих, с белым и красным, тетеревов, у пояса белела брюшками добрая вязанка битых уток. Вся допущенная правилами отстрела добыча была у охотника на виду, а прочая, должно быть, в туго набитой сумке. Он шествовал устало и достойно под вздохи, ахи, не то удовлетворенно счастливый, не то какой-то другой - не сразу поймешь, но мальчик запомнил даже то, каким было утро: прохладное, грустно-пасмурное, с задумчиво распускающимися тополями…
Сейчас пареньку подумалось, что раз уж так началось, скоро он покажет, на что способен, и отцу, и Арсению Михайловичу. Даже если ничего больше не попадется, все равно он придет с добычей. А может, так-то и десяток, и два наберется. Вот вам и первый раз пошел. Вот вам и «охотник». Как начну выгружать рябчиков из рюкзака одного за другим… И он тотчас представил, как раскладывает их по поляне, целых двадцать штук (столько было у него патронов, считая и два пулевых и один с картечью, на случай встречи с волком, медведем, рысью, во что ни сам паренек, ни отец, с которым он заряжал патроны, конечно, не верили).
Но больше рябчиков в логу не было, и, побродив напрасно, парнишка выбрался на дорогу. Он бодро пошел по ней, держа ружье наготове, сияя глазами, каждую минуту готовый стрелять. Вот что значит удача. Он не знал еще, что за удачей всегда следует нечто худшее, так же неизбежно, как за подъемом следует спад.
Старая глухая просека попала ему справа. Ручей, забитый мокрым снегом, отгораживал ее от дороги. Через ручей брошено бревнышко без коры. Просека остановила мальчика, и он, раздумывая, глядел в ее суживающуюся глубь. Она была заманчивой в свесах ельника, в тишине еловых венцов и перекрестьях упавших деревьев. Такое дикое место как раз и любят рябчики, скрытые, как сам этот лес. А вдруг за ручьем глухариный ток? Говорил же отец, что где-то в этих местах есть богатое токовище, о котором ему тоже рассказывал знакомый лесник. К тому же просека клонит к увалу, как раз туда, куда нужно выйти кружным путем. Сомнения одолевали парня. С одной стороны, проще было идти путем, который указал отец, тем мальчик уже ходил и знал дорогу и тропу. С другой - всегда жило в нем то самое, что заставляло порой, наверное, открывать и Австралии, и Антарктиды, брести к полюсам и взбираться на заоблачные круги…
На самой середине бревнышка сапоги оскользнулись, и мальчик, не успев вскрикнуть, оказался выше пояса в воде со снеговой кашей. Он рванулся к дороге без сапог, без ружья, босой и трясущийся, обезумевший от страха и горя.
Он не знал, что ему делать, и с минуту дико оглядывался, стоял, поджимая то одну, то другую ногу, ощупывая их, инстинктивно пытаясь согреть. Теперь он не мог даже выстрелить три раза, на случай беды, - ведь ружье утонуло вместе с сапогами. Но безвыходность заставила паренька действовать решительно. Закусив губу и чуть не плача, он снова по пояс влез в ручей. Уже привычнее ощутил кипятковый жар снеговой воды. Нащупал сначала один сапог, потом другой, с натугой выволок их и бросил на дорогу.
Дальше удача опять вернулась к нему, и он нащупал, чудом нашел ствол ружья, и тогда (уже радуясь, что и такое возможно) он выскочил на обочину канавы и начал раздеваться. Снял брюки и белье, выжал, насколько мог, одеревенелыми руками, трясясь, надел все это холодное, жестяное и липкое. Вылил воду из сапог, вытряс снег, отжал носки и надел их, набрал сухой обтаявшей травы, Протер сапоги внутри и наложил этой травы еще. Какое блаженство было надеть эти же самые, вечно проклинаемые сапоги, которые спасли теперь коченеющие ноги. Чтобы согреться, он побежал вдоль дороги. На бегу он лихорадочно думал, что теперь пропала охота, так удачно начатая, пропало настроение, пропало все, и как теперь сказать отцу, как явиться после такой «самостоятельности»? Он бежал долго, далеко, запыхался, и, хотя согрелся не очень, стал рассуждать как-то медленнее и спокойнее. Вдруг он обнаружил, что и ружье, и рюкзак остались там - у ручья, Завернувшись, он помчался что было мочи обратно, тяжело дыша, с одной только мыслью: «Ружье! Ружье! Как можно было оставить ружье!!»
