В октябре сорок пятого над болотами и сопками Даютаевского укрепрайона уже безбоязненно летали птицы, главным образом стервятники, и лишь изредка слышались человеческие голоса или громыхал взрыв мины-ловушки. А ведь совсем недавно здесь были страшные бои с участием японских смертников…
В удобной седловине Двуглавой сопки, попавшей в историю второй мировой войны, обосновалась почти мирная команда старшины Барабанова. Была она собрана из бойцов различных подразделений полка. «Трофейщики» — называли их в полку и еще — «трофейной командой». Собирали трофеи и металлолом, оставшиеся после боев. Возле лагеря уже громоздились горы сожженного, изувеченного металла — танки, самоходки, остовы машин, раздавленные гусеницами пушки и гаубица с разорванным стволом. Тут были и груды японских касок, непригодное стрелковое оружие, стальные опоры проволочных заграждений, вагонетки, рельсы, стальные балки из артпогребов и многое другое.
Был яркий солнечный полдень, обычный для маньчжурской осени. Старшина Барабанов, рыжеусый упитанный мужчина лет тридцати — тридцати пяти, сидел на чурбане возле приземистой летней печи и ковырял а зубах бамбуковой зубочисткой. Его большая спина под комсоставской габардиновой гимнастеркой блаженно впитывала тепло. Он добродушно щурился и поглядывал на повара Мотькина, который ему почему-то нравился, хотя был хитрюга и сачок. Мотькин, тяжелый в кости, краснощекий и тоже справный на вид, ныл, развалясь на траве:
— Маета одна, а не служба, ей-богу! За дровами посылай, за водой посылай, никто сам не принесет. А печку самураи сложили — специально, чтобы поиздеваться над Россией. Полено засунуть — так плашмя лечь надо. И щекой к земле прижаться. Полоса препятствий, а не печка. Война давно кончилась, а я, можно сказать, все воюю, по-пластунски ползаю.
— Мученик. Орден тебе за труды выписать? — старшина выплюнул зубочистку и достал часы из кармана-пистона широченных галифе. — Вон пузо натренировал. Как у завмага. Скоро вожжой подпоясываться будешь, другие снасти не сойдутся, однако.
— Это от жары, товарищ старшина. — Мотькин подумал и добавил: — И хорошего здоровья.
— Будет скоро тебе и холод…
Обед подходил к концу. Солдаты пили чай за дощатым столом, врытым в землю. Некоторые уже мыли котелки, толпясь у чана с горячей водой. Бравый ефрейтор и весельчак Костя Зацепин верховодил за столом.
— Так вот, братва, встречаются на том свете китаец, японец и русский…
— Старо! — зашумели солдаты. — Имей совесть, ефрейтор. Чья теперь очередь?
— Ишь ты, — удивился старшина, — значит, соревнуются?
— А что им не соревноваться? У печи не им стоять. — Мотькин встал и демонстративно заглянул в котел. — И пули над ними не свистят. Живут на всем готовеньком. Вот и полоскают языками.
Следующим рассказывал рядовой Кощеев. Мятая пилотка под мятым погоном, невзрачный, тощий — какой-то несобранный, колючий, — он сразу не понравился старшине, как только тот увидел его в своей команде. Похоже, и старшина не понравился Кощееву, хотя от явных дерзостей Кощеев воздерживался. Барабанов навел справки в полку. Одни говорили, что Кощеев — типичный армейский хулиган, другие — геройский парень.
«Значит, оторви да брось, — решил Барабанов. — Вот бог послал напоследок!»
Кощеев отхлебнул из кружки и спросил:
— Китайский, что ли?
— Уговор был, только китайские, — Зацепин даже привстал, чтобы лучше слышать.
— Ладно. — Кощеев наслаждался тишиной. — В общем, родился на китайской земле умный мужик. Не голова у него, а дом советов. Что ни спросишь — все знает, стерва. Хоть не спрашивай. И была у него жена. По-нашему она — Маруся, а по-ихнему… — он произнес, понизив голос, словцо, и солдаты захохотали.
Звонко, рассыпчато, словно бил стекла, смеялся Зацепин. Весомо и басовито бухал, будто кашлял, рядовой Поляница. Долговязый и вежливый Посудин раздувал серые морщинистые щеки, судорожно глотал рвущиеся наружу звуки. Рядовой Одуванчиков, с виду маменькин сынок, хохотал яростно и пронзительно, громыхая недетскими кулаками по столу. Посудин навалился на стол впалой грудью и опрокинул на себя кружку с чаем.
Новый взрыв хохота встряхнул весь лагерь. С казарменной крыши с шумом снялся табунок сизарей.
— Дурни. Палец покажи — смеяться начнут. — Старшина с любовью посмотрел на свои громоздкие часы с цепочкой. — Посудин, грамотный боец, можно сказать, с образованием, а ведь тоже… И анекдот не смешной. Разве у китайцев бывают Маруси?
— Им бы все гоготать, — Мотькин поглядывал на Барабанова умными глазами. — Нет чтобы по-серьезному о деле, о службе. В мире-то что происходит? Атомная бомба, народ индийский с голоду пухнет… А им все до фени. Га-га-га, гы-гы-гы — тут они мастера. Да еще ложкой поработать…
Старшина погладил большим пальцем паутинку трещин на стекле циферблата и зычным командирским голосом скомандовал:
— Приготовиться к построению!
Солдаты зашевелились, однако от стола не отходили.
— Давай, Кощей, не тяни!
— Доскажи!
— Як там Марыся?
Кощеев обернулся, посмотрел на старшину.
— Пусть Барабанов досказывает. Он здоров по части юмора. — И, перебросив через скамью тощие ноги, встал, мельком взглянул на голубей в небе. — Пошли строиться.
Солдаты потянулись к казарме, разобрали оружие из пирамиды с иероглифами на створках. Кощеев, как и остальные, смахнул пыль с обуви пучком травы, а Зацепин с Одуванчиковым — суконкой.
Старшина встал с чурбана, расправил на себе все ремни. Потом строго по-уставному надел фуражку с длинным козырьком и посмотрел внимательно на повара.
— Ты что, Мотькин, уже не хочешь, значит, поваром?
— Как вам сказать, товарищ старшина, — Мотькин потупился. — Если надо, я что — против? Вот насчет вас обида берет. Вроде командир, а без ординарца. В сопках ходите без всякой охраны, не бережете себя. И даже посыльного у вас нету. Ординарца бы вам…
— И без ординарца перебьемся. — Старшина ткнул пальцем в грязный передник на Мотькине. — Состирни. Чтоб на ужине был в порядке. И это самое, как ты насчет грамоты?
— Как бог. Даже запятые знаю, где ставить.
— А вес на глаз прикинуть можешь?
— Меня в детстве безменом обзывали, товарищ старшина. — Мотькин преданно глядел на Барабанова и теребил подол передника. — Способность к этому делу у меня большая. Честное слово.
— А вот стреляешь ты, я слышал, в молоко, — старшина улыбнулся. — В господа бога пуляешь.
— Когда враг на мушке, товарищ старшина, я давлю на спуск без осложнениев. В самую точку попасть могу. Вот. А мишени почему-то не люблю. Честное слово.
— Значит, и держись за полено, да черпак из рук не выпускай. — Старшина было пошел к казарме, но тут же остановился, потому что Мотькин с грохотом опустил крышку котла. — Ты гонор свой мне не показывай, рядовой Мотькин!
— Какой гонор! Где гонор? — завопил повар. — Если вы про крышку — так нечаянно! Обожгла, собака…
— То-то. — Старшина опять вынул часы, потрогал пальцем стекло и подал команду строиться.
— Значит, так, товарищи бойцы, — сказал он перед строем. — Задача перед нами стоит важная. Кровь из носу, но самурайскую матчасть вытащить до темноты из болота… А в наряд сегодня заступят… — он сделал внушительную паузу, которая, знал, во все времена действовала на нервы любому солдату сильнее, чем сам наряд.
— Разрешите вопрос, товарищ старшина, — подал голос Зацепин, подтянутый, начищенный — не ефрейтор, а картинка.
— Спрашивай, — кивнул старшина.
— С одним трактором не управимся, а трофейных мулов всего три, да и те помирать собрались по причине глубокой старости.
— Какой же это вопрос, ефрейтор Зацепин. Это не вопрос, а какая-то хитрая уловка. Чего ты задумал, понять не могу.
— Уловка! — фыркнул Зацепин.
Старшина прикрикнул:
— Разговорчики в строю!
— Один мул сегодня помрэт, громко сказал Поляница и с ожиданием посмотрел на старшину, — Сам говорив, ей-богу.
В строю засмеялись.
— И рядовой Поленница туда же! — обрадовался старшина.
— Не Поленница, а Поляница, товарищ старшина, — в который раз безнадежно поправил боец.
— Отставить пререкания! — гаркнул старшина. — Значит, вчера посылал рядового Поленницу за водой для кухни, так он проходил ровно два часа и пятнадцать минут и принес всего два ведра. Сколько можно набрать воды для хознужд за два часа и пятнадцать минут? Подсчитай-ка нам, студент. В уме можешь?
— Так точно, — сказал без энтузиазма Посудин. — Могу.
— Ну и сколько получается?
Посудин замялся:
— Как вам сказать, товарищ старшина… если учесть изменчивую скорость ручья… и то обстоятельство, что временами идет, по всей вероятности, мутная вода, и поэтому нужно пережидать… То двух часов и пятнадцати минут может даже не хватить…
Старшина немного обиделся на Посудина.
— Какой умник, а? Обстоятельства всякие знает. Знаешь, что полагается за твои большие знания? — Он помолчал, затем заговорил с суховатой строгостью: — Значит, так, товарищи бойцы. Думаете, зачем я допускаю вот сейчас в строю неуставные разговоры? Друг друга мы знаем плохо, собрали нас из разных взводов и рот. И я вас хотел понять, кто вы и чем дышите… Говорят, в трофейную команду хороших бойцов не посылают. Забудьте о таких речах. Нет в армии плохих бойцов, не должно быть. Дисциплина у нас захромала — есть такое. Расслабился — и нет бойца, нет человека. Поэтому всем держать себя в строгости…
— Война кончилась, старшина, — грубо перебил его Кощеев. — Выпустили войне-то кишки. Не сегодня-завтра по домам, а ты все остановиться не можешь.
— Вот, значит, как, — тихо произнес Барабанов. — Остановиться, значит, не могу… Мало ты солдатской каши ел, рядовой Кощеев. И потому от тебя мало пользы будет и в народном хозяйстве… Всем война надоела. Все на гражданку хотят… И ты, и я, и вон Мотькин… Но нет команды снимать погоны, значит, терпи, служи, и никаких посторонних мыслей.
— Сколько ты, старшина, служишь? С какого года? — спросил как бы нехотя Кощеев. — Я-то — с тридцать девятого. С мая месяца. Седьмой год топаю без посторонних мыслей.
— Если вернуться к вопросу о каше… — начал, осмелев, рядовой Посудин, но наткнулся на взгляд старшины и замолк.
— Значит, так. В наряд сегодня заступят самые умники: ефрейтор Зацепил, рядовые Поленница, Посудин и Кощеев.
— Во! Зроду нэ знав, шо я самый вумный, — Поляница приналег на свой басок.
В строю опять засмеялись, неожиданно рассмеялся и старшина.
Перед заступлением в наряд вся четверка отдыхала в казарме. Посудин, лежа, чистил пуговицы гимнастерки с помощью мела и суконки. Зацепин разглядывал японский, с подпалинами, журнал. Поляница грузно ворочался под байковым одеялом, и пружины железной кровати стонали на разные голоса. Кощеев размышлял с закрытыми глазами о том, что солдатские кровати во всем мире, наверное, одинаковы — железные и с пружинами. Что где-нибудь в Африке готовится в наряд какой-нибудь негр, которому тоже надоело служить и воевать, и кровать под ним горячая, плюнешь — зашипит. Потому что Африка.
Опять застонали пружины.
— Кончай свою музыку, хохол! — выкрикнул Кощеев и сел на кровати, свесив босые ноги.
— И шо ты такий нервный, Кешко? — Поляница тоже сел. — И чего тоби ниймется? Заноза у попци сидит?
— Деревянная у тебя фамилия, хохол, вот в чем твоя беда. Поэтому не понять тебе, отчего мне неймется. Деревянная…
— Ни, хлибная. Поляница — це хлиб. Завернуть у рушник, а он на всю хату пахнэ. М-м! Мягкий, а кирка звэрху хрустыть. Ось це я, Поляница. А Кощей це що — сказка, дытячий анекдот.
— Кощей — кость, химера, злой дух русского фольклора, — сказал Посудин. — Добивался невероятного успеха в разных авантюрных предприятиях. Чужих жен таскал, живую воду пил не из своих кувшинов, и что-то у него было с Бабой Ягой…
— Бессмертный, — сказал Кощеев. — Запомни, студент, Кощей Бессмертный. В отличие от глиняной посуды, будущих черепков.
— Черепки — тоже бессмертие, — равнодушно парировал Посудин. — Вся история держится на черепках.
— А евхрейтор мовчить. — Поляница упал на кровать. — Дуже погана у його клычка.
Зацепин выглянул из-за журнала.
— Ну да! Мосол, черепок и краюха хлеба — сплошные дворяне. Куда нам, черным людям.
— Не скажи, Константин. — Посудин полюбовался на сияющие пуговицы и начал отпарывать подворотничок. — Твой предок, видно, был крупным авторитетом по части подначек и зацепок. Пороли его, конечно, не единожды. Одно время он даже подумывал, не взять ли фамилию Поротов или Битый, но остался Зацепиным, потому что этот признак был его фамильным, основным. Можно безошибочно сказать, что в детстве тебя изрядно колотили, но ты все же сохранил какие-то крупицы зацепляемости.
— Чушь какая! Трепачи вы все! — Зацепин отшвырнул журнал. — Меня вот что беспокоит, братва. Неспроста старшина засмеялся. Чую, неспроста.
Кощеев босиком подошел к двери, выглянул. Ни души, если не считать дневального на скамеечке с винтовкой между колен. Дневальный разглядывал божьих коровок, облепивших освещенную солнцем стену казармы.
— Вот такая картина мне нравится, — Кощеев пошире раскрыл дверь, чтоб все видели дневального. — Курорт! — Он вернулся к кровати, начал обуваться. — Ротный так мне сказал: посылаю тебя, Кеша, в трофейную команду, отдохни, заслужил за шесть с лишним лет. Не могу тебе курортные грязи прописать, а трофейную команду — пожалуйста. Отдыхай, набирайся, говорит, сил для гражданской счастливой жизни… А старшина, паразит, что придумал? Вместо отдыха — железо на горбу таскать. Мулов и трактор жалеет — их мало. Особенно трактор — шестеренки соплями склеены. Так что таскай, пехтура, надрывайся, ты к такому делу привычная. Курорт, едрена мышь!.. Нет, хватит! Сутки — мои! На солнышке посижу, на мух погляжу. И палец о палец не ударю.
— Неспроста, братва, Барабанов смеялся, ой, неспроста. — Зацепин лег на кровать, закинул руки за голову. — Чую, какую-то гадость приготовил. А какую — понять не могу.
Посудин перевернул старый подворотничок, пришил его на живую нитку и раздумывал, чем бы еще заняться. Поляница шумно повернулся с боку на бок и произнес блаженно с закрытыми глазами:
— Спыть де-нибудь Барабанов. А що ему делать?
— В общем-то вы зря, братва, на старшину взъелись, — сказал Зацепин, — Мужик он ничего, с ним жить можно. И хозяйственный, и потрепаться любит. Ему только поддакивать, как Мотькин, и будет полный коленкор. Барабанов что, вот у меня был ротный — обхохочешься. Вроде твоего китайца, Кощей, — все знает! Смотрит тебе в мигалки, а видит, что в рукаве у тебя бычок, еще не докуренный, и что подворотничок твой сколько-то недель неменянный. Помнил ведь, у кого в прошлом году на вечерней поверке сапоги были только спереди чищены, а у кого в позапрошлом — пуговки на ширинке не хватало.
— Ну и правильно делал, что помнил, — Кощеев завязывал шнурки ботинок. — Распусти только вас…
— «Правильно»… — передразнил Зацепин. — А сам чего бесишься, когда взводник против шерсти гладит?
— Так то против шерсти, — Кощеев засунул обмотки под подушку и направился к выходу.
— Это он старшину пошел будить, — сказал Посудин.
Кощеев даже споткнулся на пороге.
— Ну даешь, студент! — восхищенно произнес он. — Тебе только в цирке выступать. Точно! Я решил сыграть подъем старшине.
— Ну и зря, Иннокентий. Будить начальство с излишним азартом не полагается. Есть хорошая поговорка, кошка скребет на свой хребет.
— Лучше доскажи про Марысю! Кешко!
Кощеев вышел из казармы, поболтал с дневальным о погоде и политике, попросил у него закурить. Тот ответил: «Нету». Кощеев сказал ему: «Сквалыга. У тебя ж полный карман махры». Дневальный начал путано объяснять, что кисет не его. В конце концов дневальный сдался, Кощеев скрутил непомерно толстую самокрутку и в благодарность произнес речь о вреде скупердяйства в полевых условиях. «Иди ты», — сказал сердито дневальный, и Кощеев полез на верхушку дота.
Прошло уже более двух месяцев с тех пор, как здесь гремели взрывы, но из трещин и проломов все еще несло запахами взрывчатки, бензина, горелого мяса. Кощеев сел поудобнее на рваную глыбу бетона, и взгляд его принялся выискивать старшину в складках местности. В общем-то ему дела не было до того, спит старшина или не спит. И будить его он не собирался.
У ручья, терзавшего обрывистый склон сопки, стояло с пяток больших дубовых бочек, накрытых циновками. Дня три назад старшина привез их из хозвзвода и теперь протравливал горящей серой. «На кой черт ему бочки?» — вяло подумал Кощеев.
У бочек старшины не было. Возле кухни тоже: там неторопливо расхаживал Мотькин в одних трусах. Его брюки, гимнастерка и поварской фартук сушились на жердях навеса. Мотькин крошил голубям куски размоченного для кваса хлеба, и те копошились возле самой печки.
«Любитель природы, — Кощеев фыркнул. — Наверное, каждый день жареных голубей жрет и квасом напивает».
Старшину он увидел на дальней куче металлолома. Барабанов что-то искал. «Ну да, шайбочки, винтики — в хозяйстве пригодится…»
Старшина разогнулся, посмотрел из-под ладони в сторону Кощеева, словно потревоженный его взглядом, и пошел к другой груде ржавого железа. Кощеев отвернулся и стал смотреть на соседнюю сопку.
Обрывистые неприступные скалы, густые заросли травы и мелкого кустарника — это был верхний этаж сопки. Пониже — словно щетина из буро-зеленой глыбы — торчали неподвижные томнокорые деревья. Отсюда они казались обугленными, эти корявые маньчжурские дубки с хилой, но пригодной ни на что древесиной. На них были развешаны не слишком обильно оранжевые клочья листвы. Тот дубок, что забрался повыше, прямо-таки пылал под лучами заходящего солнца. А понизу сопку облепили заросли голого осеннего кустарника, будто густой сизый дым набился в ложбину. Нетронутый островок, а не сопка! Ни бетонных плит, ни траншей… Но Кощеев знал, что противоположный скат сопки совсем не похож на музейную редкость.
Внезапно Кощееву почудилось какое-то движение среди дубков. Старый солдат, он почти машинально отметил ориентиры и до рези в глазах начал всматриваться в ожившую точку. Вроде бы пес… А вот еще один, и еще… Ну да, из тех, что выискивали мертвечину в разбитых дотах. Бойцы терпеть не могли пожирателей трупов, постреливали в них при каждом удобном случае. Крохотные фигурки метались в сизых зарослях, то пропадая, то возникая на проплешинах камня среди дубков.
Кощеев вспомнил, что и раньше видел собак на той сопке. Почему они к ней льнут? Человека чуют?.. Точно! Какой-то самурай забился в нору и боится пикнуть, нос показать. Ну а собачня теперь на живых охотится как на мертвых. На одиночных посыльных, на раненых, спящих. Мертвечину-то всю пожрали…
Кощеев бегом спустился к лагерю. Громко топая, ворвался в казарму.
— В ружье! — свирепо выкрикнул он. — Самурая видел!
— От брешет! — Поляница сел на кровати, но, видя, что все бросились к пирамиде с оружием, начал торопливо обуваться.
…Посудин и Кощеев бежали по крутому склону, тяжело дыша, бренча антабками винтовок и разными предметами в карманах, хватаясь потными руками за траву и ломкие ветви кустарника.
— Скорей, скорей! — шепотом покрикивал Кощеев.
Зацепин подвернул ногу, поэтому отстал. Посудин бежал, как на ходулях, выбрасывая ноги далеко вперед. Выбеленная солнцем пилотка гуляла по его некрупной шишкастой голове, пока не угомонилась где-то на затылке. Крепко сжав зубы, Посудин был готов умереть, но не выказать, что нет уже мочи гнаться за жилистым и злым, как черт, Кощеевым.
Преодолев стремительным броском дубовый лесок, Кощеев первым вырвался на водораздельную линию сопки. Дальше начинался другой пейзаж. Тело сопки, насколько хватал глаз, было вспахано артснарядами я тяжелыми минами. Пласты дерна, горы щебня, скорлупа бронеколпаков, бревна накатника, вороха колючей проволоки, изуродованные рельсины и бетонные огрызки столбов — все было перемешано, смято, опрокинуто на незащищенную голую землю… Здесь японский гарнизон стоял насмерть.
Кощеев некоторое время прислушивался к тишине. За спиной надсадно дышал Посудин.
— Скрылся? — шепотом спросил Посудин.
— А ты как думал? — Кощеев закинул за спину винтовку. — В Москве небось слышно: Посудин в Маньчжурии бежит.
— Где ты его засек?
— Видишь иву в распадке? Ориентир один, камни — ориентир два. Где-то там должна быть щель. В нее самурай и залез.
Они спустились в низину, сели на камни, закурили. Задавленная ночным морозцем трава полегла, протянув длинные плети. Слева громоздилась груда мшистых камней в окружении кустарника. Вот эти-то оголенные кусты, пронизанные во всех направлениях побуревшими травяными лианами, издали и казались сизым дымком. Справа возвышался ярко-желтый охряный откос, поймавший макушкой последние лучи солнца. Под обрывом, как под щитом, стояла большущая старая ива, не потерявшая еще ни одного листочка. По растрескавшемуся могучему горбылю ствола сновала пара юрких и нагловатых поползней. Поглядывая на людей и попискивая, пичуги перепорхнули почти к ногам Посудина. Он протянул им голую ладонь.
Издали донесся шум…
— Барабанов спотыкается, — сказал Кощеев и поднялся с камня.
Поползни с писком разлетелись в разные стороны.
Втроем обыскали низину, попыхивая самокрутками. Ничего интересного не обнаружили.
— Может, не самурая ты видел? — Зацепин опять сел на траву и начал снимать сапог. — Может, барсук тут гулял или другой зверь. Говорят, в этих местах было полно барсуков.
Кощеев громко запел, нарочито фальшивя:
На карнавале
Под сенью ночи…
— Трудный ты человек, Кощеев, — с обидой проговорил Посудин.
Кощеев, пришлепывая ладонью по камню, продолжал петь:
Вы мне сказали:
«Люблю вас очень»…
С грохотом оружия и амуниции появился старшина Барабанов. Лицо мокрое, усы обвисли.
— Так… — сказал старшина, переводя дыхание и утираясь рукавом. — Отдыхаем, значит? И поем.
— Никак нет, товарищ старшина, — Зацепин поднялся, попытался доложить, но старшина прервал:
— Вижу, ефрейтор Зацепин. Вы лично — портянки сушите. Приведите себя в порядок, потом… В общем, совесть имейте, товарищ ефрейтор. Перед вами не панибрат какой-нибудь, а ваш непосредственный начальник, командир взвода.
Чрезвычайно редко Барабанов переходил на «вы», и это не обещало ничего хорошего.
— Разрешите, товарищ старшина? — Посудин вытянул руки по швам и, ощущая на себе недовольный взгляд Барабанова, вдруг почувствовал огромное желание отдать честь. Он с трудом подавил в себе эту нелепую в данной обстановке потребность и заговорил нарочито бойко: — Мы преследовали самураев до того места…
— До которого? — перебил старшина и, повесив на шею свой новенький ППШ, сложил на него руки — совершенно мирная фигура на мирном пейзаже. — Как нужно доложить по всей положенной форме, рядовой Кощеев?
— Докладать нужно так… — произнес, словно отстукал на машинке, Кощеев. — Преследование противника силами до трех старослужащих бойцов, вооруженных винтовками системы капитана Мосина образца 1899 года, продолжалось вплоть до южного ската высоты 960.
— О! Герой! — Старшина обошел Кощеева, присел на камень. — От зубов так и отскакивает!
Поляница с ручным пулеметом и гирляндой гранат-«фенек» на поясе топтался наверху, демонстративно не желая спуститься в низину. Неожиданно он захохотал трубным басом.
— Ты чего, рядовой Поленница? — Старшина вытащил из полевой сумки пачку папирос. — Расскажи нам, что увидел смешного, и мы все посмеемся, значит, вместе с тобой.
— Да я так, товарищ старшина… Про сэбэ.
— А я знаю, почему ты «про сэбэ». Кощеев ляпнул с потолка «высота 960» и не перекрестился даже. Очень смешно. Теперь скажи нам, рядовой Посудин, коль твой командир все еще держит сапог в руках… Какие они, эти самые самураи, и что они делали в данной местности?
— Как вам сказать, — замялся Посудин. — Пока мы бежали, они скрылись… Вернее, он скрылся. Один был самурай, рядовой Кощеев видел.
— А ты не видел?
Посудин честно признался:
— Не видел.
Массивное лицо старшины медленно темнело. Сдерживая гнев, он обернулся к Кощееву:
— Теперь послушаем тебя. Говори.
— А что тебе говорить, старшина? Ты в своей умной голове все уже и без наших слов выстроил! Тебе начхать на наши слова. Ты начальник, а начальника любить полагается. А как же тебя любить, если ты меньше моего солдатской каши ел? — Кощееву показалось, что говорит он недостаточно зло. — Да и если разобраться, кто ты есть, старшина? Тыловая крыса, пороху не нюхал.
Бойцы, ошеломленные выходкой Кощеева, молчали. Барабанов медленно приходил в себя.
— Ты же меня, сукин сын, с педелю, как увидел, — запинаясь проговорил он. — Откуда тебе знать, нюхал я пороху или не нюхал? Ишь чем захотел ушибить — не нюхал! Да ты сам-то нюхал? Что-то не видать на тебе ни орденов, ни медалей… Значит, так, товарищи бойцы, — голос его отвердел. — Всем встать по стойке «смирно». Ефрейтор Зацепин! Два наряда вне очереди! За допущенные безобразия и панибратство с подчиненными, за учинение глупой беготни но сопкам… Рядовой Кощеев! Десять суток ареста за физкультуру, которую ты нам устроил, за обращение не по форме к командиру взвода и грубости при этом. Вопросы есть? Вопросов нет. Рядового Кощеева снимаю с наряда. Зацепин, забери у него винтовку и ремень.
Возвращались молча. Солнце скрылось, из низин и артворонок торопливо выползали сумерки.
— Зря вы так, товарищ старшина, — Зацепин переживал, ковыляя рядом с Барабановым, — Одной ногой в гражданке стоим, к октябрьским обязательно дома будем подчистую… Писаря с дивизии сказали по старой дружбе…
— Нараскорячку будешь стоять — пупок развяжется, — в голосе старшины прорывалась обида. — Может, оттого и хромота нашла? А служить я вас заставлю. Пока вы в армии, дурь вашу не принимаю. Не хотите по-хорошему, будет по-другому, в рамках воинских законов и уставов. Устрою вам гражданку. Последними отпущу, потому что не научены любить дисциплину. Последними! Так что забудьте про демобилизацию. Служить вам еще да служить, что медному котелку.
Поляница шел замыкающим. Когда старшина замолк, он неторопливо произнес:
— А прыкаже товарищ Сталин, все враз на гражданке очутимось, да у одной колхозной брыгади, старшина и евхрейтор, студент и арестованный.
— А ты? — спросил Кощеев.
— А я — брыгадыр той брыгады.
— Вот, пожалуйста, — сказал старшина Зацепину. — Рядового Поленницу хоть сейчас тоже под арест. Тоже колхозной жизнью живет. А посмотри, что ни слово — то с умыслом, с закорючкой, чтоб больнее кому-то сделать.
— И буду я хлопцам премии выпысувать, — гудел мечтательно бас. — А кому-то я не буду премии выпысувать, а только штрахфовать.
— Вот, — сказал старшина, — это про меня. Только он хитрей всех вас. Его не прижучишь сразу. Но доберусь и до него.
Посудина так и подмывало поговорить со старшиной. Улучив момент, он подошел сбоку, кашлянул в грязный кулачок.
— Извините, товарищ старшина… Я всегда молчал…
— Значит, молчи дальше, студент, тебе же лучше будет.
— Вы, наверное, долгое время вращались в сфере вещей, неодушевленных предметов… и потеряли контакт с людьми?..
— Что-о?!
— Да поговорите вы хоть раз по-человечески со стариками, — заторопился Посудин, — со всем личным составом! Неужели мы ничего не можем понять без крика? Неужели мы не хотим выполнить поставленную задачу?
Барабанов с удивлением смотрел на Посудина. Солдат суетливо размахивал руками и не замечал, что зубы его выбивают нервную дробь.
— Все мечтают о новой жизни! Вы понимаете? Мечтают! Чтоб без окопов, казарм, насекомых, чтоб без поверок, побудок и песен в строю! Какое вы имеете право, старшина Барабанов, запрещать мечту? Вы… вы безнравственный, жестокий человек!..
— Так, — растерянно произнес старшина. — Вон оно что… Смотри ты… Спятил, студент, что ли? Да разве я враг бойцам? Для их же блага стараюсь, держу в узде… чтоб не испортили под конец свою биографию. Чтоб вернулись домой как люди, а не арестанты… Ишь ты, какой слог взял… Стервец ты, студент…
Посудин пытался еще что-то сказать, но старшина гаркнул:
— Прекратить пререкания! — И сбавив тон: — И дыши ровнее, рядовой Посудин. Что это зубья твои клацают, будто затвор дергаешь?
Кощееву снилась гауптвахта. Промерзшие насквозь стены роняли иглы инея, и они впивались в его тело, впрыскивая под кожу боль и холод. Он проснулся и вспомнил, что сегодня его отправят с оказией в город, на гарнизонную гауптвахту. От неприязни ко всем на свете гауптвахтам или от холода его начало мелко трясти. Северный ветер, усилившись с вечера, завывал в сопках на разные голоса, ему вторил грохот кровельного железа на казарменной крыше. Сильно пахло разогретой мастикой.
Кощеев оделся, сунул босые ноги в холодные ботинки. Приглушенный свет «летучей мыши» тускло освещал согнутую спину дневального. Спина колыхалась рывками. Пригляделся — Посудин. Стоял он неудобно, упершись руками в колени, и натирал ногами пол. Из узкой его груди с хрипом и свистом вырывался воздух. Правая нога то и дело срывалась с суконки, и подошва с рычанием скребла пол — гвозди вылезли или скостка еще не обтерлась как следует.
Кощеев зевнул и спросил:
— Кто приедет?
Посудин разогнулся, сердито посмотрел на него.
— Ротный. А может быть, комбат.
— Поэтому Барабанов и смеялся?
— Теперь и мне смешно. Напросились…
— Почему же тогда меня снял? Такой хороший случай… — Кощеев еще раз с удовольствием зевнул и вытер кулаком слезу.
— Если преступника не повесили, значит, расстреляют…
— Типун тебе на язык, продолговатый! — Кощеев запахнулся в шинель и вышел из казармы.
Под навесом суетился Зацепин. Под ударами ветра из печи вырывались яркие языки пламени и освещали весь бивак. Полы шинели Зацепина были засунуты под ремень. Брезентовую кобуру с наганом он передвинул за спину. Ефрейтор, помешивая обломком японского штыка в казане, вполголоса проклинал ураган, старшину и свою злосчастную судьбу.
— Мастику, что ли, варишь? — спросил Кощеев.
— Старшина полный рюкзак из гарнизона принес. — Голос у Зацепина был злой и усталый. — Мы-то гадали: на кой черт с мастикой в сопки? А он, видишь, еще тогда надумал начальство встречать натертыми полами, как в гарнизоне.
— Куда же ее столько?
— За ночь приказано все помещения надраить. — Зацепин махнул штыком в направлении полуразрушенных строений. Капли мастики упали на плиту и вспыхнули дымным пламенем. — Тракторную армию пригонят… Одуванчиков там вместо тебя уродуется.
— Вместо тебя! — передразнил Кощеев. — Вот студент мне нагадал если не петлю, так пулю, будто я военный преступник. Вот скажи тому же Одуванчику, захочет со мной поменяться?
— Ты и есть преступник. Все сачки — военные преступники, если по совести.
— А сам-то! Ты на себя посмотри! В наряд-то напросился зачем? Посачковать? Вот и сачкуй.
Кощеев пошел от печи. Зацепин крикнул ему вслед:
— Не садись где попало, отведенное место есть! Убирать за всяким…
— Дурак ты, а еще ефрейтор, — огрызнулся Кощеев.
Он хотел еще заглянуть к Одуванчикову, посочувствовать или поиздеваться в зависимости от ситуации, но из темноты в лицо грохнуло тяжелое:
— Стой! Хто иде!
Кощеев выругался.
— Вот зараза… Микада идет. Пропустишь микаду?
— Испужався, Кешко? — Поляница приблизился, дохнул табаком. — Доскажи про Марысю. Ты остановився на том…
— Ты здесь, а они там. Ловкач! — Кощеев хохотнул. — Ну да, ты самый хилый, а студент — Илья Муромец.
— Мы ж по очереди, Кешко. Чего взвився? Послухай, що кажу… Витэр якись звукы доносыть…
Они взобрались на дот, ежась от ветра. Здесь, наверху, почти не было слышно громыхания жести, но зато обнаружилось множество других звуков — от неясного шепота и бормотания до оглушительного свиста и воя. Глыбы бетона, торчащие прутья арматуры, щели, амбразуры, колючая проволока — все это вдруг обрело голоса…
— Жуть какая, — Кощеев поежился. — А я портянки не надел.
— Помовчи, Кешко.
Откуда-то сыпануло бетонной крошкой, пылью, затем пронеслась туча высушенной до звона листвы, дохнув бочечно-дубовым ароматом. Но вот из сонмища звуков выклюнулся один, совершенно особый, чуждый всей этой какофонии. Кощеев перестал дышать.
— Ось, чув? Як киркой по каменюке, — прошептал Поляница. — Чув?
— Сходим туда, хохол? На разведку?
— Нэ можно. Я на посту.
— Тогда я сам пойду.
— Ни, тоби тоже нэ можно… Во! Знов, як киркой…
Кощеев засмеялся:
— Это в твоем чайнике, хохол, как киркой наяривает. Беречь надо чайник, в ремонт сдавать, а ты не сдаешь. Не возьмут тебя бригадиром на гражданке. Какой же из тебя бригадир с худым дном?
Поляница шумно задышал.
— И евхрейтор слыхав: стучыть… Но вин каже, то витэр каменюками грае.
— Ладно, иди служи, хохол. Ефрейтор, наверное, уже по кочкам тебя несет. А я тут послушаю, а вдруг и вправду стучит?
— У тэбэ друзи е, Кешко? — Кощеев молчал. Хоть один на всем свити, е?
— А чего ты, хохол, в душу вдруг полез?
— Бо нэма у тэбэ друзив, Кешко.
Поляница ушел, а Кощеев сполз с верхушки дота и повис, уцепившись за металлическую рамку амбразуры. Он висел над свалкой битого кирпича и бетона, соображая, куда прыгнуть. Вроде бы вспомнил, где торчит штырь, а где бревно. Ухнул в темень и приземлился удачно. Минутой спустя уже бежал вниз по склону, рискуя сломать себе шею.
В низине он передохнул и, немного поблуждав, отыскал иву. Сел на искривленный у комля ствол и обратился в слух. Лес на сопке стонал и ревел. Ива обильно сыпала свою мелкую листву, которую умудрилась сохранить до такой поздней поры. В глубине ее ствола что-то скрипело и потрескивало. Кощеев вдруг почувствовал себя маленьким беспомощным существом, над которым ревет и бесится огромный непонятный мир, первозданная стихия, клокочущий океан, в котором все перемешалось — вода, воздух, люди, мысли…
Так и не дождавшись стука «кирки по каменюке», он полез к невидимому в темноте водораздельному ребру склона. И неожиданно напоролся на туго натянутую колючую проволоку. Но днем здесь не было никакой проволоки!
Отсасывая кровь из царапины на ладони («чтобы ржа внутрь не попала»), Кощеев настороженно прислушивался к завываниям ветра. Здесь ветер был особенно силен, и довольно трудно было удержаться на ногах. Кощеев совершенно замерз и поэтому долго не раздумывал. Держась обеими руками за металлический кол, нащупывал ногами упругую нить и переносил на нее всю тяжесть тела. Проволока разрывалась со звуком выстрела. Проделав проход, полез по щебнистой насыпи и свалился в окоп. И тотчас услышал громкий лай. Пес задыхался и захлебывался лаем на ветру. Кощеев испугался и полез на бруствер. Завыл-залаял фистулой еще один пес, и вдруг грянул собачий хор. Кощеев чудом нашел проход в проволочном заграждении и кувырком скатился в низину. Опомнился уже на «своей» сопке. Лежал без сил где-то на полпути к лагерю. Легкие саднило, воздуха не хватало. Собачий лай приближался. Пошарив руками вокруг себя, он нашел несколько увесистых холодных камней и запустил один навстречу лаю. На Кощеева обрушилось что-то лохматое и тяжелое. Падая, он наугад ударил камнем. Пес громко заскулил и свалился с него. Но другой рванул его за ворот шинели сзади, пытаясь добраться до шеи. Кощеев резко развернулся — пес отлетел. Удар в пустоту, пинок — собачня шарахнулась и вновь окружила — рычащая, лающая… Кощеев рванулся в одну сторону, затем в другую. Глотка пересохла от страха, он натужно сипел и бестолково молотил руками и ногами, непонятно откуда и силы брались. Потом он побежал, громко топая, и стая вновь припустила за ним. Самая отчаянная собачонка преследовала до самой казармы, хватая за ноги и заливаясь истошным лаем. Увидев дневального под керосиновым фонарем, Кощеев бросился к нему, рванул к себе винтовку.
— Дай шарахну!
Сонный Одуванчиков вцепился обеими руками в винтовку.
— Еще чего!
Кощеев схватил швабру, прислоненную к стене, и погнался за собакой. И столько в нем было яростной прыти, что ему удалось догнать и стукнуть собачонку по хребтине. Ручка швабры переломилась, и он запустил обломок вслед удалявшимся собачьим воплям.
В казарме он снял гимнастерку и штаны и с помощью Одуванчикова извел на себя несколько индивидуальных пакетов. Потом принялся пришивать полуоторванный ворот шинели, проклиная себя за идиотское приключение.
К утру ветер слегка ослабел. По низкому небу стремительно неслись глыбы туч и облаков. На утреннем осмотре солдаты стояли в мятых шинелях — только накануне вечером раскатали скатки.
Злой, невыспавшийся Посудин белил известью кирпичи ограждения появившейся за ночь аллеи. Вела она через весь лагерь от пищеблока к отхожему месту. «Шоссе имени Барабанова», — окрестил аллею Кощеев, как только продрал глаза. «Золотарный шлях», — определил рядовой Поляница. Но все признали, что дорожка с кирпичами по бокам — это то, чего недоставало лагерю военно-трофейной команды.
Старшина распределял людей на работы, когда послышался трескучий голосок трофейного мотоцикла. Поспешно закончив инструктаж, старшина побежал к шлагбауму, придерживая обеими руками полевую сумку, офицерский планшет, бинокль в чехле и большущий пистолет в новехонькой кожаной кобуре.
