Расскажу я вам, друзья мои, о давно прошедших днях, когда я еще только добывал себе славу, сделавшую мое имя столь знаменитым. Среди тридцати офицеров Конфланского гусарского полка я ничем особенным не выделялся. Представляю себе, каково было бы их удивление, узнай они, что молодому лейтенанту Этьену Жерару предстоит блестящая карьера, что он дослужится до командира бригады и получит крест из рук самого императора. Если вы окажете мне честь и посетите мой домишко, — я покажу его вам, вы ведь знаете этот чистенький белый домик, увитый виноградом, стоящий на отшибе на берегу Гаронны.
Люди говорят про меня, что я никогда не знал страха. Вы, верно, слышали об этом не раз. Из глупой гордости я многие годы не оспаривал этой молвы. Теперь же, на старости лет, я могу позволить себе быть откровенным. Смелый человек не боится правды. Ее боится только трус. Потому-то я и не стану скрывать, что и меня прошибал холодный пот, а волосы вставали дыбом, что и мне известно, как душа уходит в пятки и как задают стрекача. Вы поражены? Зато, случится вам когда-нибудь дрогнуть, вспомните, что даже и Этьену Жерару бывало страшно, и вам сразу станет легче. А теперь послушайте, в какую я однажды попал передрягу, а заодно и обзавелся женушкой.
В те поры Франция ни с кем не воевала, и мы, конфланские гусары, все лето стояли лагерем в нескольких милях от нормандского городка Лез Андели. Само по себе местечко это не очень веселое, но где гусары, там и веселье, так что время мы проводили недурно. За долгие годы странствий потускнели воспоминания, а все же стоит мне произнести «Лез Андели», как встают перед глазами громадный полуразрушенный замок, большие яблоневые сады и, самое главное, прекрасный пол! Ах, что за прелестные создания эти нормандские девушки! Краше нет в целом свете, да и мы были мужчины, можно сказать, хоть куда. Словом, в то замечательное солнечное лето свиданий было не счесть. О молодость, красота, доблесть, как разглядеть вас сквозь туман тусклых, унылых лет! Порой славное прошлое ложится мне на сердце камнем. Нет, сэр, в вине таких мыслей не утопить. Болит-то душа. А вино — что? Оно приносит лишь телесную радость. Но уж коли угощают… не откажусь.
Прелестней всех девушек в тех краях была Мари Равон. До чего мила да пригожа, будто самой судьбой для меня предназначена. Была она из рода Равонов, прадеды ее пахали землю в Нормандии еще со времен, когда герцог Вильгельм отправился покорять Англию. Стоит мне и теперь закрыть глаза, Мари встает передо мной: щеки смуглые, как лепестки мускатной розы; взгляд карих глаз нежен и в то же время смел; волосы, черные как смоль, будят волнение в крови и в стихи просятся; а фигурка — точно молодая березка на ветру. А как она отпрянула, когда я впервые хотел обнять ее, — горяча была и горда, всякий раз ускользала, сопротивлялась, боролась до последнего рубежа, отчего капитуляция бывала сладостней во сто крат. Из ста сорока женщин… Но как их сравнить, если все были по-своему совершенства!
Вас удивляет, что у кавалера такой красивой девушки не было соперников? Но на то была веская причина, друзья мои, ибо я сделал так, что все мои соперники быстро очутились в госпитале. Ипполит Лезер, к примеру, провел у Равонов два воскресенья подряд. Так что же? Даю голову на отсечение, что он до сих пор хромает от пули, засевшей у него в колене, если, конечно, он еще жив. Да и бедняга Виктор до самой своей гибели под Аустерлицем носил мою отметину. Очень скоро все поняли, что от Мари Равон лучше отступиться. В нашем лагере поговаривали, что безопаснее скакать в атаку на свежее пехотное каре, чем слишком часто появляться в усадьбе Равонов.
А теперь позвольте мне кое-что уточнить. Собирался ли я жениться на Мари? О, друзья мои, женитьба не для гусара! Сегодня он в Нормандии, а завтра — средь холмов Испании или болот Польши. Что ему делать с женой? Каково им будет обоим? Он станет думать, какое горе причинит жене его гибель, и былую храбрость сменит рассудительность, а она будет со страхом ждать очередную почту — вдруг придет известие о невозместимой утрате. Правильно ли это, разумно ли? Что остается гусару? Погревшись у камелька, марш-марш вперед, и добро, коли скоро будет ночевка под крышей, а не у бивачного костра. А Мари? Хотела ли она, чтобы я стал ее мужем? Она прекрасно знала: затрубят серебряные горны — и прощай семейная жизнь! Уж лучше держаться отца с матерью и родных мест — здесь, среди садов, не расставаясь с мужем-домоседом и не теряя из виду замка Ле Гайяр, будет она мирно коротать свои дни. А гусар пусть снится по ночам. Но мы с Мари о будущем не думали: день да ночь — сутки прочь, как говорится. Правда, отец ее, полный старик с лицом круглым, как яблоки, которые росли в его садах, и мать, худая робкая крестьянка, порой намекали, что пора бы мне объяснить свои намерения, хотя в душе и не сомневались, что Этьен Жерар — человек честный, что дочь их совершенно счастлива и ничто дурное ей не грозит. Так обстояли дела, пока не пришел тот вечер, о котором я хочу рассказать.
Однажды в воскресенье я выехал верхом из лагеря. Вместе с несколькими однополчанами, которые тоже ехали в деревню, мы оставили лошадей у гостиницы. Оттуда до Равонов надо было идти пешком через большое поле, простиравшееся до самого порога их дома. Не успел я сделать несколько шагов, как меня окликнул хозяин гостиницы.
— Послушайте, лейтенант, — сказал он, — хоть путь через поле и короче, но шли бы вы лучше дорогой.
— Эдак я дам круг с милю, а то и больше.
— Верно. Но мне кажется, так будет благоразумней, — ухмыляясь, сказал он.
— Почему? — спросил я.
— Потому что в поле пасется бык английской породы.
Если бы не его гнусная ухмылка, я бы, наверно, послушался. Но предупредить об опасности, а потом ухмыльнуться… этого я со своим гордым нравом снести не мог. Я небрежно отмахнулся, показав этим, что я думаю о быке английской породы.
— Пойду напрямик, — сказал я.
Однако, выйдя в поле, я понял, что поступил опрометчиво. Поле было очень большое, и, удаляясь от гостиницы, я ощущал себя утлым суденышком, рискнувшим выйти в открытое море. Со всех сторон поле было огорожено. Впереди стоял дом Равонов, изгороди подходили к нему вплотную справа и слева. Со стороны поля был виден черный ход и несколько окон, но все они, как и в других нормандских домах, были забраны решетками. Единственным спасением был черный ход. И я устремился к нему, не роняя достоинства, приличествующего солдату, но тем не менее развив такую скорость, на какую только способны ноги. Верхняя моя половина была сама беззаботность и даже жизнерадостность. Зато нижняя — проворство и настороженность.
Я уже почти достиг середины поля, как вдруг справа от себя увидел быка. Он рыл копытами землю под большим буком. Я не повернул головы, даже виду не показал, что заметил опасность, а сам искоса с опаской следил за быком. Возможно, он был в благодушном настроении, а может, его обманул мой беспечный вид, но он не сделал в мою сторону ни шага. Приободрившись, я взглянул на открытое окно спальни Мари, которое было как раз над черным ходом, — вдруг из-за шторы смотрят ее милые карие глазки. Я стал помахивать тросточкой, сбавил шаг, сорвал первоцвет и запел лихую гусарскую песенку, чтобы подразнить этого зверя английской породы, — пусть любимая видит, что опасность мне нипочем, если наградой — свидание. Мое бесстрашие привело быка в замешательство, я дошел до черного хода, толкнул дверь и очутился в безопасности, не посрамив гусарской чести.
Что для гусара опасность, когда его ждет свидание с любимой! Да карауль ее дом хоть все быки Кастилии, разве я остановился бы на полпути? Ах, вовек не вернуться тем счастливым дням юности, когда ног под собой не чуешь, живя в мире сладостных грез! Мари почитала и любила меня за храбрость. Прижавшись раскрасневшейся щечкой к шелку моего доломана, глядя мне в лицо изумленными глазами, сиявшими от любви и восхищения, она благоговейно внимала рассказам, в которых ее возлюбленный выступал во всем блеске своих достоинств.
— И сердце ваше ни разу не дрогнуло? Вы никогда не знали страха? — спрашивала она.
Такие вопросы вызывали у меня только смех. Разве место страху в душе гусара? Хоть я был еще очень молод, подвигам моим уже не было числа. Я рассказал ей, как во главе своего эскадрона ворвался в каре венгерских гренадеров. Обнимая меня, Мари содрогнулась. Еще я рассказал ей, как ночью переплыл на коне Дунай, доставляя донесение Даву. Откровенно говоря, то был вовсе не Дунай, да и глубина не такая, чтобы коню моему пришлось плыть, но когда тебе двадцать и ты влюблен, как не приукрасить рассказ. О многих подобных случаях я рассказывал ей, а ее милые глазки раскрывались от изумления все шире и шире.
— Даже в мечтах своих, Этьен, — сказала она, — я никогда не представляла себе, что мужчина может быть таким храбрым. Счастливая Франция, имеющая такого солдата, счастливая Мари, имеющая такого возлюбленного!
Вы понимаете, с каким чувством я бросился к ее ногам, бормоча, что я счастливейший человек на свете… я, нашедший ту, которая меня понимает и ценит.
Отношения наши были прелестны и слишком утонченны, чтобы их могли понять более грубые натуры. Однако ее родители, само собой разумеется, имели на этот счет свое мнение. Я играл в домино со стариком, помогал распутывать пряжу его жене, но никак не мог убедить их, что посещаю их ферму трижды в неделю только из любви к ним. В конце концов объяснение стало неизбежным, и случилось оно именно в тот вечер. Мари, несмотря на ее милое негодование, удалили в спальню, а я остался лицом к лицу со стариками, которые засыпали меня вопросами относительно моих намерений и видов на будущее.
— Одно из двух, — сказали они с крестьянской прямотой, — или вы даете слово, что обручитесь с Мари, или вы ее никогда больше не увидите.
Я говорил о солдатском долге, о своих надеждах, о будущем, но они стояли на своем. Я ссылался на свою карьеру, а они эгоистично не хотели думать ни о чем, кроме своей дочери. Я оказался поистине в трудном положении. С одной стороны, я не мог отказаться от моей Мари, а с другой к чему жениться молодому гусару? Наконец, когда меня уже совсем загнали в угол, я умолил их оставить все, как было, хотя бы до завтра.
— Я поговорю с Мари, — сказал я. — Я поговорю с Мари без промедления. Главное для меня — ее счастье.
Мои слова не удовлетворили старых ворчунов, но возразить они ничего не могли. Вскоре они пожелали мне спокойной ночи, и я отправился в гостиницу. Я вышел в совершенном расстройстве чувств в ту же дверь, в которую вошел, и услышал, как ее заперли за мной на засов.
Я шагал по полю, задумавшись, — из головы не шли доводы стариков и мои ловкие ответы. Как мне быть? Я обещал посоветоваться с Мари без промедления. Что мне сказать, когда я увижусь с ней? Должен ли я капитулировать перед ее красотой и навсегда распрощаться с военной карьерой? Если бы Этьен Жерар перековал свой меч на орало, то это было бы поистине невосполнимой утратой для императора и Франции. Или я должен ожесточиться сердцем и отказаться от Мари? А разве нельзя совместить все: быть счастливым супругом в Нормандии и храбрым солдатом в прочих местах? Все эти мысли теснились в моей голове, как вдруг какой-то шум заставил меня поднять голову. Из-за облака выглянула луна, и прямо перед собой я увидел быка.
Он и под буком показался мне большим, но тут передо мной стояла просто громадина. Он был весь черный. Голова опущена, свирепые, налитые кровью глаза сверкали при свете луны. Он бил себя хвостом по бокам, передние ноги зарылись в землю. Такое чудовище не привидится даже в кошмарном сне. Бык медленно, как бы нехотя, двинулся в мою сторону.
Я оглянулся и, к своему отчаянию, увидел, что зашел в поле слишком далеко. Ближайшим убежищем была гостиница, но между нею и мной находился бык. Если этот зверь увидит, что я его не боюсь, он, наверное, уступит мне дорогу. Я пожал презрительно плечами. И даже свистнул. Бык подумал, что я вызываю его на бой и прибавил шагу. Я бросил на быка бесстрашный взгляд, а сам давай быстро-быстро пятиться. Молодой, подвижный человек способен даже бежать задом наперед, обратив лицо противнику и храбро улыбаясь ему. На бегу я грозил быку тросточкой. Наверно, благоразумней было бы сдержать свой пыл. Бык счел это вызовом, хотя бросать ему вызов мне и в голову не приходило. Это было роковое недоразумение. Фыркнув, бык поднял хвост и ринулся в атаку.
Вы когда-нибудь видели, как нападает бык, друзья мои? Это — чудовищное зрелище. Вы думаете, наверно, что он припустил рысью или даже галопом. Это бы еще ничего… Нет, он делал прыжки, один страшнее другого. Я не боюсь человека. Когда я имею дело с человеком, то чувствую, что благородство моей позы, смелая непринужденность, с которой я встречаю противника, уже сами по себе обезоруживают. Я владею теми же приемами, что и он, и поэтому мне нечего его бояться. Но когда тебе предстоит сразиться с тонной разъяренной говядины — это совсем другое дело. Тут не поспоришь, не успокоишь, не завоюешь расположения… Никакие уговоры не помогут. Что этому зверю до моего горделивого самообладания? С живостью, свойственной моему уму, я оценил обстановку и решил, что на моем месте никто, даже сам император, не мог бы удержать позиции. Значит, оставалось одно — бежать.
Но и бежать можно по-разному. Кто отступает с достоинством, а кто — в панике. Я удирал, как положено настоящему солдату. Хотя мои ноги работали быстро, сам я держался великолепно. Весь мой вид выражал протест. На бегу я улыбался… это была горькая улыбка храбреца, который философски относится к превратностям судьбы. Если бы в эти минуты меня увидели мои боевые товарищи, я бы нисколько не проиграл в их глазах. С поразительным самообладанием уходил я от быка.
Но тут я должен сделать одно признание. Известное дело: если удираешь, то паники не избежать, будь ты храбрец из храбрецов. Вспомните гвардию при Ватерлоо. То же самое было в тот вечер и с Этьеном Жераром. Ведь поблизости не было никого, кто бы оценил мою доблесть… никого, кроме этого проклятого быка. А не благоразумнее ли в такую минуту забыть о собственном достоинстве? С каждым мгновеньем грохот копыт чудовища и его страшное фырканье за моей спиной становилось все громче. При мысли о такой постыдной смерти меня охватил ужас. Жестокая ярость зверя лишила меня мужества. Все было забыто. Во всем мире осталось только два существа: бык и я — он хотел убить меня, а я — во что бы то ни стало спастись. Я опустил голову и… дунул во все лопатки.
Мчался я к дому Равонов. И вдруг сообразил: если даже я добегу, спрятаться будет негде. Дверь заперта. Нижние окна забраны решетками. Ограда высокая. А бык с каждым прыжком все ближе и ближе. И вот тут-то, друзья мои, в момент наивысшей опасности Этьен Жерар и показал, на что он способен. Был лишь один путь к спасению, и я воспользовался им.
Я уже говорил, что окно спальни Мари было как раз над дверью. Занавески были задернуты, но не плотно — сквозь щели пробивался свет. Я был молодой, ловкий и поэтому знал, что смогу высоко прыгнуть, ухватиться за край подоконника и, подтянувшись, уйти от опасности. Подпрыгнул я в тот самый момент, когда чудовище настигло меня. Я и без посторонней помощи вскочил бы в окно. В великолепном прыжке я уже оторвался от земли, как бык поддал мне сзади, и я, как пушечное ядро, влетел в окно и упал на четвереньки посреди спальни.
Кровать стояла под самым окном, но я благополучно перелетел через нее. С трудом поднявшись на ноги, я с замиранием сердца повернулся к кровати, но она была пуста. Моя Мари сидела в кресле в углу комнаты и, судя по раскрасневшимся щечкам, плакала. Видно, родители уже рассказали ей о нашем разговоре. От изумления она не могла встать и смотрела на меня с раскрытым ртом.
— Этьен! — прошептала она, задыхаясь. — Этьен!
И тут, как всегда, мне на выручку пришла моя находчивость. Я поступил так, как должен поступать истинный джентльмен.
— Мари, — вскричал я, — простите, о, простите меня за внезапность вторжения! Мари, сегодня вечером я говорил с вашими родителями. И я не мог вернуться в лагерь, не узнав, согласны ли вы стать моей женой и сделать меня самым счастливым человеком на свете.
Ее изумление было так велико, что она долго не могла вымолвить ни слова. А затем стала восторженно изливать свои чувства.
— О Этьен! Мой замечательный Этьен! — восклицала она, обвив мою шею руками. — Такой любви не бывало никогда! Вы лучше всех мужчин на свете! Вот вы стоите предо мной, бледный, дрожа от страсти. Таким вы являлись мне в моих грезах. Как тяжело вы дышите, любовь моя, и какой великолепный прыжок бросил вас в мои объятья! За секунду до вашего появления я слышала топот вашего боевого коня.
Объяснять больше было нечего, и когда ты только что помолвлен, для губ находится другое занятие. Однако за дверью послышался какой-то шум — кто-то поднимался по лестнице. Когда я с грохотом появился в доме Равонов, старики бросились в погреб, чтобы посмотреть, не свалилась ли с козел большая бочка сидра, а теперь они спешили в комнату дочери. Я распахнул дверь и взял Мари за руку.
— Вы видите перед собой вашего сына! — сказал я.
О, какую радость я доставил этим скромным людям! При воспоминании об этом у меня всякий раз навертываются слезы. Им не показалось слишком странным, что я влетел в окно, ибо кому быть горячим поклонником их дочери, как не храброму гусару? И если дверь заперта, то разве нельзя проникнуть в дом через окно? Снова мы собрались все четверо в гостиной, из погреба была принесена облепленная паутиной бутылка, и полился рассказ о славном роде Равонов. Будто впервые видел я эту комнату с толстыми стропилами, два стариковских улыбающихся лица и ее, мою Мари, мою невесту, которую я завоевал таким странным образом.
Когда мы расставались, было уже поздно. Старик вышел со мной в переднюю.
— Вы пойдете парадным ходом или черным? — спросил он. — Черным ходом короче.
— Пожалуй, пойду парадным, — ответил я. — Этот путь, может, и длиннее, зато у меня будет больше времени думать о Мари.
Старика Альфонса Лакура и теперь помнят очень многие. Живали ли вы в Париже в эпоху 1848–1856 года? Лакур умер в 1856 году. В течение этих восьми-девяти лет он ежедневно посещал кафе «Прованс». Заберется, бывало, старик в свое любимое кафе часов в девять вечера, сядет в угол и высматривает слушателя. Охотник он был поговорить.
Бывали случаи, что старик слушателя не находил и тогда он удалялся.
Для того, чтобы слушать рассказы старого дипломата, нужно было обладать большим запасом терпения и сдержанности. Дело в том, что его истории в большинстве случаев были совершенно невероятны, но улыбнуться или поднять брови, слушая эту небывальщину, было нельзя — старик следил за вами в оба.
В таких случаях старый дипломат гордо выпрямлялся, лицо его делалось свирепым, как у бульдога, и он начал восклицать, изо всех сил упирая на букву «р».
— Ah monsieur r-r-rit? Или:
— Vous ne me cr-r-r-royez dons pas?
И вам ничего не оставалось, как встать и начать извиняться. Простите, дескать, monsieur Лакур, мне пора в оперу, билет купил.
Много было удивительных историй у Лакура. Вспомните, например, его повествование о Талейране и пяти устрицах, или его совершенно нелепый рассказ о второй поездке Наполеона в Аяччо. А помните вы его удивительную историю о бегстве Наполеона с острова Святой Елены? Эту историю Лакур рассказывал всегда после того, как была откупорена вторая бутылка. Старик уверял, что Наполеон прожил целый год на свободе в Филадельфии.
Англичане же этого долгого отсутствия императора не заметили потому, что роль его исполнял граф Герберт Бертран, который был как две капли воды похож на Наполеона.
Изо всех историй Лакура самой интересной была, по моему мнению, история о Коране и курьере министерства иностранных дел. История эта долго мне казалась совершенно невероятной; только после, когда вышли из печати «Воспоминания Отто», я с удивлением убедился, что в рассказе старика Лакура содержалась известная доля истины.
— Нужно вам сказать, monsieur, — рассказывал, бывало, старик, — что я уехал из Египта после убийства Клебера. Я с удовольствием остался бы в Египте. Я занимался тогда переводом Корана и, сказать между нами, подумывал даже о переходе в мусульманство. Меня поражали мудрые предписания Корана относительно брака. Магомет сделал в Коране только одну непростительную ошибку, а именно — воспретив своим последователям употребление вина. Если я не перешел в мусульманство, то только поэтому. Как меня ни убеждал муфтий, я стоял на своем.
Ну, вот старик Клебер умер и его место занял Мену. Я понял, что мне надо уехать. Я не стану, monsieur, хвалиться и говорить о своих талантах, но вы, топ81еиг, прекрасно понимаете, что надо оберегать чувство собственного достоинства. Нельзя же, чтобы осел был выше человека.
И вот, захватив с собой Коран и все мои записки и бумаги, я переселился в Лондон. В Лондоне в это время жил monsieur Отто. Он был отправлен туда первым консулом для заключения мирного договора с Англией. Война между Англией и Францией длилась уже десять лет, и обе стороны чувствовали себя утомленными.
Я оказался очень полезным человеком для monsieur Отто. Во-первых, я хорошо знаю английский язык, а во-вторых, у меня — терпеть не могу хвалиться — выдающиеся дипломатические способности. Жили мы на Блумсберийской площади. О, это было хорошее время! Должен только сказать, monsieur, что климат вашего отечества отвратителен. Но что же вы хотите? Хорошие цветы только под дождем и цветут. Позвольте вам сказать, monsieur, ваши соотечественницы — это чудные, прекрасные цветы, расцветающие под дождем и в туман.
Ну, вот наш посланник, monsieur Отто, страшно много работал над этим мирным договором. Все посольство работало над этим договором. Слава Богу еще, что нам не пришлось тогда иметь дело с Питтом. О, этот Питт был ужасный человек. Францию он ненавидел. Если Франция видела, что против нее составляется какой-нибудь заговор, она могла быть уверенной заранее, что тут не обошлось без Питта. Питт совал свой длинный нос всюду, где можно было подстроить пакость Франции.
Но англичане, слава Богу, догадались удалить этого беспокойного человека от дел правления. У власти стоял гаопя1еиг Аддингтон, с которым нам не приходилось видаться. Министром иностранных дел состоял милорд Хок-сбери. Он с нами больше и торговался.
Вы можете быть уверены, что мы занимались не пустяками. Война длилась более десяти лет, и за это время Франция успела захватить многое, что принадлежало Англии, а Англия захватила то, что принадлежало французам. Спрашивается, что отдавать назад и что удержать в своих руках? Возьмем, например, такой-то остров: стоит ли он, спрашивается, такого-то полуострова? Можно ли отдать остров и взять полуостров? Мы, например, соглашались сделать англичанам такие уступки в Венгрии, потребовали у них таких же уступок в Сиерра-Леоне. Мы соглашались отдать Египет султану, но взамен этого просили англичан уступить нам мыс Доброй Надежды, который вы, господа, отняли у наших союзников голландцев.
Вот таким-то образом, monsieur, мы и препирались с английскими дипломатами. Monsieur Отто возвращался тогда в посольство в состоянии полного изнурения. Иногда он сам даже из кареты выйти не мог; мы с секретарем, бывало, вытащим его из экипажа и уложим на диван.
Но помаленьку дело шло, и, наконец, настал вечер, когда мы и англичане должны были подписать договор.
Теперь я должен вам сказать, что главным нашим козырем в игре с англичанами был Египет. Мы занимали Египет нашими войсками, и это была наша главная карта.
На ней-то мы и играли. Англичанам ужасно не хотелось, чтобы Египет остался за нами. Владея Египтом, мы были хозяевами всего Средиземного моря. И кроме того, monsieur, англичане боялись, что наш маленький, удивительный Наполеон, утвердившись в Египте, двинется оттуда на Индию. Мы знали эти страхи англичан и пользовались этим. Лорд Хоксбери говорит, например, нам: «эту землю мы удержим за собой», а мы ему и отвечаем: «а в таком случае мы не согласны на эвакуацию Египта». И эти наши слова отлично на лорда Хоксбери действовали, и он соглашался на все наши требования. Благодаря этому Египту нам удалось выторговать великолепные условия, нам даже удалось принудить англичан уступить нам мыс Доброй Надежды. Мы, monsieur, вовсе не хотели допускать ваших соотечественников в Южную Африку. История научила нас уму. Ведь если Англию куда-нибудь пустишь, то оттуда ее уж не выгонишь. Мы не боимся, monsieur, вашей армии и флота. Мы боимся ваших младших сыновей и людей, делающих себе карьеру. Ах, эти ужасные младшие сыновья! Мы, французы, заполучив какую-нибудь заморскую землю, сейчас же складываем руки и только поздравляем друг друга. Поздравляем, дескать, вас у нашего отечества есть новая колония. Вы, англичане, действуете совсем не так. Взяв новую землю, вы сейчас начинаете спрашивать:
— А что это за земля такая?
И новое владение вас так интересует, что вы немедленно же забираете с собой жен и детей и едете туда за море. И попробуй потом у вас отнять эту землю. Это также трудно, как отнять Блумсберийскую площадь в Лондоне.
Однако возвращаюсь к моему рассказу. Договор должен был быть подписан первого октября. Утром я поздравил monsieur Отто, с благополучным окончанием трудов. Отто был маленький, бледный человек; он был очень нервный и подвижный. Своему успеху он страшно радовался. Весь день не мог сидеть спокойно: бегал по комнатам, со всеми разговаривал и смеялся. Я был спокоен; усевшись на диван в углу, я молчал и думал.
И вдруг, monsieur, входит курьер из Парижа и подает monsieur Отго депешу. Monsieur Отто распечатал депешу, прочитал ее, и вдруг его колени согнулись и он упал на пол без чувств. Я и курьер бросились к нему, подняли и положили на диван. Monsieur Отто был так бледен, что я подумал, что он уже умер. Приложил руку к левой стороне груди: нет, Отто жив, сердце еще бьется.