…Оно лежало там, где он и забыл его, возле бревна через ручей. Тут же валялся и рюкзачок. И, поразмыслив, мальчик, едва переводя дух, подумал: «Кто мог взять это на безлюдной лесной дороге?». Внезапно ему стало тепло. Над лесом уже показалось солнце. А на дороге темно оттаял иней, и она курилась тихим паром. Мальчик взял ружье, открыл, продул ствол, забитый снегом, и переменил патрон, хотя и патронташ его был мокрый. Потом он надел рюкзак и постоял на солнечной стороне дороги. Тут было совсем тепло. Солнце грело сильно, обещая жаркий день. Неожиданно мальчик сошел в лес и стал искать подходящую палку. Он нашел ее быстро, попробовал - крепка ли? - и опять подошел к ручью. Наверное, он и сам не объяснил бы, зачем понадобилось идти через ручей еще раз. Или это было упрямство? Но теперь он переходил осмотрительно, упираясь в дно ручья найденной сухаркой, переступая по бревну боком, как курица по насесту. И все-таки он чувствовал себя победителем, ступив в снег на противоположном берегу. Парнишка вздрагивал и сжимал зубы, но в лице его было что-то отчаянное, и вот, махнув кому-то, он торопливо пошел просекой, увязая в снегу - здесь был северный склон, и снег согнало сюда ветрами с увала. Иногда мальчик оглядывался, смотрел на свой след, и этот след успокаивал его, потому что лес кругом стоял дичалый, нерубленный и сама просека, нечищенная давным-давно, была перекрещена завалами колодника и сушняка. Коричневый зверек,может быть, соболь, нырнул далеко впереди с одной из таких колод и тотчас скрылся. В другом месте мальчик нашел перья съеденной кем-то копалухи, и ему стало страшно, снова начало знобить. Тогда, чтоб унять страх, он решил закурить, достал подмоченную пачку «гвоздиков» и спички из нагрудного кармана. Отец всегда носил спички так, и мальчик следовал ему во всем. Сейчас привычка пригодилась. Спички были сухие. Он кое-как раскурил папиросу. Глотнул дыма, раскашлялся до слез и так, кашляя, курил. Потом бросил папиросу в снег, и, вытирая слезы, пошел дальше. Он поднимался просекой на склон увала, пока не пропал снег. Прошла и дрожь. Мальчик согрелся. Вдруг он увидел, как с просеки, с земли, взлетел рябчик и сел на склоненную дугой березу. Наверное, мальчик слишком поторопился, не успел прицелиться. После выстрела рябчик неловко полетел, упал и бойко побежал, лавируя между стволов. Мальчик бежал за ним, на ходу меняя патрон, взводя курок. Но некогда было приложиться, рябчик удирал во всю прыть, и парнишка мчался, пытаясь догнать. Вдруг ружье само собой грохнуло, впереди упала срезанная ветка, а дробь рикошетом щелкнула мальчика по ногам и в руку. Он остановился, ощупываясь, с облегчением сознавая, что не ранен, и с опаской глядя на ружье. Нельзя так! Надо осторожнее. Рябчик убежал. Но, видимо, здесь их было много, потому что, идя склоном увала вверх, мальчик убил еще двух, одного за другим. И теперь его добыча увеличилась до четырех штук. Совсем не худо для обретающего самостоятельность.
