В уединеньи сладком возрастая,
В твой голос вслушалась душа моя;
И се! вдруг оперилась молодая:
Тобой впервые стал Поэтом я!
С того часа, меня не покидая,
Небесных муз прелестная семья
Мне подала восторженную лиру,
Мне показала путь к иному миру!
Певец! прими певца родного дар!
Внемли, чему был первый ты виновник,
И если мой тебя подвигнет жар, —
О верь! — мне лавром будет тот терновник,
Который растерзал мое чело, —
И гордый презрю я земное зло!
Тебя назвать я не умею,
Но чувствую в своей крови,
Но пламенем священным тлею
И знаю радости твои.
Невежде ужас, страх злодею,
Дух песней, света и любви,
Сердечной ночи ясной зритель,
Тебя зову, о мой властитель! —
Не ты ль вселяешься в пророка
И возжигаешь в нем пожар?
Берешь весь мир из урны рока
И отдаешь любимцу в дар!
Гляди ж, — сияющего ока
Не тьмит земной сгущенный пар:
Века, судьбы и поколенья
Он зрит в минуту вдохновенья!
Но ах! едва восторг покинет
Тобой пылавшего певца
И жар, прелестный жар остынет, —
Ему затворятся сердца,
Видение златое минет;
Лишен волшебного венца,
Игра страстей, добыча хлада,
Он ринут с неба в бездну ада!
Кто ты, о мощный, дивный гений,
Источник счастия и мук,
Отец крылатых песнопений,
Наставник смертных, бич и друг,
Живой податель наслаждений,
Убийственный душе недуг?
Речешь — и процветут народы;
Речешь — и в бурях гибнут роды!
Кто ты? — не падший ли Денница,
Кого в день кары и чудес
Сразила вечная десница?
Из сонма чистых ты исчез, —
Так гаснет ночию зарница!
Но в ссылку райский блеск принес —
И, полный невредимой жизни,
Тоскуешь о святой отчизне!
Ты любишь имя Аполлона,
Камен прекрасного царя,
Ты сходишь в рощи Геликона
И, воздух в пламень претворя,
Летишь по своду небосклона,
Бежит впреди тебя заря;
Пылает твердь, тобой объята;
Ты льешь моря огня и злата!
Не много их, тобой избранных,
В сынах праматери земли;
Мал сонм бессмертием венчанных;
Тебя не многие нашли!
Но славных жертв, тебе закланных,
Горе возникших из пыли,
Тобой растерзанных стрелами,
Ты кроешь вечными лучами!
Тебе тот чудный ум причастен,
Который презрел Альбион,[1]
И, своенравен, смел и страстен,
Отверг оковы и закон,
Лишь над собой одним не властен;
Он дик и в горесть погружен;
Поет Гаура и Манфреда,
И трепет душ его победа!
И я за ним парить дерзаю;
Кассандру скорбную пою:
Ему, о музы, посвящаю,
Ночному барду, песнь сию! —
Но что и что я ощущаю? —
Проходит холод грудь мою,
Дрожу, колеблюсь, и перуны
И рвут и движут сердца струны!
Звезды яркие сияют,
Не колыхнет океан,
Гулы песней умолкают,
Умолкает шумный стан.
Но на черном лоне мрака
Дым восходит к облакам,
Бледный, тусклый свет призрака
Бродит грозный по горам.
Вся в лучах пылает Ида:
К ней неистовый Зевес
Сходит с трепетных небес,
С ним воссела Немезида!
Путник искры взоров гневных
Видит в пасмурной ночи;
Робкий гость краев полдневных,
В страхе шепчет: «То мечи,
То доспехи в тучах душных;
Шлем сверкает, блещет щит,
Вспыхла брань полков воздушных!»[2]
Взглянет, станет и дрожит.
Вдруг послышит клик победный,
Дикий вой средь тишины
И далече той страны
Побежит немой и бледный!
В камень плещут, пенясь, волны.
Между черных кораблей
Изредка мелькают челны,
Окрыленный рой теней;
Вслед за ними в недрах бездны
Реют локоны огней;[3]
Стан и свод глядятся звездный
В пропасть дремлющих зыбей,
Но костры уж потухают;
Полуночной стражи зов
Реже слышен меж шатров:
Брег и море засыпают!
Из унылого тумана,
Из раздранных облаков
Не выглядывай, Диана,
Не всходи из-за лесов! —
О, не лей лучей отрадных
На пустынную страну,
Где лишь крики вранов жадных
Будят смерть и тишину!
Слух мой полон слез и стона,
В душу входят боль и страх:
Троя стала угль и прах!
Нет уж боле Илиона! —
С треском рухнули чертоги,
Пал священный Фебов храм,
Все разгневанные боги,
Все покинули Пергам!
Падших стен его обломки
Озаряет свет луны;
Зевса смелые потомки
В хладной тьме погребены!
Там, где некогда герои
С звучных, гордых колесниц
Смерть метали из десниц,
В поле ратном смолкли бои!
Чья здесь высится могила?
Ах! на бреге вражьих вод
Не увидят уж Ахилла:
Быстрый в брань не потечет!
Не поверит он обиды,
Не прольет горючих слез
В лоно матери Фетиды!
Он блеснул и вмиг исчез! —
Здесь, в виду аргивян стана,
Близ плачевных, падших стен,
Он возлег в покой и тлен.
Мрачен вид его кургана!
Но кто на нем младая эта дева?
Или в прозрачной тьме
Вдруг вышла тень из мертвого Эрева
И стала на холме?
Власы ее развеял ветр порывный;
Уныла и бледна,
Лицо красы пленительной и дивной,
В ночи стоит она!
Кто близ нее, кто старец сей угрюмый,
К ней устремивший взгляд?
Почто на нем мучительные думы,
Как камень, тяготят?
Святая дщерь кровавого Скамандра,
На жертву эвменид,
Так на тебя, злосчастная Кассандра,
Он трепетный глядит!
Окрест все спит, весь мир, как в недрах гроба,
Повержен в немоту;
Они стоят, они безмолвны оба
И смотрят в темноту! —
И се — или тужащей Филомелой
Дубрава потряслась?
О стон души, навек осиротелой!
Се твой, Кассандра, глас!
Почто я встретилась с тобою,
Любимец Локсиев,[4] Калхас?
Почто, в молчанье погружась,
Идешь за скорбною рабою?
Что, что возводишь на меня
Сей взор живого ожиданья? —
Безумец, устрашись огня!
Не жди благого предреканья!
Ужасен бог груди моей,
Источник дикого страданья!
Едва сорвет покров с очей,
Вдруг умирают упованья!
Счастлив, в ком призраки и сны,
Живят надежды и желанья!
В годину светлой тишины,
Не слепотою ли блаженны,
Текли Пергамовы сыны
Под свод дерев уединенный?
Не сном ли были обольщенны,
Когда в услышанье луны,
Да мирно идут их печали, —
Духам подземной глубины
Болезни жизни возвещали?[5]
Увы! священной Трои нет!
Рассказы их минувших бед
От звезд пощады не призвали!
И я — бессильная мечта
Меня изгнала в мрак тумана
На зов прелестного обмана —
Я с верой притекла сюда.
Мне миг из чаши заблужденья
Вкусить дозволил Аполлон, —
На миг единый умягчен,
Не прояснял Кассандры зренья!
Уже чрез ночь крыло забвенья
Простер на греков демон снов, —
Я поднялась от их шатров,
Да совершу обряд отцов,
Да утолю души влеченья...
Вдруг вижу Фебова жреца
На темной высоте кургана,
И вдруг очнулась бездыханна:
Узнались вещие сердца!
О старец, взор твой исступленный
Разрушил отдых мой мгновенный!
Зрю снова бедства без конца!
Дева скорби, жрица Феба,
Старца ветхого забудь!
Под щитом немого неба
Облегчи святую грудь.
В бездну дремлющей лазури,
В тишину, и в ночь, и в даль,
В уши моря, гор и бури
Лей души своей печаль!
И меня своим пророком
Мне на гибель назвал он!
Эти перси Аполлон
Посетил ужасным роком!
В сане светлого жреца
Знаю я твой плач кровавый;
Проклинаю блеск венца,
Блеск унылый мертвой славы!
Как струился Симоис,
Отражая твердь Пергама,
Так для дочери Приама
Дни весны ее лились!
Нежность матери любезной
Деву чистую блюла,
От болезней грусти слезной
Утро жизни берегла!
Я росла в дому родимом;
В мирной, радостной крови,
В сердце, Герою хранимом,
Я не ведала любви!
По струям ручьев прозрачных,
С тощих скал и пышных гор
Раздавался в долах злачных
Наш веселый, громкий хор!
Ксанф, твои святые воды,
Вы, священные леса,
Вы, родные небеса,
Зрели наши хороводы!
Ах! с пустынной высоты
Их узрели очи Феба!
Ах, зачем поникнул с неба
На смиренные цветы?
Он на златых конях, на ветрах быстротечных
Летел, сияя и звеня;
И се — среди подруг беспечных
Избрал губительный меня!
Сошел с колес высокопарных,
Их бег гремящий удержал
И, страшный, в блесках лучезарных,
Пред деву робкую предстал!
Воспален незапной страстью,
Стал он следовать за мной:
Он разрушил мой покой,
Он обрек меня несчастью.
Вы, безмолвные древа.
Вы внимали клятвам бога;
Но из мирного чертога
Мудрой матери слова
Стерегли мое блаженство:
«Ясных дней залог равенство;
Бойся общества богов!
Их не свяжут смертной руки!
Ты проснешься средь гробов
В час убийственной разлуки!
Сонм их в горний край влеком,
Он исчезнет пред тобою,
Он умчится в Зевсов дом!
И с растерзанной душою,
В безответной страшной мгле,
Повлечешься сиротою
По враждующей земле!
Рано снидешь в Айдес жадный,
Но без отдыха и там,
Вечно в скорби безотрадной,
Вечно течь твоим слезам!»
Так голос матери от сладостных мечтаний
К суровой истине Кассандру пробуждал.
Вотще прекрасный бог, ко мне простерши длани,
Любовию ко мне размученный, рыдал!
Вотще забыл Олимп, и блеск, и пир нектарный,
Пеан младых камен и радости искусств, —
Он не рождал в моей груди неблагодарной,
Не обретал в ней чувств!
Почто дерзнула я в надменности безумной,
Презрев его мольбу,
В немую ночь, когда утнхнул город шумный,
Вступить в Латоев храм и вопросить судьбу?
Сын громовержца, всевидящий, чудный,
Тайны твои не для смертных племен!
Горе тому, кто глядит безрассудный
В черную ночь нерожденных времен!
Горе, горе мне несчастной!
Он на смерть мою притек!
Горе, горе мне изрек
Страшный мститель, Феб ужасный!
«Тебе грядущее вручаю, —
Так мне поведал гневный глас, —
Завесу мрака с бренных глаз
Тебе на пагубу снимаю!
Глагол, напрасный для глухих,
Для Трои будь зловещей птицей,
Стыдом и смехом для родных,
Моею жертвою и жрицей!»
Тогда восколебался храм,
И вздрогли основанья града,
И я побегла по стенам,
Восторга полная менада!
Обратитесь в две реки,
Потухающие очи!
Лейтесь, вопли, в лоно ночи!
Плач отчаянный, теки!
Помяни отчизны край,
Помяни святые бои,
Над паденьем древней Трои,
Неутешный, возрыдай.
Я вотще будила их!
Я вотще их гибель знала:
Брань их кости разметала.
Зевс-каратель их постиг!
Вотще я в трепете пророческого страха,
Когда блистательный доспех
Супругу принесла младая Андромаха,
Провидела сосуд его родного праха, —
Ах! я в слепой толпе рождала только смех.
И он, как зрелый клас, косою пораженный,
Он пал незапно ниц —
И труп кровавый, искаженный
Отчаянный Пелид помчал вокруг бойниц!
Но и быстрого Пелида
Кара мимо не прошла;
Неизбежная стрела,
Длань предателя Парида
Смерть в его послала грудь,
Указала другу путь
В царство бледного Аида!
Гость в Приамовых стенах —
Новый щит троянских башен,
Всеми прелестьми украшен,
С тихим пламенем в очах,
Он стоял пред Поликсеной
И, опутанный изменой,
Пал, божественный, во прах!
Так! тогда и я впервые
Познала тебя, любовь!
Кудри пышно-золотые,
Взоры сердца, сладость слов,
На устах живая радость,
Расцветающая младость,
Сила в смелых раменах,
Нежность к ней в душе столь бурной,
Над Патрокловою урной
Скорбь в полуночных слезах —
Все в нем, все обворожало!
Но из пасмурной дали
Уж эриннии текли!
Мне мучительное жало
Перси вещие терзало!
Неотступная боязнь
Среди дней беспечно-ясных
В гулах песней сладкогласных
Мне его вещала казнь!
О место святое! тебя узнаю;
Мне в грозное, полное муки мгновенье
Явило тебя роковое виденье!
Увы! я над гробом Ахилла стою!
Завидна участь Поликсены,
Латоев жрец! Ножом твоим
Благоговейные гелены
Ее соединили с ним!
На берег безмятежной Леты
Она умчалася к нему;
Там, в Персефонином дому,
Любовью тою же согреты,
Живут блаженные они!
Как ветерка легчайший шепот,
Как вод подземных сладкий ропот,
Текут бесплотные их дни!
Их божественные тени
Узрит радостный поэт;
Их из гроба старых лет
В час крылатых вдохновении
Воззовет его привет!
Он воспоет бессмертный гнев Ахилла
И светлых Уранидов суд;
К тебе народы притекут,
О возвышенная могила!
Народы и века, о холм, тебя почтут!
Мир тебя не позабудет,
Древний, горестный Приам,
Отдаленным племенам
Пепел твой священным будет!
Бурный, яростный Коцит
Не всего тебя умчит!
По тебе взрыдает лира!
И проклятьем заклеймит
Зверство бешеного Пирра!
Ты, почиющий герой,
Ужас падшего Пергама, —
Ты состраждущей рукой
Из пыли воздвиг Приама;
И воспомнил жребий свой,
И восплакал победитель
Над враждующей главой!
Кроткий старца утешитель.
Нет, ты Пирру не родитель!
Не тобой рожден злодей,
Богохульный кровопийца, —
Кто под сенью алтарей
На телах его детей
Был бессильного убийца!
Не дщерь могущего Тиндара
Тебя сразила, Илион,
Тебя поел огнем пожара
Небес незыблемый закон!
Над сирых лар твоих жилищем
Парят глухие божества, —
Во дни побед и торжества
Уже ты зрелся мне кладбищем!
Уже давно в ночи немой
Слыхала я, о Гекатея!
Над Троею надгробный вой;
Ступлю и вижу, цепенея,
Везде призраки, бледный рой,
Из ада высланный тобой!
Гляжу — трезубец Посейдона
Отцов моих святую твердь
Подъемлет из земного лона,
Текут Паллада и Юнона,
За ними бешенство и смерть
Врата Пергама разверзают,
Трясут Троянские столпы,
В горящий город выгоняют
Данаев дикие толпы!
Гремели песни, смех и игры
В родимых храмах и домах,
А я, я зрела: псы и тигры
Сошлись на трепетных телах.
Но день и ночь мечты и грезы
Напрасно мучили мой дух:
Кровавые лила я слезы;
Но их не растворялся слух!
Я глас вещаний бесполезных
Напрасно в уши их несла,
Нет, никого из мне любезных,
Увы! спасти я не могла!
Почто ко мне пылал любовью
Злосчастный юноша, Хореб,
Он презрел приговор судеб
И заплатил своею кровью.
«Оставь Фригийские края! —
Как часто я его молила, —
Тебя не Троя породила,
Иди! не здесь твоя семья!»
Отверг герой мои молитвы.
Нам верный до последней битвы,
Он выждал наш смертельный час!
И се — беснуясь, ворвалась
Ахеян рать во град Приама;
Се за власы меня из храма
Повлек неистовый Аяс,[6] —
На умирающий мой глас
Бежит Хореб; он, исступленный,
Исторг, освободил меня;
Но вдруг я падаю, стеня,
И победитель их мгновенный,
На копья греков восхищенный,
Пронзенный в перси и хребет,
Летит и пал, вздохнул и нет!
О дева! страшен Феб ревнивый.
Никто без казни не горит
К его добыче несчастливой, —
Она под властью эвменид!
Ты внял ли словам вдохновенным, Атрид?[7]
Приди, раздели мое ложе!
Приди; уже брачный твой светоч горит:
Он в Оркус дорогу твою озарит!
О боги, вы будете строже
К исполненным смерти Микенским стенам,
Чем зрел вас низринутый вами Пергам!
Чьи это воздвиглись согнившие кости?
Покрытый одеждою червей и змей,
Из гроба восстал нечестивый Атрей!
Вы были ему вожделенные гости,
Когда он отца поил кровью детей.
Эриннии, Айдеса дщери, проснитесь,
Проснитесь! в знакомый вам Аргос помчитесь!
Гимен! о Гимен! о бог Гименей!
Зажегся светильник смертельного брака,
Горит над бездонною пропастью мрака.
Гимен! о Гимен! о бог Гименей!
В Микены течет путешественник дальний,
Я вижу торжественный, праздничный дом:
Иссякните, воды последней купальни,
Царя поразил неожиданный гром!
Увы! устраните тельца от телицы:
Ползет же семейственный, мерзостный змей!
Исторгните льва из сих жадных когтей,
Из гнусных зубов побеждающей львицы.
Гимен, о Гимен, о бог Гименей!
О Феб-Аполлон, Аполлон-сокрушитель,
Чей это дымящийся кровью чертог?
И ты не дрожишь, потаенный губитель?
Кто, кто их удержит? — герой изнемог!
Супруг от супруги приял покрывало,
Оно его мощные руки связало;
Так час роковой без возврата пробил,
Он гибнет, лишенный защиты и сил![8]
Какая песнь меня терзает?
Какой ужасный вижу хор?
Мертвеет слух, темнеет взор,
Толпа эринний завываег,
Их дикий, радостный припев
Сынов Фиэста поминает,
И, внемля им, дрожит Эрев!
Но снова, снова исступленье
Стремит горе мои власы!
Я зрю Танталово паденье!
Кронидовы, ночные псы,
Ненасытимые мегеры,
Ореста ли я зрю? — он трепетный елень,
Его пугает даже тень!
За ним в леса, за ним в пещеры,
Чрез степь, чрез горы — ночь и день! —
В него чудовищ адских стая
Впилась и жизнь его сосет.
Вотще, от алчных убегая,
Вотще из края в край течет!
Он утешил тень родителя
Кровью милой и святой;
Но свирепый фурий вой
Воет над главою мстителя!
Воет гибель над убийцею:
Он мольбам ее не внял,
Сын, он в мать вонзил кинжал
Богохульною десницею!
Зачем слепоту с моих веждей берешь,
О Феб-Аполлон, Аполлон-сокрушитель?
Там ждет и меня потаенный губитель!
Куда свою жрицу, жестокий, ведешь?
Так! глас ее подобен гласу Прогны,
Когда она по Итисе грустит:
Но чем тебе, о Аргос, он грозит?
Дворец царей, Микен святые стогны,
Увы! какой над вами рок парит?
Вас я зрю, святые стогны!
Спите вы в громовой мгле;
Ах, зачем мне с гласом Прогны
Не даны ее крыле?
К вам я взвиться бы хотела,
К вам, златые облака! —
Но на мне отяготела
Феба гневная рука!
Вижу черную судьбину,
Но ее не отвращу.
Вдаль на вихрях полечу
Встретить раннюю кончину!
Кассандра взгляд к дымящейся отчизне
Стремит в последний раз,
И к кораблям, без чувства и без жизни,
Понес ее Калхас!
Восходит Феб из бледного тумана,
Попутный ветр подул,
И песнь пловцов, и клик веселый стана
В утесах вторит гул!
И се! суда уж приняла Фетида,
Их славный сонм бежит.
Но из-за туч суровый лик Кронида
Над греками висит!
1822-1823
Уже взыграл Зефир прохладный
И день стремится отдохнуть,
На запад солнце клонит путь,
Бог наших предков, луч отрадный,
Прекрасный отблеск божества,
Грядет на сон от торжества —
Друзья, рассказов чудных жадный
Ваш слух открыт моим устам,
Но вдаль по саклям, по мостам
Из лавок шумного базара
Несутся клики к облакам,
Здесь вяжет всё криле мечтам.
Тебя могу ли вспомнить, Дара,
Владыка всех подлунных стран,
Тебя, Хожроев бранный стан,
Вас, битвы грозного Шапура?
Здесь на брегах плененных Кура
Гремит оружием урус;
Былую славу вспоминая,
Невольной грусти предаюсь.
Прелестных жен семья святая,
Меня в чужбине не покинь!
Зулейка, Мириямь, Ширинь,
Цветы утраченного рая,
Пусть миг один в саду земли,
Благоухая, вы цвели, —
В веках седых и отдаленных
Поэтов, вами вдохновенных,
Востока племена почли.
347Там, где в Эдем чрез ужас ада
Арагву катит Кашаур,
В палящий полдень скачет тур
На дальний ропот водопада, —
Там я, когда твердыни града
Объемлют ночь и тишина
И всходит чистая луна,
Об вас спешу начать беседы
[В кругу родимых земляков;]
Но мира требует любовь;
Ее восторги и победы
Средь стука суетных торгов
Едва слегка коснутся слуха
И нежной цепью сладких слов
Не окуют вниманьем духа.
О чем же поведу рассказ,
Пока всех верных с минарета
Можема протяженный глас
Не распрострет в последний раз
Пред ангелом златого света?
Но что — кто сей младой гаур,
Потерянный в толпе безумной,
Валящей по мосту чрез Кур? —
Задумчив средь заботы шумной
Армян, евреев и грузин,
Он в многолюдстве их один
Идет нескорыми шагами
И смотрит тихими очами
На искры яростных пучин,
Зажженных запада лучами.
Сей образ — так знаком он мне,
Знаком сей взор живой и нежный!
В чужой и дальной той стране,
В земле полуночной и снежной,
Куда посольство привело
Меня сопутником Гасана,
В столице славы и тумана
Не раз я зрел сие чело, —
Потом к престолу Таерана
Слугою русского царя,
Любезным гостем Бабы-Хана,
348Сопровождая сардаря,
Он с ним притек из Гурджистана.
Здесь я раскрыл его глазам
Премудрость сладостных уроков
Восточных старцев и пророков,
И приковал его к стихам,
Лиющим тысячью потоков
И жизнь, и счастие векам;
Но вскоре, с нами разлученный,
Он в край умчался отдаленный
К своим суровым землякам,
И я — летами искаженный —
Стал ныне чужд его очам.
Явлюсь заутра Исандеру;
И в дряхлости лелею веру
К младым, пылающим сердцам:
Он вспомнит бедного Абаза;
А ныне братьям передам,
Что посреди садов Шираза
В роскошной, светлой тишине
Он, сетуя, поведал мне.
1822-1823
Персты мои ли по струнам блуждают?
Завешен тучами весь мой обзор,
Перуны смерти надо мной сверкают.
За тучи устремлю молящий взор...
Спаситель мой ко мне приник оттоле,
Бог усмирил души моей раздор!
Судьба моя в святой, господней воле:
Заступник мой, надежда и покров,
Сидящий на сияющем престоле,
Превыше всех и солнцев и миров;
К нему мой глас, к нему мольбы подъемлю!
Так! Без него главы моей власов
Ниже единый не падет на землю.
Не без него начну и песнь сию;
Опасный, трудный подвиг предприемлю:
Царя, певца, воителя пою;
Все три венца Давид, пастух счастливый,
Стяжал и собрал на главу свою.
И был в Эфрафе[9] муж благочестивый,
Десницей бога вышнего храним:
Струились шумные под ветром нивы
Златые, необъятные пред ним;
Паслись его стада в лугах цветущих,
Он был ущедрен господом благим,
Проклявшим всех врагов, его клянущих,
Благословившим всех его друзей.
И возрастил он семерых могущих,
Высоких станом, крепких сыновей.
Осьмой же мал; но, в братьях небрегомый,
Он кровь твою прославил, Иессей.
Им были овцы отчие пасомы:
С холма на холм за ними восходил,
И, чистым, радостным огнем жегомый,
Невинный отрок славил и хвалил
В псалмах священных, в песнях сладкозвучных
Избравшего Исраиль бога Сил...
...Молва несется: «Прозорливец[10] здесь!
Что возвестит всевышнего служитель?»
Его приход волнует город весь.
Вступают града старшины в обитель:
«Эфрафе мир ли ты приносишь днесь?
Или на нас разгневан вседержитель?»
— «Мир вам! сюда я жертвовать притек,
И ныне освятитеся со мною
И радуйтесь! — так сын Эльканы рек. —
Но се гряду и Вифлеем спокою!»
Из стен исходит божий человек;
За ним толпа стремится за толпою.