Зацепин поднял шлагбаум и, выкрикнув напряженным голосом «смирно», отдал честь. Рядом стоящий Поляница взял винтовку на караул.
Мотоцикл с люлькой, тяжело переваливаясь, въехал под шлагбаум. Прибыли трое: гвардии капитан Спицын, санинструктор Кошкина и мотоциклист-автоматчик Муртазов. Капитан Спицын — хрупкий и щуплый на вид интеллигент, раненый-перераненый, дважды контуженный, весь в орденах и медалях. Рассказывали, что при взятии хутора под Кенигсбергом он схватился врукопашную с тремя дюжинами эсэсовцев и положил их одного за другим. А санинструктор Кошкина вообще была знаменитой личностью не только в полку, но и в дивизии.
Старшина Барабанов доложил, как полагается, что происшествий за время отсутствия капитана не случилось, что по списку в команде числится столько-то, в строю присутствует столько-то, что больных нет, а арестованный — один.
Капитан слабо пожал крепкую ладонь старшины, потом посмотрел на Зацепина и протянул ему руку.
— Как служба, Зацепин?
— Нормально, товарищ гвардии капитан! — бодро ответил Зацепин. — Скукоты не бывает.
— Так точно, не бывает, — вежливо подтвердил старшина.
Капитан посмотрел на часы.
— Почему люди до сих пор не разведены по работам?
— Так ведь вас ждали, товарищ гвардии капитан… Как положено, значит…
— Что положено? Торчать без дела на плацу в ожидании начальства? Всем сейчас же за работу! К октябрьским УР[1] должен быть вычищен до последней гайки.
— К октябрьским никак не успеем, товарищ гвардии капитан. Народу не хватает, да и матчасть…
— Говоришь, не хватает, а сам арестовываешь? — И, не слушая объяснений старшины, приказал: — Давай сюда арестанта.
…Солдат и офицер сидели за столом, разглядывая друг друга. В казарме было тихо и пусто.
— В каких частях служил, рядовой Кощеев? — Спицын старался подавить в себе неприязнь к этому невзрачному человеку, на лице которого было написано — «разгильдяй».
«Разнос будет», — понял по глазам начальства Кощеев.
Слушая бесстрастный перечень командиров и номеров частей, Спицын подумал, что это все дальневосточные части, в которых он не имел счастья служить. В сорок первом Спицын рядовым пехотинцем драпал из-под Бреста почти до Волги, в сорок третьем уже лейтенантом прошел тот же путь в обратную сторону. Вглядываясь в лицо солдата, который, пожалуй, был даже старше его по возрасту, невольно попытался воскресить в себе ощущение солдатской поры: неизбывный страх не перед смертью, не перед тяготами военной и вообще армейской жизни, а перед постоянной возможностью по дурости или сгоряча нарушить приказ, устав, какой-нибудь неведомый армейский закон.
Был и другой страх, даже не страх, а ужас — при мысли, что твоей судьбой распоряжается неумелый или недалекий командир, а то и вовсе самодур.
— В каких боях участвовал? — Спицын пододвинул к нему только что распечатанную пачку маньчжурских сигарет.
— Спасибо.
Они закурили от одной спички, одновременно затянулись. С запахом дешевого табака и фосфорного дыма сгоревшей спички стало обоим легче дышать и говорить.
— Неделю всего и воевал, — проговорил Кощеев, разглядывая кончик своей папиросы. — Неделю за все годы… А в общем-то в окопах на границе сидел, с сорок первого, как только определили войска погранподдержки. Окопы сами рыли, и блиндажи рыли, и дзоты, и котлованы под технику. А в сорок пятом оказалось, не так мы рыли. В сорок пятом все заново пришлось рыть: и траншеи, и котлованы. Лопата больше всего и запомнилась за шесть лет службы.
Они помолчали. Кощеев с жадностью затянулся так, что на глаза навернулись слезы. Ему хотелось, чтобы вот так говорили они и курили до бесконечности и чтоб никто им не мешал.
— Последний мой командир, лейтенант, был из Владивостока… Не сахар, конечно, но до гроба его не забуду. Встречу где на гражданке — последнюю рубаху спущу, а отблагодарю… в ресторан позову или еще как… Поверил он мне, в поиск взял. Трудный поиск был, не каждого брали… Слышали о самурайской пушке? Так это мы ее раздолбали. Когда все кончилось, смотрю: почти все ребята кровянкой умываются, а кого и наповал… А на мне ни царапины. Кто бы другой перекрестился, а мне радости не было. Как будто кто назло все в жизни коверкает.
— Жив лейтенант?
— Может, и жив… На ту сторону в летучке увезли.
— Боевой боец, а со взводным не ладишь. Слышал я, на гражданку собрался? Не рано?
Кощеев с укоризной посмотрел на капитана.
— Почему рано? Пора, однако, и на гражданку. Война-то кончилась.
— Кончилась. Но время какое?.. Не понимаешь, что ли? Серьезное время. Ладно, Кощеев, парень ты с головой и боевым опытом. Ставлю тебе задачу: служи до демобилизации на совесть, со всем умением, без срывов. Тебе это нужно прежде всего, И мне, и всем — поверь. А насчет ареста…
— Не надо, товарищ капитан. Арест так арест, что я, на губе не сидел?
— Гауптвахта? Сейчас? Сломишься, Кощеев…
Кощеев хмыкнул:
— Вы уж скажете!
— Чем займешься на гражданке? Есть специальность?
— Были бы руки…
— А все же?
— Что умел, давно уже забыл… А в армии… воевать, наверное, научился. Да разным хитростям: как из носового платка портянку сделать, как от наряда увильнуть или, наоборот, в наряд напроситься. А что гражданка? Проживем и на гражданке. Лишь бы отпустили…
И открылось тут гвардии капитану Спицыну, что солдат боится той, другой жизни, от которой начисто отвык, которую помнит кусками — будто далекое детство. Бравирует и боится…
— Подожди, Иннокентий… Скажу тебе одно, будет демобилизация. Будут разнарядки на хорошие предприятия… Чтоб в рабочий класс, в коллектив… В общем, давай держать контакт. Помогу, чем могу.
Кощеев вышел из казармы в недоумении. С чего это капитан на чувства давит? И видит-то его впервые…
Старшина стоял посередине аллеи, широко расставив ноги.
— Где твоя пилотка, рядовой Кощеев? Почему с пустой головой?
Хотелось ответить насчет пустой головы, но Кощеев сдержался.
— Так ветер же, товарищ старшина. Вышел ночью по надобности, а тут как дунет…
— Значит, так. Чтоб из-под земли, но головной убор — на место. Даю ровно час. Найти и доложить.
Старшина пошел к казарме, Кощеев догнал его.
— Товарищ старшина, час — мало. Может, головной убор на другую сопку забросило.
Старшина скомандовал «кругом» и «шагом марш» и пошел в казарму. Просунул голову в просвет между краем циновки и стеной.
— Разрешите, товарищ гвардии капитан?
Капитан сидел, подперев голову рукой.
— Присядь, Федор Егорыч, — он выдвинул ногой табурет из-под стола.
Старшина сел.
— Не желаете перекусить с дороги, товарищ гвардии капитан? Повар Мотькин грибков нажарил. И японский шнапс есть, как его… смешное название.
— Сакэ?
— Вот-вот. В танке целую баклагу нашли.
— Сначала решим одно дело… Надо отменить арест Кощеева.
— Да вы что, товарищ капитан! — Старшина встал с табурета, одернул гимнастерку. — Никак нельзя, товарищ капитан! Они ж меня съедят, как почуют слабинку!
— Успокойся, Егорыч, и сядь. Никто тебя не съест.
Старшина продолжал стоять.
— Это что же получается… Из Красной Армии смехоту делать?..
— Ну вот что, товарищ старшина! — Голос капитана стал прежним — сухим и ломким. Раньше от этого голоса у подчиненных потело под мышками и стучало в висках. — Никто тебе не позволит из Красной Армии смехоту делать! Арест ты все-таки снимешь. Найди подходящий повод и отмени наказание. А потом можешь обжаловать мои действия…
Посудин стоял у шлагбаума, подняв воротник шипели. Кощеев подошел, посмотрел в ту же сторону, что и Посудин, но ничего интересного не увидел.
— Слышь, студент? Заснул, что ли? Отчего так: когда тебе дают по морде или, попросту говоря, терпишь неуспех, то как бы несет мертвечиной?
— Чего? — Посудин показал из-за воротника посипевший мокрый нос. — Какой неуспех?
— Да нет. У меня-то везде успех. Я так, с понту… — Кощеев засунул руки в рукава шинели и пошел к разбитой огнеточке.
— Подожди! — крикнул Посудин. — Объясни понятней!
Но Кощеев не нашел нужным объяснять. У «пищеблока» он остановился.
— Ты чего, Мотькин, не в настроениях?
Повар, чертыхаясь, швырял в печь поленья.
— Да эта, мадам фи-фи! С чистыми пальчиками! — Мотькин был рад хоть с кем-то отвести душу. — Чо заявила? Грит, где гигиена, где другое, третье. И почему, грит, невкусно у тебя получается? Вот… раскочегарю ей плиту, принесу мешок гречи и полбочки сала — пусть сама обед варит. Посмотрим! Посмотрим, что получится! Знаем таких, с пальчиками! Видали!
— Ты бы ей объяснил, Мотькин, — Кощеев был настроен миролюбиво. — Так и так, мол, солдатское пузо к моей — твоей, значит, — жарехе привычное. И что задумал ты довести трофейную команду до такой счастливой жизни, когда бойцы начнут переваривать трофейные болты и гайки.
— Пошел ты! — сказал Мотькин, сразу остыв. — Трепач. Мосол.
— Выходит, турнули тебя, Мотькин, из поваров? Вот и сморкаешься в потолок. Будешь теперь вместе с мулами матчасть тягать из болота. Обязательно приду посмотреть. Только не наступи животным на копыто. Старшина мулов бережет.
Мотькин начал ругаться, а Кощеев, довольный разговором, пошел дальше. Возле барака, подготовленного для трактористов, остановился как вкопанный. Санинструктор Кошкина, стоя на коленях в раскрытой настежь двери, домывала пол.
Кошкина увидела остолбенелого солдата и зашумела:
— Чего пялишься? Иди своей дорогой! Иди!
— Как это «иди»?.. — строго спросил Кощеев, приходя в себя. — Я с проверкой помещений…
— Тоже мне, проверяльщик! — Кошкина сунула ему в руки таз с грязной водой, выжала в него тряпку. — Вылей. Где тут у вас выливают?
Кощеев понятия не имел, где у них выливают. Унес таз далеко за строения и выплеснул в воронку от артснаряда. Глядя на струйки грязи, подумал о Кошкиной с восхищением: «Вот гангрена! Симпатичная…»
— Молодец, понятие имеешь, — сказала санинструктор, когда он с тазом вошел в барак. — И даже ноги вытер?
— А как же? Гигиена — это мое любимое занятие в личное время. — Он уселся без спросу на стул. — Так насчет помещения. Всю ночь мастикой натирали, а вы, значит…
— Здесь не натирали.
— Разве? — он посмотрел себе под ноги, — А мне доложили: натирали. Придется наказывать.
Она засмеялась:
— Ладно, проверяльщик, иди. Потом со всеми давай на медосмотр. Насекомые водятся?
— Не водятся, — Кощеев тяжело вздохнул. Кто бы знал, как не хотелось уходить отсюда!
— Не вздыхай, пехота. Скоро по домам… — Она расстелила на столе накрахмаленную, без единого пятнышка, простыню, любовно разгладила руками. — Жену обнимешь, Детишки, наверное, ждут не дождутся.
— А как же. В форточку выглядывают.
— Вот и обрадуешь.
— А вам, извиняюсь, далеко ездить не надо? За радостью?
— Ты про что? — посуровела она.
— Да я так… Сейчас все в душу лезут, а я что, рыжий? Сам кому хошь залезу, попробуй вынуть.
Кошкина села на стул, вытащила из нагрудного кармана портсигар.
— Какой шустрый. Прямо в душу?
— Для таких, как я, ваша душа карболкой пахнет, — совсем осмелел Кощеев. — Духами — для других.
Закурили.
— Ишь, разговорился… Как зовут-то?
— Не все ли равно? Хоть какое будет имя, в толпе мой портрет не заметите.
— Вот смотрю я на тебя… Ведь ты немолоденький уже, самостоятельный, семейный, с тобой можно и об жизни поговорить. А с другими-то как? Чуть увидели бабу в военной форме, сразу на уме одно. И глазки сразу масленые, и слова скользкие. А ты о глупостях не подумаешь.
— Нет, о глупостях не подумаю, — согласился Кощеев. — Давно служите?
— С сорок третьего и все время на фронте… Научилась, слава Богу, насквозь мужика видеть. В бою трудно роль играть. В бою вы голые и прозрачные… Нравился один, скромный лейтенантик — сволочь оказался. Ненавидела другого, а вышло — хороший человек был. Да нужен-то ведь бабе не чин, не герой, не орел писаный, а просто-напросто хороший человек…
Выйдя из барака, он долго стоял и курил на ветру и думал о неземной красоте сержанта Кошкиной, о ее откровенных словах.
«Хороший человек… А где его взять? Ты бери, какие есть, пока не поздно». Себя он не считал хорошим человеком и, откровенно говоря, поэтому переживал, особенно по большим праздникам. Знал о себе: груб, неуч, страхолюдина, а в пьяном виде лезет в бочку.
Груз больших и малых грехов постоянно давил, не очень-то приятно было тащить его на себе. Откуда они только взялись, эти грехи и уродства, дьявол их дери? Неужели были заложены в семени? Ведь сколько помнил себя, вокруг — грязь, мат, дым коромыслом. Мать — всегда веселая, не просыхала от престольных «сабантуев» и «производственных успехов». Отцов было много, и черт знает, какой из них настоящий… С таким детством можно стать «хорошим человеком»?
— Нашел? — перед ним стоял старшина и накручивал ус.
— Еще нет. Говорил же, часу не хватит. Сколько натикало?
— Я тебе натикаю!
— В сопки ходить без винтовки не положено, а ефрейтор пирамиду не открывает. Говорит, потому что арестован…
— Ох, Кощеев!.. Значит, так. Даю еще полчаса. Не отыщешь головной убор… пеняй на себя. Все мои терпения кончились!
— А как насчет винтаря?
— Не могу я тебе доверить оружие. Не могу, и все тут! Недотепистый ты человек, рядовой Кощеев, несерьезный! Не приспособленный для военного дела. Нет в тебе никакой солидности.
— Без оружия в сопки не пойду. Не положено. Сколько вон на природе бродит всяких охламонов. Чиркнет ножичком пониже пупка, а мне даже напугать его нечем. И собачни полно без ошейников. Как увидят — безоружный арестант, да еще без пилотки, — загрызут…
— Стой здесь и жди. — Старшина круто развернулся и пошел в казарму.
Вскоре Кощеев увидел Посудина и Зацепина.
— Ты что, Кешка, совсем оборзел? — Зацепин широко раздувал ноздри. — Вместо того чтобы отдохнуть мосле ночи, нам с тобой нужно нянчиться!
— Это как… нянчиться? — не понял Кощеев.
— На ручках носить!
— Где умный, а где… — Посудин не закончил, махнул рукой.
— Понятно, славяне! — радостно воскликнул Кощеев. — Старшина сказал вам, что меня нужно сопровождать в сопки? Охрану выписал? Ну педагог! Макаренко!
Подошел заспанный Поляница.
— Хочу на Украйну.
— Еще один тронутый. — Зацепин отвернулся и стал смотреть на Одуванчикова, который неподвижно стоял с винтовкой возле шлагбаума.
— Ты же с Приморья, Богдан, — проговорил Посудин, ежась от ветра.
— Вот и хочу побачить. Родычи з Украйны. Хочу в настоящей хати пожиты. Кавунив поисты. Горилку попыть. Девахи на Украине задасти, грудасти, а хлопцив нэма. Повыбыли хлопцив…
Кощеев раздобрился вдруг, вытащил кисет, и начал всех угощать.
— Во сне задастых увидел, хохол?
Поляница не ответил.
— Так что будем делать? — сердито спросил Зацепин, сворачивая ювелирную козью ножку.
— Лучше давай про гражданку, начальник. И не ерепенься, — сказал Кощеев. — Человек я пропащий, биография моя хреновая. Так что воспитывать меня без толку. Давай про то, как мы вдруг станем гражданскими. Ты, например, что будешь делать?
— Надоел ты мне со своими баснями. — Зацепин прикурил от своей зажигалки и дал прикурить остальным.
Посудин затянулся и закашлял. Кощеев стукнул пару раз кулаком по его костлявой спине.
— Спасибо, — сказал Посудин. — Мы много разговаривали о гражданке… но едва ли кто задумывался, а возможно ли вот так вдруг сразу стать гражданским человеком? После трех, четырех, семи лет службы?
— Сдурел, студент? — возмутился Кощеев. — Выходит, надо всех нас тут еще выдерживать?
— Переход из одного состояния в другое — всегда ломка, Иннокентий, катаклизм, можно сказать. Вломимся мы в ту жизнь в армейской обуви, что-то раздавим, что-то нарушим… Понимаете?
— Непонятно, студент, — Зацепин посмотрел на него снизу вверх. — Тебе-то что волноваться? Демобилизуют — пойдешь доучиваться на юриста. Сколько осталось до специальности?
— Год.
— Вот видишь! Через год станешь милиционером или прокурором. Так чем плохи твои или мои кирзачи, если в них пойдем на гражданку? Ноги будут в тепле.
— На гражданке будэ гарно, — сказал Поляница. — Чого зря молоть? Вси хотят на гражданку. Вси!
— Одуванчик не хочет, — сказал Кощеев. — В училище желает или на сверхсрочную. Только нужно ему сначала решить бабский вопрос.
— И это важно, — сказал Посудин.
Кощеев подставил под ветер окурок — так он стряхивал пепел в полевых условиях.
— Армия, может быть, и вещь, но только если баба под боком. А по мне, хоть красавица начнет уговаривать на сверхсрочную — не соглашусь.
Все посмотрели на него, красавица и Кощеев — это звучало дико.
Посудин и Кощеев спускались по склону сопки, внимательно глядя себе под ноги.
— Ну и погодка. — Кощеев вынул из-за пазухи пилотку, плотно натянул на голову.
Посудил побледнел.
— Ты чего? — испугался Кощеев. — Тебе плохо? Студент!
— Са… самый настоящий… негодяй! Я тебя ненавижу, Кощеев! Ты… ты безалаберный, жуткий тип! Поворачивай назад! — Посудин скинул с плеча винтовку.
— Сдурел, студент? Осторожней с оружием! Осторожней, говорю!
— К чему эта комедия… с пилоткой?
— С пилоткой? — Кощеев снял пилотку, покрутил ее в руках, будто впервые увидел. — Так это Мотькина пилотка. Попросил на пока, чтоб не простудиться. Ему все равно — в тепле. А дождь пойдет — кастрюлей накроется.
— Не верю! Покажи метку.
Кощеев вывернул пилотку наизнанку.
— Гляди, студент. Думаешь, на понт тебя взял?
— Терпеть не могу блатных!
— Много ты понимаешь! Настоящих блатняг видел? Да где тебе. В институтах их не держат и в кинокартинах не показывают.
Метка была явно не Кощеева. Но и не Мотькина!
— Слушай! — закричал Посудин. — Долго ты будешь дурака валять? Я не верю ни одному твоему слову!.. Почему ты ее прятал за пазухой?!
— Ее?.. Сам подумай: разве узнал бы старшина, что я без пилотки? Узнал бы, если она у меня на голове?
— Одуванчиков стоит у шлагбаума, хотя ему положено спать два часа! Я занимаюсь самой настоящей ерундой!.. И все по твоей милости! Поймешь ли ты наконец, Кощеев?!
— Уже понимаю. Не веришь? Чтоб мне провалиться. Чтоб не увидеть мать родную. — Он щелкнул ногтем по зубу, провел большим пальцем по горлу. — Гад буду.
— Нет, Кощеев… Ты чудовище, непрошибаемое… Такие, как ты, отравляют жизнь! Ты не имеешь права…
— Хватит, студент. Не то горло простудишь. Вот сяду сейчас тут и не тронусь с места. Никуда с тобой не пойду! А старшине скажу: студент угрожал оружием, чтоб не искать головной убор. Скажу: несознательный лентяй этот Посудин, отравляет жизнь всем людям. А так как старшина и без меня знает, что ты отравитель нашей светлой жизни, то загремишь ты, студент, на губу со всеми твоими знаниями. Будешь лекции читать китайским клопам и тараканам…
Тем временем они спустились в низину. Кощеев преобразился, замолк, шаг его стал напряженным. Посудин хотел выразить неудовольствие тем, что зашли далеко, но Кощеев яростно прошипел:
— Ша! Ни звука!
Посудин понял, что Кощеев притащил его сюда с какой-то целью. Он сел на комель ивы, подумал, не закурить ли. Но Кощеев стоял, чутко прислушиваясь, и его тревога передалась Посудину. Кощеев полез вверх по заросшему кустарником обрыву, производя поразительно мало шума: под его руками и ногами почти не трещали ветки.
Посудину вдруг показалось, что на него кто-то смотрит. «Какой вздор! — подумал он с внутренней дрожью. — Как будто взгляд можно почувствовать… взять в руки, взвесить…» Тем не менее он начал поспешно шарить глазами в кустах и среди камней, пришептывая: «Отвесьте мне килограмм взгляда… Уберите с моего плеча ваш липкий и недостаточно тяжелый взгляд…» Возле охряного откоса наткнулся на лежащего пса. В этой кудлатой грязной шкуре, брошенной наземь, были живыми только глаза, злобные, бешеные глаза дикого зверя. Пес был некрупный и непородистый, явная дворняжка. Он беззвучно скалил желтые клыки, и уши его были намертво прижаты к затылку.
Кощеев оглянулся и, увидев пса, сразу же вернулся.
— Ага, друг человека, — произнес он в полный голос.
Шерсть на загривке пса поднялась дыбом.
Вот он, людоед, личный враг Кешки Кощеева, зверь до мозга костей, потерявший всякие связи с человеком… Всякие ли? Кощеев ткнул трухлявой веткой в бок собаки, облепленный репьем и колючками.
— Перебит хребет. Однако, неужели это я ее так шарахнул? А черт с ней. Потом пристукнем. Пойдем, студент. Там есть кое-что поинтересней.
Они взобрались но обрыву на водораздел.
— Ты ее убьешь? — спросил, задыхаясь, Посудин.
— Нет, я возьму ее на колени и буду чесать за ухом. Да присядь, каланча.
Они сидели на корточках за грудой камней и вывернутого из недр сопки военного мусора. Перед ними раскинулась знакомая панорама. Кощеев немного удивился, что нет восстановленных тугих заграждений из колючей проволоки, которые он кромсал ночью своими ботинками. Может, в темноте на другую сопку забрел? Да нет же, от собак удирал знакомым маршрутом, поэтому и удрал…
В общем-то, колючей проволоки хватало. Ее огромные спутанные клубы, полузасыпанные щебнем, сохнущим дерном, мусором, ловили ржавыми шипами ветер и шепелявили, посвистывали, завывали, будто это были немощные голоса тех, кто навеки остался в этой сопке.
Кощеев и Посудин спрыгнули в траншею с обвалившимися стенками, дошли по раскисшему дну ее до остатков НП — наблюдательного пункта — с торчащими во все стороны бревнами перекрытий. Отсюда отлично просматривался не только склон сопки, но и обширное болото у подножия со множеством пеньков разной высоты. Когда-то здесь был густой лес… Через болото протянулась насыпная дорога, пропадая за скалистым левым флангом бывших позиций. Серый, лишенный солнца день высвечивал каждую подробность рельефа с одинаковой резкостью, что в двух метрах, что в двух километрах.
Над болотом, сопротивляясь ветру, ходила кругами хищная птица. Пахло ружейным маслом.
— Что-то собачек не видать, — пробормотал Кощеев и вылез из траншеи. — Ты здесь поищи, а я там… Может, занесло головной убор на верхотуру.
Кощеев ушел довольно далеко от траншеи, когда наткнулся на разгромленную батарею японских орудий среднего калибра. Артпозиции вместе с техникой были засыпаны мусором и пластами маскировочного дерна. Земля вокруг пропиталась бурой маслянистой жидкостью. На каждом шагу торчали поржавевшие стволы, станины, тележные колеса, корзины, ящики, обрывки циновок, куски проволоки и вощеной бумаги.
«Интересно, сначала проволоку кто-то натянул, потом убрал. Разгрызи, Кеша, этот орешек, может, сразу человеком станешь».
Поднявшись к скалам, осмотрел развалины двух дотов. Трупы здесь были убраны или растащены псами, бетонные плиты густо разукрашены птичьим пометом. Кое-где в выщербинах Кощеев обнаружил засохшие крошки хлеба и зерна чумизы.
Он увидел, что Посудин подает какие-то знаки, и побежал к нему. Нога провалилась между спиц тележного колеса — такими колесами были снабжены японские орудия, — и он упал. Лежа, разглядел хорошо замаскированную амбразуру, невидимую с высоты человеческого роста. Куча земли, а у ее основания — эта амбразура с вывороченным из нутра механизмом заслонки и искореженной амбразурной рамкой.
Он подполз к амбразуре на коленях. Из черной дыры несло теплом. Тепло истекало почти зримо, и вместе с ним — тревожные запахи.
Подбежал Посудин, шумно дыша. Увидев амбразуру, проглотил сорвавшиеся было с уст слова. Но его беспокоила больше не амбразура, он показал рукой на груду камней, за которыми только что укрывались, Кощеев увидел пять-шесть разношерстных грязных собак. Ветер шевелил их шерсть, пробивая в ней светлые воронки.
Кощеев погрозил им кулаком. Потом вытащил из нагрудного кармана гимнастерки коробок спичек и тощую стопку газетной бумаги, нарезанной для курева. Истратив драгоценную спичку, поджег бумагу и заглянул в амбразуру: груда разбитого железа в окалине и саже, бетонный пол, усеянный щебнем и стреляными гильзами, стальная дверь. На штыре, торчащем из стены, — помятая японская каска…
Бумага догорела до пальцев. Кощеев едва не взвыл от боли.
— Что там? — шепотом спросил Посудин.
— Огнеметом, наверное, прополоскали. Или бензинчиком выкуривали славяне. Пусто. Но есть какая-то дверь. — Он с силой втянул в себя воздух. — Чуешь? Вроде казармой несет?
— Ты туда не полезешь, — решительно заявил Погудим. — Теперь не война. Теперь запрещено… Сам знаешь. То мина-ловушка… В таких-то вот дырах. То еда отравленная…
— Любишь ты поговорить, студент. Отомкни-ка штык, говорю. Полезет собачня, без штыка справишься. А может, и не полезет.
— Глупый, бессмысленный риск! — Посудин повысил голос. — Ты, наверное, думаешь, что геройский поступок совершишь? Ты сильно заблуждаешься, Иннокентий.
— И без штыка полезу, — угрожающе произнес Кощеев. — Потом всю жизнь будешь маяться и таскать на мою могилку цветочки. — Он опять заглянул в дыру. — Тьма египетская!
— Ничего ты не понял в жизни, Иннокентий, в ее законах не пытаешься разобраться… Не героизм это, а сумасбродство.
Кощеев собирал вокруг себя все, что могло гореть, сооружая факел.
— Пусть сумасбродство. Это мое личное дело.
— Вот именно! — воскликнул Посудин, и Кощеев закрыл ему рот грязной ладонью. — Пусти… Вот именно, твое личное дело! Никогда в истории человечества выдающийся поступок, совершенный сугубо в личных целях, не получал статус героического поступка. Запомни и впредь. Мореходы, ученые, воины, землепроходцы… совершали героические деяния по заказу государства. А ты прешь на рожон явно в личных, эгоистических интересах, вопреки запрету старшины Барабанова…
— Теоретик! — бросил презрительно Кощеев и полез в амбразуру.
С хрипом и стоном продавил свое тело в узкую дыру. Из темноты вынырнула его рука. Посудин вложил в нее факел.
— Штык! — послышался нетерпеливый шепот.
Посудин снял с винтовки граненый начищенный штык, но, подумав, просунул в темноту винтовку прикладом вперед.
В амбразуре слабо блеснуло пламя факела, захрустели гильзы под ногами, и все стихло.
Посудин с горячностью уверял себя, что поступок Кощеева — типичное сумасбродство. И что история верно рассудила в отношении героизма и негероизма. И что неуправляемый и безнравственный хулиган Кешка Кощеев не способен на истинный осознанный героизм, то есть на самопожертвование.
Разобравшись в своих мыслях, Посудин успокоился. Прислушиваясь к ленивому лаю собак и вою ветра, он смотрел на амбразуру и ждал.
Кощеева переполняло злое и радостное чувство — кто еще отважится забраться в пору, воняющую японской казармой? Кто еще так мало ценит собственную шкуру? Конечно, во время боев таких людей было много. Лейтенант со своей штурмгруппой пробежал не один километр по подземным галереям японцев, автоматчики прочесывали разломы и «раздолбанные» доты — искали смертников, саперы начиняли взрывчаткой и самые нижние горизонты бункеров и дотов… Но в том-то и дело, что во время боев, да еще в родном сплоченном коллективе…
Это были даже не мысли, а какие-то странные толчки-ощущения, от которых становилось тепло в груди и ноги наливались легкостью. Для мыслей не было времени. Все его существо превратилось в однородный, хорошо отлаженный механизм, способный на мгновенную реакцию, на решение неожиданных задач.
Стальная дверь дота была заклинена или завалена снаружи, но в боковой полукруглой стене открылся узкий прямоугольник темноты. Свет факела скользил по поверхности, не проникая в глубь галереи. Кощеев прижался к стене, ожидая выстрелов из тьмы или гортанного вопля смертника. Факел — пучок щепья — догорал, и Кощеев бросил его в темноту… Тишина… Кощеев увидел: круто вниз уходит галерея, закованная в бетон. На полу доска — вроде трапа с поперечными брусьями. Конца галереи он не смог разглядеть. Факел затухал, и от него было уже мало проку. Кощеев забросил на плечо ремень винтовки и пошел по доске, хватаясь за стены руками.
Он пробирался в кромешной тьме, пробуя ногами ступени «трапа», прислушиваясь к собственному дыханию и шороху одежды. Ему показалось, что идет очень долго. Он остановился, зажег спичку и тут же поспешно затушил ее. В шаге от него галерея круто сворачивала в сторону.
Когда глаза опять привыкли к темноте, заглянул за угол. Но ничего не смог увидеть. Слабый сквозняк донес запахи жилья. И звуки. То были странные звуки — словно кто-то размеренно водил пустой консервной банкой по стиральной доске.
Кощеев зажег спичку и, пока она горела, успел разглядеть более широкую галерею с объемистыми нишами в бетонных стенах. Еще несколько спичек ушло на осмотр ниш. В них были аккуратно сложены противогазные сумки с бамбуковыми бирками, комплекты японского обмундирования, перевязанные бумажным шпагатом, ящики с войлочными шлепанцами, обычными для японских казарм.
«Что-то вроде каптерки, — подумал Кощеев. — И каптенармус, наверное, имеется?»
Галерея раздваивалась. Он проверил один рукав ее и обнаружил мусорную свалку: пустые консервные банки, картофельные очистки, рыбьи кости. За свалкой громоздились искореженные взрывом рельсовые балки и бетонные плиты, образующие непроходимый завал до потолка подземелья.
Потом он пошел по второму рукаву галереи — на звук. Шел медленно и почти бесшумно. Непонятно было: то ли стало жарко, то ли вспотел от напряжения. Снял шинель, бросил ее поперек галереи, чтобы потом проще было найти. Почувствовал, дрожат руки.
Дребезжащие звуки стали громкими и, казалось, сотрясали бетон под ногами. Кощеев пополз на четвереньках, не рискуя зажечь спичку.
Очень мешала винтовка — со спины скатывалась, под мышкой держать тоже неудобно… Рука потеряла опору, и он повалился вперед, хватаясь за стену. Винтовку чудом поймал, повернувшись на бок, не дал ей загреметь о пол. Но ударился о что-то плечом, потом затылком и некоторое время беспомощно сползал куда-то вниз. Он испугался шума, который все-таки произвел при падении: стук ботинок, бряцание антабок. Лежал в кромешной тьме в нелепейшей позе и боялся шелохнуться, ощущая спиной и локтями бетонные ступени крутой лестницы. Тело под бинтами вдруг нестерпимо зачесалось, словно скомандовав отбой страхам.
Дребезжание периодически вырывалось из непонятного и мощного источника звуков. Где-то размеренно, будто стучала капель, шли часы.
Он встал, сделал два бесшумных настороженных шага. Нащупал край стола, и под рукой слабо зашелестела бумага. Потом задел стволом винтовки за какой-то висячий предмет. Резкий звук удара металла о металл ошеломил Кощеева — он присел, не дыша. Дребезжание сразу прекратилось. Наступила тишина, способная свести с ума…
Но вот послышались шорохи, какое-то неясное бормотание. Что-то гулко стукнуло. Вспыхнул тусклый глазок электрического фонарика. Желтое пятно света величиной с большое яблоко упало на бетонный пол, задев краешек соломенной циновки, и, поползав взад-вперед, придавило к полу эмалированную кружку с кольцевидной ручкой. Кружка лежала на боку в небольшой лужице, точнее, на влажном бетоне.
Из темноты появилась мужская рука, подняла кружку, вытряхнула из нее последние капли. Ладонь была грубая, широкая, с короткими толстыми пальцами… Кощеев был парализован видом этой руки. Паскудное чувство страха свободно гуляло в нем, будто сквозняк, который но взять за горло и не стукнуть кулаком. Мозг механически фиксировал подробности: руку, желтое пятно, окружающую тьму, угадал лампочку над головой, которая бесшумно раскачивалась, отражая в выпуклом стекле свет фонаря.
Кощеев уже понял, что просидит вот так целую вечность, что сдохнет, но не найдет в себе сил шевельнуться, выстрелить, выкрикнуть заветное словцо, которое он знал по-японски: «Тамарэ!» — «Стой!»
Тем временем в пятне света появился маленький увесистый чайник, похоже, металлический, и в кружку полилась тонкая струя. Потом человек с шумом и смаком высасывал чай из кружки, издевательски не торопясь, громко бормоча и приговаривая между глотками.
Кощеев со страхом подумал: сейчас фонарик погаснет, и этот тип захрапит, будто жестянкой заскребет по стиральной доске. Воображение мгновенно вылепило чудовищно огромное спящее лицо с раскрытым бездонным ртом. Кощеев уже верил, что у него именно такое лицо, что он видит его в темноте совершенно отчетливо…
Кощеев рывком нажал на спусковой крючок винтовки, палец, выдавив лифт, уперся в преграду. Кощеев покрылся от макушки до пят холодным потом. Палец уже задеревенел на неподатливом куске металла, а выстрела не было!
Чайник поплавал в воздухе и с лязгом угнездился на какой-то овальной глыбе. Короткопалая ладонь прижалась к ее керамической стенке. Бормотание оборвалось. Потом Кощеев увидел худое узкоглазое лицо, заросшее неопрятной клочковатой бородой. Убрав чайник куда-то в темноту, человек принялся раздувать пламя — керамическая глыба оказалась жаровней.
Душа диктовала: замри, не пижонь, выжди. Вечная оглядка «а как другие?» донимала Кощеева в самые ответственные моменты его жизни. Он часто поступал «как другие», но еще чаще — вопреки этому пронзительному воплю своей души, жаждущей человеческого коллектива со всеми его достоинствами и недостатками. Кощеев оглушительно клацнул затвором и закричал, срывая голос:
— Тамарэ, сука! — и выстрелил поверх дернувшегося лица.
Рикошетный визг еще крошился в невидимых галереях, а Кощеев уже сидел на костистой узкой спине японца и связывал ему руки брезентовым замусоленным ремешком, вытащенным из своих же брюк. Перепуганный японец не сопротивлялся, лежал неподвижно, уткнувшись лбом в циновку. Электрический фонарик, похожий на длинный кусок водопроводной трубы, валялся тут же, на циновке. Кощеев подкатил его ногой и осветил лицо пленника. Под редковолосой черной бородой змеились глубокие морщины.
Издали пробился заполошный крик Посудина:
— Я здесь, Кеша! Я сейчас! Я иду!
Кощеев поддернул штаны — без ремня совсем не держались. Схватив с полу винтовку и фонарь, бросился осматривать бункер. Химические элементы фонарика были на последнем издыхании. Что-то можно было рассмотреть не более чем в шаге от рефлектора. Но полуприкрытую дверь он увидел сразу. Из щели несло прохладой. Еще один ход сообщения?
Он пробежал по этой галерее несколько десятков метров, натыкаясь на завалы земли и щебня. Впереди забрезжил дневной свет, и он кинулся назад, в бункер.
Японца на месте не было…
Кощеев обругал себя, что не догадался связать ему ноги. Забьется в какую-нибудь нору или чего доброго взорвет себя вместе с бункером!
Словно кто-то толкнул в спину — бежать! На поверхность! Подальше от бункера!..
Японца он поймал в «каптерке» — тот сидел на корточках в одной из ниш и перетирал путы о жестяную обивку ящика с солдатскими шлепанцами. И среди ящиков, как упругая змейка, замершая перед броском, — бикфордов шнур японского типа (с тонкой проволокой в оплетке). Кощеев поднатужился и вырвал шнур с «корнем».
Посудин больше не кричал, и Кощеев заподозрил неладное.
— Студент! — выкрикнул он, сложив ладони рупором. — Ты живой?
— Живой… Застрял тут… — послышался сдавленный голос.
— Сейчас приду! Отдыхай!
Кощеев первым делом отыскал свою шинель. Потом более основательно связал руки японца воспламенительным шнуром. Ремешок забрал. Теперь с брюками был порядок, и эта малость явилась той каплей, которой ему не хватало для полного счастья.
Он повел японца в бункер. Японец был мал ростом и щупл, ноги его были сильно искривлены в коленях. Мешковатый мундир солдата императорской армии скрадывал его худобу, но делал фигуру комичной. Если бы не диковатая борода и морщины — походил бы на подростка. И еще не детскими были огромные лепехи ладоней, будто взятые с другого тела.
В бункере Кощеев пробыл недолго. Вывел японца на поверхность через пролом в подземном ходе сообщении. Пролом оказался далеко в стороне от амбразуры, в которой застрял Посудин.
— Студент! — Кощеев поднял над головой винтовку и пронзительно завизжал: — Э-ей-ей-ей! Дуй сюда, студент!
Но Посудин беспомощно сучил в воздухе ногами. Когда Кощеев с японцем подошли, Посудин нервно выкрикнул:
— Это ты, Иннокентий? Это ты? — голос его отдавался, как в бочке.
Кощеев потащил его за ноги, но безуспешно. Наконец, добравшись до поясного ремня, с силой вырвал его из амбразуры под громкий треск шинельного сукна.
— Спасибо, — прошептал Посудин, сидя на земле и держась руками за поясницу. Хотел еще что-то сказать, но увидел японца и онемел.
— Хлебни, студент, — Кощеев протянул ему японскую баклажку, увитую тонкими ремнями, и засмеялся.
Да, в жизни Мотькина произошла крутая перемета — отстранили от кухонного дела. Обед приготовила санинструктор Кошкина. О первом — борще с бараниной — солдаты отзывались с теплотой, о втором — гречке со шкварками — с восторгом. До компота очередь не дошла, так как в лагере появились Посудин, Кощеев и связанный японец. Посудин доложил капитану, что искали пилотку рядового Кощеева и по счастливой случайности нашли самурая. Потом прибежал старшина. Одет он был в старый комбинезон и телогрейку, выпачканную в ржавчине и мазуте. Доклад Посудина повторился.
— Молодцы! — искренне восхитился Барабанов. — Верно, товарищ гвардии капитан? Как по заказу! Теперь взыскание можно снимать со спокойной душой. Ведь могут, стервецы, когда сильно захочут? А, товарищ капитан?