— В чем дело? — спросил я у курьера.
— Не знаю, — ответил курьер, — monsieur Талейран велел мне спешить изо всех сил с этой депешей и передать ее прямо в руки monsieur Отто. Из Парижа я выехал вчера в полдень.
— Знаю я, monsieur, — продолжал Лакур свой рассказ, — что я поступил в данном случае нехорошо, но не мог удержаться и заглянул в депешу. Боже мой! Я был точно молнией поражен. В обморок я не упал, впрочем, а сел на диван, у ног своего начальника и стал плакать. Депеша была очень краткая и извещала, что Египет был очищен французскими войсками месяц тому назад. Договор наш можно было считать окончательно погибшим; ведь наши враги и согласились на выгодные для нас условия только потому, что нами был занят Египет. Теперь, узнав об эвакуации Египта, англичане должны были отказаться от всего. Договор-то еще не подписан, и нам придется отказаться от мыса Доброй Надежды. Мы должны будем отдать англичанам Мальту. Ведь если Египет оставлен нами, нам и торговаться нельзя.
Но, monsieur, мы, французы, не так-то легко сдаемся. Правда, мы, французы, легко поддаемся чувствам и не можем скрывать этих чувств. Поэтому вы, англичане, считаете нас слабодушными и женственными, но это ошибка. Почитайте-ка историю и вы убедитесь в том, что ошибаетесь
Monsieur Отто пришел в себя и мы стали советоваться, что нам делать.
— Продолжать дело бесполезно, Альфонс, — сказал он, — этот англичанин станет надо мною смеяться, если я ему предложу подписать договор.
— Courage! — воскликнул я. — Мне пришла в голову счастливая мысль, почему вы думаете, что англичане знают об эвакуации Египта? Может быть, ничего еще неизвестно, и они подпишут договор?
Monsieur Отто вскочил с дивана и заключил меня в свои объятия.
— Альфонс, вы меня спасли! — воскликнул он. — В самом деле, откуда англичане могут знать об эвакуации Египта? Мы получили депешу прямо из Тулона через Париж. Их же агенты везут то же известие через Гибралтарский пролив. В Париже теперь никто об этом не знает, кроме Талейрана и первого консула. Если мы будем держать эту новость в секрете, мы еще можем надеяться, что английская дипломатия подпишет договор.
Вы, конечно, можете себе представить, monsieur, в какой ужасной тревоге мы провели весь этот день. О, никогда не забуду эти медленно тянувшиеся, томительные часы! Мы сидели вместе, вздрагивая всякий раз, когда на улицах раздавался крик; казалось, что этими криками толпа приветствует эвакуацию Египта. Monsieur Отто в один только этот день состарился, что касается меня, monsieur, я всегда держусь того мнения, что лучше идти опасности навстречу, нежели ожидать ее приближения. Поэтому при наступлении вечера я вышел на улицу и стал бродить по городу. Побывал я и в фехтовальном зале monsieur Анджело, и у боксера, monsieur Джексона, и в клубе Брукса, и в кулуарах палаты общин — об эвакуации Египта не было известно нигде. Однако это меня не успокоило. Почем знать? Может быть, милорд Хоксбери получил известие одновременно с нами. Милорд жил на Гарлейской улице, и там мы уговорились сойтись, чтобы подписать договор. Свидание было назначено в восемь часов вечера. Я уговорил monsieur Отто выпить перед отъездом два стакана бургонского. Я боялся, что, увидав его растерянное лицо и трясущиеся руки, английский министр заподозрит правду.
Из посольства мы отбыли в карете в половине восьмого. Monsieur Отто вошел один, а затем извинился, будто забыл портфель, и вышел снова к нам. Он был радостен и щеки его горели румянцем. Monsieur Отто сообщил нам, что все идет благополучно.
— Ничего он не знает! — шепнул monsieur Отто. — О, если бы только полчаса прошли благополучно!
— Дайте мне какой-нибудь знак, что договор подписан, — сказал я. — Потому что до тех пор, пока договор не будет подписан, ни один курьер не войдет в дом министра. Я вам это обещаю. Альфонс Лакур дает вам обещание.
Monsieur Отто с чувством пожал мне руку.
— Видите ли, вон в том окне две свечи горят? Они стоят на столе около окна. Когда договор будет подписан, я под каким-нибудь предлогом передвину одну из свечей, — сказал он и поспешил в дом.
Я остался один ожидать в карете.
Вы понимаете теперь, monsieur, положение, в котором мы находились, — нам нужно было во чтобы то ни стало обеспечить себе полчаса. Если это нам удастся, договор будет подписан.
Но прошло несколько минут после ухода monsieur Отто, как вдруг из Оксфордской улицы показалась карета, которая стала быстро приближаться к дому министра. Что, если в этой карете сидит курьер с депешей об эвакуации Египта? Что мне делать?
Да, monsieur, в эту минуту я был готов на все, я был готов даже убить курьера, да, убить! Лучше я совершу преступление, чем дозволю расстроить начатое нами дело. Тысячи людей умирают, чтобы со славой закончить войну. Почему же не убить одного человека для того, чтобы добиться славного и почетного мира? Пускай меня хоть казнят за это! Я готов был пожертвовать собой для отечества.
У меня за поясом торчал кривой турецкий кинжал. Я схватился за его рукоятку, но карета к счастью, проехала мимо! Я немножко успокоился, но только немножко. Ведь могла подъехать и другая карета.
Я понял, что мне нужно ко всему приготовиться. Прежде всего нужно было устранить из этой компрометирующей истории посольство. Я велел кучеру отъехать вперед, а сам нанял извозчичью карету. Извозчику я дал гинею, и он сразу понял, что тут будет совсем особое дело.
— Если вы будете исполнять все мои приказания, то получите другую гинею, — сказал я извозчику.
Извозчик был неуклюжий, вялый детина; он поглядел на меня сонными глазами:
— Слушаю, сэр.
— Если я сяду в вашу карету с другим джентльменом, возите меня взад и вперед по Гарлейской улице и не слушайтесь ничьих приказаний, кроме моих. Когда же я выйду из экипажа, везите другого джентльмена в Потверский клуб на Бротонской улице.
— Слушаю, сэр, — снова ответил извозчик.
И вот я продолжал стоять около дома милорда Хоксбери, с нетерпением поглядывая на окно, около которого горели свечи. Прошло таким образом пять минут, а затем еще пять минут.
Ах, как тихо ползли эти минуты! Стояла октябрьская ночь, настоящая октябрьская ночь — сырая и холодная: по мокрым, блестящим камням мостовой полз белый туман, постепенно поднимаясь вверх. Мрак улиц, освещенных только слабыми масляными фонарями, сгущался все более и более. За пятьдесят шагов не было видно ни зги. Я напрягал слух, стараясь различить стук копыт и колес экипажа. Невеселое это место, monsieur, ваша Гарлейская улица. На ней невесело даже в солнечный день. Дома все имеют солидный, почтенный вид, но изящества в них нет никакого. Лондон, monsieur, это такой город, в котором должны были бы жить одни мужчины.
Особенно же тосклива была Гарлейская улица в этот серый вечер. Кругом сырость и туман, на душе скребут кошки… ах, как я скверно себя чувствовал. Мне казалось, что я попал в самое скучное место в мире.
Я шагал взад и вперед по тротуару, стараясь согреться и прислушиваясь к доносившимся ко мне звукам. И вдруг до меня донесся стук копыт и дребезжанье колес. Звуки становились все сильнее и громче. Вот в тумане показались два фонаря, и к дому министра иностранных дел подкатил кабриолет. Экипаж еще не успел остановиться, как из него уже выскочил молодой человек. Он бросился в подъезд и готовился взбежать по лестнице. Кучер поворотил лошадь и исчез в тумане.
Мои способности, monsieur, обнаруживаются во всем своем блеске, когда нужно действовать. Вы вот сидите со мной в кафе «Прованс», видите, как я попиваю винцо, и вам в голову прийти не может, на что я способен.
Я понял, monsieur, значение наступившего момента, я понял, что на карту поставлены все приобретения десятилетней войны. Я был великолепен в эту минуту. Это была последняя битва, даваемая Францией, и я олицетворял в себе и главнокомандующего, и всю армию.
Я приблизился к молодому человеку, взял его за руку и произнес:
— Если не ошибаюсь, сэр, вы привезли депешу для лорда Хоксбери?
— Да, — ответил он.
— Я вас жду полчаса. Вы должны ехать со мной немедленно. Лорд Хоксбери находился у французского посланника
Я говорил это так уверенно и просто, что курьер не колебался ни минуты и сейчас же сел в извозчичью карету. Я сел рядом.
В душе я так сильно радовался, что мне хотелось кричать
Этот курьер министерства иностранных дел был маленький, тщедушный человечек, ростом чуть-чуть повыше monsieur Отто. А я, monsieur… Вы видите, каковы у меня и теперь руки, представьте же себе, каков я был тогда. Мне ведь всего двадцать семь лет было. Ну, усадил я курьера в карету; спрашивается, что мне с ним делать? Вреда без надобности мне причинять ему не хотелось.
— У меня очень спешное дело, — сказал курьер, — у меня на руках депеша, которую я должен вручить министру безотлагательно.
Мы проехали всю Гарлейскую улицу. Извозчик, повинуясь моим приказаниям, повернул лошадь, и мы поехали назад.
— Эге?! Это что за чертовщина?! — крикнул курьер.
— Чего вы кричите?
— Да мы опять назад поехали. Где же лорд Хоксбери?
— Мы его скоро увидим.
— Выпустите меня! — закричал курьер. — Тут, я вижу, какое-то мошенничество. Извозчик, стой, стой, стой! Выпустите меня, говорю я вам!
Курьер стал отворять дверцу кареты, но я его отшвырнул назад. Он закричал «караул», я зажал ему рот ладонью, но он мне прокусил руку насквозь. Тогда я снял с него шарф и завязал ему рот. Курьер продолжал барахтаться и мычал, но производимый им шум заглушался стуком колес.
Мы проехали мимо дома министра. Свечи были в прежнем положении.
Курьер на короткое время успокоился, и я видел в темноте, как он глядел на меня, сверкая глазами. Он был оглушен, когда я его оттолкнул назад, — сильно ударившись о стенку кареты. И, кроме того, наверное, он размышлял, что ему делать?
Ему удалось, наконец, сдвинуть с себя шарф. Высвободив рот, он произнес
— Если вы отпустите, я вам отдам часы и кошелек.
— Благодарю вас, сэр, но я такой же честный человек, как и вы.
— Но кто вы такой?
— О, это совсем для вас неинтересно!
— Чего вы от меня хотите?
— Видите ли, я заключил пари.
— Пари? Что вы хотите сказать? Да знаете ли вы, что вы мне мешаете исполнить дело государственной важности? За такое пари и веревку неплохую дадут.
— Что делать! Я держал пари. Я страшный любитель всякого спорта.
— Достанется вам за этот спорт! — воскликнул курьер. — Вы прямо какой-то сумасшедший человек, вот что я вам скажу.
Я ответил:
— Видите ли, сэр, я держал пари, что прочту целую главу из Корана первому человеку, которого встречу на улице. Я не знаю, monsieur, с чего мне пришла в голову такая мысль. Должно быть, я думал о своем переводе Корана.
Курьер опять схватился за дверцу кареты, но я его снова отшвырнул назад и посадил на место.
Курьер был измучен борьбой и спросил меня более смиренным тоном:
— А вы долго будете читать свой Коран?
— Это зависит от той главы, которую я буду читать. В Коране есть и длинная, и короткая главы.
— Прочтите, пожалуйста, что-нибудь покороче, и отпустите меня с миром.
— Но ведь это, пожалуй, будет нечестно с моей стороны, — возразил я, — поспорив, что я прочту первому, встречному главу из Корана, я не подразумевал что-нибудь уж очень коротенькое. Я имел в виду главу средней величины.
— Караул! Грабят! — завопил снова потерявший терпение курьер, и я должен был снова завязать ему рот шарфом.
— Немножко потерпите! — сказал я ему. — Я скоро кончу, и кроме того, я вам прочту нечто, что должно вас заинтересовать. Признайтесь, что я великодушен и стараюсь всеми способами облегчить вашу участь.
Курьер, снова выпутавшийся из-под шарфа, простонал:
— Ради Бога, кончайте ваше чтение поскорее.
— Хотите, я вам прочту главу о Верблюде?
— Да, да, читайте.
— Но, может быть, вы, предпочтете главу о Морской Лошади?
— Ну, читайте о Морской Лошади.
Мы опять проехали мимо дома министра. На окне опять не было сигнала. Я принялся читать главу о Морской Лошади.
Вы, monsieur, наверное, не знаете Корана, а я его и тогда знал, и теперь знаю наизусть. Слог в Коране таков, что может привести в отчаяние человека, который куда-нибудь спешит. Но иначе нельзя. Эти восточные люди спешить не любят, а ведь Коран писался именно для них, этих восточных людей. Я начал читать Коран медленно, торжественно, как и подобает читать священную книгу. Молодой человек даже притих от нетерпения и стонал. А я знай себе читаю:
«И вот вечером привели к нему лошадей, и каждая из этих лошадей стояла на трех ногах, упершись концом копыта четвертой ноги в землю, и когда эти лошади были поставлены перед ним, он сказал: «Возлюбил я земные блага любовью высшей, чем та, которой я стремился к неземному и высшему, и глядел я на этих лошадей и впал в нищету, забыв об Аллахе. Подведите ко мне лошадей поближе. И подвели к нему лошадей, и стал он отрезать им ноги, и…»
Но когда я дошел до этого места, молодой англичанин вдруг на меня набросился. Боже мой, какие пять минут я провел! Этот малютка-англичанин оказался боксером. Он ловко умел наносить удары. Я пробовал поймать его за руки, а он знай себе хлоп да хлоп, то в глаз мне ударит, то в нос… Я наклонил голову и попробовал защититься. Напрасно, — он меня из-под низу стал лупить. Но как он ни старался, все было тщетно. Я был для него слишком силен. Бросился я на него, а убежать ему и некуда; шлепнулся он на подушки, а я его и притиснул — да так, что у него чуть дух не вылетел.
Нужно мне было во что бы то ни стало этого молодца связать. Стал я искать, чем бы мне его связать, и нашел. Снял со своих башмаков ремни и одним связал ему руки, а другим ноги. Рот я ему заткнул шарфом. Умолк тут мой курьер; лежит только, да в темноте на меня глазами сверкает.
Сделал я все это и занялся собой. Из носа у меня текла кровь. Выглянул я в окно кареты, monsieur, и первым делом увидел окно в доме министра, и свечи уже переставлены. Ах, какими милыми, хорошими показались мне тогда эти свечи, monsieur! Один, одними своими руками я помешал капитуляции целой армии и потери провинции. Да, monsieur, я один, невооруженный, сидя в извозчичьей карете на Гарлейской улице, разрушил то, что сделали у абукира генерал Аберктомди и его пять тысяч солдат.
Времени мне терять было нельзя. Мonsieur Отто мог выйти каждую минуту. Я остановил извозчика, дал ему вторую гинею и велел ему ехать на Бротонскую улицу вместе со злополучным курьером. Сам же я, нимало не медля, забрался в посольскую карету. Не прошло и минуты, как дверь отворилась, и на пороге показались monsieur Отто и лорд Хоксбери. Министр заговорился до того, что вышел провожать нашего посланника до кареты. Министр был без шляпы.
В то время, как лорд Хоксбери стоял у подъезда, послышался стук колес, и из экипажа выскочил какой-то человек.
— Весьма важная депеша, милорд! — воскликнул он, подавая лорду Хоксбери запечатанный пакет.
Я успел разглядеть лицо курьера. Это был не мой приятель, а другой, должно быть, посланный вдогонку. Милорд Хоксбери схватил пакет и прочитал его около фонаря кареты. Лицо у него стало бледное, как мел.
— Мonsieur Отго! — воскликнул он, — Мы подписали договор по недоразумению. Египет в наших руках!
— Как?! Это невероятно! — воскликнул monsieur Отто, притворяясь пораженным.
— Но это так. Месяц тому назад Аберктомди овладел Египтом.
— В таком случае, я очень счастлив, что договор уже подписан, — сказал monsieur Отго.
— Да, вы можете себя считать очень счастливым, — ответил лорд Хоксбери и пошел домой.
Во Францию отвез договор я, monsieur. Англичане послали за мною погоню, но догнать не могли. Их ищейки добрались только до Лувра в то время, когда я, Альфонс Лакур, находился уже в Париже и докладывал первому консулу и monsieur Талейрану о происшедшем. Оба они меня сердечно поздравили с успехом.
Джон Ворлигтон Доддс играл неудачно на бирже, и к 15-му июля 1870 года разорился окончательно. Беда длилась, однако, очень недолго, всего каких-нибудь два дня, и к 17-му июля Доддс был сызнова очень богатым человеком.
Всего замечательнее было то, что Доддс разбогател, сидя в Донсло. Это — нищий ирландский городок. Весь этот город можно купить за четвертую часть той суммы, которую заработал в течение одних суток с небольшим Доддс, сидя в его стенах.
Жизнь финансистов до сих пор не описана как следует. Эта тема принадлежит романисту будущего. О, это жизненная, грандиозная тема! Две необъятно могучие силы находятся между собой в постоянном борении. Одна сила — это повышение, другая — понижение.
На этой почве горят человеческие страсти, работает человеческий ум. Смелые операции, полное тревоги ожидание, агония проигрыша, глубокие комбинации, терпящие крушение — как все это интересно, как все это захватывает!
Государственные долги великих держав Европы похожи на барометрические трубки, наполненные ртутью. Ртуть то падает, то поднимается, глядя по тому, какое давление на нее оказывает мировая политика. Пусть человек будет только проницателен, пусть он только сумеет угадать, в каком положении будут находиться эти политиканские барометры завтра — этому человеку нечего бояться. В его руках громадное состояние.
Джон Ворлингтон Доддс обладал многими качествами, которые так нужны для биржевика, желающего преуспеть. Он быстро соображал, верно оценивал положение и действовал смело, не мешкая.
Но одних способностей для преуспевания на бирже мало. Надо, чтобы нам везло, чтобы случай нам благоприятствовал.
Фортуна точно невзлюбила Ворлингтона Доддса: по-видимому, при самых благоприятных предзнаменованиях он приобрел фонды еще неоткрытой путешественниками южно-американской республики. Но республику так-таки и не нашли, и Доддс потерял свои деньги. Желая оправиться, он купил акции Шотландской железной дороги, но и тут его преследовал рок. Рабочие дороги устроили грандиозную стачку, акции предприятия упали, и Доддс опять потерял. Не теряя присутствия духа, он подписался на фонды одного очень солидного предприятия по торговле кофе. Все сулило ему барыши, но наступили непредвиденные никем политические осложнения. Кофейное предприятие лопнуло, а вместе с ним погиб и капитан Доддс.
Все дела, за которые он брался, в которых он принимал участие, проваливались и, наконец, он разорился.
Как хотите, а неприятно оказаться в положении банкрота умному и энергичному молодому человеку, да еще накануне своей свадьбы.
Да, Доддс был банкротом. Кредиторы могли, в случае, если бы пожелали этого, объявить его «несостоятельным». Но биржа — снисходительное учреждение. Нельзя теснить человека, попавшего в скверное положение. Ведь и сам можешь очутиться в таком положении не далее как завтра. Надо дать упавшему время подняться на ноги и возможность поправиться.
Тяжесть, которую взвалила на плечи Доддса несправедливая судьба, была облегчена для него; нашлись люди, которые подсобили ему — один так, другой иначе, и он получил нужную для него передышку,
Нервная система молодого человека была совсем расшатана, он нуждался, по словам врачей, в покое и перемене местожительства. И вот, повинуясь этому предписанию, он предпринял небольшое путешествие в Ирландию.
Таким-то образом Джон Ворлингтон Доддс очутился 15-го июня 1870 года в городе Донсло. Было утро. Он сидел и завтракал в засиженной мухами столовой Георгиевской гостиницы, помещавшейся на рыночной площади города.
Эта столовая была какая-то унылая и скучная, и в обыкновенное время пустовала. Только сегодня, по особенному совсем случаю в ней было много народа. Было оживленно и шумно, и Доддсу казалось, что он находится в Лондоне, а не в захолустном ирландском городке.
Все столики были заняты, воздух был насыщен жирным запахом поджаренной ветчины и рыбы. Люди в высоких сапогах то входили; то выходили из залы, звенели шпоры, в углах стояли охотничьи бичи. Все напоминало о лошадях, да и разговоры-то велись только на эту тему, слышались слова: сап, мыт, наколенный грибок, тугоуздый и тому подобные малопонятные термины. Доддс подозвал слугу и спросил его, что значит все это оживление. Слуга-ирландец даже остолбенел от изумления, услышав такой вопрос. Неужели же есть на свете люди, не знающие таких важных событий, как конная ярмарка в Донсло?
— Это, ваша честь, конная ярмарка Донсло, — ответил он на ломаном английском языке, — самая большая ярмарка во всей Ирландии. Длится она целую неделю, и на нее съезжаются со всех сторон — из Англии, Шотландии и отовсюду. Да вы взгляните в окно, ваша честь, и вы увидите лошадок. Они стоят на площади и по ночам ржут. Громко они ржут, не дадут вашей чести и минуты заснуть.
И Доддс, действительно, вспомнил, что всю ночь его сон нарушался какими-то странными звуками, шедшими снизу, с площади. Следуя приглашению слуги, он глянул в окно и понял причину этого шума. Вся площадь кишела лошадьми разных мастей: серыми в яблоках, гнедыми, вороными, бурыми, пегими, караковыми. Тут были молодые и старые, красивые и некрасивые, породистые и рабочие лошади. Откуда взялось такое множество лошадей в таком маленьком городке?
Он задал слуге вопрос в этом смысле, и тот ответил:
— Никак нет, ваша честь, эти лошади не все здешние, но Донсло находится в самой середине округа, около нас пропасть конских заводов — ну, стало быть, лошадок и ведут сюда на продажу.
В руках у слуги была телеграмма, и он показал Доддсу на адрес.
— Никогда не слыхал такой фамилии, сэр. Может быть, вы знаете, кому адресована эта телеграмма?
Доддс взглянул на конверт; телеграмма была на имя какого-то Штрелленхауза.
Произнеся вслух это имя, Доддс ответил:
— Не знаю такого. Я не слыхал этой фамилии, это иностранная фамилия. Может быть…
Но в этот момент сидевший за соседним столом маленький круглолицый и краснощекий господин наклонился к Доддсу и спросил:
— Вы, кажется, назвали иностранную фамилию, сэр?
— Да, Штрелленхауз.
— Это я — Штрелленхауз, Юлий Штрелленхауз из Ливерпуля. Я ждал эту телеграмму. Благодарю вас.
Доддс вовсе не желал подглядывать за Штрелленхаузом, но тот сидел так близко, что он наблюдал за ним против воли. Штрелленхауз разорвал красный конверт и вытащил из него очень большую бумагу светло-розового цвета. Телеграмма была длинная. Штрелленхауз методически разложил листок перед собой, причем сделал это так, что телеграмму не мог видеть никто, кроме него самого, затем вынул записную книжку и начал делать в ней какие-то отметки, заглядывая то в книжку, то в телеграмму. Отметки, он делал короткие, записывая каждый раз, очевидно, по одной букве или цифре. Доддс был заинтересован. Он понял, что делает этот человек. Он, вне всякого сомнения, расшифровывал депешу.
Доддсу и самому не раз приходилось это проделывать, и он с любопытством наблюдал за соседом.
Вдруг маленький человек побледнел. Он, очевидно, понял значение депеши, и это его страшно взволновало. Бывали такие случаи и с Доддсом, и потому он пожалел Штрелленхауза от всей души. Иностранец встал из-за стола и, не притрагиваясь к еде, вышел из залы.
— Полагаю, сэр, что этот господин получил дурные вести, — произнес таинственным тоном слуга-иностранец.
— Похоже на то, — ответил Доддс, но в эту минуту его внимание было отвлечено в другую сторону.
В залу вошел посыльный, в его руках была телеграмма.
— Кто здесь господин Манкюн? — спросил посыльный у слуги.
— Ну уж и имечко! — воскликнул ирландец. — Как? Как вы сказали?
— Господин Манкюн, — повторил посыльный, глядя вокруг. — А, вот он.
И он подал телеграмму господину, который, сидя за угловым столиком, читал газету.
Доддс взглянул на этого господина и задумался. Что нужно этому человеку здесь, в этой компании лошадников и барышников? Манкюн был высокий господин с совершенно белыми волосами и орлиным носом, усы у него были подвиты, а бородка коротко и красиво подстрижена. Тип лица был аристократический и составлял резкую противоположность всей этой грубоватой, шумной и вульгарной компании.
Вот таков был господин Манкюн, получивший вторую телеграмму.
Конверт он разорвал с лихорадочной поспешностью. Доддс успел заметить, что телеграмма был не менее объемиста, чем полученная Штрелленхаузом. Читал ее Манкюн медленно, и из этого можно было заключить, что она написана тоже шифром. Манкюн, впрочем, разбирал шифр без помощи карандаша и записной книги. Он сидел, глядя на телеграмму и стараясь понять его значение. Его тонкие, нервные пальцы сжимали седую бороду, густые брови были нахмурены. Он был серьезен и сосредоточен.
И вдруг он вскочил с места, глаза его засверкали, лицо покраснело. Волнуясь, он смял телеграмму и сиял несколько секунд неподвижно. Затем, овладев собою, он спрятал телеграмму в карман и вышел из комнаты.
Будь на месте Доддса менее сообразительный человек, и тот бы заинтересовался всем этим. Что же касается знаменитого финансиста, он весь горел от любопытства.
Что означают эти две телеграммы? Простое ли это совпадение, или же между двумя фактами есть связь? Двое лиц с иностранными фамилиями получили в одно и то же время две телеграммы, очень длинные и написанные шифром. И оба эти лица взволновались. Один побледнел, а другой вскочил со стула. Если это совпадение, то очень курьезное. Ну, а если не совпадение? Что же это такое? Может быть, это двое агентов, которые, не зная друг друга, работают для одного и того же лица, живущего где-то далеко? Да, это возможное предположение, но им не объясняется все.
Доддс думал, догадывался, но ни к какому выводу не пришел. Все время, пока он завтракал, таинственные телеграммы не выходили у него из головы.