Предстали алтарю, и Самуил
Елеем совершает освященье
И руку на главу тельца взложил...
(Телец могущий жертва за спасенье.
Сего же сам он первенца вскормил:
Благое без порока приношенье.)
И се уже огромный пал телец,
Краса и честь Ефремлих паств веселых.
Но кровь лиет вкруг жертвенника жрец,
Роскошный тук, от чресл отъяв дебелых,
Возносит к господу благих сердец,
Смиренной верой радостных и смелых.
Обрядов строго держится во всем:
По жертве соль завета рассыпает,
И грудь и рамо раздробив ножем,
На часть их Аарону отлагает;
Священным воспаляет сруб огнем,
Встает и весь народ благословляет.[11]
Тогда, избранник ото всех колен,
Иуда громкий глас подъял хвалений
Властителю языков и времен;
Текут... Отзыв их шумных песнопений
Встречает их с холмов, и рощ, и стен!
Под сумрак же прохладной, темной сени
Овидов сын и Самуил спешат.
Никто вослед не простирает ока;
Всех дерзких устраняют и страшат
Суровый лик и строгий взгляд пророка.
Цвел на горе обильный тьмою сад
От врат Вефильских на страну востока.
На полночь открывался конный путь,[12]
К полудню зрелся тихий гроб Рахили:
В Эфрафе ей судилося заснуть,
Прекрасную в Эфрафе схоронили;
И скорбь Исраиля терзает грудь;
Но дети с ним на полночь поспешили.
Воссели старцы в вертограде том
Под кров смоковницы широколистой;
Пророк поникнул сумрачным челом,
Повел перстами по браде сребристой,
Вздохнул, подъял главу и рек потом:
«Бог отвратился от души нечистой;
Отвержен царь от божиих очей! —
Со мною раздели печали бремя;
Ко мне склонися слухом, Иессей!
Забыл отступник бога в оно время,
Когда господь наш отдал в снедь мечей
Злодеев наших мерзостное племя!
Издавна нам враждует Амалик;
Не убоялся бога блудородный:[13]
Он нападал, безжалостен и дик,
Еще в исход наш, средь степи безводной,
Вздымая средь пустыни шумный крик,
На нас, покрытых пылию походной.
Каратель Амалика помянул:
Кровавое настало воздаянье —
И посланы Исраиль и Саул
И с ними страх, и гибель, и попранье!
Пройдет весь мир ужасной мести гул;
Обымет нечестивых содроганье!
Победой наш венчался каждый шаг;
Летал пред нами Ангел-Истребитель:
В десницу храбрых впал свирепый враг,
Его ж обрек на кару вседержитель,
Убийца жен, убийца чад Агаг,
Неистовый разбойников властитель.
Но изверга сын Кисов пощадил:
Он в свой шатер приял его, как брата,
Приник на стан Исраиля бог Сил
И гневом воскипел на сопостата.
«Восстань! — он мне поведал. — Самуил,
Предай Агага лезвию булата!
Саула же от моего лица
Хощу отринуть я за ослушанье», —
Живет и падший сын в душе отца:
Ночь слышала мое о нем стенанье.
Но возвестил ему я гнев творца;
Врага же взял и вывел на закланье!» —
В устах пророчих замерли слова;
Он весь являлся жертвою страданий;
На грудь склонилась белая глава;
Доожа, сжимались жилистые длани.
«Дошла и к нам, — рек Иессей, — молва
О сей благословенной богом брани.
А ныне да познаю, муж святый, —
Мое же да отпустишь дерзновенье
(Суровый я питомец простоты,
И всякое мне чуждо ухищренье), —
Как обличил в грехах Саула ты?
Дозволь твое услышать извещенье!»
— «О род Адамов! — возопил пророк. —
Адамов род и Евы любопытной!
Безумен ты, безумен и жесток,
Почто предпочитаешь в злобе скрытной
Блаженству скорбь и доблести порок,
Ловец вестей и слухов ненасытный!»
От оных слов смутился Иессей;
Но муж, носящий жезл Мельхиседеков,
И жрец и некогда пастух людей,
Провидец душ и мыслей человеков,
Всесожигающий огонь очей
Смягчил и не продлил своих упреков.
«Саулу нес я вышнего глагол;
К нему, — он молвил, — шел путем Кармила,
Предтеча горестный грядущих зол;
Евреев же ликующая сила
Покрыла тяжестью и холм и дол,
Окрестность всю, всю область наводнила.
И победитель мчался в Гаваон[14]
В сверкающей булатом колеснице,
Одеянный во злато и виссон,
С огромным копием своим в деснице.
Что я к нему гряду, услышал он
И обратиться повелел вознице.
Он от меня в Галгалы[15] путь склонил,
Средь торжества смущен и беспокоен;
Страшит владыку ветхий Самуил,
Притворствует пред дряхлым старцем воин!
И я притек — и вижу: богу Сил
Уже всем воинством принос устроен.
«Отец, благословляю твой приход! —
С холма меня приветствует коварный. —
Господь твой бог воспомнил свой народ:
Града врагов поял огонь пожарный;
Их расточил, развеял наш поход...
И се — ты зришь — исраиль благодарный
Возносит жертву песней и похвал».
Я рек: «Не с дола ль слышится мычанье?
Не глас ли стад несется от Галгал?»
— «То наше богу твоему даянье:
От Амалика их народ пригнал,
Юниц и буйвол лучших, на закланье.
Остаток же — так завещал ты нам, —
Он продолжал лукавыми устами, —
На яству вранам, на снеденье псам
В степи повергся нашими руками».
— «Искоренить злодеев предал вам
Господь с женами, чадами, скотами.
Сразить не повелел ли вышний всех? —
Но презрел ты его святую волю;
Но ты подъял глагол его на смех,
Добычи лучшую сберег ты долю!
Стада те проповедуют твой грех,
Которые рассыпал ты по полю.
Слаб, древен я и пред тобой молчу:
Ты вождь и царь, ты славный победитель;
Но воззывал я за тебя к творцу;
Что в нощь ко мне глаголил вседержитель,
Тебе, когда потерпишь, возвещу!»
— «Вещай!» — смущенный говорит властитель.
Воздвигся я и продолжал вещать:
«Не скудная дана тебе судьбина;
Не ты ль предводишь ныне нашу рать?
От рода малого Вениямина
Благоволил господь тебя избрать,
Малейшего, в царя и властелина.
Он водворил тебя в дому своем;
Тебя воздвиг на высоту из дола...
Почто же ты не сохранил во всем
Святого бога вышнего глагола?
Не быть тебе в Исраиле царем,
И чадам не оставишь ты престола!
Да не речешь, Саул: стада сии
Не богу ли соблюл я на закланье?
Что богу жертвы грешные твои?
Не паче ль всякой жертвы послушанье?
Сын Кисов, помянешь слова мои.
Но се я совершил мое посланье».
И он ответствует: «Я согрешил:
Я, убояся ратного смятенья,
Забыл твои вещанья, Самуил,
Забыл господни строгие веленья;
Ты помолися, старец, богу Сил:
Услышит гневный бог твои моленья!»
Но я: «Не на тебя ли он излил
Своих щедрот и благости обилье?
А ты, Саул, его уничижил:
И ныне он в бесславье и бессилье
И в пагубу твой жребий положил!»
Иду; но царь за риз моих воскрилье
Рукою ялся и раздрал хитон.
«Так бог, — я рек, — раздрал твою державу.
Вовек неколебим его закон:
Стезю возненавидел он неправу,
Нет, не изменится, не смертный он!
Он дал иному власть твою и славу».
Властитель же не съял с меня руки:
«Я согрешил и грех мой разумею;
Но ты отселе, старец, не теки:
Почти меня пред ратию моею;
На нас князья взирают и полки;
Грядем, мольбу соединю с твоею».
— «Предай же мне, — к нему я речь простер, —
Упитанного нашей кровью змея!»
Сын Кисов отрока послал в шатер:
Агаг предстал, дрожа и цепенея;
Багровым блеском озарил костер
Ужасный образ бледного злодея,
«Ужели смерть, — он молвил, — так горька?»
— «Тебе ли будет, — я вопил, — пощада?
Как жен твоя бесчадила рука,
Так матери Агага быть без чада!»
И черной крови пролилась река,
Душа же низлетела в бездну ада!
Воссел я с той поры в дому моем
И там во тьме оплакивал Саула.
И сетовал во вретище по нем.
Внемли! вчера вселенная заснула,
Но не спал я; вдруг трепетным огнем,
Раздравши небо, молния блеснула;
Я вспрянул, ослеплен; гром заревел,
Перуны зазмеились за горами.
Вся твердь исполнилась кровавых стрел,
И глас послышал я над небесами:
«Твоей печали положи предел!
Доколе разливаешься слезами?
Не обратится к сыну Киса бог:
Пред волею его благоговея
(Свят, свят закон его, но вкупе строг),
Исполни рог священного елея,
Восстань и понеси в Эфрафу рог:
Царя там вижу в чадах Иессея!»
— «Царя бог избрал из моих детей! —
Незапным хладным ужасом объятый,
Бледнеющий воскликнул Иессей. —
Злосчастный день, день горестный трикраты!
Ты много мне пророчишь скорбных дней:
Падет мой сын, в весне своей пожатый!»
— «Смирись пред богом трепетной душой! —
Вещает Иессею прорицатель. —
Или не властен вышний над тобой?
Или не он господь твой и создатель?
Он вводит кротких в сладостный покой;
Но он же грозный дерзостных каратель! —
Не Авраам ли был заклать готов,
Не пожалел единственного чада,
Отца ему обещанных родов?
И не взялася верного награда!
А сколько пред тобой цветет сынов,
Твоих очей веселье и отрада? —
Благоволил единого из них
Господь почтить своим святым избраньем, —
И ты не заграждаешь уст твоих!
Едва ли ты не возроптал роптаньем!
Умолкни же и, радостен и тих,
Благоговей пред божиим посланьем.
Он над рабом своим простер свой щит;
Избраннику он станет одесную;
Царя под сенью смерти сохранит;
Расширит над владыкой длань благую!
Но что? не царь ли под твой кров спешит?
Грядем! я приближенье духа чую!»
И было так: провидел Самуил,
Прозрел, но не телесными очами,
Как сын от стада в дом отца спешил.
Повеяв чудотворными крылами,
Святой восторг на старца находил:
Он над грядущими парил летами! —
Но идут и пришли, и се — у врат
Семь красных, мощных юношей стоят.
Когда увидел, в древний дом вступая,
Вещатель Элиава пред собой,[16]
Тогда он молвил, бога вопрошая:
«Не доблестный ли сей избранник твой?»
И был ответ: «Познай, — душа благая
Единая угодна предо мной;
На мощь вы зрите и на стан высокий,
Но мой ли взор есть взор очей твоих?»
Аминадав явился черноокий,
Самай, мудрейший в братиях своих;
Но тот, кто мерит мрак сердец глубокий,
Всевидящий, отверг и презрел их.
И не взыскал бог никого из прочих,
Нет, никого из всех могущих сих,
И не вещал глаголом уст пророчих
Ни одному: паси людей моих!
Все семеро веселье мыслей отчих,
Но выше их кто кроток, благ и тих.
И жрец гостеприимна вопрошает:
«Или я видел всех твоих детей?»
— «Еще есть отрок, — старец возвещает, —
Залог последний матери своей;
Но мал; лета не многие считает:
Поставлен он над паствою моей».
— «Пошли ж по нем, не отложа, ко стаду:
Ты всуе ставишь яствы предо мной;
Пока мне не предстанет, не воссяду!»
Домостроитель подал знак рукой —
И потекла к возлюбленному чаду
Седая Валла, поюнев душой,
Но с отроком сошлася под вратами.
«Ты где же медлил? — старица гласит. —
Добры вы! не управишь ныне вами!
Без агнца вечерять ему, Давид!»
Но хитрыми приправлено руками,
Пред гостем брашно вкусное стоит.
«Иди же: близок час и сна и ночи;
А тщетно к яствам нудит твой отец:
Пока тебя его не узрят очи,
Укрухи хлеба не коснется жрец.
Что знаменует, сын мой, зов пророчий?
Что ныне о тебе решил творец?»
Предстал Давид пред взоры Самуила,
Пес верный отрока сопровождал;
В широких раменах являлась сила,
Румянец на щеках его играл,
Сверкали очи, будто два светила,
Но ростом был прекрасный пастырь мал.
И старцу был призыв от пресвятого.
«Не сей ли упасет моих людей?
Помажь на царство юношу благого:
Восстань и миро на него излей!»
Тогда излил на пастыря младого
Господень раб таинственный елей,
И над Давидом божий дух с того дня
Во всех делах и подвигах парил;
Его крепила благодать господня,
Держал и защищал его бог Сил;
Изнемогла, смирилась преисподня:
На выю он противных наступил.
Итак, мое построено преддверье!
Но совершу ли здание когда?
Быть может, подвиг мой — высокомерье,
Огонь и дар мой, может быть, — мечта!
Паду — и посмеется мне безверье,
Посвищут мне надменные уста...
Кто, кто тогда подаст мне утешенье?
И сам себе прощу ли дерзновенье?
Но и тогда благословенно будь,
Души моей невинное прельщенье!
Я пел — и мир в мою вливался грудь...
Меня тягчили, как свинец, печали:
За миг не мог под ними я вздохнуть;
Вдруг окрылялися, вдруг отлетали —
И что же? — светлым мне мой зрелся путь!
Где, где же те, кого любил я в свете?
Кому мое преддверье посвящу?
Ужели все забыли о поэте?
Ужели я один по них грущу?
Их жизнь роскошствует в прекрасном свете,
А я... но сетовать я не хочу:
Отрадно мне воспомнить дружбу нашу;
Мой труд любезным именем украшу.
В науках мой наставник и пример,
Ты услаждал моей судьбины чашу!
Ты ныне где, мой верный Исандер?[17]
Еще ли ты средь камней Гурджистана,[18]
В отчизне гор, потоков и пещер?
В Москве ли ты, в столице Иоанна?
Во граде ли Петра, в стране тумана,
Где неба свод бессолнечен и сер,
Где вяну я? ..
Увы! вотще страданья
В моих я персях силюсь одолеть:
Проснулись все на зов воспоминанья,
Дрожит мой голос, я не в силах петь!
О славе ли, безумец, я мечтаю?
В глухих стенах, в темнице умираю!
И песнь моя не излетит вовек
Из скорбного, немого заточенья!
Мой боже! я ничтожный человек,
Дитя мимолетящего мгновенья, —
Смягчиться повели моей судьбе...
Или пусть час ударит разрешенья:
И полечу, создатель мой, к тебе!
Туда зовет меня мой искупитель:
Там радость вечная, там вечный свет,
Оттоле я, полей эдемских житель,
Взгляну на прежнюю мою обитель,
На область испытания и бед;
Не ищет муж младенческой забавы,
Равно земной не пожелаю славы...
Но жить я буду для любви одной!
Небесный светоч, сладостную веру,
Друг, ты возжег впервые предо мной:
И здесь и там должник я Исандеру!
Вновь я один: тяжелые затворы
Меня от жизни отделяют вновь.
Подъемлю к небу страждущие взоры, —
Со мной простились дружба и любовь:
Не мне было, родимые, жить с вами!
Неистово моя кипела кровь;
Был в даль влеком я шумными мечтами,
В седую даль рвалась душа моя,
Рвалась за бурями, за облаками;
Сердечных гроз игралищем был я, —
И грозы те любезных мне терзали,
И в скорбь и в кару был я вам, друзья!
И что ж? — изгладьте счет с своей скрыжали:
Долг кровью искупить бы я готов;
Но ах! меня не стены ли объяли?
Вы мне не внемлете из-под оков!
Рукою легкой сеешь оскорбленье,
Ничтожный раб изменников-часов;
А царь твой — непреклонное мгновенье;
А дастся ли, слепец! твоим мольбам
По самый гроб с тем братом примиренье,
Который взор возвел к твоим очам,
Стоит и ждет из уст твоих привета
И медлит отступить к твоим врагам?
Спеши! — не купишь и ценою света
Того, что ныне отвергаешь ты...
Душа моя безбрежной тьмой одета;
Меня стесняют черные мечты,
Огромные меня призраки борют;
Спрошу ли? — но здесь область немоты,
Здесь мне одни глухие камни вторят,
Здесь шепчется лишь с ночью хладный страх...
«Не будет, — шепчет, — дня, и не отворят,
И вот в родных дубравах и лугах
Спасительницу божию десницу
Ввек не прославит на святых струнах...»
О! да узрю хоть раз еще денницу!
Душа моя, к нему, к нему взывай!
Так, превратить он силен и темницу
В исполненный духов небесных рай, —
Воспрянь, бодрись, исполнись упованья;
В отчизну дум свободных возлетай!
Завесою сребристого мерцанья
Луна покрыла спящий Гаваон;
Но не спал царь, исполненный страданья,
Бежал его смиритель скорби сон;
Его давил лукавый дух от бога;
Из тьмы унылый износился стон.
И, бодрствуя у царского чертога,
Так рек Йоанафану Авенир:
«Царя мучитель наказует строго:
Могущую покинул душу мир;
И се подъялись снова филистимы:
Без пестуна Исраиль, слаб и сир...
Что ж? крыться будем ли, врагом гонимы,
В горах, в скалах, среди лесов и рощ?
Или восстанем мы неколебимы
И воскресим царя былую мощь!
Какой, Иоанафан, какой цельбою
Прогоним грозную, глухую нощь,
Объявшую царя евреев тьмою?»
— «Врачует песнь болящие сердца, —
Ответствует Иоанафан герою. —
Ты мудрого не знаешь ли певца?
В руке певца священные перуны:
Нам возвратят владыку и отца
Златые, чар напитанные струны».
Умолк и к сыну Нира взор подъял;
Но в речь тогда вступил воитель юный,
(Он стражем пред ложницею стоял):
«Ко мне склоните слух, вожди евреев!
В Эфрафе песнопевцу я внимал:
Давид по имени — сын Иессеев;
Саула чистый отрок исцелит —
Так поразит еще Саул злодеев,
Прострет над нами неприступный щит,
Надейтесь, князи: рань иноплеменных
Еще пред нашей ратью побежит».
Как вешний луч с полей, красы лишенных,
Снимает зимний, тягостный туман,
Так с слов отрадных, свыше вдохновенных,
Воспрянул доблестный Йоанафан;
Взял воина поспешно за десницу,
Сказал: «Благий совет тобою дан!» —
И в отчую ведет его ложницу.
Стоял в ночи средь храмины Саул
И в прах поверг венец и багряницу;
И в прахе меч лежал и лук и тул,
Был бледен царь и дик и без одежды.
Вошли; на сына страждущий взглянул,
Очнулся; мрак его покинул вежды;
Вздохнул он, по челу повел рукой;
Воссел; «Ужели нет, — сказал, — надежды?
Ужель не возвратится мне покой?»
К Саулу сын глагол свой обращает:
«Бог ведро посылает за грозой:
На помощь бога царь да уповает!
Да взыщет жертвой гневного творца!
Вещать же раб твой пред тобой дерзает:
Испало здравье твоего лица;
Но в песнях дивная душам отрада;
Пошли в Эфрафу быстрого гонца
(Фаресовы искусны в песнях чада),
Пусть вещий предстоит тебе певец!
Владыку осенит ли облак ада?
Впадет ли в бездну скорби мой отец?
Пусть на струнах раздастся глас могущий:
И дух уступит властелю сердец!
Есть в Вифлееме юноша цветущий
(Ему родитель старец Иессей),
Разумный отрок, сладостно поющий,
И вещего мне славит воин сей.
Он сам ему внимал душою жадной,
И знает дом его и всех друзей...»
И царь утешен речию отрадной;
Так зноем изнуренная земля
Вкушает дождь обильный и прохладный,
И блещут новой роскошью поля.
«О свет надежды! — он простер вещанья. —
Ты, тьму души унылой раздели,
Смирил мои мятежные стенанья!
В Эфрафу, бодрый витязь, потеки;
Поведай старцу: ждет Саул даянья,
Драгого дара от его руки;
Муж древний! так скажи ему, о сыне
Не сетуй, в радость сердце облеки:
Нет! не овец ему пасти в пустыне;
Твой отрок будет приближен к царю,
Царю он будет предстоять отныне. —
Спеши ж, уходом упреди зарю:
Да не промедлишь где в дороге, воин!
Пусть скоро твой приход счастливый зрю!
Великого возмездия достоин,
Не всуе будет тягостный твой путь. —
А ты, — тобой я в скорби упокоен;
Прийди, да припаду тебе на грудь,
Сын, друг мой, всех забот моих делитель;
Счастливее Саула, сын мой, будь! —
Будь мощный, радостный по мне властитель;
Возвысь избранный господом народ!
Но что я рек? — Отринул вседержитель,
Отвергнул бог мой злополучный род,
Увы! вотще мое благословенье!
Ему подобен шум бессильных вод;
Но как утес небес определенье:
Подвигнет ли скалу ревущий вал?
Глухой судьбы не победит моленье:
Тебе в наследство клятву я стяжал!»
И снова скорбь Саула одолела;
Он, обнимая сына, возрыдал;
Расслабли члены крепосного тела;
На одр страдалец пал, лишенный сил.
«На мне рука господня тяготела, —
Так он, подъемлясь, с страхом возгласил. —
Был в исступленьи я — и дух виденье,
Ужасное виденье мне явил!
Казалось мне, меня объяло тленье,
Лежал я средь белеющих костей,
По полю разметало их сраженье;
Моих я зрел растерзанных детей,
Я зрел тебя: пронзенный и безглавый,
Ты был завален грудою мечей.
И вдруг явился отрок величавый
И молча ходит между мертвых тел,
Стал надо мной, взял мой венец кровавый,
Мою порфиру дерзостный надел,
И я... Но с тверди, мглою покровенной,
Могущий глас над полем возгремел:
«Сей прах да свеется с лица вселенной!» —
Тогда сокрылись холм, и дол, и лес;
С земли дхновеньем бурным восхищенный,
Ношуся шумен под шатром небес...
Но ты вошел — и отступил мучитель,
И призрак в синем воздухе исчез» —
Так горестный беседовал властитель.
При блеске же полуночных светил
В Эфрафу, в Иессееву обитель,
Саулов вестник доблестный спешил...
...И на холме цветущий град Халева,[19]
Младого солнца блеском озарен,
Явился зренью вестника царева.
Он в граде сем, он в сих стенах рожден.
Взглянул: не дол ли, где под кровом древа
Он отдыхал, ловитвой утомлен?
Меня же не увидишь, Авинора,
Журчащий в сладком сумраке ручей!
Мне не бродить в тени родного бора;
Не зреть, отец, могилы мне твоей:
Вы умерли для узничьего взора,
Свидетели моих счастливых дней!
Как часто на брегу реки родимой,
Видений, снов, надежд, восторга полн,
Безбрежными желаньями томимый,
Прислушивался я ко стону волн!
Туда рвалося сердце, в край незримый,
Куда из глаз моих скрывался челн.
И что же, что обрел в стране чудесной,
В которую стремился я тогда?
Ее, во блеск одетую небесный,
Являла мне обманщица мечта...
Объемлет мрак меня; в темнице тесной
Уединенные влачу лета!
Но вы слетите, дум моих созданья!
Поведайте святые были мне;
Меня не допускайте до роптанья:
Жив бог мой, жив в надзвездной вышине!
Сбирает ангел слезы и стенанья;
Судьба в безмолвной зреет тишине!
Уже прияли Асаила стены;
Шагают медленно его стопы:
Везде ему встречаются премены,
Везде превратности земной судьбы!
Где дом Арама, древностью почтенный?
Остались только падшие столпы!
Здесь Иофор, Исмаила потомок[20]
(Но возрастил отца его Вооз),
В сад обратил седой скалы обломок;
Утес оделся тканью нежных лоз...
Раздался голос сладостен и громок:
То соловей поет, любовник роз.
Там дале, мудрой хитростию строя,
Жилище зиждет новое Додой;[21]
Но юноше мил прежний дом Додоя,
Тот ветхий дом, смиренный и простой,
Где возрастал клеврет и друг героя,
Додоев сын, Элеана младой.
И вот исходят красные девицы,
Износят водонос на раменах:
На лицах цвет алеющей денницы,
Любви улыбки на живых устах;
На шуйцу съемля водонос с десницы,
С вопросом испытующим в очах
На путника взирают... вдруг узнали.
«Ужели ты в Эфрафе, Асаил?
Да здравствуешь, Саруин сын!» — вещал».
Посол пред красными чело склонил,
Им усмехается, но, к их печали,
Вдруг в Иессеевы врата вступил.
Он входит... Добрый пес, его почуя,
Подъял оградой повторенный лай.
И к сыну вдруг бросается Саруя.
«Господь тебе веселья, счастья дай!» —
Так вопиет она, его целуя.
Воздвигся звать родителя Самай;
Пришельца радостны обстали братья;
Но сам поспешно Иессей притек,
Младого воина прияв в объятья,
«Будь здрав, возлюбленный! — питомцу рек. —
С весельем ли тебя могу приять я?