Японец произвел на всех большое впечатление, хотя вид его был совсем не геройский. Стоял на сильно искривленных ногах, равнодушный ко всему, полуприкрыв черные тяжелые веки. Кощеев не нашел в бункере его шинель, зато там было несколько одеял. Теперь пленный был закутан в ярко-желтое, правда, грязное одеяло из верблюжьей шерсти. По двум бронзовым звездочкам на его красной петлице определили: солдат первого разряда, то есть старослужащий императорской армии.
Капитан тут же под навесом из циновок произнес короткую, но прочувствованную речь:
— Товарищи бойцы! Все вы знаете, что оболваненные империалистической пропагандой простые японские парни зачастую дрались ожесточенно и с легкостью жертвовали своими жизнями. Чем меньше молодой японский парень знал, пережил, видел, тем с большей легкостью он шел на смерть. И вот наглядный пример глупого фанатизма таких оболваненных людей: война давно закончилась, а они все еще воюют, выползают но ночам из бетонных нор и убивают мирных жителей, советских офицеров, солдат интендантских и хозяйственных служб, обстреливают КПП и проходящие машины. Они вынуждают и нас продолжать войну. Нужно быть начеку, товарищи бойцы. Нужно вылавливать смертников, обезвреживать их. И если потребуется — уничтожить без всяких колебаний. Неизвестно, сколько преступлений совершил вчера, позавчера, неделю назад этот японский солдат…
Потом старшина скомандовал «смирно» и торжественно объявил.
— За проявленную, значит, храбрость при поимке самурая рядовым Кощееву и Посудину снимаются ранее наложенные взыскания.
— Служу Советскому Союзу, — сказал Кощеев с наглостью в голосе.
А Посудин явно был растерян.
— Спасибо… — пробормотал он, сначала побледнев, затем покраснев. — Но при чем тут я? Он задержал… рядовой Кощеев…
Старшина удержался от объяснений.
— Обедайте, отдыхайте, товарищи бойцы, — капитан отдал честь и вместе с Барабановым пошел в «канцелярию».
Санинструктор Кошкина, повязанная поверх щеголеватой шинели не очень чистым передником Мотькина, поставила перед героями дня полные котелки невообразимо ароматного борща.
— Кушайте, ребятки. Займусь я, кажется, вами, а то смотреть на вас — скиснуть можно: тощие, зачуханные. Даже ты, Иннокентий, уж на что самостоятельный, семейный…
Бойцы полегли со смеху — это про Кощея-то так?
А Посудин размышлял… После встрясок и волнений мысли всякие приходили в голову как бы сами собой, так уж был он устроен. «Личный риск Кощеева, и на тебе — результат общественный, — думал он. — Ермак, допустим, или Софья Перовская тоже свои личные подвиги совершали на пользу всем… Выходит, все дело не в окраске поступка, а в конечной цели? Выходит, опять это самое — цель оправдывает средства? Значит, нельзя Кощеева квалифицировать героем, ой, нельзя. Он не понимает, что творит. И мы все часто — никакого разумения…»
Получил котелок и пленный. Кто-то сунул ему в руку ложку.
— Они палочками жрут, — авторитетно заметил Мотькин. — Палочки надо ему выстругать. — Он сидел тут же с солдатами и уже не переживал из-за перемен в своей биографии.
Ему возразили, что палочками с борщом не справиться.
— Много вы понимаете! — с наслаждением говорил Мотькин. — Они палочками даже чай хлебают. Они могут палочками даже блоху поймать. Палочка для них — первейший инструмент. Хоть дома, хоть на службе. Не могут долго жить без такого орудия… Оттого этот самурай и кислый. Жисть ему без палочки не в радость.
— А пилотку не нашли, — Посудин старательно выливал в куцую алюминиевую ложку последние капли из котелка. — Все обыскали.
— Пенсне надень, студент, — Кощеев похлопал себя по голове. — Если это не пилотка, то я «студебекер», так и быть.
Солдаты засмеялись.
Посудин уронил ложку…
— Но это же Мотькина пилотка!
Мотькин пристально посмотрел на Посудина, потом на Кощеева.
— Вы меня в свои делишки не путайте. И вообще…
— Он теперь начальник, — пояснил Зацепин, кивнув на Мотькина. — Вроде министра. И портфель дадут, старшина обещал.
— Писарчуком вин став, — сказал Поляница. — Ось бачитэ? Самый перший на свити грамотей Левчик Мотькин. Глаголы у Казани варыты будэ, пунктуацией размишуваты.
Солдаты опять засмеялись, и Мотькин вместе со всеми. Японец вздрогнул, забормотал.
— Чего это он?
— Волнуется.
— Японскую маму вспомнил.
— Нельзя тебе ни в чем верить, Кощеев, — грустно проговорил Посудин.
Пленный продолжал бормотать себе под нос. Зацепин прислушался и ахнул:
— Братцы! По-русски шпарит!
В наступившей тишине прозвучало хриплое и коверканное:
— Оружие дорой, кто ты, какой нации, морчать, не беги, а то застреру, обыскивать буду тебя…
Кощеев едва ложку мимо рта не пронес.
— А чего раньше не хотел разговаривать? — Он хлопнул японца по плечу, укрытому одеялом. — Обиделся, что ли? Давай потолкуем? Вот ты сколько лет служишь?
— Кто произведет беспорядок, тот будет строго наказан, — равнодушно ответил японец и без всякой паузы продолжал: — Бежать не надо, шуметь нерьзя, пошер…
— Да он того, — сказал Мотькин и покрутил пальцем у виска, — повернутый!
— Японское войско вас обижать не будет, женщины и дети пусть не беспокоятся, — японец с силой и шумом втянул воздух через стиснутые зубы и снова разговорился: — Доставь нам пару свиней, дай рошадям сена и воды, разнуздай мою рошадь…
Японца все-таки накормили. После обеда с ним пытались говорить сначала капитан Спицын, потом старшина, а затем и все, кому не лень.
— Заученные фразы, — сказал капитан, — из какого-то военного разговорника. Всерьез готовились самураи.
Вечером связанного японца, закутанного в одеяло, посадили в люльку мотоцикла.
— До свидания, товарищи бойцы! — капитан Спицын отдал честь.
Муртазов, звеня медалями, завел мотоцикл. Капитан пожал руку старшине, сержантам.
Кощеев подошел к «своему» японцу. Тот безучастно смотрел на дорогу, а когда Кощеев заговорил с ним, принялся так же безучастно смотреть Кощееву в глава.
— Вот зараза, — поежился Кощеев, — гипнотизирует, что ли?
Крохотные зрачки японца были неподвижны, фиолетово-черные веки, морщинистое лицо, дикая борода усугубляли тяжесть взгляда. Кощеев подумал, что мало приятного встретиться с таким типом в бою.
За спиной протяжно вздохнул Посудин.
— Нормальный с виду человек, и неужели — смертник?
— Нормальный?! — поразился Кощеев.
Муртазов покрутил ручку газа, прислушиваясь к рыку мотора.
— Садитесь, товарищ капитан! — крикнул он. — До темноты надо успеть!
Кощеев заставил себя похлопать японца по плечу.
— Ну бывай, микада! Да скажи спасибо дяде Кеше, не то воевал бы ты до глубокой старости.
Пленный невнятно забормотал.
— Чего он? — засмеялся Муртазов. — Опять про свиней?
Кощеев прислушался: нет, не по-русски.
— Он сказал: век бы тебя не видеть, — объяснил Кощеев Муртазову, — но, так и быть, заходи в гости, если будешь в японских краях.
Капитан протянул руку Кощееву.
— Держись, солдат. Немного уже осталось. Стисни зубы, а держись. Понял?
— Так точно, все понял, — солгал Кощеев.
Мотоцикл тяжело выбрался за шлагбаум и покатил с отчаянным треском под уклон.
Перекормленный мул, любимец Барабанова, вздохнул по-человечьи и легко потащил трофейную телегу, нагруженную цветным металлом. Вот телега и мотоцикл благополучно миновали мостки над противотанковым рвом.
— Порядок, — сказал Мотькин. — Теперь, можно сказать, они уже в городе.
— Типун тебе на язык, — сказал старшина. Он потоптался возле Кощеева, кашлянул. — В технике разбираешься, рядовой Кощеев?
— В технике? А что?
— Пойдем.
Они вошли в разрушенное строение, похожее на сарай. Листы гофрированной жести чудом держались в проломе крыши, угрожая рухнуть на стеллажах из неструганых разнотипных досок, на которых были разложены части какого-то механизма.
— Вот, — сказал старшина, — сюрприз, значит, готовлю к октябрьским. Будет свой тягач в трофейном взводе. Из танка очень даже просто тягач сделать. Слава богу, есть из чего выбирать.
Кощеев хотел признаться, что ни черта не смыслит в технике, особенно в японской, но подумал, что такое самобичевание до добра не доведет.
— Сегодня день какой-то бестолковый. Давай завтра, старшина? С утра и начнем.
— И то ладно. Начнем, значит, с утра.
— Зря самурая увезли, — Кощеев покрутил в руках болт, бросил на стеллаж. — Он бы запросто все танки восстановил. Трудолюбивый, видать…
Сменившись с наряда, Зацепин и его команда отправились на медосмотр. Остальные «трофейщики» уже прошли эту процедуру. В гостях у Кошкиной задержался только Мотькин — сидел на стуле с градусником под мышкой и рассказывал о том, как счастливо и интересно он жил до войны.
Солдаты устроились на ступенях сильно обгоревшего крылечка и закурили.
— Охмуряет, — определил Зацепин. — Во дает, канцелярия!
Изо всех щелей вытекал журчащий голосок Мотькина.
— И кого вы лучше вокруг увидели, а? Ефросинья Никитична? Один мослатый, другой придурковатый, а третий — язык не повернется сказать.
— Про нас, чи шо? — шепотом спросил Поляница.
— Язык не повернется — это про тебя, — сказал Зацепин.
— С гигиеной, Мотькин, у тебя непорядок. Поваром был, а под ногтями грязь. Вот тебе ножницы. Сейчас же…
— Господи, гигиена! Зря вы меня гигиеной понужаете. Прислушайтесь лучше к умным словам. Вот жизнь ваша ведь не сладилась?
— Наслышались вы тут сплетен… Уладилась!
— Не уладилась. Война-то кончилась, а законного мужа у вас нету, не заимели. Что вас ждет в гражданской жизни? Одна скукота. Баб много, а мужиков мало. И среди баб — соревнование из-за мужиков… Счас, слыхали, каждый инвалид в цене, на каждом инвалиде по две, три висмя висят, тягачом не сдернешь. Лишь бы мужик был. Не до жиру…
— Можешь одеваться, Мотькин.
— Так как, Ефросинья Никитична?
— Что как?
— Да насчет личной жизни.
— Нет у меня личной жизни. Зови следующего. Есть там кто-нибудь?
Зацепин посмотрел на Одуванчикова.
— Пусть Богдан сначала, — сказал Одуванчиков. — Или студент.
— Иды. Сымай штанци, охвицер.
— Что, самого молодого нашли? Не пойду — и все.
Дверь распахнулась. Мотькин в накинутой на плечи шинели перешагнул черев порог, оттолкнул коленом Посудина.
— Посторонись, длинный.
— Получив пуцик по нюхалу!
— За что начальника обидели? — сказал Посудин. — За то, что захотел жениться да ногти не постриг? Нехорошо. Ведь какую глубокую мысль он высказал об инвалидах!
— Артист! — Зацепин с любовью смотрел на Мотькина. — Иной раз думаю, придуривается или на серьезе?
— Кощеев идет! — обрадовался Одуванчиков.
Из-за двери выглянула Кошкина.
— Где же следующий?
— Вот следующий, — все четверо показали на Кощеева.
Он подошел, окинул подозрительным взглядом бойцов и Кошкину.
— Заходи, проверяльщик, — Кошкина открыла дверь пошире.
— Ладно, — решительно произнес Кощеев и вошел в дверь, плотно прикрыв ее за собой.
— Раздевайся, разувайся, Кощеев, — сказала Кошкина. — Ставь градусник, показывай руки-ноги. Что за раны на тебе? Почему забинтованный?
— Для красоты, — ответил небрежно Кощеев. — Дай, думаю, пакетами обвяжусь, может, кому и понравлюсь.
— Кому же ты хочешь понравиться? Уж не мне ли?
— Старшине он хочет понравиться, — сказал за дверью Зацепин.
— Расчесы, наверное? — спросила Кошкина. — Насекомые беспокоят?
— От вас, товарищ сержант, ничего не скрыть, — сказал Кощеев. — Все вы знаете, все вы видите…
— Но это же не расчесы! Какие собаки тебя драли, милок? Надо ж было сразу прийти. А вдруг бешенство или столбняк?
— Мужик я зажиточный, — Кощеев подавил зевок. — В Маньчжурии все знают. С состоянием. Простыней много накопил, подушек. Перина из пуха имеется. Домашней скотины — прорва, в потемках и не сосчитать.
— К чему это ты, Кощеев, я тебе о столбняке…
— К тому, товарищ сержант медицинской службы, что жить справно умею. Соседи издали шапки снимали и здоровались.
— Понятно, милок. И от невест, конечно, отбою не было?
— Не было, — согласился Кощеев. — В самую точку вы попали, товарищ сержант. Но я грамотную искал, с медицинским уклоном. А то в жизни всякое бывает, то столбняк, то, наоборот, бешенство… — Он понизил голос: — А эти прохиндеи за дверью тоже про хорошую жизнь рассказывали?
— Эти нет, не успели. А остальные — точно сговорились. Один на завод звал после демобилизации. Обещал койку в хорошем общежитии выхлопотать и еще по блату — разряд токаря. Другой звал в колхоз. А третий обещал потренировать в беге на дальние дистанции.
— Чтобы посвятить жизнь физкультуре и спорту, — сказал Кощеев. — Это Еремеев. По запаху чую.
— Поразительно! — Посудин вскочил со ступеньки, снова сел. — Поразительно… Вот наше лицо, смотрите.
— На гвоздь сел? — спросил Зацепин. — Что с тобой, студент?
Одуванчиков понял Посудина.
— Не произнесу ни слова, — сказал он. — Вот увидите. Пусть она хоть запросится.
— Нэ кажи гоп…
— То, что мы сейчас слышим, в высшей, наивысшей мере поразительно…
— Кешкин треп? удивился Зацепин.
— И Кешкин… Выходит, все мы поступаем одинаково, как в строю! А санинструктор невольно обнажила это наше качество.
Кощеев появился в дверях, застегивая шинель.
— Следующий, — сказал он сквозь зевоту и вытер ладонью глаза.
— Что-то ты быстро, — Зацепин смотрел на него с любопытством. — Не получился разговор?
— А что тянуть? Пара укольчиков, горсть витаминчиков и инструкция по борьбе с гнидами.
— Мабуть нэ всю биограхвию рассказав?
Зацепин перевел взгляд на Одуванчикова.
— Уважай стариков и седую голову студента. Иди.
Одуванчиков встал, вздохнул и, перешагнув через порог, старательно закрыл за собой дверь.
— Здравствуйте.
— Здравствуй. Ты Одуванчиков? Почему тебя зовут офицером?
Одуванчиков не ответил.
Поляница поймал Кощеева за полу шинели.
— Куда? Покуры, будь ласка.
— Посиди, — сказал Зацепин. — Послушаем, как офицер молчать будет.
— Возьми градусник, — голос Кошкиной отдавал материнской нежностью. — Какой милый мальчик. Как тебя зовут?
— Его зовут Вова, — сказал Зацепин.
— Это верно… что о вас говорят, товарищ сержант? — вдруг выпалил Одуванчиков и густо покраснел.
— Дурак ты, Вова, — сказал Зацепин.
Кощеев сплюнул в золу под ногами.
— А что обо мне говорят?
— Ну… вы знаете…
— Допустим, Вова, все это глупые сплетни.
Одуванчиков разволновался, едва не выронил градусник.
— Не зовите меня Вовой… И насчет того… конечно же… то не главное… извините, я так путано говорю… Мне казалось… Я уверен…
За дверью притихли.
— У тебя руки в порезах, Володя. Я их обработаю… Потерпи, будет больно.
— Вы много пережили?.. Не о том я спрашиваю… Эти, за дверью, мешают… Пусть!..
— Милый мальчик! Все вы тут с ума посходили…
Следующим был Поляница. Он туманно намекнул о красоте днепровских притоков на Полтавщине и поинтересовался, где думает жить товарищ Кошкина после демобилизации.
— Я из Приморья, — сказала Кошкина.
— Я ж сам с Прыморья! — обрадовался Поляница и тут же попросил адресок.
— Что-то я вас плохо понимаю, рядовой… как? Поляница. Можете говорить попонятней?
— Могу! — ответил Поляница.
— Разговаривал он как-то с ребятами из Украины, — Кощеев помолчал, нагнетая интерес к теме, — так они бегали по всей дивизии, искали переводчика. Думали, что какой-то иностранный шпион…
Солдаты с готовностью засмеялись.
Потом место Поляницы на стуле занял Посудин.
— У вас простуженный вид. Возьмите градусник… Я слышала, вы студент?
— Юридический…
— Наверное, неинтересно: параграфы, статьи, законы?
— За параграфами — многое. Люди, судьбы…
— Но какие люди. Воры, бандиты…
— Не всегда… Как вы относитесь к пленному?
— Как я могу относиться к больному?
— А если он убил кого-нибудь?
— Не знаю…
— Отняли бы вы жизнь у больного человека, который в болезни своей принес много зла людям?
— Зачем такие трудные вопросы? Наверное, не на все можно ответить… И приведите в порядок ногти. С заусеницами знаете как бороться? Я вас научу. Очень просто. У вас жуткие заусеницы.
— Я все более прихожу к мысли, что сейчас нужнее прокуроров философы, нет, люди искусства — писатели, художники, артисты… Чтобы оттаяли люди, чтобы опять научились отвечать на трудные вопросы… Однажды после отбоя увидел свет в канцелярии. Заглянул за циновку, а там старшина Барабанов при керосиновом фонаре читает тонкую потрепанную книжицу. А на лице — вы бы только видели! — удивление и радость. Какое-то непередаваемо хорошее выражение лица. Я даже подумал, что кто-то другой сидит за его столом. Утром нашел в столе книжку — детский рассказ Льва Толстого «Филиппок»… Тогда я захохотал, потому что ничего не понял. А теперь вижу этот случай совсем в другом свете.
— Значит, все ваше учение пошло зря? Вам снова надо будет учиться на художника или писателя?
— Не в учении дело… Боюсь, не хватит пороху на такое занятие…
— Ну вы скажете! Солдатом быть — пороху хватило, а книжки писать — не хватит? Неужели такой труд?.. Температура все-таки есть. Посидеть бы вам денек в казарме. Я скажу старшине.
— Большое спасибо…
— Вот порошки. Сегодня перед сном два, утром тоже два. Понижающее.
— Не беспокойтесь. Спасибо… А насчет того, какой труд… Показать человеку, каков он, наверное, тяжкий труд. Это и сверхправда, и сверхмужество… И риск.
— Риск?
— Я заметил, мало кому хочется знать о себе всю правду.
— Чудно… Может, все не так? Может, все на самом деле легче?
— Редко кто из больших писателей был признан в свое время… Это страшно.
— Значит, вы будете доучиваться на прокурора?
Посудин не ответил.
— Дела! — Зацепин завозился за дверью.
— Уведет женщину из-под носа, — сказал Кощеев. — Военная хитрость всех прокуроров, а вы уши развесили. Художника слова понимать надо.
— Как тебе не стыдно, Иннокентий, — с обидой откликнулся Посудин. — Ты совершенно не прав.
Кошкина рассмеялась и велела Посудину одеваться.
— Следующий!
Следующим был бравый и подтянутый ефрейтор Зацепин.
— Идите, братва, отдыхайте, — разрешил он. — До ужина можно соснуть.
— Заботливый! — сказал с восхищением Поляница. — Ридный папа! Пока без мамы.
— Тоже стратег, — сказал Кощеев, ему очень не хотелось оставлять «без присмотру» симпатичную санинструкторшу. Тем более что ефрейтор прослыл опасным малым: переписывался сразу с тремя девушками из родного Кузбасса и двумя — из других городов Союза. Его почему-то любили даже младшие командиры, несмотря на его склонность к легкому вранью.
Кошкина распахнула дверь.
— Вы невоспитанный человек, товарищ ефрейтор. Вы намеренно заставляете себя ждать? Вы же последний остались! И кто вам только звание присвоил?
Поляница расплылся в улыбке.
— Так вин вкрав лычку у каптерке!
Кощеев с удовольствием смотрел на растерянного Зацепина, а Посудин подумал, что Кошкина терпеть почему-то не может бравых и подтянутых ефрейторов, которых любят младшие командиры.
— Пойдемте, славяне, — поднялся Одуванчиков. — Ничего у него не получится.
После отбоя казарма некоторое время гудела солдатскими голосами. Старшина сидел за циновкой и не вмешивался. Затем не выдержал.
— Чтоб, значит, никаких звуков! — И ушел вообще из казармы, предупредив дневального, что строго с него спросит, если звуки не прекратятся.
Солдаты поострили на тему звуков. Зацепин рассказал несколько старых анекдотов. Отсмеявшись, опять вспомнили японца, которого «заарканили» Кощеев и Посудин. В который раз спрашивали, что интересно-полезного есть в том доте.
— Слезы, — ответил Кощеев из-под одеяла. — Пустые жестянки и две кучи дерьма. Одна для себя, другая для гостей.
— От брешеть! — отозвался Поляница. — Студент казав: гейши там сховались. Целая рота.
Поговорили о гейшах. Постепенно замолкли. Махорочный терпкий дух рассеялся. Казарма погрузилась в сон. Дневальный сидел у дверей на табурете, и над головой слабо светилась полоска фитиля керосиновой «семилинейки». Нервно прислушиваясь к тишине за стенами казармы, прибавил немного света. В его руках появилась книга. Бесшумно полистав, углубился в чтение. Был он похож на настороженного зверька, ворующего кур.
Кощеев ворочался без сна, перемалывая солому в тюфяке. Мозг и тело требовали отдыха — компенсацию за тревоги дня и бессонную ночь. Но не давала покоя мысль о подземном бункере, нежданном богатстве, приплывшем ему в руки. В силу фатальной испорченности он и не подумал доложить о подземном убежище. Он еще там, в бункере, подумал совершенно о другом…
Он яростно мечтал о Кошкиной, представлял ее то полураздетой, то совершенно раздетой и неизменно счастливой в его крепких объятиях. Она была для него чудом и… страхом. В общем-то любая женщина сейчас для него была и чудом заморским, и страшилищем несусветным. Не знал он этого племени, не отведал за свои двадцать шесть лет ни любви, ни ласки какого-нибудь слабого, хрупкого существа, способного писать нежные письма. Борясь с тяжестью в себе, решил окончательно: «Не выйдет — запишем в неудачный эксперимент. Выйдет — запишем в удачный. И поставим первую галочку. Дожить бы до гражданки, а там! Мать моя мачеха! Танцплощадки, рестораны, производственные отношения! Сколько крупных и мелких галочек поставить можно!»
Он оделся, подошел к дневальному. Тот поспешно спрятал книгу.
— Как называется? — спросил Кощеев.
— «Том Сойер», — дневальный смотрел на него испуганно.
— Ничего, полезная для караульной и внутренней службы книга. Не заснешь. — Затем строго добавил: — Если меня долго не будет, шума не поднимай. А старшина спросит, скажи, желудком мается, сочка не слазит.
Дневальный был из молодых солдат, стариков уважал. Кощеев в его глазах был личностью.
— Скажу, — пообещал он. — А ты куда?
Кощеев не ответил, вышел из казармы. Ветер нагнал зимнего холода и почти утих. С неба сыпала редкая твердая крупа, щекоча лицо. Кощеев сделал несколько кругов вокруг медпункта, в котором красновато светилось окно, чем-то занавешенное. Потом решительно шагнул на крыльцо. Дверь оказалась незапертой. Он вошел и остановился у порога. За столом, накрытым простыней, сидели старшина, замкомвзвода Еремеев и Кошкина. Их лица были хорошо освещены огоньком свечи, как и разрисованные длинные картонки игральных китайских карг.
— Вечер добрый! — свирепо сказал Кощеев.
Кошкина посмотрела на него с удивлением. Широкое ее лицо показалось ему таким родным, что в груди у него сладко и больно заныло.
Старший сержант Еремеев, рослый спортсмен в броне тугих мышц, убрал со стола бутылку. Старшина грузно повернулся на стуле — четкий силуэт с нелепо горчащим усом, через который проникал яркий язычок спичи.
— А, это ты, — миролюбиво произнес он. — Что тебе, рядовой Кощеев?
— У меня раны открылись.
— Какие еще раны? — возмущенно спросил Еремеев.
Старшина занял прежнее положение за столом.
— Перевяжи его раны, товарищ санинструктор.
— При всех раздеваться не буду, — сказал Кощеев.
Кошкина хмыкнула. Начальство, чертыхаясь, вылезло из-за стола. Накинув на плечи шинели, ушли, по старшина тут же вернулся.
— Через восемь минут чтоб был на месте, боец Кощеев. Проверю!
— Можно, я буду через семь минут?
Старшина подарил Кощееву испепеляющий взгляд и вышел, тщательно закрыв дверь.
— Ну, что там у тебя? — Кошкина сидела, облокотись на стол. — Знаю я твои раны, Кощеев. Ну?
Он без спросу подсел к столу. Теперь она была совсем близко. Большая, теплая. На щеке, обращенной к нему, — неровный румянец, похожий очертаниями на Африканский материк. Ворот гимнастерки расстегнут, белое горло обнажилось.
— Дело есть, — он отвел взгляд от расстегнутого ворота.
— Может, завтра о твоем деле? Да и какие могут быть дела ночью?
Он рассказал о бункере, мимолетно ощутив при этом неприятное чувство, будто терял что-то ценное из личного имущества.
— Интересно… — протянула она. — Ты предлагаешь мне пойти туда? Сейчас?
— Завтра уже ничего не будет… Барахло вынут, а бункер взорвут, как полагается.
— Что у тебя на уме, Кощеев?
— Не трону, не бойсь. Так пойдешь? — он пристально посмотрел ей в глаза.
— И тряпки есть? Не врешь?
— Тряпок больше всего. Как в самурайском магазине. — Кощеев даже не моргнул. — И шелка. И вроде панбархат с креп-жоржетом имеется.
Она засмеялась:
— И новые галоши?
— Галоши не видел, а шлепанцев — завались, и все фабричные, ненадеванные.
— Как в сказке, даже шлепанцы есть. Замок Кощея, а посреди кровать?
— Кроватей не приметил. — Кощеев увидел, что она издевается над ним, и настроение у него сразу испортилось.
А Кошкина видела Кощеева насквозь. Ну был бы он посимпатичней, попредставительней, что ли? Ее первая и настоящая любовь, командир минометной батареи, был писаным красавцем. Убили его под Сталинградом, в самом начале битвы. Потом были другие — кто также погиб, кто сам ушел от нее в связи с передислокацией частей. И уже в Маньчжурии судьба свела с пожилым штабистом, человеком превосходным почти во всех отношениях. Женат и не женат — семья канула где-то во время оккупации. Если бы были живы, разве не откликнулись бы? Но пришили аморалку Кошкиной и ее штабисту. Его — с понижением в должности, ее — с глаз долой в трофейную команду, в ссылку, выходит, до самого дембеля. Как человек военный, Ефросинья Кошкина стойко перенесла очередной удар, не ныла, не тосковала и не злилась ни на кого. Но приближение гражданской жизни пугало ее — ведь сколько баб в России без мужиков, а она перезрелая военная девица. Неужто всю жизнь придется одной куковать?.. И вот — Кощеев. От армейских ухажеров, которым только бы урвать свое, сильно отличался. Но как с таким показаться на люди? Засмеют. Что же ты довел себя до такого вида, солдатик? Ведь другим же был, наверное?
— Ладно, — сказала она задумчиво. — Уговорил. Но если будешь руки распускать, убью.
Они карабкались но крутому склону сопки. Волны холодного воздуха и колючей снежной крупы разбивались об их лица, проникали под одежду, выдувая тепло. У Кошкиной был офицерский фонарик со светофильтрами, и она то и дело включала его — боялась темноты. Зеленый свет падал на груды щебня, обугленные деревянные балки и металлические штыри заграждений, смятые взрывом и гусеницами самоходок. Возле пролома в треснувшей бетонной плите, замаскированной дерном, остановились. Арматурная проволока была аккуратно загнута внутрь.
— А вдруг там кто-нибудь сидит? — прошептала Кошкина.
Кощеев встал на колени, запустил руку в пролом и вытащил японский длинный фонарик и пистолет — спрятал еще днем.
— Пусть сидит, — пробормотал он. — Даже интересней будет.
Когда-то, сразу после боев, саперы поторопились или были навеселе, так как бункер не был уничтожен взрывом, а лишь поврежден. Свет фонариков метался по бетонной норе, натыкаясь на стол, жаровню, множество малопонятных вещей. Из трещин в стенах с шорохом сыпались струйки земли и каменной мелочи.
— Здесь я его и захомутал, — Кощеев приблизил рефлектор фонарика к груде смятых одеял.
— Наверное, блох полно, — Кошкина тронула двумя пальцами обитую материей чурку. — Это что?
— Вроде подушки у них. А насчет блох ты зря, при мне самурай ни разу не почесался.
— Значит, привык. Не может быть, чтобы здесь не было блох. А это лампочка? Давай включим?
Они принялись искать выключатель и нашли электрощиток в железном ящике, который вначале приняли за сейф. В ящике оказалось несколько рубильников и пакетных переключателей. Кощеев с опаской включил самый большой рубильник, прислушался. «Пронесло», — подумал он. Электрощиток мог быть подключен к артпогребу или мощному фугасу под бункером.
— Заснул? — Кошкина отодвинула его плечом и включила все, что включалось.
Несколько небольших продолговатых ламп на длинных шнурах медленно зажглись. Потом стало нестерпимо ярко — Кощеев и Кошкина зажмурились.
— Полопаются, — сказала она.
— Пусть! — повеселел он, не без удивления разглядывая свой подземный замок. При свете фонариков бункер казался ему уютной каморкой в центре земного шара, а теперь…
Кощеев проверил все галереи, отходящие от бункера. Запер стальные двери на мудреные задвижки. Разжег жаровню.
— Ни креп-жоржета, ни панбархата, — хохотнула Кошкина. — Зато консервов из лягушатины — бери, не хочу.
Кощеев посмотрел на наклейки.
— Не лягушатина. Вот этот с бородавками — трепанг. А этот — вроде наших чилимов, только покрупнее.
От жаровни несло угаром. Пришлось приоткрыть двери — сразу потянуло свежим воздухом.
Кошкина, без шинели, с закатанными по локоть рукавами гимнастерки, ловко вскрывала консервные банки широким японским штыком и ставила их на жаровню.
— Так и быть, рядовой Кощеев, накормлю тебя омарами и самурайскими концентратами. Есть хочешь?
— Солдат всегда есть хочет — закон войны. — Кощеев тоже сбросил шинель, расстегнул гимнастерку. — А ты хочешь музыку?
— Заводи, Кощеев! Веселую!
На стеллажах среди оружия, амуниции, лощеных кирпичиков — сухих элементов Кощеев еще раньше заприметил зеленый ящик. Тонкий провод от ящика уходил в толщу потолка через водопроводную трубу. Кощеев с благоговением убрал крышку — точно «радиоаппарат». По крайней мере очень похоже. Пощелкал тумблерами и переключателями, и в бункер ворвался вихрь звуков: морзянка, голоса дикторов, музыка.
— Оставь! — крикнула Кошкина. — Вот эту оставь!
Мужские приятные голоса пели что-то ненатурально-красивое и ритмичное. Ласково похрюкивали саксофоны, томно и дрожаще стонали гавайские гитары… На бетоне распустились пальмы и агавы. Закатное солнце опускалось в теплые гладкие волны. На горячем песке лежали красивые люди и говорили о любви.
Кошкина присела на край стола и широко раскрытыми глазами смотрела сквозь Кощеева, сквозь толстенные бетонные стены. Кощеев судорожно вздохнул, к самому горлу (с чего бы?) подступили слезы. Он еще раз до боли в груди вдохнул в себя воздух, чтобы слезы не брызнули из глаз. Хотелось разреветься, рассмеяться, хотелось орать во все горло что-нибудь бессмысленное, самому непонятное… Какое все-таки волшебство — музыка, если душа обнаженная и чуткая, а вокруг нет войны и рядом с тобой Василиса Прекрасная, которую чисто по недоразумению зовут сержантом Кошкиной…
Он вдруг увидел свои некрасивые грубые руки, рабочее хэбэ, суконную спираль обмоток на тощих икрах. Увидел всю свою жизнь, уместившуюся на кончике саперной лопаты…
— Сытые поют, довольные! — с тихой яростью произнес он. — Сволочи…
Кошкина вздрогнула, вскинула на него растерянные глаза.
— Почему сволочи?! Разве плохо быть сытым и довольным?
— Ну да. Орать о цветочках и рыбках, когда… когда полмира сидит на могилах… А другая пухнет с голоду.
Потом пела женщина. Должно быть, на вражеском еще вчера языке, но все равно красивом, удивительном…
— Ишь как поют… А нам завидно. — Кошкина по-бабьи скорбно смотрела на него. — А нас зло берет, что сами не умеем, разучились… Хочу всегда такую музыку… Хочу хорошо одеваться, хочу быть красивой и довольной. И чтоб у меня было все — и койка не казенная, и корыто свое собственное, и люлька для ребенка… Разве плохо иметь это?
— Да не о том я! Вот ты жмешь на всю железку, делаешь положенное дело, всю войну прошла, а какая-то сука заграничная в это время жила припеваючи. Чем мы хуже их? Почему не они в рабочем хэбэ, а я? Почему какая-то дура ходит в шелках, а не ты?
— Наверное, кому-то положено все вынести… чтобы другие жили по-людски…
— К чертям собачьим! Боженька ишь как распорядился! А я не согласен!
Она провела теплой ладонью по его плохо выбритой щеке.
— Хватит надрываться. Не умеешь ты с женщиной разговаривать.
Музыка стихла. Кощеев тронул ручку настройки и тотчас наткнулся на родной голос. Женщина-диктор сдержанно рассказывала об учреждении всемирной федерации профсоюзов, о лечении кислородом пулевых ран во Владивостокском военно-морском госпитале.
Все пространство бункера тем временем заполнили вкусные незнакомые запахи. Из вскрытых банок, пузырясь, выливалась жидкость на уголья жаровни. Кощеев поспешно расстелил на столе большой лист бумаги. Мельком разглядев, что это карта УРа, так и прилип к ней.
— Вот это да! — удивлялся он, водя пальцем по лощеной бумаге. — Как здорово! Точно такая же была у лейтенанта…
Кошкина, прихватывая с помощью носового платка отогнутые жестянки, перенесла на стол все банки. Кощеев вытащил из-за обмотки алюминиевую ложку.
— Одной справимся.
— Почему же одной? — в ее руках появилась складная хромированная ложка.
— Подарок?
— Трофей. В немецком блиндаже нашла. И гравировка есть по-немецки: «Из вещей шарфюрера Штрауса».
— Штрауса? Случайно не того, что композитор? Ну, «Сказки Венского леса» и еще что-то.
— Этот — эсэсовец, шарфюрер вроде старшины у них или сержанта.
— Вот бы знать, неужели тому самому композитору Гитлер дал сержанта?
— Ничего удивительного, если тот самый композитор живой, то, значит, обязательно в армию забрали. Сейчас, может, в плену или сгнил давно.
— Хорошо, что успел «Сказки Венского леса» сочинить. Толковый вальсок, особенно в праздник под духовой оркестр. Неужели не слышала?
— Я названий не запоминаю, Кеша. А к чему?
— Да хотя бы вот так поговорить… Ну да ладно, пусть кто-нибудь другой разбирается в эсэсовцах и композиторах. Где у нас рюмки?
Чего-чего, а фарфоровых чашечек и металлических стопок в бункере хватало. Как и всевозможных баклаг и фляжек. Кощеев выбрал чашечки, которые показались ему поглубже, и, сполоснув их спиртным, наполнил.
— Сладковатое, — он постучал по стеклянной баклаге ногтем. — Наверное, генеральское. Слышал я, генералы, хоть наши, хоть чужие, только сладкое пьют. Медовуху, ликеры, настойки всякие…
— Вранье. — Она посмотрела в чашечку, вытащила кончиком штыка невидимую соринку. — Русский в любом звании — русский.
— За знакомство, — он хищно вдохнул в себя воздух.
— За знакомство, — согласилась она.
Они чокнулись чашечками, расплескивая на карту, и выпили. Он тут же наполнил чашечку из другой баклаги.
— А здесь горькая, зараза. Вроде с хиной.
— Ты осторожней… Назад не дойдешь. Вид у тебя — будто бревна на тебе возили.
Он засмеялся. Ему стало очень хорошо. Все здесь принадлежало ему. И Кошкина тоже! Он ел сразу изо всех консервных банок, не замечая вкуса.
— Значит, ты воевала? Даже с немцами?
— И с немцами, и с японцами, Кеша. Было дело — под пулями ползали. И убитым глаза закрывала…
— Не надо… про убитых… Награды есть?
— Есть. Медали… Четыре штуки.
— Считай, что пять. «За победу над Японией» еще будет. В указе сказано: всем, принимавшим непосредственное участие в боевых действиях против японских империалистов…
— Ты все указы назубок знаешь?
— Не все. Только о наградах и о демобилизации. У нас, дальневосточников, с наградами туго. Прямо беда для некоторых. Всю войну просидели в окопах на маньчжурской границе, все ждали — вот-вот грянет, вот-вот полезут. А сидя наград не заработаешь. Боевые награды за боевые раны полагаются, а какие раны у таких оборонных червей? Разве только чиряки да тоска зеленая. — Он отодвинул банку с карты, поискал в цветных линиях, водя пальцем. — Вот, кажется, здесь сопку брали. Опорный пункт… И вот здесь, тоже опорный пункт. А вот где самурайскую пушку раздолбали, не могу найти. Большая была пушка, железа — горы, но все под землей.
— Убивал?
Он помолчал, потом нехотя произнес:
— И что тебя тянет на такие речи?
— Значит, убивал.
— Одного в темноте. Ножом… Гнался за ним по подземному ходу. Сбросил ботинки и гнался. Потом руки долго дрожали… А когда самурайскую пушку искали, короче, отвел мне лейтенант позицию. Сижу один-одинешенек, но с автоматом, а вокруг ночь. Везет мне на потемки… В общем, положил я их тогда много, а сколько, даже днем некогда было сосчитать…
— Другие рассказывают с похвальбой.
— Так то другие. Старшина, наверное?
— Старшина никого не убивал.
— Все-то ты знаешь. — Ему хотелось назвать ее по имени, хотелось говорить о чем-то легком и веселом, но нужные мысли и слова застревали в каком-то фильтре.
Кошкина вытерла пухлые губы мятым платочком и подошла к «аппарату». Кощеев смотрел на нее, проклиная свою нерешительность. Опять будто свинцовая плата придавила. С трудом встал, шагнул к женщине. И только хотел обнять ее, сказать чудесное слово «Фрося», как Кошкина резко обернулась.
— Но, но! Без вольностей, рядовой Кощеев! — будто облила ушатом ледяной воды.
Кощеев грубо обхватил ее за талию. Она уперлась в его грудь крепкими руками.
— Я уйду, Иннокентий! По-твоему не будет!
Он залепетал что-то жалкое. Потом ему стало стыдно за свой скулеж.
— Значит, по-моему не будет?
Он сломил сопротивление ее рук. Лицо ее с африканскими материками на щеках было совсем близко. Он неумело поцеловал ее в подбородок, потом в то место в Африке, где находится Судан, потом наконец в губы, в плотно сжатые враждебные губы! Она стояла будто гипсовая фигура на морозе. Он расстегнул ее гимнастерку, отшвырнул ремень. Он раздевал ее и захлебывался словами. Опять не теми словами!
