8

Скорым поездом Каиров и Самарин ехали в Москву. Каиров был задумчив и почти не разговаривал с Андреем. Встреча с академиком, разговор с ним за ухой встревожили Бориса Фомича — порождали невеселые догадки. «Что там на море ему рассказывал этот… балбес», — думал он о Самарине. И жалел, что взял его с собой в командировку, познакомил с Соловьевым, а через него с академиком. Не радовал Каирова и отзыв Терпиморева на рукопись: «Вдруг как этот… истукан, — он опять мысленно обращался к Андрею, — да рассказал ему всю механику…» Он не хотел говорить себе прямо: «Как мы пишем книгу». Одно только предположение, что академик узнал эту… «механику», приводило его в замешательство. Терпиморев — авторитет в науке; он, если захочет, в порошок истереть может. Особенно, если уличит в обмане.

При этих мыслях Каиров непроизвольно трогал грудной карман, в котором лежал отзыв академика. Он помнит его наизусть.

«Многоуважаемый Борис Фомич! Прочитал Вашу книгу залпом. Я был рад и взволнован. Рад неожиданному открытию ума смелого и широкого, конструктора оригинального, остроумного. Ваша машина умница; она — прообраз будущих машин подобного назначения. Преотлично решён узел арифметического устройства, оперативное запоминающее устройство и стойка входных механизмов — все это вышло у Вас замечательно. Быстродействие невелико — понимаю: назначение машины и не требует большего, к тому же Вас ограничивали габариты — все логично и понятно. Я бы хотел теперь знать, как долго Вы работали над машиной, сколько человек принимало участие… Видимо, из скромности, Вы все это в книге обошли молчанием. Вы просите мою рекомендацию в издательство, да я не только буду рекомендовать Вашу книгу, но буду просить поторопиться с её изданием. Машины, подобные Вашей, очень, очень нужны народному хозяйству.

Желаю Вам дальнейших успехов и здоровья.

Терпиморев».

Вот какое письмо написал Каирову академик. Там, на море, возвращая рукопись, Соловьев шепнул на ухо Каирову: «Быть тебе, старина, жителем Москвы — града стольного. Академик, прочитав книгу, так и сказал: «В Москву его звать надо — пусть группу электроников возглавит, или конструкторское бюро, или далее институт».

У Каирова от этих слов душу сладкой волной захлестнуло. И почти первое, что пришло на ум, — с Машей мировую заключить. «Приду, повинюсь, покажу приглашение в Москву. Не враг она себе — не откажется… А этот… идиот… — он обращался мыслью уже к Андрею, — все дело испортил».

Потом, немного успокоившись, Каиров убеждал себя: «Надо показать отзыв Самарину. Скажу, титульный лист был потерян, а Соловьев представил академику одного автора. Да, лучше уж так, чем усугублять обман. Приедем в гостиницу и покажу».

И ещё Каиров говорил себе: «Не надо хмуриться, показывать ему. Возьми себя в руки!»

Как только сошли с поезда, Каиров с нарочитой веселостью заговорил с Андреем:

— Вы хотите получить номер в «России»? Интересно, как бы вы это сделали? Хотел бы я посмотреть.

Признаться, Самарин и не думал о гостинице. Ему не однажды приходилось бывать в Москве и по делам и проездом. Он знал, как трудно тут получить номер в гостинице. Но всегда у него как–то обходилось — на улице не ночевал.

— Стойте здесь, возле чемоданов! — приказал Каиров. — Сейчас все устроим.

Борис Фомич вошел в телефонную будку. И почти тут же он вылетел из нее сияющий:

— Все в порядке!

Через час они входили в двухкомнатный номер гостиницы «Россия».

Сложное чувство овладевает Самариным, когда он вот так, поселившись в номере столичной гостиницы, открывает окно и окидывает взглядом панораму Москвы. Бывал он в Лондоне, Париже, случалось останавливаться и в других столицах, но ни одна из них его не волновала, не навевала таких глубоких, грустных и торжественных дум. Каждый раз Москва предстает перед ним обновлённой, все более необыкновенной. Чем–то она удивительна и непонятна. Взгляд скользит поверх крыш домов и теряется в хаосе дальних улиц. В серой дымке угадывается Красная Пресня, Киевский район, Калужская застава. На фоне синего августовского неба маячат трубы и башни, тянутся к небу белые квадраты многоэтажных домов, а дальше — дымка, туман, едва различимые пятна вновь строящихся кварталов. Водоворот страстей и судеб… Сколько людей, сколько желаний погребено тут и рождено вновь!.. Прислушайся хорошенько: стены старых домов плачут о своей молодости, башни древних особняков навевают легенды. Многоэтажные дома–великаны — то белые, то желтые, то голубые — кружатся в веселом хороводе, точно стоят они не на земле, а где–то в пространстве, и куда–то плывут, и летят, сверкая окнами.

— Борис Фомич, послушайте, как шумит Москва.

Каиров уже разделся, он перекинул полотенце через плечо и устремился в ванную комнату.

— Да, Москва имеет свой собственный голос, — проговорил Каиров. — Её шум напоминает мне шум океана. Вам приходилось видеть океан? Да, я тоже плавал по океану. При небольшом ветре он шумит, как Москва. Около вас раздается шум явственный, почти четкий, а дальше океан шумит глуше, непонятней, точно в недрах земли идет сильный дождь, а ещё дальше — тихо, но назойливо звенит небо, или вода, или вода и небо, вместе взятые. Вот так шумит и Москва, Да, да, я заметил. Это её голос, только её, и ничей больше. Я знаю. Я много видел городов. Нью — Йорк тоже видел. У того голос резкий и сиплый.

Борис Фомич скрылся в ванной, а Самарин прошелся взад–вперед по комнате, заглянул в спальню: там, накрытые золотисто–желтыми покрывалами, стояли две низенькие деревянные кровати. В углу — трельяж с невысоким зеркалом. Андрей долго стоял перед ним, поворачивался боком, спиной. Костюм с серебристой ниткой сидел на нем ладно, особенно брюки, они не были ни узкими, ни широкими, а как раз в меру. Андрей присел на подоконник, снова загляделся на Москву. А мысленно унесся в Степнянск. За те месяцы, что прошли со времени его знакомства с Марией, он почему–то сделал вывод, что сблизиться они не могут. Он несколько раз звонил ей. Мария разговаривала охотно, шутила с ним, рассказывала о своей театральной жизни, но, стоило Самарину заикнуться о встрече, она отвечала отказом. А однажды Мария не узнала его голос. Несколько раз спросила: «Кто со мной говорит?» Он наобум сказал: «Перевощиков. Знаете такого?» — Она ответила: «Не знаю» — и положила трубку. Андрей тогда был огорчен, обижен. И именно тогда поднялось из тайных глубин его души неодолимое стремление добиться успеха.