Царь не разгневан, юный человек?»
И был ответ: «И царь, и воевода,
И сын царев ко мне благоволят;
Вину ж познайте моего прихода!»
И, вмиг умолкнув, все кругом стоят.
«Царь твоего желает ветви рода!» —
Он рек и поднял на Давида взгляд.
Потом о царских говорит страданьях
(Их только песни могут усладить),
Давида хвалит в хитростных вещаньях,
Отца боязни тщится устранить:
На пышных долго медлит воздаяньях.
Ему подобно, пагубную нить
Обводит кровопийца сокровенный,
Паук, алчбой наставленный ловец,
Вокруг добычи, бдительно плененной.
Уже без страха слушает отец;
Но в думы о грядущем погруженный,
Стоит пред ними сумрачен певец,
Когда же вестник, далее глаголя,
Пред старцем повторил цареву речь,
Тогда отец вещал: «Господня воля!
Не ныне ли година битв и сеч?
Без пестуна печальна наша доля:
Да укрепится в царской длани меч!»
Умолк; но в тихих персях мыслью тайной
Давида чудный жребий обращал:
«Нет! сын Саруин вестник не случайный;
К помазаннику бог его послал:
Се первый шаг к судьбе необычайной,
К которой он смиренного избрал!»
Крылами старца осеняет дума.
Он к сыну воздвигает долгий взор;
Но сей уже от суеты и шума
В священный, древний устранился бор.
Тянулся за полночными вратами,
Глубокой тьмою кроя темя гор,
Отец лесов, воспитанный веками.
Там песнопевец в тишине святой
Бывал пленяем дивными мечтами;
Там он сложил псалтири звучный строй.
Летали по струнам живые персты,
И к небесам он воспарял душой
И видел пред собой эдем отверстый.
Послыша песнь его, смирялся лев,
Кровавый барс, медведь обильношерстый
Стихали, прекращали дикий рев,
Не ужасали боязливой лани,
Внимали молча из-под сени древ.
Давид, подъемля бремя испытаний,
Прощаясь с воздухом родной страны,
Простер благоговеющие длани —
Вознесся звук с трепещущей струны;
Подъялся глас, как пар благоуханий:
«Среди братьев юн и мал,
По следам ходил я стада;
Песни были мне отрада:
Звуки сердца бог мне дал.
Царь ко мне склоняет слух,
Вдаль зовет меня могущий:
Из моей изыду кущи,
Взятый от овец пастух.
Как же глас мой за предел
Скал седых, равнин обширных,
Гор отчизны, долов мирных
Так нежданно излетел?
Пел не для владык земли
Отрок темный и беспечный;
Пред тобою пел я, вечный!
Ты, всевышний, мне внемли!
Да яснеет мне твой день!
Облачи меня в надежду;
В упованье, как в одежду,
Душу сирую одень!
С колыбели ты мой бог;
Я к тебе подъемлю руки:
Кто ж моей псалтири звуки
Взвеет в твой святый чертог?»
Сам он услышал, сам повсюдусущий;
Он возглаголил манием очес:
Воздвигся Гавриил быстротекущий
И в миг единый с высоты небес,
Быстрее смертных помыслов полета,
Спарил в объемлющий Давида лес;
И лес чудесного исполнен света,
И се увидел юноша святой
Во ткань, белее снега гор, одета
Архангела господня пред собой.
Во прах простерся отрок устрашенный;
Но ангел рек: «Восстань, господь с тобой!
Им послан я к тебе, благословенный!
Да идешь без боязни в Гаваон!
Еще Саул восстанет сокрушенный,
Еще вождем евреев будет он:
И победит Азот, и Геф, и Газу,
И одолеет гордый Аккарон:[22]
Щадит господь благой, казнит не сразу!
Но сирого свирепый оскорбит;
Тогда, как струп, Саула, как проказу,
Саулов род каратель истребит, —
И ты воссядешь на его престоле.
Господень будет над тобою щит.
Вверяйся ж бодро благостного воле:
Твоих злодеев изнеможет гнев;
Весну твою взлелеявшее поле
Без страха променяй на дом царев!»
Умолк и как мерцание зарницы
Исчез. Давид один во мраке древ.
Но, покровенный блеском багряницы,
К покою клонится усталый день;
Отрадный вечер возвещают птицы;
С дубов огромная простерлась тень;
Душистая повеяла прохлада.
Спешит избранник под родную сень.
Кормилица возлюбленного чада
Печальная готовит одр ему;
Впоследнее златого сна услада
Сойдет к Давиду в отческом дому!
И се, прияв отца благословенье,
Отшелец уклоняется ко сну...
При бледном свете западной Авроры
Достигнул путник высоты крутой,
К которой устремлял из дола взоры;
Цветущий луг оставил за собой,
Покинул злачные холмы и горы,
Эдем роскошный, созданный весной;
Стал и глядит с вершины безотрадной...
Лежит пред ним седая глубина,
Подернутая мглой густой и смрадной;
Туманы подымаются со дна;
Горе их возвевает ветер хладный,
Но не расторгнется им пелена, —
Так я стою на жизненной вершине,
Так вижу пред собой могильный мрак;
К нему, к нему мне близиться отныне,
Пока мне не предстанет смерти зрак,
Не поглощусь в отверстой всем пучине,
Не скроюсь, как полуночный призрак.
Огромный сын безоблачной Тосканы,[23]
При жизни злобой яростных врагов
В чужбину из отечества изгнанный,
По смерти удивление веков,
Нетленных лавров ветвями венчанный
Творец неувядаемых стихов!
И ты шагнул за жизни половину,
Тяжелый полдень над тобой горел;
Когда, в земную ниспустясь средину,
Ты царство плача страшное узрел,
Рыданий, слез и скрежета долину,
Лишенный упования предел...
Не силою чудесной дарованья —
Злосчастием равняюсь я с тобой.
Но смолкните, бесплодные стенанья!
Да преклонюсь смиренною главой
Под быстрые, земные испытанья,
Мне данные всевышнего рукой!
Ужели милость бога позабуду?
Ужели не был в жизни счастлив я?
К отцу вселенной благодарен буду:
Он, моего создатель бытия,
Он охранял меня всегда и всюду;
И юность улыбалась и моя!
Еще младенец, пил я вдохновенье;
Умру, но, может быть, умру не весь;
Печальный, горький жребий — заточенье,
Но, счастливый дитя, пою и здесь;
Есть надо мной и ныне провиденье:
Почто же, слабый, унываю днесь?
Игрою вещих струн сын Иессеев
Не долго услаждал Саулов слух;
Не долго усмирял царя евреев
Свирепой скорбию теснимый дух:
Война! На брег ли ступит рать злодеев —
От жажды их поток мгновенно сух;
Пред ними красное подобье рая,
Но вторглись, вознесли кровавый меч, —
За ними степь простерлася глухая;
Восходит к небу средь убийств и сеч
Зловонный дым, огонь трещит, сверкая;
Прошли — замолкнула живая речь.
Как язва, как пожар, как наводненье
Или колеблющий природу трус,
Опустошал Исраиля владенье
Царь Гефа, бурный, дерзостный Анхус;
Пред грозным — страх, за ним — оцепененье!
Так некогда, любимец славы, рус,
И на тебя обрушилося море
Неистовых, бесчисленных врагов;
Земля твоя вопила: горе! горе! —
Но воскипела кровь твоих сынов,
И се летят с веселием во взоре,
Вселенна ждет; сразились — нет врагов.
Саул с утеса вострубил трубою:
На звучный глас, на дикий зов войны,
Копье хватая жилистой рукою,
Воспрянули от лона тишины,
Взвились, шумящей понеслись толпою
Исраиля могущие сыны.
Коней седлает Рувим окрыленных,
Воздвигся ярый мечебоец Дан,
Ефрем борцов сзывает дерзновенных,
Взроился шумный Галаадов стан,
Грядет Асир с пределов отдаленных,
На битву мчится Гад, как хищный вран!
Спустился Симеон с горы в долину,
Покинул челн прибрежный Завулон,
Вручили жезл начальства Веньямину;
Сошлися, притекли со всех сторон.
Иуда же всю наводнил равнину,
Всех братьев силой превосходит он. —
А юноша узрел отчизну снова.
Он вновь среди своих любезных гор,
Он вновь вступил под сень родного крова;
Вновь видит сердцу незабвенный бор,
И жадным зрением лица отцова
Роскошствует Давидов светлый взор.
Он бродит, сладостной тоской влекомый,
Лежит на нем блаженство, как недуг;
Он каждый холм приветствует знакомый,
Он каждый злачный посещает луг:
Счастливцу все — утесы, стены, домы,
Все, самый воздух — возвращенный друг!
Но мне не счастия писать картину,
Не радость, не смеющийся покой!
Покрытую шатрами зрю долину,
Шатры иные на горе крутой;
Зовет меня в юдоль Афесдаммину![24]
Мечи звучат, несется бранный вой!
Из тьмы веков, из алчных уст забвенья
Мой стих вождей исторгнет имена.
Восстаньте же на голос песнопенья,
Воздвигнетесь от гробового сна,
Вы, мужи силы, князи ополченья,
Будь память ваша мощна и славна!..
...Вас в помощь я зову, певцы сражений,
Вергилий, Ариост, Боярдо, Тасс;
Отец Гомер, неистощимый гений,
Чей сладостный, высокий, чистый глас
Был чудом всех веков и поколений!
Певцы славян, или забуду вас?
Тебя, российского создатель Слова,
Великий сын полуночи седой;
Тебя, могущий, смелый бард Орлова,
Тебя, Державин, честь земли родной!
Его забуду ли, певца Петрова,
Забытого пристрастною толпой?
Бодрись, Шихматов! ждут тебя потомки;
Тебя почтит веков правдивый суд;
Преклонят внуки слух на глас твой громкий;
Увенчан будет лаврами твой труд,
А памятники ложной славы ломки,
Как созданный скудельником сосуд...
Певцы! даруйте звучность и паренье,
И мощь, и быстроту стихам моим:
И возвещу кровавое смятенье,
Твою свирепость, ярый филистим,
Евреев вопль и дивное спасенье,
От господа ниспосланное им!..
...Пусть будет прежний бой поток свирепый,
Который, воздымая звучный рев,
Наполня громким грохотом вертепы.
Кипит, валит обломки скал и древ,
Клокочет, рвет препоны и заклепы,
Летит и падает в бездонный зев, —
Но океан, до облак восходящий
Безбрежным гневом скачущих зыбей.
Трубою страшного суда гремящий,
Несытый пожиратель кораблей —
Бой новый, с воплем бешенства летящий
По грудам тел Иаковлих детей!
Вотще Халев, Иоанафан, Ванея,
Вотще мужей властитель Авенир
Зовут, бодрят бегущего еврея:
Он покидает алчной брани пир;
Бежит, но не спасется, цепенея,
От маха грозных Хамовых секир.
Свирепый гнев тогда схватил Саула;
Тяжелое колебля копие,
Он возопил в услышание гула:
«Отныне срам наследие мое!
Увы! Исраиль, мощь твоя заснула;
Но вероломство накажу твое!»
И мчится он, страшнее филистима,
Каратель грозный бледных беглецов,
И рать, неистовым вождем гонима,
Вновь хлынула на дерзостных врагов;
Но царь вонзил железо в Людиима
И гнусный труп метнул до облаков.
И вот лицо к лицу с Ионафаном
Сошелся Хус: но, преклоняя меч;
«Делами славен ты и славен саном! —
Так обратил герой к герою речь. —
Тебя давно ищу я в поле бранном,
Тебя ищу среди кровавых сеч.
Тебя ли встретил ныне... Час блаженный!
О сын Саула! Я прославлюсь днесь;
Воитель, средь евреев вознесенный!
Могущий витязь, силу Хуса взвесь:
Один из нас, железом пораженный,
Один из нас падет без жизни здесь!»
Так Хус вещал... И с быстротой чудесной,
Как ярый вихорь, сжатый между гор,
Свистящий, воющий в юдоли тесной,
Как вод, гонимых бурею, напор,
Как в ночь ненастную перун небесный,
Слепящий блеском устрашенный взор, —
Так, славы пламенной алчбой объятый,
Нагрянул, вмиг и здесь, и тут, и там,
Вращая быстрый меч рукой крылатой,
На внука Киса твой потомок, Хам!
Разит то твердый щит, то шлем косматый:
Не слабым следовать за ним очам!
Чудесная, единственная встреча
Двух равных силой, доблестных бойцов
Сзывает зрителей сблизи, сдалеча,
Влечет с противных воинства концов;
И се, холмом хребет свой обеспеча,
Придал к земле муж славный меж стрельцов,
Князь Элисам, сражающий стрелою
В парении надоблачном орла;
Он ждет, — но не дивится праздный бою,
Нет! взором ищет Хусова чела,
И вдруг за свистнувшею тетивою
Завыла меткая его стрела!
Стрелу отвеял ветер; ниже рама,
На гибель Хусову окрылена
Неотразимым луком Элисама,
В десной сосец вонзилася она.
«Кто ты? [Гнуснее, чем грабитель храма],
Нет, не отвагой грудь твоя полна», —
Саулов сын воскликнул, раздраженный.
Но гневных слов воитель не скончал:
Глубокой язвой прежде пораженный
(Пылающий ее не ощущал),
Незапно хладным мраком покровенный,
Колеблется и возле Хуса пал;
Жестокой жаждой мщения боримы,
Вождя подъемлют с воплем на щиты,
Несут его младые филистимы
На грозные, седые высоты.
Но что? Ионафан неустрашимый!
Какой судьбою был постигнут ты?
От ярости противников безмерной
Тебя, сражаясь, отстоял Эман,
Оруженосец доблестный и верный;
Сквозь пожираемый пожаром стан
Изнес тебя, сокрыл во тьме пещерной,
Сам пал и умер от несчетных ран...
. . . . . . . . . . .
Воителей жестоких и надменных,
Ниспавших на Исраиль с высоты,
Не много здравых, целых и спасенных.
Далида, дева битв! едва и ты
Избегла рук евреев разъяренных
Под ризой распростертой темноты.
Аминадав, Саулов сын могущий,
Настиг тебя и, вознеся булат:
«Стой, филистим, беглец быстротекущий!
Настал твой час: погибни, сопостат!» —
Но шлем твой пал, он видит лик цветущий:
Окован, удивлением объят!
«Рази, еврей! — вещает дева брани. —
Нет, нашего стыда не преживу!
Жду смерти, как отрадной, сладкой дани;
Ее, как избавителя, зову.
Сама я под навес враждебной длани
Склоняю, радостна, свою главу!» —
Но витязь страстные подъемлет очи
К очам прелестным девы молодой;
Забыто все: мятеж ужасной ночи,
Погибших стоны, кровожадный бой,
За братьев месть, суровый образ отчий, —
Все, — он живет, он дышит в ней одной!
«О дева! ты свежее роз Сарона,
Кропимых чистой влагою росы,
Стройнее пальмы гордых рощ Эрмона,
Светлее звезд полуночных красы,
Твой голос соловья нежнее стона
В златые, предрассветные часы!
Сойди с коня, волшебница младая!
Царица! властвуй над моей душой;
Безбрежною любовию сгорая,
Счастливец, я невольник буду твой;
Вокруг тебя дыханье веет рая:
Пленен я, очарован я тобой!» —
Так говорит воитель исступленный;
Она ему внимает — и молчит.
Вдруг острыми бодцами окрыленный,
Содрогся конь и как перун летит:
Исчезла дева, как призрак мгновенный;
Вослед он смотрит, он тоской убит!
И се чудесный муж, седой и строгий,
Предстал незапно юноши очам:
«Почто стоишь? почто коснеют ноги?
Почто не мчишься по ее следам?
Зовут тебя ее златые боги!
Спеши! к господним отложись врагам!
Не медли: ты Саулово рожденье,
Достойный сын отступника-отца!
Отвергнул бог все ваше поколенье;
Не обратит вовеки к вам лица:
Его судеб услышь определенье,
Внемли глаголу гневного творца!
Бог предал в грешную твою десницу,
Надежду гордых Хамовых детей,
Евреев бич, друзей твоих убийцу;
Но ты не опустил руки твоей,
Ты пощадил рыкающую львицу:
Бог предает тебя на жертву ей!
Холмы Гельвуи! вас ли вижу ныне?
Ответствуйте: кто витязь сей младой?
Как кедр, он высился в своей гордыне!
Но пал, пожатый женскою рукой!
Не ветер, слышу, воющий в пустыне,
Исраиля несется плач и вой!»
Умолк. Но воин томными очами,
Как ото сна испугом пробужден,
Над долом, над утесом, над шатрами
Блуждает долго, в думы погружен.
Светило дня восходит за скалами;
Он идет в стан уныл и возмущен.
Очищен стан от пришлецов строптивых;
Огонь чудесно сам собой потух:
Восходит глас молитв благочестивых,
Младых евреев ликовствует дух,
Гул песней их, согласных и счастливых,
Живит и напояет жадный слух.
Саул в шатре, в главах Ионафана:
Воскормленный концом копья боец
Сложил величье и суровость сана,
Сложил и шлем, и грозный свой венец,
Ему нанесена любимца рана;
Не победитель он, он весь отец.
Он только сына чувствует страданье:
Сидит во тьме над отроком своим,
Сидит; хранит тяжелое молчанье,
То страхом, то надеждою борим,
Считает каждое его дыханье,
Дрожит... услышал: дышит вместе с ним!
В противном стане ужас и смятенье:
Воздвигнуться и обратить хребет
Готово филистимов ополченье,
И под Анхусов сумрачный намет
(Обуревает их недоуменье)
Стеклися воеводы на совет.
Вдруг раздались восторженные гласы;
Не престает все войско восклицать:
Как в летний день под быстрым ветром класы,
Так возроилась радостная рать!
Адер, царев советник сребровласый,
Вступил в шатер и начал так вещать:
«Анхус и вы, князья и воеводы!
Отриньте тяготу печальных дум.
Бывает ведро после непогоды;
Восстаньте, проясните скорбный ум!
Грядут от Гефа новые народы...
Встречающих вы слышите ли шум?
Их вождь подобится сынам Энака,[25]
Исчадиям младой еще земли,
Которые в глухую бездну мрака,
Огромные, на вечный сон легли;
Муж грозный, страшного лица и зрака!
Две тьмы за исполином притекли».
— «Друзья! — властитель прервал речь Адера. —
Друзья, насытить поспешите взор:
Страшилищу шесть локтей с пядью мера;
Власы его — густой, заглохший бор,
Врата градские — щит, шелом — пещера,
Глас — гром, ревущий средь дрожащих гор!»
Веселием лицо вождей суровых,
Веселием их сердце процвело;
Встают, текут из-под завес шелковых,
Возносят гордо ясное чело;
Ведут беседу о сраженьях новых,
Готовят новое евреям зло.
Уже никто не помнит пораженья,
Всех упояет будущий успех;
На бога сыплют грешники хуленья,
Подъемлют рать Исраиля на смех;
Все требуют, все жаждут нападенья:
Исполнило слепое буйство всех.
Но Фуд, вперяя в Голиафа взоры,
Шепнул Анхусу: «Светлый властелин!
В чужбине без довольства, без опоры
Мы гибнем меж утесов и стремнин;
Намокли нашей кровью дол и горы, —
Да прекратит войну удар один! —
Пусть Голиаф, оружьем покровенный,
Блестящий в злате солнечных лучей,
Сойдет во стан Саулов устрашенный
И так речет: «Найдется ли еврей,
Найдется ли меж вами дерзновенный
Изведать тяготу десницы сей?
Померимся! — и, если одолеет,
Покорствуя велению судьбы,
Никто противустать вам не посмеет,
И будем вам всегдашние рабы;
Но если предо мной не уцелеет,
Да будете рабами Хаму вы!»
Оставят ли наш вызов без ответа —
Мы победили: тот уж поражен,
Чья кровь огнем отваги не согрета,
Кто может быть угрозой устрашен;
Впадут ли в сети нашего навета —
Уже заране, мыслю, бой решен!»...
...Доселе я, могущие терцины![26]
На ваших звучных прилетел крылах.
Разнообразно-быстрые картины
Живописалися в моих очах:
В мечтах я почерпал цельбу кручины,
Веселье даже обретал в мечтах.
Не погасай во мне до совершенья,
Небесный, чистый пламень вдохновенья!
Пусть моего земного бытия
Оставлю некий памятник в грядущем!
Пусть оживу в потомстве дальнем я.
Восстав от гроба, в образе цветущем!
Всплыви, не погружайся, песнь моя,
В потоке том, без устали текущем,
Которого огромный, вечный шум
Глотает отзыв дел, и слов, и дум.
Тогда, сойдя к брегам реки молчанья,
К тебе приближусь робко, дивный Тасс!
Услышу мудрые твои вещанья,
Услышу твой сладчайший меда глас.
На тех брегах, исполнен трепетанья,
Поэты всех веков, увижу вас,
Сыны разноязычных поколений,
Но всех вас обессмертил тот же Гений!
На локоть опершись, среди цветов,
Не угрожаемых зимою хладной,
Гомер, священный праотец певцов,
Улыбкой озаряяся отрадной,
На сладость Ариостовых стихов
Склоняет слух внимательный и жадный;
Близ них стоит величествен, один,
Прославивший Каялу славянин.[27]
Но Дант и Байрон, чада грозной славы,
Под сумрачным навесом древ густых
Обители безмолвия — дубравы
Беседуют о горестях земных;
Мечтою шествуют вослед отравы,
Отравы, изливающей в живых
Весь холод тления, весь ужас гроба;
Главу склоняют, — умолкают оба.
Среди роскошных вас узрю равнин,
Вас, чистые и сходные светила,
Софокл, Вергилий, Еврипид, Расин!
Но близ Аристофана, близ Эсхила
Предстанет мне чудесный исполин:
Тебе подобен он, певец Ахилла!
Едва ли не достиг той высоты,
Которой обладал единый ты.[28]
Подъемля взор с поэта на поэта,
Влекомый душу высказать мою,
Сиянием их сладостного света
И взор и душу жадно упою.
Но Тасса тень, в тончайший блеск одета,
Меня усмотрит нового в раю;
Ко мне направит шаг свой бестелесный.
«Кто ты?» — речет с улыбкою небесной.
Уведает и кроткою рукой
Введет, введет меня в их круг священный,
Их окружусь блаженною толпой,
Восторгом непостижным упоенной,
И о певцах земли моей родной,
О вас, певцы отчизны незабвенной,
Услыша их приветливый вопрос, —
И там, и между ними буду росс! —
О Грибоедове скажу Мольеру,
И Байрону о Пушкине реку;
Поэт, воспевший в провиденье веру,
Воспевший сердца страстного тоску,
Жуковский! к барду, твоему примеру,
Любимцу твоему,[29] я притеку
И назову тебя... и тень святая
Былые звуки вспомнит среди рая.
Златое лето быстро протекло;
Провеяло над желтыми лесами
Холодной, влажной осени крыло;
Покрылась твердь густыми облаками;
Гусей станицу к югу повлекло:
С ружьем охотник бродит над холмами.
Дряхлеет мраком покровенный год:
Борей, исторгшись из глухой пещеры,
Браздит прозрачную равнину вод;
Пал на поля туман тяжелый, серый,
Зимы жестокой недалек приход:
Но близок день Любви, Надежды, Веры.
Святые сестры, дивная семья!
Небесная Премудрость вас родила:
Вас, чистые, вас призываю я!
Пусть надо мной почиет ваша сила,
Пусть озарится вами жизнь моя!
Вы будете души моей светила:
Когда неизреченная тоска
На стонущее сердце мне наляжет,
Когда иссякнет слез моих река,
Когда болезнь мое дыханье свяжет, —
Надежда! кроткая твоя рука
Мне вдруг безоблачную даль укажет.
И вслед за нею тихая Любовь:
Уже спокоился мятеж сердечный,
Спокоилась неистовая кровь;
В ее ногах я сплю, дитя беспечный;
Всех тех, кого любил я, вижу вновь,
Мне возвратил их всех отец мой вечный.
Явилась Вера радостным очам,
Уста раскрыла вестница господня, —
Склоняю слух к ее златым устам.
Нет! создан я не только для сего дня;
Подъемлю взоры смело к небесам;
Редеет тьма, замолкла преисподня.
С таинственной, надзвездной высоты,
Где созерцаешь образ всеблагого,
По их следам да притечешь и ты,
София! в область сумрака земного;
И пусть мои все мысли, все мечты
Проникнет ток сияния святого!
Возьму псалтирь я, вдохновен тобой,
Тобой единою руководимый;
Над тлением, и скорбию, и тьмой,
Как лебедь, блеском солнечным златимый,
Так воспарю и глас воздвигну мой,
В безбрежном море радости носимый.
Несозданным сияет светом ключ,
Которым ангелов поишь небесных.