— Значит, мой портретик не по вас?
— Не по мне, Кеша, — бесцветно ответила она. — Подыщи себе что-нибудь другое, Кеша.
— Что-нибудь кривобокое, хромоногое, пятидесяти девяти лет от роду?
— Вот именно, — она оттолкнула его, прошла к циновке. Поворошила рукой груду одеял и плоских матрацев. Потом начала снимать сапоги и чулки. Теперь она хотела покоя и ласки. Теперь она желала Кощеева, и ей было немного стыдно от этого желания.
— Выбрось отсюда коптилку, — сказала она, сделав движение голым плечом в сторону жаровни. — И закрой двери. Не люблю, когда двери… И свет не люблю. — Она посмотрела на наручные крохотные часики. — Господи, уже третий час!
Радость распирала грудь Кощеева какие-то мгновения. Потом что-то изменилось. И Кошкина — вот она, сияет молочной белизной кожи, и времени — прорва, и сыт-пьян… Но, черт возьми, что-то плохо!
Он вынес жаровню в «каптерку», запер на мудреные запоры стальные двери бункера, выключил свет и включил японский фонарик.
— Ну, чего ты? — с раздражением сказала она, натягивая на себя одеяло.
«Почему так плохо? — терзался он, срывая с себя одежду, — Почему так плохо, когда должно быть хорошо?»
В темноте плавали голоса и тонко попискивала морзянка. Его рука занемела под тяжестью женского плеча, но он не решался пошевелиться. Он думал, что она спит, но вдруг услышал ее тихий, с каким-то изумлением, смех.
— А я-то гадала, старый ты или молодой…
— Ну и какой?..
— Молоденький.
Он почувствовал усталость и равнодушие ко всему на свете, даже к Кошкиной.
— Разве старшина не говорил тебе про меня — старик, уже двадцать шесть. И еще блатной, фрайер, жоржик?
— В печенках у тебя этот старшина, что ли? Неплохой он парнишка.
— Парнишка?!
— За что ты его не любишь?
— И правда, за что? Такой нормальный старшина, заботливый… Только насмотрелся я на таких заботливых… Еще пацаном был, в заботную компанию по бедности приняли, научили воровать, по фене ботать… Главного в таких компаниях паханом зовут. Мой пахан с меня три шкуры драл, учил понятию и почтению к таким, как он. Диктатура, но не пролетариата. Захочешь что-нибудь по-своему сделать — перо в бок схлопочешь, значит, нож… Злой был пахан, справедливость любил. Если увидит на улице человека в шляпе, затрясется весь и гонит нас, малолетнюю шпану, ту шляпу содрать, а очкарику надавать по шеям, чтобы не носил шляпу и очки, когда все вокруг в кепках и без очков. С малых пацановских лет он меня так воспитывал, и всегда я его ненавидел…
Женщина обняла его, поцеловала костлявую грудь.
— Все у тебя будет хорошо, я знаю…
Кощеев словно и не слышал ее.
— Потом он мне в каждом встречном мерещился, тот самый пахан… Какая-нибудь бабка на базаре семечками торгует или счетовод на счетах спит, а я в них паханов видел. Дать, думаю, вам нож в руку да удачу, и начнете права качать. Старшина такой же… А ну его! — И Кощеев «с ходу» рассказал анекдот: — Пришел урка, значит, уголовник, в парикмахерскую. Постригите «под бокс», говорит, но только быстро. Посадили его в кресло, он на часы смотрит и говорит: «Короче». — «Хорошо», — отвечает парикмахерша. Он опять: «Короче!» Она удивилась и говорит: «Ладно». Потом он встал, посмотрелся в зеркало — лысый. Она его наголо, оказывается… Слышала такой анекдот?
Он понял, что она улыбается.
— Слышала.
— Я его придумал, когда сидел в колонии. Потом сто раз его слышал от разных людей и даже здесь, в Маньчжурии, переводчик нам рассказывал харбинские анекдоты — мой тоже рассказал. Смешно?
— И никто не знает, что это твой?..
— Сначала я доказывал, даже дрался: мой анекдот — и все тут. Не верили. А теперь не доказываю. Зачем?
— А я верю, — губы ее касались его уха, приятно щекотали. — Вообще ты большой молодец, только никто-никто не догадывается.
— Все-то ты знаешь, — пробормотал он, проваливаясь в сон. — Теперь и про мой анекдот знаешь…
Кошкина пододвинула фонарь, чтобы лучше видеть обмякшее, совершенно изменившееся лицо парня. Мысли ее текли неторопливо, спокойные, чуточку «с грустцой». Знала она, что Кощеев будет долго помнить ее, будет переживать, будет видеть во снах и наяву. Знала, душой видела… И жаль было столь скоро состарившегося мальчонку, которому даже в радости теперешней чутко слышится беда… Было немного боязно, что беззащитный сейчас парнишка вдруг проснется и предъявит права на нее «по причине любви». У нее ведь своя жизнь, распланированная, обеспеченная техническими средствами и вторыми эшелонами — как боевая операция, требующая самого серьезного отношения. Как ему тогда объяснить, что нет в ее жизненных планах места рядовому Кощееву, хотя она его и жалеет, хотя стал он ей даже интересен…
Она услышала осторожные шаги в галерее и в ужасе сжалась.
— Кеша… — голос не повиновался ей.
Потом послышался странный плеск, словно за дверью был омут, в котором играла рыба.
— Кеша! — Она тряхнула его за плечи. — Проснись!
В галерее пропали все звуки. Замерла и Кошкина. Потом снова плеск, и что-то слабо ударило в бронированную дверь. И вновь — тишина.
Кощеев распахнул дверь, и на него хлынула вода. Кошкина вскрикнула. Волна подхватила пустые консервные банки и с грохотом шибанула ими о бетонную стену. Кощеев выстрелил из японского маузера в темноту галереи и побежал вслед за пулей, разбрызгивая ботинками лужи.
Кощеев, а за ним и Кошкина торопливо выбрались из пролома. Ночь не стала светлей, хотя дело шло к рассвету. Перед рефлектором фонарика мельтешили снежинки. Ноги по щиколотку проваливались в мягкий пух. К мокрым ботинкам и брюкам Кощеева снег приклеивался намертво.
Кощеев встал на колени и внимательно осмотрел следы при свете фонарика.
— Японские колеса, — пробормотал он.
— Какие колеса?! — Кошкина нервничала.
— Коры. Бочата… Обувь, говорю, японская. Подошвы хорошо отпечатались. — Он сделал несколько шагов. К болоту побежал…
— И не думай… — Она сразу поняла его. — Напорешься на штык или пулю.
— Разве догонишь, — он выключил фонарик. — И на лошади теперь не догонишь, а следы снегом заметет… Кто же это был?
— Пора нам, слышь? Дневальные, наверное, картошку почистили, печь растопили. Пойдут повара будить — а где повар?
Они вернулись в лагерь к самому подъему.
— На физзарядку становись! — звенел жизнерадостный голос Еремеева. — Ремни и пилотки оставить! Кто там в шинели? Кощеев? Есть освобождение от физо? Ах, нет? А ну шагом марш в строй! И без шинели!
Слушаюсь, — сказал Кощеев и пошевелил пальцами ног. Ботинки еще влажные, можно сыграть на этом и увильнуть от зарядки… Но почему-то не хотелось проявлять активность.
Он занял свое место в строю. Мотькин толкнул его в бок:
— Чой-то тебя на кровати не было?
— Упал я с кровати, не слышал разве? Все слышали, а ты не слышал. Дневальный напугался, до сих пор икает.
— И чо, всю ночь на полу пролежал?
— Не хотелось вставать, сон уж больно хороший приснился. Будто старшину разжаловали, и я ему говорю, командира любить полагается, рядовой Барабанов. Он отвечает: слушаюсь, товарищ командир.
Солдаты засмеялись, но как-то не так. Кощеев оглянулся: старшина Барабанов стоял возле вешалки с аккуратно заправленными шинелями и угрожающе накручивал ус.
— Значит, так, рядовой Кощеев… После физо зайдешь ко мне в канцелярию.
— Где ж ты был? — шепнул Зацепин. — Нехорошо без друзей.
— Чого пытаете, хлопцы! Шо, не знаетэ? Дезертировал в ридный край, а там усю водку вже выпылы. Вот и вернувсь, — Поляница захохотал басом.
— Сам ты из деревни, — огрызнулся устало Кощеев. — В сидоре лапти хранишь, чтоб домой вернуться при параде…
После физзарядки состоялся неприятный разговор со старшиной.
— Рассказывай, Кощеев, где был, что видел.
— Вообще? За всю жизнь?
— Нет, за сегодняшнюю ночь.
— Отпустил бы ты меня, старшина. Всю ночь животом маялся, таблетки пил. Может, у меня холера? Пусть товарищ Кошкина меня получше прощупает.
— Значит, так, рядовой Кощеев. Бесстыжий ты человек. За самовольную отлучку в полевых условиях объявляю тебе пять суток ареста с содержанием на гарнизонной гауптвахте. Все. Хватит. И никаких гвоздей.
— Дать бы тебе волю, старшина, сожрал бы меня и кости не выплюнул…
Хотя дневальные картошки не начистили, Кошкина успела приготовить фантастический завтрак из гречневых концентратов и самурайских консервов. Барабанов был восхищен.
— Удивили, товарищ сержант! Цены вам нет. — Однако былого благоговения в его голосе не было и в помине. — С хорошего харча и боец веселый, и задание выполняется в срок.
Кошкина присела на скамью рядом с ним.
— Трудная жизнь у него была. — Она чувствовала себя неловко. — Понимаете, товарищ старшина?
— У кого?
— Да знаете вы, у кого! Прицепилось старое, как болячка… Уголовщину не терпит, а словечки блатняцкие употребляет…
— Хулиган он, твой Кощеев! — Старшина решил, что пора перейти на «ты». — А говоришь, уголовщину не терпит. Жить без нее не может!
— Много вы понимаете в людях!
— А почему ты за него заступаешься! Вчера не заступалась.
На ее щеках резко выступил румянец.
— Ладно, товарищ Кошкина, не будем до ссоры доводить. Полезный ты для личного состава человек, гигиену опять-таки любишь. Прошу не серчать… Понял я сразу, что к чему. Среди ночи вдруг вода полилась из дырявых труб и кранов. Думаю, без рядового Кощеева тут не обошлось. И точно: в постели нет его, на очке, извиняюсь, тоже. Дотумкал немного погодя: это он в самоволке по самурайскому подземелью гуляет и шутки шутит… Поднял я кое-кого, заготовили мы на всякий случай воду во все емкости. За тобой послал — нету. Все, значит, понятно.
— А кому еще понятно?
— Сказать, что всем, — сбежишь со стыда. Сказать, что только мне, — не поверишь.
— Чихать я на всех хотела, — вспылила Кошкина. — И на вас лично, товарищ Барабанов, и на вашего Кощеева. Предупредите своих: только кто начнет приставать или ухмыляться — сразу отбуду в гарнизон.
— Так и порешили! — Старшина встал, расправил ремни. — А пока объявляю благодарность, товарищ Кошкина, за вкусно приготовленную пищу!
После завтрака Кощеев под присмотром Мотькина загружал цветной лом в бричку для новой «оказии». Мотькин определял на глаз, сколько получилось меди, сколько свинца и алюминия. И что-то записывал в тетрадь.
— А бронзу почему не считаешь? Бронза тоже цветмет.
Кощеев подозревал, что Мотькин не знает, что такое бронза, и не может отличить ее от меди или железа.
— Не приказано, — с беспокойством ответил Мотькин. — Ты давай шевелись, квашня. Эдак работать — и до обеда не управимся.
— Ты иди, спроси про бронзу… Вон ее сколько. — Кощеев еле держался на ногах. — А то придется вываливать все да бронзу считать.
— Ну и вывалишь.
— Пошел-ка ты подальше, Мотькин. Пока не спросишь про бронзу, и пальцем не пошевелю.
— Ладноть, хрен с тобой, Кощей. Побегу в канцелярию. А ты не останавливайся, собирай пока медяшки.
Как только писарь ушел, Кощеев забрался в разбитую сгоревшую легковушку, лег на торчащие во все стороны пружины бывшего сиденья, положил голову на холодное железо и мгновенно уснул…
Разбудил его взрыв. Со стороны лагеря неслись крики. «Фрося!» — ожгла мысль, и Кощеев выскочил из машины, побежал, разбрызгивая талый снег. Сквозь промоины в облаках ему в глаза светило бледное солнце…
У казармы горел танк. Густой дым рвался из моторной решетки на корме, и в черных кувыркающихся клубах мелькало яркое пламя. Высокая цилиндрическая башня, короткий ствол 47-миллиметровой пушки, хилые, будто камуфляжные, гусеницы — это был японский танк. По грязно-желтым бортам — черно-синие причудливые драконы.
Чумазый старшина стоял в луже, держась за голову обеими руками, и громко матерился. Бледный Мотькин суетился вокруг него. Дневальные с испуганными лицами носили ведрами воду из бочки, лили на танк. Кощеев увидел Кошкину — жива-здорова, удивленное румяное лицо, расстегнутый ворот гимнастерки. И остановился, приходя в себя.
— А черт с ним! Пусть догорает! — кричал старшина.
К старшине подошла Кошкина.
— Покажите, что там у вас? — сказала она строго. — Вы меня слышите?
Старшина слышал плохо.
— Контузия, — определила Кошкина и бережно повела его под руку.
Кощеев поймал дневального за полу шинели, того самого, который читал «Тома Сойера».
— Что случилось?
Дневальный поставил на землю пустое ведро, начал отогревать дыханием мокрые покрасневшие руки.
— Барабанов пригнал танк, — сказал он. — А Мотькин взломал пирамиду, высадил ногой окно — и противотанковой гранатой.
— Ну Мотькин! — удивился Кощеев.
— Знал ведь, в какое место надо попасть, — продолжал дневальный.
Мотькин трясущимися руками пытался свернуть самокрутку, но у него ничего не получалось. Кощеев соорудил роскошную козью ножку, вставил ему в губы, зажег спичку.
— Думал, танковая атака… — Мотькин едва не плакал. — Думал, выползли из нор и атакуют… Что теперь будет, а? Кощей? Как теперь старшина?
— Вот в чем твоя беда, — сказал с умным видом Кощеев. — Нет больше танковых атак. Сильно ты запоздал с гранатой. В августе бы кинул — в герои бы вышел. А теперь кто ты? Преступник. Еще хуже меня ты теперь, Мотькин.
Старшина не выходил из медпункта. И хотя Кошкина сообщила всем, что ничего страшного с Барабановым не случилось — легкая контузия, а слух восстановится, — Мотькин продолжал мучиться. Без понуканий нагрузил бричку, а Кощеев определял на глаз, сколько бронзы, сколько меди.
— Что теперь-то будет? — Несчастный Мотькин то и дело вытирал лицо рукавом шипели — пот заливал глаза.
— Расстреляют тебя, Мотькин. — Кощеев послюнил карандаш и нарисовал в тетради глупую рожицу. — Надо же, в начальника гранатой… Меня бы за такое, может быть, и не расстреляли. Потому что все знают, рядовой я. А рядовому положено ошибаться, с него как с гуся вода. На то и рядовой. А ты, Мотькин, хоть маленький, но начальник. А начальству никаких ошибок не положено делать. Иначе чем бы рядовой отличался от начальства? Потому тебя, конечно, поставят к стенке.
— Перестань, Кеша… Как ты можешь?..
Когда подвода была нагружена, старшина прислал дневального за Мотькиным. Мотькин побледнел, торопливо застегнул шинель на все крючки.
— Еще вздумаешь убежать в Китай, — сказал ему Кощеев. — Придется за тобой присматривать. Пошли.
Старшина уже перешел в канцелярию и лежал на своей кровати.
— Значит, так, — сказал он слабым голосом. — Действовал ты, Мотькин, правильно, хоть и сдуру… Если разобраться, откуда тебе знать было, что танк этот я хотел под тягач приспособить и что сидит в танке не самурай, а наоборот… Другими словами… объявляю тебе благодарность за геройский поступок. Иди и продолжай так же хорошо служить, как ты служишь, боец Мотькин.
— Спасибо!.. — Мотькин заплакал, не стесняясь. — Спасибо, Федот Егорыч!..
— С вами не соскучишься, — пробормотал старшина. — Сплошные герои. То Кощеев, теперь вот ты, Мотькин. Кто еще затаился?
На бричку поверх металлолома погрузили три бочки с поздними грибами, засоленными исключительно на нервах старшины. Барабанов вышел из казармы, держась за плечо дневального: нужно было сказать напутственное слово. Два приунывших мула, запряженных парой, задумчиво прядали ушами.
— Чтоб без приключениев, Мотькин! — Голос старшины совсем осел, и слышать его было одна жалость. — Арестованного сдать начгубу лично в руки, а грибы — начпроду, тоже в руки. Ну а железки — сам знаешь куда. И чтоб везде под роспись!
— Слушаюсь, Федот Егорыч. Все будет как надо. — Мотькин взял вожжи в одну руку, другой любовно похлопал мула по спине.
Кощеев сидел на задке брички, свесив ноги и засунув руки в рукава шинели. Все его имущество — тощий вещмешок и котелок — висело на опоре кузова. Старшина отцепился от плеча дневального и самостоятельно подошел к арестованному.
— Однако больше, может, не увидимся, рядовой Кощеев. Пока ты отбывать будешь, трофейную команду расформируют. А там, Бог даст, и демобилизация… Разрешаю тебе попрощаться.
— С кем?
— С кем хочешь. С товарищами по оружию и вообще.
Кощеев тяжело вздохнул, но не тронулся с места.
— Без саперов в бункер не лезь, старшина. И никого не пускай. Там под землей — целое минное поле.
— Мели, Емеля. Сам-то по минному полю топал?
— Так то я. А другой взлетит — и ты будешь отвечать.
— Скажи, пожалуйста, почему ты такой особенный?
— Потому что курсы нештатных саперов кончал.
— Врешь! — Старшина схватился за борт брички. — Мотькин, Кощеев, бегите!.. Я послал ребят, и с ними Кошкина… Надо догнать!
— Чего же ты мне, старшина, заливал? «С товарищами по оружию и вообще»? А сам отослал?
Кощеев неловко спрыгнул с брички и побежал. Оглянулся на бегу: Мотькин топал следом, и за его спиной болталась и громыхала винтовка с примкнутым штыком. Кощеев засмеялся.
Когда бивак скрылся за гребнем сопки, перешли на шаг.
— Старшина тебе еще пяток сутчат набросит, — сказал Мотькин, отдуваясь. — За твое наглое вранье… Почему он сразу поверил про минное поле под землей? Нет там, конечно, мин. И документы твои знаю. Не кончал ты никаких курсов.
— Тебе не понять, Леха. Ты начальник. Ну, ладно. Беру тебя в компанию. Но остальных нужно отшить.
— Запросто отшить-то. Но что я буду иметь?
— Хоть что. Там сундук с золотом есть. Под койкой стоит. Как думаешь, зачем самураю золото под койкой?
— Понятное дело. Награбил у людей и ближе к заднице держит, чтоб не потерять или чтоб не сперли.
— Под землей да еще под задницей кто сопрет? Мыши?
Мотькин хохотнул:
— Мыши вроде тебя и санинструкторши.
— О себе забыл. Или нет, ты не мышиной породы. Ты скорее крот или даже барсук.
— Так тебя на ругань и несет, Кешка. Я же не обзываюсь… Занозистый ты человек.
Догнали Кошкину, Еремеева и группу солдат. Кощеев предоставил писарю «отшить лишних», и вскоре они уже втроем спустились в низину.
— А точно там никаких мин нету? — тихо спросил Мотькин Кошкину.
Та легкомысленно пожала плечами и кивнула на Кощеева.
— Вон хозяин. Его и спрашивай.
Низину солнце не тронуло, поэтому снег, набившийся в траву, не таял. Кощеев подошел к неподвижному псу. Сочная зелень вокруг кудлатой брошенной шкуры была пронзительно-яркой на фоне снега.
— Друг человека! — Кощеев опустился на корточки возле собачьей морды. — Еще не околел? Гадишь под себя, но живешь? — Он порылся в кармане и бросил псу слипшийся комок леденцов из японского сухого пайка. — На мыло бы таких друзей.
Они не спеша вскарабкались вверх по откосу и сразу увидели автомобиль. Странных очертаний создание, горбатое, на тонких ножках-шинах, стояло на самой кромке насыпной дороги. Мокрые макушки пеньков и чудом уцелевшие шапки снега кое-где торчали из темной стоячей воды.
— Что это значит? — прошептала Кошкина.
— Я сразу понял, что-то тут не то. — Кощеев вытащил из-под шинели немного ржавый, но грозный «хино» — солдатский револьвер. Среди оружия в бункере он выбрал его за большой калибр — девять миллиметров («Слонов буду бить на гражданке»). — Какая-то особенная сопка. Самурая увезли, а кто-то все равно приходит.
Мотькин благоразумно помалкивал. Они некоторое время лежали на холодной и мокрой земле, разглядывая быстро состарившееся поле боя. В руках Кошкиной появился большой японский пистолет — подарок Кощеева, который она не успела ни потерять, ни подарить кому-нибудь.
Мотькин не вытерпел:
— Вооружились, буржуи. Дайте хоть посмотреть. — Он взял пистолет. — Восьмизарядный «14». Офицерский пистоль. Все хорошо, но начальная скорость пули не та. Всего триста двадцать метров в секунду.
— А сколько надо? — спросила Кошкина.
— Бес ее знает. Помню, что триста двадцать — это курам на смех.
— Хватит бубнить. — Кощеев сполз с насыпи. — Воздух влажный, звук хорошо проводит…
— А чо сидеть-то без толку?
— Верно, сидеть нечего. В разведку пойдешь, Леха. Зайди к машине с болота, с тыла. Узнай, есть ли кто в ней.
— В какую разведку? — возмутился Мотькин. — Да еще в болото? Сам иди.
Кощеев сказал Кошкиной, словно извиняясь:
— Хуже нет командовать начальниками. Вот если противотанковую гранату кинуть в старшину — это он пожалуйста. Верно, Леха? А в разведку…
— Что даст твоя разведка? — шепотом спросила Кошкина.
— Много даст. Ведь и высунуться нельзя, если в машине сидит какой-нибудь кент и просматривает весь склон.
— Хочешь, я пойду?
— Шутишь!
— Я серьезно.
— Если надо, я пойду, — с недовольным видом пробурчал Мотькин. — Только пошто ты раскомандовался?
— Ну, тогда ты командуй! — рассердился Кощеев.
Мотькин пошел в разведку. Сначала сполз вниз, укрываясь за водораздельным хребтом. Затем его пилотка мелькнула среди холмов мусора, и он надолго пропал из виду.
— Залез в какую-нибудь дыру и покуривает. — Кошкина с напряжением смотрела на склон сопки. — Нашел, кому доверить.
— Нет, Фрося. Видишь разбитую траншею? Ползет по ее дну, потому что выходит она почти что к самому болоту. Хорошо маскируется писарь. Хитрый мужик.
Малозаметное движение в развалинах заставило Кощеева прижаться к земле и придавить рукой голову Кошкиной.
— Если наблюдатель, то Мотькина засек или вот-вот… — прошептал он. — Беги за подмогой, Фрося!
Она сжала его руку через шинельное сукно.
— Только не ввязывайся, ладно?
Она торопливо сбежала в низину, и камни из-под ее ног наделали шума. Кощеев, почуяв беду, проклинал себя за то, что послал ее. Он по-пластунски прополз десятка два метров выше по склону и выглянул из-за камней. Тощий китаец в промасленной одежонке (куртка на завязках) сидел на корточках у края воронки от артснаряда большого калибра. Одной рукой упирался в землю, в другой держал маузер. В напряженной неловкой позе его угадывалось — не солдат. Вдруг китаец побежал к водораздельному хребту, низко пригнувшись, зацепился штаниной за колючую проволоку, — Кощеев услышал звук раздираемой ткани. Пока тот воевал с ржавыми шипами, Кощеев ползком добрался до воронки, это было совсем близко от пролома в бетонной плите, у входа в «подземку». На дне ямы скопился влажный снег, и видны были отпечатки странной трехпалой обуви.
Но вот китаец добрался до водораздельной линии, упал на колени, замер. Конечно, он увидел Кошкину! Она была как на ладони — взбиралась по соседнему голому склону. И по прямой до нее не более километра, можно прицельно бить из маузера, как на стрельбище!
Кощеев оттянул ладонью тугой курок «хино» и старательно прицелился китайцу в плечо. Если он поднимет маузер… Но китаец сунул оружие за пояс и начал поспешно спускаться к своей прежней позиции, хватаясь за куски бетона и покореженные металлические колья.
Кощеев ждал на дне воронки, обратясь в слух. Китайца требовалось взять без шума… Напряжение нарастало. Где же китаец? Почему медлит? Кощеев подобрался к краю ямы, выглянул — китайца нигде не было. Исчез! На спутанной в ржавый ком проволоке чирикали воробьи, гоняясь друг за другом.
У Кощеева сразу пересохло в горле. Не мог китаец по воздуху миновать позицию без звука и нырнуть в пролом!.. Что же получается? Китаец не мог увидеть его, не мог заподозрить неладное, если кто-то не подсказал. Может, просигналили из пролома? Кощеева будто кипятком обдало — не успел заглянуть в пролом! За такие ошибки расплачиваются жизнью.
Спокойно… Значит, его, рядового Кощеева, попытаются взять без шума или прикончить. Ведь у них туго со временем. Ведь они знают, что Кошкина бежит к лагерю… Впереди — развалины и лаз, слева — проволока и кучи щебня, сзади — траншея и остатки заграждений. Китайцу некуда деваться, как только припухнуть в траншее.
Кощеев стремительным рывком преодолел расстояние до траншеи и, увидев в страхе закричавшего человека, прыгнул на него.
Тощий китаец, притиснутый коленом, разглядывал Кощеева одним глазом. Маузер китайца валялся в грязи, смешанной со снегом. И только хотел победитель дотянуться до него, как сверху посыпалась земля, и китайца будто взрывом подкинуло. Он вцепился в руку Кощеева и умело с хрустом вывернул ее. Пришел черед вопить Кощееву.
— Роско чандан — хорошо, хао, — сказал кто-то над головой.
Кощеев увидел краги большого размера на осыпающемся бруствере — добротная кожа тугих голенищ, с глянцем, заляпанный грязью жесткий рант. Кощеев покрутил головой в согнутом положении, снимая боль в шее, и снова попытался посмотреть вверх. Теперь он разглядел щегольские галифе непривычного покроя, черную кожаную куртку, отдающую синевой, крепкое наглое лицо с монголоидными чертами. Отсюда, из траншеи, человек выглядел великаном. На плече он держал небрежно, как полено, нечто похожее на автомат с металлическим контуром вместо приклада… Все это Кощеев ухватил в какие-то мгновения.
Тощий китаец старательно обтер о мазутные штаны свой маузер и сунул за матерчатый пояс. Затем нагнулся, чтобы поднять револьвер «хино». А Кощеев боролся с собой. Надо сбить с ног великана, выхватить из-за пояса тощего маузер… Худая смуглая рука вот-вот коснется ребристой рукоятки револьвера… Кощеев еще ниже согнулся, заскрипел зубами. Он ничего не мог сделать! Его опять придавила какая-то плита, свинчатка космических размеров, и снова он — беспомощный, жалкий фрайерок, переполненный злобой ко всем паханам…
Смуглая рука все еще плыла в пространстве, растягивая время-резинку, и в бороздках револьверной рукояти поблескивала грязная вода.
Кощеев резко вскинул голову, желая пробить свинец макушкой. Великану это не понравилось — он толкнул Кощеева в темя грязной подошвой. Толчок был подобен удару — перед глазами Кощеева заплясали разноцветные круги…
Потом его вытащили из траншеи. Великан оказался не столь уж огромным. Оба китайца повторили несколько раз «роско-хао». Тощий обращался к своему товарищу с щенячьим почтением и несколько раз назвал его по имени — Чжао. Угрожающе похрустев кожаной курткой, Чжао вдруг приветливо улыбнулся и стряхнул с шинели Кощеева комья грязи.
Откуда-то появился еще один человек. Кощеев понял — японец, он уже умел отличить ярко выраженного японца от лиц местных национальностей. Его несколько раз назвали Хакодой. Интеллигентное тонкое лицо, европейская шляпа, правда, замызганная… Правая его рука висела на перевязи, но левой он управлялся не хуже, чем другие правой. Нагрузившись оружием и сосудами со спиртным из бункера, не спеша пошли к машине. Худой не отпускал руку Кощеева, заломленную за спину. Они переговаривались. Чжао снисходительно посмеивался и похлопывал сильной рукой по мятому погону Кощеева. Тот возмущенно подергивал плечом, не даваясь его руке. Наклонив голову, чтобы не видели его глаз, Кощеев бросал жадные взгляды по сторонам. Впрочем, на помощь Мотькина он почти не надеялся. Мотькин был хорошо наученный солдат, а хорошо наученные тут же возвращаются на исходную позицию при непонятно изменившейся обстановке, чтобы подкрепиться новым приказом. Вот если бы сейчас на месте Мотькина был салага-новобранец…
Выказывая презрение к чужакам, Кощеев залихватски сплевывал через щель между зубами. Блатные его плевки привели Чжао и тощего в восторг. Чжао заглянул ему в лицо и с веселостью в голосе что-то сказал. Кощеев понял — заставляют еще сплюнуть. Кощеев перестал плеваться.
Никто из них не спешил! Никто из них не испытывал страха! Кощеев ничего не мог понять. Японец Хакода, интеллигент в шляпе, произнес длинную тираду, поглядывая то на Чжао, то на Кощеева. Чжао кивнул, и японец вдруг заговорил на правильном, почти без акцента, русском:
— По всей вероятности, вы приписаны вон к той воинской части? — он показал кивком на Двугорбую сопку. — Что вы здесь искали? Видели кого-нибудь постороннего?
— А вы кто такие?
— Мы — мирная делегация. Из города. Нас прислало городское самоуправление. Знаете город Даютай?
Еще бы не знать — в Даютае гарнизонная гауптвахта…
— Вооружились до зубов — и мирная делегация?
Хакода посмотрел на Кощеева спокойно, без всяких эмоций. Он перевел слова Кощеева, и оба китайца засмеялись. Кощеев не успел увернуться — Чжао сильно хлопнул его по плечу. Похоже было, ему доставляло удовольствие такое занятие.
Странная легковушка была совсем уже близко. Можно было разглядеть швы сварки на ее горбу и сильно облупившуюся краску на скосе спереди, где у нормальных автомобилей находится радиатор.
Чжао вдруг остановился, разглядывая машину. Худой тревожно вытянул шею. Хакода продолжал шагать, громыхая поклажей. Подошел к размытому дождями противотанковому рву и тоже остановился. Ров превратился в глубокий и извилистый овраг, края которого были обкусаны и обкатаны оползнями. Овраг был наполнен грязной, слегка отстоявшейся водой. С одного берега на другой была перекинута ненадежная, тронутая огнем лесина. И рядом с ней — причудливо изогнутый рельс.
Оба китайца подошли к Xакоде, громко заговорили, размахивая руками.
Что их встревожило?
Чжао сложил ладони рупором и гортанно выкрикнул в сторону машины. Худой сильнее прежнего заломил руку Кощеева, а Чжао, скинув с плеча автомат — рожок странным образом торчал в сторону, — ступил, торопясь, на ненадежный мостик. Хакода с невозмутимым видом последовал за ним, но вначале сложил на землю поклажу — несколько винтовок и фляги.
«Свинцовая плита», давившая на Кощеева, мучила нестерпимо. Отчаявшись столкнуть ее с себя, он вцепился в нее зубами и руками. И — чудо! — раздвинул ее вязкую и холодную плоть…
Удар локтем — и тощий с шумом выпустил из себя воздух, уперся лбом в землю. Кощеев схватился обеими руками за рельс и с надсадным хаканьем приподнял его вместе с повисшим на нем интеллигентом. Чжао бежал по трещавшей лесине, балансируя автоматом в вытянутой руке. Рельс обрушился на лесину, переломил ее, как былинку. Чжао и Хакода с головой ушли под воду. Тощий с мучительной миной на лице пытался подняться, но Кощеев и его столкнул коленом и воду. И увидел Мотькина. Тот подошел к оврагу, держа винтовку с примкнутым штыком под мышкой.
— Здорово ты их, — сказал он без энтузиазма и потрогал грязным пальцем распухшую переносицу. — Старшина, однако, опять арест скинет… Или больше добавит. Я в машинешке какого-то деда захомутал. Обещал, старый хрыч, пожаловаться русскому коменданту. Чем-то еще грозился, да я ему кляп в рот положил. Может, союзники?
— Назвались делегатами какими-то. Только я им не верю. Ряшки у них бандитские. — Кощеев запустил куском глины в Чжао, который карабкался на плывущий грязью берег. — Куда?!
— Сдаемся, — проговорил Хакода, стуча зубами, и вылил из шляпы воду. — Ведите нас к вашему главному товарищу. Мы будем говорить только с господином начальником, с господином русским офицером.
Пленные выбрались на берег. Тощий заискивающе улыбался и кланялся Мотькину. Чжао был взбешен, плевался и шипел, сверкая белками глаз. Потом пленные уселись на корточки в рядок. С них обильно стекала грязная вода.
— Раскусил я тебя, Леха, Кощеев не пытался скрыть своего восторга. — Кто мог подумать, что можешь воевать?
— Да и на тебя поглянь со стороны — другое на ум идет.
Вскоре прибежал старшина, несмотря на контузию. Вместе с ним — увешанные оружием дневальные и Кошкина. Пленники обжимали на себе одежду и жалко улыбались старшине.
— Мы мирноделегаты, — сказал Хакода, кланяясь. Поклонились по нескольку раз и оба китайца. — Мы мирные люди, господин офицер. Мы никому не несем зла. Ваш солдат обошелся с нами очень плохо. А другой солдат обошелся плохо с господином шеньши Ченем, который мирно отдыхал в легковом автомобиле.
Извлекли на свет рассерженного узкоглазого старика. Одет он был в меховую шубу и меховую же огромную шапку. На ногах бархатные сапоги с загнутыми вверх носками.
— Господин шеньши — известный деятель гоминьдана, — сказал Хакода в мокрой шляпе, сотрясаемый мелкой дрожью. — Он большой политический деятель. С ним нужно говорить очень вежливо.
Старик показал старшине документы, пытался что-то объяснить, сильно коверкая русские слова.
— Ладноть! — крикнул старшина и вернул документы. — Значит, так! Отправим вас очень вежливо в комендатуру! Пусть разбираются! Еремеев! Обсуши их! И выдай по сто грамм!
— Утопил, паразит, оружие, — сказал громко Кощеев, чтобы услышал старшина, и показал на Чжао. — Вроде автомата. Может, пусть поныряет?
— Ты полегче насчет паразитов! — крикнул старшина. — Вдруг на самом деле не паразиты, а, наоборот, делегация?
Хакода пояснил:
— «Брен» — британский пистолет-пулемет. Очень редкое здесь оружие.
— Что? Что он говорит?
— Британский автомат «брен», говорит! Редкое оружие!
— Хрен с ним, с «бреном». Видали мы и не такое! Как бы там ни случилось, а тебе, Мотькин, объявляю еще одну благодарность… А тебе, рядовой Кощеев Иннокентий Иванович, снимаю ранее наложенное взыскание — все пять суток с содержанием на гарнизонной гауптвахте.
После обеда Еремеев и боец-сопровождающий поехали с задержанными в Даютай. Машинешка была на редкость древняя и хлипкая. И хотя была рассчитана на четверых, втиснулось шестеро. Перед тем, как отправиться в путь, Хакода в непросохшей шляпе приоткрыл дверцу и подозвал Кощеева.
— Кощеев-сан! Господин шеньши Чень не держит на вас зуб. И на того солдата, который его связывал, тоже не держит. Господин шеньши Чень восхищен. Господин Чень дает вам обоим по десять долларов, — и сунул ему в руку деньги.
Лимузин покатил вниз по склону, поскрипывая всеми суставами. Кощеев отыскал Мотькина, вручил ему высокую награду.
— Усыновит тебя известный политический деятель, Мотькин, вот увидишь. И будешь гейш трясти на коленке.
Мотькин деловито пересчитал диковинные бумажки.
— Верно, десять. Не наврал дед. Только что с ними делать?
Разрозненные кучки металлолома стаскивали в одно место, которое почему-то назвали «шкраб» — ровную площадку на голом боку сопки, к которой были хорошие подъезды. Покорные работяги-мулы кряхтели на пределе усилий. Старенький СТЗ надрывался от собственного воя, и по его жестяной коже, меченной пулями и осколками, пробегали волны трясучки.
— Развалится, зараза, — сказал Кощеев с сожалением.
— Не развалится, — Зацепин был весел и свеж. — Тракторист знает: без трактора он, как мы, на себе потянет.
Долговязый тракторист в новехонькой, без единого пятнышка, телогрейке деловито трогал рычаги и, вы сунувшись из кабины, кричал кому-то:
— Чалку ставь, славяне! Счас приеду!
Трактор потащил на буксирном тросе бронеплиту с чудовищной пробоиной посередине.
— Двухсоткой влепили, не меньше, — сказал Одуванчиков.
— Ни! — возразил Поляница. — Барабанов в темноти лбом стукнувся.
Посмеялись. Поляница опять начал клянчить:
— Кешко, доскажи про Марысю!
Появились откуда-то озабоченный старшина и флегматичный Мотькин с тетрадкой.
— Прекратить перекур и разговорчики! — зашумел старшина. — Однако, начальство едет.
Все посмотрели вниз на дорогу и увидели медленно ползущие в гору машины.
— Навались, братва! — заорал Зацепин, показывая усердие.
Старшина с Мотькиным тоже впряглись в брезентовую лямку. Матерясь и слаженно ухая, солдаты потащили громоздкую 75-миллиметровую японскую пушку. Резиновые катки ее были сожжены, а рамочный лафет цеплялся крючьями за малейшую неровность.
— Стой! — скомандовал старшина. — Кто посильней — рядовой Поленница и ты, Мотькин, — поднимите ей задницу. Остальные — в тягло.
— Мне нельзя, — сказал Мотькин. — Вы же знаете, товарищ старшина.
Кощеев, весь в поту, заорал:
— Кончай, Леха!
— У меня воспаление, — упрямился Мотькин, — внутри.
— Так шо ты раньше не казав? — удивился Поляница. — Мы б тоби клизму поставили. Тягнув бы счас, як ишак, и не лягався.
Мотькин зло сплюнул. Трактор уже успел смотаться туда и назад и тащил теперь с натугой закопченную громаду танка. Солдаты примолкли, узнав по очертаниям корпуса тридцатьчетверку. Знали: сожгли его смертники, увешанные взрывчаткой. «Движущееся минное поле» назывался этот разряд смертников, взявшись за руки, они бежали на танки…
Из-за бугра с натугой выплыл чистенький джин, перегруженный людьми, и направился к лагерю.
— Взялись, взялись! — закричал старшина, впрягаясь в лямку. — Поднимай лафет! — Жилы на его загорелом задубевшем горле напряглись, лицо потемнело.
Поляница и Мотькин приподняли конец лафета. Дело сразу пошло быстрее.
— Ты бы шел к начальству, старшина, — сказал Кощеев. Без тебя справимся.
— Ничего, начальство подождет, — старшина удивленно посмотрел на Кощеева, и тому стало немного не по себе.
Из-за бугра показалась черная легковушка, очень похожая на привычную глазу «эмку», а затем — горбунья на тощих шинах.
— Мирная делегация! — не то ужаснулся, не то обрадовался Мотькин и выпустил из рук лафет. — Товарищ старшина! Опять те самые!..
— Не отвлекайся! — прохрипел старшина.
Пушку подтащили к «шкрабу». Сели, закурили.