Окончив еду, он вышел побродить на площадь. Конный торг уже начался. Сперва начали продавать и покупать однолеток. Это были высокие, длинноногие, пугливые животные с дикими глазами. До сих пор они знали только свои горные пастбища; некрасивы были эти молодые лошадки, шерсть у них была лохматая, гривы напоминали спутанную паклю, но зато уже теперь в строении туловища видна была крепость и выносливость. Некоторые из них обладали всеми данными для того, чтобы стать великолепными призовыми скакунами впоследствии.
Большинство однолеток было самых высоких кровей, и покупались они английскими оптовыми торговцами. Купить такую однолетку можно за несколько фунтов, а через год, если все благополучно, за нее выручишь не менее пятидесяти гиней. И барыш это законный, ибо лошадь — животное деликатное, подвержено всяким болезням. Случилось что-нибудь такое с лошадью, и она потеряла всю свою ценность. Покупка лошади мудреное дело. Платить-то надо во всяком случае, а выручка когда еще будет, да и будет ли? Вырасти лошадь, покорми ее, походи за ней, да потом и считай барыши.
Так рассуждали лондонские оптовики, приценяясь к лохматым ирландским однолеткам.
Среди этих оптовиков виднелся человек с красноватым лицом, в желтом пальто. Этот человек покупал однолеток сразу дюжинами и проделывал это так хладнокровно, точно это не лошади были, а апельсины. Каждую покупку он методически заносил в свою засаленную записную книжку. В короткое время, как заметил Доддс, он купил сорок или пятьдесят жеребят.
— Кто это такой? — обратился Доддс к своему соседу, какому-то субъекту в высоких сапогах со шпорами.
Субъект так удивился, что даже глаза вытаращил.
— Что? Вы не знаете его? Это же Джим Голловей, великий Джим Голловей!
Но Доддсу фамилия эта не сказала ровно ничего. Сосед заметил это и пустился в объяснение.
— Это глава лондонской фирмы «Голловей и Мэргенф». Он занимается скупкой лошадей и всегда покупает дешево. Компаньон его — тот продает и продает дорого. У этого человека лошадей больше, чем у любого торговца во всем мире, и он берет за свой товар хорошие деньги. Да вот хоть здесь в Донсло… Поверьте моему слову, что Голловей скупит половину всех лошадей. Мошна у него толстая, спорить с ним трудно.
Ворлингтон Доддс стал с любопытством наблюдать за знаменитым оптовиком. Голловей, покончив с однолетками, перешел к двух- и трехлеткам; лошадей он выбирал с большой осторожностью и тщанием, но, выбрав раз лошадь, он держался за нее изо всех сил и, в конце концов, оставался без конкурентов, хозяином положения. Набавлял он в этих случаях, не задумываясь, иногда по пяти фунтов сразу, но разгорячить Голловея было в то же время очень трудно. Он зорко наблюдал за конкурентами, и если замечал, что конкурент набавляет без толку, то сейчас же кончал торг и оставлял противника с невыгодной покупкой на руках. Доддс пришел в восхищение от ловкости и смелости Голловея и наблюдал за ним с нескрываемым восторгом.
Однако крупные покупатели приезжают в Ирландию не для того, чтобы покупать молодых лошадей. Настоящая ярмарка началась только после того, как очередь дошла до четырех- и пятилеток. Это были вполне развившиеся, прекрасные лошади, годные на всякую работу, сильные и красивые. Один из коннозаводчиков привел сразу семьдесят великолепных животных. Коннозаводчик сам находился здесь. Это был полный, краснощекий господин с бегающими по сторонам глазами; он то и дело шептался с аукционистом, давая ему инструкции.
— Это Флинн из Кильдара! — сказал сосед Доддса. — Вся эта партия лошадей принадлежит ему, Джеку Флинну, а вон та партия лошадей, такая же большая, принадлежит его брату, Тому Флинну. Братья Флинн — первые заводчики во всей Ирландии.
Около партии Флинна собралась целая толпа. По общему согласию, Голловея пустили вперед, и его желтое пальто стало мелькать около лошадей. Голловей уже открыл свою записную книжку и, постукивая карандашом себя по зубам, задумчиво поглядывал то на ту, то на другую лошадь.
— Теперь увидите бой между первым ирландским продавцом и первым ирландским покупателем, — сказал Доддсу его сосед, — лошади хороши, очень хороши. Я не удивлюсь, если они пойдут огулом по тридцати пяти фунтов за штуку.
Аукционист влез на стул и стал оглядывать толпу. Рядом с аукционистом стал Флинн, а напротив поместился Голловей.
— Вы видели лошадей, джентльмены, — начал аукционист, махая рукой по направлению к партии, — лошади прекрасные, порука в том, что они приведены сюда с завода мистера Джека Флинна из Кильдара. Это лучшие кони, которых может дать Ирландия, а верховых лошадей, джентльмены, нужно покупать только в Ирландии. Лучших нигде нет. Здесь есть, джентльмены, и упряжные, и охотничьи лошади, но мы ручаемся, что в лошадях нет никаких пороков, и что они самой чистой крови. Всего их семьдесят, и мистер Флинн поручил мне сказать, что он отдаст предпочтение тому покупателю, который возьмет всю партию сразу.
Наступила пауза. В толпе шептались, и местами выражалось недовольство. Условия, поставленные Флинном, лишали возможности мелких покупателей принять участие в торге. Нужно иметь большой кошелек, чтобы купить сразу такую партию. Аукционист вопросительно оглядывался.
— Ну, мистер Голловей, — сказал он наконец, — вы, конечно, подошли не для того, чтобы любоваться лошадьми. Лошади, вы видите сами, хорошие. Таких в другом месте не найдете. Назначьте нам цену.
Голловей молчал и постукивал себя по зубам карандашом.
— Ну, — сказал он наконец, — это правда, лошади хорошие. Я не отрицаю того, что лошади хорошие; вам, мистер Флинн, за этих лошадей честь и слава. И все-таки я покупать огулом всю партию не хочу. Я собирался выбрать нескольких лошадей, которые мне понравятся.
— В таком случае, — ответил аукционист, — мистер Флинн согласен продавать партию по частям. Если он хотел продать партию сразу, то он имел в виду выгоды крупного покупателя, но ему никто не хочет назначить цены за целую партию…
— Погодите минуточку, — раздался голос в толпе. — Это очень хорошие лошади, и я назначу вам первую цену. Я вам дам по двадцати фунтов за штуку и беру все семьдесят лошадей.
В толпе снова произошло движение. Всем хотелось поглядеть на неожиданного покупателя. Аукционист наклонился вперед.
— Позвольте узнать ваше имя, сэр?
— Штрелленхауз… Штрелленхауз из Ливерпуля.
— Должно быть, новая фирма, — произнес сосед Доддса, — я знаю все фирмы, а это имя слышу в первый раз.
Голова аукциониста исчезла; он совещался с заводчиком. Прошла минута. Аукционист снова выпрямился на своем стуле.
— Благодарю вас, сэр, за начало торга, — сказал он. — Вы слышали, джентльмены, предложение мистера Штрелленхауза из Ливерпуля. Его цена послужит нам отправной точкой. Мистер Штрелленхауз предложил по двадцать фунтов за голову.
— Я даю двадцать гиней, — произнес Голловей.
— Браво, мистер Голловей. Я знал, что вы примете участие в торге. Вы не такой человек, чтобы упустить этих лошадей. Господа, цена теперь — двадцать гиней за штуку.
— Двадцать пять фунтов, — произнес Штрелленхауз.
— Двадцать шесть.
— Тридцать.
Лондон боролся с Ливерпулем, признанный глава ярмарки — с неизвестным пришельцем. И борьба была странная. Голловей прибавлял по одному фунту, а неизвестный покупатель — сразу по пяти. Эти крупные надбавки свидетельствовали о том, что Штрелленхауз — человек богатый и решительно идет к своей цели.
Голловей долго был полным властелином ярмарок, в толпе теперь радовались тому, что он нашел, наконец, себе соперника.
— Цена теперь — тридцать фунтов за голову, — произнес аукционист. — Слово за вами, мистер Голловей!
Лондонский скупщик пристально глядел на своего неизвестного противника, стараясь решить вопрос, настоящий ли это противник или же только подставное лицо. Кто знает, может быть, Флинн взял его в качестве агента, чтобы подвинтить цену на лошадей?
Маленький господин Штрелленхауз, человек с румяными щеками, которого Доддс заметил в гостинице, стоял впереди, бросая на лошадей быстрые, острые взгляды. Сразу видно было, что это знаток дела.
— Тридцать один, — произнес Голловей с видом человека, заявляющего свое последнее слово.
— Тридцать два, — быстро проговорил Штрелленхауз.
Голловея это упорное сопротивление рассердило наконец. Его красное лицо стало совсем бурым.
— Тридцать три! — крикнул он.
— Тридцать четыре! — ответил Штрелленхауз.
Голловей стал задумчивым и углубился в свою записную книжку. Он рассчитывал. Партия состояла из семидесяти лошадей. Положим, лошади хороши. У Флинна плохого товара нет, и опять-таки близок охотничий сезон. Этих лошадей всегда продать можно и не дешевле чем по сорока пяти — пятидесяти фунтов за штуку в среднем. В партии есть отличные кони, которые пойдут за сто или более даже фунтов. Все это так, но ведь надо считать стоимость корма и содержания и возможность убыли. Держать лошадей на руках придется не менее трех месяцев, а тут мало ли что может случиться. Лошади могут заболеть, издохнуть, а перевоз-то их в Англию? Это тоже дорогостоящее удовольствие.
Голловей высчитывал все это и думал, какой барыш он может получить, если купить лошадей по тридцати пяти фунтов за штуку. И по фунту-то прибавлять рискованно. Прибавить фунт — это значит вынуть из кармана семьдесят фунтов.
Но, как бы то ни было, Голловей не хотел сдаваться. Очень уж ему было обидно, что он побежден каким-то пришельцем. Нельзя терять свой авторитет так легко. Голловею было важно и впредь считаться первым человеком в своем деле. Так и быть! Надо сделать еще надбавку и пожертвовать возможными барышами.
Аукционист с беглой улыбкой на лице обратился к нему:
— Вы ничего не прибавите, мистер Голловей?
— Тридцать пять, — сердито ответил торговец.
— Тридцать шесть! — крикнул Штрелленхауз.
— Я желаю вам удовольствия от вашей покупки, — сказал Голловей, — по таким ценам я не покупаю, но зато продам вам сколько угодно лошадей, раз вы так щедры.
Штрелленхауз не обратил внимания на иронический тон этих слов. Он продолжал глядеть на лошадей. Аукционист оглянулся.
— Цена — тридцать шесть фунтов со штуки, — произнес он. — Партия мистера Джека Флинна покупается мистером Штрелленхаузом из Ливерпуля по тридцати шести фунтов за штуку. Партия покупателя…
— Я даю сорок, — раздался высокий, тонкий, чистый голос
В толпе поднялся шум. Люди поднимались на цыпочки, стараясь рассмотреть, кто такой этот смелый покупатель. Доддс был очень высок ростом и поэтому без труда увидал этого человека. Рядом с Голловеем стоял иностранец с аристократическим лицом, которого он видел в ресторане.
«Однако, это становится интересным», — подумал Доддс. Ему было очевидно, что он находится накануне чего-то, чего еще он не может себе усвоить. В самом деле, что за странность? Двое иностранцев получают по телеграмме и покупают по бешеным ценам лошадей. В самом деле, что такое все это значит?
Аукционист оживился. Сидевший рядом с ним Джек Флинн был на седьмом небе от удовольствия. Глаза его сверкали. Пятьдесят лет он торговал лошадьми, но никогда не продавал свой товар по таким ценам.
— Как ваше имя, сэр? — спросил аукционисит.
— Манкюн.
— Адрес?
— Манкюн из Глазго.
— Благодарю вас за назначенную цену, сэр. Господа, мистер Манкюн из Глазго дает по сорока фунтов за голову. Кто больше?
— Сорок один! — крикнул Штрелленхауз.
— Сорок пять! — ответил Манкюн.
Роли переменились. Теперь настала очередь Штрелленхауза набавлять по единицам, тогда как его соперник набавлял сразу по пяти фунтов. Но, несмотря на это, Штрелленхауз продолжал упорствовать.
— Сорок шесть! — сказал он.
— Пятьдесят! — закричал Манкюн.
— Это — пара беглецов из сумасшедшего дома, — сердито прошептал Голловей. — Если бы я был на месте Флинна, я попросил бы их показать, какие у них деньги.
Очевидно, та же мысль пришла и аукционисту, ибо он сказал:
— Извините, джентльмены, но в таких случаях просят вносить залог в обеспечение серьезности намерений. Вы извините меня, господа, но я должен исполнять свои обязанности. Люди вы мне незнакомые…
— Сколько? — лаконически спросил Штрелленхауз.
— Скажем, пятьсот фунтов.
— Вот вам билет в тысячу.
— Вот еще билет в тысячу фунтов, — заявил Манкюн.
— Это очень любезно с вашей стороны, джентльмены, — сказал аукционист, забирая билеты, — прямо даже приятно видеть такое оживленное состязание. Мистер Манкюн назначил по пятидесяти фунтов за голову. Слово за вами, мистер Штрелленхауа
Джек Флинн что-то прошептал аукционисту.
— Совершенно верно! — сказал аукционист и, обращаясь к покупателям, произнес: — Джентльмены! Мистер Флинн, видя, что вы оба крупные покупатели, предлагает вам присоединить к торгуемой партии партию его брата, мистера Тома Флинна. В этой партии тоже семьдесят лошадей таких же качеств, как и лошади мистера Джека Флинна. Всех лошадей пойдет, таким образом, сто сорок. Имеете ли вы какие-либо возражения, мистер Манкюн?
— Никаких.
— Вы, мистер Штрелленхауз?
— Мне это предложение очень нравится.
— Это великолепно, прямо великолепно! — воскликнул аукционист. — Итак, мистер Манкюн, вы предлагаете по пятидесяти фунтов за голову, имея в виду все сто сорок лошадей?
— Да, сэр.
Толпа шумно вздохнула. Сразу — семь тысяч фунтов! Этого даже в Донсло никогда не слыхали.
— Вы прибавите что-нибудь, мистер Штрелленхауз?
— Пятьдесят один.
— Пятьдесят пять.
— Пятьдесят шесть.
— Шестьдесят.
Присутствующие верить своим ушам не хотели. Голловей стоял, разинув рот и вытаращив глаза. Он ничего не понимал. Аукционист был принужденно развязен, делая вид, что его эти цены не изумляют. Джек Флинн из Кильдара блаженно улыбался и потирал руки. Толпа пребывала в гробовом молчании.
— Шестьдесят один фунт! — сказал Штрелленхауз. С самого начала торга он стоял неподвижно. На его круглом лице не было и признака волнения. Соперник его, напротив, волновался, глаза его сверкали, и он постоянно дергал себя за бороду.
— Шестьдесят пять! — закричал он.
— Шестьдесят шесть.
— Семьдесят!
Штрелленхауз молчал.
— Вы ничего не скажете, сэр? — обратился к нему аукционист.
Штрелленхауз пожал плечами.
— Я покупаю для другого, и я достиг предела своих полномочий. Если вы мне позволите послать телеграмму…
— К сожалению, сэр, это невозможно. Торг не может быть прерван.
— В таком случае лошади принадлежат этому джентльмену.
Он первый раз взглянул на своего соперника, и взгляды их скрестились, как две рапиры.
— Надеюсь увидеть этих лошадок, — добавил он.
— Я тоже надеюсь, что вы их увидите, — лукаво улыбаясь, ответил Манкюн.
И они, раскланявшись друг с другом, расстались. Штрелленхауз пошел на телеграф, но ему пришлось долго прождать там, ибо его опередил Ворлингтон Доддс, который спешил отправить важное известие в Лондон.
Да, после долгих догадок и неопределенных умозаключений он вдруг понял смысл надвигающихся событий, которые так странно отразились в маленьком городке, Доддсу вспомнилось все: и политические слухи, и имена, прочитанные им в газетах, и телеграммы… Он понял, почему эти иностранцы покупали лошадей по бешеным ценам. Да, он проник в тайну и твердо решил ею воспользоваться.
Варнер, компаньон Доддса, разоренный, как и он, неудачными биржевыми сделками, был в этот самый день на лондонской бирже, но нашел там мало утешения для себя. Бумаги стояли твердо, ибо европейскому миру ничто не угрожало, и в мировой политике все обстояло благополучно. Газетным сплетням никто не верил, и ни один биржевик не решался на серьезную повышательную или понижательную кампанию.
Вернулся Варнер к себе в контору после полудня. На столе лежала телеграмма из Донсло. О городе этом Варнер никогда и не слыхивал даже. Он распечатал депешу. Она была от Доддса и написана шифром. Вагнер расшифровал ее и прочитал следующее:
«Продавайте как можно скорее все французские и прусские бумаги. Продавайте без замедления».
На мгновение Варнер усомнился. Что это такое мог узнать Доддс, сидя в каком-то медвежьем углу?
Но нет, Варнер знал своего компаньона. По-пустому он такой телеграммы не посылал бы. Скрепя сердце, Варнер снова направился на биржу и начал жестокую компанию на понижение французских и прусских бумаг. Обстоятельства ему благоприятствовали, ибо как раз в этот момент на бирже было очень крепкое настроение, и недостатка в покупателях не было. Через два часа Варнер вернулся к себе и подсчитал свои операции. Из этого подсчета явствовало, что не далее как завтра он и Доддс или разорятся окончательно, или же получат огромные деньги. Все зависело от Доддса. Весь вопрос, ошибся он или нет, посылая эту странную телеграмму.
Варнер вышел на улицу. В нескольких шагах мальчик-рассыльный приклеивал к фонарному столбу листок с телеграммами. Около фонаря сразу собралась кучка людей. Одни махали шапками, другие перекликались через улицу. Варнер бросился вперед. На листке красовались напечатанные крупным шрифтом слова:
«Франция объявила войну Пруссии».
— Вот оно что! — крикнул весело Варнер. — Так оно и есть. Доддс был прав!..
ВДжекманз-Галше его окрестили преподобным, хотя он сам никогда не выражал законных или иных притязаний на сей титул, который, как полагали старатели, являлся своего рода почетным званием, присвоенным Хопкинсу за его изрядные добродетели. К нему привязалось и еще одно прозвище — «пастор», весьма отличительное для континента, на котором паства рассеяна по отдаленным углам, а пастырей считаные единицы.
К чести Илайеса Б. Хопкинса надо сказать, что нигде и ни при каких обстоятельствах он не утверждал, будто имеет духовное образование или другую подготовку, дающую ему право исполнять функции священника.
— Каждый из нас старается на участке, отведенном ему Господом нашим Богом, а работаем ли мы по найму или же пляшем под свою собственную дудку, — это не имеет ровно никакого значения, — однажды заметил он, грубой образностью своего высказывания как нельзя лучше потрафив инстинктам обитателей Джекманз-Галша.
Никак не оспорить тот факт, что в первый же месяц после его прибытия в Джекманз-Галш у нас явно поубавилось характерное для этого небольшого старательского поселка злоупотребление крепкими напитками и не менее крепкими эпитетами. Под его влиянием старатели начали понимать, что возможности родного нашего языка не столь ограниченны, как они предполагали, и точность выражения мыслей ничуть не пострадает, если не прибегать к помощи витиеватых богохульств и ругательств.
К началу 1853 года мы, не сознавая того, весьма остро нуждались в духовном наставнике, способном направить нас на путь истинный: вся колония была охвачена золотой лихорадкой, но нигде золотоискателям не фартило больше, чем у нас, и материальное процветание очень дурно повлияло на состояние общественной морали.
Небольшой наш поселок располагался в ста двадцати с лишним милях к северу от Балларата[33], в извилистом ущелье, по которому протекает горный поток, впадающий в реку Эрроусмит. Никаких сведений или преданий о Джекмане, чьим именем был назван этот населенный пункт[34], не сохранилось. В описываемый период население Джекманз-Галша состояло примерно из сотни взрослых мужчин, многие из которых нашли здесь убежище после того, как обстановка в более цивилизованных поселениях стала слишком неблагоприятной для их пребывания там. Затерявшаяся в их среде горстка благочинных граждан не очень-то могла влиять на этот грубый кровожадный сброд.
Сообщение Джекманз-Галша с внешним миром нельзя было назвать простым и надежным. В буше, простиравшемся между нашим поселком и Балларатом, хозяйничал с небольшой шайкой головорезов, таких же отпетых, как и он сам, грозный бушрейнджер[35] по кличке Носатый Джим, из-за чего путешествие в Балларат было отнюдь не безопасным предприятием. По этой причине добытые обитателями Джекманз-Галша самородки и золотой песок принято было хранить на особом складе, где доля каждого старателя складывалась в отдельную сумку, на которой значилось имя владельца. Обязанности хранителя этого примитивного банка были поручены доверенному человеку по фамилии Уобэрн. Когда на складе скапливалось значительное количество драгоценного металла, вся добыча грузилась в специально нанятый фургон и препровождалась в Балларат под охраной полиции и определенного числа старателей, которые по очереди выполняли указанную повинность, а из Балларата золото регулярно переправлялось в Мельбурн. Хотя эта система и вызывала задержку золота в Джекманз-Галше, длящуюся порой месяцами — до отправки очередного фургона, — с ее помощью надежно расстраивались преступные замыслы Носатого Джима, так как группа, сопровождающая золотой фургон, была слишком многочисленна и не по зубам небольшой шайке бушрейнджеров. В пору, о которой идет рассказ, Носатому Джиму, по-видимому, ничего не оставалось, как, плюнув на все, покинуть район своего разбойничьего промысла; поэтому путники, объединяясь в небольшие группы, могли безбоязненно пользоваться дорогой.
Днем в поселке царил относительный порядок, поскольку большинство обитателей ломами и кайлами крушили кварцевые пласты или на берегу ручья промывали в лотках глину с песком. С приближением заката старательские участки мало-помалу пустели, а их нечесаные, забрызганные глинистой жижей владельцы неторопливо брели в лагерь, готовые бог весть на какие проделки. Сначала они наносили визит на склад Уобэрна, где сдавали дневную добычу, точная величина которой записывалась, как полагается, в амбарную книгу, причем каждый старатель оставлял себе некоторое количество золота на покрытие вечерних расходов. Покончив с делом, старатели, позабыв об удерже, принимались тратить оставшееся на руках золото со всем проворством, на какое только были способны.
Притягательным центром вечерней жизни поселка являлась грубая стойка из досок, положенных на две большие бочки. Это сооружение громко величалось питейным баром «Британия». Дородный бармен Нэт Адамс отпускал здесь дрянное виски по два шиллинга за кружечку или по одной гинее за бутылку, а его брат Бен выполнял роль крупье в убогой пивнушке, примыкавшей к бару сзади и преобразованной в игорный дом, который всякий вечер бывал переполнен.
Прежде у Адамсов был еще один, третий брат, но его жизнь безвременно оборвалась в результате досадного недоразумения с одним из посетителей.
— Он был чересчур вежлив, чтобы долго жить, — прочувствованно заметил его брат Натаниэл на похоронах. — Сколько раз я говорил ему: «Уж коли ты собрался спорить с незнакомым посетителем о плате за пинту пива, сперва вытаскивай оружие, а после начинай спорить и, если увидишь, что он готов пустить револьвер в ход, обязательно стреляй первым». Но брат был слишком деликатным. Сперва начинал спорить, а уж только потом доставал револьвер, хотя вполне мог бы взять посетителя на прицел перед тем, как выяснять с ним отношения.
Благородная обходительность покойного оказалась убыточной для фирмы Адамсов, которые, испытывая после гибели Билла острую нехватку рабочих рук, вынуждены были принять в компаньоны человека со стороны, что неизбежно привело к значительному сокращению доходов семейного концерна.
Нэт Адамс владел придорожной пивнушкой в Джекманз-Галше еще до того, как там нашли золото, и мог на этом основании претендовать на звание старейшего обитателя — весьма своеобразная порода людей, и будет весьма интересно, пусть даже ценой отступления от непосредственной темы рассказа, проследить, каким образом умудрялись они сколотить значительный капитал в сельской местности, где посетители пивных крайне малочисленны.
Обитатели внутренних районов Австралии, иными словами, погонщики волов, пастухи и другие белые работники на овечьих пастбищах, обычно подписывают контракт, по которому соглашаются работать на хозяина в течение года, а то и двух или трех лет за столько-то фунтов стерлингов в год и определенный харч. Спиртные напитки в таких соглашениях никогда не оговариваются, и работники в течение всего срока найма волей-неволей соблюдают обет трезвости. Деньги им выплачиваются аккордно по окончании найма.
Наступает день выплаты заработка. Джимми, рабочий на скотоводческой ферме, входит, ссутулившись, в хозяйскую контору, держа в руке шляпу из листьев веерной пальмы.
— Доброе утро, хозяин, — говорит Джимми. — Вот, значит, мое времечко вроде бы и вышло. Я, пожалуй, получу с вас чек да и съезжу в город.
— Потом вернешься, Джимми?
— Конечно, вернусь: может, недельки через три, а может быть, и через месяц. Надо прикупить кое-какую одежонку, да и проклятые сапоги почитай совсем развалились.
— Сколько, Джимми? — спрашивает хозяин, взяв перо.
— Шестьдесят фунтов — зарплата, — раздумчиво отвечает Джимми, — и помните, хозяин, когда пятнистый бык вырвался из загона, вы пообещали мне два фунта; еще один фунт — за купание овец. И еще фунт я заработал, когда овцы Миллара смешались с вашими. — Джимми продолжает говорить еще некоторое время; пастухи редко умеют писать, но память у них отменная.
Хозяин выписывает и вручает чек.
— Не налегай на выпивку, Джимми, — напутственно советует он.
— Не беспокойтесь, хозяин, — Джимми прячет чек в кожаный кисет, и не проходит часа, как он уже не спеша едет на длинноногой своей лошади в город, до которого сто с лишним миль.
В течение дня ему предстоит миновать шесть или восемь упомянутых выше придорожных пивнушек, а по своему опыту он знает, что нарушать длительное воздержание от спиртного нельзя ни в коем случае, поскольку выпивка, от которой он основательно отвык, незамедлительно окажет сокращающее воздействие на его разум. Джимми рассудительно покачивает головой, решая, что ни за какие коврижки не возьмет в рот ни капли спиртного, покуда не покончит со всеми делами в городе. Единственный для него способ на деле осуществить свое решение — это избегать соблазна. Памятуя о том, что в полумиле стоит первая из придорожных пивнушек, Джимми пускает лошадь по лесной тропке, обходящей опасное место.