Пока он выслеживал рябчиков, подманивал, подкрадывался на верный выстрел, искал и подбирал убитых птиц, он незаметно для себя обсох. Солнце уже поднялось высоко, а весь лес, согретый, пронизанный им, пел, звучал, сочился ручьями, синел в тенях полосами снега, голубея лоскутками неба. Раза два мальчик вспугивал глухарей, но, не умея стрелять влет как следует, пугаясь неожиданности, только смотрел, как сизо-черная жутковатая лесная громадина тяжело и быстро уносится прочь, мелькая между соснами, березами и елями. Глухарь в лесу всегда напоминает о дороге, о том - не заблудился ли? И паренек тоже с беспокойством огляделся, решил найти свою просеку, она была где-то справа, недалеко. Сгоряча он даже побежал, чтоб найти, ее скорее. Но сколько ни оглядывался, ни ждал - просеки нигде не было. Тогда он повернул обратно, кружил, метался, останавливался, смотрел на солнце, но ничего не понимал, не мог сообразить,- а склон увала был бесконечен, не один километр, - где она осталась, эта просека, которая пропала, как по волшебству, будто ее никогда и не существовало. Правда, была надежда на ружье. Можно выстрелить три раза. Но как найдет его отец в таком глухом месте? Ведь мальчик пошел совсем не так, как велел отец. Тяжело дыша, мальчик Крутился на одном месте, ища выход. Спуститься вниз, к речке? Он тотчас кинулся туда, скользя по склону, но вскоре попал в такую чащу, в такой глубокий снег, что поспешно выбрался, начерпав полные сапоги. Он вытряс снег, сидя на колодине, и тут решил идти к вершине. Может быть, показалось, с вершины будет легче найти просеку, разобраться во всем и найти дорогу назад. Он поднимался очень быстро, задыхаясь, судорожно-крепко держа ружье, вздрагивая, когда в стороне кто-то хлопал крыльями, улетал - рябчик, глухарь, тетерев - не все ли равно, теперь парню было не до охоты. Вершина увала приближалась, лес пошел реже, светлее, и впереди мальчик увидел нечто серое, похожее на стену дома. Он остановился. Дом? Здесь? Но, шагнув ближе, понял, что это, конечно, не дом, а башня-скала. Останец. Такие изредка попадаются по вершинам увалов. Чаще всего они невысоки, вровень с лесом или ниже, а эта скала была довольно широкой и сложенной плотно, стены ее уходили в небо, только северо-западный край оказался более разрушенным. Дожди и ветры обвалили его. Здесь можно было попробовать взобраться на макушку останца, где росла наклоненная уродливая сосна. Отдышавшись, парнишка полез на скалу, подымаясь очень осторожно, потому что не снял рюкзак, а ружье тоже не оставил внизу, только разрядил и повесил за спину. С каждым шагом скала словно бы росла и совсем перестала казаться низкой, ноги в бахилах скользили, но мальчик полз, припадая грудью к камню и уже не глядя вниз, чтобы не испугаться. По кончикам пальцев прошел мороз, когда парнишка уцепился за корень сосны, подтянулся и лег на дернистую, каменную вершину останца. Он вполз на нее, как ящерица, и сначала лежал, уткнувшись носом в каменистое теплое дерно, раскинув руки. Потом осторожно повернулся и сел. Башня была слегка наклонена, или так казалось. Чуть ниже ее были макушки леса. Со всех сторон небо. Светло-голубое в одной стороне - с белой рябью облачков, в другой - с низовыми, тянущимися по ветру сизо-серыми тучками. Здесь было ощущение полета, невесомости и простора. Глаза смотрели необычайно зорко, и мальчик увидел среди лесов дальнее озеро, и даже далеко-далеко ниточку железной дороги, по которой бежал крохотный состав. Дорога обрадовала и успокоила его, и, самое главное, он увидел просеку, только почему она оказалась слева и совсем не там, где он ее хотел найти? Сначала парнишка даже подумал, что это не та просека, но, мысленно пройдя по ней, понял: та! И сразу, словно что-то повернулось в его