Из-за печальных и ненастных туч,
В глухую ночь пределов мира тесных
Простри ко мне хотя последний луч,
Последний луч твоих лучей чудесных:
Да обличу кичливых слепоту,
Да мощь поведаю души смиренной;
Да воспою достойно битву ту,
В которой пал, Давидом пораженный,
Пал и покрыл всю поля широту
Живого бога хульник дерзновенный!
Но прежде успокою слух и взор:
Исчезни блеск и звон войны кровавой,
И ты сокройся, витязей собор,
Воспитанных и воспоенных славой!
Взошел я на вершину злачных гор,
Вступил в беседу с шепчущей дубравой;
Брожу вослед сребристого ручья,
Журчащего средь камышей шумливых;
В твоей тени возлягу, древ семья,
Приют прохладный пастырей счастливых! —
Светает день... Кого же вижу я?
Кто юный пестун оных стад игривых?
Он на скале высокой воссидит,
Ее же вожделенными лучами
Воскресшее светило дня златит;
Дыханье утра тешится власами,
Глава подъята, лик его горит,
И по струнам он бегает перстами:
«Благослови, душа моя![30]
Воспой создателя вселенной;
Владыку мира славлю я:
Велик, велик неизреченный!
В сиянье славы бог одет;
Воздушною повитый бездной,
Как в ризу, облаченный в свет,
Он рек безмерной тверди звездной —
И се раскинулась в шатер!
Грядет: из выспренних селений
На крыльях ветра ход простер,
И тучи — ног его ступени,
Рабы его — полки духов;
Его слуга — крылатый пламень:
Велит — и на лице лугов
Струит потоки твердый камень;
Велит — и, восстонав, назад
Стремятся трепетные воды;
Велит — и вздрогнет бледный ад,
И двигнутся столпы природы!
О боже! Землю создал ты,
И не разрушится твердыня;
И ты ж послал от высоты
Шумящий дождь — и пьет пустыня:
Онагры ждали в тяжкий день,
Послышали — бегут с утеса;
Примчался пес, притек елень,
Волк жаждой привлечен из леса, —
Всех утоляет щедрый бог.
На крутизне ж витают птицы,
Смеется вихрям их чертог;
Средь скал поют восход денницы.
Господь траву дает стадам.
Он землю всю питает с неба;
Растит вино на радость нам,
Растит златые класы хлеба;
Пшеница сердце подкрепит,
Багрец блестящий лозной влаги,
Сверкая, взоры веселит,
В душах возжжет огонь отваги.
Не ты ли, боже! насадил,
Вспоил дождем, питал туманом,
Грел теплотой благих светил,
Воздвигнул кедры над Ливаном?
Их ветви клонятся от гнезд:
В них шум и свист и щекот слышен;
Но дом орла в соседстве звезд
Над всех жилищами возвышен.
Обитель серны высота;
Под камнем дремлет заяц скорый;
Не жизнь ли полнит все места,
Поля, холмы, долины, горы?
Всем основал всевышний грань,
Связует все предел священный,
И не воздвигнутся на брань,
Не истребят красы вселенной.
Быть мерою времен луну
Творец повесил средь эфира;
Возводит солнце в вышину,
Не солнце ли зеница мира?
Оно познало свой восток,
Познало бега и покоя
Положенный из века срок
И в час свой гасит пламень зноя.
Господь подернет небо тьмой:
Тогда наступит время нощи
И звери выступят толпой
Из тишины дремучей рощи.
Но что? подобный грому рев!
Свирепым ошиба размахом
Разит бока крутые лев:
Все кроются, объяты страхом.
Встает обильной гривы влас,
Горящий взгляд во тьме сверкает;
Он к господу подъемлет глас:
Его утробу глад терзает.
Проснется вновь веселый день,
И сонм отступит кровожадный;
Подастся вспять в лесную тень,
Возляжет в темноте прохладной.
С одра воздвигся человек
И бодро, радостно и смело
На деланье свое потек,
До вечера исшел на дело.
Сколь все велико, боже Сил,
Все сотворенное тобою.
Ты все премудро совершил
Могучей, щедрою рукою.
Созданий тьма за родом род
Здесь, на лице пространной суши;
Но и в обширном поле вод
Живут бесчисленные души.
Сонм кораблей в волнах бежит;
В сиянии полудня блещет
Ругающийся морю кит
И столп воды до облак мещет.
Всех ты хранишь, властитель всех,
Все от тебя приемлют дани:
Отваги, здравья, яств, утех
Твои их исполняют длани.
От них ты отвратишь ли лик —
Они трепещут, жертвы страха.
Незапный трепет их проник;
Речешь — исчезли, нет и праха...
Пошлешь ли духа твоего?
Он распрострет над бездной крилы,
Под дивным веяньем его
Вселенна встанет из могилы.
К хребтам ли прикоснешься гор —
И воздымились во мгновенье!
На мир ли бросишь гневный взор —
Колеблет мир твое воззренье!
Возвеселится о делах
Своей десницы благ податель:
Он славится во всех веках,
Да хвалится вовек создатель!
Пока не пала жизнь моя,
Пока дышу и существую,
Пою господню милость я,
Горе подъемлю песнь святую!
О, да преклонит кроткий слух
Всевышний на мой глас смиренный!
В груди моей взыграет дух,
Святым восторгом упоенный!
А вы исчезните с земли,
Толпы хулителей строптивых!
Чтобы, как не были, прошли
Дела и память нечестивых!
Благослови, душа моя!
Благослови творца вселенной!
Владыку мира славлю я:
Велик, велик неизреченный!»
Так пел Давид всевышнего дела,
Так возносил к благому глас хвалений:
Так жизнь Давида, как ручей светла,
Текущий вдаль из-под древесной сени,
В драгой отчизне, мирная, текла
Средь сладостных о стаде попечении.
Но катится свирепый гром войны:
Уже под ним стонает Иудея;
В Сокхофе варвары ополчены,
В юдоли Телевинфа рать еврея.
Исшли на брань из лона тишины
Старейшие три сына Иессея.
Однажды созданный Воозом кров
Был озарен вечерними лучами;
В огне златых и чермных облаков
Светило дня тонуло за горами)
Давид с покрытых сумраком лугов
За стадом шел нескорыми шагами,
И ждал Давида во вратах отец:
«Заутра в путь отыдешь без медленья;
Рабыням же предашь своих овец.
В сию годину скорбей и смятенья
Могу ли знать, что мне послал творец?
О чадах сердце жаждет извещенья!
В долину Телевинфа потеки:
Там узришь стан евреев укрепленный;
Там братья примут от твоей руки
Дар, среди нужд военных вожделенный!
Хлеб... десять их, и вретище муки,
И весть подашь им с родины священной»...
...Но что? не стая ль вольных лебедей
Воссела там под черными скалами?
Не снег ли вдруг от солнечных лучей
С вершин отторгся, пал и над долами
Раскинул скатерть белизны своей?
Или жена прилежными руками
Блестящий холст простерла по лугам?
Евреев стан, врагами утесненный,
Вдали предстал Давидовым очам:
Шаги удвоил путник ободренный,
Достигнул рати, стал и по шатрам
Душою долго бродит изумленной.
Потом он ношу стражу поручил,
А сам, о братьях всюду вопрошая,
В могущий полк Иуды поспешил;
С улыбкою вослед ему взирая,
Склоняются на копья мужи сил.
Обрел же вскоре юноша Самая.[31]
Притек и доблестный Аминадав,
И Асаил явился без медленья,
И с ним Авесса, в длань иную сдав
О ратниках подручных попеченья;
Коснеет лишь суровый Элиав:
Он на противном крае ополченья.
И братьев обнял пастырь молодой
И вопросил о здравьи, о печали,
О радости их жизни боевой;
С весельем братья брата извещали
И речь простерли о стране родной, —
Но вдруг их крики дикие прервали!
С утеса, мнится, двигнулся утес:
С горы ступает Голиаф надменный;
Грядет, главу вздымает до небес,
Поножами голени покровенны;
Пять тысяч сикль его кольчуги вес,
В железо весь одет, но не отягченный.
Широкий щит висит с его плеча,
Огромный меч опоясует бедра;
Он стал, в броне блистая и звуча,
И, водрузив копье в земные недра,
Подобное орудию ткача,
Потряс пернатый шлем, как ветви кедра.
Младой оруженосец с ним притек,
И сам боец, противникам опасный;
Но Голиаф уста разверз и рек
(Смущает души глас его ужасный!):
«Меж вами есть ли смелый человек,
Найдется ли меж вами витязь красный.
Который бы померился со мной?
Почто исшли вы? мне вы возвестите!
Почто восстали шумною толпой?
Сражаться с филистимами хотите...
Не филистим ли вас зовет на бой?
Зову и жду вас и готов к защите:
К вам исхожу четыредесять дней,
И в день двукраты... исходить доколе?
Что медлите? Пусть доблестный еврей,
Боец, избранный по всеобщей воле,
Испытанный средь вражеских мечей,
Меня единый встретит в ратном поле!
И буде в битве превозможет он,
Пред вами мы преклонимся главами,
Признаем вашу власть и ваш закон,
И будем вам безмолвными рабами!
Но ваш ли витязь понесет урон —
Да властвуем, евреи, мы над вами!»
Умолк. Никто ему не отвечал;
Он покивал строптивою главою,
Подвигся вспять, но возопил со скал:
«Уничижен Исраиль в день сей мною!»
Но на чудовище Давид взирал
И воскипел могущею душою...
...«Врагу ли нет противника меж вами?» —
Отважный отрок робостным мужам
Вещал нетерпеливыми устами.
«Маное пал, Халев и Фагаил:
С последней битвы тягостная рана, —
Ответствует Давиду Асаил, —
Повергнула на одр Ионафана;
Привесть же к войску толпы новых сил
Царь возложил на храброго Масмана».
Но вождь Иуды здесь и, слышу, здрав!
Хулы бесстрашный брат мой недостоин;
Саулова глагола ждет Йоав,
Готов, но в крепости своей спокоен.
Владычное ж вещание прияв,
Без трепета изыдет смелый воин.
В объятьях нежных сладостной рабы,
Из области Анхуса увлеченной,
Не помнит славы, позабыл борьбы
Авиезер, когда-то дерзновенный;
Сын Нира[32] не избегнул бы судьбы,
Но цел, отказом царским сохраненный;
В Гавае защищает дом царев
Могущий витязь, доблестный Ванея;
Другие ж, на ужасного воззрев,
Отходят все, дрожа и цепенея;
Но сам ею ты слышал грозный рев,
Но сам ты видел страшный зрак злодея!»
— «Что сотворите мужу, — рек пришлец, —
Который варвара убить успеет?
И кто сей необрезанный боец,
Что поносить наш полк священный смеет?
Господь противник дерзостных сердец:
Пред богом ли надменный уцелеет?». ..
...С весельем внял Саул его словам,
«Стыдом не будем более теснимы! —
Вещал. — Пусть смелый муж предстанет нам!»
Желаньем зреть бесстрашного томимы,
Все ожидают мощного борца....
Какое ж их объяло изумленье,
Когда узрели образ пришлеца:
Склоненный взор, и кротость, и стыденье,
Румянец сладостный его лица
И нежных, шелковых власов волненье!
Но пребывают в мраке слепоты:
Из памяти вождей и властелина
Господь изгладил юноши черты.
О Царь! не ужасайся исполина!
К нему твой раб изыдет...
Детищ ты,
Избрала же не детища чужбина!
Когда твой раб овец отцовских пас,
Медведица на стадо нападала;
Во тьме ночной подъемля грозный глас,
Лев прядал чрез ограды и забрала,
Но бог тогда был мой покров и спас,
В груди моей душа не унывала!
Вставал я, к зверю поспешал на брань,
Добычу исторгал ему из зева...
Противится? простру без страха длань,
Не убоюся яростного рева,
Давлю его, тесню его гортань
И череп сокрушу о корень древа.
Притек безумец из среды врагов,
На полк живого бога рек хуленье:
Но тот, который от свирепых львов
Не раз являл мне дивное спасенье,
Предаст мне гордость Хамовых сынов;
С Исраиля сниму я поношенье.
Стяжал твой раб медведицу и льва:
Строптивый будет, как от них единый!
Не он ли буйные подъял слова
На бога, пестуна моей судьбины?
В защите господа моя глава:
Погибнет нечестивый сын чужбины!
Еврейские безмолвные князья
К устам его склоняются главою;
Умолк и ждет. «Отважна речь твоя! —
Саул промолвил. — Но господь с тобою!
Иди! смиренный, преклоняюсь я
Пред волею всевышнего святою».
И повелел рабам, и принесли
Меч, медный шлем и медную кольчугу,
И юношу в оружье облекли. ..
...И не вступал Давид с князьями в речь:
Безмолвствуя, цветущий ратоборец
Съял бремя меди с необыкших плеч,
Блях хитростную связь, цепей и колец;
Вручил рабам и шлем, и щит, и меч
И снова пастырский взложил тоболец;
В него пять гладких камней погрузил,
Избранных им со тщаньем у потока,
И се почиет, полн надежд и сил;
И в тихом сердце не страшится рока.
Еще же мирный блеск ночных светил
Не померкал пред пламенем востока,
Не процвели зарей вершины скал,
Когда с одра, бестрепетный душою,
Боец для битвы роковой восстал
И господа усердною мольбою,
Молитвой сердца чистого взыскал;
Снабдил же пращу новой тетивою...
...Один, в темнице, узник безнадежный,
Воздвигся я и начал песнь сию,
Усладу сердца в горести безбрежной;
О радость! ныне оживлен пою:
Давида я поведал упованья,
И что ж? мои смягчилися страданья!
Кто скажет, где те струны мне обресть,
Которые б восторг мой прозвучали?
Ко мне ль домчалась от родимых весть?
Меж нами не пространство темной дали?
С Днепра их гласы долетят ко мне;
Летите, гласы! жду вас на Двине!
Бывало, с ужасом несутся думы
В суровую и мразную страну,
Несутся в край изгнания угрюмый.
«В пустыне буду вянуть и засну,
Исчезну, как мгновенный блеск зарницы,
Никто не посетит моей гробницы!» —
Так я вещал в убийственной тоске,
Вещал; но царь ко мне приник с престола:
Царево сердце в божией руке —
Уж тает от владычного глагола
Седая мгла моих печальных туч:
Сияет из-за них надежды луч!
Сияй, не погасай, о луч прекрасный!
Меня для жизни новой воззови,
Для жизни тихой, сладостной и ясной,
Для новой жизни мира и любви!
С младенчества я окружен был мраком;
Но счастья не хочу назвать призраком.
Пусть отлетит губитель сердца — страх!
Желаю верить в счастие земное:
Или оно не в радостных трудах,
В восторгах чистых, в дружбе и покое?
Есть счастье... рано ль? поздно ли? оно
И мне, быть может, будет же дано!
Не так ли после полудневной бури
Небес вечерних улыбнется свод?
Смеется лик безоблачной лазури,
Трепещет и блестит равнина вод,
Цветы подъемлются в юдоли злачной,
Сверкает на древах жемчуг прозрачный?
Но ты, о боже! слабого прости:
Сколь часто я под бременем страданья,
Не постигая твоего пути,
И унывал, и воздвигал стенанья,
И, трепетен, в тебе искал отца!
И ты, отец! ты миловал слепца!
Да помню же под игом испытаний,
Когда пошлешь и новые борьбы,
Да не забуду всех твоих даяний!
Благ, вечно благ закон твоей Судьбы.
О! просвети мои слепые вежды
Любви сияньем, Веры и Надежды!
Сыны земли прикованы к мгновенью,
Для смертных темен и грядущий час;
Но ангелов таинственному зренью
Является сокрытое для нас:
Они свидетели времен рожденью,
Веков-младенцев слышат слабый глас;
Сидят, приемлют их из колыбели,
Качают и над спящими поют.
Событья под рукой духов созрели,
Судеб святую нить они прядут;
Всевышний возглаголил — полетели,
Вселенной, что предвидели, несут!
Спадет ли с человека в зев могилы
От праха взятый, временный покров? —
Тогда дремавшие проснутся силы,
Растает мгла тяжелых облаков,
Душа расширит радужные крилы
Над бездной лет, над почию миров.
И пленники глухих пещер геенны[33]
Предвидят образ будущей судьбы,
Но образ их паденьем искаженный;
Вотще их знанье! буйные рабы
Подъемлют брань на промысл неизменный,
На грозный рок безумныя борьбы.
Есть в аде беспредельная пучина:
Стоит над нею недвижимый мрак,
Клокочут там огонь, смола и тина;
Туда повергся дерзостный Знак,
Туда поверглось племя исполина,
С лугов нечестия пожатый злак.
Пред шумным Голиафовым паденьем
Был слышен долгий, долгий, дикий вой
Над безобразным яростным волненьем,
Над пламенным лицом пучины той:
«Восплачь, тягчимый скорбью и мученьем
Знак! погибнет внук последний твой».
И се из бездн пылающего мрака
Воздвиглась богоборная глава
Огромного, ужасного Знака.
«До звезд вздымались мощные древа;
Но бытия их не найдут и знака,
Их след поглотит жадная трава;
Над кедром сверженным восстали трости,
Главой кивая, легкие, звучат.
Моих потомков крепостные кости
В глубоких, темных пропастях лежат.
Приидет час: из стран далеких гости,[34]
Которых бледный воспитал Закат,
Изроют их; и что ж? полны сомненья,
Сраженные страшливой слепотой,
Бессильные, ничтожные творенья
На остовы воздвигнут взор тупой,
Пройдут и не признают поколенья
Сынов великих матери младой![35]
Гонитель чад моих, ты, рок свирепый,
Тебе ли покорюсь без бою я:
Не полночь ли? отдвигнуты заклепы;
Над миром, ад! простерлась тьма твоя;
Душа покинет страшные вертепы,
Изыдет из геенны тень моя».
Воспрянул — и пучина воскипела:
О дно упершись, подняли чело
Все узники плачевного предела;
Страшилище к исходу потекло, —
От стоп его геенна зазвенела,
Вослед завыло адово жерло.
Лежал, обремененный сном свинцовым,
Знака правнук, грозный филистим
(Он был румянцем покровен багровым,
Зловещим был видением томим);
С челом, объятым тьмой, с лицом суровым,
Исшлец из гроба, предок стал над ним.
«Дрожи, — вещал, — потомок злополучный!
Погибелен тебе грядущий день.
Заутра битв раздастся голос звучный. ..
О сын мой! душу в глухоту одень
Или падешь, подобно жертве тучной,
Падешь — и в ад твоя низыдет тень»...
...«Отец! — вещает Голиаф печальный. —
Знай, не изыду я до утра в бой;
Поныне слышу голос погребальный,
Которому я внял во тьме ночной:
Энак (не я ль его потомок дальний?)
Предстал мне, проклял день сей роковой».
— «О нас ли, смертных, в небе лучезарном,
О нас ли кто радеет в царстве тьмы?—[36]
Фуд молвил по молчании коварном. —
Мой сын! творцы судьбины нашей — мы!
Что пользы в идоле неблагодарном?
Кого спасли дубравы, капища, холмы?
Мечтанья, сны, предчувствия ничтожны:
Творцы их — чрево, кровь, сердечный жар.
Полночный призрак, суетный и ложный, —
Души отягощенной дым и пар.
Грядущего предвестья невозможны.
Не счастлив ли последний твой удар?
А ты тогда не презрел ли виденья?
И в час благий: погибнул Галаад!
Какие ныне поздние сомненья
Тебя, бойца бесстрашного, страшат?
Тебе ли, сильный, ведать спасенья?
Верь, ты и днесь прославишь свой булат!
К тому же Хус восстал с одра недуга;
Он всем твоим завидует делам;
Отказ твой будет гордому услуга,
Он полетит к исраильским шатрам. ..
Внемли словам заботливого друга:
Стяжи вернейшую победу сам!
И вот и Галаад, тобой убитый,
Сам пал за вольность родины своей,
Не вверил темному своей защиты
(Я мню: ты не забыл его речей):
Врагов избранник муж не знаменитый,
Боец, не искушенный средь мечей».
И се, вещаньем старца распаленный,
По-прежнему мечтами обуян,
По-прежнему свирепый и надменный,
Течет к шатрам Саула великан.
Иди на гибель, хульник дерзновенный!
Насытится твоею плотью вран!
С крутых холмов, с утесов возвышенных,
Глаголам хитрым Фудовым внемля,
Воздвиглись сонмы сил иноплеменных;
Под их стопами вздрогнула земля:
Но близок час могиле обреченных;
Их примет гроб, пожрет и червь, и тля.
Сидели по склонению забрала
Ряды еврейских доблестных вождей.
Вся рать единоборства ожидала;
Легло молчанье на уста мужей,
И каждая тяжеле грудь дышала,
И каждый был боязни полн еврей.
Со скал спустились филистимы тьмами,
Сошли с утесов шумные бойцы,
Полмесяцем восстали над холмами.
По их следам явились пришлецы
С обремененными сребром руками —
На куплю пленных тирские купцы;
Рекли: «На кораблях быстротекущих
В страну чужую, в землю Хеттиим,[37]
Прелестных дев и юношей цветущих,
Мы их в Египет, в Ливию умчим;
Рабами будут эллинов могущих,
Арабам, эламитам[38] продадим».
Но посмеялся бог их помышленью:
Кровавая постигнет их корысть;
Строптивые прострутся в жертву тленью.
«В сей день нечестью длань свою изгрызть,
В сей день погибнуть злобе и киченью:
Их ад поглотит!» — рек господь, — и бысть!
С надеждой твердой, с верою горящей,
С безоблачным, сияющим челом,
С душою чистой, над землей парящей,
Приосеняем божиим крылом,
Грядет Давид, вооруженный пращей,
Вооруженный пастырским жезлом.
На отрока взирает воин каждый.
«Взгляните! — мужи говорят мужам. —
Боец, как он, является однажды;
|Красы подобной не видать векам!»
Полны все очи одинакой жажды,
Он дорог всем исраильским сердцам.
Но царь вещал: «Евреев предводитель!
Поведай мне, кто юноши отец?»
Сын Ниров отвечал: «Живи, властитель!
Но нет! не знаю, кем рожден боец».
Сокрыл от них Давида вседержитель:
Не познан был в воителе певец.
А Голиаф, вздымаясь как бойница,
С презреньем на противника воззрел:
«Кто ты? — он рек, — дитя или девица?
От матери ли ты бежать успел?
Но не лозу несет моя десница:
Птенец безумный! дерзок ты и смел.
Ты не надейся от меня пощады,
Нет! вкусишь жало моего копья!
Не ты ли защищаешь ваши грады?
Бойца евреев пощажу ли я?
Под странничьей ногою гибнут гады:
Тебя ли не попрет нога моя?
Но как в душе не ощущать смущенья?
Не смертная ли надо мной гроза?
Так, мнится, я погибнул без спасенья!
Очам ли верить? Ад и небеса!
Его оружье — палица, каменья!
Ужели ты исшел противу пса?»
— «Нет! ты и пса презреннее и злее!» —
Ответствует язычнику Давид.
Немая ярость вспыхнула в злодее,
Лицо чернеет, дикий взор горит:
Столь гибельно в питомце блата, змее,
Подъявшемся на ошиб, яд шипит.
«Чтоб пали на тебя, — вопил, — все кары!
Чтоб ты в мученьях медленных издох!
Да устремит в тебя Дагон удары!
Да сокрушит ничтожного Молох
В объятьях рдяных, пламенный и ярый![39]
Гряди: услышу твой стенящий вздох!
Прикрыт не будешь погребеньем честным:
Так, если мой булатный меч не туп,
По темным дебрям, по степям безвестным
Разброшу твой лишенный вида труп;
Зверям земным и птицам поднебесным
На снедь извергнешься, одетый в струп!
В песках пустыни грозной и плачевной,
В жилище гладных львов и смрадных змей,
Тебя рассыплет в пепел луч полдневный:
Не соберут друзья твоих костей.
Тебя ли от моей десницы гневной
Укроет бог Иаковлих детей?»
Ответ же был воителя младого:
«В железо ты и медь закован весь,
Ты щит несешь, висит с бедра крутого
Блестящий меч; без них стою я здесь;
Но знай: стою во имя пресвятого,
Которого уничижил ты днесь!
Хранит всевышний наше ополченье:
Он ныне руку укрепит мою,
Тебя предаст мне в смерть и посрамленье;
Тебя, иноплеменник! убию,
Волкам и вранам брошу на съеденье,
Сниму строптивую главу твою!
Внемли: степным гиенам пир устрою,
Орлы пресытятся от ваших тел:
Падут! твои друзья падут с тобою!
Дрожите, варвары, ваш час приспел!»
И мир речет, испуганный молвою:
«Не от мечей спасенье, не от стрел.
Но всемогущ евреев защититель,
Иаков, преткновенье гордых ног,
В Иуде есть владыка и спаситель,
Покров Исраиля господь и бог!