Преисполненный решимости соблюсти данный себе обет, едет он по узкой тропке и уже мысленно поздравляет себя с избавлением от опасности, как вдруг замечает загорелого чернобородого мужчину, лениво прислонившегося к дереву. Это не кто иной, как содержатель пивнушки, издали заметивший обходной маневр пастуха и успевший напрямик, через заросли, выйти к тропе, чтобы перехватить его.
— Здорово, Джимми! — кричит он поравнявшемуся с ним наезднику.
— Здорово, приятель, здорово!
— Далеко ли путь держишь?
— В город, — отвечает преисполненный стойкости Джимми.
— Неужто? Ну что же, пожелаю тебе повеселиться там как следует. Может, зайдем ко мне да пропустим по стаканчику за удачу?
— Нет, — говорит Джимми. — Я не хочу пить.
— Всего-то по стаканчику.
— Кому говорят, не хочу, — сердито огрызается пастух.
— Ну ладно, нечего серчать! Мне в общем-то все равно, хочешь ты выпить или не хочешь. Бывай здоров.
— Бывай здоров, — прощается Джимми, но не успевает проехать и двадцати шагов, как слышит оклик кабатчика, призывающий его остановиться.
— Послушай, Джимми, — говорит кабатчик, снова настигая его. — Буду тебе премного обязан, если ты выполнишь в городе одну мою просьбу.
— Что тебе нужно?
— Мне нужно, Джимми, переслать письмо. Это очень важное письмо, поэтому я не могу доверить его первому встречному. Тебя я знаю, и, если ты возьмешься доставить его, у меня с души просто камень свалится.
— Давай письмо, — лаконично говорит Джимми.
— У меня его с собой нет, осталось в хижине. Пойдем со мной. Это совсем близко, четверти мили даже не будет.
Джимми неохотно соглашается. Когда они достигают хижины-развалюхи, кабатчик приглашает пастуха спешиться и зайти в дом.
— Давай сюда письмо, — отвечает Джимми.
— Понимаешь, оно еще не совсем дописано, но я мигом его закончу, а ты пока присядь на минуточку. — И вот пастух уже заманен в пивную.
Наконец письмо готово и вручено.
— Ну а теперь, Джимми, — говорит кабатчик, — прими на посошок один стаканчик за мой счет.
— Ни единой капли! — отвечает Джимми.
— Ах, вот как! — тон у кабатчика оскорбленный. — Ты чертовски гордый и не желаешь пить с парнем наподобие меня! В таком случае давай письмо назад. Будь я трижды проклят, если приму одолжение от человека, который брезгует выпить со мной!
— Ладно уж, не серчай, — говорит Джимми. — Так уж и быть, наливай по стаканчику, и я поеду.
Кабатчик вручает пастуху жестяную кружку, до половины налитую неразбавленным ромом. Как только Джимми ощутил знакомый запах, к нему возвращается желание выпить, и он единым глотком осушает кружку. В глазах его появляется блеск, на щеках — румянец. Кабатчик смотрит на него.
— Можешь теперь ехать, Джим, — говорит он.
— Спокойно, приятель, спокойно, — отвечает пастух. — Я ничуть не хуже тебя. Раз уж ты угощаешь, можем и мы угостить. — Кружка снова наполняется, и глаза Джимми начинают блестеть еще ярче.
— Ну а теперь, Джимми, по последней за благополучие сего дома, — говорит кабатчик, — и тебе пора ехать.
Пастух в третий раз прикладывается к кружке, и с этим третьим глотком у него улетучиваются всякая настороженность и все благие намерения.
— Послушай, — говорит он малость осипшим голосом, доставая чек из кисета, — возьми вот это, и будешь приглашать всех по дороге выпить за мое здоровье, кто чего сколько пожелает. Скажешь мне, когда все будет истрачено.
И Джимми, покончив с самой мыслью добраться до города, в течение трех-четырех недель валяется в пивнушке, пребывая в состоянии глубокого опьянения и доводя до аналогичной кондиции всякого путника, которому случается оказаться в этих местах. Но вот приходит утро, когда кабатчик извещает его:
— Монета кончилась, Джимми, пора бы тебе снова отправляться на заработки, — после чего пастух для протрезвления обливается водой, вешает за спину одеяло с котелком, садится на лошадь и отправляется на пастбище, где его ждет очередной год трезвости, оканчивающийся месяцем беспробудного пьянства.
Все это, хотя и типично для беззаботного образа жизни австралийцев, не имеет отношения к данной истории, а посему возвратимся к нашей Аркадии. Население Джек-манз-Галша очень редко изменялось за счет притока со стороны; искатели счастья, прибывавшие к нам в ту пору, о которой идет рассказ, оказывались, пожалуй, еще более свирепыми и грубыми, чем старожилы. Особым буйством отличались Филлипс и Мол — двое отъявленных головорезов, приехавшие сюда в один прекрасный день и застолбившие участок на берегу ручья. Изощренностью и злобностью богохульств, грубостью речи и поведения, своим дерзким пренебрежением буквально ко всем нормам общественного поведения они превзошли любого из давнишних обитателей Джекманз-Галша. Филлипс и Мол утверждали, будто перебрались сюда из Бендиго, в связи с чем некоторые из нас стали склоняться к мысли, что, пожалуй, не худо бы Носатому Джиму снова объявиться в наших краях и закрыть в Джекманз-Галш дорогу таким новоселам, как эти двое.
После их прибытия атмосфера еженощных сборищ в баре «Британия» и в примыкавшем к нему с тыла игорном притоне стала еще разгульнее, чем прежде. Буйные ссоры, нередко заканчивавшиеся кровавыми потасовками, превратились в обычное явление. Наиболее миролюбиво настроенные завсегдатаи бара начали всерьез поговаривать о том, что неплохо бы линчевать этих двух пришельцев, являющихся основными зачинщиками нарушений правопорядка.
Такова была плачевная обстановка в лагере, когда в нем, прихрамывая, появился наш евангелист Илайес Б. Хопкинс, запыленный, со стертыми от долгого пути ногами, с лопатой, привешенной за спиной, и Библией в кармане молескинового пиджака.
Человек этот был настолько непримечателен, что поначалу на его присутствие едва ли кто из нас обратил внимание. Поведения он оказался скромного, тихого, его лицо отличалось бледностью, а комплекция — худосочностью. Чисто выбритый подбородок, однако, говорил о твердости духа, а широко раскрытые голубые глаза свидетельствовали об уме их обладателя, так что более короткое знакомство выявляло в нем личность с сильным характером. Он соорудил себе крохотную лачугу и застолбил участок, расположенный поблизости от разработки, на которой обосновались прибывшие сюда раньше Филлипс и Мол. Выбор его нарушал все практические правила горного дела, он был вопиюще нелеп и сразу же создал вновь прибывшему репутацию зеленого новичка. Всякое утро, расходясь по своим участкам, мы с состраданием наблюдали за громадным усердием, с которым он копал и долбил землю без малейшего, как нам было заведомо известно, шанса на успех. Заметив, бывало, проходящих, он останавливался на минуту, чтобы отереть ситцевым в горошек платком свое бледное лицо, громко и душевно пожелать нам доброго утра, после чего возобновлял работу с удвоенной энергией. Мало-помалу у нас вошло в обычай осведомляться — отчасти сострадательно, а отчасти со снисхождением — о том, каковы его успехи в поисках золота.
— Пока не нашел его, ребята, — приветливо откликался он, опираясь на заступ, — но коренная порода залегает уже где-то недалеко, и, надо полагать, сегодня мы наткнемся на россыпь. — Изо дня в день он с неизменно бодрой уверенностью давал нам один и тот же ответ.
Вскорости Хопкинс начал понемногу показывать, из какого теста он слеплен. Однажды вечером в питейном баре царила необычайно разгульная атмосфера. Днем на прииске была найдена богатая жила, и удачливый золотоискатель щедро угощал выпивкой всех без разбора, отчего три четверти населения Джекманз-Галша пришли в состояние буйного опьянения. Пьяные бесцельно толклись или валялись возле стойки, богохульствовали, орали, плясали или от нечего делать разряжали в воздух свои револьверы. Из игорного притона доносились аналогичные звуки. Тон задавали Мол, Филлипс и их приспешники, порядок и приличия были сметены.
Внезапно среди всех этих буйств, ругани и пьяных возгласов люди начали различать негромкий монотонный голос, который, казалось, служил фоном для всех других звуков и становился явным при всяком затишье и пьяном гвалте. Постепенно публика стала смолкать и прислушиваться, пока наконец гам не утих вовсе; все взоры устремились в том направлении, откуда исходил поток негромких слов. Там верхом на бочке восседал последний новосел Джекманз-Галша Илайес Б. Хопкинс с добродушной улыбкой на решительном лице и раскрытой Библией в руке. Он читал вслух выбранный наугад отрывок — из Апокалипсиса, если память мне не изменяет. Текст был абсолютно случайным и не имел ни малейшего отношения к происходящему в питейном доме, но Хопкинс с набожным видом усердно бубнил его, слегка помахивая левой рукой в такт произносимым фразам.
Эта выходка была встречена всеобщим хохотом и аплодисментами, золотоискатели с одобрительным ропотом сгрудились вокруг бочки, полагая, что являются свидетелями какого-то замысловатого розыгрыша и что вот-вот их попотчуют чем-нибудь наподобие пародийной проповеди или шуточного поучения.
Чтец, однако, завершив главу, безмятежно приступил к другой, а покончив с нею, принялся за следующую: тут бражники пришли к мнению, что шутка несколько затянулась. Когда же Хопкинс начал новую главу, они еще больше утвердились в своем мнении. Со всех сторон хором зазвучали грозные выкрики, призывающие заткнуть чтецу глотку или низринуть его с бочки. Невзирая на все поношения и улюлюканье, Илайес Б. Хопкинс упорно продолжал читать Апокалипсис вслух, по-прежнему сохраняя невозмутимый и довольный вид, словно поднявшийся вокруг него галдеж был ему приятнее всяких аплодисментов. Вскоре о бочку громко ударился брошенный кем-то сапог, за ним другой, следующий пронесся возле головы новоявленного пастора, но тут в события вмешались наиболее благонравные золотоискатели и встали на защиту мира и порядка; к ним, как это ни странно, примкнули упоминавшиеся уже Мол и Филлипс, которые приняли сторону щуплого чтеца Священного Писания.
— Хопкинс — малый что надо, — пояснил этот шаг Филлипс, своей громоздкой фигурой в красной рубахе заслонивший от толпы объект всеобщего гнева. — Он человек другого, нежели мы, склада, однако не мешает нам оставаться при своих мнениях и высказывать их, сидя на бочке или где-нибудь еще, коли уж так хочется, поэтому негоже швыряться сапогами там, где можно обойтись словами. Если этого чудака кто-нибудь хоть пальцем тронет, мы с Биллом вступимся и воздадим обидчику должное.
Ораторское искусство Филлипса подавило наиболее активные признаки неудовольствия толпы, и сторонники беспорядка пытались было возобновить прерванную попойку, игнорируя изливаемый на них поток Священного Писания, но безуспешно. Те из бражников, что были пьянее всех, уснули под монотонное бормотание евангелиста, другие, бросая мрачные взгляды на чтеца, продолжавшего как ни в чем не бывало сидеть на бочке, решили разойтись по своим лачугам. Очутившись наедине с наиболее спокойными представителями публики, Хопкинс встал, закрыл книгу, педантично отметив карандашом то место, на котором остановился, и слез с бочки.
— Завтра вечером, ребята, — тихим голосом объявил он, — я возобновлю чтение с девятого стиха главы пятнадцатой Апокалипсиса. — И, не обращая внимания на наши поздравления, удалился с видом человека, исполнившего свой священный долг.
Его предупреждение, оказывается, не было пустой угрозой. На другой вечер, едва только в питейном баре начала собираться толпа, он снова оказался на бочке и с прежней решительностью принялся монотонно читать Библию, запинаясь, проглатывая целые предложения, с трудом перебираясь от одной главы к следующей. Смех, угрозы, насмешки, другие средства, за исключением прямого насилия, использовались с целью остановить его, но все оказались одинаково безрезультатными.
Вскоре мы заметили в его действиях определенную методу. Покуда царила тишина или разговоры сохраняли невнятный характер, Хопкинс молчал. Стоило, однако, прозвучать одному-единственному богохульству, как чтение Библии возобновлялось примерно на четверть часа, затем прекращалось, но при малейшей провокации в виде брани или упоминания всуе имени Господа нашего Хопкинс принимался читать снова. Весь второй вечер он читал почти без перерывов, поскольку язык, которым пользовалась его оппозиция, все еще оставался весьма вольным, хотя уж и не в такой степени, как накануне.
Свою кампанию Илайес Б. Хопкинс вел больше месяца. Так и сидел он каждый божий вечер с раскрытой книжкой на колене, по малейшему поводу начиная, словно музыкальная шкатулка от прикосновения к пружинке, свою работу. Его монотонное бормотание стало невыносимым, избежать его можно было, лишь согласившись соблюдать кодекс поведения, предложенный новоявленным пастором. На хронических сквернословов общество стало смотреть с осуждением, ибо наказание за их прегрешения падало на всех. В конце второй недели чтец большей частью молчал, а к началу следующего месяца его пост превратился в синекуру.
Никогда прежде реформация нравов не происходила так быстро и в такой полноте. Свои принципы наш пастор проводил и в будничную жизнь. Нередко случалось, что, услышав неосторожное слово, произнесенное в сердцах кем-нибудь из старателей, пастор с Библией в руках бросался к нарушителю и, взгромоздившись на кучу красной глины, возвышающуюся над участком согрешившего, монотонно бубнил от первой буквы до последней все генеалогическое древо из начала Ветхого Завета, причем делалось это с таким серьезным и внушительным видом, словно цитата имела прямое отношение к данной ситуации.
Со временем ругательство стало у нас редкостью, пьянство тоже пошло на убыль. Случайные путники, попадая транзитом в Джекманз-Галш, просто диву давались на то благочестие, в котором мы пребывали: слухи об этом докатились до самого Балларата, порождая там различные кривотолки.
Некоторые черты, присущие нашему евангелисту, как нельзя более способствовали успеху дела, которому он посвятил себя. Человек абсолютно безгрешный не смог бы обрести необходимой для его цели общей почвы с окружающими и завоевать симпатию своей паствы. Узнав Илайеса Б. Хопкинса покороче, мы обнаружили, что, несмотря на его благочестие, в нем нет-нет да и проглянет закваска старого грешника, из чего следовало, что в прошлом пути нашего пастора не всегда расходились со стезями порока. Он не был, к примеру, трезвенником: напротив, напитки себе он выбирал с большим знанием дела, а стаканчик опрокидывал в глотку привычным жестом. Он мастерски сражался в покер, а в «юкер до последних штанов» его почти никому не удавалось осилить. В компании с бывшими смутьянами Филлипсом и Молом он мог, бывало, играть по нескольку часов кряду в полной гармонии, если только неудачный расклад карт не исторгал ругательства у какого-нибудь несдержанного его партнера. На первый случай на лице пастора возникала обиженная улыбка, и он обращал на виновного свой укоризненный взгляд. При повторном нарушении пастор брался за Библию, и на этот вечер игре приходил конец.
Мы убедились и в том, что он отлично владеет оружием: однажды, когда мы, выйдя из бара Адамсов, практиковались в стрельбе по пустой бутылке из-под бренди, пастор взял у одного из нас револьвер и влепил пулю в самую середку бутылки с расстояния двадцати четырех шагов.
И вообще, за что бы он, кроме добычи золота, ни брался, почти все выходило у него так, что любо-дорого смотреть; старатель же из него был самый что ни на есть никудышный во всей Австралии. Полотняная сумка с его фамилией, выведенной печатными буквами, являла жалкое зрелище на полке в складе Уобэрна; к ней никто не притрагивался, и она оставалась пустой, тогда как сумки других старателей ежедневно пополнялись, а многие из них обрели солидную округлость форм, ибо недели бежали одна за другой и время отправки золотого фургона было уже на носу. По нашим подсчетам, на складе скопилось небывалое количество золота, прежде никогда не конвоировавшееся за один раз.
Хотя Илайес Б. Хопкинс, очевидно, по-своему тихо радовался чудесной перемене, которую он произвел в нашем лагере, его удовлетворение не было достаточно глубоким и полным. Для полноты счастья ему чего-то не хватало, и в один прекрасный вечер он раскрыл нам свою душу.
— На лагерь наш, ребята, снизошла бы благодать, — сказал он, — будь у нас по воскресеньям организована хоть какая-нибудь церковная служба. Мы никак не отмечаем воскресного дня, разве что больше, чем в будни, пьем виски да играем в карты; продолжать в этаком духе— значит искушать Провидение.
— Но у нас нет священника, — возразил кто-то из толпы.
— Молчи, дурак, — заворчал на того сосед. — Разве ты не видишь среди нас человека, который стоит трех священников? Да из него священные тексты выплескиваются, что глина из твоего лотка. Чего тебе еще надо?
— У нас нет церкви, — не унимался первый.
— Службу можно проводить под открытым небом, — предложил кто-то.
— Или на складе Уобэрна, — подхватили в толпе.
— Или в салуне Адамса.
Последнее предложение было встречено гулом одобрения, из чего следовало, что большинство склонно считать салун наиболее подходящим местом.
Салун Адамса представлял собой довольно солидное деревянное строение, к которому тыльной стороной примыкал бар; салун использовался отчасти как игорный дом, а отчасти как склад для хранения запасов спирного и был построен из крепких, грубо отесанных бревен, ибо его владелец в прежние, не освещенные благочестием времена справедливо полагал, что такие вещи, как бочки с бренди и ромом, в Джекманз-Галше целее всего будут под надежным замком. В каждом конце этого строения была предусмотрена крепкая дверь, и когда из салуна вынесли стол и прочую мебель, он оказался достаточно просторным, чтобы вместить все население Джекманз-Галша. Бочки со спиртным хозяева составили в одном конце салуна таким образом, что получилось некое подобие кафедры проповедника.
Поначалу все эти приготовления не вызывали особого энтузиазма обитателей Джекманз-Галша, но, когда стало известно, что Илайес Б. Хопкинс по прочтении службы намеревается обратиться к публике с речью, интерес населения к предстоящему событию заметно повысился. Настоящая проповедь была для всех золотоискателей делом необычным, а проповедь, прочитанная своим собственным пастором, казалась необычной вдвойне. Появились слухи, что эта проповедь будет сдобрена примерами из местной жизни, а ее мораль — оживлена выпадами в адрес определенных личностей. Люди начали опасаться, что не смогут попасть на службу, и к братьям Адамс стали поступать многочисленные заявки с просьбой забронировать места. Лишь после убедительных заверений в том, что мест с избытком хватит на всех, лагерь угомонился, и золотоискатели принялись спокойно дожидаться предстоящей церемонии.
То обстоятельство, что салун был таким вместительным, пришлось очень кстати, поскольку собрание в достопамятное воскресное утро оказалось самым массовым за всю историю Джекманз-Галша. Сначала даже думали, что собралось всё без исключения население поселка, но позже выяснилось, что это не совсем так. Мол и Филлипс, оказывается, накануне отправились в горы на разведку золотоносных участков и еще не вернулись, а Уобэрн, хранитель золота, не захотел оставить своего склада. Его попечению было вверено небывало большое количество драгоценного металла, и он оставался на своем посту, считая, что ответственность его слишком велика, чтобы ею манкировать.
За исключением этих трех человек, все обитатели Джекманз-Галша, в чистых красных рубахах и с другими приличествующими случаю дополнениями к своим туалетам, степенно двигались беспорядочными группами по глинистой дорожке, протоптанной к салуну.
Внутри этого помещения были поставлены наспех сколоченные скамьи, а у двери стоял «пастор», встречая всех добродушной улыбкой.
— Доброе утро, ребята, — приветствовал он каждую приближающуюся группу. — Заходите, заходите. Не пожалеете, что сегодня пришли сюда. Пистолеты складывайте вон в ту бочку у входа: заберете их потом, когда все закончится; в мирный храм негоже входить с оружием.
Его просьбе послушно подчинялись, и еще до того, как последний прихожанин зашел в салун, в бочке-арсенале образовалась небывалая коллекция холодного и огнестрельного оружия. Когда собрались все, двери салуна закрылись и началась служба — первая и последняя в Джекманз-Галше.
Погода стояла знойная, воздух в салуне был спертый, но старатели слушали с примерным вниманием. В этой ситуации был элемент новизны, который всегда притягателен. Одни присутствовали на церковной службе впервые в жизни, другим она напоминала иную страну, иные времена. Если не считать склонности непосвященных в конце определенных молитв аплодировать в знак одобрения высказанных мыслей, ни одна из церковных конгрегаций не могла вести себя пристойнее, чем наша. Когда, однако, Илайес Б. Хопкинс, взирая на нас с высоты бочечной трибуны, начал свое обращение, в салуне послышался гул голосов заинтригованной публики.
В честь торжественного случая Хопкинс оделся с особой тщательностью. На нем были молескиновые брюки и вельветиновая блуза, перехваченная кушаком из китайского шелка, в левой руке он держал шляпу из листьев веерной пальмы. Свою речь он начал тихим голосом, часто поглядывая в небольшое отверстие, заменяющее окно в салуне и расположенное над головами сидящей внизу публики.
— Я наставил вас на путь истинный, — заявил он в своем обращении. — С моей помощью вы попали теперь в надлежащую колею и не выбивайтесь из нее. — После этих слов он в течение нескольких секунд очень пристально глядел в окно. — Вы познали трезвость и трудолюбие, которые всегда помогут вам возместить любые потери, какие только выпадут на вашу долю. Я думаю, что ни один из вас не забудет моего пребывания в этом лагере.
Он сделал паузу, и в тихом летнем воздухе прозвучали три револьверных выстрела.
— Сидите смирно, дьявол вас дери! — загремел голос нашего проповедника в то время, как возбужденная выстрелами публика поднялась было на ноги. — Кто двинется с места, тот сдохнет! Двери заперты снаружи, и вам не выбраться отсюда. Сядьте на место, тупые святоши! На место, собаки, или я стреляю!
В изумлении и страхе сели мы снова на свои места, тупо тараща глаза на нашего «пастора» и друг на друга. Илайес Б. Хопкинс, лицо и даже фигура которого, казалось, претерпели поразительную метаморфозу, свирепо смотрел на нас с высоты доминирующей позиции, на его лице играла презрительная усмешка.
— Ваша жизнь в моих руках, — заметил он, и только тут мы увидели, что в руке он держит большой револьвер, а рукоятка второго торчит у него из-за кушака. — Я вооружен, а вы нет. Если кто из вас пошевелится или заговорит, он тотчас умрет. Сидите смирно, и я вас не трону. Вы должны просидеть здесь час. Эх вы, остолопы (презрительное шипение, с которым он произнес эти слова, звучало потом в наших ушах не один день), — вы, верно, и не подозреваете, кто вас так облапошил. Кто несколько месяцев строил из себя пастора и святошу? Носатый Джим, макаки вы этакие! А Филлипс и Мол — это два моих верных помощника. Теперь они с вашим золотом ушли далеко в горы. Эй! Прекрати! — Последние слова были адресованы одному беспокойному старателю, который мгновенно присмирел под яростным взглядом бушрейнджера и дулом его пистолета. — Через час они будут недосягаемы для погони, и мой вам совет — не усугублять своего положения и не преследовать нас, а не то вы можете потерять нечто более ценное, чем деньги. Моя лошадь привязана за дверью позади меня. Когда придет время, я выйду отсюда, запру вас снаружи и уберусь подобру-поздорову. После этого вылезайте кто как сумеет. Больше мне вам нечего сказать, разве только, что вы — самое большое стадо баранов, носящих штаны.
Последующих шестидесяти долгих минут нам вполне хватило, чтобы мысленно согласиться с таким откровенным мнением о нас: мы были бессильны перед решительным и отчаянным бушрейнджером. Конечно, если бы мы все одновременно бросились на него, то могли бы ододеть его ценой жизни восьми или десяти из нас. Но как организовать подобный штурм, не имея возможности переговариваться? Да и кто бы решился предпринять наступление, не будучи уверен, что его поддержат остальные? Нам ничего не оставалось, как подчиниться.
Казалось, что прошло трижды по часу, прежде чем бушрейнджер наконец щелкнул крышкой своих часов, слез с бочки, подошел к двери, не сводя с нас револьвера, и быстро выскользнул из салуна. Мы услышали скрежет ржавого замка и топот копыт лошади, галопом уносящей бушрейнджера из Джекманз-Галша.
Я уже говорил, что в течение последних недель брань очень редко звучала в нашем лагере. За полчаса мы наверстали упущенное. Такой отборной и прочувствованной брани я в жизни не слыхивал. Когда наконец нам удалось снять дверь с петель, бушрейнджеров с их добычей и след простыл; никому из нас больше не суждено было увидеть ни самих злодеев, ни нашего золота.
Бедняга Уобэрн, оказавшийся верным своему долгу, лежал с простреленной головой на пороге опустошенного склада. Злодеи Мол и Филлипс спустились в лагерь сразу после того, как нас заманили в ловушку; они убили хранителя, сложили добычу в небольшую тележку и преспокойно удалились в какое-нибудь надежное укрытие в горах, где к ним присоединился хитроумный их предводитель.
Джекманз-Галш оправился от этого удара. Сейчас это процветающий городок. Однако проповедники и прочие духовные реформаторы не пользуются здесь никаким спросом, столь же непопулярны и высокие моральные качества. Говорят, недавно было проведено судебное дознание одного безобидного незнакомца, который имел неосторожность заявить, что в таком большом населенном пункте неплохо бы иметь какую-нибудь церковную службу.
Следы, оставленные в памяти обитателей Джекманз-Галша одним-единственным их пастором, слишком еще свежи, и, прежде чем они изгладятся, пройдет немало долгих лет.
Мистер Ламзден, старший компаньон фирмы «Ламзден и Уэстмекот», широко известного агентства по найму учителей и конторских служащих, был невелик ростом, отличался решительностью и быстротой движений, резкими, не слишком церемонными манерами, пронизывающим взглядом и язвительностью речи.
— Имя, сэр? — спросил он, держа наготове перо и раскрыв перед собой длинный, разлинованный в красную линейку гроссбух.
— Гарольд Уэлд.
— Оксфорд или Кембридж?
— Кембридж.
— Награды?
— Никаких, сэр.
— Спортсмен?
— Боюсь, что очень посредственный.
— Участвовали в состязаниях?