— Ефрейтор Зацепин! — Старшина стряхнул с шинели ржавчину, поправил фуражку. — Значит, так. Работать всем на совесть. Проверю.
— А мы всегда на совесть. — Кощеев нагло посмотрел на старшину.
— Береги себя, рядовой Кощеев, очень прошу! Не зарабатывай на орехи! — И старшина размашисто зашагал к биваку.
Мотькин кинулся за ним.
— Куда, писарь?! — крикнул Зацепин, — Без тебя все дело станет!
Наперебой посыпались реплики про «сачков». Конечно же, вспомнили известных в дивизии козлов отпущения — писарей, каптеров и начпродов.
Через час-полтора Мотькин вернулся.
— Значит, так, товарищи красноармейцы, — подражая Барабанову, произнес он. — В штабе списки на демобилизацию готовят. К октябрьским точно — по домам.
Его тут же окружили, усадили на сухое и мягкое, вставили в зубы маньчжурскую сигаретку, поднесли зажженные спички и зажигалки.
— Не тяни, Лексей! — простонал тракторист.
— Значит, так, — Мотькин прокашлялся, посмотрел на игривый дымок от сигареты. — Стало быть, согласно указу от сентября месяца демобилизуется вторая очередь. Пункт первый: имеющие законченное высшее, средне-техническое и среднее сельхозобразование.
— Про меня… — прошептал тракторист, скривившись в странной улыбке. — Сельхоз — это я, славяне…
— У меня горный техникум. — Зацепин нервничал. — Первый курс. Слушай, Мотькин…
Писарь покачал головой:
— Если первый, значит, сиди и не брыкайся. Был бы второй — тогда другое дело. — Он прокашлялся опять и продолжал важно: — Пункт второй: работавшие до призыва учителями…
Все молчали. Кощеев покрутил головой:
— Учителей нет. Давай дальше.
Мотькин посмотрел на Посудина.
— Пункт третий, студенты всех высших учзаведений. Даже заочники.
Посудин снял зачем-то пилотку со своей маленькой головенки, шумно вздохнул, чтобы унять подступившие слезы…
— Пункт четвертый: получившие по три и более ранений. — Все продолжали молчать. Мотькин добавил: — У Барабанова более трех ранений.
— Иди ты! — удивился кто-то.
— Пункт пятый! — Голос Мотькина зазвенел. — Призванные на военную службу в тридцать восьмом году и раньше. И кто непрерывно в Красной Армии семь и больше лет… — И, не сдержавшись, швырнул сигарету на землю, вскочил, закричал: — Конец, славяне! Еду домой! Ур-ра!
Он подскочил к Кощееву, ударил его кулаком в грудь.
— Кощей! И твои семь лет кончились. Подохнуть можно! Бормотуха! Самогонка! Бабца пощупаем! А?
— У меня шесть… с половиной, — тоскливо протянул Кощеев.
— А раны? Ты же воевал, кровь, поди, пролил не раз?
— И ран нет.
— Может, образование… учился где?..
— Не в том заведении, Леха.
— Значит, жди третьей очереди. Тоже недолго осталось.
— Вот и жду, когда рак на горе свистнет.
Зацепин обнял за плечи Кощеева, голос его был бодр.
— Не сопливься, Кощей. Я тоже не вышел рылом. И Одуванчиков.
— Одуванчиков в офицерскую школу рапорт подал. — Мотькин посмотрел на Одуванчикова, изобразив на лице сострадание.
— Подал, — с вызовом ответил Одуванчиков. — А ты только сейчас узнал?
Конечно, было не до сбора металлолома. Солдаты потянулись в лагерь. Сержанты и не думали их останавливать. У пищеблока сам собой возник митинг…
Кощеев обошел задворками лагерь и отправился к бункеру. К «своему» бункеру. К «дворцу Кощея». Но издали увидел людей на сопке. Догадался: саперы.
Те, что прикатили на джипе с начальством. Он сел на камень и стал ждать. Наконец прогромыхал утробный взрыв. Представил, как из внутренностей сопки вылезают бетонные кишки…
Кощеев хотел закурить, но тут же забыл об этом и поплелся в лагерь, чувствуя ослабевшим вдруг телом плотность воздуха, тяжесть шинели и вообще жизни.
У медпункта увидел Кошкину, румяную, оживленную.
— Где ты пропадаешь, Кеша? — голос громкий, неестественный. — Все тебя ищут, спрашивают… Всем вдруг стал нужен.
— И тебе?
— И мне. — Она затащила его за рукав в раскрытую дверь, усадила на стул. Ну почему ты такой? Как будто с изолятора.
— Говори, Фрося…
Ей вдруг стало невыносимо трудно говорить.
— Понимаешь, приехал человек… с которым… которого… В общем, у нас с ним… Если он узнает… Я не хочу его потерять! Теперь не хочу.
— А раньше?
— Семья его погибла в оккупацию. Искали, и вот… сообщили точно. Он пережил, переболел и приехал мне сказать, что…
Кощеев с ужасом смотрел на нее.
— А я?.. А я, Фрося?!
— Кешенька, милый… Ну как же ты можешь так спрашивать? Я тоже могу — а обо мне подумал? Ведь могло и не быть ничего…
— Кончилась лафа! Почему сразу все, в одну минутку?.. — Кощеев встал. — Этот самый майор, что приехал?
— Постарайся понять… Ведь не можешь ты жить по-нормальному. Непутевым да невезучим уродился. А с милым рай и в шалаше — не моя любимая сказка.
— Я все смог бы… для тебя… А ты не поняла, — Кощеев смотрел в оконце. — Была бы у тебя красивая жизнь с музыкой… На все пошел бы, но ты бы не нуждалась.
— Очень красивую жизнь ты мне уготовил. Спасибо…
Кощеев был не в силах слушать ее. Не попрощавшись, вышел.
Под навесом пищеблока солдаты пили дурно пахнущую жидкость из кружек и котелков, закусывали сочной янтарной лобой и по-китайски — стручковым перцем.
— Ханшину хочешь? — Зацепин поднял затяжелевший взгляд на Кощеева. — Мирные делегаты привезли, раздобрились. И про тебя спрашивали. Хотят тебя вусмерть напоить.
Кощеев взял чей-то котелок.
— Плесни, ефрейтор.
Осоловевший Одуванчиков погрозил пальцем:
— Нельзя! Кощееву нельзя. Его Барабанов ищет.
Поляница засмеялся и начал загибать на своей ручище пальцы.
— Мырноделегация шукае. Барабанов шукае. Майор шукае. Кошкина шукае. И Мотькин нэ може жить без тэбэ, Кешко!
— Кошкина уже не шукае, — сказал Кощеев и, хватанув ханшину, выпучил глаза, еле перевел дух. Похрустел ломтиком лобы. — Никуда я не пойду. Ни к старшине, ни к делегатам. А майора вашего в гробу я видел в белых тапочках.
— Тогда пей, — сказал кто-то. — Сегодня праздник.
Солдаты продолжали прерванный Кощеевым разговор. «Несли по кочкам» Трумэна с его атомной бомбой. Рассуждали: у англичан тоже есть особенная бомба — «Грэнслом» называется. А Россия чего помалкивает? Неужто у Советской державы нет набалдашника посильней? Порешили: есть, но, как всегда, темнит Расея-матушка, помалкивает.
Посудин отчаянно жестикулировал, колотя руками о край стола. Язык его потерял гибкость.
— Ну и пусть! — кричал Посудин. — Пусть даже нет у нас, как вы верно заметили, набалдашника! А вспомните! Римское право произросло не на нашей земле, марксизм — тоже не нашего поля ягода. А что мы в итоге видим? Первая в мире социалистическая где произошла?.. То-то!.. Так и с атомом случится. Где-то шум, гам, а у нас молчком, скромненько…
— И через пуп, — сказал кто-то.
— И через пуп, — механически повторил Посудин. — И всего добьются… А бомба, зачем нам бомба? Пошла она подальше.
— Э, друг, не туда гнешь. — Все посмотрели, кто говорит. К столу подошел офицер комендатуры, приехавший с мирноделегатами. Лицо грубое, немолодое, виски густо и неопрятно заросли сединой. — Атомная бомба — самое мощное на сегодняшний день оружие. И я думаю, у нас что-то подобное на подходе.
Ему освободили место, и он начал рассказывать о проблемах физики, о советских академиках, «получивших интересные результаты в экспериментах с атомным ядром», как сообщили газеты.
Кощеев разглядывал майорскую седину, звезду на погоне — отутюженная шинель была накинута на плечи — и слабо сопротивлялся обаянию этого человека. Голос гипнотизировал.
— До последнего времени пушка была самой мощной машиной. Мощность большой пушки — около десяти миллионов лошадиных сил. Собрать лошадей со всей планеты, и они не смогут сравняться по мощности с батареей дальнобойных орудий. Самый большой океанский пароход — это сто тысяч лошадиных сил. Видите разницу: десять миллионов и сто тысяч? Понадобилась бы сотня пароходных сверхмощных двигателей, чтобы выполнить работу, которую совершают пороховые газы орудия в течение одной секунды. Но скорость снаряда самой дальнобойной пушки — всего около полутора километров в секунду. Это в семь раз меньше той скорости, с которой можно снаряд закинуть на Луну.
— На Луну?! — прошептал кто-то.
Кощеев чувствовал себя маленьким человечком, о слабую головенку которого разбиваются какие-то могучие волны…
А майор уже с азартом лектора говорил о Жюле Верне, Циолковском, об искусственных спутниках и межпланетных «вокзалах».
Кощеев налил в котелок ханшина из большой стеклянной бутылки, которая стояла под столом, и пошел в развалины дота. Он забился в прокопченную вонючую щель (стенки бархатистые на ощупь — от сажи) и выпил весь ханшин. Потом запел с надрывом на мотив «Кирпичиков»:
На окраине,
В тихом городе
В семье боцмана я родился
И мальчишкою
Лет семнадцати
На большой пароход нанялся.
Он пел и обливался пьяными слезами Он прощался. С кем? С Кошкиной? С товарищами? Он не знал, но душой чуял, может быть, впервые так пронзительно-остро; что-то безвозвратно уходит. Он плакал навзрыд и продолжал петь зэковскую песню, потому что никакой другой не знал до конца. Да и не было таких больше песен, чтобы можно было петь, и плакать, и поминать все-все, что случилось за двадцать шесть лет непутевой жизни.
Когда стемнело, его отыскал старшина.
— Что же ты опять, рядовой Кощеев? — Старшина вытащил его из щели, посветил в лицо фонариком, поперхнулся. — Ну ладно. Ужин, вечерняя поверка, а тебя все нет. Непорядок.
Он вел его бережно, как больного.
— Крепись, Кеша. Не вались с копылков-то. Доживешь и ты до своего праздника. — Перед тем как пойти в казарму, подтолкнул к умывальнику: — Ополосни лицо.
Утром майор перекинулся двумя словами с Кощеевым, но разговаривать с ним не захотел. Да и о чем бы они говорили?
Уехала с майором и Кошкина. Попрощалась издали со всеми, помахала рукой.
Мотькин обиженно сплюнул:
— Хоть бы в щечку чмокнула. Фифа. Гигиена Ивановна. А? Кеш?
— Брось, Мотькин. — Кощеев хмуро взглянул на него. — Ты ведь тоже теплой жизни ищешь?
— Важное дело, видать, непростое у них, — рассуждал старшина, — если политический деятель по сопкам как козел скачет. Приказано оберегать их от диверсантов и смертников. Вот и оберегай их, ефрейтор Зацепин. Походи с ними по местности с недельку. Командовать — не командуй, но гляди, чтобы на рожон не лезли. Даю тебе на помощь двух бойцов — Мотькина и Кощеева. Разговор у них с делегатами получается. Больно понравились они мирноделегатам.
Польщенный Мотькин хохотнул:
— Понравились, как лапоть дворняге. Чем больнее пинает, тем любовь горячее. Я ж тогда деда носом о гаечный ключ пошоркал, чтоб, значит, не шебутился.
Зацепин перестал улыбаться.
— А вдруг он зло на тебя затаил? Вдруг хочет заманить тебя в тихое место и кокнуть без зрителей? Мы же не знаем, что в голове у твоего деда? Да и партия его буржуйская. Разве можно буржуям верить?
— У них миссия, — сказал старшина. — Так что оберегай их спокойно, ефрейтор Зацепин. И другого ничего не выдумывай.
— Слушаюсь, товарищ старшина. Сухой паек брать?
— Они говорят: не надо. Мол, полная машина продовольствия. Но на всякий случай возьмите. Не понадобится — привезете обратно. Почем зря не расходуйте провизию. Помните, как она дается мирному населению на той стороне…
Перед отбытием из лагеря шеньши Чень залез на чурбан и произнес речь в жестяной рупор. По-русски говорил плохо, ни одного слова правильно. Казалось, он любуется тем, с какой чудовищной фантазией уродует чужую речь. Солдаты с трудом разобрали, что Чень любит русскую армию и что мирная делегация, которую он возглавляет исключительно из гуманных побуждений, уговаривает отдельных японских смертников, которые до сих пор прячутся в руинах, сдаться в плен. Потом перешел на китайский язык. Маньчжурский японец и интеллигент Хакода взял из рук рупор, перевел на правильный русский:
— В годы мрака мы сумели сохранить в себе чувство свободы. Теперь нет сил, которые бы вновь смогли бросить нас в грязь позора, в болото насилия, в океан невежества. Десять тысяч лет дружбе великого Китая и СССР!
Солдаты и мирноделегаты кричали «ура». Старшина и Чень долго обнимались и похлопывали друг друга по спине.
Мирная делегация имела две легковушки — уже знакомую бойцам старую горбунью на мотоциклетных колесах («кляво» французского производства) и роскошную, сверкающую черной эмалью и хромом «эмку» (а точнее, «датсун» — японского производства). Старушку «кляво» обслуживал Дау Чунь, высокий широкоплечий китаец лет сорока. Глядя на него, даже непроницательный человек подумает о сильной воле и суровой нравственной чистоте. Правда, Хакода ни на грош не ценил моральные качества шофера Дау и рассказал в первый же день Зацепину, что этот китаец — партизан и солдат с семнадцати лет — дал слово не жениться, пока не научится грамоте. Грамоте до сих пор не научился, времени не было, и слово держит.
Шофером на «датсуне» был тот самый тощий китаец в грязной куртке на завязках вместо пуговиц, который так ловко и умело заламывал Кощееву руку. Когда был «на людях», то перед всеми заискивал, и с изможденного, вечно чумазого лица его не сходила ликующая улыбка. В одиночестве же становился угрюмым. При господине Чене исполнял обязанности слуги, шофера и телохранителя одновременно, Лю Домин — было полное его имя, но мирные делегаты ограничивались междометиями, когда нужно было его позвать, или в лучшем случае называли «Домин».
Оба шофера по-русски — ни бельмеса. Даже матерных слов не знали, обычно в первую очередь перенимаемых местным населением. «Презирают, — объяснил такой феномен Кощеев. — Макаки проклятые».
Увидев Кощеева в лагере, Лю Домин подбежал к нему, упал на колени и начал кланяться. Кощеев оторопело смотрел на него. Вокруг них собрались солдаты.
Подошел Хакода, прислушался к выкрикам китайца.
— Домин просит, чтобы вы его наказали, — невозмутимо, как всегда, произнес японец. — За непочтительное обращение с вами вчера.
Кощеев попытался поднять шофера с колен, но тот вырывался и снова падал, отвешивая торопливые поклоны.
— Он говорит, что достоин смерти и готов принять ее, — продолжал Хакода.
На шум прибежал старшина. Разобравшись, в чем дело, приказал бойцам отнести шофера в машину. Нескладный, какой-то узловатый и колючий, Лю оказался к тому же и очень сильным. Едва не сбил с ног тяжеловеса Поляницу, отчаянно вырываясь из его рук. И только строгий голос Ченя заставил его образумиться.
— Интересная компания, — сказал старшина Зацепину. — Так что смотри в оба, Костя. — И с нежностью погладил ладонью по радиатору «датсуна». — Добротная машинешка, и уход за ней хороший… Каких же денег она стоит, а, Зацепин?
Старшина держал в себе тайную и завистливую любовь к автоделу и бронетанковым силам. И только изредка она вырывалась наружу…
В четырехместную слабосильную «кляво», как сельди в бочку, набились и Дау, и Чжао, и Хакода, и Кощеев с Мотькиным. И при каждом — оружие, личные вещи. В «датсуне» с комфортом разместились шофер Лю и старый Чень. Потом Чень пригласил в свой лимузин и Зацепина.
— Не будем в чужой монастырь со своим уставом внутренней службы, — сказал Зацепин и занял место на заднем сиденье «датсуна» между корзинами и пакетами с провиантом.
— Значит, тот драндулет для начальства, — сказал Кощеев, сидя на четырех коленях сразу — Мотькина и Хакоды. — А я думал, кожаный — тоже начальство.
— Господин Чжао — большой человек, имеет вес в Даютае, — осторожно заметил Хакода.
— Ну да, — хмыкнул Кощеев. — Центнер натощак, а после обеда — поближе к тонне.
Хакода вежливо улыбнулся. Чжао, услышав свое имя, обернулся и уверенно проговорил:
— Роско — xao!
В одной из горных деревень видели японских солдат, ворующих кур у местных жителей. На их поиски и отправилась мирная делегация Даютая.
Ехали с ветерком. Дорога выделывала причудливые фигуры между сопок и болот, залитых ярким, но холодным солнцем. Под рубчатыми шинами лимузинов то скрипел крупный щебень, то с визгом елозила галька, выстреливая упруго булыжниками. Внезапно дорога скрылась под водой. Мотькин схватился за спинку сиденья. Хакода втянул голову в плечи. Дау, не снижая скорости, бросил машину в ржавые болотные разводья. Подняв два искрящихся крыла брызг, помчался по известным ему ориентирам.
— Не бойсь, Леха, — Кощеев посмеивался. — Самураи в военной хитрости упражнялись, дороги под водичкой прятали. Не знал?
— Не знал, — признался Мотькин.
Машина с «начальством» двигалась следом за горбуньей так же уверенно и лихо, забыв о тормозах.
Кощеев повернулся к японцу:
— А вы, извиняюсь, не из самураев будете?
— Я не воевал, — Хакоде явно не хотелось говорить. — Это вы хотели узнать? Работал в горнорудной промышленности.
— А русский язык?
— Пришлось выучить. Я имел дело с китайскими рабочими и русскими промышленниками. — Он криво усмехнулся. — Таких, как я, у вас называют, кажется, капиталистическими акулами.
— Интересно! — сказал Мотькин. — А что с рукой?
— Нерв поврежден.
— Разрывной пулей? — спросил Кощеев.
— Придется вас разочаровать. Всего лишь обвал в шахте. Там меня немного помяло…
Педаль газа не пружинила, и Дау передвигал ее рукой. Могучая спина его прямо-таки излучала спокойствие и непоколебимую уверенность. Он был молчалив и сосредоточен. И только на одном из подъемов, когда старушка «кляво» выдохлась, он принялся подробно объяснять, что всем надо выйти из машины.
Но вот сопки остались позади. Дорога сузилась, приняла запущенный деревенский вид, две тележные колеи в пыльном суглинке, рыжая трава. Скорость машин сразу поубавилась. Вскоре въехали в настоящий маньчжурский лес, урман, тайгу, почти не тронутую войной. Появились хвойные деревья — могучие аянские ели, пихты и тут же густой подшерсток лиственных пород, сохранивший остатки листвы. Дорога запрыгала по оголенным мощным корням и камням, все чаще встречались выходы скальных пород.
Кощеев решил продолжить разговор с японцем:
— Вы не воевали, потому что капиталист?
— Я ненавижу войну, — сухо ответил Хакода.
— А разве в своей горной промышленности вы…
— Да. Конечно. Все мы здесь, в Маньчжоу-го, работали на Квантунскую армию. Попробовали бы вы поступить иначе… По торчащей свае волны бьют… Квантунская армия — большой господин. Страной Маньчжоу-го управляли военные… Но ведь и всем миром сейчас управляют военные. Они заставляют всех шагать в одном строю. А не захочешь шагать… Японцы говорят: пляши, когда псе пляшут.
— Гляди-ка, Леха. Народная мудрость и та приспособилась в войне.
— Ваш фольклор тоже приспособился. — Хакода смотрел на скалы за окном, — Смелого пуля боится, смелого штык не берет.
Мотькин фыркнул и тоже принялся смотреть в окно. Кощеев спросил:
— Разве можно заставить всех шагать в одном строю, если они не хотят?
Хакода некоторое время молчал, потом недовольно бросил:
— Одним нравится военный мундир, другим нравится командовать, третьим — воевать, убивать, разрушать. А в сумме человечество любит военную службу.
— Если вы так здорово все поняли, почему сами служили Квантунской армии?
— Чтобы выжить.
— Ну да, по торчащей свае… Мотькин, а у тебя в голове какая народная мудрость?
— Блин брюху не порча, — не задумываясь, ответил Мотькин.
Хакода улыбнулся, сразу лишившись неприступной холодной маски.
— Это, можно сказать, лежит на поверхности. А в глубине, пожалуйста? Что у вас в глубине, Мотькин-сан? Правильно я называю вас?
— Тише едешь — дальше будешь, — сказал, посмеиваясь, Мотькин.
— А вы, Кощеев-сан? Ваш принцип, выраженный в фольклоре?
— Плохому танцору… гм… кое-что мешает.
— Не совсем понятен смысл, но звучит остро. — Хакода посмотрел на стриженый шишкастый затылок шофера. — Спросим и их?
— Конечно, — Мотькин даже заерзал от удовольствия, столкнув на Хакоду Кощеева.
Хакода перекинулся фразами с Дау и Чжао. Шофер удивленно оглянулся, и автомобиль тотчас вильнул, подмял расплющенной от тяжести шиной кусты. Чжао с силой хлопнул его по плечу, потом повернулся на тесном сиденье всем телом и заговорил, почему-то глядя на Кощеева.
— В лавке, где цены высокие, покупателей мало, говорит он. — Хакода отвел взгляд от холеного лица Чжао. — И еще: в больших делах маленькие промахи не в счет.
— Скажите ему, — Кощеев шмыгнул носом, — кошка скребет на свой хребет. Мудрость старшинского состава.
Чжао ответил: «Морю пыль не страшна…»
Кощеев: «Цыплят по осени считают».
Чжао: «Гибель малых насекомых идет на пользу большим».
В диалог нагло влез Мотькин:
— Не тряси головой, не быть с бородой.
— Голодная собака палки не боится, — ответил Чжао.
Мотькин: «Змея кусает не ради сытости, а ради лихости».
Чжао некоторое время молчал, потом, ответив: «У кого фонарь, тот не идет позади», потерял интерес к разговору, отвернулся. Но Мотькин не унимался и принялся за шофера.
— Дау говорит, забыл, ничего на ум не идет, — объяснил Хакода.
Но все-таки Дау вспомнил пару армейских афоризмов: «Чего нет, того всегда хочется» и «Утром молодец, а к вечеру — мертвец».
— Мертвец, — поморщился Мотькин. — Не надо про мертвецов. — И тут же сам вспомнил: — Вытьем покойника не воскресишь. — И сплюнул: — Вот зараза, попала на язык. Давайте перестанем…
Дау резко затормозил, что-то выкрикнул испуганно и открыл дверцу. Впереди поперек дороги лежал труп человека в японском мундире. Все выскочили из машины и залегли где попало.
— Может, засада? — прошептал Мотькин, озираясь по сторонам.
Чжао целился в кого-то из автомата, того самого «брена», который выудили из оврага советские солдаты.
Мягко, с выключенным двигателем подкатил «датсун», и оба экипажа собрались на военный совет. Справа от дороги громоздились дикие обрывистые скалы, заросшие лесом, слева — речушка, пробившая в камне столь глубокое ложе, что на его дно можно было прыгать с парашютом. Над головой мирной делегации тоже журчало: вода стекала по наклонной каменной стене и падала на дорогу веселым дождичком, украшенным миниатюрной радугой.
Кощеев опустил руку в холодную до ломоты в костях лужицу и вытащил стреляную гильзу. Чжао взял ее, что-то произнес и закинул в пропасть.
— Калибр шесть с половиной, — перевел Хакода. — От японского карабина.
— Не только от карабина, — недовольно произнес Кощеев. — Зря выкинули, господин хороший. Патрон вроде не заржавел. Совсем свежий. Посмотреть бы не мешало.
— Ничего нам не даст один патрон, — произнес невнятно старый Чень.
Шубу он оставил в машине. Теперь на нем был длинный шелковый халат со стоячим воротничком. На голове — черная шапочка, похожая на тюбетейку. Он держал свои маленькие ручки в широких рукавах халата, хотя было очень тепло и даже ожили коричневые бабочки. Они выписывали быстрые зигзаги над дорогой, держась поближе к воде.
Чень сердито сказал что-то Лю Домину. Тот несколько раз поклонился и побежал, прыгая по камням, к лимузину.
— Куда?!
— Стой! — одновременно выкрикнули Кощеев и Зацепин.
Но Лю, втянув плосколобую большую голову в узкие плечи, добежал до автомашины и тут же бросился назад.
Все ждали выстрелов со скал.
Шофер вернулся невредимый и очень довольный. Преданно глядя на старика, положил перед ним на камень жестяной рупор с грубо приклепанной ручкой, похожей на дверную, и изящную коробочку на длинном тонком ремешке.
Мотькин демонстративно вытер вспотевшее лицо пилоткой и сказал:
— Везет только детишкам и дуракам… А если б я пошел, схлопотал бы девять грамм между рог. Точно.
Зацепин нервничал.
— Нехорошо, дед! — высказал он Ченю. — Разве можно так? Своего же — и под пули! Из-за пустяков!
Чень радушно улыбался, похлопывая ладонью по тонкой жести.
— Пустяк — нехорошо, — и передал рупор спокойному до неправдоподобия Хакоде.
Хакода принялся кричать в рупор, напрягая жилы, что война давно закончена, что нужно всем доблестным японским воинам сложить оружие и что даютаевский шеньши Чень приехал специально для того, чтобы взять их под свое покровительство. После Хакоды в рупор кричал старик. Он тоже владел японским, правда, приблизительно в той же степени, что и русским.
Скалы помалкивали в ответ. Только шумел родниковый дождь, и в пропасти скрипела какая-то птица.
— Переговоры закончить, — сказал Зацепин и вытащил из брезентовой кобуры наган. — Мотькин и кожаный, как его, Чжао… проверьте наверху, Кощеев, погляди внизу, — показал наганом на пропасть, — Я с тощим пройду вперед по дороге.
— И тыл надо прощупать, — Мотькин нервничал. — Если засаду хотят, то с тылу, как пить дать, станкач подтянули. Или как его…
— Гранатомет, — подсказал Кощеев.
Зацепин показал наганом на Хакоду:
— Вы и Дау пройдете назад по дороге метров триста. Пошуруйте по кустам, и вообще повнимательней…
— Мне лучше остаться. — Хакода присел на корточки. — Труп, конечно, заминирован. Я в этом деле смыслю. Я займусь трупом.
Чень вытащил из красивой коробочки никелированный миниатюрный бинокль и принялся разглядывать тело на дороге.
— Какой молодой. Какой красивый. — Он говорил по-русски. — Может быть, он живой?
Чжао что-то громко выговаривал стальному солдату, потом ткнул кулаком в его большое скуластое лицо. Дау упал на колени, спрятал лицо в ладони.
— Еще чего?! — опешил Зацепин. — А ну прекратить!
— Господин Чжао учит шофера смелости, — пояснил Хакода. — Дау молодой.
— Молодой? — удивился Мотькин.
— Молодость — не только возраст, — пояснил Хакода. — Можно быть молодым и в старости.
— Пойдем, — позвал Мотькин, снимая с плеча винтовку. — Слышь, учитель? Посмотрим, какой ты ученый на деле.
Прочесывание местности ничего не дало. Старик Чень был очень огорчен.
— Они здесь. Обязательно. — Он водил пальцем по матерчатой карте с китайскими обозначениями. — У кумирни Трех будд их видели крестьяне, когда они ели кур. Тут вот. У Скалы сумасшедшего они убили пастухов и забрали овец. Скалу сумасшедшего проехали. До кумирни Трех будд не доехали. Здесь они.
Хакода попросил всех укрыться за камнями и потянул за веревку с проволочным крюком на конце — он впился в одежду и тело солдата, перевалил его на бок. Сухо треснул взрыв. По камням и дороге сыпанули осколки. Потом сверху упали комья земли и клочья, только что бывшие человеческим телом.
— Противопехотка, — Мотькин старательно убирал острым камешком что-то с рукава.
Кощеев перебрасывал в ладонях горячий осколок. Говорить не хотелось. Лю сталкивал в пропасть останки трупа, чтобы освободить дорогу. Потом вымыл в луже бамбуковую палку и положил ее в машину.
И опять — в путь. Все нервничали. Чжао порывался несколько раз стрелять по скалам. Утихомиривал его Кощеев. Кощеева он слушался.
У кумирни Трех будд дорога распадалась на две горных тропы. Почти на самой развилке стояло диковинное сооружение из потемневшего корья, походило оно на собачью конуру или голубиный домик. Солдаты заглянули в нишу: чашечки с остатками каши, пожелтевшие бумажки с иероглифами, пучок лучин. Чень пояснил: курительные палочки для жертвоприношений.
Здесь остановились на привал. Лю Домин развел большой костер, раскатал упругую циновку и сервировал на ней роскошный обед. Кощеев разглядывал в довольно сильный бинокль Ченя обрывистые красноватые скалы, подернутые синей дымкой.
— Красотища! Аж поджилки трясутся! — он потер линзы о рукав шинели. — В кино такое надо показывать. Кинокартину про Чингисхана, не про потомка. Лезет, зараза, по скале с кривым мечом в зубах, а навстречу — какой-нибудь лохматый фрайер, чей-то близкий предок с волкодавом на поводке…
Чень молча взял из его рук бинокль, положил в коробочку и повесил себе на шею.
Кощеев сходил к машине вытащил из вещмешка свой бинокль и снова уселся на мшистом камне. Старик удивленно посмотрел на него, засмеялся, покачал головой.
Зацепин грел на солнце спину, туго обтянутую гимнастеркой. К нему подошел Мотькин, принюхиваясь к кухонным ароматам.
— Слышь, старшой. Назначь кого-нибудь другого в дозор.
— С чего бы? — сонно проговорил Зацепин, тепло разморило его, и ему не хотелось шевелиться.
— Мне нельзя. У меня язва.
— Язык у тебя без костей, боец Мотькин, а не язва.
— Чтоб я ишшо когда умные слова тебе говорил? Да скорее застрелюсь!
Мотькин, разыграв обиду, походил вокруг циновки и подсел к Кощееву.
— Дай поглядеть.
— Успеешь.
Кощеев любовался тайгой. На огромных стволах и ветках будто кто-то развесил сушиться кудель, целые завесы ярко-желтой золотистой кудели — это лиственницы. И тут же перистые листья маньчжурского ореха, нежно-желтые и диковинные. Жуть, как красиво! И каменные башни, налепленные одна на другую. И еще петли винограда, взбиравшиеся по стволам на макушки деревьев — полчища серых и длиннющих змей, замеревших в испуге. И ярко-белые листья коломикты, дальневосточного изюма. И целый батальон из шипастых стволов чертового дерева, дальневосточной пальмочки, которую он уважал еще с Приморья за красоту и колючий нрав… Само собой подумалось о Кошкиной. Жаль, не видит она всего этого… В сердце тонко кольнуло.
— Вот тебе, — пробормотал Кощеев. Кольнуло еще раз, посильнее. — Держи еще…
Мотькин по обыкновению ныл, развалясь на нагретом камне, как в кресле:
— Только и слышишь: боец Мотькин да боец Кощеев… А знаешь, кого в наших сибирских краях бойцом зовут?
— Кого? — Кощеев немного со страхом, но больше с удивлением ждал еще уколов.
— Со старых времен боец — значит, тягловый мужик. Ведь знали же, как назвать… Бойцовая душа, значит, рабочая, в тягло засунутая.
— На тебе-то много не увезешь. Тягловый.
— Правильно, Кеша. Потому и не люблю слово «боец». Красноармеец я. Пеший пехотинец. Солдат… А когда говорят: «Боец Мотькин, подь сюда», я в другую сторону гляжу, будто и не мне говорят.
Опять кольнуло. Кощеев оставил Мотькину бинокль и пошел к «обеденному столу». «Вот прицепилась, Гангрена Ивановна».
Чень и Чжао вымыли руки в горячей воде, нагретой Лю Домином. Остальные довольствовались холодным ручьем. Мирноделегаты расселись вокруг циновки. Чень сидел на шелковой плоской подушке, сложив ноги на другую такую же. На бархатных темно-синих голенищах его сапог — мыльные капли.
— А ваш товарищ? — Хакода кивнул в сторону Мотькина, устроившегося с биноклем на камне.
— Пока не поймает смертника, кормить его не будем, — сказал Кощеев. — На него только и надежда, на бойца Мотькина.
Хакода перевел его слова. Дау с ужасом посмотрел на Кощеева, потом на Мотькина.
— Дау говорит, — сказал Хакода, — русские законы еще хуже, чем японские.
Все засмеялись.
— Сторож будет Домин, — важно произнес старик. — Русский сторож — не надо.
— Вижу вроде бы человека, — неуверенно проговорил Мотькин и указал рукой направление, не отрываясь от бинокля. — Вот опять! Мелькнул в орешнике!
Все вскочили, расхватали оружие. Только Чень остался на своей подушке. Не спеша вынул из коробочки бинокль и тоже принялся разглядывать лес.
— Исчез, — сказал Мотькин. — Но что-то было! Провалиться мне на месте.
— Это ей-чу, — Чень бережно спрятал свой драгоценный бинокль в коробочку, положил подле себя, — зверь такой есть, с пятачком.
— Дикий кабан, — уточнил Хакода и уселся на кусок брезента, подломив под себя ноги.
Кощеев вытащил из-за обмотки алюминиевую ложку.
— С чего начинать?
— По русскому обычаю! — сказал Зацепин и энергично вскочил, но вспомнил, что он старший в группе, послал Мотькина к ручью, где охлаждалась фляжка.
— Надо подогреть, — сказал Хакода. — В Китае и спят на теплом, и пьют только теплое. Даже русскую водку.
— А в Японии? — спросил Кощеев.
— В Японии тоже пьют подогретое сакэ. Но иногда — и холодное.
— Так что будем делать? — Мотькин стоял с фляжкой в руках.
— Русский обычай, — потом, потом, — замахал руками Чень. — Пожалуйста, садитесь. Ешьте, пейте, пожалуйста.
Лю Домин с поклонами усадил Мотькина рядом с Зацепиным и подал на первое сладкие пирожки, приготовленные на каком-то пахучем сале. Чень торжественно плеснул крутого кипятку из чайника в маленькую чашечку и начал нюхать пар, потом осторожно отхлебнул.
— Китайский чай, — пояснил Хакода.
Кощеев увидел на дне своей чашечки щепотку чая. Лю в глубоком поклоне наполнил его чашечку кипятком.
— Нюхать? — спросил Кощеев.
Хакода засмеялся:
— Можно пить.
Мотькин съел три пирожка и шепнул Зацепину:
— Русское брюхо все вытерпит.
Чжао разлил из нагретой бутылки темного стекла по крохотным рюмкам. Русским солдатам налил в посуду пообъемистей — в металлические чашки, выкрашенные красным лаком.
— Шоу-шоу, хорошее вино, — сказал Чень. — Из индийской пшеницы. Пить надо. Веселым быть надо.
Мотькин посмотрел в сторону костра. Там что-то шипело и выливалось из-под крышки в огонь.
— Суп подадут последним блюдом, — сказал Хакода. — Суп всегда — самое вкусное блюдо.
На второе был рис с мелкими кусочками мяса и острым соусом.
— Вкусно, — похвалил Зацепин и толкнул Мотькина в бок локтем. — Сходи за водой.
— Слушаюсь, — Мотькин и не подумал вставать.
Зацепин посмотрел на Кощеева и сам пошел к ручью.
— А говорили, половина китайцев помирает с голоду, — сказал Мотькин.
— Что? — не расслышал старик.
— Да я так, про себя…
Зацепин принес в стеклянной банке воды и опять принялся за рис, прихлебывая ключевой водой. Китайцы смотрели на него с недоумением, если не с ужасом.
— Как можно? — не вытерпел Чень. — Ведь холодная! Вода!
Кощеев был уже сыт, но Лю подал четвертое блюдо: аппетитные куски жареной свинины, присыпанной чем-то белым.
— Вот так пир горой, — пробормотал Кощеев, высматривая кусок мяса поменьше.
Мотькин попробовал новое блюдо, и глаза его округлились. Ему дали запить и водой и чаем.
— Кто в свинину вбухал сахару? — сердито спросил Мотькин.
Чень и Хакода разом улыбнулись.
— Китайская еда, — объяснил Чень. — Хорошая еда. Даже японским солдатам нравилась.
Лю замычал, двумя руками показывая вверх — он успевал менять блюда и поглядывать по сторонам. С наклонной скалы, возле которой стояли обе машины, посыпались мелкие камни. Чжао протяжно закричал, а Зацепин нервно скомандовал:
— Рассредоточиться!
Но все еще до команды бросились в заросли кустарника, под защиту камней. Лю Домин тащил на себе не успевшего подняться с подушки старика. Кощеев, дожевывая, прилаживал винтовку на каменной глыбе.
На верхушке скалы появился человек, увешанный тяжелыми матерчатыми сумками. Встав на колени, он заглянул вниз.
Кощеев прицелился и выстрелил. Было видно, как пуля взорвалась облачком каменной пыли у самых колен человека.
Старик вцепился слабыми смуглыми ручонками в винтовку Кощеева, запричитал испуганно, путая русские и китайские слова.
— Нельзя стрелять, — сказал Хакода. — Тот человек на скале — очень ценный. Он смертник. Господин шеньши недоволен.
— Не видите, чем он увешан?! — разозлился Кощеев.
Хакода сложил рупором ладони и выкрикнул заготовленные слова. Человек на скале взмахнул руками и прыгнул. Он падал спиной вниз, растопырив руки и ноги. Все онемели.
В могучем всплеске оранжевого пламени разлетелся на куски роскошный «датсун». Густой яростный взрыв взметнул пыль, опавшую листву. Кощеев затряс головой — заложило уши. Что-то катилось по камням, дребезжа. Что-то, объятое дымным пламенем, падало, кружась. Жалкий уродец «кляво» не устоял на своих слабых ногах. Опрокинутый взрывной волной, перевернулся несколько раз, размалывая с хрустом стекло, и замер на боку, вращая мотоциклетными колесами.
— Почему в машину?! — пробормотал Мотькин. — Мог бы и в нас… — Лицо его было серым, почти синюшным. Зажав пальцами нос, он «продул» уши. — Слышь, братцы? Мог бы и в нас?!
Зацепин и Чень разглядывали в бинокли скалы и лес.
— Вот тебе и зверь с пятачком, — зло произнес Кощеев. — Сидели бы сейчас у бога за пазухой, не дожевав.
Подошли к горящим останкам лимузина. Посудили-порядили. Всем было ясно, что смертник свалился на машину не сослепу, не сдуру. Выбирал же цель! Вот чем обернулись призывы Ченя и Хакоды к фанатикам… Почти каждый из мирноделегатов и бойцов встречался с ними или был наслышан о японских отчаянных вояках, которые по приказу или добровольно становились смертниками. Решили: значит, приказ был дан смертнику тогда, когда все были еще в машинах. И приказ тот выполнен с пунктуальной точностью.
— Ведь предчувствовал… — Мотькин медленно обретал привычный цвет лица. — А вы не верили… Нехорошо икалось… Иная душа смерть загодя чует. Вот и моя…
— Заглохни, Леха, — сказал, хмурясь, Кощеев. — И все же… Самурай шел на смерть и не подумал, кого взорвать с большей пользой?
— Какой он самурай! Малограмотный простолюдин скорее всего, — Хакода устало махнул рукой и отошел от дыма, сел на корточки в тени скалы.