В тот же день Андрей позвонил ей снова и был вознагражден продолжительной веселой беседой. Видно, Маша в этот вечер отлично сыграла роль и была в ударе. А может, совесть заговорила: догадалась ведь, наверное, кто назвал себя Перевощиковым. Так или иначе, но на этот раз Маша щебетала без умолку.

Образ бедного, вздыхающего Перевощикова ей пришелся по душе, и она после, во время телефонных разговоров, не однажды его вспоминала. «Ну а как там Перевощиков?..» И смеялась. Смеялась так, как только умеет смеяться, наполняя все вокруг своим сильным, певучим голосом. Но о встрече по–прежнему не хотела слышать. Как–то она сказала Андрею: «Приходите в театр, я познакомлю вас с одной скучающей артисткой». Андрей не сразу нашёлся, что сказать. Предложение больно задело его. И он в запальчивости наговорил много нелепостей, так что теперь ему стыдно было об этом и вспоминать.

Из ванной вышел мокрый, разморенный Каиров.

— Ух, хорошо, Андрей!.. Ты не возражаешь, если я тебя буду называть по имени? Свои люди. Ты баньку–то не хочешь принять? А то валяй — красота! Вишь, нажарился. Люблю горячую ванночку, так, чтобы кожа трещала. Благодать!

В синих пижамных брюках, в белой майке, с полотенцем через плечо, Борис Фомич выглядел невинным толстяком, любителем поесть, попить и поболтать вволю. И не было в нем той институтской важности, того величия, которые, как казалось Андрею, всегда изображались на его лице, сквозили в жестах, словах, в манере обращаться к людям, отвечать на вопросы. Нездоровая полнота его скрывалась тканью дорогих костюмов; землисто–серое неспокойное лицо пряталось в тени огромных роговых очков. Самарин впервые увидел натуральные глаза Каирова: черные, слезящиеся, они почти не имели ресниц. Воспаленные красные окружья то и дело щурились, будто свет в комнате был слишком ярким и глаза не могли его выносить. Самарин заметил и ещё одну особенность Каирова: Борис Фомич ни на чем не задерживал глаз, особенно же на нем, Самарине. Скользнет по нему и прячет глаза, будто в них скрывается нехорошая тайна.

Каиров представил, как выйдет их книга, какое впечатление она произведет. Заранее видел удивление друзей — московских, степнянских и всех тех, которые рассеяны по белому свету, но знают Каирова, иногда прибегают к его помощи, в другой раз просто дают о себе знать. «О, наш Каиров уже электроник, — скажут они. — Голова же, этот Каиров…» Пусть говорят. Чем больше говорят, тем лучше. Безвестность страшна для учёного. И для каждого, кто подвизается в науке и искусстве. Пусть вокруг имени твоего идет шум, и тогда те, кто ничего не понимает, скажут: «Видать, он крупная птица, коль о нем так много говорят».

Самарин включил телевизор. На экране с угла на угол — слово: «Степнянск». Террикон, копер, шахты, подъемная машина. И ещё слова: «С Днем шахтера вас, дорогие товарищи!»

— Борис Фомич! Да сегодня же День шахтера!

— Хо! Мы по этому поводу разопьем бутылочку.

Они подсели к телевизору. Диктор объявил:

— Говорит и показывает Степнянск, столица шахтерского края. У нас в гостях знатные горняки Донбасса, поэты, артисты… Вам их представит хозяйка нашего вечера артистка Мария Березкина.

Самарин не сразу понял смысл происшедшего, не сразу смог поверить, что сейчас, сию минуту увидит Машу, услышит её голос. И прежде чем он успел это сообразить, голос Марии раздался с экрана и заполнил комнату. Андрей не видел, как Борис Фомич нервно повел плечом и кинул косой взгляд на Андрея. Не знал Самарин и того, что эта радостная для него минута была так же радостной и для Каирова. «Самарин спокоен. Мои подозрения напрасны, — думал счастливый Борис Фомич. — Да, напрасны, иначе он не сидел бы как истукан».

На экране за маленькими низкими столиками сидели незнакомые люди; кто–то ходил у них за спиной, хлопотал, расхаживал, а в центре всего, среди толкающихся людей, была Мария. Она была необыкновенно хороша среди праздничных и таких же веселых людей. В юбке колоколом — точь–в–точь такой, какую Андрей видел на ней на курорте, — Маша не ходила между людьми, а казалось, плавала, летала, и всякое её движение было легким, красивым. Вот она отделилась от группы мужчин, широко улыбаясь, идет на зрителя. Голос её звучит сильно, точно музыка. Она что–то говорит москвичам, но слов Андрей не разбирает. Он слышит только голос, он видит её глаза, — здесь, на экране, они черные, как уголь; видит нос, губы. Андрей хотел бы, чтобы Мария говорила и говорила, чтобы никто другой не заслонял от него её лица, её открытых плеч, рук… А тут на сцене, как назло, произошло замешательство. Но нет, шахтеры повставали с мест и со смехом, шутками стали подвигать рояль к Марии. Вот она облокотилась на сверкающую в огнях черную крышку, приготовилась петь. «Мария поет!..» — подумал Андрей. А в следующую минуту он уже слышал песню:

Возможно, возможно, конечно, возможно,

В любви ничего невозможного нет…

К Марии подошли молодые парни в форме почетных шахтеров, её взял за локоть пожилой мужчина, по–видимому артист, они поют теперь вместе, но голос Марии, её мягкий, душевный и в то же время звонкий голос, выделяется…

Андрей поворачивается к Каирову, но видит пустой стул. Каирова нет и в номере. Самарин рад, что остался один.

«Как хорошо, — думает он, — что она есть, живет на свете, существует… Как я благодарен ей только за одно это…»

Не знает Андрей, сколько была Мария на экране. Вот она уже говорит: «До свидания». И уходит со сцены. Её место занимает ансамбль «Чайка» — девчата в белых платьях. Андрей встает и направляется к письменному столу. Он пишет Марии:

«Здравствуйте, Мария Павловна!

У вас в Степнянске теперь, наверное, светит солнце, по городу ходят красивые люди. Иногда они поднимаются на небо и ходят по облакам. А по вечерам собираются вместе и поют песню: «Возможно, возможно, конечно, возможно…» В Москве же идут дожди и никто не ходит по облакам. И люди тут живут обыкновенные, к ним даже можно запросто подойти. Истомился, измаялся мой друг Перевощиков. Лежит днями на кровати и смотрит на люстру. Вот даже письмо Вам написать не может, а просит это сделать меня. Он мыслями весь в Степнянске. И хоть знает, никто его там не ждет, а все думает, думает. Жаль мне беднягу, ну да что поделать. Пусть не устремляется на облака, а живет себе на земле. Ну вот и все. Больше сказать мне нечего. Написал Вам письмо, а сам не знаю, нужно ли было все это описывать, если со стороны неба и облаков беспрерывно идет, холодный дождь.

Андрей».