Их бог велик: он злобных сокрушитель!
И кто ему противустать возмог?»
Исчадье вод, и вихрей, и тумана,[40]
Сгущенный в воздухе кипящий ключ,
Несется столп над бездной океана;
Главой касается громовых туч;
Над ним тяжелым мраком твердь заткана.
Средь тьмы суровой умер дневный луч.
Грядет, шагает, страшный и высокий,
Перунов, ужаса и смерти полн;
Падет, изрыгнет шумные потоки
В отверстый зев ревущих, ярых волн:
Молися, мореходец одинокий!
Дрожи, дрожи: погибнет утлый челн!
Ему подобен, шумный и огромной,
Для зрения гора, не человек,
Повит грозой, сверкающей и темной,
К бойцу младому Голиаф потек:
Объял сердца евреев трепет томной,
Их лица в бледность мертвую облек.
Спешит Давид к неистовому внуку
Энаковых огромных, шумных чад;
За камнем опустил в тоболец руку,
Взвил пращу и, подавшися назад,
Метнул... Свистящему внимают звуку;
Дол застонал, стенанью вторит ад:
Пал Голиаф! Прах помрачил равнину.
Могущей, быстрой окрылен рукой,
Под шлем вонзился камень исполину.
Но укрепился витязь молодой:
Метнул, еще, — и молвил: «Не покину!»
И враг лежит недвижный и немой.
Тогда Давид, исполнен силы новой,
К нему стремится жизнь его пресечь:
Уж не восстанет исполин суровой!
С его бедра Давид отторгнул меч,
Занесся над главой его багровой,
Взмахнул и отделил главу от плеч.
В тот миг земля почула содроганье,
Издал глухие гласы мира свод,
Послышалось как бури завыванье,
Как жалоба пустынных, диких вод:
О сыне то Энаково рыданье;
Стонает исполинов древний род.
Побед Давида славное начало
На громоносных, радостных крилах
В страны, в века, в языки прозвучало;
Живет из рода в род во всех устах;
И не оно ль тогда пред ним сияло,
Когда воспел он на златых струнах:
«Злодея зрел я; яко кедр Ливана,
Он, гордый, воздвигался до небес,
Челом разрезывал валы тумана
И осенял и холм, и дол, и лес,
И руки простирал до океана;
Но мимо я протек, и се — исчез!»[41]
Враги же, сражены борца паденьем,
Не верят долго собственным очам,
Взирают, скованы оцепененьем,
Но вдруг возникли вопли по холмам:
Все свеялися, будто дуновеньем,
Все вверилися трепетным ногам.
Слух, душу оглушал побег мятежный
Дрожащих, бледных Хамовых сынов;
Подобилось равнине вод безбрежной,
Где вал ударит о хребет валов,
Взревет и распадется пылью снежной,
Смятенье их испуганных полков.
Исчезло всякое меж них различье,
Все ужасом одним увлечены;
Не так ли нападение лисичье
Услышится средь темной тишины —
Воскрикнет, вострепещет стадо птичье
И разлетится врознь во все страны?
Потряс Исраиль шумные знамена,
Иуда грозную хоругвь развил;
Вослед врагам вопили все колена,
Весь сонм еврейских браноносных сил.
Летят: коней их покрывает пена;
Прах от копыт сиянье дня затмил.
Мечи, свистя, исторглись из влагалищ,
В хребет бегущих тучи стрел визжат,
Раздался копий стук и звон чингалищ,
Теснину полнит рокотом булат.
Проснулись враны средь своих виталищ,
Взвилися, небо крыльями мрачат.
Здесь всадников убитых топчут кони,
Там с мертвыми живой повергся ниц:
Бесстрашный гибнет в тщетной обороне
От ослепленных ужасом убийц;
Повсюду брошены щиты и брони,
Повсюду груды сбруй и колесниц.
Как в веяньи падут из плевел зерны,
Как крупный град падет от облаков,
Так падают враги в поток подгорный;
Не в холм ли обратился каждый ров?
От крови их поля и долы черны,
Одето трупами лицо лугов.
Саул зовет, зовет по колесницу,
Нетерпеливый в быструю воссесть,
Нагнать бегущих бледную станицу,
Разлить кровавую меж ними месть.
Давид же рек, прияв главу в десницу:
«Царю да будет торжество и честь!»
Идет; увидел очи властелина —
И в прах повергся, и глагол подъял:
«Будь счастлива вовек твоя судьбина!
Чтобы подобно каждый враг твой пал!
И се, я обезглавил исполина».
— «Чей сын ты, юноша?» — Саул вещал.
Твой раб последний в чадах Иессея.
Тогда незапно слепоты покров
Упал с очей венчанного еврея;
Он молвил: «Сладостных певец стихов!
Не ты ли, звуками небес владея,
Сражал смущающих меня духов?»
Но в оный час с Давидовой душою
Душа царева сына сопряглась;
Любовью чистой, твердой, роковою
Их души сочетались в оный час...
[В] .......! Не любовью ли такою
Связали наши ангелы и нас?
Увы, мой брат! навеки ли разлука?
Или уж не узрю твоих очей?
Уж не услышу сладостного звука
Мне снами вторимых твоих речей?
Почто не одному мне скорбь и мука?
Почто участник ты судьбы моей?
Без друга сиро сердце во вселенной,
Без друга мир одеян хладной тьмой;
Не дорог дар, никем не разделенный;
Не в дружбе ли блаженство и покой?
И что сравнится с радостью священной
Души любимцу жертвовать собой? ...
Пронесся испытания и плена
Суровый, памятный для сердца год.
Пред господом я преклоню колена:
Пред ним, как ток ревущих, многих вод,
Как листвия, падущие с дубравы,
Проходит век за веком, род и род;
Пред ним языки, лета и державы
Бегут, как прах от путниковых ног,
На них взирает из жилища славы
Объятый неприступным светом бог!
Но промысла, судеб его священных
Постичь никто из смертных не возмог:
Не слушает желаний дерзновенных,
Слепым не внемлет благостный мольбам;
На голос вздохов тихих и смиренных
Он в самом зле готовит благо нам:
Не сбудутся надежды и мечтанья,
Но радость дастся страждущим сердцам.
Боязни полн, исполнен ожиданья,
Тебя, год новый! вижу пред собой:
Скажи, мои свершатся ль упованья?
Созреет ли растущий подвиг мой,
Мой труд, который мыслями лелею,
Который грею любящей душой?
Разгадывать грядущее не смею:
Со скал срывает кедры и дубы,
Сорвет, быть может, и мою лилею
Полет всесокрушающей судьбы!
Быть может, скоро я в гробнице жадной
До воскрешающей засну трубы;
И вновь наступит год; но ветер хладный
Промчится бурный над моим холмом;
С креста воскрикнет ворон плотоядный,
Слетит; восстанет снег густым столпом,
Взыграет, шумен, и мою могилу
Завеет белым, воющим крылом.
Что будет — будет: но доколе силу,
Доколе жизнь дарует мне творец
И взор подъемлю к дневному светилу,
Да буду благости его певец!
Бессмертен боле самого поэта
Рукой поэта сорванный венец!
Была пустыня сумраком одета,
Саул дремал в кругу мужей своих;
А ненавистник истины и света,
Внимателен, и молчалив, и тих,
Как ястреб, плаватель страны воздушной,
С громовой тучи взор простер на них,
Простер и с высоты спустился душной;
Повел рукой, и призрак стад возник,
И следует за ним, ему послушный.
И человеческий приемлет лик,
Оделся в образ Сирина лукавый.
Явился старец в демоне — Доик,
Доик, жилец бессолнечной дубравы,
Суровый мсков Сауловых пастух,
Муж, для кого и скорбь, и смерть забавы:
Для гласа жалобы и нем, и глух,
Пролитье крови зверский Сирин любит,
В груди его бесчеловечный дух.
Исшлец из ада в рог пастуший трубит,
Равнину оглашает дикий гул...
Не пробуждайся! он тебя погубит:
Спи крепким сном, несчастливый Саул!
Но зов в седой степи завыл трикраты;
Саул чело подъемлет и вздохнул;
Воспрянул, хладным ужасом объятый:
«Кто ты? почто тревожишь сон царев?
Ответствуй, скрылись ли где сопостаты?
Ужели мало их карал мой гнев!»
— «Доика ли не познаешь, властитель? —
Вещал, на жертву скорбную воззрев,
Убийца душ, коварный искуситель. —
Опасны... нет! не чуждые враги,
Но некто, хлеба твоего делитель,
Сопровождающий твои шаги:
Его могущим превозносят всюду,
От рук его главу твою бреги!
И я ль его помазанье забуду?
Помазан втайне дерзостным жрецом,
Уже он обольстить успел Иуду,
Он уловил отеческий твой дом;
Колеблются Рахилины колена...
Мне молвить ли? с возвышенным челом
Восстанет вскоре явная измена, —
Или я не слыхал: «Не царь, нет, он
Исраиль спас от пагубы и плена».
Властитель, стадо соберу в загон;
Я пастырь: предлагать советы мне ли?
Безмолвье мне положенный закон».
Умолк. Саула члены цепенели,
Рука, дрожа, хваталась за кинжал,
Ланиты мрачным багрецом горели,
Огнем перуна грозный взор сверкал.
Но занялось мерцание рассвета —
Лукавый из очей его пропал.
Заутра глас веселого привета,
И струн бряцанье, и кимвалов звон;
Юдоль пред градом тканями одета,
Народ стекается со всех сторон:
В руках их веют ветви древ душистых,
Воителей встречает Гаваон.
На крыльях ветра, мощных и гласистых,
Летит безбрежный, благозвучный крик,
И с гор цветущих и долин лесистых
Дух песней громкий, радостный возник;
Под сению небес златых и ясных
Предстал очам Саула стройный лик;
На песнь еврейских дщерей сладкогласных
Властитель чад Иаковлих приник.
«Лес и горы, торжествуйте!
Смейтесь, долы и холмы!
Села и града, ликуйте!
Мощь Саула славим мы:
Мощь царя, владыки сила
Тысячи врагов сразила,
А рука Давида тьмы!» —
Так сонм воспел и жен и дев прекрасных,
Скакал и громко ударял в тимпан;
Им вторил звучный строй цевниц согласных,
Меж тем унылый, тягостный туман
Подернул взоры правнука Рахили;
Он в дом вступает, гневом обуян.
«Какою славой отрока почтили! —
Воскликнул, в думы скорби погружен. —
Мне тысячи, ему же тьмы дарили:
Он гордость всех исраильских знамен;
Недостает счастливцу только мало,
И был бы он на царство вознесен!»
Вдруг исступленье на царя напало,
В чертоге начал, дикий, прорицать,
Его наитье духа колебало;
Взываньям охраняющая рать
Вняла: рекли Давиду без медленья,
Давид спешит цельбу ему подать.
Но всуе глас святого вдохновенья
Воздвигся со златых, могущих струн:
Не ныне им уступит Дух Затменья!
Изгнанный из Саула много лун,
Скитался много лун в глухой пустыне,
Но прилетел быстрее, чем перун
И семерых привел с собою ныне;
Узрели: наметен и убран дом,
И в дом вступили в радостной гордыне.[42]
Сидел страдалец с яростным челом,
Копье вращала гневная десница,
В нем добрый ангел спал глубоким сном.
Звучит псалтирь, небесная певица,
В тяжелой, полной страха тишине.
Но вдруг вскочил безумный кровопийца,
Вопил: «Давида поражу к стене!» —
И копие метнул в певца младого,
Но уклонился юноша к стране.
Повергся после покушенья злого
На ложе обессиленный злодей.
Был скорбен образ витязя святого,
Печален взор божественных очей:
Он сетовал о недуге царевом,
Он сетовал о немощи своей...
...Огонь издали темные домы.
Близ твердокаменных палат Саула
Воитель мчался под завесой тьмы.
Чья ж сладостная песнь тогда вздохнула
Нежнее, чем вздохнул бы соловей,
Чем под зефиром арфа бы шепнула?
Сокрыт наметом сумрачных ветвей,
Близ твердокаменных палат Саула
Давид остановил своих мужей.
«С девой, мучимой любовию,
С дщерью грозного царя,
С безутешною Меровию,
Померкай, темней, заря!
Я вняла из уст властителя:
«Соблюди мои слова:
Будешь даром победителя:
Свята мне твоя глава.
Тот получит дщерь любимую,
Кто Исраиль защитит,
Кто спасет страну родимую,
Кто злодея поразит!»
Я узрела победителя,
Я воспела в сонме дев
Гор отчизны избавителя;
Но возник в Сауле гнев.
Он мне молвил, негодующий:
«Дщерь, Давид нам изменил;
Ясен будь твой взор тоскующий,
Знай, жених твой Адриил».
С той поры тоска мятежная
День и ночь кипит во мне,
Борет скорбь меня безбрежная,
Я рыдаю в самом сне.
С безутешною Меровию,
С дщерью грозного царя,
С девой, мучимой любовию,
Померкай, темней, заря!»
Она умолкла и, подобно тени,
Подобно легким, предрассветным снам,
Толпе ночных, таинственных видений,
Сокрылася. Но кто ж иная там
Сошла с вершины сумрачной бойницы,
В раздумье ходит по седым стенам?
Подобно играм и лучам зарницы,
Лиющимся по тверди голубой,
Струя огня вослед ее десницы
Стремится по псалтири золотой;
Подъялся голос сладостной певицы,
Напитанный любовью и тоской:
«Мрачный, дикий, одинокий,
Мой властительный отец
Скорбью был гнетом жестокой;
Но младой и светлоокой
Вдруг предстал ему певец.
Был нежнее отрок юный
Нежных дев моей страны;
Грянул в радостные струны —
Сладкозвучные перуны
С каждой вспыхнули струны.
С ним на крылиях денницы
Божий ангел возлетел,
Духа тьмы с его десницы
Одождил огонь зарницы,
Звучный дождь блестящих стрел.
Голос мощный, вдохновенный
Исцелил владыку сил;
Но в груди моей смущенной,
Дивной песнью пораженной,
Страстный пламень воспалил.
Был лучом зари отрадной
Блеск пришельцовых очей;
Я пила душою жадной,
Будто мед росы прохладной,
Милый звук его речей.
В брань грядет Саул-властитель;
От врагов исшел боец,
Муж, бесстрашных устрашитель;
Но явился избавитель, —
Кто ж? Смиренный мой певец!
У родимого предела
Мы встречали ратный строй...
Снова я его узрела...
Как дрожала я и млела!
Что сбылось с моей душой!
Ах! и ныне в поле брани
С верной ратью он летит:
К небу я воздвигну длани;
Принесу в святыню дани:
Будь над ним господень щит!»
«Слова любви, слова моей Мельхолы! —
Давид воскликнул. — Я ль забуду вас?
Вас, сладкие и нежные глаголы,
Отныне буду слышать в вещий час,
Когда душа в объятьях усыпленья
Господних чад небесный ловит глас».
Но Асаил исполнен огорченья:
«Ужель, Давид, и ты познал любовь?
Друг, бойся, трепещи ее прельщенья,
Бороться с нею сердце уготовь:
Увы! любовь лукавый обольститель,
Любовь и мощных проливала кровь!»
— «Вверяюсь богу, — отвечал воитель, —
Устроит в благо он судьбу мою:
Не он ли был и есть мой защититель?
Ему свои все чувства предаю!
Господь меня на путь наставит правый:
Господню я десницу воспою!»
Давид потек на поле битв и славы.
Мельхола же в отеческом дому
Отстала от трудов и от забавы;
Стремится думою вослед ему.
Сомкнет ли очи? в пыл и гром сраженья
Летит на помощь к другу своему.
Забыты все девичьи наслажденья:
Не снится ей подруг веселый смех,
В мечтаньях замер гул их песнопенья,
Растаял призрак резвых их утех;
Но слышит вой и видит с содроганьем
Давидов окровавленный доспех.
Томится дева скорбным ожиданьем;
На каждый слух, на каждую молву
Склоняется со страхом и вниманьем.
«Спаситель боже! Я тебя зову:
Прими глагол молитв моих смиренных!
Хранитель, сохрани его главу!»
Из весей и градов иноплеменных
Меж тем за вестию приходит весть:
«Он ободрил евреев утесненных,
Он вновь влиял в ослабших гнев и месть».
И, наконец: «Ему под Аккароном
Судилось славой меч свой превознесть,
Врагов кровавым поразить уроном
И самому побить двухсот мужей;
Он землю чуждую наполнил стоном
И всю усеял грудами костей».
Гонцы из войска притекли в Гаваю
И подтверждают истину вестей.
«Мельхолу я с Давидом сопрягаю, —
Сказал Саул, — исполню мой обет:
Он зять мой! Да приидет! — я вещаю».
Давиду царский возвещен привет.
Летит обратно радостный воитель
Стяжать награду браней и побед...
Привел к невесте жениха властитель...
...Шипя, шумело пенное вино.
Казалось, все веселие делили;
Всех сердце радостью оживлено;
Но было сумрачно чело Саула,
И гневом и тоской помрачено:
В нем ненависть к Давиду не уснула,
Нет! к витязю всеобщая любовь
Сильнее в нем свирепый пламень вздула, —
На очи свисла яростная бровь,
Таятся замыслы в груди жестокой,
Бунтует в напряженных жилах кровь.
Вдруг шум возникнул в храмине высокой:
С главы до ног бронею покровен,
В чертог вступает витязь светлоокой,
Молвой о браке друга привлечен.
Притек герой из радостного стана,
От торжествующих, родных знамен;
Сияет тихий взор Ионафана,
Своих любезных к сердцу он прижал.
Но вопль «Увы!» сменяет клич «Осанна!»
За ним трепещущий гонец предстал.
«Саул, Анхусом рать твоя разбита,
Погибло много храбрых!» — он вещал.
Другой гонец: «В сетях Аскалонита
В глухую ночь пленен Аминадав,
Твой храбрый сын, Исраиля защита».
Был третий вестник бледен и кровав:
«Я зрел, — он рек, — сожженье Вефсамиса!»
Тогда с трапезы, ризы разодрав,
Воспрянул горестный потомок Киса,
И раздался в златом чертоге вой,
И все незапно с шумом поднялися...
...Давид приял евреев ополченье
Из Авенировых ослабших рук.
Сошлися вскоре, — страшное виденье!
Мечи сверкают, вопль, и крик, и стук,
Ярится над потоком Ксуров битва,
И стонет ненасытной смерти лук,
Но господом услышалась молитва
Покрытых пеплом божиих жрецов.
Враги погибли, началась ловитва
Гонимых грозным ангелом полков;
Притек Давид, увенчан славой новой.
И что ж? Ему готовят новый ков:
Терзаем жалом зависти суровой,
В Саула шепотом вливает яд
Сын Ниров, Авенир высокобровый, —
Злодею с смехом рукоплещет ад.
Смирися, ад! Над праведной главою
Щиты хранителей, господних чад.
И се однажды позднею порою
В слезах Давида встретила жена;
Ужасной вестью, вестью роковою
Ее душа, как язвой, сражена:
Саулом жизнь Давида мраку гроба,
Ножу губителей обречена.
«Не долго мы блаженствовали оба,
Не долго упояла нас любовь!
Беги, сокройся! Совершилась злоба:
Излить стремятся праведную кровь;
Готовит грозный царь тебе могилу...
Увы! Все мне поведала Меровь!
Не ты ль избил иноплеменных силу?
И ныне не услышится твой глас!
Ты предан в длань злодею Адриилу...
Беги, Давид! Спасайся! Близок час!
Когда же вознесешься над врагами,
Тогда да не помянешь в гневе нас!»
Давид безмолвный смутными очами,
Казалось, небо вопросить хотел,
Но черными, свинцовыми крылами
Все небо безотрадный мрак одел,
И лишь гроза из края в край летала,
Сверканьем огненных, крылатых стрел
Ночную бездну с треском освещала,
Рокоча, прерывала немоту,
Срывала тьму густого покрывала
И колебала дол и высоту.
Потухнет блеск кровавый и мгновенный —
Все снова погружалось в темноту.
«Супруг, на час со мною сопряженный,
Властитель, жизнь души моей, прости!
Прости: покинутой, уединенной,
Мельхоле без Давида не цвести!
Но да не узришься убийц очами:
Уже спешат по темному пути!»
Рекла, и вдруг сверкнули меж древами
Перуны блещущих средь ночи лат,
Смутилось ухо звучными шагами:
Идут убийцы; их мечи стучат!
Оставлен путь к потоку, путь опасный,
Но к граду дом злодеями объят.
В глухую тьму полуночи ненастной
Из черных уст высокого окна
Рукой дрожащей, в горести безгласной,
Любви, страданий, ужаса полна,
Того, кто самой жизни ей дороже,
Вниз свесила по поясу она.
И се из риз Давидовых на ложе
Она Давидов создала призрак;
Недужный, мнилось, на звериной коже
Простерт; кругом его печальный мрак;
Едва мерцает тусклая лампада,
Как бы унылый, гаснущий маяк, —
Далекий вождь, последняя отрада
В свирепом мраке, в роковой глуши
Для тонущей в немую бездну ада,
Боримой смертью, страждущей души!
Мельхола ждет: обманчив вид ложницы...
Но вдруг раздался шум в немой тиши! —
Уже вошли в преддверие убийцы.
Мельхола к ним навстречу потекла,
Претя, к устам прижала перст десницы
И так с подъятьем скорбного чела:
«Друзья и братья, тишину храните,
Давид недугом одержим! — рекла. —
Цареву волю мне вы возвестите,
Ее заутра мужу возвещу».
Саул же повелел: «Ее щадите,
Предайте мужа не при ней мечу;
Я в сердце положил сгубить злодея,
Но окровавить дома не хочу».
Вступает Адриил, недоумея,
В Давидов тьмой одеянный чертог
И зрит больного сына Иессея;
Сразил убийцу слепотою бог:
Он, мрачным взором храмину измеря,
Рукой одра коснуться не возмог;
Идет, очам обманутым поверя,
И, что видал, Саулу возвестил.
Но тот с неистовством лесного зверя:
«Сюда его несите! — возопил. —
Нет! не избегнет он моей десницы».
И вновь спешит к Давиду Адриил,
Но страх и гнев исполнил грудь убийцы,
Когда, весь изумленьем обуян,
При блеске возникающей денницы
Святой познал Мельхолы он обман.
Из уст его уведал без медленья
Побег Давида трепетный тиран.
Давид же... обрету ли выраженья
Для чувств, с какими шумный Гаваон,
Любовь и славу, блеск и наслажденья,
Минувшие, как быстрый, смутный сон,
Все, что ему грядущее сулило,
Чего надеялся, — покинул он?
Все, что ему когда-то было мило,
С чем разлучил его прощальный час,
В нем вдруг воспоминанье воскресило:
Ему отраден был свирепый глас,
Отрадны бури грозные глаголы.
«Иду, — воскликнул, — покидаю вас,
Вас, Веньяминовы холмы и долы!
Простите, рощи, шумные древа,
Тенистый вертоград моей Мельхолы!
Мельхола, скорбная моя вдова!
Вчера вливал в твой слух отзыв болтливый,
Давида песнь, любви моей слова;
А ныне я изгнанник несчастливый!
Далеко от очей друзей моих
Увижу чуждые луга и нивы,
Скитаться буду средь степей глухих»,
Умолк; древа перуном озарило,
Ударом вихря всколебало их.
И что в душе его происходило,
Когда с холма озрелся он назад,
Когда ночное, бледное светило
Ему в последний раз явило град,
Где и восторг изведал и страданья,
Град, где обрел эдем и вместе ад!
Суров и горек черствый хлеб изгнанья;
Наводит скорбь чужой страны река,
Душа рыдает от ее журчанья,
И брег уныл, и влага не сладка;
В изгнаннике безмолвном и печальном
Туземцу непостижная тоска.
Он там оставил сердце, в крае дальнем,
Там для него все живо, все цветет;
А здесь — не все ли в крове погребальном,
Не все ли вянет здесь, не все ли мрет?
Суров и горек черствый хлеб изгнанья,
Изгнанник иго тяжкое несет!
Не так ли я?.. но прочь воспоминанья!
Почто невозвратимого искать?
Или мне не осталися мечтанья?
Вновь воздухом живым могу дышать,
Вновь отдана моим очам Природа,
Вновь солнце может на меня сиять!
На землю вновь с лазоревого свода
Сошла, очарования полна,
Вселенной роскошь, юношество года —
Могущая, прекрасная весна:
Воскреснул мир, любовь свою встречая;
Душа моя, еще раз молодая,
Как будто чем былым упоена,
И, в миг один все раны забывая,
В объятья к ней бросается она!
Красна, велика божия вселенна...
Увы! единый я несовершен:
Под тяжким я ярмом земного плена;
Расторгну ли когда поносный плен?
Я рвуся из оков страстей и тлена,
Но мною властвуют и прах и тлен;
Что человек? слиянье тьмы и света,
Высоких мыслей и преступных дел:
Любовью к благу грудь моя согрета,
И грех и заблужденья мой удел;
Проходят дни мои, проходят лета,
Мой влас под зноем бедствий поседел...