— О нет, сэр.
Мистер Ламзден сокрушенно покачал головой и пожал плечами с таким видом, что я утратил последнюю надежду.
— На место учителя очень большая конкуренция, мистер Уэлд, — сказал он. — Вакансий мало, а желающих занять их — бесчисленное множество. Первоклассный спортсмен, гребец, игрок в крикет или же человек, блистательно выдержавший экзамены, легко находит себе место — игроку в крикет, я бы сказал, оно всегда обеспечено. Но человек с заурядными данными — прошу простить мне это выражение, мистер Уэлд, — встречается с большими трудностями, можно сказать, непреодолимыми. В нашем списке свыше сотни таких имен, и если вы считаете целесообразным добавить к ним свое, что ж, по истечении нескольких лет мы, пожалуй, сумеем подобрать для вас…
Его прервал стук в дверь. Вошел клерк с письмом в руках. Мистер Ламзден сломал печать и прочел письмо.
— Вот действительно любопытное совпадение, — сказал он. — Насколько я вас понял, мистер Уэлд, вы преподаете английский и латынь и временно хотели бы получить место учителя в младших классах, чтобы у вас оставалось достаточно времени на ваши личные занятия?
— Совершенно верно.
— Это письмо от одного из наших давнишних клиентов, доктора Фелпса Маккарти, директора школы «Уиллоу Ли» в Западном Хэмстеде. Он обращается к нам с просьбой немедленно прислать ему молодого человека на должность преподавателя латыни и английского в небольшой класс мальчиков-подростков. Его предложение, мне кажется, полностью соответствует тому, что вы ищете. Условия не слишком блестящие: шестьдесят фунтов, стол, квартира и стирка. Но и обязанности необременительные, все вечера у вас будут свободны.
— Мне это вполне подходит! — воскликнул я с энтузиазмом человека, который потратил несколько томительных месяцев на поиски работы и наконец увидел возможность ее получить.
— Не знаю, будет ли это справедливо по отношению к тем, чьи имена давно числятся в нашем списке, — проговорил мистер Ламзден, заглянув в гроссбух, — но совпадение, в самом деле, удивительное, и мне думается, мы должны предоставить право выбора вам.
— В таком случае я согласен занять это место, сэр, и очень вам признателен.
— В письме доктора Маккарти есть одна оговорка. Он ставит непременным условием, чтобы кандидат на это место обладал ровным и спокойным характером.
— Я именно тот, кто ему требуется, — сказал я убежденно.
— Ну что ж, — проговорил мистер Ламзден с некоторым сомнением. — Надеюсь, ваш характер действительно таков, как вы утверждаете, иначе в школе Маккарти вам придется нелегко.
— Я полагаю, хороший характер необходим каждому учителю, преподающему в младших классах.
— Да, сэр, разумеется, но считаю долгом предупредить, что в данном случае, по-видимому, имеются особые неблагоприятные обстоятельства. Доктор Фелпс Маккарти не стал бы ставить подобного условия, не будь у него на то серьезных и веских причин.
Он произнес это несколько мрачным тоном, слегка охладив мой восторг по поводу столь неожиданной удачи.
— Могу я узнать, что это за обстоятельства? — спросил я.
— Мы стремимся равно оберегать интересы всех наших клиентов и со всеми с ними быть вполне откровенными. Если бы мне стали известны факты, говорящие против вас, я, безусловно, сообщил бы о них доктору Маккарти, и потому, не колеблясь, могу то же самое сделать и для вас. Я вижу, — продолжал он, — снова глянув на страницы своего гроссбуха, — что за последний год мы направили в школу «Уиллоу Ли» не больше не меньше, как семь преподавателей латыни, из коих четверо покинули место так внезапно, что лишились права на месячное жалованье, и ни один не продержался дольше восьми недель.
— А другие учителя? Они остались?
— В школе есть еще только один учитель, по-видимому, он там обосновался прочно. Вы, конечно, понимаете сами, мистер Уэлд, — продолжал агент, — закрывая гроссбух и тем заканчивая нашу беседу, — что с точки зрения человека, ищущего места, такая частая смена не обещает ничего хорошего, как бы она ни была выгодна агенту, работающему на комиссионных началах. Я не имею понятия, почему ваши предшественники отказывались от места с такой поспешностью. Передаю вам только сами факты. И советую, не мешкая, повидать доктора Маккарти и сделать собственные выводы.
Велика сила человека, которому нечего терять, и потому я с полной безмятежностью, но преисполненный живейшего любопытства, в середине того же дня дернул тяжелый чугунный колокольчик у входа в школу «Уиллоу Ли». Это громоздкое квадратное и безобразное здание было расположено на обширном участке; от дороги к нему вела широкая подъездная аллея. Дом стоял на холме, откуда открывался широкий вид на серые крыши и острые шпили северных районов Лондона и на прекрасные, лесистые окрестности этого огромного города. Дверь открыл слуга в ливрее и провел меня в кабинет, содержащийся в образцовом порядке. Вскоре туда вошел и сам глава учебного заведения.
После намеков и предостережений агента я приготовился встретить человека вспыльчивого, властного, способного резкостью обращения оскорбить и возмутить людей, работающих под его началом. Трудно себе представить, до какой степени это было не похоже на действительность. Я увидел приветливого, тщедушного старичка, выбритого, сутулого — чрезмерная его любезность и предупредительность были даже неприятны. Его густая шевелюра совсем поседела; на вид ему было лет шестьдесят. Говорил он негромко и учтиво, двигался какой-то особо деликатной, семенящей походкой. Все в нем ясно показывало, что это человек мягкий, более склонный к ученым занятиям, нежели к практическим делам.
— Мы очень рады, мистер Уэлд, что заручились вашей помощью, — сказал он, предварительно задав мне несколько обычных вопросов, касающихся самого дела. — Мистер Персиваль Мэннерс вчера от нас уехал, и я был бы весьма вам признателен, если бы вы уже с завтрашнего дня приняли на себя его обязанности.
— Могу я спросить, сэр, это мистер Персиваль Мэннерс из Селвина?
— Да. Вы его знаете?
— Он мой приятель.
— Отличный учитель, но не очень терпеливый молодой человек. Это его единственный недостаток. Скажите, мистер Уэлд, умеете вы владеть собой? Предположим, к примеру, что я вдруг настолько забудусь, что позволю себе какую-нибудь бестактность, или заговорю в недопустимом тоне, или чем-то задену ваши чувства, уверены вы, что сумеете себя сдержать и не выразить мне своего возмущения?
Я улыбнулся, так забавна показалась мне мысль, что этот щуплый, обходительный старичок умудрится вывести меня из терпения.
— Полагаю, что могу в том поручиться, сэр.
— Меня крайне огорчают ссоры, — продолжал директор. — Я бы хотел, чтобы под этой кровлей царили мир и согласие. У мистера Персиваля Мэннерса были поводы для неудовольствия, я не стану этого отрицать, но мне нужен человек, который стоял бы выше личных обид и умел пожертвовать своим самолюбием ради общего спокойствия.
— Постараюсь сделать все, что в моих силах, сэр.
— Это лучший ответ, какой вы могли дать, мистер Уэлд. В таком случае буду ждать вас к вечеру, если успеете собрать свои вещи за такой короткий срок.
Я не только успел уложить вещи, но и нашел время зайти в клуб Бенедикта на Пикадилли, где, как я знал, можно было почти наверняка застать Мэннерса, если он еще не выехал из Лондона. Я действительно отыскал своего приятеля в курительной комнате и там за папироской спросил Персиваля, почему он ушел с последнего места.
— Как! Уж не собираешься ли ты поступить к доктору Фелпсу Маккарти? — воскликнул он, с удивлением глядя на меня. — Послушай, дружище, брось эту затею! Все равно ты там не удержишься.
— Но я уже познакомился с доктором и нахожу, что это на редкость приятный, безобидный старик. Мне не приходилось встречать человека более мягкого и обходительного.
— Дело же не в нем. Против него ничего не скажешь. Добрейшая душа. А Теофила Сент-Джеймса ты видел?
— Впервые слышу это имя. Кто он такой?
— Твой коллега. Второй учитель.
— Нет, с ним я еще не познакомился.
— Вот он-то и есть бич этого дома. Если ты окажешься в состоянии терпеть его выходки, значит, либо в тебе мужество истинного христианина, либо ты просто тряпка. Трудно найти большего грубияна и невежу, чем он.
— Однако доктор Маккарти его терпит?
Мой приятель бросил на меня сквозь облачко папиросного дыма многозначительный взгляд и пожал плечами.
— Относительно этого ты составишь собственное мнение. Я свое составил мгновенно и остаюсь при нем поныне.
— Ты окажешь мне услугу, если объяснишь, в чем дело.
— Когда ты видишь, что человек безропотно, без единого слова протеста позволяет, чтобы в его собственном доме ему грубили, не давали покоя, мешали в делах и всячески подрывали его авторитет, причем все это проделывает его же подчиненный, скажи, какие напрашиваются выводы?
— Что этот подчиненный имеет над ним какую-то власть.
Персиваль Мэннерс кивнул.
— Совершенно верно. Ты сразу попал в точку. Да тут другого объяснения и не подыщешь. Очевидно, в свое время доктор что-то натворил. Humanum est errare[36]. Я и сам не безгрешен. Но здесь, вероятно, кроется что-то уж очень серьезное. Этот тип вцепился в старика и крепко держит его в своих лапах. Убежден, что не ошибаюсь. Тут, безусловно, пахнет шантажом. Но мне этого Теофила бояться нечего — с какой же стати я-то буду терпеть его наглость? Вот я и ушел. Не сомневаюсь, что ты последуешь моему примеру.
Он еще некоторое время продолжал говорить на эту тему, не переставая выражать уверенность, что я не слишком задержусь на новом месте.
Не удивительно поэтому, что я без особого удовольствия встретился с человеком, о котором получил такой дурной отзыв. Доктор Маккарти познакомил нас в кабинете в тот же вечер, тотчас по моем прибытии в школу.
— Вот ваш новый коллега, мистер Сент-Джеймс, — сказал он со свойственной ему мягкостью и любезностью. — Надеюсь, вы подружитесь, и под нашей кровлей будут процветать только доброжелательность и взаимная симпатия.
Я был бы рад разделить надежды доктора Маккарти, но вид моего confrère[37] этому не способствовал. Передо мной стоял человек лет тридцати, с бычьей шеей, черноглазый и черноволосый, судя по виду очень сильный. В первый раз видел я человека такого мощного сложения, хотя и заметил у него некоторую склонность к ожирению, свидетельствовавшую о нездоровом образе жизни. Грубая, припухшая, какая-то зверская физиономия. Глубоко посаженные черные глазки, тяжелая складка под подбородком, торчащие уши, кривые ноги — все, вместе взятое, и отталкивало и внушало страх.
— Мне сказали, что вы в первый раз поступаете на место, — сказал он отрывисто, грубым тоном. — Ну, жизнь здесь паршивая: работы уйма, плата нищенская. Сами увидите.
— Но в ней есть и свои преимущества, — сказал директор. — Я думаю, вы с этим согласны, мистер Сент-Джеймс?
— Преимущества? Я пока их не заметил. Что вы называете преимуществами?
— Хотя бы постоянное общение с юными существами. При виде детей у нас самих молодеет душа, они заражают нас своим бодрым духом и жизнерадостностью.
— Звереныши!
— Ну, ну, мистер Сент-Джеймс, вы слишком к ним строги.
— Видеть их не могу! Если бы я мог всех этих мальчишек свалить в одну кучу вместе с их мерзкими тетрадками, книжками и грифельными досками да поджечь, то сегодня же бы это сделал.
— У мистера Сент-Джеймса такая манера шутить, — сказал директор школы, взглянув на меня с нервной улыбкой. — Не принимайте это слишком всерьез. Так вот, мистер Уэлд, вы знаете, где ваша комната, и вам, конечно, надо заняться своими личными делами — распаковать вещи, устроиться. Чем раньше вы это проделаете, тем скорее почувствуете себя дома.
Я подумал, что старику не терпится, чтобы я побыстрее покинул общество этого необыкновенного коллеги, и я рад был уйти, ибо разговор становился тягостным.
Так начался период, который, оглядываясь назад, я считаю самым удивительным в моей жизни. Школа во многих отношениях была превосходной. Маккарти оказался идеальным директором, сторонником методов современных и разумных. Все было налажено так, что лучше и желать нельзя. Но ровный ход этой отлично действующей машины то и дело нарушал, внося смятение и беспорядок, несносный, невыносимый Сент-Джеймс. Он преподавал английский язык и математику. Как он с этим справлялся, я не знаю, потому что наши занятия проходили в разных классах. Твердо знаю лишь, что мальчики его боялись и ненавидели, и у них были на то достаточно веские причины, ибо мои уроки часто прерывались яростными окриками и даже звуками ударов, доносившимися из класса моего коллеги. Маккарти постоянно присутствовал на его занятиях, приглядывая, мне думается, не столько за учениками, сколько за учителем и стараясь усмирить его свирепый нрав.
Но отвратительнее всего держал себя Сент-Джеймс с нашим директором. Разговор в кабинете, состоявшийся при первой нашей встрече, дает прекрасное представление об их взаимоотношениях. Сент-Джеймс вел себя со стариком грубо и откровенно деспотически. Я слышал, как он нагло перечил ему в присутствии всей школы. Ни разу не выказал он ему знаков должного уважения, и во мне все кипело, когда я видел, как смиренно, кротко и безропотно сносит директор такое чудовищное обращение. И в то же время сцены подобного рода вызывали во мне смутный страх. Неужели мой приятель прав в своих догадках — а я не мог вообразить ничего другого, — и как же страшна должна быть тайна, если старик готов терпеть любые грубости и унижения, только бы она не раскрылась? Что, если кроткий, спокойный доктор Маккарти носит личину, а на самом деле это преступник — мошенник, отравитель, что угодно? Только подобная тайна могла дать Сент-Джеймсу такую власть над стариком. Иначе чего ради стал бы директор мириться с его ненавистным пребыванием, пагубно влияющим на дела школы? Почему пал он так низко, что согласен на всяческие унижения, которые не только выдерживать, но и наблюдать со стороны нельзя без негодования?
А коли так, говорил я себе, значит, директор — глубочайший лицемер. Ни единого раза, ни словом, ни жестом не выразил он отвращения по адресу грубияна. Правда, я видел его огорченным после особо возмутительных выходок Сент-Джеймса, но у меня создалось впечатление, что директор страдал за учеников, за меня и никогда за самого себя. Он разговаривал с Сент-Джеймсом и отзывался о нем снисходительно, кротко улыбаясь, а я буквально кипел от возмущения. В том, как старик глядел на молодого человека, как говорил с ним, не было и следа обиды или неприязни. Скорее обратное, во взгляде доктора Маккарти я читал только доброжелательство и даже какую-то мольбу. Он явно искал общества Сент-Джеймса, они подолгу проводили время вместе в кабинете или в саду.
Что касается моих личных отношений с Теофилом Сент-Джеймсом, то с самого начала я решил во что бы то ни стало держать себя в узде, и от решения своего не отступал. Если доктор Маккарти мирился с таким неуважительным к себе отношением и сносил мерзкие выходки молодого человека, это в конце концов было его, а не мое дело. Я видел ясно, что старику больше всего хочется, чтобы у меня с Сент-Джеймсом сохранялись хорошие отношения, и я считал, что лучше всего помогу ему, исполняя его желание. Для этого я избрал наилучший способ — по возможности избегать общения с коллегой. Когда нам все же приходилось встречаться, я держался спокойно, был корректен и вежлив. Он со своей стороны не выказывал в отношении меня никакой злобы, наоборот, обращался ко мне с развязной шутливостью и грубой фамильярностью, очевидно, воображая, что может этим снискать мое расположение. Он много раз пытался затащить меня вечером к себе в комнату — сыграть в карты или распить бутылку вина.
— Старик ворчать не будет, — заверял меня Сент-Джеймс. — Можете не опасаться. Делайте, что вздумается, ручаюсь, он и пикнуть не посмеет.
Я только однажды принял его приглашение. Когда я уходил к себе после скучного, томительного вечера, хозяин валялся на диване мертвецки пьяный. С тех пор, ссылаясь на неотложные занятия, я проводил свободные часы в своей комнате.
Меня чрезвычайно волновал один вопрос: с каких пор начались у них эти отношения, когда именно Сент-Джеймс приобрел власть над Маккарти? Ни от того, ни от другого я никак не мог добиться, давно ли Сент-Джеймс занимает свою должность. На мои наводящие вопросы я либо совсем не получал ответа, либо их обходили стороной, и я скоро понял, что в той же мере, в какой я хочу выяснить этот факт, они стремятся его скрыть. Но вот как-то вечером я разговорился с миссис Картер, нашей экономкой, — доктор Маккарти был вдов, — и от нее я получил сведения, которых добивался. Мне незачем было ее расспрашивать — она дрожала от возмущения и гневно воздевала руки, перечисляя все, что у нее накопилось против моего коллеги.
— Явился он сюда три года назад, мистер Уэлд. Ох, какими же горькими были для меня эти три года! Прежде в школе было пятьдесят учеников, а теперь их всего двадцать два. Вот что он успел натворить! Еще три таких года — и у нас не останется ни одного ученика. А вы видели, как он обращается с доктором, этим ангелом кротости и терпения? А ведь сам подметки его не стоит. Если бы не доктор, я бы и часу не осталась под одной крышей с таким человеком, так я это ему прямо в лицо и заявила. Если бы только мистер Маккарти выгнал его вон!.. Но я что-то лишнее говорю — эти дела меня не касаются.
С трудом сдержавшись, миссис Картер перевела разговор на другую тему. Она вспомнила, что я в доме почти посторонний, и пожалела о своей нескромности.
В поведении моего коллеги были некоторые странности. Прежде всего он очень редко покидал дом. В конце школьного участка была спортивная площадка — дальше нее он никогда не заходил. Если мальчики отправлялись на прогулку, их сопровождал либо я, либо доктор Маккарти. Сент-Джеймс заявил, что несколько лет назад повредил себе колено и долгая ходьба его утомляет. Я решил, что он просто уклоняется от работы, по натуре это был угрюмый лентяй. Но из своего окна я дважды видел, как он поздно ночью, крадучись, уходил куда-то с территории школы, и во второй раз я дождался его возвращения на рассвете — он проскользнул в открытое окно. Про эти тайные отлучки никто никогда не поминал, но они опровергали историю о больном колене и усилили мою неприязнь и недоверие к этому человеку. Он был порочен до мозга костей.
Еще один факт, сам по себе незначительный, давал мне пищу для размышлений. За все месяцы моего пребывания в «Уиллоу Ли» мой коллега не получил почти ни одного письма, да и те немногие, что приходили на его имя, были, по всей видимости, счетами от торговцев. Я вставал рано и каждое утро сам забирал со стола в передней свою утреннюю почту, поэтому могу судить, как редко получал письма Теофил Сент-Джеймс. Мне это казалось зловещим признаком. Что же это за человек, который, прожив тридцать лет, не завел ни единого друга, даже самого смиренного — хоть кого-нибудь, кто стремился бы поддерживать с ним отношения? И, однако, я все время помнил, что директор не только не гонит прочь этого субъекта, — нет, он даже на дружеской ноге с Сент-Джеймсом! Не раз заставал я их за конфиденциальной беседой — иногда они, взявшись под руку, прогуливались по саду, занятые серьезным разговором. Меня стало снедать сильное любопытство, мне непременно хотелось узнать, что связывает этих людей. Постепенно эта мысль заняла меня целиком, заслонив собой все прочие мои интересы. Во время занятий, в свободные часы, за едой, за играми я не переставал наблюдать за доктором Фелпсом Маккарти и за Теофилом Сент-Джеймсом, силясь проникнуть в их тайну.
Но, к несчастью, я слишком откровенно выражал свое любопытство и не умел скрыть подозрение, которое вызывало во мне непонятное поведение этих людей. Быть может, своими испытующими взглядами или же нескромными вопросами — тем или другим, но я, несомненно, выдавал себя. Как-то вечером я вдруг заметил, что Теофил Сент-Джеймс глядит на меня пристально и угрожающе. Я сразу понял, что это не к добру, и не слишком удивился, когда на следующее утро доктор Маккарти пригласил меня зайти к нему в кабинет.
— Мне искренне жаль, мистер Уэлд, — начал он, — но боюсь, я вынужден отказаться от ваших услуг.
— Быть может, вы объясните мне причину моего увольнения? — сказал я. Я был уверен, что обязанности свои выполняю добросовестно, и отлично знал, что объяснение может быть только одно.
— Я не могу вас ни в чем упрекнуть, — сказал он и покраснел.
— Вы отказываете мне по настоянию моего коллеги.
Он отвел взгляд в сторону.
— Мы не будем обсуждать этот вопрос, мистер Уэлд. Я не могу вам ничего объяснить. Но, чтобы хоть чем-нибудь вас компенсировать, я дам вам блестящие рекомендации. Больше я ничего не могу добавить. Надеюсь, вы согласитесь исполнять свои обязанности здесь, пока не подыщете другое место.
Я был вне себя от такой несправедливости, но что я мог сделать? Ничего нельзя было изменить, просить было бесполезно. Я поклонился и вышел, преисполненный чувства горькой обиды.
Первым моим побуждением было сложить вещи и уехать. Но ведь директор разрешил мне пробыть здесь до того, как я найду новую работу. Я не сомневался, что Сент-Джеймс ждет не дождется, когда я уеду — для меня это было достаточным основанием остаться, — и я остался. Если мое присутствие бесит его, я постараюсь досаждать ему как можно дольше. Я уже давно его ненавидел и жаждал мести. Он имеет какую-то власть над директором — а что, если я приобрету подобную же власть над ним самим? Ведь страх перед моим любопытством лишь проявление слабости. Он не обращал бы на это ни малейшего внимания, если бы ему нечего было бояться. Я вновь включил свое имя в списки ищущих места, а пока продолжал выполнять свои обязанности в «Уиллоу Ли» — вот каким образом я оказался свидетелем denouement[3] этой необыкновенной истории.
Всю ту неделю — развязка произошла всего через неделю после моего разговора с доктором Маккарти — по окончании занятий я обычно уходил справляться относительно работы. Однажды в холодный и ветреный вечер (был март месяц) я по обыкновению собрался уйти и только что открыл входную дверь, как глазам моим предстало странное зрелище. Под одним из окон притаился человек — он стоял, пригнувшись, и не спускал глаз с узкого просвета между шторой и оконной рамой. От окна на землю падал яркий прямоугольник света, и темный силуэт незнакомца отчетливо на нем вырисовывался. Я видел его одно мгновение — человек вдруг повернул голову, заметил меня и тут же исчез в кустах. Я слышал топот ног по дороге, пока он не замер где-то вдали.
Я решил, что мой долг вернуться и сообщить доктору Маккарти о виденном. Я застал его в кабинете. Я ожидал, что этот эпизод его встревожит, но никак не предполагал, что он вызовет такой панический ужас. Старик откинулся в кресле, побелел, дышал с трудом, как человек, ошеломленный страшным известием.
— Под каким окном он стоял, мистер Уэлд? — спросил доктор Маккарти, вытирая лоб. — Под каким окном?
— Под тем, что рядом со столовой — под окном мистера Сент-Джеймса.
— Боже мой, боже мой! Какое несчастье! Кто-то подглядывал в окно к Сент-Джеймсу!
Он ломал руки в полном отчаянии.
— Я буду проходить мимо полицейского участка, сэр. Быть может, мне зайти, сообщить им?
— Нет, нет! — закричал он вдруг, стараясь подавить волнение. — По всей вероятности, это какой-нибудь жалкий бродяга пришел просить милостыню. Я не придаю этому случаю ни малейшего значения, ни малейшего. Прошу вас, мистер Уэлд, забудем об этом. Вы, кажется, собирались выйти из дому — не буду вас задерживать.
Хоть он и старался говорить спокойно, на его лице застыл ужас. Я оставил его в кабинете и направился в контору, но сердце у меня щемило, мне было жаль бедного старичка. Уже выходя из калитки, я обернулся, и на ярком прямоугольнике света, падающего от окна моего коллеги, различил темный силуэт доктора Маккарти, проходящего мимо лампы. Значит, он немедленно отправился к Сент-Джеймсу сообщить о случившемся. Что все это значит — атмосфера тайны, непонятный ужас, странные, секретные переговоры между этими двумя столь разными людьми? Всю дорогу я не переставал об этом думать, но, как ни ломал себе голову, ни до чего не мог додуматься. Я не подозревал, как близка была разгадка.
Было очень поздно, около полуночи, когда я вернулся. Огни в доме были погашены, свет горел только в кабинете директора. Я шел по аллее, на меня надвигалась мрачная, черная громада дома, с единственным пятном тусклого света на фасаде. Я открыл дверь своим ключом и собирался уже пройти к себе в комнату, как до меня донесся и тут же оборвался жалобный стон. Я стоял и прислушивался, держась за ручку двери.
В доме царила тишина, и лишь из комнаты директора доносился звук голосов. Я прокрался по коридору в направлении к ней. Теперь я ясно различал два голоса — грубый, властный голос Сент-Джеймса и тихий, еле слышный — доктора. Первый, по-видимому, на чем-то настаивал, а второй возражал и умолял. Четыре узкие полоски света обрисовывали контур двери, и шаг за шагом я подбирался к ней в темноте все ближе. Голос Сент-Джеймса становился громче, и я ясно расслышал слова:
— Я заберу все — все до единого пенни. Добром не отдашь, возьму силой. Понял?
Я не расслышал ответа доктора Маккарти, но злобный голос снова загремел:
— Разорю тебя? Я оставляю тебе твою школу — это же золотое дно, старику хватит. А как это я смогу обосноваться в Австралии без денег? Ну-ка, скажи!
Снова доктор просительно сказал что-то, но, как видно, слова его только еще больше разъярили Сент-Джеймса.
— Много для меня сделал? Что ты для меня сделал, кроме того, что должен был сделать, а? Ты не меня спасал, не обо мне заботился, ты заботился о своем добром имени. Ну, хватит болтать попусту. До утра я должен успеть уехать. Откроешь ты сейф или нет?
— Ах, Джеймс, как ты можешь так со мной поступать? — послышался молящий голос, а затем раздался жалобный крик. Больше выдержать я не мог и тут потерял самообладание, которым так гордился. Я не мог оставаться безучастным, слыша эту беспомощную мольбу, зная, что там, за дверью, происходит грубое, зверское насилие. Подняв трость, я ворвался в кабинет. И в ту же секунду я услышал, как громко затрезвонил колокольчик у входной двери.