Утром Самарин встал рано. Сосредоточенно умывался, брился, разглаживал вынутые из чемодана брюки. Он делал все быстро, ловко, в нем появилась небывалая жажда деятельности. Ему не терпелось сесть за стол и начать писать новые главы книги. Он решил здесь, в Москве, докончить третью часть, а вернувшись домой, заняться машиной, одной только машиной. Все главные узлы её сделаны, и теперь оставались «хвосты» — их он подберет быстро и к концу года начнет испытание диспетчера.

«Не позвонить ли Пивню? — подумал он, вынимая из чемодана галстуки и развешивая их на дверцах платяного шкафа. Но тут же решил: — Позвоню вечером… домой… когда освобожусь».

Андрей сел за стол и начал писать, но из другой комнаты его окликнул Каиров. Самарин вошел в спальню и был поражен бледностью шефа, его болезненным видом. Каиров сидел на койке, сгорбившись, уронив на впалую грудь голову. Редкие рыжие волосы спутались и торчали во все стороны.

— Вы начали писать? — спросил Каиров. Хриплый, глухой голос его ещё больше напугал Андрея.

— Вам нездоровится?

— Да, я что–то размяк.

— Я позову врача.

Самарин уже взялся за телефонную трубку.

— Не надо, — остановил его Каиров. — Врач мне не поможет. Хандра, брат. Пройдет.

Каиров рывком поднялся с кровати, развел в стороны руки.

— Пройдет! — повторил он громко и добавил: — Все проходит. Ты вон рукопись посмотри. Мы с Леоном много потрудились: подробно классифицировали заграничные варианты, каждому положению дали экономическое обоснование. Без экономики нынче нельзя, все надо просчитывать, подкреплять.

Каиров открыл толстую желтую папку с замком, вытащил из нее рукопись. На титульном листе Самарин прочел: «Б. Ф. Каиров, доктор технических наук, А. И. Самарин, инженер». Большими буквами с разбивкой шло: «Малогабаритная электронно–вычислительная машина для горных предприятий».

Андрей никогда не писал книг. И хотя до последнего времени не верил в возможность издания книги, но иной раз думал: «Чем черт не шутит?». Его охватил трепет при одной только мысли стать соавтором книги. ещё там, в Степнянске, когда Каиров предложил ему сделать подробные описания узлов и механизмов машины, правила пользования ею, он недоумевал: разве могут технические описания механизмов стать материалом для книги? Но когда он сказал об этом Каирову, тот всплеснул руками: «Чудак человек! Кто же собирается этот полуфабрикат… — так и сказал: полуфабрикат, — выдавать за книгу?.. У меня есть свои материалы, расчеты, результаты экспериментов. Мы пошлем Папиашвили в Москву, Ленинград, он раскопает сведения о новейших заграничных образцах подобного класса».

Самарин согласился. Конечно же он с радостью примет участие в создании книги.

Все лето по целым дням Андрей сидел за письменным столом. Опишет узел и несет Папиашвили или самому Каирову. Борис Фомич долго и внимательно прочитывал все до строчки. На полях ставил птички, вопросительные и восклицательные знаки. Иногда жирными линиями подчеркивал целый абзац и против него ставил сразу три восклицательных знака. И если вместе с Самариным тут же рядом стоял Папиашвили, он обращал на своего заместителя взгляд и долго, загадочно смотрел ему в глаза.

Весь этот ритуал действовал на Самарина магически. Он следил глазами за карандашом Каирова и проникался все большим уважением к шефу. Несколько раз порывался взглянуть на отделанные главы, ему хотелось посмотреть новые данные о заграничных машинах, но Леон всегда говорил: «Пока не отшлифуем рукопись, что её смотреть». А однажды Леон небрежно заметил Самарину: «Что ты волнуешься, старик! Там уже от твоих набросков рожки да ножки остались!»

Самарин иногда отвлекался от книги, шел в цех к ребятам и работал над машиной, но Каиров сердился и тотчас засаживал его за рукопись.

«Сейчас нет ничего для нас важнее, — говорил Борис Фомич. — Кончим рукопись, тогда общими силами навалимся на машину».

Сейчас же, когда Андрей увидел свою фамилию на титульном листе, он обрадовался.

— Прочитаю сегодня же, — сказал он Каирову и хотел было идти, но Каиров его остановил:

— Читать будем в гранках. Ты, надеюсь, нам доверяешь с Леоном?

Самарин постоял в нерешительности на пороге, затем вернул рукопись.

Оставшись один, Каиров бесцельно ходил по спальне. Ему надо было собраться с мыслями, решить, куда в первую очередь пойти, с кем встретиться. В этой поездке, как, впрочем, и во многих других, Каиров не имел определенного плана; Борис Фомич хотел посетить нужных ему людей, кое к кому заглянуть вечерком, а между делом, в домашней застольной беседе, бросить несколько слов насчет «ортодоксов» и прочей «рутины», которая связывает его по рукам и ногам и мешает развернуться. Каиров давно прощупывал почву в Москве: авось и удастся бросить якорь в столице.

Он вынул записную книжку — старую, как лоскут истрепанной калоши. Сколько раз Каиров пытался завести новую книжку, но «перетащить» в нее всех друзей из старой — задача не из легких. Полуистлевшие страницы, как могилы, хранили остатки былых встреч, впечатлений. Коснись фамилии — всплывают вопросы: жив ли, что делает, как живет?.. Надо решать: перетаскивать в новые святцы или бросить. Для ума работа тяжелая, неприятная, а для сердца — лишние тревоги. Так и не расстается Борис Фомич со старой записной книжкой, с каждым днем пополняет её новыми именами, пишет их на уголках, на обочине — почерком все мельче и мельче, и уж не до адресов теперь, а только бы имя–отчество уместить да телефон. Если человек объявится очень важный, то в скобочках пометит имя–отчество супруги, а в особых случаях — дату рождения того и другого. Но это уж очень редко, когда без этого человека трудно обойтись.

Сейчас он искал союзников–москвичей — людей, имеющих власть и влияние.

О делах лаборатории он теперь почти не беспокоился. Ему теперь не страшна любая комиссия: в активе у него есть самаринский прибор АКУ, а в заделе — электронный «Советчик диспетчера» и блестящий отзыв на него академика Терпиморева. Сегодня он опять не показал его Самарину. Да и нужно ли вообще показывать? Надо подождать, посмотреть, как будут развиваться события дальше? ещё неизвестно, что там пишут американские газеты про «художества» этого молодца.

В мыслях о Самарине не было неприязни и пренебрежения. Наоборот, хороший парень, этот Самарин, послушный, податливый. Слава богу, с Машей у них нет ничего серьезного — обыкновенное знакомство и ничего больше. В этом наблюдательный Борис Фомич убедился, уверил себя. И у него отлегло от сердца. Вот уж истинно говорят: ревность плохой советчик.