И что же? тот же я! тружуся годы —
И разрушает день мои труды;
Дыханье быстрой, ярой непогоды
Срывает с древа все мои плоды,
И рвут оплот неистовые воды,
И гаснет свет спасительной звезды!
Души моей, волнуемой и страстной,
Подобье — бледный житель тьмы глухой,
Вовеки безутешный и злосчастный,
Катящий камень на утес крутой:
Не победит Сизиф судьбы всевластной;
Верх близок — ялся за него рукой, —
Вдруг камень вниз из-под руки рокочет,
Сизиф глядит изнеможенный вслед,
Паденью бездна вторит, ад хохочет;
Но он, — он выше и трудов, и бед;
Нет, он покинуть подвига не хочет.
«Сорву же, — говорит, — венец побед!» —
Да будет мне в пример и подкрепленье!
Как он, стократы обновлю борьбу:
Я пал, — но ненавистно мне паденье!
К тебе подъемлю, господи, мольбу:
Будь ты моя защита и спасенье;
Благий, приникни к твоему рабу!
О боже! велики твои даянья:
Ты в душу мне влиял священный жар,
Ты удостоил твоего избранья
Мой немощный и нецветущий дар,
Да возвещу руки твоей деянья,
Смиренные тобой раздор и свар,
По бедствии евреев благоденство
И твой святый и непостижный суд.
Но мне ль стяжать и славу и блаженство,
Когда нечистый буду я сосуд?
Сердец нечистых чуждо совершенство...
Погибнет мой противный богу труд!
Спаситель мой, прими мои моленья:
Что без тебя я? преклонись ко мне!
Утишь, смири души моей волненья!
Речешь — и вмиг уляжутся оне:
Изыду из купели возрожденья,
Оставлю скорбь и грех на темном дне
И в слух веков воздвигну песпопенья.
...Померкло солнце; в землю положен
Пророк великий, древний сын Эльканы;
Усталый мир в дремоту погружен;
Кругом холма расстлалися туманы;
Но некто, на холме уединен,
Сидит и взор вперяет в мрак пространный.
И се Саулов сын Ионафан, —
Он отгонял злодеев алчных стаю,
Он грани охранял еврейских стран, —
Обратно с ратью мимо тек в Гаваю
И стал, и молвил: «Здесь раскину стан».
И к древнему подходит гаю.
Событий горестных не знает он,
Не знает друга бедственной судьбины;
Спешит обнять Давида в Гаваон;
И видит мужа, полного кручины,
На гробовом холме и слышит стон,
И, быстрый, отделился от дружины.
Кто ты, рыдающий над гробом сим?
Вещай: кого прияла здесь могила?
Кто я? — Еврей, и скорбен и гоним,
И здесь земля сокрыла Самуила.
Знакомый глас; но нет, ушам своим
Не верит витязь; весть его сразила.
«Итак, — он возопил, — почил пророк,
Муж, горем и летами утружденный!
Был дому моего отца жесток
Его глагол, ужасный и священный,
Но мир ему! Не может же поток
Не воскипеть, водами пресыщенный;
Освободите пламень от оков,
Ему ли не пожрать сухого древа?
Достигнув пышных зрелости годов,
Ужель любви не пожелает дева?
Не может умолчать господних слов
Избранный господом вещатель гнева.
Почту твой прах, пророк, евреев честь!
Благословлю твое воспоминанье:
Чужда души моей вражда и месть.
Мир! Ты исполнил грозное призванье;
И будет имя Самуила цвесть
И в даль веков прострет благоуханье».
Но юноша лицо разоблачил
И пал к ногам испуганного брата.
«Давид я! — он рыдая возгласил. —
И смерть сия мне горькая утрата:
Покров, хранитель мой был Самуил;
Отныне тьмой моя вся жизнь объята.
И в чем я винен пред твоим отцом?
Моей души он ищет». — «Царь жестокий!
Я о тебе скорблю, скорблю о нем! —
Так рек Ионафан голубоокий. —
Но ныне же к нему, к отцу, идем:
Суров, но благ Саул к тебе высокий.
Идем: велик ли подвиг или мал,
Не я ль участник всех его советов?
И я сего бы умысла не знал?
Так страшен плод наушничьих наветов!»
Но тот цареву сыну отвечал:
«Князь, благодать средь всех твоих клевретов
Обрел пред взорами твоими я;
И знает царь и сам в себе глаголит:
«Будь тайною для сына мысль моя;
Узнав, Ионафан меня умолит».
Но жив господь, жива душа твоя:
Идти меня мой брат да не неволит!
До смерти возросла ко мне вражда,
Исполнился до смерти гнев Саула».
Умолк Давид. Ионафан тогда
(Под тяжким гнетом грудь его вздохнула)
Вещал: «Твой брат я, друг везде, всегда.
О! Дабы так меня беда минула,
Как буду от беды тебя хранить!
Готов я сердца твоего желанье,
Готов твое веленье сотворить, —
Ужель в земле твое все упованье?
Ужели он лишь мог тебя любить?
Нет, с мертвым сим вступлю я в состязанье!»
И был Давидов витязю ответ:
«Пусть не мала моих страданий мера:
Но я тобой воздвигнут и согрет.
Любви твоей подобной нет примера:
Не ты ль в господень ввел меня завет?
К тебе моя не оскудеет вера.
И вот о чем молю: царю рекут,
Что я с тобой, и будет ждать властитель,
И в новолунье всех нас созовут
На трапезу в Саулову обитель.
Все придут, пусть один не буду тут,
Но скроюсь в поле; узрит повелитель,
Вопросит: «Где Давид?» — ты ж отвечай:
«В Эфрафе ныне пир и приношенье;
В Эфрафу мной отпущен», — и внимай,
Саул во благо ль примет извещенье?
Или, как чаша, полная чрез край,
Прольет незапно ярость и хуленье?
Усмотришь, он ли злобою объят?
Или ж я в ложный страх вдался, поспешен?
Но, если я, властитель мой и брат,
Но если раб твой пред тобою грешен,
Пусть здесь паду, рукой твоей пожат;
Здесь буду в смерти смертию утешен!»
— «Господь свидетель, — говорит герой, —
Заутра испытаю властелина:
Услышишь все и сохранишься мной;
Твоя, я знаю, высока судьбина;
Как был с Саулом, ныне бог с тобой,
И заступил Иуда Веньямина...
...И се тебе я знаменье даю:
По нем узнаешь помыслы Саула
И от крамол спасешь главу свою;
Мне знаменье любовь к тебе вдохнула:
Тебя во рву за градом утаю;
По ястве ж три стрелы возьму из тула,
Изыду, напрягу трикраты лук,
Пущу их, отрока пошлю за ними;
Когда услышишь их свистящий звук,
Сопровождаемый словами сими:
«Здесь стрелы, здесь!» — бог вместо всех порук:
Останься в граде с братьями своими.
Когда же возглашу: «Там стрелы, там!» —
Тогда тебя всевышний отсылает,
Тогда страшись предстать твоим врагам».
Умолк и друга к персям прижимает,
И волю дал исхлынувшим слезам,
Ему Давид слезами ж отвечает.
Потом рука в руке с холма сошли
И, грустные, приближились к дружине.
Безмолвье было на лице земли,
Был мрак безгласный в дремлющей долине;
Но звезды неизменные текли
В небесной, необъемлемой пучине...
...Несется бурею к мете незримой
В начале поприща могущий конь,
Дым из ноздрей, из-под копыт огонь,
И путь, ногами звонкими разимый,
Стонает, и бодцем его не тронь;
И все гласят: «Он вихрь неукротимый!»
Но срок его крылатой силы мал;
На полдороге пылкий конь устал.
Как он, или же как пловец отважный,
Что, прянув в лоно шумных вод морских,
Вперед стремится по равнине влажной
И зыби делит взмахом рук своих,
И брег уже приветствует очами,
Но, утомленный, поглощен волнами, —
Так начал свой тяжелый подвиг я,
Надежды полн, исполнен дерзновенья;
И вот, в средине моего теченья
Больная устает душа моя,
И оскудел источник вдохновенья!
Ты ль от меня, светило всех светил,
Лицо свое, мой боже! отвратил?
Когда впервые мне в стенах темницы
Давид, любимец господа, предстал
И голос пробудил моей цевницы, —
Сколь много с той поры я испытал!
Чудесным блеском неземной денницы
В тот час померкший дух мой просиял. ..
Забыть могу ль блаженное мгновенье?
Восторженный с одра воспрянул я
И скорбь, и страх забыл, и заточенье,
И жадно обняла душа моя
Блеснувшее пред нею вдруг виденье!
Давно, казалось, глас свой притая,
В груди моей святые звуки спали;
Проснулися, наполнили уста
И с сердца свеяли туман печали:
Воскреснули умершие лета,
Из гроба чада древних дней восстали,
Оделась в тело легкая мечта.
Твоя разлука с другом, сын Саула!
Сверкнула первая моим очам:
Не как пустой призрак она мелькнула;
Нет: мнилось, вас обоих вижу сам,
И ваша речь устам моим шепнула,
И сострадал я страждущим друзьям!
Трикраты с той поры лицо земное
И блекло и цвело; судилось мне
Петь ныне их прощание святое!
Обрел ли я в душевной глубине
Жар прежний, умиление былое
И дал ли жизнь ослабнувшей струне?
И се вступает в первый день луны
Ионафан в отцовскую обитель.
К трапезе приступил Саул властитель
И с ним князья и храбрые сыны.
Спустился грозный, мрачный повелитель,
Безмолвный, на престол свой близ стены;
Махмасского героя упреждая,
Воссел при властелине Авенир.
Невесела трапеза их немая,
Но каждый гость средь многолюдства сир.
Вещает царь, притекших озирая:
«Не прибыл Иессея сын на пир».
Смолчал в то время: «Ради очищенья,[43]
Быть может, ныне не притек, — шепнул, —
Заутра жду его!» — и пламень мщенья
В очах царя свирепого сверкнул.
Сошлись заутра, — полный нетерпенья,
Давида ищет взорами Саул:
Что ж? Место праздно! С гнева цепенея,
Но сердце обуздав, он сыну рек:
«С тобою зрели сына Иессея;
Почто же на трапезу не притек?»
От оных слов, как от дыханья змея,
Ланит царева сына цвет поблек.
«В Эфрафе ныне пир и приношенье, —
Вещал он, оживив остаток сил, —
И предо мной Давид поверг моленье,
И я его в Эфрафу отпустил».
— «Не сын ты мой, ты блудницы рожденье! —
Так яростный властитель возопил. —
Ему сообщник ты — ужель не знаю?
Не обмануть очей Саула вам;
Да ведаешь, и я тебе вещаю:
Ты мне, и матери своей ты срам!
Не верю: не покинул он Гаваю,
Но в день сей мертв падет к твоим стопам!
Доколе будет жив Давид, дотоле
Не думай, что допущен будешь ты
Воссесть спокойно на моем престоле,
И ты ж, мой сын, в оковах слепоты,
Безумец, о его печешься доле?!
Нет! Не достигнет же своей меты!
Он ныне раб могилы безнадежной,
Теперь же да велишь его привлечь!
Настал конец злодею неизбежный;
Днесь умертвит предателя мой меч!»
— «За что умрет? — так, горестный и нежный,
Ионафан прервал отцову речь. —
Что сотворил?» Но, над собой без власти,
Копье метнул неистовый в него;
Вскочил Ионафан, избег напасти,
Но во второй день месяца сего
Не ел, не пил и сетовал о части,
О скорбной части друга своего.
И ждет Давид, за градом утаенный.
Находит вечер, стал гореть закат;
Ионафан, печалью утесненный,
Безмолвный, с отроком исшел из врат,
Звенящим луком, тулом воруженный.
Он лук напряг и упразднил трикрат.
И отрок за стрелами устремился.
«Там стрелы», — князь вослед ему воззвал.
Когда ж подъял их — чтобы возвратился
В Гаваю, властелин рабу вещал,
И се с оружьем отрок удалился.
Исшел Давид и ниц пред князем пал,
Ионафан простер к нему объятья
И возрыдал, и, другу повторя
Любви обеты, верности заклятья,
Изгнанника лобзает сын царя.
Скорбели долго и расстались братья,
И тьмой пожралась бледная заря.
Суровый, но и нежный воспитатель,
Отец всевышний, милосердый бог,
Души хранитель, сердца испытатель,
Очей светило, вождь ослабших ног —
Нет, он не гневный мститель, не каратель,
Он благ и нам во благо, если строг.
Властитель! и печаль твое даянье;
Надежды полн, вверяюся судьбе:
Хвала тебе! Ты мне послал страданье,
Да вновь меня усыновишь себе;
Меня воспомнишь, — я твое созданье,
И мне ли днесь отчаяться в тебе?
Как часто я тонул в бездонном море,
Не обретал спасения нигде;
Звезды искал в померкнувшем обзоре;
Но мрак глубокий распростерт везде;
Ты ж зрел меня и рек: «Исчезни, горе!»
И: «Воссияй!» — велел моей звезде.
И ныне так, я твердо уповаю!
И ныне я из бездны бед и зол
К тебе, благому, не вотще взываю;
Ты преклоняешь слух на мой глагол,
Ты скорбью душу приближаешь к раю;
Рассадник неба слез и скорби дол,
О близкий! внял ты моему стенанью:
Едва вздохнул я, трепетен, уныл, —
И ты уже благотворящей дланью
И сенью миротворных, дивных крыл
Покрыл меня и воспятйл терзанью, —
И зной моих тяжелых дум остыл.
Проходят дни: Саул Давида ищет,
За ним из града в град, из веси в весь,
Как гладный волк за быстрой ланью, рыщет.
«Нет, не спасусь, когда пребуду здесь:
За мною смерть, как вихрь пустынный, свищет;
В страну чужую удалюся днесь!» —
Так наконец изгнанник утомленный
В своем промолвил сердце и потек
В край, солнцем неродимым освещенный,
Росимый влагой неродимых рек,
В ту землю, где Аминадав плененный
Отчизну, мнилось, позабыл навек.
У ног Далиды юный сын Саула
Не помнит бога праотцев своих;
Средь игр и нег душа его заснула,
И, жизни уподобясь стран чужих,
Вся жизнь героя в роскоши тонула,
И сердца глас в груди его затих.
Пришельцам всем Анхусов дом высокой
Незагражденный, радостный приют:
Из всех земель, из близкой, из далекой,
К нему послы и странники текут;
Верблюды, кони кроют путь широкий,
С утра до ночи гости в Геф идут.
Когда же песнопевец вдохновенный
Приступит, лиры властелин, к вратам,
Покинет царь престол свой возвышенный,
Восстав, спешит к нему навстречу сам:
«Благословен приход твой, муж священный!
Мы жаждем внять твоим златым устам...»
Так говорит и собственной рукою
Ковры и ризы стелет для певца
И нудит утомленного к покою;
И се главу и ноги пришлеца
Омоет дева светлою водою,
Младая дщерь носителя венца.
И гостем был Анхуса честь Эллады,
Седой Гомер, божественный певец,
Который проходил вселенной грады;
Но не обрел пристанища слепец,
От рока в жизни не обрел пощады
Грядущих бардов дивный образец.
Был пир в дому Анхуса, и внимали
Медоточивым старцевым устам;
И пел он, как Патрокл и Гектор пали
И как, склонясь к Ахилловым ногам
И в беспредельной возрыдав печали,
Молил о теле Гектора Приам.
Он пел, — и не было очей бесслезных:
Влиялась жалость в перси нежных жен,
Объяла горесть души дев любезных,
Тоскою пылкий юноша пленен,
И воздохнула грудь мужей железных,
И хладный старец скорбью поражен.
И все еще ловили глас небесный.
Но звук замолкнул ионийских струн,
Иной раздался сладостный, чудесный,
И некто входит, и могущ, и юн;
Одеян в рубище пришлец безвестный,
Но в повелительных очах — перун.
«Воссядь! Кто ты, не вопрошаю, странник, —
Ему Анхус вещает, — гостем будь.
Дагон свидетель, может здесь изгнанник,
Здесь жертва рока может отдохнуть;
Анхус богов странноприимных данник:
В приют надежный ввел тебя твой путь.
Тебя златые струны возвестили
Любимцем неба, радостным певцом;
Но не желаю тягостных усилий:
Ты истощен и зноем и трудом,
И глад и жажда сил тебя лишили;
Благоуханным укрепись вином.
Когда ж от яств, прохлады и покоя
В воскресшем сердце дух твой оживет,
Тогда, на бурный лад псалтирь настроя
Или ж устами проливая мед,
Прославь, сын песней, чад мечей и боя,
Прославь их грозный над землей полет;
Или да возвестит святая лира
Заботы пахарей и пастухов,
Веселье земледельческого пира
По сборе златом блещущих снопов,
Да возвестит плоды и счастье мира —
И мы почтим в тебе посла богов».
Тогда пришлец владыке поклонился,
Псалтирь поставил молча ко стене
И на ковер разостланный спустился.
Но будто муж, испуганный во сне,
Аминадав, узнав его, смутился,
Вздохнул и вспомнил о родной стране.
Окончен пир; сосуд неоцененный
Подъял Анхус и говорит певцам:
«Ты с ним померься, старец вдохновенный!
Сосуд сей победителю я дам,
Златую цепь получит побежденный:
Влекуся сердцем внять обоим вам».
Услышали певцы царя воззванье
И в сладостный, душе отрадный бой
Воздвиглися; простерлося молчанье:
Не так ли пред живительной грозой
Объемлется усталое созданье
Предузнающей громы тишиной?
Гомеру подал звучную цевницу
Самосский отрок, слабый вождь слепца;
Пришлец к псалтири сам простер десницу.
Излив в ланиты каждого певца
Румянца светозарную денницу,
Огонь исполнил вещие сердца;
Сын Мелеса, восторгом упоенный,
Так начал гимн, отчизне посвященный:
«Прославлю людей и бессмертных отраду,
Любимицу неба, святую Элладу;
Эллада богатства и славы полна;
В отечестве жен, красотою цветущих,
И мудрых судей и героев могущих,
В Элладе бессмертная дышит весна.
Там кони морей, крутобокие челны,
Из пристаней реются в шумные волны;
На север и юг, на восток и закат,
Гонимые ветром, живые спешат;
И вот — с золотыми дарами чужбины
Обратно прорезали лоно пучины.
У прага же светлых и тихих домов
Владыки сидят на престолах высоких,
Приветно приемлют гостей и послов
И судят Ахеи сынов чернооких.
Труды и заботы, веселье и торг
Граждан оживляют на стогнах обширных;
На игрищах радостных, шумных и мирных
Всех зрителей души объемлет восторг.
Но в сладкой тиши теремов безмятежных
Взращает питомиц Афина прилежных
И учит их ткани прелестные ткать,
И муз к ним приводит и важных и нежных,
И с ними возносит бесстрашную рать,
Сразившую праведной, грозной волною
Надменную хищницу, древнюю Трою».
Умолк; но каждый слух еще ловил
Харитой окрыленные глаголы;
Казалось, их очам слепец явил
Холмы Тайгета и Темпеи долы,
Счастливый край, где сладок блеск светил,
Где живо все, где даже камень голый,
С него ж ярится дикий водопад, —
Приют священный резвых ореад.
«Опасен с старцем бой, младой пришелец!» —
Промолвил с хитрою улыбкой Фуд,
Высоких аскалонских стен владелец;
Но без ответа тот исшел на суд:
«Псалтирь, господень дар, приемлю!
Да помяну святую землю,
Ее же избрал бог богов,
Тебя, страну моих отцов!
Холмы Эфрафы, бор Эрмона,
Поток священный, Иордан, —
Вы мне предмет и слез и стона:
Среди чужих блуждаю стран!
О! если вас когда забуду,
Пусть господом отвержен буду!
Единый день в его стране
Отраднее и слаще мне
И тысячи вдали от бога;
Так, приметусь в его дому,
Себе ж в обитель не возьму
Златого грешников чертога.
Пусть Манассия нищ и сир,
И Рувим бедный пастырь стада,
И пахарь скудных нив Асир;
Но бог веселье и отрада,
И свет и крепость их сердец.
Бессмертный рек: «Я их отец;
Иуда и Ефрем мне чада!»
Чудесен, вечен твой закон,
И злато что пред ним, о боже?
Он камня честного дороже,
Душе же меда слаще он.
Лета и веки пред тобою
Ничтожны, как вчерашний день,
И с стражею равны ночною,
Растут и тают, будто тень.
И ты не славных, не надменных,
Не крепких силою владык,
Нет, слабый ты избрал язык,
Сынов Исраиля смиренных.
Вефиль, Силом ты возлюбил
И брег утесистый Кедрона,
И рощи тихие Сарона,
И в лес одеянный Кармил.
Внемли, внемли мне, боже Сил!
О если их когда забуду,
Тобою пусть отвержен буду!» —
Так пел пришелец. Что ж сбылось с душой,
С твоей душой, Аминадав могущий?
Незапною объялся ты тоской:
Ты, мнилось, видишь вновь луга и кущи,
Холмы и долы, рощу над рекой,
Где некогда, веселый и цветущий
И чуждый упоения страстей,
Ты возрастал, краса родных полей.
Чело склонил ты; на тебя Далида
Взглянула, и, дрожаща и бледна,
Тогда ж свой жребий узнает она;
Но вот раздался голос Меонида:
«Тот блажен, кто муз и Феба,
Кто харит избранный жрец:
Тайны мира, тайны неба,
Тайны мыслей и сердец,
Ход светил и мрак Эреба
Зрит восторженный певец.
Он в небесные пределы
Выше счастья и судеб
Разделить с богами хлеб
В дом Кронида входит смелый.
«Гостю чашу, Ганимед!» —
Зевс вещал; забвенье бед,
Чашу, полную отрады,
Гость испил из рук Паллады.
Но если от кого при самой колыбели
Киприда отвратила взор,
О ком Афина, Феб и Гермес не радели,
Ни сладостных камен собор, —
Тот раб земных страстей: свирепой жаждой злата
В нем сердце буйное горит;
Темна его душа, суровым хладом сжата,
Он хульник Зевса и харит.
Не так ли, Этною лесистою тягчимый,
Скрежещет лютый Энкалад?
Из уст исходит смерть, огонь неугасимый:
Но что противу неба — ад?»
И древнего певца соперник юный
Ударил снова в ропщущие струны:
«Блажен, кто на грешный не ходит совет,[44]
Блажен на пути нечестивца не ждущий;
Речет ли ему угнетатель могущий:
«Воссядь между нами», — ответ его: «Нет».
Закону господню покорный во всем,
Во всем житии благодатном и строгом,
Закону Исраиля, данному богом,
Он учится ночию, учится днем.
И мощному древу при зеркале вод
Подобится: красным одетое цветом
То древо, могущим согретое летом,
Приносит румяный и сладостный плод.
И лист его, вечно и зелен и млад,
С ветвей не сорвется дыханием бури;
Но роскошью блещет при свете лазури,
В сени его веет живительный хлад.
Не так, нечестивые! злые, не так!
Как трость, от удара падут рокового,
Как прах, от лица возметутся земного,
Как духом пустыни исторженный злак.
Не вступят вовеки в священный собор,
В то сонмище, где восседают святые,
Не вступят туда нечестивцы и злые,
И мира не узрит лукавого взор.
Так! правого путь с непостижных небес
Блюдет милосердый и дивный хранитель;
Но бог повелел — и погибнул губитель,
Вещал всемогущий — строптивый исчез».
Что наш восторг, что наше вдохновенье,
Когда не озарит их горний свет?
Безумца сон, слепое упоенье,
Движенье трупа, в коем жизни нет!
К глухим вознес кумирам песнопенье
Объятый мраком сладостный поэт:
«Сколько земля над полями Эреба,
Столько лазурь лучезарного неба
Выше обители смертных — земли;
Так и богов Кронион превосходит!
Брови могущий на очи низводит —
Крылья затмения свет облекли.
Гневный тряхнет чернокудрой главою —
Ад, небеса и земля задрожат;
Ужасом царь преисполни объят —
Бледные души толпа за толпою
В воющий Стикс погрузиться спешат.
Гера жена и сестра Крониона:
Власть над аэром царице дана;
В ночь же немую приемлет она
Зевса на пух белоснежного лона.
Хитростный сын ее, властель огня,
Стрелы кует громовержцу Крониду,
Стрелы, казнящие грех и обиду.
О Посейдон! ты создатель коня;
Ты укрощаешь ревущие волны,
Алчные ты ж созываешь на брань;
Яростным им вожделенная дань
Легкие, ветром гонимые челны.
Тучную маслину ты нам дала,
Дщерь и любимица Дия, Паллада!
Светлая дева, ты мудрых ограда,
Ты ненавистница мрака и зла.