Зацепин шумно вздохнул:
— Когда идут вот так… на смерть… наверное, все мозги отшибает. Нечем ему было думать…
Чжао снял кожанку — ему стало жарко — и, неуверенно шагая, пошел к кумирне. Дау искал что-то в груде металла, отворачивая от жара потное лицо. Выкатил палкой из огня помятый рупор. Лю Домин подошел к циновке и принялся есть. Старый Чень разразился страстной речью на китайском. Хакода не переводил.
Кощеев подошел к Хакоде, сел прямо на землю рядом с ним.
— Почему смертник — очень ценный человек?
— Он идеал. — Хакода сидел на корточках, полузакрыв глаза и опустив между колен руки.
— Чей?
— Всего человечества.
— Да ну?
— У каждой эпохи — свои идеалы. Сейчас смертник — ценность. Во все времена был спрос на них, сейчас особенно.
— Но война кончилась.
— Не имеет значения. Всегда идеал — бездумный железный смертник.
— Я, например, так не думаю.
— Чтобы появились новые мозги, нужно длительное время без войн. Одного поколения мало. Надо десять или двадцать поколений.
— Двадцать поколений без войн? А вдруг кто-ни-будь полезет в драку? Значит, опять война? И что тогда?
— Ничего. Значит, смертник останется идеалом еще на какое-то время. Может быть, навсегда.
— Тоже народная мудрость?
Хакода не ответил.
Кощеев поднялся и пошел к ручью, недоумевая: «Чушь какая-то. Идеал!»
Старый Чень разговаривал с Зацепиным:
— И одна машина — хорошо. Да? Пешком ходить тоже хорошо. Знать одни победы вредно, надо знать и поражения.
Зацепин понимал его с трудом.
Оба шофера ковырялись в помятом чреве «кляво», пытаясь завести мотор. Чень как ни в чем не бывало грелся на солнышке. Чжао и Хакода с солдатами тем временем прочесывали лес и скалы.
Шли, растянувшись в редкую цепь. Зацепин — в центре с наганом в опущенной руке. Солдаты оставили шинели и вещмешки в лагере у Трех будд и шагали налегке. Чжао в распахнутой куртке походил на анархиста-морячка из кинофильма «про революцию». Он азартно рвался вперед, и Зацепину это не нравилось.
— Скажите ему, Хакода: не в игры играем. Нечего скакать. Пусть смотрит внимательно, ищет.
Хакода был без оружия, отказался и от маузера и от гранаты. Под мышкой он держал слегка выправленный рупор.
Мотькин шел левофланговым. Сорвав розетку ярко-красных плодов калины, начал жевать с удовольствием и причмокивать. Кощеев попробовал — выплюнул. Мотькин засмеялся.
— Калина сама себя хвалила: я с медом хороша. А, Кеш?
— Чего же ты ее без меда?
— Горькая, стерва, но избой пахнет. Ты городской, не поймешь.
Сначала лес был пуст. Ни птиц, ни зверья. Только промелькнули возле скал голубые сороки и пропали.
Солдаты и мирноделегаты с трудом пробивались через непроходимые участки, кромсая тесаками упругие плети лиан, обвивших кусты и деревья, сминая ногами высокие ломкие травы, уже засохшие и поэтому жесткие и занозистые, как мертвое дерево. Но потом лес стал приветливей. Не все листья, оказывается, опали, не вся трава пожухла и задеревенела. Особенно было много мелкого кустарника, покрытого довольно густой листвой: каждый лист — произведение искусства, аккуратно раскроенный природой, выкрашенный в густой зеленый цвет с бурым оттенком и щедро облитый лаком. Над головой — мешанина черных ветвей и остатки ослепительно желтых покровов. Листья и под ногами — толстый слой, по которому невозможно пройти бесшумно…
Подлесок постепенно иссяк. Лианы теперь росли кучными колониями, облюбовав одно-два дерева и навалившись на них всей тяжестью своих ползучих тел.
Зацепин поднял руку и присел. Все замерли. Со звоном и шорохом негусто сыпались сверху отмершие листья. Где-то журчал ручей. Вдалеке без умолку, как заведенный, стучал дятел.
Кощеев вспомнил о бинокле. Усиленный линзами взгляд его прошиб толщу зарослей. Он разглядел несколько туго набитых мешков из рогожи или циновок под могучим ореховым деревом. Мешки походили на пузатых отважных человечков, которые прикрыли своими телами кого-то в центре кучки.
По сигналу Зацепина окружили поляну и вышли к мешкам. Обнаружили золу давно прогоревшего костра, деревянный шест с загнутым гвоздем на конце. На суку висела плоская фляга в суконном чехле…
— Перекур! — скомандовал Зацепин. Он поднял из-под ног небольшое, с ладонь, птичье гнездо, аккуратно выложенное грязноватым пухом, и поместил его в развилку ветвей молодого дерева. — Жилплощадь все-таки.
Мотькин достал из кармана брюк спички и поджег гнездо. Оно вспыхнуло, как горсть пороха.
— Живодер ты, Леха, — сказал Кощеев, разглядывая торопливое пламя.
— Фашист, — добавил Зацепин, закуривая. — Оно тебе мешало?
Чжао заговорил, придерживая губами тонкую сигарету и поглядывая то на Мотькина, то на японца. Хакода кивнул.
— Господин Чжао открыл для себя, что не все русские сентиментальны.
— А вы, Хакода… грамотный мужик, что думаете? — рассеянно спросил Мотькин.
— Жестокостью сейчас никого не удивишь.
Мотькин грустно усмехнулся, достал кисет.
— Старое ведь гнездо… Старые гнезда сжигать положено, чтобы клопы и пухоеды не расползались… — Он просыпал махорку на колени и начал собирать ее щепотью в ладонь. — Вишь, как быват… Ни хрена не смыслите, а готовы к стенке поставить… И все заодно: фашист, живодер, жестокость… Сначала узнай, раскумекай, пойми, что к чему, а потом уж про стенку…
— Урок зоологии, — Зацепин протянул Мотькину свою козью ножку. Тот отказался.
— Тут не зоология, — сказал Кощеев, — тут другая наука. Врезал всем по соплям и даже не вспотел. Далеко пойдешь, боец Мотькин, если не остановят.
— Остановят, — Мотькин принялся терпеливо сворачивать вторую самокрутку. Пальцы его чуть заметно подрагивали.
— Сегодня, Мотькин, тебе только романсы петь, — сказал Зацепин, поднимаясь. — Не военное у тебя настроение. Кончай, братва, перекур. Да веселее, веселее!
Мотькин так и по свернул «мухобойку», занял свое место на левом фланге. Но Чжао продолжал сидеть, зарывшись по пояс в листве. Он с наслаждением пускал из ноздрей упругие струи дыма.
— Чего он? — Зацепин построжел. — Характер девать некуда?
— Пусть сидит, — сказал Кощеев. — Температуру поднимает, яйцо снесет.
— Деду на ужин, — подхватил Мотькин. — А то жратва почти вся в машине сгорела.
Солдаты пошли вперед, но потом вернулись, чтобы разнять Чжао и Хакоду. Впрочем, Хакода лишь вырывался, а разъяренный Чжао бил его кулаком по голове и груди, одной рукой удерживая за перевязь.
Мотькин сгреб в охапку китайца и притиснул его к дереву. У того дыхание зашлось.
Лицо Хакоды дрожало, губы кривились. Странно было видеть всегда сдержанного и в общем-то симпатичного интеллигента в таком состоянии. Сплевывая кровь, он шарил здоровой рукой по карманам и одновременно распутывал шелковую перевязь, обкрутившую шарфом его тонкую шею. Правая рука висела беспомощно, будто корявая сухая ветка на полоске тонкой коры.
— Да в кулаке у вас платок, — сказал Кощеев. — Из-за чего шум?
— Чжао — бандит, хунхуз, — с ненавистью произнес Хакода. — Профессиональный уголовник.
Кощеев насторожился.
— Зачем же его в мирную делегацию?
Хакода не ответил.
Зацепин поднял с земли «брен» и бросил его китайцу. Тот ловко поймал его и нагло улыбнулся.
— Пусть уматывает, — сказал Зацепин. — Скажите ему, Хакода, пусть идет… к деду.
Чжао, шумно взрыхляя ногами листву, пошел вниз по склону.
— Подобралась компания! — с чувством произнес Кощеев. — Того и гляди по зубам заработаешь.
— Хунхуз боится военных, — сказал Хакода, пристраивая под мышкой рупор. — Особенно господина Кощеева.
— Господин Кощеев, — с расстановкой повторил Кощеев. — Дослужился уже до господина. Если еще лет триста проходить в солдатах, назовут, может быть, императором.
— Кешка он, — сказал Мотькин. — Самое лучшее человечье имя — Кешка.
— А его, — Кощеев показал пальцем на Мотькина, — боец Леха.
— Красноармеец, — терпеливо поправил Мотькин.
— Ну, хватит воздух трясти, — сказал Зацепин решительно. — Цепью впере-ед!.. А мне кажется, Чжао никого не боится, только терпит пока.
Они прошли с километр, пока Кощеев не увидел в бинокль прерывистый блеск среди нагромождения камней, словно кто-то баловался электросваркой. Залегли.
Переползая по-пластунски, окружили камни. Хакода намеревался начать агитацию в рупор, но на него цыкнули.
По сигналу Зацепина с трех сторон бросились к камням… Никого! И даже трава между обломков скал не примята. Начали искать, что же сверкало. Нашли блестящую бумажку от чайной упаковки. Ее шевелил ветер, и она сверкала на солнце.
— И какой черт тут чаи распивал? — проворчал Кощеев.
Усталые, сели, опять закурили.
— В военном деле что плохо? — Мотькин старательно обслюнил «мухобойку». — Не работа ценится, а удача. Вот я со всем старанием ползал по земле, сделал, однако, все, что может сделать солдат. А вся работа — псу под хвост. Кто виноват?
— Кощеев, — скапал Зацепин.
— Никто. Бывает же — никто не виноват? А ты, Зацепин, виноватых сразу ищешь. А еще ефрейтор.
— А еще ефрейтор, — повторил Кощеев и вдруг вновь подумал о Кошкиной. Где она? И что делает?
Без фантазии плохо, а с фантазией еще хуже. То, что представил себе Кощеев, было ужасно. «Пора кончать с Фросей, — решил он „раз и навсегда“. — Пусть о ней думают другие, а я — ша! Закончил любовь! С глаз долой, из сердца вон! И гигиена теперь — на общих основаниях…»
Солнце стремительно заваливалось в какую-то яму. Лучи его кинжальным огнем прошили заросли, расплющились о древесные стволы и камни, закатали в тонкий лист червонного золота лица и плечи солдат. На деревце рябины откуда-то с шумом и гамом свалилась орда прожорливых птиц — и только треск пошел по лесу.
— Свиристели, кажись, — Мотькин привстал, чтобы видеть лучше. — Только здесь они покрупнее… Ведь ни ягодки не оставят, все сглотнут и не подавятся. Знаю я их…
Возвращались прежним маршрутом. Решили прихватить с собой пару мешков, остальные распотрошить, раскидать, чтобы «самураям» не досталось. Похоже было, собрались здесь зимовать дружки того смертника, который бросился на машину.
Мешков под ореховым деревом не убыло. Только один был повален, и из раскрытой его горловины высыпались костистые плоды в черной отмершей пленке.
— У нас их в костер бросают, как ракушки, — сказал Кощеев, вороша ногой груду орехов, чтобы слышать их костяной стук. — В костре они сами раскалываются. А так не раскусишь…
Мотькин вскинул на спину мешок.
— Легкий!
Блеснула тонкая металлическая нить.
— Бросай мешок! — завопил Кощеев, шарахаясь прочь, но колючий жаркий вихрь ударил во все стороны, опрокинул грузное тело Мотькина.
Кощеев лежал, прикрыв голову руками. Клочья дерна шлепались на землю, очищенную от листьев. Воняло взрывчаткой и горелым орехом. И еще пахло кровью…
Он перевернулся на бок, потом встал на ноги. В голове звенело, и тошнота подступала к горлу…
Зацепин стоял на четвереньках и с безумным видом смотрел на взрытую землю, торчащие обрубки корней…
— Мотькин! — позвал Кощеев. — Мотькин!..
Потом появились запыхавшиеся, встревоженные мирноделегаты. Пришел и Чень, опираясь на мазутное плечо Лю Домина.
Все, что осталось от Мотькина, сложили на распоротый мешок и понесли как на носилках Кощеев и Зацепин.
Мотькина похоронили недалеко от кумирни. Сложили пирамиду из дикого камня. Кощеев вынул из вещмешка флягу с сакэ. Мирноделегатов попросили убраться на время с глаз.
Была уже ночь, холодная, беззвучная, густо усыпанная звездами, будто пробоинами. Рядовой и ефрейтор пили сакэ без закуски, почти не пьянея, и говорили хорошие слова о Мотькине, о сибиряках, о близкой демобилизации…
Зацепин часто вздыхал и, должно быть, плакал. Голос его был неясный, зажатый.
— Памятник потом поставят… Верно?
— Где-то читал: военные памятники долго держатся. Дольше гражданских. А памятник он себе заработал… — Кощеев говорил запинаясь, мучительно хотелось петь «На окраине, в тихом городе…». — Через сколько-то лет обязательно приеду в эти места… Посмотреть… стоит ли… и вообще… Тогда, наверное, легко будет с поездками? Раз мы тут кровь проливали, неужели на могилу к Лехе не пустят?
— Вместе и приедем…
На следующий день Кощеев с хмурым видом заявил:
— Возвращаться надо, старшой. А самураев пусть ищут смерши, пограничники и кому еще там положено искать.
Лицо Зацепина за ночь осунулось и почернело.
— Ты что, Кощей?! — с тихой яростью произнес он. — Струсил? Так я один… сам… за Мотькина…
— Не надо, Костя, не бери меня на понт. Барабанов приказал охранять китайцев, а мы что делаем? Торопимся подохнуть в этих красивых горах? Перед самой демобилизацией?
В конце концов Кощеев убедил ефрейтора, но старый Чень не желал слышать никаких возражений и с горячностью призывал искать несчастных японских смертников во имя высокой гуманности.
— Пусть не темнит, — сказал Кощеев. — «Высокая гуманность»… Хакода, объясните ему! Пока не выложит все как есть, лично я не тронусь с места.
— Как не тронусь? — возмутился Чень. — Почему не тронусь?
Чжао и Лю с тревогой прислушивались к их громким голосам. Дау с остервенением копался в моторе, не видя и не слыша ничего вокруг.
— Скажите ему, — тихо сказал Хакода, пряча глаза, — что вам приказано не допускать бессмысленного риска.
— Скажу! — Зацепин нервным движением задрал рукав шинели, посмотрел на часы. — Внимание! Через час выступаем. Если техника не заработает, пойдем пешим строем. Направление — УР. Маршрут прежний. Все. Готовиться к походу.
— Нет! — взвизгнул Чень. — Всем надо искать!
Всем надо хорошо искать! А не искать — плохо, нехорошо! — Он вытащил из потайного кармана под халатом кожаное портмоне. Не глядя разделил надвое пачку банкнот. — Это вам, русские. Надо искать. Надо очень искать.
Зацепин рассердился:
— Уберите сейчас же свои бумажки, Чень!
— Это не бумажки! — закричал старик. — Это большие деньги! Можно купить дом, можно купить двух жен… Можно целый год ходить в ресторан!
— Жен?! — поразился Кощеев.
Зацепин опять посмотрел на часы.
— Через пятьдесят минут выступаем. Бесполезно их искать. Ушли. Или, чего хуже, затаились, обложились минами…
— Надо искать, — простонал старик и вдруг заплакал. Слезы катились по морщинам, оставляя мокрый след на дряблой коже. — Очень надо искать… Потом получите еще много денег…
— Ну что ты с ним поделаешь? — вспылил Зацепин. — Если затаились, малыми силами не выкуришь их! Понимать надо!
Лю суетился возле старика. Чжао сидел на камне с автоматом на коленях, и губы его кривились в ухмылке.
— Смотри, как припекло деда, — сказал Кощеев. — Вот бы знать, зачем ему смертники.
— Тут не гуманизм, — согласился Зацепин. — Тут что-то другое.
— Хакода знает, — оба посмотрели на японца.
— Я не знаю! — ответил испуганно Хакода. — Я всего лишь переводчик, технический исполнитель. Я не гоминьдан.
— Значит, выступаем, — Зацепин оттянул пальцем край рукава, но не взглянул на часы, — через сорок минут.
Перед походом Чень жестоко избил слугу-шофера, обвинив его в грубых политических ошибках. Их разняли. Лю обещал исправиться и униженно кланялся. Лицо его было в крови.
Зацепин строго отчитал Ченя. Тот сердито бросил:
— Не надо вмешиваться. Вмешиваться — очень плохо.
Только что было яркое солнце на гладком, без пятнышка, небе, и вот уже наползли откуда-то лохматые облака, упрятали солнце, задавили небосвод. Стало влажно и тяжело, будто на плечи каждому положили дополнительный груз.
— Думал, со вчерашнего голова трещит, — сказал Зацепин, — а это, видно, давление падает. Не климат мне, Кеша, на Дальнем Востоке. Ухабистая здесь погода.
Дау так и не смог завести старушку «кляво». Ее забросали листьями и ветками. Взяли с собой только оружие, рупор и остатки провизии. Зацепин определил порядок строя: впереди — он сам, замыкающий — Кощеев, мирноделегаты — в центре.
Шли молча. Походный шаг оказался непосильным для старика, пришлось резко сбавить темп.
Тем временем верхушки скал и деревьев окутало густым туманом, видимость быстро падала, но зато каждый звук стал гулким и раскатистым.
Кощеев остановился, прислушался. Поднял с дороги камень и бросил его в заросли. Шум был так велик, что все всполошились, особенно Зацепин. Кощеев сказал, что это он бросил камень.
— Я тебя не узнаю! — зашипел сердито Зацепин. — Что за глупости?
— Надо бы подняться на сопку и послушать…
Прекрати, Кощеев. Сейчас самое главное — добраться до лагеря без лишних дыр в голове… Хакода, объясните делегатам: двигаться без кашля, без стука, без разговоров. Чтоб было тихо. Ясно?
Кощеев посмотрел вверх.
— Это не туман… Это облака. Небо упало на землю. Видел такое?
— Не видел.
Пошли еще медленней, хотя дорога вела под уклон. Из мирноделегатов только Дау был старым солдатом, шел легко и почти бесшумно. Непомерно длинная японская винтовка старого образца висела на груди как автомат, за спиной — увесистая корзина с консервами и патронами. Несмотря на промозглую холодную сырость, он был в одной рубашке. Свою залатанную, но чистую куртку из синей дабы он отдал Ченю, потому что Ченева шуба из меха красного волка сгорела вместе с «датсуном».
Дау оглянулся. Широкое скуластое лицо его было спокойно. Маленькие глазки смотрели приветливо. И еще уверенно. Кощеев показал ему большой палец, мол, хорошо идешь. И пояснил мимикой, шестами. Дау понял, улыбнулся застенчиво. И странно же было видеть эту детскую улыбку на лице немолодого сильного человека, конечно же, испытавшего много на своем веку. Лично Кощеев не смог бы так улыбнуться, даже если бы очень попросили.
Дау показал жестами: «Давай понесу твой вещмешок». Удивленный Кощеев попытался объяснить ему, что мешок нисколько не мешает. Дау обиделся. «Ну да, — подумал беспокойно Кощеев, — решил, однако, что русский жмот, боится доверить китайцу сидор. А если отдать, получится эксплуатация…»
Облака спустились так низко, что ватные клочья плавали над самой дорогой, цепляясь за траву и камни. Когда подошли к тому месту, где ранее лежал заминированный труп, уже и в трех шагах ничего не было видно.
— Привал тридцать минут, — шепотом объявил Зацепин. — Хакоде вести наблюдение.
Над головами в светлой непроглядной мгле звонко журчало. Невидимый дождь долбил камень.
Зацепин подошел к Кощееву.
— С тылу ничего подозрительного?
— Тихо.
— А впереди что-то стукнуло. Но мог и ошибиться. — Зацепин постоял, тревожно прислушиваясь. — Как называется, когда ухо подводит?
— Глухота, что ли?
— Сам ты глухота. Разведай впереди. Ты же можешь бесшумно…
— Могу, — согласился Кощеев. — А деда нужно на носилки положить. И шире шаг.
— Верно. Носилки — самое то, что надо. Будем делать.
Кощеев шел почти беззвучно, наклонившись, чтобы видеть все неровности дороги. Науку эту постиг еще с детства. Казалось бы, простое дело: смотри под ноги и ставь аккуратно стопу. Но требует оно и напряжения нервов, и опыта, и, пожалуй, особого таланта.
Что-то слабо обозначилось в белом неподвижном мареве. Кощеев присел, положил винтовку на колени, надолго замер. Где-то очень далеко наверху просыпались мелкие камни. В пропасти глухо рокотала вода.
Кощеев протер запотевшие линзы бинокля и принялся изучать темное пятно впереди. Очень было похоже, что кто-то выкатил на дорогу валун.
Он сделал еще несколько бесшумных шагов. И, хотя все в нем было напряжено и устремлено к смутной цели, он вдруг почувствовал, как набухло влагой шинельное сукно, как впиваются в натертую до боли кожу колючие ворсинки. Он расстегнул шинель и, оттянув ворот, потрогал пальцами шею…
Протерев еще раз линзы, отчетливо разглядел человеческую неподвижную фигуру. Во рту стало сухо, и в самую душу опять кольнуло.
Он прошел мимо человека, сидящего на дороге. Убедившись, что впереди нет ни засад, ни завалов, вернулся к человеку. Это была женщина. На голове — спутанная копна иссиня-черных волос. Пряди приклеились к влажной коже лица. Шелковое платье замызгано так, что невозможно было определить, какого оно цвета. Лицо азиатское — смуглое и неподвижное. Трудно было сказать, красиво оно или безобразно.
Женщина скосила глаза на Кощеева, но не шевельнулась. Кощеев опустился перед ней на корточки. Она была опутана проводами. Точно такой же медно-красный, в лаковой пленке, провод прикончил Мотькина… Но почему так много проводов, неприкрытых, незамаскированных? Достаточно было бы одного, неприметного…
Все тело женщины мелко подрагивало. Наверное, на ней только ото платье, может быть, и красивое когда-то (рюшки под самую грудь), но несуразное, нелепое сейчас, здесь… Провода тоже мелко дрожали. Кощеев с трудом подавил желание бежать немедленно, пока не грянул взрыв.
«За что же они тебя так?» И эти нагло неприкрытые провода…
Он вернулся к месту привала. Носилки со свежевыструганными ручками были готовы, и Чень сидел на них, привыкая.
— Ну что? — спросил шепотом Зацепин. — А то слово я вспомнил, галлюцинация. Ухо как бы пьянеет и начинает врать.
— Черта с два галлюцинация! — громко сказал Кощеев. — Там баба заминирована.
Хакода определил: мину обезвредить невозможно.
— На неизвлекаемость, значит, поставили, — упавшим голосом произнес Зацепин. — Что же делать, братцы?
— Какой-то умный человек играет с нами, — сказал Хакода. — Азартный игрок.
Дау зачерпнул котелком в родниковой лужице и боязливо приблизился к женщине, что-то приговаривая.
— Она кореянка, — сказал Хакода. — Не понимаем друг друга. — Ни мы ее, ни она нас.
Чжао и Чень сидели рядышком на камне и разглядывали женщину. На лице старика было написано недовольство.
— Бежать надо! — вдруг выкрикнул он. — Быстро-быстро бежать надо!
Дау поил женщину. Она жадно глотала студеную воду, захлебываясь, и вдруг начала кашлять. Дау выронил из рук котелок, глаза его округлились. Он отползал, не сводя с женщины испуганного взгляда, и задубевшие заплаты его штанов звучно скребли по каменистой дороге. Чжао в одно мгновение оказался за скалой. Кощеев толкнул с камня старика и упал рядом с ним, закрыв голову руками.
Женщина перестала кашлять и заплакала.
— Отбой, — послышался голос Зацепина.
Чень с кряхтением взгромоздился на камень, вытащил из портмоне банкноту и молча протянул ее Кощееву.
— За спасение, что ли? — спросил Кощеев. — Мало.
Старик протянул две банкноты.
— Тоже немного.
Старик спрятал деньги в карман под халатом и с возмущением проговорил:
— Мало сделал, много получил — совсем плохо. Никто не даст. Бедняком помрешь.
Хакода приблизился к женщине и осторожно погладил ее по плечу. Чжао выглянул из-за скалы и начал кричать свирепым голосом.
— Он говорит, чтобы все отошли, — сказал Хакода, обернувшись. — Чжао знает, что нужно делать.
— Ах, ты!.. — Кощеев подошел к Чжао и выхватил автомат из его рук Чень сердито закричал, обращаясь к Зацепину:
— Почему моя сидит на месте? Почему твоя сидит на месте? Почему твоя не думай?
Кощеев отдал Зацепину «брен» и зло посмотрел на старика.
— А почему твоя не думай?
— Прекрати, Кощей! — прошипел Зацепин. — Какой ни есть, но политдеятель ведь!
— Моя здесь не люби. Моя здесь не слушай. Пусть начальник думай, — Чень показал пальцем на Зацепина.
— Хакода! — в голосе Зацепина появились умоляющие нотки. — Может, что-то можно сделать?.. Проволоку перекусить…
— А может, вместе с миной как-нибудь на носилки и унесем? — оживился Кощеев.
Хакода недовольно сморщился.
— У вас развитое воображение. А реальность очень и очень плохая. Ничего нельзя. Мина большая, очень сильная… И несколько взрывателей. Очень чутких… Нажимного действия, натяжного действия и еще мне неизвестного действия… Привстанет — взрыв, надавит — взрыв, повернется — взрыв. Ничего сделать нельзя. Ни русские инженеры, ни японские не смогут… Она знает и потому уже мертвая. Посмотрите, какие глаза. Такие глаза не бывают у живых. Если чудо снимет ее с мины, все равно долго не проживет. Я знаю. Я видел таких людей.
— Мудрецы с большой дороги, — зло пробормотал Кощеев. — Понял, Костя, куда он клонит?..
Лю, назначенный в сторожевой пост, почему-то спустился со скалы. Зацепин погнал его назад. Тот, жалко улыбаясь и кланяясь, подчинился.
— А что скажет старый солдат? — хмуро спросил Кощеев.
— Дау сказал, как решит русский начальник, так и будет, — бесстрастно ответил Хакода.
Зацепин тяжко вздыхал.
— Вот свалилось, а, Кощей?.. Что бы делал Барабанов на нашем месте? Или студент? Студент бы что-нибудь придумал…
— Ни хрена бы он не придумал, — пробурчал Кощеев. — Но из чужих мыслей выбрал бы самое то…
Заговорил Чень, поглядывая то на Зацепина, то на женщину. Хакода выслушал его и перевел:
— В Европе у людей — европейский характер. В Африке — африканский характер. На Дальнем Востоке у людей… как бы точнее сказать… дальневосточный характер. Большой дальневосточный характер. На Дальнем Востоке чужой, характер ничего не может. Большой дальневосточный характер все может. На Дальнем Востоке надо слушать китайские слова и японские.
— Большой характер, — назидательно произнес по-русски Чень.
— А мы что, не Дальний Восток? — спросил Зацепин.
— Вы — Россия, — ответил Хакода.
— Чушь какая-то, — Зацепин беспомощно посмотрел на Кощеева. — Ты чего-нибудь донял?
— Понял, — Кощеев нервничал. — Дед сказал, что Чжао прав. Что нужно угробить ее, — он кивком показал на женщину, — и дело с концом. И получится большой дальневосточный характер.
— Взорвать, что ли? Убить? — По лицу Зацепина забегали желваки. — Может, они хотят просто покинуть ее, и будь что будет?
— Кощеев-сан правильно понял, — осторожно сказал Хакода. — Женщина обречена, и лишние мучения — это плохо. Господин Чжао и господин шеньши склонны взорвать мину и сразу решить все проблемы.
— А вы, Хакода? — тихо спросил Кощеев.
— Они правы! — резко произнес японец. — Женщину ничто не спасет.
Кощеев сменил Лю Домина. Как во сне поднялся по каменной застывшей реке к обрывистым скалам — женщина не выходила из головы. Вскарабкался на утес, нависший над дорогой. Здесь была удобная позиция для сторожевого поста. Снизу потянуло дымком: Дау разжигал костер. Туман был по-прежнему плотен и вязок, но где-то в вышине ожило солнце и зажгло его своими лучами. Весь воздух теперь светился ровным матовым светом. Скалы и деревья проступали в мареве косматыми размазанными тенями…
Кощеева и раньше удивляло вопиющее несоответствие дальневосточной природы и человеческого быта. Все здесь контраст. В большом и малом. Контраст этот действует на чувства и мысли, чего-то лишает, что-то дает. Может, в этом суть «большого дальневосточного»?.. Вот и теперь… Светящийся воздух — не столько красота пейзажа, сколько острая приправа к тому, что случилось. Разноголосая капель с влажных скал — не игра приятных мирных звуков, а тревожный шум, за которым можно не услышать чьих-то осторожных шагов, лязга затвора, досылающего патрон в патронник. Может, поэтому большие беды здесь — обычны, жизнь человеческая — пустяк и радости — детские? И люди вокруг — как дети…
Через час его сменил Дау, что-то дожевывавший на ходу. По запаху еды Кощеев определил — свиное сало из красноармейского пайка. «Вот и пригодилось», — сказал он себе и поспешил вниз.
Пока он уничтожал у костра свою долю, Зацепин тихо говорил ему:
— Я останусь… Больше ничего не придумаешь… А ты их поведешь… Сам подумай, если всем остаться, а одного послать посыльным к Барабанову…
Кощеев кивнул:
— Одного самураи не выпустят.
— Разделиться на две группы тоже нельзя, — продолжал жалостливо Зацепин. — Расколошматят по отдельности. Вместе мы все же сила…
— И бросить ее одну тоже нельзя, — сказал Кощеев, вытирая ладонью губы. — А как велит большой дальневосточный характер… Кто может сделать так, как он велит?
— Кто?
— Не знаю… В общем-то знаю, — Кощеев помолчал, мысленно прикидывая. — Назовешь тебе, так ты скажешь, еще бабка надвое сказала.
— Не о том мы, Кощей…
— О том, Костя.
Женщина сидела без движения, согнув позвоночник в дугу. Кощеев занялся кисетом.
— Ведь не тебе оставаться, ефрейтор… Потому что ты бугор, начальник. Мирноделегатов всех должен сдать старшине по списку. Как шмотки. Вот и нянчись с ними, а я посижу здесь, возле нее. Оставь фляжку… Помяну Мотькина и других…
— Ты чего нашурупил, Кощей? План есть?
— Какой у меня план? Сидеть да тебя с саперами ждать. И это самое… вдруг не дождусь… так рядом с Лехой положите. Вдвоем все веселей.
— Кеша!
— Не дрейфь! В паскудных делах мне боженька светит. Уж какое паскудное дело война, а ведь ни царапины… Шагай смело. Ничего со мной не произойдет. А насчет того, что вместе с Мотькиным — так это я на всякий случай. Для красного словца. Со стороны послушать — красиво говорю. Верно? Как артист Крючков в кинокартине.
К костру подошел старик и начал взволнованно говорить, показывая на скалу. Хакода пояснил:
— Господин шеньши увидел камень наверху, который мог в любой момент упасть и убить всех.
— Пусть Лю уберет камень, — недовольно произнес Зацепин.
— Господин шеньши уже послал Лю.
Кощеев вытащил из кисета аккуратно сложенные банкноты, которые они с Мотькиным получили в награду от Ченя, и, послюнявив пальцы, старательно их пересчитал.
— Смотри ты, все на месте. В таком климате и никто не спер! — Он протянул одну банкноту старику. — За труды. За то, что вы всех нас спасли от верной смерти.
Чень непонимающе смотрел на него. Зацепин дернул за рукав Кощеева.
— Опять?
— Значит, мало, — сказал Кощеев и протянул сразу две банкноты. — Плохо меня мама воспитала, вот и хочется зажилить. Эх, жадность фрайера сгубила!
В данном случае кто будет жмотиться? — Он вложил все банкноты в руку старика. — Теперь в расчете?
Чень спрятал деньги в портмоне и проговорил что-то с сарказмом. Хакода решил не переводить на русский.
— Через десять минут выступаем! — угрожающе произнес Зацепин.
С наступлением темноты женщина начала стонать. Стоны начинались с едва различимого шепота и усиливались постепенно до громких тянучих криков. Потом внезапно обрывались, и после паузы начиналось все снова. Стоны вязли в толще тумана и не рождали эха.
Кощеев перегородил дорогу камнями с обеих сторон, чтобы ночью на женщину не налетела повозка или машина. Работал Кощеев с опаской, прислушиваясь к стонам и к тишине в горах. Одно время вроде бы почудилась стрельба вдалеке. Замер, вытянулся в струнку, весь обратился в слух, но ничего, кроме капели да шума воды в ущелье, не услышал.
Он разжег маленький костерок возле женщины и накрыл ее спину шинелью. Женщина, продолжая стонать, вдруг начала клониться на бок. Кощеев испугался, засуетился, подтащил камень ей под локоть, потом и вообще обложил ее каменной стенкой — держись, не падай, не тревожь мину под собой, язви ее в душу. Взмокший от суетливой работы и постоянного напряжения, он сел у костра и вытянул ноги. Одна обмотка развязалась, по но хотелось шевелиться, не хотелось даже думать, что надо согнуть в колене ногу и взяться за обмотку. Он разглядывал лицо женщины.
— Держись, держись, девка. Не клонись, не падай. Упадешь потом, когда снимут с ящика.
Женщина продолжала стонать.
— Или, когда очухаешься, смотреть не будешь в мою сторону? Клиф на тебе отменный. Наверное, пятая или десятая жена будешь какого-нибудь охламона с пузом? Наверное, в своем улусе большой красавицей считаешься?.. Может, ты и есть красавица, только сейчас я по сравнению с тобой — киноартист Крючков…
Я рискую, костер развел, балясы точу, чтоб тебе веселей было, а ты и глаз раскрыть не хочешь. Вообще вы, бабы, — примитивные микробы. Одна просто живот, как живется, другая просто на мине сидит… Вот хохма-то будет, если ящик пустой, если никакой в нем взрывчатки, а одни только взрыватели да песочек! Застрелиться со смеху можно… Перестань ныть, говорю. Тоска зеленая от такой музыки… Понимаю, сидеть, поджав ноги, столько часов… Я бы не вытерпел. Не большой дальневосточный у меня характер… Наверное, выкрали тебя самураи из кишлака? Или ушла вместе с ними по-доброму? А может, ты смертник женского пола? Может, ждешь, когда русский офицер появится, чтобы взорваться на пару. Рядовой — мишень некрупная… Знать бы, что ты смертник женского пола, я бы тебя живо разминировал. Интересно, бывают бабы-смертники? А почему бы им не быть? Если кому-то очень нужны смертники, то женщина как раз подходящая материя, даже мозги вынимать не надо… Интересно, почему самураи на войне баб против танков не использовали? Или дотумкали, что русские в таком случае посадят в танки своих баб? И каюк тогда всей Азии — ни дна ни покрышки, а в промежутках белье сушится…
Женщина склонилась вперед, и лица ее не было видно. Она продолжала стонать, только голос ее стал глуше. Кощеев встал на колени и притиснул ее плечи к каменной стенке.
— Сиди, прошу тебя.
Голова женщины дернулась, стоны прекратились. Потом медленно раскрылись глаза. Бессмысленный, мутный взгляд.
— Может, попить хочешь?
Кощеев сбегал за водой к родниковой лужице, но тонкие губы женщины не размыкались. Казалось, все лицо ее затвердело, будто залитое бетоном.
Кощеев сам попил из котелка.
«Поймать бы того игрочишку… Сидеть и чего-то ждать — вот муки так муки… а под задницей фугас… И почему так получилось, что я должен любоваться на нее? Ни студент, ни хохол, ни даже Барабанов с Зацепиным, а обязательно я?»
Потянуло подозрительным запашком. Кощеев забеспокоился насчет шинели, но потом махнул рукой.
Он отошел в сторону, покидал камешки в пропасть. Затем начал смотреть вверх на скалы. Свет от костра тонул в густом тумане. Где-то за этой оболочкой прячется мирок, мир, вселенная, полная глупостей и страданий, и в центре ее — тот фрайер, тот азартный игрок, который приспособил все и вся, даже женщину, может быть, любимую им, для своей бессмысленной борьбы против всего мира. Кто же ты? Покажи свою образину! И объясни, наконец, отчего ты фанатик и что тебя греет в твоем паскудном существовании? Человек ли ты?
Кощеев снял ботинки, перемотал портянки, вытащил из пилотки иголку с ниткой и скрепил их грубыми, но крепкими стежками.
— Ты сиди, — сказал он женщине, — и не волнуйся. А я прогуляюсь. Может, подфартит.
Он развел яркий костер, свалив в него все дрова, которые заготовил до этого, и полез на скалу. Пробирался медленно, изучая каждую трещину, каждый выступ. И гордость обуяла его: вот это класс, вот это достижение в военном деле! Ни звука!
Вскоре он взмок, хотя был без шинели, и выбился из сил. Внизу, на месте костра, расцвел дрожащий матовый шар. Отчетливо донеслись тихие усталые стоны.
«Ну вот! Снова поехали!» Выводили его из себя эти стоны сильнее, чем слезы или вид крови. Но подумал вдруг, что для бабы выплакаться — то же, что мужику надраться до чертиков. Одним словом, отвести душу. А стоны, может быть, имеют как раз этот смысл в большом дальневосточном характере?
Немного успокоив свою мужскую совесть, полез дальше.
Прошло довольно много времени, прежде чем он выбрал удобную во всех отношениях позицию. Тут и место для засады, и пост подслушивания, и, если хочешь, обороняйся до посинения. Но прежде всего — пост подслушивания. Проводимость звуков в густом холодном тумане — лучше не бывает. Нет ни мертвых пространств, ни скрытых мест, где бы самураи безнаказанно чихали или топали. Правда, эхо — вот проблема. Попробуй определи, откуда звук, когда он повторяется многократно со всех сторон… Всю эту науку Кощеев прошел раньше, и не за партой, потому чувствовал себя уверенно. «Если вздумает тот умник, тот паскудный игрочишка завернуть на огонек, тут ему и капут…»
Он начал замерзать. Тепло в такую сырость улетучилось быстро. Мокрая гимнастерка теперь была обжигающе холодной. Замерз кончик носа. Потом — руки. Он начал шевелиться, растирать бока и плечи ладонями, но это занятие было очень шумным. Он решил терпеть, но не тревожить убогую, хлипкую тишь, готовую кончиться от крепкого плевка. Он чувствовал медленное продвижение холода в своем теле — будто враждебное существо расползалось по его кровеносным сосудам — и говорил себе, что женщине у костра его страдания показались бы семечками. Он прятал под мышками пальцы, ведь от их гибкости будет зависеть все…
Он начал проваливаться в какую-то пустоту. Ноги в одном мире, голова — в другом… «Замерзаю?» — с вялым беспокойством подумал он. Приходилось ему когда-то замерзать. Удирал с корешом от милиции на каком-то полустанке в Сибири. Местность незнакомая, голая степь. Мороз страшенный. Оба в тощих детских пальтишках — в таких только приморскую зиму зимовать, да и то возле папы с мамой, а они — в Сибирь… Друг сдался, не выдержал. Пошел навстречу суетливым огням. Он же, Кешка Кощеев, упрямо шел куда-то, замерзая на ходу. Очнулся в железнодорожной будке… В тот раз в колонию не попал. Иногда думал: «Что же вы, мильтоны, не могли замести какого-то дохлого шкета? Устали или время дежурства кончилось? Может, оттого, что вы не поймали тогда, вся жизнь еще больше наперекосяк пошла».
«Нет, не замерзаю, — решил он, — разве можно замерзнуть до льда в желудке, когда вода с ветвей капает?»