«Нет, нет, человек он вроде ничего. Вот и теперь: вернул доверчиво рукопись. Как, мол, хотите. Простак! С таким можно кашу варить…»

Бывает, размечтается Борис Фомич: вот если бы с Самариным и дальше работать. Они бы гидроподъем электроникой оснастили. Тогда бы пошёл гидроподъем и сказали бы люди: «Молодец Каиров! И этот орешек раскусил».

Восемь лет назад, когда закладывались первые шахты на «Атамане», институт получил задание разработать гидроподъем угля. На «Атамане» предполагалось заложить десять сверхмощных автоматизированных шахт. Тогда–то Каирову поручили разработку системы гидроподъема. Борис Фомич развернул работы, расставил людей. Леон Папиашвили мотался по всему свету: нет ли на других шахтах гидроподъемника? Но против ожидания Каирова, проблема оказалась целиной. Пробовали разные варианты, изготовляли кучи чертежей, сделали опытную установку, но работает она плохо. Всюду теперь говорят: «Гидроподъем не пошёл».

Каиров снова мысленно вернулся к рукописи. На рукопись Борис Фомич возлагал особые надежды. Смущало лишь одно: соседство Самарина на обложке. Каиров есть Каиров — доктор наук, а рядом — инженер. Каждый поймет, в чем тут дело. Говорит же академик Терпиморев: сотрудничество всадника и лошади. Издательству нужно имя. Какой читатель поверит рядовому инженеру, да и рецензенты, разные там консультанты будут придираться. Каждый постарается «набить гвоздей», а тут маститый автор. Он–то уж ведает, что пишет.

Борис Фомич достал из папки лист, на котором значилась только его фамилия — одна–единственная. Посмотрел и снова положил в папку.

Проходя мимо телевизора, машинально тронул ручку настройки. Вспомнил вчерашнюю передачу из Степнянска. Вновь, как и вчера, защемило, затосковало сердце. Впрочем, теперь недолго осталось ему терзаться одиночеством. Перед чем другим, а перед возможностью переехать в Москву Мария не устоит. Представил, как явится к Маше — в театр или на квартиру. Скажет ей просто, по–свойски: «Виноват я перед тобой, Маша, извини великодушно. Вот получил приглашение в Москву — директором столичного института назначают, — поедем со мной».

Борис Фомич знает Марию, он, как сейчас, видит её лицо, холодный блеск в прищуренных глазах. Она ни слова не скажет: повернется и уйдет. Но конечно же червь сомнения заползет в душу. Москва есть Москва, и директоры столичных институтов на дороге не валяются. Каиров снова и снова придет к Марии — и она сдастся. Поедут они в Москву. И снова будет с ним рядом Мария, снова он будет обладать ею.

Предвкушал он и момент, когда ему на стол положат первый экземпляр увесистой, красиво оформленной книги. Обложка будет красная и на ней шахтерская лампа — символ угля. Нет, не красная — белая, а по полю — красные всполохи. Свет, огонь, борьба… Каиров подошел к телефону, позвонил:

— Роман Кириллович!.. Хо, вы уже в Москве! Только что вошли в квартиру?.. Я так и думал, что вы сегодня приедете. Жду не дождусь тебя, Роман Кириллович. Там, на море, все спехом, на–торопях. Я как следует и поблагодарить тебя не успел…

Каиров как бы незаметно перешел на «ты», и беседа полилась живее.

— Одолжил ты меня, ох как одолжил! Мне и во сне не снилась такая поддержка. Заболел, говоришь, академик?.. Приболёл немного?.. Жаль, очень жаль. При случае привет ему передай и всякие теплые слова скажи — от всего шахтерского края передай, чтоб не хворал. Расскажи, как любят его у нас. В нашем институте так и говорят: «Петр Петрович — отец электроники». И книги его на столе у каждого, без них мы — ни шагу. Ты ему и это скажи. Поаккуратней… чтоб не грубо, а скажи непременно, все ему передай. А?.. Гости будут?.. Музыканты?.. Я бы очень хотел познакомиться. А?.. Плохо слышу тебя. В гости, говоришь? Как не прийти, я очень рад. Обязательно приду. Привет Софье Петровне.

Повесив трубку, Борис Фомич запрыгал на одной ноге. В восторженном удовольствии потирал руки. Возможность побывать у Соловьева на квартире представлялась ему настоящим счастьем.

Вечером, часу в восьмом, Каиров переступил порог старинного российского дома на улице Грановского в центре Москвы. Коридоры тут широкие, лестницы дворцовые — на «Волге» можно въехать. Каиров оглядывал стены, потолки и мысленно завидовал Соловьеву: «Черт, где живет!»

Двери соловьевской квартиры двойные, со старинной резьбой по мореному дубу. Над нишей почтового ящика — металлическая пластинка. На ней золотом выписано: «Р. К. Соловьев».

Каирова ждали.

— Шахтер приехал!.. Соня, слышишь?

Борис Фомич снял шляпу и примеривал, куда бы её повесить.

— Выбирай любую, — показал Соловьев на вешалки. — Будь как дома… Да не снимай, пожалуйста, туфель! Вот проклятая привычка провинциала!.. Ты слышишь, Соня! У них там, в Степнянске, обязательно надо снимать туфли в коридоре. Что за дурацкая привычка! Ну проходи же, пожалуйста!

Роман Кириллович был в хорошем расположении духа, он суетился возле гостя, помог ему раздеться, пригласил широким жестом в гостиную. В гостиной Каирову бросилась в глаза яркая громадная афиша, развешанная в простенке между окнами. Сбоку на ней помещена фотография молодого музыканта, в руках он держал скрипку и, чуть наклонив голову, смущенно улыбался. Аршинные буквы вещали: «Михаил Данин, скрипач».

— Великий талант, — сказал Соловьев, — он сейчас придет ко мне в гости. — И, видя, с каким интересом и удивлением рассматривает Каиров афишу, пояснил: — С ним придет моя племянница.

В коридоре раздался звонок, и Соловьев побежал открывать дверь. А вскоре он вводил под руку в гостиную двух молодых людей: застенчивого парня — его Каиров сразу узнал по афише — и молодую, лет двадцати двух, девушку с распущенными прямыми волосами, в мини–юбке и красных клетчатых чулках, туго натянутых на толстые икры. Девушка выдвинулась вперед, подала Каирову руку:

— Зинаида Страхова, — сказала она и мило, любезно улыбнулась, сверкнув голубыми влажными глазами. Она продолжала глядеть на Каирова, улыбаться ему и тогда, когда из дальней комнаты с охами и ахами выбежала хозяйка и со словами: «Зиночка, какая же ты стала большая и красивая», стала обнимать её, целовать в щеки, лоб, глаза. С нежностью и восторгом она повторяла имя племянницы, и при этом «и» произносила глубинным, гортанным звуком «ы», так что выходило это у нее очень мило и забавно.