голове, все встало на место: лес, увал, дорога, солнце, которое хорошо грело его спину и шею. Теперь парнишка успокоился окончательно. Улеглось неприятное, давящее душу волнение, снова стало привольно, вольготно. К тому же он обнаружил, что совсем обсох, только в сапогах было еще сыровато, и он тотчас разулся, стянул сапоги и волглые носки, подставил босые ступни солнцу и ветерку, зажмурился от удовольствия: ветер сушил их и тихонько гладил. Как хорошо! Он прислонился к стволу сосны, который чуть покачивался, и сидел так, отдыхал, полузакрыв глаза, наслаждаясь верхним ветром леса, легким вековечным шумом. Сквозь полуприкрытые веки все вокруг было голубоватое, солнечно-зеленое и размытое, а, когда он открывал глаза, даль многоцветно голубела, горы густо синели, лес расстилался спокойной зеленью, и там, внизу, были крики зябликов, гомон дроздов и слышались тетерева. Еще кто-то звонко, заунывно кричал там: а-а-й, а-ай… Точно звал - и плакал. Движением плеч мальчик освободил рюкзак, снял его, растянул завязку, вытащил на дерно отвердевшие и остывшие тушки рябчиков, положил рядком. Птицы лежали одинаковые. Пестро-рябенькие, с поджатыми лапками, и в них не было уже ничего живого, ничто не напоминало осторожных, сливающихся с лесом птиц. И, глядя на них, на то, как ветер заворачивает и шевелит пушистые перья вокруг лапок, мальчик ощутил тягостный укор раскаяния. Зачем убил? Зачем?! Теперь опустело в том темном ложке у речки…
Мальчик отвернулся. Он сидел неловко, тыльной стороной руки опирался о камень, и камень больно давил ему кисть, врезался в нее, но мальчик терпел, не хотел переменить положения. Потом он сунул тушки рябчиков в рюкзак, поджал колени к подбородку и долго сидел так, весь отдаваясь ветру и солнцу. Облака, печальные и спокойные, проплывали над ним. Он словно бы спал, хотя глаза его были открыты, только чуть приопущены. А вокруг просторно и уютно было небо, внизу осторожно шумел лес, и кто-то по-прежнему кричал там:
- А-ай… а-а-ай…
Мальчик обулся. Надел сухие носки и проветренные сапоги. Быстро спустился вниз и, уже как по знакомой дороге, пошел, даже побежал просекой, отводя ветки кустов, перескакивая через ветровал. Ружье он закинул через голову за спину. Рябчики снова выпархивали вперед, заяц торопливо мелькнул в сторону. Мальчик останавливался, глядел, но не снимал ружья. Только замедлил шаг, ступая по талому снегу в свои прежние следы.
Просека теперь казалась вполне знакомой. А у канавы-ручья, где он тонул утром, паренек задержался, посмотрел на желтое снеговое месиво и усмехнулся. Он ощупал сухие брюки, подобрал брошенный тут же шест-сухарку, спокойно перешел по бревну и, бросив шест, зашагал по дороге. Он улыбался, и, наверное, первый раз так, взросло и мудро, как не улыбался никогда раньше.
Спустя час он подходил к тому месту, где уговорились встретиться.
Дым костра почуялся издалека. Потом донесло голоса и потрескивание костра. Отец и Арсений Михайлович варили кашу. Огонь горел жарко. Висели над ним черные котелки. Арсений Михайлович сидел на долгой, сваленной кем-то давным-давно лиственнице без коры и тер глаза, сняв пенсне.
Отец рубил хворост, подкладывал сучья. Костры разводить он умел и любил.
- Ну! - обрадовался он. - Наконец-то!
По какому-то мгновенному расслаблению его лица мальчик понял, что отец беспокоился, может быть, очень беспокоился, а теперь у него отлегло и он очень рад.
- Много настрелял? Слышали тебя…
- Ничего, - сумрачно и взросло сказал мальчик и, сняв ружье, разрядил, положил стволом на лиственницу.
- Правильно, - похвалил отец. - С оружием осторожность нужна… Так-таки ничего? А стрелял раз пять…
- Да ведь это же хорошо! Замечательно! Никого не убил… - вмешался Арсений Михайлович.- Ведь радоваться только надо, как хорошо!