Потом начались с ним и вовсе чудеса. Увидел вдруг ясно и в красках обросшего самурая в застегнутом на все пуговицы мундире. Самурай разглядывал погоны на русской шинели. И Кощееву стало больно и стыдно, что у японца погоны в норме, а у него — мятые и замызганные. И захотелось сделать отменные погоны, как у того красивого курсанта из летного училища, которого он увидел на каком-то КПП, когда тот поджидал попутную машину. Вшить в погоны картон или целлулоид. Или нет, у курсанта погоны были согнуты слегка, как бы по просвету. Алюминий — вот что надо, тонкий авиационный алюминий. И будут погоны сидеть как влитые на шинели, самурай проклятый не сможет отвести глаз от них. И тогда обидно и стыдно будет, ему, жалкому игрочишке, потому что на его плечах не алюминий, а какое-то вшивое сукно, которого отпустил им император будто для баловства — хватило лишь на махонькие поперечные полоски. Смехота. С такими погонами хотели завоевать весь мир? С такими погонами только и можешь, образина, что сажать баб на мины или кусать исподтишка.
Кощеев очнулся. В ущелье глухо рокотала река. В носу набухло и хлюпало. Но слухачу сморкаться — хуже смерти. А что делать? Кощеев выдоил щипком влагу из носа и вытер руки о штаны. Руки плохо повиновались, и в носу, как назло, свербило. Чихнуть, что ли, пропади все пропадом? Вот и получается, что насморк — настоящая беда в военном деле. Подсчитал бы кто, сколько боевых операций было сорвано из-за простуды и насморка. И последняя из этих операций во второй мировой войне — вот эта, Кощеева. А ведь как все было задумано! Появись самурай с любой стороны, Кощеев его бы услышал. А услышать врага в ночное время — уже, можно сказать, победа…
Кощеев опять провалился в другой мир и опять увидел самурая. Этот был еще страшнее, точь-в-точь Чжао, только лицо разбито, а в руке — плоский штык. Самурай из последних сил лез на него, Кощеева, из какой-то осклизлой дыры. Кощеев отпихивал его то руками, то ногами, но самурай, воя и скрежеща зубами, снова и снова лез в драку. Он так и умер, выползая из дыры, оборвав вой на высокой плачущей ноте…
Гулкий стук камней разорвал пелену. Звук пришел сверху, оттуда, где опасность. Светящегося шара внизу уже не было, и только едва заметно струилось светлое тепло утихшего костра. Тело — стылая кость, мозг — ледышка. Но руки живы, и вся прошедшая жизнь — вот она, в кончиках пальцев. Влажная тяжесть болванки, громкий щелчок выдираемой чеки — и вот граната беззвучно летит в темень, а тело и лицо чувствуют твердость камня, но не боль. А впереди вспыхивает красивый матовый пузырь с алым колючим лоскутом внутри…
Недолгая лавина выпала крупным шумным градом на дорогу и унеслась дальше, в пропасть. И снова тишина.
Кощеев лежал на камнях, и мозг его решал задачу: бред или явь? Задача тяжелая, с наскоку не решишь.
Он поднялся на четвереньки, и вдруг его осенило: если то был бред, то все гранаты целы и все они на поясе… Он ощупал гранаты. Одной нет. Но оживший мозг уже заработал на совесть и подсказал, что гранату мог потерять, когда ползал на животе по скалам.
Он встал на ноги и заметил, что зубы его выбивают дробь, а тело съежилось, обороняясь от холода. Он медленно пошел вперед, туда, откуда появился бред. Тишина. Принюхался, пахнет ли взрывом. Вроде бы пахло. Достал спичечный коробок. Рассыпая спички, зажег одну, подумал: ведь мишень! Тотчас где-то под небесами зарокотал пулемет машинной крупной строчкой. По камням мощно стегануло, пустив гул и звон в почву и в тело Кощеева, плотно вбитое в расселину.
— Ни хрена себе бред, — сказал вслух Кощеев. Он очень боялся, что самураям надоест стрелять и они начнут кидать гранаты с высоты.
Как только пулемет умолк, Кощеев сменил укрытие, швырнул гранату «феньку». Она с шумом прошибла невидимую хвою, стукнулась о древесный ствол и ушла в сторону, взорвалась не там, где надо было. Пулемет молчал, поэтому Кощеев осмелел и запустил в темень свою последнюю надежду — гранату РГ. Слышно было, как граната звучно ударила в камень и покатилась куда-то обыкновенной булыжиной. Испорченный взрыватель? Или рукоять не перекрутил?
— Невезуха, — определил Кощеев и поспешил убраться со скал.
Пулемет молчал.
Утром наехало много машин: джипы с офицерами и саперами, «студебекеры» и ЗИСы с солдатами. Над дорогой плавали смерзшиеся островки тумана, и выхлопные газы дробили их на мелкие осколки, создавая гремучую смесь, непосильную для легких. Усталый и возбужденный, Зацепин рассказал Кощееву с пятого на десятое, как добрались до УРа, как «расколошматили» засаду — по крайней мере в них ночью кто-то стрелял, — как, на счастье, на них наткнулся механизированный патруль. Потому и обернулись быстро. И что мирноделегаты отдыхают под теплым крылышком старшины Барабанова. И что старая коряга Чень «накапал» на Зацепина, Кощеева и даже на покойника Мотькина. Особенно на Кощеева.
— Черт с ним, — вяло отмахнулся Кощеев.
Он плотнее завернулся в солдатский бушлат, который одолжил на время сердобольный шофер с ЗИСа, и подумал: «Вот и привыкли уже: Мотькин — покойник…»
Автоматчики начали прочесывать лес и скалы и обнаружили труп в каменной россыпи. Младший лейтенант, переводчик, затянутый туго в скрипучие новые ремни, испуганно смотрел себе под ноги. Потом наклонился, потрогал веточкой раздавленную плоть, сковырнул что-то с погона.
— Фельдфебель. Надо же, — произнес он, потом встрепенулся, посмотрел на обступивших его людей и повторил: — Надо же…
Посмотрев на тугие шинельные спины солдат, штурмующих скалы, на торопливо скачущего вслед за ними Зацепина, Кощеев спустился на дорогу.
Некрасивый, злой сапер — погоны были скрыты под меховой безрукавкой — стоял возле женщины и наблюдал за солдатами и сержантом, которые разбирали стенку вокруг нее и раскладывали на плащ-палатке инструменты. Женщина была похожа на какого-то азиатского божка, высеченного из камня и раскрашенного блеклыми красками.
— Разминировать будете? — нерешительно спросил Кощеев.
— А что еще делать? — излишне громко сказал сапер. — Не любоваться же?
В Кощееве вспыхнула неприязнь к нему.
— На неизвлекаемость поставлена, — мстительно проговорил он.
— Без тебя разберемся! — разозлился сапер. — Шагом марш в укрытие!
Какой-то майор, должно быть, политработник, приказал всем укрыться за скалой.
— Где моя шинель? — спросил его Кощеев. — Я оставлял ее здесь…
— Так это ты? — почему-то поразился офицер и посмотрел на его ноги, обернутые портянками. — Найдется твоя шинель, пойдем, пойдем отсюда.
Кощеев нашел свои вещи и винтовку возле затоптанного костра, сгреб их в охапку и только после этого пошел в укрытие за ноздреватый зазубренный угол скалы. Здесь уже собрались люди. Курили, переговаривались. Кощеев вытащил из вещмешка бинокль и высунулся из-за скалы. Майор попросил у него бинокль, Кощеев, не глядя, отдал.
— Богато живешь, — сказал офицер и начал смотреть в бинокль.
— Если на неизвлекаемость, то как извлекать? — спросил его Кощеев.
— Подкинул ты нам работенку, солдат, — говорил офицер, не отрываясь от бинокля. — На что Васильев, классный спец, ювелирный талант, собственно говоря, а дрогнуло в нем. Такие подарки разминировать не положено, но здесь же человек!
— Значит, если…
— Помолчи, солдат.
Томительно тянулось время. Все в укрытии устали от ожидания. «Каково же Васильеву?» — наверное, не раз думал каждый. Но вот сапер подошел к укрытию. Круглое большеротое лицо осунулось и стало серым, как оберточная бумага. Он протянул офицеру на ладони два металлических стержня-взрывателя!
— Основное сделал, еще малость осталось… — И неожиданно жалобно произнес: — Дайте закурить, славяне.
Болтливый и шебутной сержант без головного убора (фуражку унесло в пропасть, когда ехал в машине) отдал ему раскрытую коробку «Казбека» с одной-единственной папиросой.
— Вот, товарищ капитан, для вас берег.
С верхнего этажа скал прорвалось яркое солнце, и туман над пропастью вспыхнул розовым пламенем.
Капитан с жадностью искурил всю папиросу до картона и, ни слова больше не сказав, покинул укрытие.
Кощеев почувствовал неловкость из-за глупой своей неприязни к саперу. Он вспомнил, что до сих пор не обулся, и начал втискивать ноги в ботинки.
Прошло еще время. В горах вспыхнула перестрелка, но тут же оборвалась. Автоматчики спустились на дорогу. Зацепин сообщил, что положили троих самураев отстреливались, сволочи, до последнего.
— А наших? — спросил Кощеев. — Наших сколько положили?
— Никого, слава богу. Научились лоб не подставлять…
Зацепин продолжал что-то говорить, говорил и сержант, и еще чьи-то голоса несли тревогу и холод. Кощеев сидел с закрытыми глазами. Он не спал, но голоса стали непонятными, неразборчивыми. Он ловил какие-то слова, чтобы оставить в себе хоть одно, чтобы потом обдумать и понять.
На дороге со стороны кумирни Трех будд послышалось урчание мотора. Показался джип со станковым пулеметом на треноге. Сапер снова сделал перерыв, и сержант побежал искать для него «казбечину».
Джип был патрульным — доставил корейцев из приграничной деревушки. Корейцы окружили женщину.
Уже в укрытии молодой кореец (странное выражение лица, вежливое и трагичное одновременно) объяснил, что женщина не из их деревни и что похожа на одну особу из Кондо, которая жила с жандармским офицером.
— Откуда вы знаете русский язык? — спросил офицер в меховой безрукавке. — Только честно.
— А что скрывать? — Голос корейца слегка дрогнул. — В Приморье я жил, в Шкотовском районе… А как сказали: надо ехать в Казахстан, ушел в Маньчжоу-го. Зачем мне Казахстан?
Он хотел еще что-то сказать, но в скалу с ревом и гулом ударил мощный шквал. Тотчас громовое оглушительное эхо переполнило горы, тайгу, каждую складку местности…
Жаркий вихрь еще закручивал в спираль влажную листву, пыль, мелкие камни, а люди уже бежали к месту взрыва…
Воронка была мелкая, и края ее — рваные, слоистые. Курилась она удушливым мутным дымком. Небо над воронкой очистилось от тумана. Черные листья падали с большой высоты, выписывая однообразные зигзаги.
…Какой-то солдат принес шинель.
— Твоя, что ли?
Кощеев снял бушлат и надел холодную шинель, от которой несло смрадным душком. Вдруг снял ее, ударил оземь и начал топтать.
— Не надену! Чтоб мне сдохнуть! Чтоб мне не видеть гражданки! Чтоб мне застрелиться в праздник!
Но приказали, и он замолчал. Приказали, и он надел эту шинель, с которой долго еще не расставался.
Зацепин и Кощеев прибыли в лагерь трофейной команды уже под вечер. Старшина Барабанов, засучив рукава, гремел кастрюлями на пищеблоке — готовил ужин. Старый Чень кутался под навесом в солдатское одеяло. На столе перед ним стоял пустой котелок.
Зацепин доложил о прибытии. Старшина вытер ладони о не слишком белый передник и пожал каждому руку.
— Эх, Мотькин, Мотькин, — приговаривал он.
— Не смогли разминировать, — добавил Зацепин, глядя в сторону. — Сапер взорвался… И женщина тоже… Сказал: малость осталась. А малость-то, выходит, и была главной. Так рвануло…
Кощеев увидел распахнутую настежь дверь казармы и полосатый шест шлагбаума на земле.
— Передислокация, — пояснил хмуро старшина и потрогал усы. — Самурайскую пушку будем из-под земли тягать, а здесь — отбой. Трактора дали под пушку… Продолжается вторая мировая… А по радио передавали — Формоза уже сдается союзникам.
— Почему дед один? — спросил Зацепин. — Где остальные артисты?
Старшина тяжко вздохнул.
— Выражайся, Зацепин, как положено старшему бойцу.
— Артисты и есть, — сказал Кощеев. — Дурью маются, а из-за них…
— С такими настроениями, — грозно начал старшина, но замолчал, сел на перевернутую кастрюлю и вытащил из кармана кисет. — Не буду я вам лекцию читать, товарищи бойцы, вы, может, больше моего теперь в жизни понимаете. Как же сапер-то… неосторожно?..
— Говорят, если взорвался Васильев, то невозможно было разминировать, — ответил Зацепин. — Васильев его зовут.
— Как же, слышал. Капитан Васильев. Умелый был мужик… Орденоносец. Старшина помолчал, потом посмотрел на Кощеева. — Отправлю вас, парни, в подразделение вместе с дружками вашими — Посудиным да Поленницей. Какие с них теперь работники — душой уже на гражданке, самостоятельно демобилизовались. А рядового Одуванчикова вроде бы берут в пехотное училище.
Чень вдруг вылез из-за стола, подошел к ним.
— Здорова! — проговорил он с улыбкой и поклонился старшине. Потом показал пальцем на Кощеева: — Шибка плохой солдата… — И опять улыбнулся. — Шибко наказывай нада. Не наказывай — плоха.
— А я какой? — Зацепин едва сдержался от резкостей.
— Не шибка плохой, а он — шибка плохой. — Старик опять показал ни Кощеева и поклонился.
— Уйди, Кощеев, подальше от греха, — попросил старшина. — Международные отношения как-никак.
— Бей своих, старшина, чтоб чужие смеялись. — Кощеев поднялся с чурбана. — Ты посмотри, Барабанов, его даже не интересует, что там случилось, чем закончилось в горах-то…
Кощеев вошел в распахнутую дверь казармы, увидел ряды железных кроватей с голыми проволочными сетками. Подошел к своей — на ней тоже не было ни одеяла, ни тюфяка. Лег на сетку, хотел уснуть, но полезли откуда-то свербящие думы. Вот всегда так — едва останешься сам с собой, мозг начинает шпынять, что да как? Неужели Чжао прав? Неужели надо стать сволочью, когда бывалые люди просят? Стал бы ты на минуту сволочью, Кощей, и капитан Васильев был бы жив…
Кощеев и возмущался, и страдал, и чувствовал себя неуверенно. Получалось, сама жизнь диктовала: будь подонком и зверем, Кощей. Ну, что тебе стоит? На время ведь… Вон и умники с большой дороги, мирноделегаты, о том же говорят. Усекли суть вещей. Дальше тебя, Кощей, видят… Против жизни не попрешь. Может, быть сволочью — закон природы? Может, человек создан по скотским законам и никому не дано противиться им? Может, большой дальневосточный характер — это высшая мудрость, а дуракам вроде тебя, Кощей, она не по зубам?
Кощеев застонал, начал костерить неведомо кого самыми последними словами, но душа не отходила… Башка разламывалась от дум, а кого ни спросишь — будто на иностранных языках отвечают! Вот и студент, на что голова, а не добьешься толку. А как быть ему, неученому, у которого собственных мозгов не хватает? Где занять ума?
В какой-то миг Кощеев как будто взглянул на себя со стороны.
— Спятил, — проговорил он вслух. — Сковырнулся. Не о Фросе думы, а хрен знает о чем. Философ. Гегель из подворотни. Аристотель в обмотках… — Он подошел к двери, кликнул дневального. — Книжка есть какая-нибудь?
— Да все вроде бы искурили, — ответил молодой солдатик, посиневший от холода. — Разве только у студента. Я мигом! Еще недалеко утопали…
И вот Кощеев листает «настольную книгу студента», старательно обернутую вощеной бумагой из-под японской взрывчатки. На пожелтевшем от старости титуле — «Основы римского гражданского права», а чуть пониже — надпись карандашом: «Имей совесть, Иннокентий, не попорти реликвию, я обещал профессору, что верну. С уважением, Посудин».
— Реликвия! — хмыкнул Кощеев и прочел наугад: «Чужестранец долгое время не обладал в Риме и правосубъектностью, а в древности даже считался врагом и в связи с этим мог быть обращен в рабство…»
«И зачем это знать студентам и прокурорам?» — удивился Кощеев. И начал читать отмеченные галочками абзацы. Подивился тому, что родственниками в Риме считались все, подлежащие власти патерфамилиас («пахана, должно быть»), даже чужие с точки зрения кровных связей. Такие родичи назывались агнатами.
— Надо запомнить, — произнес Кощеев. — Агнаты. Сказать старшине, что мы с ним агнаты, обалдеет. Или обрадуется?
С мыслью о своем родственнике Барабанове наконец заснул. Но потом пришел старшина, будто притянутый мыслями Кощеева, и сел на соседнюю кровать. Скрежет и визг пружин разбудили Кощеева.
— А? Что? — испуганно вскочил он, хватаясь за винтовку.
— Да нет, ничего, — мрачно сказал старшина. — Ты это… ремень сдай… Обмотки, шнурки тоже. И отдыхай дальше.
Кощеев силился сообразить:
— Арест, что ли?
— Не совсем… Не буду я грех на душу брать. Отправлю к комбату, пусть разбирается. Старый хрен, Чень этот, как сдурел, требует без остановки, чтобы тебя, значит, сильно наказать. Ченгфа да ченгфа — все уши прожужжал. По-китайски это будет — наказание. Даже расстрел потребовал. Чем-то ты уязвил его в самую печенку. Дурной ты, Иннокентий, все тебе неймется… — И почти без паузы: — Дай пару конвертиков из твоих запасов, почту с той же оказией отправляем. Да и ты напиши письмецо. Есть куда?
«Дать или не дать?» — размышлял вяло Кощеев, ничему уже не удивляясь. Конвертики-то замечательные — узкие, глянцевые, с золотым тиснением в виде загадочных знаков. Пачку таких нашел в «подземке», думал в Россию увезти, чтоб хвалиться перед девками, но уже раздарил половину.
— Ну, не жидись. Для своего же командира…
— А мы с тобой, оказывается, агнаты, Барабанов… Ты знаешь? — сказал Кощеев.
Старшина обиделся.
— Ну, зачем же оскорблять? Какой же ты занудливый, рядовой Кощеев. И не нужно мне от тебя ничего. — Он ушел, прихватив винтовку Кощеева и все остальное.
— Вот зараза! — восхитился Кощеев. — Мне по морде надавал, и я же виноват!
Жмотом его в жизни еще никто не называл, поэтому он кликнул дневального и отдал ему всю пачку конвертов.
— Раздай народу. И чтоб непременно старшина видел.
Он опять пытался заснуть, но волнующе запахло подгоревшей гречкой и шкварками. В двери просунулась ликующая физиономия Лю Домина.
— Чифан! — И поднял повыше котелок, окутанный паром.
— Хао, хао! — обрадовался Кощеев. — Почифаним, брат!
Следом за Лю появился Хакода с куском лепешки и большим помидором в руке, а затем и старик с Чжао. Все улыбались, особенно шеньши Чень. Будто наступил самый светлый китайский праздник. «Замазывают грехи, однако, — решил Кощеев. — Неужели Барабанов расхрабрился, хвост им накрутил?»
Шеньши Чень, держа руки за спиной, с благоговением смотрел, как ест Кощеев. Потом, будто фокусник, «подвесил» перед носом Кощеева японский конверт — аккуратно держа его пальчиками, как прищепками.
— Нада показывай, где взял.
Кощеев в двух словах объяснил, откуда конверты.
— Обманывай не нада, — сиял дед, — обманывай — плоха! Мы тама ходи-ходи. Хоси нету.
— Хаосе — завещание смертников, — любезно пояснил Хакода, стоя у окна. — Такие конверты специально сделаны для смертников Даютая.
— Ну и что? — Кощеев продолжал работать ложкой. — Пусть специально, я-то тут при чем?
— Они хранились в главном подземном складе вместе с имуществом смертников. Вы нашли его, Кощеев-сан, и никому не сказали. Вы и про первый склад никому не хотели говорить. Вы очень хитрый человек.
Кощеев зло расхохотался, стреляя крупой.
— А чего темнили, про гуманизм толковали? Бункер вам нужен! Самурайский арсенал!
— Говори нада, — улыбался старик. — Юани получай, доллары получай. Много фацай! Хорошо живи буди.
— Только честно, зачем вам бункер?
— Торговые дела, — сказал Хакода. — Есть покупатели на любые вещи. Народ бедный, все купит.
— Хао, — кивнул старик, пряча конверт во внутренний карман. — Купи-купи все.
Кощеев внимательно посмотрел на каждого мирно-делегата.
— Вы, должно быть, пронюхали, что там полно всякого оружия. И из кожи лезете, хотите все заграбастать.
— Что такое заграбастать? — спросил Хакода, не меняя любезного тона.
Кощеев и не думал отвечать. Он наслаждался своей проницательностью. Он понял, что попал в точку.
— С кем же собираетесь хлестаться? Может, скажете?
— Хуту! — Чень показал на него напряженным пальчиком. — Гулупый!
Это был, по-видимому, сигнал для Чжао, сидевшего на корточках возле Кощеева. Сильные пальцы сдавили горло красноармейца, а на руках и ногах его повисли Лю и Хакода. И вот уже Кощеев извивается на полу, скользком от раздавленной каши, но потом затих, опутанный тонким шелковым шпуром. Звать дневального на помощь как-то не пришло в голову, а потом уже невозможно было и выкрикнуть…
— Говори нада, — сказал буднично старик. — Мала-мала буди живи.
Острие ножа подперло подбородок Кощеева. Надвинулось, как глыба, плоское лицо Чжао. Над уголками губ — редкие черные волосинки. Глаза злые, азартные, и ноздрями, как конь, шевелит. Бандит и есть.
— Один был склад и тот взорвали, — с трудом проговорил Кощеев. — Ей-богу, не вру. Скажи ему, Хакода!
— Вас может спасти только второй склад, — ответил Хакода, тяжело дыша после схватки.
— Спросите того самурая! — хрипел Кощеев. — Которого я взял в бункере! Вы же можете его найти? Где-нибудь работает на строительстве с военнопленными… Спросите его, он должен знать, где второй…
— Мы уже спросили. Он не знает.
— Как не знает?! Значит, плохо спрашивали! Денег дайте! Жратвы! Билет в Японию купите…
— Он настоящий смертник, — голос Хакоды стал тоном выше. — Его долг перед императором — взорваться вместе с тем складом, с первым, если кто-нибудь найдет его.
— Ну вот, видите!..
— Если бы взорвался, все бы подумали — главный склад уничтожен, и перестали бы искать. Но вы поймали его в плен, а мы пришли на склад и увидели, что он не тот. Там много было шлепанцев, противогазов, но не было самого нужного. Малый Дракон не успел закрыть собой Большого Дракона.
— Но я в Малом Драконе нашел конверты!
— Если даже это так, то все равно вам никто не поверит. Потому что всем хочется, чтобы Кощеев-сан нашел конверты в Большом Драконе.
Пока продолжалась эта типовая военно-азиатская беседа, Лю сбегал за водой и шлангом. Он сноровисто привязал к спинке кровати большую воронку для заливки ГСМ.
— Что вы хотите делать? — испуганно просипел Кощеев. — Я же честно все выложил!
Чжао придавил его грудь тяжелым толстым коленом, схватил пятерней за волосы и умело ввернул конец шланга ему в ноздрю. Другой конец был уже присоединен к воронке, в которую текла вода из ведра. Лю от усердия даже высунул кончик языка. Пахнущая бензином вода хлынула в Кощеева, он забился, попытался кричать… И вот уже, раздутый, как бурдюк, он тихо стонет, боясь шелохнуться, чтобы не лопнул желудок вместе с кишками и прочими внутренностями. Слышал он рассказы о жутких японских пытках, но как-то не верилось, что такое может быть на самом деле. «Привирают, конечно». И вот получил именно такое, будто в отместку за недоверие к мукам сотен и тысяч военных жертв…
— Говори нада, — как сквозь вату, доносился голос Ченя.
— Гады, сволочи, мать вашу… — Кощеев едва ворочал языком. — Пусть сдохну, но наши отомстят! Обязательно! И под землей вас найдут… Смерши возьмутся за дело, хана вам тогда… — И слезы сами собой лились в три ручья, затекая в уши. Или это накачанная в него жидкость нашла такой ненормальный выход?
Чжао положил на его вздувшийся живот обломок дверцы от ружейной пирамиды и встал на нее обеими ногами. Из Кощеева хлынули мутные фонтаны, и он потерял сознание. Но его тут же привели в чувство зверскими пощечинами, от которых зазвенело в голове.
— Не знаю я ничего! Не знаю! — зарыдал он, — Ну как вам еще говорить? Сволочи!
И снова высунутый от усердия язык Лю Домина, плеск воды в черной воронке… После третьей пытки Кощеев прошептал:
— Ладно… покажу…
А мысль об одном — как бы показаться на глаза дневальному. Но старый мудрый Чень погрозил пальчиком:
— Покажу — не нада. Говори нада.
Кощеев чувствовал, что вместе с водой из него вытекли не только силы, но и желание бороться. Знающие фрайера придумали эту пытку. Никакому российскому пахану такое в башку не придет!
Он закрыл глаза и начал плести околесицу о неприметной сопке в полутора километрах отсюда, об огромном пятнистом валуне у ее подножия в кустах, о дырке в земле под валуном…
— Как же вы отодвинули такой большой камень? — донесся недоверчивый голос Хакоды.
— Опрокидывающим зарядом… Пару толовых шашек… Попросите у старшины. Ему для вас, паразитов, ничего не жалко…
Мирноделегаты обговорили между собою Кощеев треп и ушли, оставив настороженного, злого Чжао с его английским автоматом. Он рывком поднял Кощеева с пола, бросил на сетку кровати и накрыл шинелью с головой. Если кто и заглянет — спит усталый от службы солдатик, в две дырки посапывает и сны про гражданскую жизнь, как чудесные картинки, разглядывает. Ну а добрая душа в зарубежной красивой кожанке, должно быть, мух от него отгоняет…
А Кощеев думал изо всех оставшихся сил. Вытолкнуть кляп изо рта, завопить, чтобы дневальный прибежал… Но ведь Чжао прикончит его, потому что пошли они вразнос, напропалую, эти бандиты-мирноделегаты, почуяв запах Большого Дракона. И не дай бог им найти какую-нибудь дырку под тем пятнистым валуном! Ведь сразу же прикончат весь внутренний наряд вместе со старшиной Барабановым, а то и всю трофейную команду вырубят под корень…
Что же делать? Что?! Вот вернутся и начнут все снова! Нет, лучше подохнуть… Но чтобы в драке подохнуть, надо шелковую веревочку чем-то перепилить. Мигом вспомнил, что возле самурайской печки лежит зазубренный топор — еще Мотькин рубил им дрова и бараньи кости. Потом вспомнился японский трофейный кинжал на поясе Барабанова, острый как бритва. Хакода сказал, что это вакизаси — нож для совершения харакири. Другой бы сразу этот ножичек выбросил в болото, а старшина, наоборот, обрадовался такой реликвии… Нет, надо что-то поближе отыскать… Возле казарменного крыльца японские солдаты когда-то плели маты и коврики — место у них специально было оборудовано. Скамеечки, бамбуковые растяжки. И чурбан с заостренными фигурными железками, о которые, наверное, резали концы во время плетения…
За окном послышалось легкое урчание автомобильного мотора. Если это Дау пригнал из города легковушку, то сейчас их будет двое! Кощеев изогнулся, упершись макушкой в сотку, и смог увидеть Чжао — тот с длинной тонкой сигаретой в зубах прильнул к окну, делая кому-то знаки рукой.
Кощеев рывком свалился с сетки и с силой толкнул связанными ногами весь ряд кроватей. Чжао резко обернулся, но громыхающая железная масса притиснула его к окну. Зазвенели стекла… Кощеев, как бревно, подкатился к двери, распахнул ее ударом головы — и вот он уже кубарем катится с невысокого крыльца точно к работному месту бывших японских дневальных. Привстав на колени, зацепился путами за поржавевший, но все еще острый крюк, торчащий из трухлявого чурбана… Он свободен! Не теряя ни мгновения, он бросился назад в казарму, прихватив по пути деревянную решетку для очистки обуви. В этот момент Чжао возник в дверях, но страшный удар решеткой по голове опрокинул его назад.
Дневальные и Дау, раскрыв рот, смотрели, как из казарменного окна выпал вместе с рамой дюжий мужик в кожанке Чжао, как бежал он прочь от лагеря, что-то хрипло крича и прижимая обе ладони к окровавленному лицу, а за ним гнался разъяренный Кощеев, размахивая обломком решетки.
Дау, опомнившись, бросился в машину и, рискуя опрокинуться вместе с ней на крутом склоне, погнал следом за Чжао, не различая дороги. Кощеев пробежал метров сто и упал. Дневальным, которые несли его потом на руках, он сказал жалобным, не Кощеевым голосом:
— Что же вы, братцы, упустили их? Арестовать их надо, паразитов…
Работы были остановлены, и весь личный состав «барабанщиков», даже прикомандированные на время трактористы из соседней бронетанковой части, со всем старанием прочесывали болота и сопки. Малейшие дырки в земле проверяли с помощью деревянных катков, щупов, дымовых шашек на предмет минных сюрпризов, а уж потом туда лезли отчаянные добровольцы, надеясь обнаружить что-нибудь удивительное. Но все усилия оказались напрасными. Слишком хорошо здесь все было выскоблено саперами после Кощеевых отдыхов в «подземке» — на каждую трещину не жалели взрывчатки.
А Кощеев, ясное дело, отказался ехать в госпиталь. Ему втолковывали и друзья и старшина, что очень опасна для организма эта пытка водой. Доподлинно было известно, что человек даже после двух накачек долго не способен к активным действиям ни в семейной, ни в общественной жизни, не говоря уж о трудной службе в полевых условия. А многие и вовсе становились инвалидами на всю жизнь.
— Без меня не найдете, — упрямился Кощеев. — Вот малость оклемаюсь…
— Бесполезно искать, — говорили опытные сержанты-трофейщики. — Не может тут быть никаких больше арсеналов. Это все самурайские вредные хитрости. Распустили слух — чтобы мы тут, забыв о важном деле, ползали на коленках и гробились на минах. Район этот уже самый благополучный, всей дивизии известно. А то, что ты полоумного япошку поймал, так это случайный, нетипичный факт.
— Я скоро оклемаюсь, — отвечал всем Кощеев голосом умирающего, — только не трогайте меня, ради бога. Будто меня нет, хао?
Трое суток он спал, а когда просыпался, то ел с закрытыми глазами, иногда пронося ложку мимо рта. На четвертые сутки вступил в пререкания со старшиной по поводу Большого Дракона.
— Значит, и впрямь ожил, — констатировал Барабанов, и в голосе его не было оптимизма. — А ведь ты нам, рядовой Кощеев, сорвал план ответственных работ. Как докладать товарищу гвардии капитану? Стыд и позор. И еще эти международные неприятности…
Вообще-то полагалось отправить в штаб подробный рапорт о происшедших событиях, но умудренный жизнью старшина не спешил — ведь все еще могло обернуться какой-нибудь несуразицей, ибо в центре всего стоял Кощеев. Да и демобилизация у порога, кому нужны какие-то дополнительные сложности? Так что командование только спасибо скажет, когда до него что-нибудь не дойдет…
— Давай замнем, Кощеев. Вроде бы ничего не было, а? Ни с той, ни с другой стороны.
— Как это? — По несвежему лицу Кощеева забегали желваки.
Барабанов начал терпеливо объяснять, и выходило, что он же, рядовой Кощеев, еще останется виновным. Потому что никакое умное командование не станет ссориться с зарубежной общественностью из-за нерадивого бойца, который даже подворотничок вовремя не сменил и на вечернюю поверку опаздывает.
— Хао, — неожиданно согласился Кощеев. — Буду помалкивать в тряпочку. И про то, как международный империализм издевался над воином-победителем. И про то, как некоторые задницу им лижут. За это ты оставишь здесь наряд внутренней службы. Или караул — охранять печку…
— Так ее уже развалили.
— Будем охранять кирпичи — студент, ефрейтор и хохол. Ну а меня можно старшим, я не гордый.
Барабанову было предельно ясно, что Кощеев решил напоследок побездельничать вместе с закадычными дружками, намекая на трудные поиски Большого Дракона. А искать-то нечего. Район этот — самый благополучный насчет ЧП, вся дивизия знает. Ну да ладно…
— Что молчишь, старшина? Если ты не согласен…
— Почему не согласен? Пожалуйста, плюйте в потолок со спокойной душой, а мы будем надрываться.
— Скажи, Барабанов, почему такие, как ты, всегда в начальниках?
Старшина смерил его долгим взглядом.
— Потому что на земле еще имеется справедливость.
Кощеев хотел захохотать, но почему-то раздумал.
Друзья его закадычные тоже не горели желанием бродить по сопкам и болотам пусть даже очень благополучного района. Какой, к черту, бункер, когда на родину не завтра, так послезавтра! Правда, у Поляницы разболелся зуб мудрости, и радости жизни он ощущал в переменном режиме: «Надо ж, мудрости нэма, а шо-то болыть».
— Это все самурайские вредные хитрости! — горячо доказывал Зацепин Кощееву 0 бравый, подтянутый, ну совсем как ефрейтор, нарисованный на фанере для строевых занятий. — Распустили слухи, чтобы мы тут ползали на коленях, гробились на минах…
— Ну, одного я захомутал, — слабо сопротивлялся Кощеев. — Но с неба же он упал. Значит, другие где-то припухли.
— Ты полоумного захомутал, сам же видел. Случайно в ямку закатился. Что с них взять, с полоумных? Муртазов рассказывал: он в сортире утопился. Нормальный нашел бы место получше.
Кощеева поразило это известие.
— Если бы меня мирноделегаты доконали, — сказал он с горечью, — то тоже бы трепались все: сам в сортир нырнул. Или в болото… Хакода ведь проболтался: они добрались до того японца и тоже пытали. Оказывается, тот япошка только придуривался, что был не в себе, а на самом деле — самый сознательный герой у них. Готов был взорваться вместе с бункером, чтобы закрыть собой основной бункер. Я уже говорил…
— Мы поищем, конечно, если тебе очень надо, — сказал самый совестливый, Посудин.
Серый цвет почти исчез с его лица, и морщин вроде бы стало меньше, а глаза и вовсе ожили, будто одолжил их на время у помкомвзвода Еремеева, известного на всю дивизию оптимиста.
Начали поиски с соседней сопки, с Малого Дракона, но ничего существенного не нашли — только труп собаки, расклеванный птицами.
— А мы його пидкармливалы, — сказал Поляница, прижимая к щеке ладонь.
— Не тем пидкармливалы, — Кощеев толкал ногами камни, заваливая труп. — Он же людей жрал, за то и получил.
Посудин не мог отвести взгляд от пса.
— Было когда-то полезное животное, полностью повиновалось хозяину. Плохому или хорошему — собака не различала, до того любила его… И вот вырвалась на свободу. И что же? Превратилась в людоеда. Какая жуть!
— Значит, не всем свобода в жилу, — философски заключил Кощеев.
Они взобрались на вершину сопки. Бункер был вывернут наизнанку мощным взрывом, и огромные осколки бетона белели в грязи, будто кости фантастического скелета. Из-под руин тонкой струйкой текла прозрачная вода, скапливаясь в воронке, на дне которой и сейчас были видны отпечатки трехпалой маньчжурской обуви. Из воронки вода переливалась в траншею, а затем в противотанковый ров, окончательно соединившийся с болотом. Бойцы сели на бетонную шершавую глыбу, на удивление сохранившую запах тола. Чистый прохладный воздух освежал их разгоряченные лица, прорвавшееся сквозь серые облака солнце заливало все вокруг теплом и ярким светом. На ржавой проволоке чирикали воробьи, а далеко в верхотуре гудел игрушечный зеленый самолетик с черной отметиной в конце фюзеляжа. Точно рыбка-гамбузия в китайских миниатюрных прудах, у нее тоже в этом месте черненько — от созревающей икры…
— «Дуглас», — сказал Зацепин, задрав голову. — Транспортник.
Посудин выпрямился во весь рост на острой макушке глыбы и закричал, раскинув руки навстречу невесть чему:
— Мир! Свобода! Дембель! И полная презумпция невиновности! Ур-ра! — И, не удержавшись, покатился вниз под смех солдат. Послышался треск раздираемой материи — тут уже и Поляница, забыв о зубе мудрости, загоготал во всю мощь голосовых связок.
Потом, сняв штаны, Посудин зашивал защитными нитками огромную прореху, неумело огрызаясь по поводу издевательских советов. Длинный, тощий, нескладный, да еще в просторных кальсонах и кирзачах бэу, он был чудным украшением послевоенного маньчжурского пейзажа.
— Ох, — застонал Поляница, колотя себя кулаком по щеке. — Мабудь, ханжу где заховалы? Мэнэ бы капелюшеньку! Саму махоньку.
Ханжой солдаты называли ханшин, китайский самогон, который иногда выдавали в полевых условиях вместо «фронтовых ста грамм».
Студент вдруг начал освежать их память по части презумпции невиновности, и все опять согласились, что это потрясающая вещь, противная всем войнам: если не доказано, что виновен, то разве можно убивать первого встречного за то, что на нем, допустим, вражеский мундир? Или наказывать бойцов-окруженцев за то, что попали они в окружение? Или — даже дух захватывает! — военнопленного за то, что он в плену? Или живого за то, что не умер, когда всем положено умереть?
— О це да! — Поляница инстинктивно оглянулся.
А Кощеев резанул напрямик:
— Так что выходит? Товарищ Сталин против этой презумпции?
— Хватит! — взвился Зацепин. — Я как старший по званию…
Посудин, конечно, струхнул по привычке, даже строчка пошла вкривь — начал штаны к кальсонам пришивать.
— Давайте лучше о драконах, — закончил миролюбиво Зацепин.
Кощеев разглядывал извилистую, как дубовая ветвь, проточину, начинающуюся где-то под глыбой.
— Если водичка течет на самой вершине… — сказал он задумчиво, — то какая тут презумпция?
— Родник, конечно, — уверенно сказал ефрейтор. — Бывают же родники высоко в горах? На Кавказе, к примеру.
— Конечно, бывают. Только этот родничок, должно быть, я сделал. Включил рубильник в бункере — и вода из кранов закапала. Помните, когда казарму подмочило?
— Тут все повзрывали, а течет все равно, — возразил Зацепин. — Провода и трубы напрочь разорваны, с дерьмом перемешаны. Электричество к насосам не подашь без проводов. Родник получается.
— А если рыть-рыть до самых труб, не затронутых взрывами? Привели бы куда-нибудь, верно? — продолжал Кощеев. — К какой-нибудь водокачке, например…
Посудин сразу забыл о штанах.
— Кеша, ты гений! Именно водопроводная система! От нее надо плясать!
— Когда насос мовчит, вода тэчэ соби помаленьку с башни, як ее…
— Из водонапорной, — подсказал Кощеев.
Посудин вскочил, замахал длинными руками.
— По принципу сообщающихся сосудов! Эта же так естественно! Логично! С более высокого уровня!..
Все посмотрели на Двугорбую сопку, один горб которой заметно возвышался над соседними сопками, и, не сговариваясь, побежали туда. Посудин и Кощеев сильно отстали от остальных.
— Нет, Кеша, — задыхался Посудин, — Барабанов совершенно не прав, называя тебя разгильдяем. Ведь ты, в сущности… как это выразиться попонятней… ну, вроде непроявленной фотокарточки или недорешенной задачки… Вот именно! Непроявившееся качество! Упрятанное. То есть истина в обмотках!.. Когда голого тела истины не видно!