— Когда ты была маленькой, мы звали тебя Зизи. Ну рассказывай, дитя мое, как вы там живете, в своем Киеве?.. А этот… молодой человек?.. — повернулась она и поклонилась музыканту.

— Я о нем пишу статьи, тетушка. Мы теперь поедем в провинцию. В Москве пробудем два дня. Данин улыбался и кланялся, словно статуя китайского божка. Стоявший тут же и забытый на минуту младший Соловьев, мальчик лет пяти, важно и сердито рассматривал то музыканта, продолжавшего кланяться и застенчиво улыбаться, то киевскую гостью, её нарядные, бьющие в глаза красные чулки.

— А вот наш Мишенька, сыночек наш. Ты, конечно, его не видела.

Софья Петровна притянула за воротник вельветовой куртки мальчика, выставила его перед гостями. Зинаида наклонилась над мальчиком, взяла его руку, но восторг выражать не торопилась. Пыл её, казалось, охладил вид обиженного толстячка, на котором и куртка и штанишки были так узки, что обещали вот–вот лопнуть по всем швам.

— Я тебе подарок из Киева привезла. Угадай какой? — сказала Зина.

Агатово–черные глазки мальчика оживились.

— Не знаю, — сказал Миша, выказывая всем своим существом нетерпение быстрее получить подарок.

Зина порылась в сумочке, висевшей у нее на плече, извлекла оттуда сверкающую никелем шариковую ручку. Мальчик разочарованно застонал и отшатнулся от гостьи, но мать подтолкнула его в спину, запела над ухом:

— Скажи спасибо тете Зине. Видишь, какая красивая ручка! У тебя такой нет.

— И есть. У меня всякие есть.

— Нет, нет, Миша, — уговаривала мать, — это необыкновенная ручка. С Украины. — И, повернувшись к гостям, покачала головой: — Их теперь ничем не удивишь. Все у них есть.

Она бросила укоризненный взгляд на мужа, словно упрекая его за то, что вконец избаловал мальчишку.

Шариковых ручек у Миши целая коллекция. Почти все товарищи, побывавшие за границей, привозят Соловьеву шариковые ручки, а он отдает их сыну. Не того подарка ждал Мишутка.

— Ну да вы садитесь и рассказывайте, пожалуйста, — показал Соловьев на кресло и на софу, полукруглую, стоявшую в углу у окна с видом на Кремль, — как вы там живете в своем Киеве? Удастся ли вам, — обратился он к племяннице, располагавшейся в кресле на виду у всех, — сделать великого скрипача из нашего дальнего родственника?

Зинаида ещё не успела расположиться в кресле, то есть сесть таким образом, чтобы мини–юбка её прикрыла самое необходимое и чтобы из–за краев юбки не выглядывали детали туалета. Она ещё не совсем расположила таким образом свои полные, но вполне симметричные и красивые ноги, когда вопрос, обращенный к ней, высек из её голубых глаз искры негодования. И она, забыв о необходимости выдерживать любезный тон, ответила с бесцеремонной грубостью:

— Ваш старый приятель Канкан…

— Конкин, — поправил Соловьев.

— Да, ваш Конкин оказался… извините — негодяем. Я не ожидала от него такой гадости. — Зинаида вынула из сумки газету, подала дяде. — Вы разве не читали? — спросила она. И взглядом, в котором горел голубой огонь, обвела притихшую компанию.

Соловьев, слегка побледнев, разворачивал газету. На четвертой полосе красным карандашом была подчеркнута небольшая заметка: «Нездоровый ажиотаж». В ней рассказывалось о концерте киевского скрипача в одном из конференц–залов. «Можно сообщить одну щекотливую деталь, — писал корреспондент, — устроитель концерта Роман Кириллович Соловьев доводится родным дядей Михаилу Данину. Оборотистый дядя ещё задолго до начала конкурса решил набить цену своему племяннику и таким неблаговидным путем повлиять на решение жюри конкурса скрипачей».

Соловьев с трудом дочитал заметку. К вискам прихлынула кровь, сердце сдавило, но он не хотел показывать своей слабости. С нарочитой небрежностью встряхнул газету и сделал вид, что вновь внимательно перечитывает заметку. Сам же, преодолевая боль сердечной спазмы и ноющий шум в голове, видел одно только слово: «оборотистый», думал, продолжая рассматривать это слово: «Что его толкнуло на такую… мерзость? Что?..» Он думал о профессоре Конкине, знаменитом скрипаче, председателе жюри конкурса, своем давнем и хорошем товарище. Некогда Соловьев и ему, вот так же, как Данину, устраивал концерты в учреждениях и затем звонил в газеты, на радио, просил дать заметки. И знакомые журналисты давали такие заметки, делали Конкину славу, популярность. С них, таких концертов, и начиналось имя Конкина. Даже теперь ещё Конкин нет–нет да прибегал к услугам Соловьева. Наконец, Данин никакой не племянник Соловьеву. Правда, Михаил доводится ему каким–то родственником, но дальним, очень дальним… «Зачем же лгать! Что побудило старого скрипача к такому ужасному шагу?.. Что?..»

Соловьев своим многоопытным умом понимал, подлость приятеля имеет под собой вескую причину. Сознание того, что он не знал этой причины, мучило его больше всего. Он сделал над собой усилие, поднял на Зину глаза и печально улыбнулся. Спокойно спросил:

— Чем вызван такой тон?

Он пытался все дело свести к тону.

— Я полагала, вы лучше можете объяснить мотивы поступков своего приятеля. Мама говорила мне, что вы с Конкиным дружите с детства. Мы надеялись на его поддержку.

Соловьев развел руками:

— Ничего не понимаю.

— Тогда я вам объясню, — сказала Зина. — Деньги, слава, власть — все это профессор Конкин хочет вручить сыну своему, Никодиму, который, как вам известно, тоже будет играть на конкурсе. И который, как теперь выяснилось, играет несравненно хуже Михаила. Вот где зарыта собака!

— Но разве Конкин…

— Да! — подхватила его мысль Зина. — Он тайно был на концерте.

Соловьев опустил голову. Он в эту минуту думал не о проницательности Зинаиды, хотя именно эта проницательность молодой журналистки восхитила Каирова и Софью Григорьевну. Соловьев думал сейчас о том, как умно и упорно, сметая препятствия на пути, добивается своего Конкин. Соловьев теперь был уверен: Данина не допустят играть на конкурсе. Конкины беспощадны к талантам, дарящим миру высокое искусство. Сальери убил друга из чувства зависти. Эти же из–за животной страсти к деньгам и почестям теснят даже своего человека. Не убивают, не причиняют физической боли — теснят в тень, небытие… «Да, — сказал себе, одушевляясь, Соловьев, — ты должен был мне целовать ноги!.. Но если ты посмел, то получишь сдачи. Ты ещё, мил друг, не знаешь Соловьева. Да, не знаешь».

Соловьев до боли в пальцах сжал кулаки. И поднялся. И, обращаясь к гостям, сказал:

— Прошу к столу! Пожалуйста, проходите.