— Негодяй! — закричал я. — Немедленно оставь его!
Оба они стояли перед небольшим сейфом у стены. Сент-Джеймс выворачивал старику руки, требуя, чтобы он отдал ключ от сейфа. Старичок, белый, как мел, но полный решимости, сопротивлялся, изо всех сил пытаясь высвободиться из железных тисков грубого силача. Негодяй поглядел на меня, и на его зверской физиономии я прочел ярость, смешанную с животным страхом. Но, сообразив, что я один, он оставил свою жертву и бросился ко мне, изрыгая гнусные ругательства.
— Подлый шпион! — крикнул Сент-Джеймс. — Ну, прежде чем уехать, я с тобой расправлюсь!
Я не отличаюсь большой физической силой и знал, что мне с ним не справиться. Дважды мне удалось отбиться от него тростью, но затем он, свирепо рыча, кинулся на меня и схватил за горло своими мускулистыми руками. Я упал навзничь — он навалился на меня, продолжая сжимать мне горло. Я уже почти не дышал, я видел его злобные, желтоватые глаза в нескольких дюймах от моих собственных, но тут у меня громко застучало в висках, в ушах зазвенело, и я потерял сознание. Однако до самого последнего момента я не переставал слышать, как яростно трезвонил колокольчик у входа.
Когда я пришел в себя, то увидел, что лежу на диване в кабинете доктора Маккарти, и он сам сидит подле. Он смотрел на меня напряженным, испуганным взглядом и, едва я открыл глаза, воскликнул облегченно:
— Слава богу! Слава богу!
— Где Сент-Джеймс? — спросил я, оглядывая комнату. И тут я заметил, что мебель валяется, все раскидано — повсюду следы схватки еще более бурной, чем та, в которой участвовал я.
Доктор опустил голову, закрыл лицо руками.
— Они его схватили, — простонал он. — После стольких мучительных лет они снова его схватили… Но как я счастлив, что он не обагрил свои руки кровью во второй раз!
В этот момент я увидел, что в дверях стоит человек в расшитом галунами мундире полицейского инспектора.
— Да, сэр, — сказал он мне. — Еще бы немного, и вам конец. Войди мы минутой позже, и вам не пришлось бы рассказывать, что тут случилось. Никогда еще не видел никого, кто стоял бы вот так, на самом краю могилы.
Я сел, прижимая ладони к вискам, в которых по-прежнему сильно стучало.
— Доктор Маккарти, — сказал я, — я решительно ничего не понимаю. Прошу вас, объясните, кто этот человек и почему вы так долго терпели его в своем доме?
— Я обязан сказать все хотя бы из чувства признательности к вам — вы так рыцарски кинулись на мою защиту, чуть не пожертвовав ради меня своей жизнью. Теперь больше нечего таиться. Мистер Уэлд, настоящее имя этого несчастного человека — Джеймс Маккарти, он мой единственный сын…
— Ваш сын?!
— Увы, это так. Не знаю, за какие грехи послано мне это наказание. Еще ребенком он приносил мне только горе. Грубый, упрямый, эгоистичный, распущенный — таким он был всегда. В восемнадцать лет он стал преступником, в двадцать лет в припадке бешенства убил своего собутыльника, и его судили за убийство. Он едва избежал виселицы, его приговорили к каторжным работам. Три года назад ему удалось бежать и, минуя тысячи препятствий, пробраться в Лондон, ко мне. Приговор суда был тяжким ударом для моей жены, она этого удара не перенесла. Джеймсу удалось где-то раздобыть обыкновенный костюм, а когда он явился сюда, его некому было узнать. В течение нескольких месяцев он скрывался у меня на чердаке, выжидая, пока полиция прекратит поиски. Затем, как вы знаете, я устроил его у себя на место школьного учителя, но своими невыносимыми манерами, злобой он отравлял жизнь и мне и товарищам по работе. Вы пробыли с нами четыре месяца, мистер Уэлд, — до вас никто такого срока не выдерживал. Теперь я приношу вам свои извинения за все, что вам пришлось вытерпеть. Но, скажите, что мне оставалось делать? Ради памяти его покойной матери я не мог допустить, чтобы с ним случилась беда, пока в моих силах было помочь ему. В целом мире у него оказалось только одно убежище — мой дом, но разве мог я держать его здесь, не вызывая толков? Необходимо было придумать ему какое-нибудь занятие. Я дал ему место преподавателя английского языка, и таким образом Джеймсу удалось благополучно прожить здесь три года. Вы, несомненно, заметили, что днем он никогда не выходил за пределы школьной территории. Теперь вы понимаете, почему. Но когда сегодня вы пришли и рассказали, что в окно Джеймса кто-то заглядывает, я понял, что его выследили. Я умолял его немедленно бежать, но несчастный был пьян и оставался глух к моим словам. Когда он наконец решил уйти, он потребовал, чтобы я отдал ему все свои деньги — решительно все. Ваш приход спас меня, точно так, как вас спасла вовремя подоспевшая полиция. Укрывая беглого преступника, я нарушил закон и сейчас нахожусь под домашним арестом, но после того, что мне пришлось пережить за эти три года, тюрьма меня не страшит.
— Я полагаю, доктор, — сказал инспектор, — что если вы и нарушили закон, то уже вполне за то наказаны.
— Видит бог, что это так! — воскликнул старик и, уронив голову на грудь, закрыл руками измученное, изможденное лицо.
— Вас интересует какой-нибудь странный случай? — спросил доктор. — Что ж, друзья мои, как-то со мной произошел действительно очень странный случай. Надеюсь, он не повторится, ибо по всем законам вероятности вряд ли на долю человека выпадает дважды пережить подобное. Хотите верьте, хотите нет, но все произошло именно так, как я вам рассказываю.
Я только что стал врачом, но еще не начал заниматься практикой. Жил я в ту пору в комнате на Гауэр-стрит. Вы и теперь легко найдете этот дом, хотя с тех пор нумерация изменилась. Если вы идете от станции метро, то на левой стороне улицы увидите дом с окнами в форме арки. В то время домом владела вдова по фамилии Мурчисон, и у нее жили трое студентов-медиков и один инженер. Я занимал комнатушку наверху — конечно, самую дешевую, но тогда и эта плата казалась мне огромной. Мои скромные ресурсы таяли с каждым днем; нужно было срочно найти какую-нибудь работу. Но я не хотел заниматься обычной врачебной практикой, меня привлекали чисто научные исследования. С юных лет я увлекался зоологией. Однако я почти сдался и уже был готов всю жизнь тянуть лямку врача, как вдруг мои сомнения закончились весьма неожиданным образом.
Однажды утром я пролистывал страницы «Стэндард». Ничего нового в газете не было, и я уже собирался отложить ее в сторону, как вдруг мне на глаза попалось любопытное объявление. Вот что там говорилось: «Приглашается врач на один или несколько дней. Он должен быть физически сильным человеком, обладать крепкими нервами и решительностью. Это должен быть энтомолог предпочтительно специалист по жесткокрылым насекомым.
Обращаться надлежит сегодня до двенадцати часов по адресу: Брук-стрит, 77-Б».
Я уже сказал, что увлекался зоологией. Из всех разделов этой науки меня больше всего привлекали насекомые, а лучnie всего я знал жуков. Существует великое множество коллекционеров бабочек, но я считаю, что жуки во сто крат интереснее и разнообразнее. К тому же на наших островах их гораздо легче поймать, чем бабочек. Именно поэтому я и заинтересовался жуками; моя коллекция насчитывала около сотни экземпляров. Что касается других требований, о которых говорилось в объявлении, я знал, что нервы у меня крепкие. Кроме того, я был победителем среди работников медицинского персонала больниц по толканию тяжестей. В общем, я считал, что был именно тем человеком, который требовался. Через пять минут я сидел в кэбе и направлялся на Брук-стрит.
По дороге я ломал голову, пытаясь догадаться, что за работа меня ждет уж очень странными казались требования. Физическая сила, решительность, медицинское образование, знание жуков — какая могла быть связь между всем этим?
Кроме того, удручало, что дело, которым нужно было заниматься, видимо, было не постоянным, а менялось день ото дня — в объявлении тоже говорилось об этом. Чем больше я думал, тем нелепее казались мне требования. Но, размышляя об этом, я вновь и вновь возвращался к главному. Что бы ни случилось, терять мне было нечего, я сидел почти без денег и был готов к любому приключению, самому отчаянному — лишь бы положить в карман несколько честно заработанных соверенов[4]. Человек боится потерпеть неудачу, если за нее придется расплачиваться, но мне платить судьбе было просто нечем, Я был похож на игрока с пустыми карманами, которому позволили еще разок попытать счастья.
Дом номер 77-Б оказался внушительным зданием тускло-коричневого цвета, с плоским фасадом. Он носил налет той подчеркнутой респектабельности и серьезности, который присущ архитектуре эпохи королей Георгов.
Когда я вышел из кэба, из дверей дома появился молодой человек и быстро зашагал по улице. Поравнявшись, он бросил на меня неприязненный взгляд. Я воспринял это как хороший знак: молодой человек был похож на отвергнутого претендента, и если он так возмущенно воспринял мое появление, это могло означать только одно — место пока оставалось вакантным. Полный надежд, я поднялся по широким ступенькам и постучал в дверь тяжелым дверным молотком. Мне открыл напудренный лакей в ливрее. Видимо, я имел дело с богатыми людьми.
— Слушаю вас, сэр, — сказал лакей.
— Я пришел по объявлению.
— Очень хорошо, сэр, — ответил лакей. — Лорд Линчмер сейчас примет вас в библиотеке.
Лорд Линчмер! Имя это смутно мелькнуло в памяти, но я не мог припомнить, что я слышал об этом человеке. Следуя за лакеем, я прошел в большую комнату, уставленную шкафами с книгами. За письменным столом сидел человек небольшого роста. У него были приятные черты лица. Щеки гладко выбриты, длинные волосы, тронутые сединой, зачесаны назад. Зажав в правой руке мою визитную карточку, он внимательно осмотрел меня с головы до ног. Затем дружелюбно улыбнулся, и я почувствовал, что, по крайней мере, моя внешность отвечала его требованиям.
— Вы пришли по моему объявлению, доктор Гамильтон? — спросил он.
— Да, сэр.
— Вы считаете, что обладаете всеми необходимыми качествами, о которых там говорится?
— Думаю, да, сэр.
— Судя по вашему виду, вы человек сильный.
— Надеюсь, сэр.
— И решительный?
— Думаю, да.
— Вы когда-нибудь рисковали жизнью?
— Пожалуй, нет.
— Но считаете, что в этом случае будете действовать быстро и хладнокровно?
— Надеюсь, сэр.
— Да, я уверен в этом. И уверен именно потому, что вы не притворяетесь другим в такой непривычной для вас обстановке. Что касается личных качеств, думаю, нам нужен именно такой человек. Теперь перейдем к следующему вопросу.
— Что вас интересует?
— Поговорите-ка со мной о жуках.
Мне показалось, он шутит, но, напротив, лорд Линчмер выжидательно приподнялся над столом. В глазах его промелькнула тревога.
— Боюсь, вы не очень разбираетесь в жуках! — воскликнул он.
— Напротив, сэр, это одна из тех областей, где, мне кажется, я кое-что знаю.
— Очень рад слышать это. Пожалуйста, расскажите, что вы знаете о жуках.
Я рассказал. Не думаю, что я поведал что-то оригинальное на эту тему. Я просто дал краткую характеристику жуков, перечислил наиболее распространенные виды, упомянул о некоторых экземплярах из собственной небольшой коллекции и коснулся статьи «Забытые жуки», которую когда-то опубликовал в «Энтомологическом журнале».
— Как! Вы не только коллекционер, не только простой собиратель жуков? Его глаза просто светились от радости.
— Безусловно, вы и есть тот единственный человек во всем Лондоне, который мне и нужен. Я так и думал, что среди пяти миллионов должен непременно оказаться такой человек, трудность только в том, как его разыскать. Мне очень повезло, что я вас нашел.
Он ударил в гонг, стоявший на столе. Вошел лакей.
— Попросите леди Росситер соблаговолить спуститься сюда, — сказал лорд Линчмер, и спустя несколько минут в комнату вошла дама. Она была небольшого роста, средних лет и очень похожа на лорда Линчмера: такие же удивительно живые черты лица и черные волосы, тронутые сединой. Выражение тревоги, которое я заметил на его лице, было свойственно и ей, и далее в большей степени. Ее чело, казалось, омрачало какое-то большое горе.
Лорд Линчмер представил меня. Она повернулась ко мне лицом, и я вздрогнул, увидев большой полузаживший. шрам над правой бровью. Он был частично скрыт пластырем, но, тем не менее, я понял, что рана была серьезной и совсем свежей.
— Лорд Гамильтон — именно тот человек, который нам нужен, Эвелин, сказал лорд Линчмер. — Он коллекционирует жуков и даже написал статьи на эту тему.
— Неужели?! — воскликнула леди Росситер. — Тогда, должно быть, вы слышали о моем муже. Каждый, кто знает что-нибудь о жуках, наверняка слышал о сэре Томасе Росситере.
Тут для меня впервые в этом странном деле забрезжил тонкий луч света. Наконец-то появилась какая-то связь между всеми этими людьми и жуками. Сэр Томас Росситер был мировым авторитетом в этом вопросе. Он всю жизнь изучал жуков и написал о них фундаментальное исследование. Я поспешил уверить леди Росситер, что, разумеется, читал труды ее мужа и высоко ценю их.
— А вы встречались с моим мужем? — спросила она.
— Нет.
— Что ж, тогда встретитесь, — решительно заявил лорд Линчмер.
Леди Росситер стояла возле стола, положив руку ему на плечо. Теперь, когда я увидел их рядом, мне стало ясно, что это брат и сестра.
— Ты действительно готов пойти на это, Чарльз? Это очень благородно с твоей стороны, но мне так больно слышать об этом. — Ее голос дрожал от волнения, и мне показалось, лорд Линчмер тоже был растроган, хотя и делал усилия, чтобы скрыть волнение.
— Да, да, дорогая, все решено, обо всем договорились. Ведь другого способа просто не существует.
— Нет, ведь есть еще один.
— Эвелин, я тебя никогда не покину, слышишь, никогда! Все будет хорошо, поверь, все обязательно образуется. И, конечно, сам Бог помогает нам: ведь он вкладывает в наши руки такой замечательный инструмент!
Мне стало неловко: я почувствовал, что они совершенно забыли о моем присутствии. Но лорд Линчмер внезапно вспомнил обо мне и о моей работе.
— Я хочу, доктор Гамильтон, чтобы вы целиком были в моем распоряжении. Я хочу, чтобы вы отправились со мной в небольшое путешествие. Вы должны всегда быть рядом и обещать делать все, о чем я вас попрошу, не задавая никаких вопросов, хотя это и может показаться вам странным.
— Пожалуй, это довольно большие требования.
— К сожалению, я не могу объяснить точнее: я и сам не знаю, как пойдут дела. Но можете быть уверены, что вас не попросят совершать что-то безнравственное. Обещаю, что когда все будет кончено, вы будете гордиться тем, что участвовали в таком деле.
— Если все хорошо кончится, — прошептала леди Росситер.
— Совершенно верно, если все это хорошо кончится, — подтвердил лорд Линчмер.
— А ваши условия? — спросил я.
— Двадцать фунтов в день.
Я был изумлен, услышав сумму, и, наверное, это было написано у меня на лице.
— Вероятно, когда вы прочли объявление, вас поразило столь странное сочетание необходимых качеств, — продолжал лорд Линчмер. — И, разумеется, такие разносторонние таланты должны цениться высоко. Не скрою, ваши обязанности могут быть весьма трудными и даже опасными. Кроме того, возможно, через день-два все кончится.
— Дай-то Бог! — вздохнула его сестра.
— Итак, доктор Гамильтон, могу ли я рассчитывать на вашу помощь?
— Без сомнения, — заверил я. — Вы только должны рассказать, в чем состоят мои обязанности.
— Первое, что вам придется сделать, — это вернуться домой. Приготовьте все, что может вам понадобиться, для небольшого загородного путешествия. Мы отправимся прямо сегодня в 3.40 с Паддингтонского вокзала.
— А куда нам нужно ехать?
— До Пэнгборна, Ждите меня у кассы в 3.30. Билеты будут у меня. Всего доброго, доктор Гамильтон! И, кстати, посоветую вам захватить с собой две вещи, если, конечно, они у вас есть. Первое — коробку для жуков, а второе палку, и чем толще она и тяжелее, тем лучше.
Как вы легко догадаетесь, мне было над чем поразмыслить после того, как я покинул дом на Брук-стрит. Наконец я отправился на встречу с лордом Линчмером на Паддингтонский вокзал. Вся эта фантастическая затея не выходила у меня из головы; мысли теснились, обгоняя друг друга. Я придумал тысячу объяснений, одно другого невероятнее. Однако я чувствовал, что истинная причина может оказаться еще неправдоподобнее. Наконец, я бросил все попытки объяснить происходящее и сосредоточился на том, чтобы в точности выполнить указания лорда Линчмера. Итак, держа в руках саквояж, коробку для коллекции и увесистую трость, я дожидался у кассы Паддингтонского вокзала, когда появился лорд Линчмер. Он был еще ниже ростом, чем я полагал, хрупкий и несколько болезненный. Он заметно нервничал — даже больше, чем утром. На нем было длинное свободное пальто с поясом, и я заметил, что в руке он сжимает тяжелую трость.
— Я купил билеты, — сказал он, шагая по платформе. — А вот и наш поезд. У нас отдельное купе — по дороге мне нужно с вами уточнить кое-что.
Все, что он хотел уточнить, могло уместиться в одной фразе: я обязан помнить, что нахожусь здесь для его охраны и не должен отходить от него ни на минуту. Он повторял это во время всего нашего путешествия с настойчивостью, которая лишний раз убеждала, что нервы у него вконец расстроены.
— Да, — сказал он, наконец заметив мои взгляды, — да, доктор Гамильтон, я действительно нервничаю. Я ведь всегда был не храброго десятка, и робость моя — следствие слабого здоровья. Но душой я человек твердый и могу смотреть в лицо опасности даже тогда, когда и более хладнокровный наверняка спасовал бы. И я сейчас поступаю отнюдь не вынужденно, а из чувства долга, хотя, без сомнения, иду на отчаянный риск. Если дело обернется плохо, я вполне могу претендовать на звание мученика.
Эти бесконечные загадки стали мне надоедать. Я почувствовал, что пора положить им конец.
— Думаю, было бы лучше, сэр, если бы вы мне полностью доверились. Ведь невозможно действовать, если не представляешь своей цели. А ведь я даже не знаю, куда мы направляемся.
— Ну, в этом нет никакой тайны, — ответил он. — Мы едем в Деламер Корт, где живет сэр Томас Росситер — тот самый, чьи труды вы так хорошо знаете. Что касается цели нашей поездки, то не думаю, что сейчас стоит подробно посвящать вас в мои дела. Могу сказать, что мы — я говорю «мы», имея в виду и мою сестру, леди Росситер, которая разделяет мои взгляды, — так вот, мы действуем с одной целью: предотвратить семейный скандал. И вы, надеюсь, поймете, что я не склонен давать какие-нибудь объяснения без крайней нужды. Конечно, если бы я просил вашего совета — тогда другое дело. Но сейчас я нуждаюсь в вашей активной помощи и буду время от времени указывать вам, каким образом вы можете мне помочь.
Больше говорить было не о чем. Да и о чем спорить бедняку, которому вдруг стали платить по двадцать фунтов в день? Но, тем не менее, я почувствовал, что лорд Линчмер поступает по отношению ко мне не совсем порядочно. Он хотел превратить меня в пассивное орудие — вроде дубинки в своей руке. Но, учитывая его повышенную возбудимость, я понимал, что скандал был для него крайне нежелателен, и поэтому он не будет доверять мне, пока не появятся веские причины. Если я хочу раскрыть тайну, то должен положиться на собственные глаза и уши. Тем не менее, я был уверен, что сумею разобраться в этом запутанном деле.
Деламер Корт расположен в пяти милях от Пэнгбурна, и это расстояние мы проехали в открытом экипаже. Лорд Линчмер все время пребывал в глубокой задумчивости и ни разу не раскрыл рта. Мы почти приехали, когда он наконец заговорил и сообщил мне некоторые сведения. То, что я услышал, меня порядком удивило.
— Вы, наверное, не знаете, что я тоже врач?
— Нет, сэр, первый раз слышу.
— Да, в молодости я получил медицинское образование. В те времена от титула лорда меня отделяла целая вечность. Правда, у меня не было случая заняться медицинской практикой, но, тем не менее, считаю, что это полезные знания. Я никогда не жалел о годах, посвященных изучению медицины. — Мы приехали, вот и ворота в Деламер Корт.
Мы приблизились к двум высоким колоннам, увенчанным геральдическими чудовищами, которые располагались по краям входа в извилистую аллею. Поверх кустов благородного лавра и рододендронов я увидел длинное здание с островерхой крышей, увитое плющом. Его архитектура гармонично сочеталась с теплым, сочным цветом старого кирпича. Я с восхищением рассматривал этот прелестный дом, когда мой спутник нервно дернул меня за рукав.
— Вот и сэр Томас, — прошептал он. — Пожалуйста, поговорите с ним о жуках — выложите ему все, что знаете.
Из отверстия в живой изгороди из лавра появилась высокая тощая фигура, необычайно угловатая и костлявая. Человек держал в руке мотыгу, он был в рабочих рукавицах. Тень от широкополой шляпы скрывала лицо, но меня поразили его суровое выражение, неправильные черты и плохо ухоженная борода. Экипаж остановился, и лорд Линчмер спрыгнул на землю.
— Дорогой Томас, как поживаете? — сердечно спросил он.
Но эта сердечность отнюдь не вызвала ответного отклика. Владелец поместья пристально посмотрел на меня поверх плеча своего шурина, и я услышал обрывки фраз: «Мое желание хорошо вам известно… Ненавижу посторонних;.. Нет оправдания… Совершенно непростительно…» Последовало неясное бормотание, объяснения, и, наконец, эта пара подошла к экипажу.
— Доктор Гамильтон, позвольте представить вас сэру Томасу Росситеру, — сказал лорд Линчмер. — Вы убедитесь, что у вас много общего.
Я поклонился. Сэр Томас стоял в напряженной позе, с яростью глядя на меня из-под широких полей своей шляпы.
— Лорд Линчмер говорит, будто бы вы разбираетесь в жуках, — сказал он. — И что же вы о них знаете?
— Знаю то, что прочитал в вашей работе о жесткокрылых насекомых, сэр Томас, — ответил я.
— Назовите названия наиболее известных видов английских скарабеев, потребовал он.
Я не ожидал экзамена, но, к счастью, был готов. Похоже, мои ответы удовлетворили лорда Росситера, потому что его суровое лицо немного прояснилось.
— Ну, что ж, вы прочли мою книгу с немалой пользой, сэр, — сказал он. Нечасто я встречаю людей, которые проявляют интерес к подобным делам. Ведь находят время для таких никчемных занятий, как спорт или светские развлечения, а вот на жуков и внимания не обращают. Смею вас уверить, что большинство идиотов, живущих в этой части Англии, даже не знают, что я написал эту книгу — я, первый человек в мире, открывший истинную функцию надкрыльев у насекомых! Рад видеть вас, сэр, и, без сомнений, смогу показать вам некоторые экземпляры, которые вас заинтересуют.
Он взобрался в экипаж и поехал с нами к дому, рассказывая мне по пути о последних исследованиях, которые он делал, препарируя божью коровку.
Я уже упомянул, что сэр Томас Росситер носил большую шляпу, нависавшую до бровей. Войдя в дом, он снял ее, и я сразу заметил одну особенность. Его лоб, от природы высокий и казавшийся еще больше от залысин, находился в непрестанном движении. Какая-то нервная слабость держала мускулы в постоянном спазме, и это иногда вызывало странное подергивание, которое я раньше никогда не встречал. Это стало особенно заметно, когда мы вошли в кабинет. Он повернулся к нам, и я увидел неподвижный взгляд его серых глаз, смотревших из-под дергающихся бровей.
— Мне очень жаль, — сказал он, — что здесь нет леди Росситер, она была бы вам так рада. Кстати, Чарльз, Эвелина сказала тебе, когда вернется?
— Она собиралась остаться в городе еще на несколько дней, — отозвался лорд Линчмер. — Знаете, у женщин накапливается столько дел, стоит им провести какое-то время за городом. А у моей сестры в Лондоне столько друзей.
— Ну, что ж, она вольна решать сама, не хочу вмешиваться в ее планы. Но я буду рад, если она вернется поскорее. Без нее здесь очень одиноко.
— Именно этого я и боялся, вот почему и заехал. Мой юный друг, доктор Гамильтон, разделяет ваше увлечение. Вот я и подумал, что вам будет приятно побеседовать с ним, поэтому и взял его с собой.
— Я веду весьма уединенную жизнь, доктор Гамильтон, и не очень жалую незнакомых, — молвил хозяин. — Иногда мне приходит в голову, что мои нервы начинают сдавать. Путешествия, которые я совершал в молодости, охотясь за жуками, нередко заводили меня в места, где свирепствовала малярия и другие болезни. Но такой собрат-коллекционер, как вы, всегда желанный гость в моем доме, и я буду рад показать вам свою коллекцию. Не хвастаясь, скажу, что это лучшая коллекция в Европе.
Без сомнения, так оно и было. В огромном дубовом шкафу с неглубокими выдвижными ящиками хранились тщательно классифицированные жуки со всего света: черные, коричневые, синие, зеленые, пестрые. Время от времени лорд Росситер протягивал руку и из бесчисленных насекомых, нанизанных на иголки, извлекал какой-нибудь редкий экземпляр. Осторожно держа его, как реликвию, он описывал особенности жука и те обстоятельства, при которых тот попал в коллекцию. По-видимому, ему не часто доводилось иметь дело с прилежными слушателями, и он все говорил и говорил, пока не спустились сумерки и удар гонга не оповестил, что пора одеваться к обеду. За все время лорд Линчмер не проронил ни слова. Он стоял рядом с шурином, и я видел, как он бросает на своего родственника странные вопросительные взгляды. Лицо его выражало сильное возбуждение. Мне показалось, что я читаю в его взгляде одобрение, симпатию и ожидание. Я мог с уверенностью утверждать, что лорд Линчмер чего-то ждал и боялся, но чего именно, догадаться не мог.