В сердце вонзится без боли стрела
Феба, мужей бытие расторгая,
Жен — Артемиды стрела роковая:
Феб-Аполлон, Артемида святая,
Дети прекрасной Латоны, — хвала!
Вас, молчаливые, хладные тени,
Гермес влечет в Элизийские сени,
Тихий, таинственным махом жезла.
Слава, хвала вам, бессмертные боги!
Я ж бесприютный и дряхлый слепец:
Были ко мне при рождении строги
Керы[45] и Крон, олимпийцев отец;
Вы же, всезрящие сестры, камены,
Благословили мою колыбель.
Нощью по небу драконы Селены
Мчатся; но Панову слышу свирелы
В сердце лиется тогда упоенье,
Волю даю вдохновенным устам;
Фебу и вам, о камены, хваленье!
Гимн я воспел жизнедавцам богам!»
Мгновение молчал еврей; но струны
Перебирал восторженной рукой;
Сверкали взоры, быстрые перуны,
Чело покрылось блеском и грозой,
Лицо же рдело, облак златорунный, —
И вдруг глаголы хлынули рекой:
«Ведет господь из уз и заточения[46]
Возлюбленный, избранный свой народ:
Узрело море, полное смятения, —
Побегла вспять равнина шумных вод,
Река разверзлась, ризою затмения
Оделся неба лучезарный свод,
Гора взыграла, как овен могущий,
А холм, как агнец, к матери текущий. ..
Река и море, страхом потрясенные!
Поведайте: почто побегли вы?
Промолвьтесь, холмы, горы возвышенные,
Почто колеблете свои главы?
И вы почто, утесы дерзновенные,
С корней отторгшись, сверглися во рвы?
Земля содроглась от лица господня;
Трепещет пред бессмертным преисподня.
Речет всесильный — и скалы бесплодные
Растают в сладостный, живой поток,
И превратится степь в озера водные:
Велик господь; он паче мер высок:
Он ваш хранитель, сирые, безродные!
Ему подвластен запад и восток,
Но мы его стяжанье и держава:
Не нам, не нам — ему, благому, слава!
Умолкните ж, языки нечестивые!
Умолкните и не вещайте нам:
«Где бог ваш?» — ведайте, сердца строптивые:
Господь наш бог повсюду, здесь и там;
И степь седая, и луга счастливые,
И небо, и земля — его же храм;
Всесилен он и благ и во мгновенье
Возможет рушить и создать творенье.
А ваши боги, ваши изваяния, —
Сребро ли, злато, мрамор или бук,
Ничтожные и бренные создания,
Не дело ли бессильных, смертных рук?
Что ваши сны, мечты и прорицания?
Виденья ваши что? — Кимвала звук!
Уста кумиров немы, и их очи
Покрыты мраком безрассветной ночи.
У них есть уши: вашим же молениям
Не могут внять; и руки есть у них:
Когда ж простерли руку к приношениям,
К дарам неистовых жрецов своих?
И вы, вы молитесь своим творениям!
Пред ними тщетный глас ваш не затих!
Увы! язык отверженный и злобный,
Ты глух и слеп, богам твоим подобный!»
Еще пришлец не кончил, а чертог
Содрогся сонма воющего гневом
И застонал от топота их ног;
Толпа безумцев возопила с ревом:
«Велик Дагон, хранитель нам и бог!
Его ли ты нарек бездушным древом?»
И Месраин уже булат извлек,
И возжигает хитрый Фуд злодея;
Но царь Анхус подъялся вдруг и рек:
«Не в мире, в битвах поражай еврея! —
Тебя ж узнал я, смелый человек:
Певец и воин, сын ты Иессея.
Но не страшись: ты под моим крылом,
И да падут неистовых десницы!
Чист будет мой гостеприимный дом:
Здесь не прольется кровь рукой убийцы».
Пред грозным мощного царя челом,
Трепеща, вспять подались кровопийцы.
Так лютый волк, на стадо тучных крав
Ненасытимым, яростным наскоком
Из лона бора мрачного напав,
Вдруг видит пастыря пугливым оком,
И стал, и вспять побег, вострепетав,
И скрылся в лесе темном и глубоком.
А старец, устрашенный той порой,
Незамечаемый и без награды,
Ушел, ведом самосским сиротой,
Великий, злополучный сын Эллады.
И с лирою и нищенской клюкой
Вновь начал проходить вселенной грады.
Ему подобно звучный соловей
В прохладной неге внемлющей дубравы
Поет под сению густых ветвей;
Кругом его благоухают травы;
Улегся ветер; с долов и полей
Восходит пар; жуют, возлегши, кравы:
Но вдруг, разноглаголен, шумен, дик,
Подъялся в стае вранов глас раздора;
Меж ними за добычу свар возник;
Взвилися, туча черная для взора,
Помчались, бьются; на их буйный крик,
Дрожа, подъялся соловей из бора.
Узнали филистимы, кто пришлец,
И с смешанным со страхом удивленьем
Был ими озираем тот боец,
Который славен стал их пораженьем,
Давид, злодеев ужас, рай сердец
Небесным, чудотворным песнопеньем.
Из них иные с шепотом рекли:
«Не сей ли Голиафа победитель?»
Не жены ль в сретенье ему текли
И пели: «Тем врагов ты истребитель,
Саул же тысяч!» Царь он их земли;
Он, не Саул, евреев повелитель»,
Но за руку Давида властелин
Увел поспешно в терем сокровенный.
Не смеет за Анхусом ни один
Туда проникнуть, им не приглашенный:
Таков в дому царевом строгий чин,
Закон, издревле в Гефе утвержденный...
...И гость тогда владыке возвестил
Саула гнев, и месть, и подозренья,
И как едва Давида не сразил;
Поведал лютого царя гоненья
И как Ионафан от бога Сил
Был дан Давиду в ангела спасенья.
«Свидетель бог мне! — так Давид вещал. —
Вовеки не коснусь главы священной
Того, его же сам господь избрал,
Главы, святым елеем омовенной,
И злобы я вовеки не питал
В душе, вражды и мести отчужденной.
Двукраты предавал руке моей
Лукавый беззащитного Саула
И мне шептал: «Срази! Он твой злодей».
Но чаша искушения минула,
И жадных, адских я избег сетей,
И на убийство мысль не посягнула.
Скитался я среди глухих степей,
Ко мне пристал Йоав и с ним дружина,
Изгнанники, четыреста мужей,
Потом, страшася гнева властелина,
И дряхлый мой родитель Иессей,
И род мой весь. Но сын Вениямина
Из дола в горы, из пустыни в лес
Меня преследовал, неутомимый;
Сойду ль в пещеру, взыду ль на утес —
За мною он: неистовым гонимый,
Я только дивной благостью небес
Избег руки его неумолимой...
...И было то в пустыне Энгадди,[47]
И горсть моя с алчбы и жажды млела,
И вот евреи, царь сам впереди,
Подьялись с филистимского предела.
«Властитель, в дебрь Энгаддскую гряди:
Там враг твой; ныне смерть его приспела», —
Рекли льстецы Саулу. В оный час
Он взял три тысячи мужей избранных
И стал искать в Энгаддской дебри нас;
Но бог, хранитель сирых, щит избранных,
Бог нас не раз спасал и в день сей спас,
И всех в вертепах утаил пространных.
Что ж? в тот из сих вертепов, где я сам
Сокрылся, тьмой прохладной окруженный,
Саул, рассеяв ратных по скалам,
Пришел один и, зноем утомленный,
Воссел и тылом обратился к нам,
И рек мне некто воин дерзновенный:
«Не день ли тот желанный ты узрел,
В который твоего злодея долю
Господь предать твоей руке хотел?
И ныне я, Давид, тебе глаголю:
Воздвигнись и да будешь бодр и смел!
Не на твою ли враг повержен волю?»
Но, приступив, отрезал я мечом
Воскрилье риз незрящего Саула;
Во мне зажглося сердце, как огнем,
От ужаса душа моя дрогнула,
И сострадал я и скорбел о нем,
И грудь моя подъялась и вздохнула. ..
...И се Саул пошел к своим мужам,
И я, покинув темную обитель,
Потек поспешно по его следам
И глас возвысил: «Царь мой и властитель!»
Сраженный зовом, обратился к нам,
Душой смутясь, озрелся повелитель!
И поклоняся до земли царю:
«Почто, владыка, слушаешь неправых?
Почто словам их веришь? — говорю. —
Глаголы ведаю их уст лукавых;
Вещают, я против тебя горю
Свирепой жаждой помыслов кровавых.
Да узришь ныне сам: в пещере той —
Там был я; где же ты обрел убийцу? —
Я молвил. — Я ль, объятый слепотой,
Простру на божия Христа десницу!
Сам бог его над нашею страной
В правителя поставил и в возницу.
И се воскрилье риз твоих мечом
Отрезал я, а ты, о царь, не видел!
Уразумей же о рабе твоем,
Что всуе ты Давида ненавидел»...
...Из бездны сердца властель возрыдал.
«Увы! Мои дела неправы были;
А ты, страдалец, праведен, — вещал, —
Ты мне воздал за злобу мздой спасенья.
Мог умертвить меня и пощадил:
Блажен тот, кто врага без оскорбленья,
Лишенного защиты, отпустил!
И ныне воссылаю я моленья,
Да наградит тебя владыка Сил!»...
...В пустыне Зиф[48] блуждал я, и пришли
От стад в Гаваю пастыри Зифеи.
«Давида зрели мы, — они рекли, —
С ним многие могущие евреи
И среди нашей кроются земли».
И воскресили гнев царя злодеи.
Восстал Саул и с ним, как прежде, рать.
И снова, ярой лютостью палимый,
Он устремился в степь меня искать,
Убийством дышащий, неумолимый;
И снова должен от него бежать
Я в дебрь из дебри, в дол с холма теснимый.
Однажды (ночь была, и на холме
Саул усталый в лоне колесницы
Заснул, и в общей и глубокой тьме
Расслабли всех друзей его десницы,
И страха не было ни в чьем уме,
И всех сомкнулись томные зеницы)
Узнал я и к клевретам возгласил:
«И кто из вас, покрытый мглой ночною,
Со мною вступит в стан царевых сил?»
И рек Авесса: «Я гряду с тобою».
Оружие схватил и поспешил
На мрачный Эхелафский холм за мною.
Пришли мы: в колеснице царь лежал.
И у возглавия копье стояло,
Копье, пред коим филистим дрожал
И воинство Амона трепетало.
Кровавый, тусклый месяц освещал
Огромное сверкающее жало.
Вблизи же спал беспечный Авенир,
И до единого все стражи спали.
И мнилось, окрест их покой и мир,
Им не грозят ни страхи, ни печали.
Мы видим, беззащитен царь и сир,
И, приступив, над колесницей стали.
Авесса рек мне: «Час настал, властитель:
Ужель еще увидит сей зарю?
Злодея предал нам небесный мститель:
В него ударю и не повторю
Его ж копьем: не он ли наш гонитель?»
— «Не убивай его, — был мой ответ, —
Пред богом грех царево убиенье.
Сыны Саруины, вы мне в навет,
В укор вы мне, в соблазн и в искушенье.
Знай! Буде на войне десницы нет,
Избранной на Саулово паденье,
И буде не постигнется судьбой;
Жив бог! Я воздержу и руку вашу,
И не погибнет он моей рукой.
Днесь с копием возьмем златую чашу,
Что у возглавья налита водой,
И возвратимся вспять в дружину нашу».
С холма мы сходим: всюду тишина;
Никто не слышал нашего прихода,
Никто не вспрянет с прерванного сна,
Услышав шорох нашего исхода;
Их усыпил господь: глядит луна
На лица неподвижного народа.
И мы взошли на темя высоты,
От стана властелина удаленной,
И стали средь прозрачной темноты,
И так воззвал я, свыше укрепленный:
«Меня ли слышишь, беззаботный, ты?
Ответствуй, спишь ли, Авенир надменный?»
И Авенир ответствовал и рек:
«Чей зов восстал, из мрака вопиющий?
Вещай, кто ты, отважный человек?»
— «Вождь, об руку властителя грядущий!
Тебя, — я молвил, — в славу царь облек:
Кто муж, как ты, в Исраиле могущий?
Почто же господина своего
Не охраняешь? Ночию губитель
Проник до самого одра его.
Сын смерти ты (свидетель вседержитель!),
Ты сам и каждый сонма твоего
Небрежный, сну предавшийся воитель.
Зри: копие и чашу кто отъял,
Что при возглавии царевом были?»
И ветер до царя мой глас домчал.
«Давид, мой сын! — Саул глаголил. — Ты ли?»
— «Твой раб Давид, — ему я отвечал, —
Но се твои дружины степь покрыли,
И средь пустынь следишь меня ты вновь,
Подобен в алчности ночному врану,
Удара, царь, мне ныне не готовь:
Саул, противиться тебе не стану,
Но бог увидит пролитую кровь. ..
...Отселе сына Киса я не зрел:
Он возвратился в гордую Гаваю,
А я потек, властитель, в твой удел.
Во мне к нему нет злобы, но страдаю
Живее, чем от ядовитых стрел,
Лишь падших за меня воспоминаю.
Увы! Их много... всех же паче вы
Смущаете Давидовы виденья,
Когда иных беспечные главы
Объемлет сон в часы успокоенья,
Жрецы господни, жители Номвы,
Вы, триста жертв ужасного сгубленья!
По смерти Самуила от лица
Моих врагов с дружиной братий малой
Однажды в дом маститого жреца
Авимелеха я прибег усталый;[49]
Приял меня с любовию отца
Мирских событий ведец запоздалый:
Не знал он, ни его клевретов лик
Моей судьбины; хлебом и дарами
Меня снабдили; но в их град проник,
Воспоен не евреянки слезами,
Жестокосердый муж, пастух Доик,
Прославленный кровавыми делами;
Сей зрел меня. Сидел Саул потом
На холмной высоте близ Рамы-града,
Копье в деснице, на главе шелом;
Двудесноручные Рахили чада
Стояли воруженные кругом;
Меж них Доик, пастух царева стада...
...И се из сонма их исшел злодей,
Доик свирепый, Сирин злочестивый.
«В Номве приял Давида иерей
Авимелех мятежный и строптивый,
И хлебом одарил его мужей,
И прорекал Давиду путь счастливый».
Так он вещал, и царь послал в Номву:
Авимелех, маститый сын Ахита,
По первому явился в Раму зву
И триста и четыре с ним левита,
В эфуд одетых. Преклонив главу,
«Что повелишь, Исраиля защита?» —
Священник вопросил. «Лукавый жрец!
Ты совещался с сыном Иессея:
Коварство ваших ведаю сердец;
Эльканы сына, моего злодея
Питомцы вы; вы жезл мой и венец
Хотите дать деснице Иудея!» —
В ответ властитель. «Царь, почто твой гнев? —
Была к Саулу речь Авимелеха. —
Или Давид не друг, не зять царев?
Твоей души отрада и утеха
Святыми песнями, в войне же лев,
Раб верный, муж победы и успеха?
О нем я вопрошал отца судеб,
Но много раз и ныне не впервые;
И меч ему я дал, и рати хлеб.
Жрецы мы мирные, умы простые:
Что дали, дали для твоих потреб.
Да посрамятся злых языки злые!»
— «Ты смертию умрешь, — Саул вещал, —
И твоего отца весь дом с тобою.
Избейте сих жрецов! — он глас подал. —
Горят с Давидом общею враждою
Против меня». Но ни один кинжал
Ничьею не был обнажен рукою.
Тогда Саул рассвирепел, узрев
Сопротивленье всех мужей-евреев,
И рек: «Воспомните мой царский гнев!
Восстань, Доик, побей жрецов-злодеев!»
И Сирин, будто тигр, подъявший рев,
Ударил в безоружных иереев;
И в оный день проклятого рукой
Злосчастных триста и четыре пало
Жрецов, одеянных в эфуд святой,
Но было трупов их Саулу мало:
Он жен и чад их предал на убой,
И пламя стены их домов пожрало.
Погибли все: и слабая жена,
И отрок, свежею красой цветущий,
И с женихом невеста сражена,
И мать, и первенец ее сосущий,
И пастырю, и стаду смерть одна,
И старец пал, и пал с ним муж могущий.
Вдруг на заре я увидал пожар
В степи далеко от Номвы священной,
И что ж? Ко мне прибег Авиафар,
Ахитов внук, единственный спасенный,
Не древний муж, — но тяжек был удар, —
С главой чрез ночь прибег он посребренной.
И ныне что я молвлю о себе
И как поведаю свои страданья,
Анхус, гостеприимный царь, тебе?
И ныне средь полночного молчанья
Рыдаю о постигшей их судьбе,
И их погибель зрят мои мечтанья!
Но бесконечно бог, господь мой, благ:
Когда меня безжалостный родитель
Преследовал, мой кровожадный враг,
Когда, пустынь немых и знойных житель,
Скитался изнурен я, гладен, наг, —
Тогда являлся сын, мой утешитель.
И в день тот я, бессилен и уныл,
Растерзанной стенящею душою,
Уже и в вере к господу остыл,
Но взор воздвигнул: брат мой предо мною,
Припал, меня лобзаньями покрыл
И долго плакал над моей главою.
Тогда в последний раз его я зрел, —
Его любил я — бог-всевидец знает!
И что ж! Погибнет он от ваших стрел,
Погибнет вскоре — сердце мне вещает...»
И се Давид от скорби онемел,
И руку царь страдальцову сжимает.
Без радости перебираю вас,
Глухие струны! робкая десница
Боится пробудить ваш вещий глас;
Моя псалтирь унылая вдовица;
Душа моя печальна, как темница:
Упал ее светильник и погас!
Когда на быстрых крыльях вображенья,
Бывало, забывая тяжкий плен,
Несуся я из гроба заточенья,
Из мрачных, душных, безответных стен,
Как мотылек, подобье воскресенья,
Из разрешенных жизнию пелен, —
Тогда Надежда и Любовь и Вера
Мне в близкой сердцу моему дали
Являли светлый образ Исандера;
Не раз они с улыбкой мне рекли:
«Всему — и радостям и скорбям мера;
Тягчайшие страданья уж прошли.
Настанет день, счастливый день свиданья:
Твоим услышишь песням приговор;
Оценит друг души твоей созданья...»
И за хребтом Кавказских, грозных гор
Я увлекаюсь бурею мечтанья
И слышу глас его и вижу взор!
Ах! и в часы, когда в земное счастье
Страшливым сердцем верить устаю,
Я друга помнил нежное участье,
Крепился и сносил судьбу свою:
«Пусть разнесет мой хладный прах ненастье!
Он память сохранит мою».
Так я вещал; но он, увы! руками
Убийц свирепых пораженный, пал!
Не возмутились зверскими сердцами,
Не пощадил груди певца кинжал;
Он пал! — а я отвержен небесами:
Каратель и в слезах мне отказал!
В слезах бесплодных, бедных! — боже, боже! —
Я жизнию готов бы их купить;
Но холоден, окаменел... Почто же
Мне доле клятву бытия влачить?
Почто не я простерт на смертном ложе
И что еще велишь мне пережить?
О, жажду, жажду с ним соединенья!
Приял в Эдем свой милосердый бог,
Приял его в небесные селенья!
От тщетных битв устал я, от боренья,
Завяло сердце, дух мой изнемог.
В житейских бурях ты был мне хранитель,
Мой Исандер! и ныне, возлетев
В надзвездную, незримую обитель,
Молися за меня: смягчится гнев,
Помянет и меня мой искупитель;
Мы свидимся под сенью райских древ!
Тогда кора растает ледяная
И с обновленного меня спадет,
В слезах желанных, сладких утопая,
К тебе направлю радостный полет,
Обнимемся — и песнь моя святая
В живых восторгах бога воспоет!
Другое лето жил в чужой стране
Вифлеемит и с ним сыны изгнанья,
Его клевреты в мире и войне,
Участники и счастья и страданья:
Им были дни те, как в тяжелом сне
Недужному несвязные метанья.
И дал Анхус Давидовым друзьям
Высокий Секелаг, питомцы ж брани,
Стремяся к Амаликовым сынам,
Степные часто пролетали грани
И были страшны древним тем врагам,
Карали их и собирали дани...
...Но се, когда Сауловой судьбой
Чревоболело время роковое,
И покрывалось небо тяжкой тьмой,
И ждало в грозном и немом покое,
Да разразится гибельной грозой, —
Не спало провидение святое;
Давид хранился ангелом своим
Исраилю в цельбу и в утешенье.
Возникла брань, и, скорбию тягчим,
Такое богу он принес моленье:
«Да внемлет бог богов мольбам моим,
Меня да не введет во искушенье!
Был я бездомен, страха полн, уныл,
В горах скитальца, беглеца в пустыне,
Анхус меня с клевретами прикрыл,
Меня утешил; с дня того поныне
Не во властителя, в отца мне был,
О мне труждался, как о кровном сыне,
Но се свирепую сзывает рать
Моей отчизны враг неукротимый,
Анхус спешит Исраиль воевать,
И в день сей мне вещают филистимы:
«Восстань, иди за хлеб наш нам воздать!»
Что сотворю, их воплями теснимый?»
Тогда боязнь к Давиду бог вселил
В сердца князей градов иноплеменных,
И совещались воеводы сил.
И Фуд царю предстал от устрашенных:
«Да устранишь Давида, — возгласил, —
И с ним его клевретов дерзновенных,
Да не исходят с нами на войну!
Не от пришельца ли нам ждать навета,
Когда течем карать его ж страну?
Она ему при колыбели пета,
В ней встретил жизни сладкую весну,
В ней протекли его златые лета.
С Саулом примирится, и (дрожи!)
С ним примирится нашими главами.
Полны сердца людские тайн и лжи;
Друзей страшися наравне с врагами;
Пусть ныне друг тебе Давид, — скажи,
Или обманут не был ты друзьями?
Его евреи любят: в кущах их
Глас, наше поражение поющий
И торжество Давида, — не затих;
Он их надежда, он их царь грядущий;
Речет — покинув жен и чад своих,
Сбегутся все на зов его могущий.
А мужи те, что делят хлеб его,
Что с ним исшли в чужбину и в изгнанье,
Не пощадят под небом ничего,
С весельем примут гибель и страданье,
Но в блеск и славу облекут того,
Кто гордость их, и честь, и упованье.
Многоречивы старцы искони:
Да буду же в сей день, Анхус державный,
И я многоречив, как все они,
Тебе напомню, властель, подвиг славный,
В Эфрафе подвиг совершен во дни
Битв наших в оной области дубравной:
Мы град заяли; а Давид засел
В твердыне крепкой с братьями своими,
Но там от солнцевых изныли стрел,
Палящих, расточаемых над ними;
Томились жаждой, лишь один светлел
Источник под забралами седыми.
И рек тогда Давид мужам своим:
«Кто, други, напоит меня водою
Из хладного ручья, который зрим?»
Вдруг со скалы с орлиной быстротою
Их трое ринулось; стремимся к ним,
Грозим им вопиющею толпою...
Вотще! Три мужа расторгают всех:
Не видят тучи стрел, ни копий леса,
Боязнь себе вменяют в срам и грех, —
К источнику, назад и уж с утеса
Взирают и подъемлют нас на смех!
Властитель, таковы сыны Фареса.
Но муж и вождь их, он вещал: «Друзья!
Клянуся, недостойными устами
Священной влаги не коснуся я,
Приобретенной вашими душами;
Пить вашу кровь — не мне: вода сия
Пред господом да возлиется нами!» —
Такого мужа, грозного в войне,
Подъятого из праха дивным роком,
Героя и вождя в своей весне,
Нам страшного в волнении жестоком,
Опасного и в мирной тишине,
Не наблюдал я неусыпным оком!
И раз еще владыке и царю
От сонма всех князей соединенных
Желанье всех скажу и повторю:
Нет, не зови пришельцев дерзновенных
На брань с евреями, на нашу прю
С хоругвями врагов, им соплеменных!»
Тогда: «Давид, да идешь в Секелаг, —
Анхус вещал. — Поныне и сначала
Ты предо мною был и будешь благ;
Но зависть сердце сильных обуяла,
Князья рекли: «Не сей ли был нам враг?» —
И робкая душа их встрепетала.
Мой сын, не преходи ж за нашу грань;
Но будь Анхуса жен и чад хранитель,
Над домом нашим да расширишь длань —
И не дерзнет к нам вторгнуться грабитель,
Без нас в отчизне не возжжется брань
И не восстанет буйный возмутитель.
Друг, не вдавайся в мысли: жив господь!
Как ангел божий благ ты предо мною;
Но страха сих вождей не побороть!
Шатания умов их не спокою;
Пусть я — душа, но воеводы — плоть:
Что предприму без них и что устрою?»
Так бог, властитель чувств, и дум, и сил,
От укоризны, и греха, и скверны
Смиренного Давида сохранил;
Но в тот же день непостижимый терны
В терзающий венец Давиду свил,
Да будет до конца испытан верный.