Он сделал свой излюбленный широкий жест, приглашая гостей в столовую комнату.

Темень августовской ночи едва сгустилась над Москвой, и фонари на старинных чугунных подвесках слабо освещали фасады особняков, когда гости Соловьева и сам Роман Кириллович, изъявивший желание проводить гостей, вышли на тротуар и направились к Красной площади, чтобы затем, миновав её, спуститься к самой большой в Москве, недавно отстроенной гостинице «Россия». Там остановились Михаил и Зинаида и по счастливой случайности заняли номера на том же этаже, где жили Каиров и Самарин.

Каиров с Михаилом шли впереди, за ними поодаль следовали Соловьев и Зина. Если первая пара переговаривалась между собой вяло, то во второй паре беседа, начатая ещё во время ужина, достигла того накала, при котором забывались приличия тона, необходимость вести себя сдержанно и деликатно.

— Я знаю… — говорил Соловьев, сжимая кулаки, — я знаю породу ожиревших преуспевающих снобов. Мне ещё мой отец рассказывал, как он ходил за милостыней к богачу Рябушинскому. Так этот раздувшийся на чужой крови клоп ударил отца каблуком по голове, сбросил с крыльца своего дворца. А ведь Рябушинский и мой отец росли вместе, не мог он не помнить отца. Нет, человеку нельзя позволять много, человек тогда облик человеческий теряет.

Соловьев и Зина были союзниками по делу, их интересы неожиданно и прочно соединила глубоко продуманная коварная атака профессора–скрипача Конкина на Михаила. Для Зины рушился дом, который она с великим старанием начала возводить задолго до поездки в Москву, погибала мечта породить на предстоящем конкурсе скрипачей второго Валерия Климова и на этом сделать свое собственное имя (о деньгах она старалась не думать). Соловьев же атаку Конкина воспринимал как личную обиду, как атаку на себя, на свои интересы. К тому же у Соловьева взыграло чувство уязвленного самолюбия: его дурачат, ему плюют в глаза, и кто?.. Даниил Конкин, посредственный скрипач, вознесшийся с его же соловьевской помощью до небес славы!.. «Ну, дудки! — говорил себе Соловьев. — Мы твоему сынку покажем место. Ты надувай других, но не меня и не своих людей. Подлость тоже имеет границы».

— Нет, нет, его надо проучить, — цедил сквозь зубы Соловьев. — И мы ему покажем кузькину мать.

Еще там, в квартире, перед ужином и во время ужина в голове Соловьева зародился план действий. Теперь он развивал его перед Зиной:

— Вы ещё надеетесь на удачу? Полагаете, Михаила все–таки выпустят на конкурсе?.. Напрасно вы это полагаете. Вы плохо знаете таких людей, как Конкин. Раз уж он председатель жюри конкурса, то правит этим конкурсом единолично. Да, я вас уверяю. И вообще, я таких, как Конкин… Им дана слишком большая воля, и они зарвались. Они — как тот всадник, который закусил удила и несется, ничего не видя перед собой. Ему улюлюкают и хлопают, его подбадривают, и он несется. Он уже не думает, что ждет его впереди и чем все это кончится. Вот так и Конкин летит на гребне своей славы.

— В Киеве тоже есть такие… — в раздумье проговорила Зина. — И тоже… плюют на своих.

Последние слова она произнесла тихо, как будто бы речь вела о потере самого дорогого. Она, конечно, имела в виду мир музыки, в который недавно вошла как рецензент, и в котором за фасадом мира и красоты увидела свой мир — живой и не всегда красивый. Она задумалась и шла молча. И Соловьев не торопился возобновлять свой монолог, ему была понятна глубокая тревога собеседницы. И Зина, как бы отвечая на его тайные мысли, повторяла со свойственным ей преувеличением и экзальтацией:

— Это ужасно… ужасно… чем больше человек имеет, тем жаднее, агрессивнее. Конкины — это несчастье, это наша драма.

— И все–таки, — вновь заговорил Соловьев, — мой старый друг Конкин обречен. Он не видит перед собой препятствий, он уже давно не борется, он бог, ему все позволено. Конкин, достигнув всего, потерял чувство взаимовыручки. Он теперь не нуждается в людях вообще и в друзьях в частности. Он превратился в того капризного баловня, которого интересует не предмет, не цель, а сам процесс достижения цели. Алчность распаляется и принимает уродливые формы, человек, не знающий препятствий в достижении своих целей, теряет последние идеалы, превращается в робота. Таким роботом стал Конкин.

— Что вы предлагаете? — сказала киевлянка, угадывая за рассуждениями Соловьева какой–то деловой план и боясь, что Соловьев, увлекшись общими рассуждениями, не успеет изложить свой план до того момента, как они подойдут к гостинице «Россия». Шедшие впереди Каиров и Михаил уже достигли того места на Красной площади, за которым кончался подъем и начиналась ровная, как стол, часть площади, ведущая к Лобному месту, памятнику Минину и Пожарскому и собору Василия Блаженного. Поднимавшаяся из–за них белая, горевшая шпалерами окон высотная гостиница казалась совсем близкой, весело манила к себе. Огромные буквы в вышине — «Россия» отливали золотом и на фоне звездного неба казались караваном древних, причудливо изогнувшихся кораблей.

— Поезжайте в Степнянск, дайте там серию концертов, — предложил Соловьев.

— Я думала о концертах в провинции. Но почему Степнянск? И, наконец, этот… — Зина показала на впереди идущего Каирова, — он нам поможет?

— Он сделает для вас все, — заявил категорически Соловьев. — Этот молодец… у меня вот где, — Соловьев хлопнул ладонью по карману штанины.

— А это что значит? — спросила Зина.

— Каиров рвется в Москву, и я ему помогаю, — цинично, но без видимого хвастовства пояснил Соловьев.

— Да, — кивнула головой Зина, — с ним легко, я это сразу поняла. И кажется, он умный.

— Большой, настоящий учёный. — Соловьев сделал ударение на слове «настоящий», будто хотел этим сказать: «Как это ни покажется вам странным и невероятным, но это факт!» Зина равнодушно покачала головой. Ей эта деталь в аттестации Каирова была безразлична. Ей было важно другое: все ли в этом ходе рассчитано верно, и нет ли другого хода, более надежного, а главное, более отвечающего её личным интересам, её запрограммированной цели. Она живо представила себе репортажи из Степнянска в столичных газетах, в украинских и недовольно поджала резко очерченные красивые губки, вздернула маленький остренький носик.

— Степнянск не играет, — сказала Зина Соловьеву.

— Как не играет?

— Малоизвестный город. Глухомань.

— Хорошенькая глухомань! — вскинул руками Соловьев. — Центр угольного бассейна, миллионный городище! Да вы только вообразите, как его молено расписать в газетах! Концертные залы, которых нет в Европе! Горняки аплодируют… Киевский скрипач в столице горного края. Это что вам?.. Не играет?