- Почему? - спросил отец.
- А ты еще спрашиваешь?.. Хм! Да ведь весна… А? Весна, друзья мои. Жизнь. Пробуждение. Хмель… А мы… Кто же мы? Как совместить? Ведь век этими рябчиками сыт не будешь, а добро в себе убьешь… Нет, как хотите, - я весной пас…
- Зачем же ты, Арсений, ружье таскаешь? Ведь тяжело, - усмехаясь сказал отец. - А вчера кто палил? Двух, говорил, подранил…
Арсений Михайлович надел пенсне.
- Ну, ружье… Ружье - это, так сказать, атрибут. Какой же я охотник без ружья? Я его ценю. Ведь поглядите: Бельгия. Фирма «Лепаж». Видите, работа какая? Гравировка, резьба… Стволы, приклад, цевье. Как сделано, с любовью, чисто… Это же поэзия… Красота… Да ты без меня знаешь… А сборы, охота, лес? А эта поляна?
- Сварилась, кажется, - прервал его отец. - Садитесь-ка, ближе, романтики. Есть будем… Что-то от одной вашей духовной пищи живот подвело…
Сучком, морщась от жары и дыма, он снял котелок с клокочущей кашей из концентратов. А мальчик проглотил голодную слюну, так хотел есть, так остро вдруг кольнул и обрадовал его нестерпимый молодой голод. Мальчик едва дождался, пока принял мятую алюминиевую миску, полную желтой пшенной каши с янтарным масляным колодцем. Сбоку отец покрошил луку и дал большой, в два пальца, ломоть хлеба. Отец признавал только крупные аппетитные куски.
Похоже, что и сам отец, и Арсений Михайлович испытывали то же ощущение, то же самое.
- Ффх-ах, хорроша-а, - обжигаясь, черпал Арсений Михайлович. - Дай-ка мне лучку. Хлебушка черного… Ф-ф… Ах… Наслаждение.
- А слушай, Арсений… Ладно ли тебе черный?
Арсений Михайлович махнул рукой.
- Ну, ты, сын, рассказал бы нам, где ходил-то? - добрея и улыбаясь, сказал отец… - Ноги-то не промочил хоть?
- Нет, - сказал мальчик. - Сухие…
И вдруг фыркнул… Рассказать бы сейчас отцу, как лазал в канаву за сапогами и за ружьем.
- Чего смеешься? - спросил отец, поглядывая уже с подозрением.
- Да так… Случай один вспомнил…
- Скрытный ты становишься, - заметил отец.- Скрытничать - это нехорошо…
Он хотел сказать еще что-то. Но тут взбурлил котелок с чаем. Костер зашипел, задымил, отец принялся снимать чай.
Пили чай большими охотничьими кружками - у каждого своя - у отца, например, была зеленая, чуть не на полкотелка.
За чаем Арсений Михайлович разговорился - не уймешь, не остановишь.
- Вот что такое охота, друзья? Да, охота, милые мои, - волшебство. Счастье… Фата Моргана. Одним словом, ведь я благодаря ей, наверное, живу и жив остался. Да… И на фронте помню- Помнишь? А? В дожде, в снегу, в грязи рожей, по госпиталям. Что меня держало-спасало? А вот это… Чай думал так пить. С ружьишком на тяге постоять. Выжить для этого. И вспомнить было что… Да и сейчас даже. Учитель я. Математик… Логарифмическая линейка. (Мальчик чуть не захохотал, но вовремя отвернулся, укусил кулак. Арсений Михайлович впрямь чем-то напоминал эту линейку). Так вот. Веду я урок, братцы мои. Ну, геометрия пусть. Теорема Пифагорова. Пифагоровы штаны… Ну-с, доказываю, объясняю, мелом стучу, гляжу, как мои Васи-Пети усваивают, а сам-то нет-нет да и погляжу в окошко. Осень там или вот, как сейчас… И думаю… А до субботы еще два-три денька, а там я на поезд да в лес… И вспомню избушки наши, осиннички, покосы, поляну вот эту и лиственницу эту. И жить мне сразу светлее. А все думают - математик! Он только уравнениями живет, о квадратном корне думает… Вот что для меня - охота…
Пили чай до самого вечера, подбрасывали в костер. Лишь когда солнце село за лес, начали собираться к поезду. Арсений Михайлович пошел на речку мыть котелки.