Вечер прошел тихо и очень приятно, и я бы чувствовал себя вполне свободно, если бы не эта постоянная напряженность лорда Линчмера. Что касается нашего хозяина, я убедился, что при близком знакомстве это был очень приятный человек. Он часто с любовью говорил о своей жене и о маленьком сыне, которого недавно отдали в частную школу. Без них дом стал совсем не тот, пожаловался он. Если бы не его научные занятия, он просто не знал бы, как жить дальше. После обеда мы некоторое время курили в бильярдной и наконец пораньше отправились спать.
Именно тогда у меня впервые вспыхнуло подозрение, что лорд Линчмер немного не в своем уме. Когда хозяин удалился, он последовал за мной в мою комнату.
— Доктор, — быстро зашептал он, — вы должны немедленно пойти со мной. Эту ночь вы проведете в моей спальне.
— Что вы имеете в виду?
— Я предпочел бы не объяснять. Но это входит в круг ваших обязанностей. Моя комната неподалеку от вашей, и вы можете вернуться к себе прежде, чем слуга придет будить вас.
— Но зачем все это?
— Если вам обязательно нужна причина, извольте: я боюсь оставаться один.
Все это весьма напоминало признаки безумия, но веский аргумент в виде двадцати фунтов стерлингов способен побороть многие возражения. Я последовал за ним в комнату.
— Однако здесь только односпальная кровать, — заметил я.
— В ней и будет спать один из нас.
— А второй?
— Второй должен сторожить.
— Но объясните: чего ради? Можно подумать, на вас собираются нападать.
— Не исключено, что именно это я и думаю.
— Но в таком случае, почему бы не запереть дверь?
— Может быть, я хочу, чтобы на меня напали.
Все больше и больше это напоминало поведение сумасшедшего. Но мне не оставалось ничего другого, как подчиниться. Пожав плечами, я уселся в кресло рядом с погасшим камином.
— Значит, мне придется сторожить? — уныло спросил я.
— Мы будем дежурить по очереди. Вы сторожите до двух, а я — все остальное время.
— Хорошо.
— Тогда разбудите меня в два.
— Непременно.
— Не смыкайте глаз ни на минуту и, если услышите что-нибудь, немедленно будите. Немедленно — слышите?
— Можете на меня положиться.
Я пытался говорить так же серьезно, как и он.
— Только, ради Бога, не усните, — напомнил он и, сняв только куртку, улегся, укрывшись одеялом.
Это было довольно тоскливое бдение, и мне становилось еще печальнее, когда я размышлял о всей нелепости этой ситуации. Предположим, у лорда Линчмера есть причина подозревать какую-то опасность в доме сэра Росситера. Тогда почему бы не запереться на замок, защитив себя таким простым способом? Ответ, что он, возможно, и сам желает, чтобы на него напали, звучит просто нелепо. Как можно хотеть, чтобы на тебя напали? Да и кому придет в голову нападать на него? Совершенно ясно, что лорд Линчмер страдал какой-то манией, а в результате всей этой глупой истории я должен не спать всю ночь. И, однако, как ни абсурдно казалось все это, я решил в точности выполнить все указания, пока находился в его распоряжении. Поэтому я устроился возле потухшего камина и стал слушать громкое тиканье часов где-то в коридоре внизу. Они громко били каждые четверть часа. Казалось, мое бдение будет длиться вечно. В доме стояла глубокая тишина, нарушаемая только тиканьем часов. На столике у моего локтя горела маленькая лампа, отбрасывая круг света на мой стул, но в углах комнаты было темно. Лорд Линчмер мирно посапывал на своей кровати. Я завидовал его спокойному сну. То и дело мои веки смыкались, но каждый раз чувство долга приходило на помощь.
Я тер глаза и щипал себя с твердой решимостью довести это нелепое бдение до конца.
Мне это удалось. Внизу часы пробили два, и я положил руку на плечо спящего. Он мгновенно проснулся и сел. Лицо его было встревожено.
— Что-нибудь услышали?
— Нет, сэр. Просто сейчас два часа.
— Очень хорошо. Я посторожу, можете ложиться спать.
Я залез под одеяло — как и он, не раздеваясь, — и мгновенно уснул. Последнее, что я видел, — это круг от лампы, освещавший маленькую сгорбленную фигуру лорда Линчмера и его напряженное, встревоженное лицо.
Не знаю, сколько времени спал. Проснулся я оттого, что кто-то резко дернул меня за рукав. Было темно, но по запаху горячего масла я понял, что лампу только что погасили.
— Скорее! Скорее! — зашептал лорд Линчмер прямо мне в ухо.
Я спрыгнул с кровати; он все еще тянул меня за руку.
— Быстрее сюда! — прошептал он, увлекая меня в угол. — Тише! Слушайте!
В тишине ночи я услышал, как кто-то крадется по коридору. После каждого шага идущий останавливался. Иногда в течение минуты наступала тишина, затем вновь раздавался шорох и скрип половиц. Мой компаньон весь дрожал от возбуждения. Его рука, все еще сжимавшая мой рукав, тряслась, как ветка на ветру.
— Кто это? — прошептал я.
— Это он!
— Сэр Томас?
— Да.
— Что же он хочет?
— Тише! Не двигайтесь, пока я не скажу!
Я услышал, как кто-то пытается открыть дверь. Раздался слабый скрип, и я увидел тонкую полоску света. Видимо, лампа горела где-то далеко внизу, в коридоре, но этого было достаточно, чтобы из темной комнаты различить то, что происходило снаружи. Дверь медленно открывалась, и полоска света становилась все шире и шире. Я увидел темную фигуру мужчины. Он сидел на корточках, напоминая большого уродливого карлика. Наконец дверь открылась настежь, и посередине отчетливо вырисовалась эта зловещая фигура. Вдруг человек резко выпрямился — казалось, в комнату впрыгнул тигр — и… Бух! Бух! Бух! — последовало три страшных удара чем-то тяжелым по кровати.
Я был так потрясен увиденным, что замер на месте и пришел в себя только от крика лорда Линчмера, звавшего на помощь.
Через распахнутую дверь падал свет, и я мог хорошо видеть происходящее.
Маленький лорд Линчмер изо всех сил вцепился в горло своему шурину. Он храбро повис на нем, напоминая игрушечного бультерьера, сражающегося с поджарой борзой. Высокая сухопарая фигура металась по комнате, стараясь сбросить своего противника, но тот вцепился крепко, хотя громкие испуганные вопли показывали, что силы были слишком неравны. Я бросился на помощь, и вдвоем нам удалось повалить сэра Томаса на землю, хотя он и ухитрился укусить меня в плечо. Несмотря на мою молодость, вес и силу, мы долго отчаянно боролись, прежде чем совладали с ним. Нам удалось скрутить ему руки поясом от его собственного халата. Я держал его за ноги, а лорд Линчмер пытался зажечь лампу. В это время послышался шум; в комнату вбежали дворецкий и два лакея, разбуженные нашими криками. С их помощью мы справились с пленником, и теперь он лежал на полу с пеной на губах, свирепо глядя на нас. Достаточно было одного взгляда, чтобы понять: перед нами опасный маньяк, а тяжелый молоток, лежавший на кровати, ясно указывал, как страшны были его намерения.
— Не трогайте его! — закричал лорд Линчмер, когда мы подняли сопротивлявшегося пленника на ноги. — После возбуждения он впадает в ступор. Похоже, это уже началось.
Пока лорд Линчмер говорил, конвульсии сумасшедшего стали слабеть, голова упала на грудь, и он как будто погрузился в сон. Мы повели его по коридору и уложили в его кровать. Он лежал, не приходя в сознание и тяжело дыша.
— Вы двое останетесь его сторожить, — приказал лорд Линчмер. — А теперь, доктор Гамильтон, если вы не против, вернемся ко мне, и я дам объяснения, которые так долго откладывал из-за страха перед скандалом. И, ручаюсь, что бы ни случилось, вы никогда не пожалеете, что помогли мне сегодня ночью.
— Все объясняется довольно просто, — продолжал он, когда мы остались одни. — Мой бедный шурин — превосходный человек, любящий муж и достойный отец. Но он родом из семьи, где сумасшествие передается из поколения в поколение. Неоднократно он был одержим мыслью об убийстве. И, что самое горькое, он всегда нападает на человека, к которому больше всего привязан. Чтобы избежать опасности, пришлось отправить его сына в частную школу. Тогда он попытался напасть на мою сестру — свою жену. Ей удалось бежать, она отделалась ранами, которые вы, возможно, заметили, когда встретили ее в Лондоне. Понимаете, когда он в здравом уме, то ничего не помнит и поднял бы на смех любое предположение, что вообще способен нанести вред тому, кого так любит. А это часто, как вам известно, характерно для подобных заболеваний: крайне трудно убедить больного в его болезни.
Мы стремились изолировать его прежде, чем он обагрит руки кровью, но это было довольно сложно. Он живет отшельником и не принимает никаких врачей. Кроме того, для нашей цели было необходимо, чтобы врач сам убедился в его сумасшествии — а ведь, за редким исключением, он выглядел вполне здоровым, как вы или я. Но, к счастью, незадолго до приступов у него всегда появляются определенные симптомы — как будто Господь подает знак, чтобы мы были начеку. Главные симптомы — нервные подергивания на лбу — вы, наверное, заметили. Они начинаются за три-четыре дня до приступа безумия. Как только такие признаки появились, его жена немедленно под каким-то предлогом отправилась в Лондон и нашла убежище в моем доме на Брук-стрит.
Оставалось убедить врача в болезни сэра Томаса — без этого было бы невозможно поместить его туда, где он не сможет причинить вреда окружающим.
Но как привести к нему в дом врача — это была главная проблема. Мне пришло в голову использовать его увлечение жуками и симпатию к тем, кто разделяет эту привязанность. Я поместил объявление в газете, и мне посчастливилось встретить именно вас, ибо вы оказались как раз тем человеком, который и был нам так необходим. Ведь нужен был смелый человек, так как я знал, что сумасшествие можно доказать только в случае покушения на жизнь, и у меня были все основания полагать, что теперь он нападет на меня, так как в моменты безумия он всегда испытывал ко мне нежнейшую симпатию. Думаю, остальное вы дополните сами. Я не знал, что приступ произойдет именно ночью, но допускал это вполне возможным, ибо в таких случаях кризис падает на ранние утренние часы. Сам я человек нервный, но я не видел другого способа избавить свою сестру от смертельной опасности. Надеюсь, нет необходимости спрашивать, подпишете ли вы бумагу, подтверждающую болезнь.
— Без сомнения! Но ведь в таком деле нужны подписи двух врачей.
— Вы забыли, что я сам врач и обладаю степенью. Все нужные бумаги здесь, на столе, и если вы соблаговолите подписать, пациента можно отправить в больницу уже утром.
Так я посетил дом сэра Томаса Росситера, знаменитого охотника за жуками. Это была моя первая ступень на лестнице успеха, ибо леди Росситер и лорд Линчмер оказались верными друзьями и никогда не забывали, что я помог им в трудную минуту. Сэр Томас находится в больнице, и, говорят, лечение идет успешно. Но я до сих пор уверен, что останься я еще на одну ночь, я бы непременно запер дверь изнутри.
— Робинзон, хозяин вас требует!
«Какого черта ему нужно!» — подумал я. Мистер Диксон, одесский агент фирмы «Бейлэй и К0» был довольно крут, в чем я убедился на собственной шкуре.
— В чем же дело? — спросил я своего товарища-конторщика. — Напал он что ли на следы наших дурачеств в Николаеве?
— Не имею ни малейшего представления, — сказал Грегори, — старикашка по-видимому в хорошем настроении; скорей всего что-нибудь деловое. Однако не заставляй его ждать.
Приняв вид оскорбленной невинности, чтобы быть готовым ко всему, я вошел в логовище льва.
Мистер Диксон стоял перед камином в чисто английской освященной временем позе и указал мне на стул перед ним.
— Мистер Робинзон, — сказал он, — я очень доверяю вашей рассудительности и здравому смыслу. Юная дурь прорывается, но я думаю, что под внешним легкомыслием кроется чистый и благородный характер.
Я наклонил голову.
— Вы, кажется, — продолжал он, — очень бегло говорите по-русски?
Я снова наклонил голову.
— В таком случае я хотел бы вам дать поручение, в случае успешного выполнения которого вас ждет повышение. Я не доверил бы его подчиненному, если бы меня не удерживали здесь мои обязанности.
— Сэр, можете быть уверены, что я сделаю все от меня зависящее, — ответил я.
— Так. Именно так. Вот что вам предстоит сделать. Только что открыта для движения железная дорога на Сотлев, верстах в полутораста отсюда. Я желаю раньше других одесских фирм начать скупку продуктов этого района, что, я думаю, можно будет совершить по весьма низким ценам. Вы отправитесь по железной дороге в Сотлев, повидаетесь там с господином Димидовым, самым богатым землевладельцем в уезде. Постарайтесь сойтись с ним на самых выгодных условиях. И я, и Димидов желаем, чтобы все дело было обделано тихо и сокровенно, насколько возможно, — одним словом, чтобы никто ничего не знал до того момента, как зерно появится в Одессе. Я желаю этого в интересах фирмы, Димидов — вследствие нежелания крестьян допускать вывоз зерна. Вас встретят, и вы должны выехать сегодня же вечером Деньги на издержки будут своевременно переданы вам. До свидания, мистер Робинзон. Я надеюсь, что вы оправдаете мое доверие.
— Грегори, — сказал я, вскакивая в контору, — меня посылают с поручением, секретным поручением; дело в несколько десятков тысяч рублей. Дай мне твой чемодан — мой слишком заметен — и скажи Ивану, чтобы он упаковал его. Русский миллионер ждет меня в конце моего пути. Ни слова об этом Симкинсе, иначе все дело пропало. Будь могилой.
Я был так восхищен своей таинственной ролью, что целый день слонялся по конторе с видом бандита с глубокой заботой и чувством ответственности в каждой черте.
И когда вечером я украдкой явился на станцию, случайный наблюдатель заключил бы, конечно, по моему поведению, что я только что ограбил какую-нибудь кассу, содержимое которой упрятано теперь в маленький чемоданчик Грегори. Кстати, с его стороны было ужасно неосторожно, оставить на чемодане английские наклейки, пестревшие по всей его поверхности. Мне оставалось только надеяться, что «Лондоны» и «Бирмингемы» не обратят на себя внимание, или, по крайней мере, никакой торговец хлебом и зерном не в состоянии будет догадаться по ним, кто я и в чем моя миссия.
Заплатив деньги и получив свой билет, я притаился в уголке удобного русского вагона и предался мечтам о неожиданном счастье. Диксон становился стар, и если я сумею ухватиться как следует, меня ждут великие вещи.
В мечтах я добрался уже до компаньонства в фирме. Шумливые колеса, казалось, уже выстукивали: «Бэйлэй, Робинзон и К0», «Бэйлэй, Робинзон и К0», выстукивали ровно и однообразно, навевая понемногу дремоту, пока я не погрузился в тихое море глубокого сна.
Если бы я знал, что ждет меня в конце моего пути, едва ли мой сон был бы таким мирным.
Я проснулся с неприятным чувством, что кто-то пристально за мной наблюдает. И я не ошибся. Высокий смуглый человек уселся на противоположной скамейке, и его черные пытливые глаза пронизывали меня, словно пытаясь заглянуть мне в самую душу. Потом я заметил, что он перевел свой взгляд на мой чемодан.
— Господи, — подумал я, — это агент Симкинса. И дернуло же Грегори оставить свои наклейки.
На несколько мгновений я закрыл глаза, а, открыв их, снова опять поймал на себе пытливый взгляд незнакомца.
— Вы, по-видимому, из Англии? — спросил он, показывая ряд белых зубов и раздвигая губы, что у него, вероятно, означало любезную улыбку.
— Да, — ответил я, пытаясь смотреть небрежно, но, мучительно чувствуя, что это мне не удается.
— Вероятно, путешествуете для развлечения? — спросил он.
— Да, — горделиво ответил я, — конечно для развлечения, ничего больше
— Несомненно, ничего больше, — сказал он с оттенком насмешки в голосе. — Англичане всегда путешествуют для развлечения, не правда ли? О, конечно, только для развлечения.
Поведение его было, по крайней мере, загадочно.
Объяснить это можно было бы только двумя предположениями — он был или сумасшедшим, или был агент какой-нибудь фирмы, посланный с таким же поручением, как и я сам, и желавший показать мне, что он разгадал мою скромную игру.
Эти предположения оба были одинаково неприятны, и, в общем, я почувствовал облегчение, когда поезд въехал под низкий сарай, игравший в Сотлеве роль станции, — в том Сотлеве, в котором я должен оживить промышленность и направить торговлю в великий мировой поток.
Я ожидал увидеть чуть ли не триумфальную арку, ступив на платформу.
Меня должны были встретить в конце моего пути, как сказал мне мистер Диксон. Я вглядывался в серую толпу, но не видел в ней господина Димидова. Внезапно человек славянского типа, с небритым подбородком, быстро прошел мимо меня и взглянул сперва на меня, и потом на мой чемодан — причину всех моих тревог. Он исчез в толпе, но через некоторое время снова появился и прошел, почти касаясь меня и, проходя, прошептал:
— Следуйте за мною, но не слишком близко. Затем тотчас же направился быстрыми шагами из станционного помещения на улицу. Все это было чертовски таинственно! Я бежал за ним со своим чемоданом и, повернув за угол, натолкнулся на грязные дрожки, поджидавшие меня. Мой небритый друг отстегнул подножку, и я уселся.
— Что господин Дим… — начал было я.
— Чш!.. — воскликнул он. — Без имен, без имен, даже стены имеют уши. Вы все услышите сегодня ночью.
И с этим обещанием он закрыл верх, взял вожжи, и мы тронулись быстро рысью, такою быстрой, что я видел удивленное лицо моего железнодорожного знакомого, провожавшего нас глазами, пока мы не исчезли из его поля зрения.
Я обдумывал все дело, пока мы тряслись в отвратительной безрессорной повозке.
«Говорят, что дворяне — угнетатели России, — размышлял я — но, по-видимому, это как раз наоборот, так как хотя бы вот этот бедный господин Димидов, боящийся, очевидно, что его бывшие крепостные восстанут и убьют его, если он, вывозя из уезда зерно, подымет на него цену. Вообразите только, что вы принуждёны прибегать ко всей этой таинственности и скрытности для того только, чтобы продать свою же собственность. Это, пожалуй, хуже, чем быть ирландским помещиком. Это чудовищно! Однако, он, по-видимому, живет не в особенно аристократическом квартале», — заключил я, оглядев узкие и кривые улицы и грязных и неуклюжих «московитов», попадавшихся по дороге.
Хотелось бы мне, чтобы со мною здесь были Грегори или кто-нибудь в этом роде, потому что кругом так и пахнет перерезанными горлами! Черт возьми! Должно быть, мы приехали, он задерживает лошадь…
Да, по всей вероятности мы приехали, так как дрожки остановились, и косматая голова моего возницы показалась передо мной.
— Здесь, учитель, — сказал он, помогая мне выйти.
— Что господин Дим… — начал я.
Но он снова прервал меня.
— Что угодно, только не имена, — прошептал он. — Что угодно, только не это. Вы слишком привыкли в свободной стране. Осторожнее!..
И он свел меня по выложенному камнями проходу, затем вверх по лестнице в конце его.
— Сядьте на несколько минут в этом помещении, — сказал он, отворяя дверь, — и ужин будет приготовлен нам.
С этими словами он ушел и оставил меня моим мыслям.
«Хорошо, — подумал я, — каков бы ни был дом Димидова, слуги его хорошо приучены. Святители божьи! «Учитель»!.. Хотел бы я знать, как он называет самого старика Диксона, если он так вежлив с канторщиком?» Хорошо бы выкурить здесь трубочку. Кстати, как по-тюремному выглядит это помещение.
И в самом деле, оно было похоже на тюрьму: дверь железная и необыкновенно крепкая, в то время как единственное окно было заделано частой решеткой. Пол был деревянный и скрипел, и гнулся под моими шагами.
И пол, и стены были запачканы кофе или какой-то другой темной жидкостью.
В общем, это было далеко не то местечко, где человек мог бы чувствовать себя слишком весело.
Едва я кончил свой осмотр, когда услыхал приближающиеся шаги в коридоре, и дверь была открыта моим приятелем по дрожкам. Он объявил, что обед готов, с многочисленными поклонами и извинениями за то, что меня оставил в «помещении для увольнений», как он его назвал, и повел меня по проходу в большую великолепно убранную комнату. В центре был накрыт стол на двоих, и около печки стоял человек немного старше моих лет. Он обернулся при моем появлении и шагнул навстречу с выражением глубочайшего почтения.
— Так молоды и так почтенны! — воскликнул он, и, овладев, по-видимому, собой продолжал. — Садитесь, прошу вас, на хозяйское место. Вы, должно быть, устали от своего длинного и тревожного путешествия. Мы пообедаем tete-a-tete, но остальные соберутся после.
— Господин Димидов, я полагаю? — спросил я.
— Нет, — сказал он, обращая на меня взгляд своих серых острых глаз. — Мое имя — Петрохин: вы принимаете меня, вероятно, за другое лицо? Но теперь ни слова о деле, пока не соберется совет.
— Попробуйте-ка суп нашего «шефа». Я думаю, что вы найдете его превосходным.
Кто мог быть Петрохин или другие, я не мог себе представить. Приказчики Димидова, скорее всего.
Однако, по-видимому, имя Димидова не было знакомо моему собеседнику.
Так как он казался не расположенным заниматься в настоящее время какими бы то ни было деловыми вопросами, я также отбросил их в сторону, и разговор наш перешел на общественную жизнь Англии, — предмет, относительно которого он проявил большую осведомленность. Его замечания насчет теории Мальтуса и его законов роста населения были также удивительно верны, хотя и страдали излишним радикализмом.
— Кстати, — сказал он, когда мы за вином закурили сигары, — мы никогда бы не узнали вас, если б не английские наклейки на вашем багаже; было большим счастьем, что Александр заметил их. Мы не имели вашего описания и, в сущности, мы ожидали встретить человека более пожилого. Вы, нельзя не сознаться, очень молоды, принимая важность вашего поручения.
— Хозяин мой мне доверяет, — ответил я, — и мы привыкли в нашей торговле думать что молодость и осмотрительность не несовместимы.
— Ваше замечание справедливо, сэр, — возразил мой вновь обретенный друг, — но меня несколько удивляет, что вы называете нашу славную партию «торговлей». Этот термин очень образен, конечно, для обозначения совокупности людей, собравшихся доставить всему свету то, чего он добивается, но что без наших усилий он не может надеяться когда-либо получить. Однако, имя «братство по духу» скорее подошло бы к нам.
«Господи, — подумал я, — какое бы удовольствие было старику Диксону послушать его! Он сам должен быть большим дельцом, кто бы он ни был на самом деле.
— Ну-с, сэр, — сказал Петрохин, — часы показывают восемь, и совет вероятно уже собрался. Пойдемте вместе, и я представлю вас. Я думаю, излишне напоминать, что все совершается в величайшей тайне, и что нашего появления ожидают с большим нетерпением.
Я обдумывал про себя, пока я шел за ним, как мне лучше исполнить мое поручение и добиться наиболее благоприятных условий. По-видимому, им не терпится в этом деле не менее моего, и, мне кажется, противоречий я не встречу. Так что, пожалуй, лучше всего было бы выждать их предложения.
Едва я пришел к этому заключению, как мой проводник отворил настежь большую дверь в конце коридора, и я очутился в помещении большем и еще изысканнее убранном чем-то, в котором я обедал. Длинный стол, покрытый зеленым сукном и усыпанный бумагами, занимал середину, и вокруг него сидело человек четырнадцать-пятнадцать, оживленно разговаривая. В общем, сцена, помимо воли, напомнила мне игорный зал, который я посетил незадолго до этого. При нашем входе все общество встало и поклонилось.
Я не мог не заметить, что на моего спутника внимания обращено было очень мало, и все глаза повернулись ко мне со странной смесью удивления и почти рабского почтения. Человек, сидевший на председательском месте и отличавшийся страшной бледностью своего лица, особенно выделявшейся благодаря его иссиня-черным волосам и усам, указал на место рядом с ним, и я уселся.
— Едва ли я должен повторять, — сказал господин Петрохин, — что Густав Берже, агент из Англии, почтил нас в настоящее время своим присутствием. Он конечно молод, Алексей, — продолжал он, обращаясь к моему бледнолицему соседу, — но приобрел уже европейскую известность!
«Ладно, тащи помаленьку», — подумал я и прибавил вслух: — Если это относится ко мне, то хотя я и являюсь агентом-англичанином, но мое имя вовсе не Берже, а Робинзон — Том Робинзон, к вашим услугам…
Смех прокатился вокруг стола.
— Пусть будет так, пусть будет так, — сказал человек, которого они называли Алексеем, — я понимаю ваше решение. Осторожность никогда не излишняя. Сохраняйте ваше английское инкогнито всеми средствами. Мне очень жаль, что сегодняшний вечер, — продолжал он, — омрачится исполнением тяжелого долга; но правила нашего общества должны быть во всяком случае соблюдены, что бы мы не чувствовали, и «увольнение» неизбежно в сегодняшнюю ночь.
«Куда он к черту загибает? — подумал я. — Какое мне дело, если он кого-нибудь из слуг рассчитывает? Этот Димидов, кто бы он ни был, по-видимому, содержит частный дом умалишенных».
— Выньте кляп!
Слова эти подействовали на меня как выстрел, и я выпрямился в кресле. Говорил Петрохин. В первый раз я заметил, что руки дюжего, рослого человека, сидевшего на другом конце стола, были привязаны позади его стула, и что рот его был завязан носовым платком. Куда я попал? У Димидова ли я? Кто были эти люди с их странными речами?
— Выньте кляп, — повторил Петрохин; и платок был снят.
— Теперь, Павел Иванович, — сказал он, — что вы имеете сказать раньше, чем вы пойдете?
— Господа, только не «увольнение», — взмолился он, — только не увольнение, что хотите, только не это! Я уеду далеко отсюда, мой рот будет замкнут навсегда. Я сделаю все, что потребует общество, но, молю, не «увольняйте» меня.
— Вы знаете наш закон и знаете ваше преступление, — сказал Алексей спокойным и жестким голосом. — Кто выманил нас из Одессы своим лживым языком и двуличием? Кто отрезал проволоку подкопа, приготовленного для тирана? Это вы сделали, Павел Иванович, и вы должны умереть.