Студент говорил и говорил, а Кощеев отворачивался и судорожно вздыхал, чтобы не расплакаться — должно быть, укатали сивку крутые горки, совсем чувствительным стал после японской пытки. Особенно ему понравились слова Посудина об истине в обмотках. Ведь в самую точку попал длинный! Всегда Кощеев знал, чувствовал, догадывался, что он со всеми своими взысканиями — какая-то интересная личность.
А студент все наддавал жару:
— Судьба тебе выпала с самого начала — не позавидуешь… Но ты огрызался да жил… Другой бы давно сломился, так ведь?
Чтобы окончательно не разрыдаться, Кощеев закричал:
— Братцы! А студент штаны потерял!
И точно — Посудин был с винтовкой, но без штанов, в одних кальсонах. Под громкий хохот солдат он побежал назад, к развалинам Малого Дракона, искать забытые брюки, а Кощеев принялся вытирать лицо рукавом — будто от смеха слезы.
Кое-какой инструмент остался все же в лагере — затупленное кайло с треснувшей ручкой, два искривленных ломика, зазубренный топор… Бойцы с азартом принялись долбить серый камень на макушке Двугорбой. Пластины камня перемежались со слоями сыпучей, похожей на золу почвы, в которой не было никакой живности. Дело пошло быстро. За час выдолбили яму почти метровой глубины.
Вернулся растерянный Посудин.
— Нет брюк. Кто взял, сознавайтесь.
— Значит, опять кто-то прячется там, раз штаны уплыли, — сказал Кощеев, вылезая из ямы.
— Кто же еще? Самурай, конечно, — веселился Зацепин. — Видит, заштопаны, значит, воевать в них можно.
— Или Барабанов подкрался, начал крупно вредить…
Они балагурили и наслаждались российской горлодерной махорочкой из солдатского довольствия, пока не увидели зелено-пятнистую «эмку», отчаянно пылившую по насыпной дороге через болото.
— Комбат, однако, — сказал озабоченно Зацепин. — Или ротный? Вот и кончилась лафа. Что-то быстро…
— Комбат катается на мотоцикле, — неуверенно проговорил Кощеев, — а ротный коня не променяет даже на паровоз…
— Все течет, все меняется, — сказал Посудин. — Даже брюки вы мне сейчас отдадите. Посмеялись, и хватит.
Поляница молча кинул ему брюки.
— Как можно ошибиться в людях, — с искренним сожалением произнес Посудин. — От тебя, Богдан, я не ожидал. У тебя же зуб мудрости, а ведешь себя, как… — он запнулся, чуть не брякнув «как Кощеев», и закончил: — Как неразумное дитя.
Легковушка остановилась у подножия сопки, и какой-то человек с большой корзиной на голове начал подниматься по прямой к солдатам, хотя это было трудно — склон был крутым даже для человека без груза.
— Это же Дау, шофер! — воскликнул Зацепин.
Китаец взобрался на вершину и осторожно снял с себя тяжеленную корзину, затрещавшую сухими прутьями. Он поставил корзину у ног Кощеева и распростерся ниц в глубоком поклоне, упершись потным лбом в пыльный холмик. Все молча смотрели на него.
— Надо поднять, объяснить, — сказал Посудин. — Нехорошо ведь.
— Пусть отдыхает, — сказал Кощеев. — Я уже понял, почему они все время упираются рогами в землю. Это у них вместо отдыха.
Поляница потянулся к корзине. Кощеев зло прикрикнул:
— Не трожь! Не надо от них никаких подарков. Да и отравлены они, понятное дело. Это же сволочи буржуйские! — Его руки сжались в кулаки.
— Но его тогда не было. — Посудин положил руку на плечо Кощеева. — Тебе же по душе пришлась презумпция невиновности? Так смело проводи ее в жизнь, Иннокентий.
— Да пошел ты! — Кощеев схватил кирку и спрыгнул в яму.
Из машины тем временем вышел Хакода и выкрикнул в новенький блестящий рупор:
— Господин шеньши Чень просит простить всех мирных делегатов за грубую политическую ошибку! Мы разобрались в своих неправильных действиях!
— Вот артисты! — восторгался Зацепин. — Их в кино надо показывать! Все со смеху полягут!
— Господин Чжао никогда не будет ошибаться! — неслось из рупора. — Господин Чжао сам перенес пытку «вода-вода» в японской полиции!
— Катитесь к черту! — завопил Кощеев. — Перестреляю всех! И будь что будет…
— Мы ваши друзья, Кощеев-сан, а не враги! — размеренно выкрикивал Хакода, видимо, заученный текст. — Друзей воспитывают, врагов уничтожают! Вы будете воспитывать нас! Мы будем благодарны!
— Издеваются, что ли? — поразился Кощеев.
— Мы не можем вернуться, не исправив грубой политической ошибки! Нас сильно накажут! Русский друг, гоминьданский друг — братья!
Из корзины торчали массивные головки бутылок, запечатанные невиданно золотистым «императорским» сургучом. Из-под белоснежных шелковых салфеток с вышитыми павлинами пахло квашеной капустой и жареным мясом.
— Кешко! — простонал Поляница. — Зуб треба прополоскать! Ноеть и ноеть, гадюка!
— Где шеньши? — выкрикнул Зацепин, сложив ладони рупором. — Тащи его сюда!
— Господин шеньши Чень сильно болеет!
— Что с ним?
— Внутренние органы недомогают!
— Пронесло со страху, — зло проговорил Кощеев, — вот и болезнь вся. Капиталист проклятый.
— Все шеньши с деревни, — заметил Посудин, любивший истину больше всего на свете. — Читал я где-то. Поэтому Чень помещик, а не капиталист.
— А Чжао где? — закричал Кощеев в новом приступе злости. — Тоже обгадился?
— Господин Чжао лежит при смерти! — как автомат, ответил Хакода. — Наверное, уже умер!
— Как при смерти? Я же ему только нос расквасил?
Но Кощеев сразу остыл, поэтому переговоры заканчивал Зацепин. Когда Лю и Хакода поднялись на вершину и предложили свою помощь «в земляных работах», бойцы поняли, что к ним таким образом приставили шпионов и охрану.
— Вот заразы, — сказал Кощеев. — Никак им неймется.
Лю и Дау старались изо всех сил, они и кирки привезли новенькие, наточенные. Даже Хакода помогал выкатывать камни из ямы, действуя одной рукой.
— Если бы вы знали, что мы роем, — сказал Зацепин Хакоде, — вы бы не так здорово старались.
— А что? — настороженно спросил Хакода.
— Могилу для мирноделегатов, — ответил Кощеев. — Похороним живьем.
Хакода сокрушенно вздохнул:
— Весь мир злой. Без войны, а злой.
Как самые немощные, Хакода и Кощеев дневалили у котла. Пришлось доламывать казарму на дрова, разводить костер и воздвигать хитроумные подвески для казана местного буржуазного производства — ни дужек, ни ушек, ни отверстий, хоть в ладонях держи. Но Кощеев костерил, по привычке, своих отечественных дурней.
— Зачем с печками-то воевать! Ну, кому печка помешала? Если нам не надо, то гори все синим пламенем?
Хакода осторожно ему поддакивал, мол, военное сознание одинаково для всех рас и народов. Этому сознанию только бы воевать, разрушать.
— Ну ты брось — для всех! — разъярился Кощеев. — Вся Первая Дальневосточная армия и войска погранподдержки сколько лет не выпускали лопату из рук! Только строили, не разрушали.
— Да, да, — струхнул Хакода. — Я опять сильно ошибся. Простите меня великодушно. Мои знания недостаточны, им далеко до ваших…
— Ну что ты за человек! — Кощеев даже сплюнул в костер и тут же подумал: в костер-то не надо, примета плохая.
Первым делом он дал Хакоде попробовать от «каждой яствы» и отхлебнуть от каждой бутылки. На всякий пожарный случай. Японец быстро захмелел, жесты его стали раскованней, голос громче, даже ирония проклюнулась.
— Благодарю вас, Кощеев-сан, за щедрость гостеприимства. Хорошо поел…
— Чжао у вас главный? — Кощеев пытался использовать его словоохотливость.
— Господин шеньши Чень — главный…
— Ну, это для всех, а на самом деле?
— Я вам особенно рекомендую покушать ломтики свежей океанской рыбы под соевым соусом…
— Значит, Чжао. Вон как ты хвост сразу поджал. Боишься. Все вы тут перепуганы до смерти. Ну, ладно бы местные люди, дали им твои соотечественники по мозгам, очухаться не могут. Но ты же японец, должен марку держать. А что получается? На брюхе ползаешь перед старым хрычом и хунхузом. Зачем ты им служишь? Да плюнь ты на все и встряхнись.
— Мой дом здесь, в Даютае, моя семья, дети… Мне некуда бежать. В Японии сейчас хуже, чем в Маньчжоу-го, я хотел сказать, в Маньчжурии. Гоминьдан сейчас в Даютае сильный. Пока служу им, буду жить, семья будет жить, дочь и жену не изнасилуют… Как только плюну на все, нам не жить. Сейчас японцев ненавидит вся Азия, весь мир. Все японцы расплачиваются за военных. Сейчас главное — выжить…
— А я бы плюнул, — пробормотал Кощеев. — И будь что будет.
Сквозь облака вновь прорвалось яркое солнце, и каждая травинка засверкала бутылочными стекляшками. Хакода, радуясь солнцу, обилию еды и, наверное, Кощееву, говорил и говорил без остановки о военных порядках в Японской империи — врачевал таким образом свою надорванную душу? Кощеев удивлялся и продовольственным карточкам, талонам на топливо и удобрения, подписке на военные займы, массовым сборам металлолома и подарков для воюющих на фронтах… «Как у нас… Вот только о научных книгах про большую пользу голодания в России не додумались, да толпами в смертники не записывались, да в солдатские бордели девок не загоняли…»
— Нет, все-таки многое у нас по-разному, — сказал Кощеев. — Хотя беда, наверное, бьет по всем одинаково. А скрипим мы под ней все же по-разному…
Ужин получился небывалый, с фантастическим блюдом из всякой всячины «на базе» чумизы — с кусочками колбасы, рыбы и овощами, с соусами и пряностями. И с песнями-плясками. Соловьем заливался, конечно, Поляница, большой мастер приморско-украинских напевов, а плясал Лю Домин, способный на все, что угодно. И что же он «сбацал»? Казацкую с сабелькой — завезли в Маньчжурию, должно быть, семеновцы, и вот прижилась и красноармейские души ожгла, распалила. И Зацепин плясал, и Посудин. Хотели Хакоду вытащить, но застеснялся японо-маньчжурский странный гражданин.
— Вы хорошо догадались о резервуаре для воды, — сказал он Кощееву, которому после вина икалось японскими пытками, а в желудке стояла боль. — Я суммировал свои наблюдения и догадался следом за вами…
Без шляпы, пьяненький, с огромными залысинами на морщинистом темени, японец казался Кощееву таким понятным, чуть ли не родным.
— Горные компании так делали, — разоткровенничался Хакода. — И еще в древности, когда пороховые склады были большой ценностью… Над складами или возле них всегда держали много воды. Если, допустим, проникли злоумышленники или начался пожар и вот-вот все взорвется… Тут водой все заливали. — Он погрозил Кощееву тонким пальцем. — Очень хитро задумали — выпустить воду, чтобы потом не утонуть. Какой мудрый человек придумал?
— Я придумал, я и есть мудрый. Не веришь? Спроси у них. Да, если хочешь знать, у меня не голова, а дом советов. Если бы я учился в институтах или в техникумах, да я давно, может быть, министром был! Иногда такое придумаю, что сам удивляюсь. Ну, думаю, Кощей, язви тя в душу, ну калганище! — Он обнял Хакоду за узкие плечи. — Поехали с нами в Расею! Мужик ты грамотный, толковый, счетоводом запросто сможешь. Но сперва скажи, для кого Чжао старается? Кому Дракона хочет найти?
— Не знаю, — беспечно ответил японец. — Может, для трудового лагеря в сопках? Там много молодых людей упражняются с деревянными ружьями и бамбуковыми палками.
— Японцы?
— Ну что вы! Гоминьдан, китайские люди.
— Слышь, Костя? — Кощеев толкнул в плечо потного и радостного ефрейтора. — Рассказать такое смершам, ох и всполошатся, благодарностями закидают.
— Смерш свое дело знает, — ответил тот.
Почувствовав себя неважно, Кощеев прилег на голую сетку да и уснул. И только приснилась Кошкина — убегала от него с издевательским смехом, — как очнулся от яркого света в лицо. Хотел вскочить, но наткнулся грудью на острие штыка. И тоскливый голос Зацепина:
— Вот и повеселились, славяне… Кто прохлопал-то?
Всех выстроили у стены — и русских, и китайцев. Хакода корчился на полу в перекрестии лучей электрических фонариков, получив прикладом под дых.
— Слушай мою команду! — шептал Зацепин, клонясь, будто ему трудно стоять. — Бросаемся разом на фонари…
Удар прикладом по шее — и Зацепин рухнул, стукнувшись головой о землю.
— Сколько их? — спросил наугад Кощеев и чудом увернулся от приклада, вынырнувшего из темноты.
Поляница вдруг начал оседать, скребясь спиной о доски стены. Кощеев и Посудин подхватили его под руки — гимнастерка Богдана была липкой от крови.
Грубый спокойный голос произнес что-то по-японски. Хакода вздрогнул, с трудом поклонился. В свете фонаря его редкие волосы стояли дыбом. И снова фраза на японском. Хакода обернулся к пленникам и замер. В течение долгой паузы было слышно лишь чье-то мощное дыхание.
Потом Хакода указал рукой на Кощеева.
— Конохито[2]…
— Ватаси-мо со омоимас[3], — подтвердил грубый голос.
— Сука! — сказал Кощеев. — Почему я тебя не придушил?..
Он был упорен, что его сейчас же прикончат. Должно быть, за то, что расколол Малого Дракона и прикоснулся к секрету Большого. Но всех вывели в темень, а его оставили. Рука в тонкой кожаной перчатке подняла с пола «настольную книгу» Посудина, пошуршала страницами. Человек, по-видимому, прочел несколько латинских терминов, подчеркнутых еще профессором. Наверное, и на презумпцию невиновности наткнулся. Книга полетела, трепыхаясь, в груду предметов посреди казармы. Тут были и вещмешки красноармейцев, и их оружие, пустые консервные банки, бутылки, даже постиранные и невысохшие портянки. Все это сложили на широкую шинель Поляницы и унесли. И казан с остатками пищи унесли. Кощеев понял — заметают следы.
— Скажи им, Хакода, война давно кончилась. Неужели до сих пор не знают?
— Молчите! — в ужасе прошептал японец. — Убьют!
Их заставили сдирать с досок еще не запекшиеся пятна крови.
— Это те, которых уже считают богами… — зашептал Хакода едва слышно. — Они выполняют свой долг.
Снова прозвучал грубый голос. Хакода съежился, оцепенел. На голову Кощеева набросили мешок, связали руки.
— Господин офицер спрашивает, для чего вы рыли на сопке? — сдавленный голос Хакоды.
«Но ты же знаешь, сволочь!» — чуть было не ответил Кощеев.
— Приказали — вот и роем, — проговорил он в пыльный мешок. — Для мачты какой-то.
Потом был долгий и стремительный марш — то спуск, то подъем. Если вначале Кощеев вроде бы запоминал направление, то потом запутался. Да и мысль мучила: зачем он им понадобился? Ведь выбрали одного из всех…
На рассвете с вымотанного вконец Кощеева сняли мешок, развязали ему руки. Массивный кривоногий солдат с висевшей до колен мотней форменных брюк вложил ему в ладонь пригоршню мелких твердых галет и комочек слипшихся леденцов — уже знакомая красноармейцам трофейная «едома» из пайка солдат японской армии.
На Кощееве была только разорванная гимнастерка, мокрая от пота. Весь он дымился паром, как белье после прожарки. Отпустив лицо в обжигающий холодом ручей, он начал пить. Заныли зубы, кожа лица потеряла чувствительность, но зато в голове вроде бы прояснилось. И первая мысль: «Чуть прикоснулись к Большому Дракону — и сразу получили по соплям». Где же остальные ребята? Он начал озираться. Мокрые угрюмые скалы, нависшие над укатанной военной дорогой с полосатыми столбиками у обрыва. В клочьях тумана проглядывала косматая хвоя и ветви «чертового дерева» с огромными шипами. Несколько человек разбивали деревянные ящики с военной маркировкой. «Взрывчатка!» Шесть человек и Хакода, лежащий в неловкой позе на камнях.
Кощеев подтянулся на локтях к нему.
— Эй, — позвал он шепотом, — где остальные?
Измученный Хакода с трудом повернул к нему лицо. Вместо шляпы на нем была пилотка Зацепина — ее можно было узнать по щегольским четким ребрам, наглаженным с помощью мыла и расчески.
— Всех убили… — невнятно ответил Хакода. — В той яме все… Зарыли… Никто не узнает, не найдет…
— Почему ты на меня указал? Зачем я им?
— Им нужен русский буракумин… очень плохой, ничтожный, разгильдяй… не обижайтесь… Я выбрал того, кто им может принести вред…
— Зачем нужен?!
— Для войны… для какого-то военного дела… они всегда ищут самых жалких… трусливых… Не обижайтесь, пожалуйста, что…
— И тебя тоже для военного дела?
— Нет, нет… я на тот случай, если с вами у них ничего не получится…
— Так кто же они? Смертники?
— Да, конечно… высшие люди, давшие клятву… Их где-то уже считают мертвыми, богами, и они такими себя считают… Они смирились со смертью. Их невозможно победить… но вы сделайте, что можете…
Кощеева снова связали. Кривоногий набрал из стеклянного пузырька в грязноватый шприц какой-то жидкости и всадил иглу в спину Кощееву прямо через одежду. Он рванулся, но его крепко держали. Под левой лопаткой набух болевой пузырь, страх сразил Кощеева.
— Ну почему всегда я?! — зарыдал он.
Он завидовал мертвым. Теперь было понятно, для чего «богам смерти» живой русский «буракумин», затюканный жизнью, потерявший способность сопротивляться. Только такой будет смирно сидеть на мине, боясь шелохнуться, боясь потерять свою гнусную жизнь. Только такой будет сидеть до самого конца и погубит тех, кто его будет спасать.
— Все шибко хорошо, — сказал грубый спокойный голос. — Не надо ворновайся.
Солдаты закончили минировать скалу и дорогу, посбрасывали в пропасть пустые ящики и обертку от взрывчатки. Хакоду подвели к полосатым столбикам на краю обрыва. Он покорно встал на колени. Кривоногий приставил к его затылку маузер. Выстрела почти не было слышно за гулом горной реки. Хакода исчез.
«Своих-то!..» — подумал Кощеев, борясь с навалившейся одурью. Еще можно было рвануться, порвать проволоку, которой опутали его, — и будет самое то… Но он сидел, прижимаясь спиной к доске, к которой его привязали. Стекленеющие его глаза впитывали подробности «большого военного дела»…
Массивное скуластое лицо, заросшее редкой черной волосней… Желтые исцарапанные сапоги… Далекий вой автомобильных моторов, одолевающих крутизну… Офицер легонько потянул за шнурок, уходящий в щель под камнями. Где-то под Кощеевым едва слышно щелкнуло — и офицер бросился бежать. Запнулся, упал на четвереньки… Мелькнули стершиеся подошвы сапог… Потом опасливо приблизился кривоногий, схватил лежавший на дороге шнурок — и снова замелькали стершиеся подошвы, но уже другие…
Молодое русское лицо со сломанной переносицей, рыжие загогулины бровей.
— Как же тебя угораздило, а? Браток?
До чего тяжелые веки, как трудно удержать их на весу. Автоколонна стоит, моторы выключены, и люди жмутся к огромной скале, выпирающей на дорогу, будто спасет она их при взрыве. Пасмурно, мерзко на этом свете. Редкие капли дождя долбят в расстеленную возле Кощеева плащ-палатку — бум-бум-бум… А на ней уже разложены инструменты.
— Как барабаны… — еле-еле ворочает языком рядовой Кощеев. — Где Барабанов?
— Бредит, — сказал кто-то.
— Таблетку какую-нибудь… — шепчет Кощеев, превозмогая боль в затекшем теле. — Туман в башке…
— Только не дергайся, не шевелись, и все будет хорошо…
Подходящих таблеток не нашлось, начали поить горячим кофе из китайского яркого термоса. Поднесли полкружки спирта — может, полегчает напоследок?
— Но надо, по хочу… — мотает головой Кощеев, сопротивляясь спирту, текущему по губам и подбородку.
И чей-то панический вопль:
— Да не дергайся ты, черт!
Кощеев выплевывает горечь вместе с кровью искусанных губ.
— Уйдите от скалы… Там главный заряд… ловушка… Здесь рванет, а там сдетонирует… И еще ручник с оптическим прицелом… для прикрытия… где-то наверху ищите…
Кто-то побежал к скале, громко топая, раздались протяжные команды, и заурчали, зафыркали моторы «хонд» и «студебекеров».
— Только не шевелись, браток. Все будет хорошо. У нас есть такие специалисты, закачаешься, не такое разминировали…
— Васильев, что ли? Капитан?
— Так ты и Васильева знаешь! И за ним пошлем, если надо будет!
— Взорвался Васильев… не так давно…
— Еще хочешь кофейку? Ну, подожди, браток! Не теряй надежды!
Вокруг Кощеева собрались все, кто хоть самую малость понимал в саперном деле. Кощеев нудным тихим голосом рассказывал, какие у японцев ящики сброшены в пропасть, какого вида пеналы, из которых доставали блестящие штуки вроде детонаторов, о шнурке и бегстве офицера не забыл, и как вернулся кривоногий за этим ценным, должно быть, шнурком… Рыжебровый, конопатый чуть не плачет! А ведь полковник!
— Инженерная мина! С незнакомым пускателем! Эта штука на сей день — самая главная, может быть, самурайская хитрость. Так что крепись, боец, и вспоминай, вспоминай все до самой малой подробности. Вижу, разбираешься в саперном деле…
Если бы знать, что это саперное когда-нибудь пригодится, то разве бы сачковал и дремал на курсах внештатников? Да что теперь плакать, локоток не укусишь, былое не вернешь. Расплачивайся за все разом…
Шевелит мозгами консилиум в двух с половиной метрах от пропасти, аж пар идет, идеи гениальные, как из рога изобилия, сыплются. Кто предлагает подвести бронеплиту, чтобы рванулся боец, перекатился на нее — что-нибудь от него и останется. Или вот интересное предложение — выплавить тол из мины автогенчиком. Подобраться к ней снизу, тоннель прорубить, и выплавляй со спокойной душой. И насчет взрывателей были идеи, особенно с этим странным шнурком — ясно же, что это чека, ключик к японской великой хитрости. Берегут ее, должно быть, потому что ею можно остановить взрыв. Рисовали в блокнотах Кощееву разные фигуры — может, так выглядела та хреновина на шнурке? Или вот этак?
Кощеев как-то странно воспринимал время: кусками какими-то, брикетами — то густо, то пусто. Вроде было утро, кофе, рыжий полковник, а уже ночь, костры, фонари, перестрелка в горах. Усталые люди, обползавшие все вокруг на животах и коленях, объясняли друг другу суть японской минной хитрости. Все нити стянуты к донному взрывателю. Неизвлекаемость состоит из суммы. Одно нельзя разрезать, другое нельзя согнуть, третье ни в коем случае вывернуть, вынуть, затронуть. И всем командует какая-то жуткая чека на шелковом красном шнурке…
— Ну ладно, — сказал осипшим голосом полковник, разминая пальцы рук. — Отойдите все и фару ту уберите, в глаза бьет.
— И ты уходи, — сказал Кощеев. — Сам попробую. Только скажи, что делать.
— Вот это по-нашенски, по-советски… Только я не уйду.
— Я ее сквозь камни чую… Не мешай, уйди…
— Знаю, что ты задумал. Рвануть — и вся недолга?
— Ты меня не знаешь, рыжий! Катись! Кому говорю?
Полковник ушел, обидевшись, наверное. А Кощеев начал ощупывать под собой мину. И не было ни волнения, ни страха — все куда-то пропало. Или переплавилось во что-то вместе с гауптвахтами и окопами, ненавистью к паханам и любовью к Кошкиной… Проследовал по голым проводам и «увидел», что почти все — наглая ложь. Концы проводов просто засунуты под камни. Ясное дело, расчет на минобоязнь. «Умеют, сволочи, загонять страх в печенку…» И анекдоты по Маньчжурии пошли, а на самом деле чистая правда: о том, как шарахались отважные бойцы и командиры от разных безобидных предметов и проводов, как многим снились по ночам японские сюрпризы… А сколько служивых списали под чистую? Потому что годились теперь эти ребята только для проживания в больничных палатах, где восстанавливают нервы и человеческое достоинство…
А вот и проволочные усишки, пальцы прикоснулись к ним, не шелохнув ни на микрон. Чуть погнешь или закоротишь кусачками — бабахнет… «Заградительная полоса», — догадался Кощеев. Проник дальше заграждений — и вот она, должно быть, главная шишка на ровном железном месте, взрыватель, ввинченный в литую крышку, которой предстоит стать роем осколков. Стержень ударника насторожен, и бес его знает, отчего он должен сработать — от прикосновения, или звука, или от натяжения какой-нибудь хитрой волосинки?.. Под взрывателем, конечно, «эмдэшка» — так в войсках называли минные души, детонаторы. Без «эмдэшки» мина мертва, ею хоть в футбол играй…
Попытался вспомнить что-нибудь толковое о чеках, пружинах, стаканах, секретных замыкателях. Пытался воскресить что-нибудь из приказов, инструкций, спецлистовок, разъясняющих, как надо избегать или обезвреживать минные сюрпризы и ловушки… Ведь погибло от мин много и военных, и мирных жителей, так что почти на каждом столбе Даютая висели инструкции по борьбе с минами. Пытался вспомнить и байки прибывших с Запада солдат о немецких сюрпризах, главным образом натяжного действия… Только ни в каких байках, приказах и инструкциях не говорилось о минах, поставленных на неизвлекаемость. Потому что бесполезно было их обезвреживать по известным техническим причинам? Или некому было поделиться опытом?
На чем купился Васильев?
Под чуткими пальцами, набухшими кровью, появился кольцевой четкий паз вокруг цилиндра взрывателя. Даже качество металла вроде бы определил. Чуть помаслянистей и холодней, чем окружающее железо и камень… Бронза? И Кощеев будто увидел, как и Васильев «разглядывает» кончиками пальцев бронзу и кольцевой паз, как медленно вставляет в этот паз металлическую трубку — чтобы потом втолкнуть в ее прорезь металлическую шпильку и удержать ударник от срабатывания. А уж затем можно выворачивать весь корпус взрывателя…
Но что-то случилось. Прохлопать какую-то малость Васильев не мог, на то и мастер. Значит, чего-то не знал? Подвернулось что-то совсем новое и неизвестное…
Кощеев, чувствуя себя Васильевым, взял с брезента металлическую трубку, пронес ее через усики заграждений, не желая отвлекаться на неглавное (да и не умел, наверное, как следует справиться с этими волосинками). И начал медленно, по миллиметру, по полмиллиметра вставлять трубку в паз. Тут его будто кто-то кипятком ошпарил. «Вставишь трубку — и рванет! Или вставишь шпильку — рванет!..» На любом движении может ждать сюрприз, коли сам Васильев… Ничего невозможно! Ничего, кроме как отдать богу душу. Но вспомнился удирающий самурай и потом удирающий фельдфебель… Наложил в штаны, но вернулся. Ради безделицы на шелковой веревочке? И ясный щелчок в мине, когда вытянули эту фиговину…
Кощеев положил на брезент трубку и снова начал исследовать взрыватель. Вот и отверстие под ту фиговину-шпильку. И коню понятно — ею можно было бы остановить взрыв, снять со взвода стержень… А сунуть в отверстие другую фигуру — рванет.
Вот он, предел. Вот вершинная мудрость военных паханов. Тебе ли, недотепе в обмотках, ее расколоть? Уж на что был Васильев…
«Вот если бы зима… — подумалось вдруг. — Зимой не все мины срабатывают…» Да, конечно, минные поля положено на зиму переводить — с другими взрывателями, с иной смазкой в них… Залить бы водичкой все эти самурайские хитрости, устроить бы им сибирский здоровый климат.
— Эй, кто там, подойдите! — позвал Кощеев слабым голосом.
Прибежал, топая, рыжий полковник, а за ним — густая толпа понимающих кое-что в саперном деле. «И не боятся, черти…»
— Только надо живей, — сказал Кощеев. — Растопите сургуча, вара или гудрона… Чтобы жидкий был и мог схватиться быстро… И в масленку с тонким носом… Или придумайте что-нибудь такое…
Не переспрашивали, не отговаривали — бросились выполнять, будто это был приказ генералиссимуса. Наверное, поняли, что нащупал солдатик свой единственный шанс… Зарядили несколько приборных масленок какой-то дымящейся дрянью, пахнущей хуже некуда.
— Минут через десять превратится в густую массу, — сказал полковник Кощееву. — А через полчаса затвердеет до твердости камня.
— Засекайте, — прошептал Кощеев.
Чтобы не обожгло пальцы, чтобы не пропала их спасительная чуткость, чья-то добрая душа придумала с кожанками. В спешке отрезали от чьих-то голенищ по кожаному кругляшу и приклеили к раскаленным бокам масленок…
Кощеев медленно вставил носик масленки в отверстие под шпильку, сдавил пальцами плоские пружинящие бока ее… Не рвануло. Хватило одной масленки, чтобы заполнить нутро взрывателя. И вот густеющая масса, пузырясь, полезла из отверстия цилиндра, сжигая все-таки чуткую кожу на пальцах… И время опять скакнуло. Уже не Кощеев, а полковник, пыхтя и потея, расправился с усами заграждений и начал со всей осторожностью бывалого сапера выворачивать главный взрыватель, парализованный напрочь застывшей массой. Слышно было, как крошились и скрипели в витках резьбы ее твердые кусочки…
Кощеев очнулся:
— Подожди… Еще должно что-то быть… Не может быть, чтоб так просто…
— Помолчи, парень, — полковник был сжат в комок нервов и мышц. — Не каркай под руку… — Но все же остановился, передохнул. — Если что и есть еще, так только донный взрыватель. А с донными нас немец научил управляться.
К утру все было кончено. И вот Кощеев — в полушубке с полковничьими погонами, с кружкой спирта в руке. И голоса, голоса…
— В историю вошел, солдатик!
— Главную хитрость микады раздолбали!
— Как тебя хоть зовут? Из какой части, герой?
Составили акт на форменном бланке — об извлечении неизвлекаемости. Подписались офицеры во главе с полковником.
— Держи, солдат, отдашь своему начальству. Орден обеспечен.
Потом захотели подписаться и шоферы, и охрана автоколонны, и случайные пассажиры — фронтовая бригада артистов из Хабаровска. Впервые в жизни специально для Кощеева спели под аккордеон «Когда я был мальчишкой, носил я брюки клеш», — он попросил. Кощеев слушал волнующие слова и даже не прослезился. И силился вспомнить что-то важное. Вспомнил про Хакоду. Сказал, чтобы достали из пропасти и отвезли в Даютай.
А самого его, как генерала, повезли в персональном джипе начальника колонны под охраной двух бывалых гвардейцев-сержантов. Когда огибали Двугорбую, вспомнил о бункере. «Моя подземка! Хоть на день, хоть на час. Разве не заслужил?» И сразу мысли о Кошкиной. Если согласилась на малый бункер, разве не согласится на большой? Сама прибежит, только скажи… И, странное дело, появилась к ней какая-то неприязнь: «Да пошла она подальше!»
Слышно было, как где-то поблизости надрывались трактора, вывозя на «военку» раскромсанную автогеном самурайскую пушку. Когда-то Кощеев на спор лазил в ее жерло.
— Это уже наши, — сказал он сержантам, — сбросьте меня тут.
Усатые гвардейцы, громыхая оружием, обняли его по очереди, расцеловали как друга-земляка. И адреса свои вручили.
— Обязательно приезжай хоть в гости, хоть насовсем. Такую кралю сосватаем!
Еще бы не сосватать. Если бы по Кощей, лежали бы они сейчас, придавленные камнями и автотехникой с ее военным грузом. Одно было бы утешение — по соседству с артистами и аккордеоном…
— Может, и приеду, — сказал равнодушно Кощеев. — Оставьте мне какой-нибудь пугач. А то самураи совсем обезоружили. Стыдно на люди показаться.
Большими хлопьями шел мокрый нестойкий снег, и все вокруг покрылось белым, даже болото, прихваченное ночным морозцем. И по белой пустыне ползал черный клоп, оставляя за собой черные следы. Это Кощеев в дубленом полковничьем полушубке бродил по болоту, сморкаясь, чихая и выкашливая из себя «лихоманку». Снова искал.
Хорошо помнил, как и где спускались с Двугорбой, хотя был с мешком на голове. Запомнил и место, где самураи нагрузились тяжестью, стали пыхтеть, как мулы старшины Барабанова. Должно быть, кто-то ящики приготовил для них в укромном месте. Или сами оставили?
Вот вроде бы то место, у выхода насыпного шоссе из болота. Но никаких лазов, люков, пробоин… Вот и приходится месить грязь, обнюхивая каждую кочку, облизывая каждый камень в основании насыпи. Мимо прополз санный поезд, с визгом скобля полозьями бетон и гальку — с тремя тракторами в ярме. Прикомандированные на время трактористы, слегка знакомые Кощееву, поинтересовались, что уронил, что ищет. Отмахнулся:
— Катитесь дальше. Без вас обойдемся.
Конечно, не понравилось.
— Ты чо, Кощей, с гонором? Начгубом стал?
Кощеев отмахнулся, занятый своим делом.
Но вот обозначилась едва заметная щель между массивных, притертых друг к другу глыб, на которых, как на китах, — «насыпушка» со всеми подкладками. Засунул в щель заточенный конец штык-ножа, подаренного сержантами, вбил его подаренной же гранатой с матерчатым хвостом для лучшего метания — уже не столько трофей, сколько экспонат для удивления мирных жителей после дембеля. И показалось Кощееву, что из щели сквознячком потянуло. Принюхался казармой пахнет. Японским духом! Сломал штык, но все-таки раздвинул глыбы со скрежетом, насилуя какой-то запорный механизм. Снял полушубок и с трудом протиснулся в проем. Темень, тишь и волны спертого, нагретого чьей-то жизнью воздуха. Втянул за собой полушубок — подарок ведь! — и пополз на четвереньках до галерее. Нащупал рельсы, утопленные в бетон, — узкие, вагонеточные, как в угольных шахтах…
Неожиданно уперся в преграду. Ладонями исследовал двустворчатые ворота с железными заклепками. Потом принялся чего-то ждать, поплотнее запахнувшись в полушубок. И опять — ни страха, ни волнения, ни опаски за свою драгоценную жизнь. Вспомнилось почему-то, что для кого-то большой ценностью являются замухрышки, рабы, полные ничтожества… «Вот и купился ты, японский бог. В России-то все наоборот. Истина в обмотках, а Барабанов в сапогах. И товарищ Сталин всегда в сапогах. И блатные жить не могут без „хромачей“…»
И снова время перескочило через пустоту. За железными воротами что-то стукнуло-брякнуло, кто-то вроде бы шоркнул подошвой, растирая плевок или окурок… Ворота вздрогнули, раскрылись, придавив Кощеева к стене. Затем кто-то потянул на себя створку, чтобы проверить, что же там мешает. Кощеев не стал дальше ждать, выскользнул из-за железа и стукнул гранатой по неясному силуэту, по тому месту, где даже у силуэтов должна быть голова. Слабо вскрикнув, подземный житель упал, чтобы больше не встать. В свете крохотных зеленых глазков на вагонетках Кощеев разглядел еще один силуэт, удирающий в глубь галереи. И тут же звук знакомого щелчка, обычно предшествующий выстрелу. Мгновенно вырвал чеку из гранаты… Револьверный выстрел слился с громом разорвавшейся гранаты. Кощеев не успел как следует зажать уши, падая за вагонетку. Голова наполнилась звоном и гулом…
И снова время скакнуло куда-то, Кощеев бродил по закоулкам Большого Дракона, с полным равнодушием ковыряясь в военном имуществе и в великих гражданских ценностях, награбленных на безбрежных азиатских просторах. Красивые ткани, обувь, шкатулки, картины… И много разных денег — монет и бумажек. Несколько раций, патефоны, невиданные инструменты «для музыки»…
«На самом деле склад… Из-за этого хлестались?»
Он спустился на нижний горизонт и обнаружил штабеля зеленых ящиков, многие из них — со знакомой уже маркировкой. Отдельно, без ящиков, дремали на полках пластмассовые и керамические мины, очень похожие на тазы или шайки. В отдельной каморке с тревожно замигавшей лампочкой над потолком Кощеев обнаружил мягкие упаковки с пеналами, в которых, ясное дело, детонаторы. Сунул в карман целую горсть тех загадочных штук на красных шелковых шнурках… Но лишь когда нашел связки и бухты воспламенительного шнура, слегка порадовался — то, что надо.
Потом он сидел за низким японским столиком, заставленным едой и бутылками… Но почему теперь не хочется тут загорать? Ведь бункер-то не тому чета. Дворец! Это сколько же банд питается от него? И сколько других охламонов из кожи лезут, хотят тоже питаться? Не бункер, а нож, попавший фрайеру в руки, так и хочется кого-нибудь пырнуть. А если попадет этот ножичек Чжао в руки? Что тогда? Начнет всю Азию ставить на неизвлекаемость. Такие паханы всех норовят засунуть мордой в дерьмо, в треклятую сто раз неизвлекаемость. Чтобы человечество прижухло и без остановки тряслось — когда рванет? Но нее! Хана! И сюда пришел дембель. Кешка Кощеев на своем горбу принес…
Изучил бутылки, помянул дружков. И о каждом хорошие слова нашел, припомнил.
— Вот был такой… у нас… Не в Древнем Риме… Солдат, а не умел воевать, студент, а не учился, прокурор, а никого не засудил…
И больно резанула мысль — а если бы все они остались с Барабановым? С личным составом? То и были бы сейчас живы. Пусть не нашли бы Дракона, но живы… Без дворца под землей и пусть с Барабановым в печенках, но живы… Тяжелая правда… Истина…
Надо было сделать, что задумал, — дождаться «богов» и развеять их в пыль вместе с подземкой, ведь дело нехитрое — поджечь бикфордов шнур. Но не стал ждать, вышел из бункера на свежий воздух. Надо же, спички не хотели зажигаться — ломались, будто кто под руку толкал. Конечно же, узнав про взрыв Большого Дракона, старшина не выстроит своих «барабанщиков», не скомандует во все горло: «Для встречи герроя на кра-ул!» Наоборот, арестует и скажет: «Теперь тебе не отмыться вовек, боец Кощеев. Это сколь же добра ты загубил по своей глупой дурости?»
Последняя надломленная спичка… И что-то потяжелела она. Но мастерский швырчок по коробку, и вспыхнула серная головенка, будто чья-то жизнь сверкнула напоследок. И побежал по бикфордову шнуру колючий огонек…
«За большой урон, причиненный тобой человечеству, надлежит поставить тебя к стенке, — наверное, скажет какой-нибудь серьезный голос. — Так какое будет твое последнее слово, красноармеец Кощеев?»
Еще можно было догнать огонек, чтобы затоптать, или обрезать шнур, или вырвать его из взрывателей… Но Кощеев стоял на военной дороге и ждал, когда расколется Двугорбая, когда выстрелит она пламенем, как вулкан, из того самого места, где долбили ее и где, наверное, зарыты теперь ребята. И в низких облаках, должно быть, прорубится щель для солнечных лучей, а мертвый студент скажет с того света, что получилось точно по презумпции — не всех под одну гребенку.
И громыхнуло в глубине земли, почва под ногами вздрогнула. Из «того места» вырвался огромный столб воды и пара, подгоняемый ревущим пламенем. Взрывная волна больно и сильно ударила Кощеева в лицо пылью и снегом, но он устоял на ногах.