- Глянь-ка сюда, - проводив его взглядом, сказал отец, придерживая устье рюкзака.
В глубине серело пяток рябчиков и три рыжих вальдшнепа.
- Вот как охотиться надо, - сказал отец.
- Я тоже убил… Четырех…-ответил сын.
- Да ну?! - удивился отец.
Сын кивнул.
- А чего же в молчанку играешь?
- Ты ведь тоже вчера вальдшнепов убил, а не сказал…
- Правда… - согласился отец. - Это я из-за него… - мотнул головой в сторону речки. - А тебе-то что за нужда скрывать. Тоже из-за Арсения?
- Чего молчишь?
Но мальчик отрицательно покачал головой, достал своих рябчиков и переложил в отцов рюкзак.
«- Эх вы.,. Охотники,., - отец завязал рюкзак, крепко дергая за шнур, и встал. - Что за народ такой пошел? Все рассуждают, переживают… А что тут рассуждать-переживать? Есть дичь - стреляй! Промазал - бог с ней. Убил - с полем! Ну, ладно… Ладно. Дело твое… Ты молодой еще… А у меня, молодого, всяко было- Один раз утку убил, а у нее утята-поздыши оказались, хлопунцы желтенькие… До сих пор помню. Долго я тогда переживал.
Вечереющим лесом шли к станции. Теперь впереди шагал отец. А паренек и Арсений Михайлович приотстали. Арсений Михайлович то расспрашивал о школе, то умолкал - слушал птиц и нюхал воздух, останавливался.
- Подснежниками пахнет! - глубоко вздохнув, говорил он. - Ну до чего хорошо.
«Да где он их видит», - про себя думал мальчик, а вслух сказал:
- А где они?
- Подснежники? - переспросил Арсений Михайлович. - Подснежники еще под снегом или не раскрылись. Но они тут. Хороший цветок - подснежник.
В поезде Арсений Михайлович опять больше молчал, смотрел в окно. Лицо его все более изменялось, проступали прежние, уже известные мальчику и вызывавшие скрытую неприязнь черты. Это была не то замкнутость, не то учительский холодок и спокойная усталость. Теперь опять это был учитель, математик и, должно быть, строгий, сухой, озабоченный успеваемостью своих учеников. А может быть, просто мучила Арсения Михайловича его постоянная неизбывная изжога.
На вокзале распрощались. Мальчик робко пожал худую, сухую, холодную руку.
Когда ехали в тряском разболтанном троллейбусе, мальчик спросил отца, устало сидевшего рядом:
- А что убил Арсений Михайлович!
- Ноги… - коротко ответил отец. - Ничего…
- И не стрелял?
- Стрелял… Как же…
- Все мазал?
- Да нет… Какое… - с досадой сказал отец.- Мимо он стрелял. Нарочно. Я-то его знаю. Он всегда так… Он ведь снайпером у меня в роте был,- и рассказал, как Арсений Михайлович убил знаменитого немецкого снайпера, который был на их участке, стрелял только по офицерам и тяжело ранил командира полка. Снайпер-немец был осторожен и аккуратен. На позиции выползал и маскировался ночью, не выдавал себя ничем и стрелял редко, но наверняка. Арсений Михайлович двое суток пролежал в снегу, почти без пищи, снайпера убил ночью, когда тот переползал из укрытия в траншею.
- На фронте он и зрение испортил. За пять-то лет! Обмораживался страшно. На ногах почти все пальцы ампутированы. И ведь до чего упорный - лежит в секрете, сухари грызет, соду свою со снегом ест. А дождется… Снегом его, бывало, совсем занесет. Ты его еще мало знаешь, - усмехнулся отец. - Его в роте так «Подснежником» и звали…