— Вот это все играет. Я плохо знаю Степнянск. Забыла, что он — столица горняков.

В голосе Зины слышалась игривость и воодушевление. Соловьев понял: его идея принята. Оставались детали организации. А это уж его дело. Практическая организация дела — его стихия.

Прощаясь у лифта, Соловьев ещё раз шепнул Зине: «С Каировым сойдитесь поближе». Девушка кивнула, но ничего не сказала и поспешно выдернула руку из мягкой ладони Соловьева, вбежала в кабину лифта, где её ожидали Михаил и Каиров. Украдкой взглядывая на толстого бодрячка с неприятным припухшим лицом, Зина думала: «Что значит — сойдитесь поближе. Уж не имеет ли он в виду…» Зина при этой мысли инстинктивно отстранилась от Каирова, тряхнула нависавшими на глаза черными прямыми волосами, зачем–то открыла сумочку и стала рыться в ней. Лифт остановился на одиннадцатом этаже. Миша, не желая ни в чем мешать Зине, кивнул Каирову и быстро зашагал по коридору. Зина с минуту удивленно и с нескрываемой неприязнью смотрела на Каирова.

— Вы на каком этаже живете? — спросила она, делая намек на его, как ей показалось, не совсем уместную решительность.

— Здесь же, на одиннадцатом, — сказал Каиров. И галантно поклонился: — До свидания. Может быть, мы больше не встретимся.

Зина подала руку, но отпускать его не торопилась, — А не выпить ли нам с вами ещё кофе? — предложила девушка. Каиров покорно развел руками, в душе смеясь над бесцеремонностью юной журналистки, наклонил голову, придавая своей позе вид, говоривший: «Я к вашим услугам, распоряжайтесь мной». И, вспомнив, что у него есть черная икра, подаренная рыбаками, сказал Зине:

— Если вы не возражаете, я могу вам предложить кофе в своем номере и угостить вас азовской черной икрой.

В номере Каирова и Зину встретил Самарин. Он с самого утра сидел за письменным столом — заканчивал последние главы книги — и теперь был рад, что его отвлекли.

Предложил Зине кресло и сам сел напротив. Каиров прошел в другую комнату, и молодые люди, оставшись наедине, смотрели друг на друга и словно бы удивлялись: как это они не встретились раньше? Зина достала из сумки сигареты, предложила Андрею.

— Не научился, — сказал Самарин, невольно улыбаясь.

С умильным снисхождением Зина покачивала головой. Из–за пламени зажигалки, поднесенной к сигарете, значительно, со все возрастающим интересом смотрела на Андрея. С приятностью убеждалась, что нет в этом парне той простоватой грубоватости и примитивизма, который, по её представлениям, непременно должен быть в каждом молодом человеке из провинции. «Интеллектуал с льняными волосами», — подумала Зина и несколько раз повторила эту фразу.

Официантка принесла ужин, и Каиров, раскладывая на столе икру и кусочки красной азовской рыбы, спрашивал Зину:

— Вы знаете, что это за рыба? Нет, не знаете. Так я вам скажу: шемая. Когда–то турецкий шах попробовал её и сказал: «Мне нравится эта рыба. Моя рыба!» Отсюда и название: шемая — шахова рыба.

— О, я запишу ваш рассказ.

Она подошла к Самарину, села с ним рядом за стол и стала записывать в блокнотик рассказ о шемае. Ей представлялось, как будут рады в редакции этой её находке, как вообще там примут её репортажи и какую они сделают славу ей, как автору. «Этого молодца, — думала она о Самарине, — представлю как любителя музыки! И Каирова обрисую, и беседу с ним, и внешность, и его занятия. А когда приеду в Степнянск, побываю у него на работе и дома, в семье… То–то будут репортажи!»

— А вы тоже из Степнянска? — спросила она Самарина, будучи уверена, что он не из Степнянска, а из какого–нибудь другого города, что, разумеется, для нее тоже интересно. К ней через стол наклонился Каиров и, наливая вина, ответил за Самарина:

— Мы с Андреем Ильичом живем в соседних домах и работаем в одном институте. Он мой помощник.

Самарин хотел возразить, но Каиров ему кивнул, и Андрей склонился над тарелкой. Зина же сделала безразличный вид, но втайне обрадовалась этому неожиданному обстоятельству. Андрей нравился ей как мужчина, и она бы хотела с ним развлечься. Она уже в первые минуты беседы строила на этот счет планы и хотела только знать, долго ли он пробудет в Москве, и ждала момент, когда удобнее спросить об этом. В Москве она никого не знала, и ей было скучно. Само провидение посылало ей этого могучего, немножко диковатого, но в общем славного и даже красивого парня. Она с удовольствием пила вино, ела икру, говорила с Каировым. На Самарина Зина лишь изредка поглядывала, но при каждом взгляде чувствовала, как влажным блеском загораются её глаза, щеки наливаются румянцем, тело проникается той едва заметной трепетной дрожью, которая в соединении с вином бывает у нее от близости нравящихся ей молодых, красивых мужчин.

Как и всегда с ней бывало в подобных обстоятельствах, она сейчас не могла и не хотела вести деловую, прицельную беседу, ждала удобного случая закончить игру в третьего лишнего, но случай не приходил, и она неожиданно встала, раскланялась с Каировым, поблагодарила его за угощение и приятный вечер. Затем Зина решительно повернулась к Самарину, сказала:

— Прошу вас, проводите меня.

Они шли в самый конец коридора, и здесь, у двери крайнего номера, Зина остановилась, подала ключ Самарину. Андрей не хотел идти с ней в номер, но Зина, открыв дверь, пригласила его войти. Включила ночную лампочку над изголовьем кровати, открыла дверь балкона. Молодые люди вышли на балкон.

И как раз в этот момент на балконе своего номера появился с самаринской кинокамерой Каиров. Он сделал несколько кадров залитой огнями улицы Горького и тут увидел Андрея и Зину. Они стояли рядом, но отсюда казалось, что молодые люди обнимаются. Каирову пришла мысль: «Не запечатлеть ли этот эпизод на всякий случай? Авось пригодится!» И он, спрятавшись за квадратную колонну, сделал несколько кадров. Потом быстро убрался в номер, вытащил из аппарата пленку и спрятал в портфель. Через несколько минут в номер вошел Самарин. Каиров вскинул на него удивленные глаза.

— Ты же был у Зины!

— Да, я был у нее. Отказался пить чай, ушел.

— Эхма!.. Вот она, молодость! Прекрасная девушка готова заключить его в объятия, а он отшвыривает красоту, уходит. — Потом сказал: — Устал я нынче. Давай, Андрюха, спать. — И Каиров смачно зевнул, потянулся…

За два дня до отъезда из Москвы Каиров сказал Самарину:

— Вечером поедем в телестудию. Нас будут показывать, — сказал спокойно, будто речь шла о самых обыкновенных вещах.