Я откинулся на спинку кресла, я задыхался.
— Уведите его, — сказал Петрохин.
И человек, управлявший дрожками, и двое других силой вытащили его из комнаты.
Я слышал шаги по коридору и дверь, отворившуюся и запертую вновь. Затем послышался звук борьбы, закончившийся тяжелым хрустящим ударом и заглушённым стоном.
— Так погибают все, нарушившие клятву, — сказал торжественно Алексей, и хриплое «аминь» обошло все общество.
— Только смерть может уволить нас из нашего братства, — сказал другой, сидящий ниже, — но господин Бер… господин Робинзон бледен. Эта сцена оказалась слишком тяжелой для него после длительного путешествия из Англии.
«О, Том, Том, — подумал я, — если ты только выберешься из этой напасти, ты откроешь новый лист твоей жизни. Ты не готов к смерти, это — факт».
Теперь для меня было более чем ясно, по странному недоразумению я попал в шайку отъявленных нигилистов, которые по ошибке приняли меня за одного из своих. Я чувствовал после всего того, чему я был свидетелем, что единственным способом спасти жизнь было попробовать играть ту роль, которая выпала мне так неожиданно, пока не представиться случай сбежать. Я приложил поэтому все усилия, чтобы овладеть собой.
— Да, я устал, конечно, — ответил я, — но я чувствую себя теперь сильнее. Простите минутную слабость…
— Ничего не могло быть естественнее, — сказал человек с густой бородой, сидевший направо от меня. — Ну-с, расскажите нам, пожалуйста, как продвигается дело в Англии?
— Замечательно хорошо, — ответил я.
— Согласен ли главный уполномоченный отправить послание сотлевскому отделению?
— Не на бумаге, — ответил я.
— Но он говорил о нем?
— Да, он сказал, что он с чувством живейшего удовлетворения наблюдал за его развитием, — сказал я.
— Это приятно… Это приятно… — пробежал шепот вокруг стола.
У меня кружилась голова, и я чувствовал себя больным, размышляя о безвыходности своего положения. В любое мгновение мне могли задать вопрос, который показал бы, что я такое на самом деле. Я поднялся и выпил рюмку наливки, которая стояла на столе сбоку. Живительная влага охватила мой мозг, и, садясь вновь, я чувствовал себя достаточно беспечно, чтоб наполовину быть готовым забавляться своим положением и склонным даже поиграть с моими мучителями. Впрочем, сознание мое было вполне ясно.
— Бывали ли в Бирмингеме? — спросил бородач.
— Много раз, — ответил я.
— Тогда вы, конечно, видели частную мастерскую и арсенал?
— Я бывал в них не раз.
— Я надеюсь, что полиция до сих пор ничего не подозревает? — продолжал он свой допрос.
— Совершенно, — ответил я.
— Не объясните ли вы нам, как удается держать в секрете такое большое дело?
Тут была закавыка. Но моя природная сметка и наливка, по-видимому, пришли мне на помощь.
— Такого рода сведения, — ответил я, — я не чувствую себя вправе открывать даже здесь. Скрывая их, я действую согласно указаниям главного уполномоченного.
— Вы правы, вы совершенно правы, — сказал мой первый друг, Петрохин. — Вы, конечно, хотите дать сперва отчет центральному комитету в Москве раньше, чем входить в такие подробности.
— Именно так, — ответил я, счастливый, что выбрался из затруднения.
— Мы слышали, — сказал Алексей, — что вас посылали осмотреть «Ливадию». Можете ли вы рассказать что-нибудь об этом?
— Если вы зададите вопрос, я постараюсь ответить, — сказал я отчаянно.
— Были ли сделаны какие-нибудь заказы для нас в Бирмингеме?
— Нет еще, когда я уезжал из Англии.
— Да, конечно, времени еще достаточно, — сказал бородач, — еще несколько месяцев. Дно будет деревянное или железное?
— Деревянное, — ответил я наудачу.
— Так лучше, — сказал другой голос. — А какова ширина Клайда ниже Гринока?
— Разная, — ответил я: — в среднем около восьмидесяти ярдов.
— Сколько человек она поднимает? — спросил анемичный юноша в конце стола, более подходивший для школы, чем для этого логовища убийц.
— Около трехсот, — сказал я.
— Плавучий гроб! — сказал молодой нигилист замогильным голосом.
— Кладовая на одной палубе с каютами или ниже? — спросил Петрохин.
— Ниже, — сказал я решительно, хотя едва ли нужно пояснить, что я не имел об этом ни малейшего представления.
— Скажите нам теперь, пожалуйста, — сказал Алексей, — каков был ответ германского социалиста Бауэра на прокламацию Равинского?
Здесь был мертвый узел, здесь было отмщение! Удалось ли бы мне вывернуться или нет, так и осталось нерешенным, поскольку Провидение поставило предо мною новую задачу еще тяжелее.
Скрипнула внизу дверь, и послышались быстрые приближающиеся шаги. Затем раздался громкий удар в дверь, сопровождаемый несколькими более слабыми.
— Знак общества! — сказал Петрохин. — Однако мы все здесь налицо. Кто бы это мог быть?
Дверь открылась, и в нее прошел человек, покрытый пылью и измученный путешествием, но сохранивший повелительную осанку и с лицом, полным силы в каждой черте. Он оглядел сидевших вокруг стола, внимательно приглядываясь к каждому. Движение Изумления пробежало среди присутствующих. Прибывший был, по-видимому, для всех чужим.
— Что значит это вторжение, милостивый государь? — спросил мой бородатый приятель.
— Вторжение… — сказал незнакомец. — Мне было сообщено, что меня ждут, и я надеялся на более ласковый прием от сочленов. Лично я неизвестен вам, но я осмеливаюсь думать, что мое имя пользуется некоторым уважением среди вас. Я — Густав Берже, агент из Англии, имеющий письмо от главного уполномоченного к его братьям в Сотлеве.
Если бы одна из их собственных бомб взорвалась бы среди них, она вызвала бы меньше удивления. Все глаза остановились попеременно на мне и на вновь прибывшем агенте.
— Если вы в самом деле Густав Берже, — сказал Петрохин, — то кто же этот?
— Что я — Густав Берже, эти верительные письма покажут, — сказал незнакомец, бросая на стол пакет, — кто же мог бы быть этот человек, я не знаю; но если он явился собранию под вымышленным именем, ясно, что он не должен вынести отсюда то, что он здесь узнал. Скажите мне, — прибавил он, обращаясь ко мне, — кто и что вы такое?
Я почувствовал, что час мой пробил. Мой револьвер лежал в боковом кармане. Но что он мог сделать против стольких отчаянных голов? Я нащупал, однако, его рукоятку, как утопающий хватается за соломинку, и попытался сохранить хладнокровие, оглядываясь на холодные мстительные лица, повернувшиеся ко мне.
— Господа, — сказал я, — роль, которую я сыграл в этот вечер, была совершенно невольной с моей стороны. Я не полицейский шпион, как это вам, по-видимому, кажется, но, с другой стороны, я также не принадлежу к вашему почтенному сообществу. Я — безобидный хлебный торговец, попавший, благодаря удивительной ошибке, помимо воли в это непонятное и беспокойное положение.
На мгновение я остановился. Казалось ли это мне только, или действительно я услышал какой-то особый шум на улице, — шум как бы тихих, крадущихся шагов. Нет, он прекратился; скорее всего, это было биение моего собственного сердца.
— Лишнее говорить, — продолжал я, — что, что бы я ни слышал сегодня, будет свято сохранено. Клянусь честью, как джентльмен, что ни одно слово не будет выдано мною.
Чувства людей, попавших в большую физическую опасность, страшно обостряются, и может быть и воображение в это время шутит с ними шутки… Садясь, я повернулся спиною к двери, и я мог бы присягнуть, что я слышал тяжелое дыхание за нею. Быть может, это были те трое, кого я видел при исполнении их ужасных обязанностей и кто, как ястребы, почуяли новую жертву.
Я оглянулся вокруг стола.
Все те же жестокие, упрямые лица. Ни луча сочувствия. Я взвел курок револьвера в кармане.
Настала томительная тишина; суровый хриплый голос Петрохина нарушил ее:
— Обещания легко даются и легко нарушаются, — сказал он, — есть только один способ обеспечить вечное молчание. Это ваша жизнь — или наша жизнь. Пусть старший между нами скажет свое мнение.
— Вы правы, — сказал агент из Англии, — открыта только одна дорога. Он должен быть «уволен».
Я знал уже, что это значит на их секретном языке, и вскочил на ноги.
— Клянусь небом, — крикнул я, упираясь спиною в дверь, — вы не убьете свободного англичанина, как барана! Первый из вас, кто пошевелится, отправится на тот свет!
Один из них бросился на меня. Я увидел по направлению прицела блеск ножа и дьявольское лицо Густава Берже. Я нажал собачку… и одновременно с его хриплым воплем, прозвучавшим в моих ушах, был брошен на землю страшным ударом сзади. Наполовину потерявший сознание и придавленный чем-то тяжелым, я слышал шумные крики и удары надо мной, затем мне сделалось дурно.
Когда я пришел в себя, я лежал среди обломков двери. Против нее сидела дюжина людей, только что судивших меня, связанных по двое и охраняемых группой русских солдат.
Около меня лежало тело несчастного английского агента; все его лицо было обезображено силой выстрела. Алексей и Петрохин — оба, подобно мне, лежали на полу, исходя кровью…
— Ну-с, молодой человек, вы счастливо отделались, — сказал сердечный голос надо мною.
Я взглянул наверх и узнал моего черноглазого знакомого в вагоне.
— Встаньте, — продолжал он, — вы только немного оглушены; кости целы. Неудивительно, что я принял вас за агента нигилистов, если они сами ошиблись. Как бы то ни было, вы единственный посторонний, который выбрался из этого логовища живым. Пойдемте со мною наверх. Я знаю теперь, кто вы и что вы такое.
Я проведу вас к господину Димидову. Нет, не идите туда! — воскликнул он, когда я направился было к двери комнаты, в которой я был первоначально помещен. — Подальше отсюда; вы достаточно насмотрелись ужасов для одного дня. Подите сюда и выпейте рюмочку.
Он объяснил мне, пока мы шли в гостиницу, что сотлевская полиция, начальником которой он был, получила уведомление и ожидала уже несколько дней нигилистского посла. Мой приезд в это глухое местечко в связи с моим таинственным видом и английскими наклейками на этом грегориевском чемоданчике довершил дело.
Мне остается мало прибавить. Мои друзья социалисты были или сосланы в Сибирь, или казнены. Поручение свое я исполнил к полному удовлетворению моих хозяев. Поведение мое во время всего дела дало мне повышение, и мои виды на будущее значительно изменились к лучшему после, той ужасной ночи, одно воспоминание о которой до сих пор заставляет меня вздрагивать
Гостиная Мейсонов имела весьма странный вид. Одна ее сторона была обставлена с большой роскошью. Широкие мягкие диваны, низкие уютные кресла, изысканные статуэтки и дорогие портьеры, висевшие на декоративных каркасах из металлических конструкций, служили подходящим обрамлением для красивой женщины, хозяйки всего этого великолепия. Мейсон, молодой, но богатый делец, явно не пожалел усилий и средств, чтобы удовлетворить каждое желание и каждый каприз своей красавицы жены. И то, что он поступил так, было вполне естественно: ведь она стольким пожертвовала ради него! Самая знаменитая танцовщица во Франции, героиня десятка пылких романов, она отказалась от блеска и удовольствия своей прежней жизни, чтобы разделить судьбу молодого американца, чьи аскетические привычки составляли такой разительный контраст с ее собственными. Пытаясь возместить ей утрату, он постарался окружить ее всей роскошью, какую только можно купить за деньги. Кое-кому, наверное, могло показаться, что с его стороны было бы тактичнее не выставлять этот факт напоказ и тем более не афишировать его в печати, но, если не считать подобных своеобразных черточек характера, он вел себя как муж, который ни на мгновение не переставал быть любовником. Даже присутствие посторонних зрителей не явилось бы помехой для публичного проявления его всепоглощающей страсти.
Но комната и впрямь была странной. Поначалу она казалась обыкновенной, однако же стоило понаблюдать подольше, как обнаруживались ее зловещие особенности. В ней царила тишина, полнейшая тишина. Не слышалось звука шагов — ноги бесшумно ступали по этим богатым мягким коврам. Борьба, даже падение тела происходили бы тут совершенно беззвучно. К тому же она, эта комната, была до странности бесцветной в постоянно приглушенном, как чудилось, освещении. Кроме того, не вся она была обставлена в одном вкусе. Создавалось впечатление, что, когда молодой банкир щедро тратил тысячи на этот будуар, на этот роскошный футляр для своего драгоценного сокровища, он не считался с затратами, но, напуганный внезапной угрозой оказаться неплатежеспособным, не довел дело до конца. В том конце, которым комната выходила на людную улицу, все поражало глаз своей роскошью. Зато в другом, дальнем конце, комната с голыми стенами имела спартанский вид и отражала, скорее, вкус аскетичнейшего из мужчин, чем вкус изнеженной любительницы удовольствий. Может быть, из-за этого она проводила здесь не так уж много времени — иногда два, иногда четыре часа в день; зато когда уж она бывала тут, она жила яркой и насыщенной жизнью. В стенах этой кошмарной комнаты Люсиль Мейсон была совершенно иной и более опасной женщиной, чем где бы то ни было.
Вот именно опасной! Кто бы мог усомниться в этом, увидев ее изящную фигуру, когда эта женщина лежала вытянувшись на огромном ковре из медвежьей шкуры, наброшенном на диван. Она опиралась на локоть правой руки, положив тонко очерченный, но решительный подбородок на кисть руки и устремив в пространство перед собой задумчивый взгляд своих больших и томных глаз, прелестных, но безжалостных, и в пристальной неподвижности этого взгляда угадывалась смутная и страшная угроза. У нее было красивое лицо — лицо невинного ребенка, и все яке природа пометила его неким тайным знаком, придав ему неуловимое выражение, говорившее, что под прелестной внешностью скрывается дьявол. Недаром было замечено, что от нее шарахаются собаки, а дети с криком убегают, когда она хочет приласкать их. Есть инстинкты, которые глубже нашего разума.
В тот конкретный день она была чем-то сильно взволнована. В руке она держала письмо, которое читала и перечитывала, слегка наморщив тонкие бровки и мрачно поджав очаровательные губки. Вдруг она вздрогнула, и тень страха, пробежавшая по ее лицу, стерла с него угрожающе кошачье выражение. Вот она приподнялась, продолжая опираться на локоть, и впилась напряженным взглядом в дверь. Она внимательно прислушивалась — прислушивалась к чему-то такому, чего страшилась. Потом на ее выразительном лице заиграла улыбка облегчения. Но мгновение спустя она с выражением ужаса сунула письмо за лиф платья. Не успела она спрятать письмо, как дверь резко открылась, и на пороге возникла фигура молодого мужчины. Это был ее муж Арчи Мейсон — человек, которого она любила, ради которого пожертвовала своей европейской славой и в котором видела теперь единственное препятствие к новому, и пленительному приключению.
Американец, мужчина лет тридцати, чисто выбритый, загорелый, атлетически сложенный, в безупречно сшитом костюме узкого покроя, подчеркивающем его идеальную фигуру, остановился в дверях. Он сложил руки на груди и с окаменевшим красивым лицом-маской, на котором жили одни глаза, посмотрел на жену пронзительным, испытующим взором. Она по-прежнему лежала, опираясь на локоть, но ее глаза глядели прямо ему в глаза. Что-то жуткое было в этом безмолвном поединке взглядов. В каждом были заключены и немой вопрос, и ожидание рокового ответа. Его взгляд, похоже, вопрошал: «Что ты замышляешь?» Ее — как будто бы говорил: «Что тебе известно?» Наконец Мейсон подошел, сел на медвежью шкуру рядом с ней и, осторожно взяв двумя пальцами ее нежное ушко, повернул ее лицом в свою сторону.
— Люсиль, — сказал он. — Ты хочешь отравить меня?
Она с ужасом на лице и с возгласом протеста на устах отпрянула от его прикосновения. От возбуждения она утратила дар речи — ее изумление и гнев выразились в метании рук и конвульсивной гримасе на лице. Она попыталась было встать, но он крепко сжал ей руку в запястье. И снова он задал свой вопрос, углубив на этот раз его ужасный смысл:
— Люсиль, почему ты хочешь отравить меня?
— Ты сошел с ума, Арчи! Ты сошел с ума! — задыхаясь проговорила она. Но кровь застыла у нее в жилах, когда последовал его ответ. Бледная как мел, с полуоткрытым ртом, она в немом бессилии смотрела, как он достает из кармана флакон и подносит его к ее лицу.
— Это из твоей шкатулки с драгоценностями! — воскликнул он.
Дважды пыталась она заговорить, и дважды ей это не удавалось. Наконец медленно, по отдельности роняя слова с кривящихся губ, она произнесла:
— Во всяком случае, я к этому никогда не прибегала. И снова он опустил руку в карман. Вынув сложенный листок бумаги, он развернул его и поднес к ее глазам.
— Вот заключение доктора Энгуса. В нем говорится, что здесь растворено двенадцать гранов сурьмы. У меня также есть свидетельские показания Дюваля, аптекаря, продававшего яд.
На ее лицо было страшно смотреть. Ей нечего было сказать. Ей ничего больше не оставалось, как лежать, бессильно уставив глаза в одну точку, подобно свирепой тигрице, попавшей в роковую западню.
— Ну?
Ответом ему был жест, исполненный отчаяния и мольбы.
— Почему? — спросил он. — Я хочу знать, почему? — Пока он говорил, взгляд его упал на уголок письма, выглядывавший из-за лифа. В мгновение ока он выхватил письмо. Отчаянно вскрикнув, она попыталась вырвать его, он одной рукой отстранил ее и пробежал письмо глазами.
— Кемпбелл! — ужаснулся он. — Это Кемпбелл!
Она вновь обрела присутствие духа. Ведь теперь скрывать было нечего. Ее лицо стало твердым и решительным. Глаза метали молнии.
— Да, — сказала она. — Это Кемпбелл.
— Боже мой! Кемпбелл — из всех мужчин!
Он встал и принялся быстрыми шагами мерить комнату. Кемпбелл, самый благородный человек, которого он только знал; человек, чья жизнь являла собой образец самопожертвования, мужества и прочих достоинств, отличающих божьего избранника! Однако и он тоже пал жертвой этой сирены, которая заставила его опуститься так низко, чтобы предать — в намерениях, если не в реальных поступках — человека, чью руку он дружески пожимал. Невероятно! И тем не менее вот оно, его страстное умоляющее письмо, в котором он просит его жену бежать с ним и разделить судьбу мужчины, не имеющего ни гроша за душой. Каждым своим словом письмо свидетельствовало о том, что Кемпбелл, по крайней мере, не помышлял о смерти Мейсона, которая устранила бы все препятствия. Нет, тот дьявольский план, глубоко продуманный и коварный, родился в стенах этого идеального обиталища.
Мейсон был человеком, каких мало, с умом философа, широкой душой и сердцем, исполненным нежного сочувствия к ближним. В первое мгновение его захлестнула волна горького разочарования. Он был способен в тот краткий миг убить их обоих — жену и Кемпбелла, и встретить собственную смерть со спокойной душой человека, исполнившего свой прямой долг. Но мало-помалу, пока он расхаживал взад и вперед по комнате, более милосердные мысли взяли верх. Как мог он винить Кемпбелла? Ведь ему известна неотразимость этой женщины, ее колдовских чар. И дело тут не только в ее физической красоте. Она обладала уникальной способностью показать мужчине, что она интересуется им, вкрасться в сокровенные уголки его души, проникнуть в святая святых его натуры, куда он не пускает никого, и внушить ему, что она вдохновляет его на честолюбивые дерзания и даже на служение добродетели. В этом-то и проявлялось роковое коварство расставленных ею сетей. Он вспомнил, как это произошло с ним самим. Тогда она была свободна — во всяком случае, он так думал, — и он имел возможность жениться на ней. А что если бы она не была свободна? Предположим, она была бы замужем. Предположим, она в точности так же завладела бы его душой. Сумел бы он остановиться на полпути? Сумел бы он в пылу неудовлетворенных желаний отказаться от нее? Ему пришлось признаться себе, что даже со своим сильным характером потомственного обитателя Новой Англии он не смог бы побороть себя. Почему же тогда он так негодует на своего несчастного друга, попавшего в подобное положение? При мысли о Кемпбелле сознание его исполнилось жалости и сострадания.
А она? Вот она лежит на диване в позе отчаяния — несчастная бабочка с поломанными крыльями: ее мечты развеяны, ее тайный замысел разгадан, ее будущее темно и неверно. Даже по отношению к ней, отравительнице, сердце его смягчилось. Он кое-что знал о ее прошлом. Избалованная с детства, необузданная, ни в чем не знавшая удержу, она с легкостью сметала все, что ей мешало. Никто не мог устоять перед ее вкрадчивым умом, красотой и очарованием. Для нее не существовало препятствий. И вот теперь, когда препятствие встало на ее пути, она с безумной и коварной решимостью стремилась устранить его. Но раз она хотела убрать его со своего пути, видя в нем препятствие, не означало ли уже само это то, что он оказался не на высоте, что он не сумел дать ей душевного спокойствия и сердечного удовлетворения? Он был слишком суров и сдержан для этой жизнерадостной и изменчивой натуры. Сын севера и дочь юга, они на какое-то время испытали сильное влечение друг к другу по закону притяжения противоположностей, но на этом невозможно построить постоянный союз. Ему с его аналитичным умом следовало бы понять и предусмотреть это. А раз так, ответственность за то, что произошло, лежит на нем. Сердце его смягчилось, и он пожалел ее как беззащитного малого ребенка, попавшего в беду. Какое-то время он, плотно сжав губы и стиснув пальцы в кулаки с такой силой, что ногти вонзились в ладони, расхаживал из угла в угол комнаты. Но вот, внезапно повернувшись, он сел рядом с ней и взял ее холодную и вялую руку в свою. Одна мысль пульсировала у него в мозгу:
«Что это: благородство или слабость?» Вопрос этот звучал у него в ушах, а его мысленный образ возникал у него перед глазами; ему почти зримо представлялось, как вопрос материализуется и он видит его написанным буквами, которые может прочесть целый свет.
В его душе шла нелегкая борьба, но он вышел из нее победителем.
— Дорогая, ты должна выбрать одного из нас, — сказал он. — Если ты уверена — понимаешь, уверена, — что замужем за Кемпбеллом ты будешь счастлива, я не буду помехой.
— Развод! — ахнула она.
— Можно назвать это и так, — вымолвил он, и рука его потянулась к пузырьку с ядом.
Она смотрела на него, и ее глаза зажглись новым странным чувством. Перед ней был мужчина, которого она не знала раньше. Жесткий, практичный американец куда-то исчез. Вместо него она в мгновенном озарении увидела героя, святого, человека, способного подняться до недоступных людям высот бескорыстной добродетели. Обе ее руки легли на руку, державшую роковой флакон.
— Арчи, — воскликнула она, — ты смог простить мне даже это!
— В конце концов ты только сбившаяся с пути малышка, — с улыбкой проговорил он.
Ее руки распростерлись для объятия, но в дверь постучали, и в комнату безмолвно — в той странной беззвучной манере, в которой двигались люди в этой кошмарной комнате, — вошла горничная с подносом. На подносе лежала визитная карточка. Она взглянула на нее.
— Капитан Кемпбелл! Я не хочу его видеть.
Мейсон вскочил.
— Напротив, — возразил он. — Мы очень ему рады. Сейчас же проводите его сюда.
Через несколько мгновений в комнату был введен молодой военный, рослый и загорелый, с приятным лицом. Он вошел, широко улыбаясь, но когда за ним закрылась дверь и лица хозяев вновь обрели естественное выражение, он в нерешительности остановился, переводя взгляд с одного на другого.
— Что-то не так? — спросил он.
Мейсон шагнул навстречу и положил руку ему на плечо.
— Я не таю обиду, — произнес он.
— Обиду?
— Да, я все знаю. Но я и сам мог бы поступить на твоем месте так же.
Кемпбелл отступил на шаг и вопросительно взглянул на женщину. Она кивнула и пожала изящными плечиками. Мейсон улыбнулся.
— Не бойся, это не ловушка, чтобы вынудить признание. Мы с ней откровенно обсудили положение. Послушай, Джек, ты всегда был порядочным и мужественным человеком. Бот пузырек. Неважно, как он сюда попал. Если один из нас выпьет его содержимое, это распутает узел. — Он говорил пылко, почти исступленно. — Люсиль, кому достанется флакон?
В кошмарной комнате действовала странная посторонняя сила. В ней находился еще один мужчина, хотя ни один из этих троих, стоявших на пороге развязки своей жизненной драмы, не замечал его присутствия. Никто бы не мог сказать, сколько времени он тут пробыл и как много слышал. Нечто зловещее и змеиное чудилось в его фигуре, скрючившейся у стены в самом дальнем от участников драмы углу комнаты. Он молчал и оставался недвижим — лишь нервно дергалась его сжатая в кулак правая рука. Прямоугольный ящик и хитроумно наброшенная поверх него темная материя скрывали его из виду. Напряженно-сосредоточенный, он с жадным вниманием следил за разыгравшейся перед ним драмой, понимая, что наступает момент, когда он должен будет вмешаться. Но те трое не думали об этом. Поглощенные борением своих собственных страстей, они забыли, что есть сила, более могущественная, чем они сами, — сила, которая могла в любой момент подчинить себе все и вся.
— Ты готов, Джек? — спросил Мейсон.
Военный кивнул.
— Нет! Ради Бога, не надо! — вскричала женщина.
Мейсон вынул из пузырька пробку и, повернувшись к приставному столику, достал колоду карт, положил ее рядом с пузырьком.
— Мы не можем возложить ответственность на нее, — сказал он. — Ты, Джек, лучший из троих, тебе и испытать судьбу.
Военный приблизился к столу. Он притронулся к роковым картам. Женщина, облокотившись на руку, вся подалась вперед и смотрела как зачарованная.
Вот тогда — и только тогда — грянул гром.
Незнакомец поднялся во весь рост, бледный и мрачный.
Все трое вдруг ощутили его присутствие. Они повернулись к нему с напряженным вопросом в глазах. Сознавая себя хозяином положения, он обвел их холодным и грустным взглядов.
— Ну как? — спросили они в один голос.
— Скверно! — ответил он. — Скверно! Завтра будем переснимать весь ролик.