— Нас? — удивился Андрей.

— Да, нас! Что ты смотришь на меня? Конечно, нас. А что, нас уже нельзя и показывать по телевизору?.. Я не знаю, почему ты так считаешь.

— Но по какому случаю?

— Он мне говорит! А всех тех, кого показывают каждый день, — они тоже должны иметь случай? Я был у товарища, и он захотел сделать для меня приятное, позвонил, куда надо, и там сказали: «Хорошо, прославим твоего человека». Нас покажут миллионам зрителей. Вот так и делают знаменитых людей. Один раз покажут, другой раз покажут, а третий раз не надо и показывать. Достаточно назвать имя, как люди скажут: «Этого человека мы знаем».

— Хорошо, — сказал Андрей, — я приду из института рано.

Вечером взяли такси, поехали на Шаболовку. В студию Борис Фомич вошел, как к себе домой. Миновав вестибюль, сверкающий разноцветьем синтетических плиток, Каиров устремился в глубь коридора, Отсюда вышли в зал — большой, высокий, заставленный металлическими треногами, черными аппаратами и ещё какими–то сооружениями, о назначении которых Андрей не имел понятия. Каиров долго искал глазами Арнольда Соловьева, который обещал этим вечером быть на студии. Но племянника Романа не находил.

— Где можно найти Арнольда Соловьева? — спросил Каиров у молодого парня с рыжей бородой. Тот не ответил Каирову, даже не взглянул на него, а лишь показал рукой в сторону скопления треног и черных аппаратов.

Бросив Самарину: «Ждите меня здесь», Каиров пошёл к треногам.

В зале то ярко вспыхивали, то потухали фонари. Андрей разглядел операторов — они сидели на возвышениях и прицеливали свои аппараты на небольшой столик, освещенный со всех сторон. Затем поворачивали объективы то на рояль, то на какой–то экранчик, висевший в глубине помещения. Андрей не знал, куда себя деть. Подходил к барабану с кабелем, но барабан вдруг начинал вертеться; Андрей переходил к роялю, занимал укромное место. Здесь же скоро появились другие люди, видимо, как и он с Каировым, приглашенные для какого–нибудь представления. Поодаль стояли два парня из рабочих; затем подошли две худенькие девочки в коротких, как у Зины, платьях, а вскоре к ним присоединился розовощекий священник в черной шерстяной сутане. Все с любопытством смотрели в ту сторону, где в окружении пестро одетых молодых людей стоял и о чем–то горячо рассказывал человек в черном костюме, — как позже узнал Андрей, знаменитый французский певец. О том, что он прибыл в Москву, Андрей слышал по радио. 1С певцу подходили другие люди, он галантно со всеми здоровался, низко наклонял голову, смеялся, открывая белые зубы. «Певец Парижа» волчком вертелся в кружке девушек–певиц, танцовщиц и дикторш студии, одетых ярко, на западный манер. Парижанин, загоревший на южном солнце, в черном костюме и с черными волосами, походил на грача, бившегося в силках. Он что–то говорил, смеялся, переводчики переводили и тоже смеялись, смеялись и те, кто ничего не понимал: им было весело от близости смеющихся людей.

В центре зала расставляли мебель. Среди стульев, столов и суетящихся людей Андрей увидел Бориса Фомича. Его компактная фигура маячила среди людей. И никто не знал, зачем он бегает и хлопочет. Андрей дивился его проворству, его умению в любой обстановке чувствовать себя своим человеком. Андрей улыбался и покачивал головой, видя, как шарахался из стороны в сторону Борис Фомич, как он суетно, с чувством страха и растерянности на лице ищет Арнольда Соловьева, будто от этого Соловьева зависела сейчас вся жизнь Каирова. Но вот он увидел Соловьева, кинулся к нему со всех ног и на ходу поманил Самарина.

Усаживались в спешке. Два молодых модно одетых паренька, очевидно помощники режиссера, разводили гостей по местам. В центре стола усадили французского певца, по правую руку от него — Каирова, слева от француза долго пустовал стул. Самарин направился было к нему, но помреж замахал на Андрея руками, зашикал. Придерживая стул и отстраняя Самарина, он смотрел в листок и выкрикивал: «Эммануил Любимов!.. Эммануил Любимов!..» Наконец Любимов вышел из–за какой–то занавески, занял свое место рядом с почетным гостем. Самарин, стоявший в это время позади расположившихся за столом людей, отступил назад, а налетевший вихрем на него второй помощник режиссера оттеснил его ещё дальше, к бархатной занавеси, за которой лежали опрокинутые треноги, ящики…

Фонари вспыхнули, задвигались голубые, фиолетовые объективы аппаратов — треноги, словно марсиане из книг Уэллса, подступили к столу, за которым сидели Каиров, Любимов, много других людей и этот маленький артист из Парижа.

Самарин, стоя за сценой, слышал, как дикторша представляла зрителям «участников дружеской встречи», людей, как она говорила, самых разных профессий, никогда раньше не видевших друг друга, но встретившихся в Москве и потому ставших друзьями. Называла имена, фамилии. «…Создатель малогабаритной электронно–вычислительной машины Борис Фомич Каиров! Учёный с мировым именем, работает сейчас над проблемой безлюдной выемки угля…»

Самарин между тем пятился назад, к выходу, — вот он сошел по приступкам и очутился среди театрального реквизита, подвешенных на рейках картин и фанерных щитов. Здесь ходили люди с молотками, топорами. Откуда–то издалека патетически доносилось: «Эммануил Любимов — пианист–мыслитель, он с необычайной глубиной трактует произведения Моцарта…»

Самарин вышел на улицу, поймал такси и поехал в гостиницу. В вестибюле этажа ему подали открытку. Она была из Степнянска, от Марии. Оглушенный, ослепленный приливом радости, Андрей бросился в свой номер. Там он постоял с минуту у двери с зажмуренными глазами, затем прочел:

«Здравствуй, Андрей Ильич!

В Степнянске не светит солнце, и по вечерам дочери Мельпомены никто не звонит по телефону. На телестудии, как и прежде, дают представления. Артисты поют песню: «Возможно, возможно, конечно, возможно…» Что ж, наверное, есть люди, для которых действительно нет ничего невозможного. Особенно же для тех, кто взбирается на небо и ходит по облакам. Завидую таким людям! У меня же нет крыльев, и по той причине я не могу взобраться на небо. Но я бы тоже хотела верить во все возможное. Без веры человеку трудно жить. Желаю успеха в ваших московских делах.

Мария».

Андрей читал и перечитывал. Он громко, с замиранием сердца повторял каждое слово. «Мария ответила!.. Пусть сдержанно, пусть, пусть, пусть… Но Мария пишет. Она помнит обо мне и шлет мне слова привета, — мысленно говорил Самарин и вдруг решил: — К черту!.. Домой!»

Загрузка...