Он возвращался в Секелаг, в свой дом,
С дружиною, ведомою Йоавом:
Вдруг им с обезображенным челом,
Покрытый пеплом, в рубище кровавом,
Предстал, конем измученным несом,
Давида раб, трепещущий Соавом.
«В пустыню обратися! — раб гласит. —
Теки, спеши настигнуть Амалика;
Твой град сожжен, наместник твой убит,
Уведены от мала до велика
Младенцы, жены... Поспеши, Давид!»
Смутился вождь от рокового крика,
Но други окрылили бурный шаг,
Приходят, видят: где их были кровы,
Где на холмах вздымался Секелаг
В венце роскошном сумрачной дубровы,
Лишь угль, и пепл, и прах оставил враг,
И смрадный дым, и взрытые основы.
И се послышался великий глас.
Воссев на землю, воины рыдали:
«Господь наш бог забыл в чужбине нас!»
Сражая перси, плача воззывали,
Доколе вопль в устах их не погас,
Избытком залит гнева и печали.
Вдруг от земли воспрянул Ровоам,
Неистовый потомок Симеона,
Ужасный в гневе не одним врагам,
Не знающий святыни, ни закона,
И возопил к рыдающим мужам:
«Бог женам дал оружье слез и стона;
Мы ж станем мстить, и первому — ему! —
Вещал и перст, исполнен дерзновенья,
Простер к Давиду, к князю своему. —
Его на Амалика нападенья,
Его безумия вина всему;
Но в день сей воздадут за нас каменья!»
И люди, от страданий обуяв,
Каменья уж исторгнуть наклонились;
Но Асаил, Авесса и Йоав,
Как львы, на Ровоама устремились:
Он пал и смерть приял, заскрежетав;
Другие же содроглись и смирились.
И се Давид Авиафару рек:
«Мы в силах ли ударить за врагами?
Настигнем ли их, божий человек?
Вспять возвратимся ль с чадами, с женами?»
И сам жреца в святой эфуд облек.
И распростерся жрец пред небесами,
И так поведал, свыше вдохновен:
«Дерзай и узришь стан Амаликита,
Настижен будет хищник и сражен;
Се вижу: рать его тобой побита,
И плен плененных ваших разрешен!
Господь глаголил: «Я твоя защита!»»
В тот час Давид избрал шестьсот мужей
И с ними к знойному потек востоку,
Туда, где необъемлемость степей
Безводный океан являет оку,
Ужасный варом пламенных зыбей.
Они пришли к восорскому потоку,
И возвестил Давид двумстам из них:
«Вождя даю вам в доблестном Орее.
Здесь стан храните братиев своих».
А прочим рек: «За мной, друзья, смелее!»
И в волны ринулся морей сухих.
Что шаг, то зной растет и степь мертвее;
С высокой тверди солнце льет пожар,
И солнцеву огню навстречу пышет
С песков пылающих огонь и вар;
Тяжеле конь, тяжеле всадник дышит,
И свод лазури ясен, чист и яр,
И ухо ждет чего-то и не слышит. ..
...Деля добычу, ликовали тати,
Вещали о набегах, о войне,
Хвалили шумный мир по щедрой рати
И, утопая в брашнах и вине,
Погибших песней поминали братий.
Вдруг на обзоре малое пятно
Растет, растет, и се уж стало тучей,
И ближе, ближе, грозно и черно,
И впереди несется прах летучий,
И миг еще — пятно превращено
В полк всадников крылатый и могучий.
Вотще созвать рассеянных коней
От пира вспрянули амаликиты;
Уже в их сонм врубается еврей,
Злодеям нет спасенья, нет защиты:
Те пали жатвой мстительных мечей,
Те стоптаны, те камнями побиты;
Едва спаслось четыреста из них,
От гибели унес их бег верблюжий.
Когда же вопль побоища затих,
Когда замолкнул звон и стук оружий,
С каким восторгом жен и чад своих
Тогда лобзали радостные мужи!
И победителей корысть была
Превыше ожидания богата:
Стадам отъятым не было числа,
Все вретища полны сребра и злата;
Прославив бога брани, потекла
Обратно рать, веселием объята.
И вот уже повеял ветерок
От запада незнойный и душистый,
И вот уже прохладен и глубок
Пред ними засинел струей сребристый
Восорский, чистый, как сребро, поток,
И зрят их братья с высоты кремнистой;
Спустились, возгласили им привет.
Но лета нет без гроз, без бури моря,
Без терния цветов шипковых нет;
С начала дней со тьмой о власти споря,
Не одолеет тьмы отрадный свет;
И на земле нет радости без горя.
«Чего? — рекли оставшимся двумстам
Лукавые из исходивших в битву. —
Чего вам? Или вы клевреты нам?
Что? Вы за нас творили здесь молитву!
Жен, детищ ваших возвращаем вам,
Но прочую удержим мы ловитву».
Тут из среды поруганных мужей
Возник предтеча вопля, гневный шепот;
Бледнеет с ярости их вождь Орей:
Миг — и в мятеж преобразится ропот,
И уж десницы рукоять мечей
Хватают, уж раздался стук и топот.
Но разделил враждующих Давид
И к ним простер взывающие длани
И рек: «Ужели бог вас не страшит?
Его ли вы не помните даяний?
Нет, други! Братья братьям без обид
Отдайте долю от прибытков брани.
Покиньте буйство, ненависть и спесь!
Господь нам дал победу и спасенье,
И вы ли кровных оскорбите днесь?
Они же были в щит нам и храненье
И не по воле пребывали здесь,
Но от меня прияли повеленье».
Бог укрепил Давидовы уста,
Пред ним смирились воины сердцами,
Потухли в них и зависть и вражда,
И разделили взятое с друзьями.
Отныне сей обычай навсегда
Вселился меж еврейскими сынами:
Кто стан хранил или отчизны грань,
Приобретал корыстей бранных долю
С тем наравне, кто исходил на брань:
Зане творит не собственную волю,
Но что укажет воеводы длань,
Муж, посвященный боевому полю.
И в Секелаг обратно притекли
Давид и мужи с бременем стяжаний,
И к старшинам Исраильской земли
Послал гонцов и от корыстей дани,
И так гонцы Давидовы рекли:
«Да примете свое из нашей длани,
Вефсурские и рамские князья
И сущие в пределах Вирсавеи,
Вы также — с вами мы одна семья, —
Хевронские и номвские евреи,
И вы, изгнанных братиев друзья,
Жильцы высот Кармильских, иудеи!»
И приобрел Давид людей сердца,
Все видят в нем Иакова спасенье,
И возымели все его в отца.
Меж тем судеб Сауловых решенье
Настало; меркнет блеск его венца,
Господь подъялся на его паденье.
Возводит взор, подернутый тоской,
На друга друг, предвидящий разлуку;
Вздохнет, поникнет тяжкой головой
И молча жмет любимцу сердца руку:
Так я гляжу на труд отрадный мой;
При нем я забывал и скорбь и скуку,
Им был от жадной гибели храним;
Но близок час — и я расстанусь с ним.
И глас мой излетит ли из забвенья?
И напоит ли, шумен и глубок
И сладостен, иные поколенья
Моих мечтаний, дум моих поток?
Или в бесплодных камнях заточенья
Ему иссякнуть? о, промолвься, рок!
Ответствуй мне, покрытый мраком грозным:
Глагол мой к племенам дойдет ли поздным?
И если нет, и ты уж так судил,
Чтобы мой самый след исчез в вселенной...
Да будет! — нет во мне, нет прежних сил;
К земле рукой страданья наклоненный,
Я не расширю дерзновенных крил,
Не воспарю, сияньем покровенный,
Из душных стен, из тягостных оков,
В собор неумирающих певцов!
Приму мой жребий из твоей десницы,
Слуга господень, и смирюсь душой;
Не мне роптать: как вихорь, сын денницы,
Влекущий море праха за собой,
Семум, гроза кочующей станницы, —
Так страсти дикие играли мной;
А твой пророк быть должен тверд, как камень,
Величествен, как небо, чист, как пламень.
Хвала щедроте бога! все же был
В отраду мне тот дивный посетитель,
С чьих проливался сладкозвучных крыл
Восторг в мою унылую обитель.
Кто от отчаянья меня укрыл?
Единый он, мой ангел, мой хранитель!
Пусть был лишь обольщенье, лишь обман;
Но с ним душевных я не помнил ран.
Когда же есть где юноша счастливый,
В очах кого святый огонь горит,
Кто сердцем чист, смиренный и стыдливый
И девственный, как мой вифлеемит:
Он, избранный судьбою справедливой,
Меня, погибшего, да заменит!
В нем да пошлет Пророка и Поэта
Земле Начальник истины и света!
А я? мой темный путь лежит туда,
Где не умножится страданий мера,
Где скорби мира дым и суета!
Там моего увижу Исандера;
Туда, как непостижная звезда,
Усталых манит сладостная вера.
Иду вперед; тяжел мой темный путь;
Нет, не ропщу, но жажду отдохнуть.
От утра раннего до ночи поздней
С Гельвуйских гор был слышен стук и вой,
Был слышен гул глаголов брани грозной;
О трупах совещалась Смерть с войной,
И Смерть алчбу и жажду утолила
И, утомясь, простерлась на покой.
Увы! Гельвуя, скорбная могила
Исраильских, белеющих костей!
Не здесь ли пала слава их и сила?
Не здесь ли сонм могущих их князей,
Овнов и пастырей святого стада —
Был снедью гладных, Хамовых мечей?
И первый ты, средь бранных бурь ограда,
Надежда братий, щит против врагов,
Злосчастных ангел, плачущих отрада,
Ты, лучший из Сауловых сынов,
Ты пал, Ионафан, стрелой пронзенный;
Твой дух вознесся в край благих духов.
Но чьею ж славною рукой сраженный
Погибнул витязь, честь страны родной?
Князь, воевода ли иноплеменный
Решил одною смертью грозный бой?
Нет, не похвалится в градах Дагона
Победой скорбной ни един герой!
Не скажет чадам, женам Аскалона,
Ни девам Гефа и пяти градов:
«Я день тот обратил в день слез и стона
Для храбрых Венонииных сынов;
Вождя их я убил». Стрелой безвестной
Пожат воитель, страх чужих полков.
Он пал — и что ж? улыбкою прелестной
Его уста, зардевшись, процвели;
Не смел его коснуться тать бесчестный,
Когда по полю битвы потекли,
Да снимут с тел оружье, ризы, брони
Сыны неверной Хамовой земли;
Так, наступить боялись даже кони
На витязя, — их горний дух страшил:
Одел туманом дивных благовоний
Бойца святое тело Рафаил,
И зрел, вещали, гор Гельвуйских житель,
Как ангел вновь на небо воспарил;
Как возносил в надзвездную обитель
Какую-то таинственную тень,
Сверкал, как пламень, дух-путеводитель,
Сопутник же сиял, как тихий день,
Лиющийся от тверди позлащенной
В немую бора дремлющего сень!
И Хуса Мельхисуя дерзновенный,
В плечах широкий, станом исполин,
Вдруг сорвал с колесницы окрыленной,
И в прах поверглись пред лицом дружин,
И их борьба всех трепетом объяла,
И вторил их стенаньям глас теснин.
Душа в потомке Хама замирала,
Давил Саулов сын его гортань;
Едва короткий меч еще держала
Страдальцова мертвеющая длань;
Погиб воитель, — нет ему спасенья,
Но и еврей не выдет вновь на брань:
Хус в судоргах последнего мученья
Скрежещет и десницу свободил,
И, уж почти лишенный ощущенья,
Герою в сердце жадный нож вонзил;
Персты героя сжались, древенея,
Он, умирая, Хуса задушил.
Что ж? не могли, дивясь и цепенея,
Отъять от выи князя своего
Хамиты руку мощного еврея
И вместе с нею труп сожгли его.
Певцы же долго в песнях воскрешали
Весь ужас состязания того.
Саул, исполнен яростной печали,
Своих сынов падение узрел,
Узрел, как рати колебаться стали,
Затрепетал и молвил: «Здесь предел,
Здесь положен конец моей державы!»
Копье подъял и к смерти полетел.
Когда ж густеть стал мрак седой дубравы
И блеск последний на скалах погас,
Тогда и властелина бой кровавый
Пожал, — он срезан был, как зрелый клас...
...Давид же в Секелаге в оно время
Друзьям корысти бранные делил.
Заря златила скал высоких темя,
Но был еще под кровом ночи бор;
Лежало на душе Давида бремя
Тяжелых дум; с твердыни скорбный взор
Он по пути, одеянному тьмою,
Стремил за цепь седых восточных гор.
«Я ими разделен с землей родною!
Что с нею сбудется?» — печальный рек
И вдруг пришельца видит пред собою:[50]
Обрызган кровью, смутный человек,
Перст на главе, раздранно одеянье,
Он быстрый вопль из уст рабов извлек.
Свирепый странник пал, храня молчанье,
К ногам Давида; но Давид сказал:
«Кто ты? Откуда? Что твое желанье?»
— «С побоища евреев я бежал,
С Гельвуйских гор, костьми их убеленных».
Так витязю пришелец отвечал,
И среди сонма воинов смятенных
При сем глаголе роковом возник,
Свидетельство сердец их сокрушенных,
Терзающий и слух и душу крик;
Властитель вспрянул и всплеснул руками
И ризою завесил бледный лик.
Потом вещал дрожащими устами:
«Поведай все нам!» И пришлец гласит:
«Саула рать истреблена врагами,
Ионафан погибнул, царь убит».
— «Ты сам ли зрел Саулово паденье?» —
Удерживая душу, рек Давид.
И муж восстал и начал извещенье:
«Был вечер; нас враги подъялись гнать —
Вдруг я увидел грозное волненье:
На холм единый стала напирать,
Подъемля вой убийственный и дикий,
Анхусова избраннейшая рать.
Их неумолчные послыша крики,
Упорство яростного боя зря,
Я молвил: «Осажден там муж великий;
Не всуе столь неистовая пря!»
И от бегущей я отстал дружины,
Притек на холм и узнаю — царя.
Он, уязвленный, близок был кончины.
Пред ним лежал пронзенный в грудь еврей;
А под холмом, как ярый рев пучины,
Как бешенство бунтующих зыбей,
Так необрезанных полки кипели,
Так рвались на Сауловых друзей.
Уж их последние ряды редели;
Я слышал, царь болезненно вопил:
«Злодеям в руки впасть живому мне ли?»
Взглянул на тело: «Старец Фалиил,
Полвека ты мне верен был и боле;
Но наконец и ты мне изменил!
Не покорился срамной ты неволе,
Освободил тебя твой бодрый меч:
Почто ж меня покинул в страшной доле?
И жизни не хотел моей пресечь?»
Он простонал и покивал главою,
И замерла в устах страдальца речь.
Но вот он тень увидел за собою,
И вспять озрелся, и меня позвал
И молвил: «Лютою объят я тьмою;
Но дух во мне, страдать я не престал:
Убей меня!» Взглянул я: нет надежды,
Не встанет! — и вонзил в него кинжал.
Тогда навек его закрылись вежды.
Я ж царский съял венец с главы его,
И с трупа царские совлек одежды,
И с ними поспешил с холма того;
Всю ночь я шел, и се их повергает
Твой раб к ногам владыки своего!»
Давид, восплакав, ризу раздирает
И трепетный на странника глядит.
«Кто ты? Какого дому?» — вопрошает.
Но, не смутясь, убийца говорит:
«Родился я в Гавае возвышенной,
Отец же мой Эфар — амаликит».
— «Да истребится весь ваш род презренный!
Увы! Погибнул грозный царь Саул,
Рукою рабской, подлой умерщвленный!
Дух ада на тебя, злодей, дохнул:
Как ты подъять проклятую десницу
На божия избранника дерзнул?
Йоав! Каменьями побить убийцу!
Не будет кровь его вопить на нас:
Сам он осиротил свою вдовицу,
Сам чад своих лишил отца в тот час,
Когда изречь свирепое деянье
Его уста издали хульный глас!»
Весь углубленный в мертвое молчанье,
Один с своей великою душой,
Лелея безутешное страданье,
О падших три дня сетовал герой.
В четвертый мужи пред него предстали,
Посланники к нему земли родной.
Еще подавлен бременем печали,
Он им внимал в кругу своих друзей,
И старшины Иуды так вещали:
«Не мы ли кости от твоих костей?
Не мы ли плоть твоя? Давид, не ты ли
Хранил нас крепостью руки своей?
С тобою мы цветущи, крепки были,
Дрожал пред нами в бранях сопостат;
Мы без тебя лишились сил, уныли,
Пожрать нас без тебя враги спешат:
Ты данный нам от господа хранитель;
Приди, над братьями восцарствуй, брат!
Царю да будет град Хеврон в обитель;
Царя зовут Иуда и Фарес:
И вновь к нам обратится вседержитель,
И нас оставит ярый гнев небес;
Нам снова воссияют дни покоя,
Могущества, и славы, и чудес!»
Умолкли. Был туманен лик героя;
Как скорбный странник средь степей сухих,
Весь изнуренный лютым варом зноя,
Так он под гнетом тяжких дум своих
Изнемогал — и долго без ответа
С болезненной тоской взирал на них.
«Душа моя, — он молвил, — тьмой одета!
О боже! Мир исчезнул бы, когда б
Угас над ним твой взор, источник света:
А я что без тебя? — Я слеп и слаб
И кораблю подобен без кормила:
Тебя зовет, к тебе прибег твой раб!
От детства длань твоя меня хранила,
От детства мне светил твой дивный свет,
И мощь твоя бессильного крепила:
Моим моленьям, боже, дай ответ!» —
И рек жрецу: «Провидец вдохновенный,
В Хеврон за ними вниду ль или нет?»
Тогда склонил колена муж священный,
И просиял его могущий лик,
Молился он, эфудом облеченный, —
И се к нему господень дух приник.
«Да внидешь!» — так воскликнул прорицатель.
«Да внидешь!» — повторил евреев крик.
«Тебе я покоряюсь, мой создатель! —
Вещал, главу смиренную склоня,
Сынов Иуды новый обладатель. —
Но тяжкое взложил ты на меня».
И вот воздвигся, взял псалтирь златую
И рек друзьям, исполненный огня:
«Помянем падших в битву роковую.
Ужели предадим забвенью мы
Бойцов, погибших за страну родную?
Или вотще Гельвуйские холмы
Испили кровь моих владык святую?
Исторгну память их из бездны тьмы!»
К струнам склонился, глас подъял печальный,
И струны стон подъяли погребальный:
Столп возвысь над падшими сынами,[51]
О Исраиль! — свят бессмертный прах.
Как же так увяли под мечами
Мужи силы на твоих холмах?
Не беседуй в Гефе о сраженных;
Пусть не внемлет плачу Аскалон:
Да не дмится дщерь иноплеменных,
Да не будет в радость ей твой стон!
Вы, холмы Гельвуи, пусть отныне
Не кропит вас дождь, ниже роса!
Уподобьтесь вы сухой пустыне;
Пусть вас позабудут небеса!
Обратитесь в поле слез и глада:
Пусть вовеки не созреет клас,
Пусть вовеки кисти винограда
В блеске солнца не горят на вас!
Ax! на ваших высотах могильных
(Не елеем, кровию облит)
Щит Саула, мощь и слава сильных,
Сыном Хама вдребезги разбит.
Меч царя был страшен чадам брани,
Пил врагов отчизны кровь и тук,
Собирал их души, вместо дани,
Лук Ионафана, грозный лук.
Царь Саул, Ионафан! прекрасны,
Благолепны были в жизни вы;
Восставали мощны и согласны:
Вместе положили ж и главы!
Были крепки вы, сыны Рахили,
Паче ярых чад полудня — львов;
Гордо вверх над тучами парили,
Легче вольных, радостных орлов!
Плачьте, плачьте, дщери Авраамли,
По Сауле, воеводе сил!
По Сауле сетовать не вам ли?
Вас он украшал, он вас хранил;
Разверзал вам щедрую десницу,
Облачал вас в злато и виссон;
Одевал в жемчуг и червленицу:
Воздвигайте по Сауле стон!
Столп возвысь над падшими сынами,
О Исраиль! свят бессмертный прах.
Как же так увяли под мечами
Мужи силы на твоих холмах?
Все! — и ты, Ионафан! ужели?
Брат души моей, Ионафан!
Стрелы Хама мимо не летели:
[Не избег и ты смертельных ран!]
Слез душа моя, о брат мой, жаждет;
По тебе скорбит душа моя,
По тебе болезнует и страждет:
Одинок отныне в мире я.
Любит друга дева молодая,
Драгоценна юноше жена:
Но к тебе любовь моя святая
Паче их любви была сильна.
Столп возвысь над падшими сынами,
О Исраиль! свят бессмертный прах;
Как же так увяли под мечами
Мужи силы на твоих холмах?
О власть святая вдохновенных песен,
Неодолимая! сколь ты сильна!
Наш скорбный, бедный мир как мал и тесен!
Но ты, отваги радостной полна,
Дохнешь, расширишь вдруг его пределы
И новый мир пробудишь ото сна;
Летишь и сеешь громовые стрелы
И растопляешь твердые сердца —
Сердца людей бесчувственны, дебелы;
Но глас могущий вещего певца
В них жизнь вольет — и, будто воск, растают
Пред дивным пламенем его лица!..
...И пировал, князьями окруженный,
В Хевроне светлом царь вифлеемит:
Он мир торжествовал благословенный.
Но что? Какое облако мрачит
Его чело? Почто главу на руку
Склонил он и, задумчивый, молчит?
Какую ощутил тоску и муку,
Какое горе в сей блаженный час?
Воспомнил ли с любезным с кем разлуку,
Чей светоч жизни до поры погас? —
Средь гласов торжества того святого
Не слышится Ионафанов глас!
Далеко время торжества иного,
Когда, свой первый подвиг совершив,
Он близ него, счастливого, младого,
Его одной любовью был счастлив!
Давид главу подъял и вопрошает:[52]
«Остался ль кто из внуков царских жив?»
И Сива, раб Саулов, отвечает,
Пред властелем повергшись в прах челом:
«С Махиром Лодеварским обитает
Младенец; но он немощен и хром;
Спасен рабыней сын Ионафана,
Когда враги сожгли Саулов дом!»
Что средь унылого, степного стана
В земле бесплодных и сухих песков
Была для странников-евреев манна,
То для Давида сладость оных слов;
К Махиру он послал нетерпеливый
Привет благой и множество даров:
Младенец приведен рукою Сивы.
«Твое все, чем родитель твой владел,
И все Сауловы стада и нивы,
И всех погибших братиев удел;
И от моей трапезы да вкушаешь!
И не страшись, но весел будь и смел!
А ты, слуга Саула, да питаешь
Потомка господина своего,
Да пестуешь его и сберегаешь!
Ты и весь дом твой — вы рабы его.
И вы, друзья, младенца возлюбите
За кровь мою, за сына моего,
Его вы вознесите и почтите», —
Так царь поведал, и младенца вид
Стал радостен: в Давидовой защите
Ни бед не знал страдалец, ни обид,
И чадо сирое потомка Киса
С детьми своими возрастил Давид.
И он послал и к старцам Иависа,[53]
Которые, отринув низкий страх,
Под сенью схоронили кипариса
Ионафанов и Саулов прах,
И рек им: «Вас благословляю, други!
Вы мужи силы в мыслях и делах.
Вы верные и праведные слуги
Саулу, властелину своему;
Его почтили память и заслуги
И оказали милость вы ему:
И окажу и я вам все благое,
И вы любезны сердцу моему!»
Так царь Давид в блаженстве и покое
И в славе правил областью своей.
В то время провидение святое
Среди роскошных пастбищ и полей,
В тени наследственного вертограда
Беспечный в песнях возносил еврей.
И родились царю в Хевроне чада:
Над праведным царем господен щит;
Давид всего Исраиля ограда;
Амон страшится, филистим дрожит,
Душа Эдома трепетом объята —
И царь уже себе врагов не зрит:
От брега моря до брегов Евфрата
И до Ливанских дерзновенных гор
Нигде уже не видит сопостата
Потомков Авраама смелый взор;
Ни Геф не вышлет рати, ни пустыня,
И умер и в отечестве раздор.
Блажен Исраиль, божия святыня, —
Но царь смирился благостной душой;
Ему чужда строптивая гордыня.
«Бог, — он гласит, — покров и пестун мой;
Он, всемогущий, он моя твердыня!»
И господу воспел псалом святой:
Господь мой бог — мое спасенье;[54]
Он вместо стен мне и забрал,
Мой спас, заступник и храненье!
Меня противник лютый гнал:
Но к богу я воздвиг моленье, —
Он от врагов меня изъял;
Уж мне отверзся ров могильный,
Но в гроб мне не дал пасть всесильный!
Как шумных, бурных вод потоки,
Так беззакония текли;
Мне сеть расставил муж жестокий,
Злодеи: «Гибни!» — мне рекли;
Я был оставлен, одинокий,
Меня совсюду обошли;
Как жадные ловцы, печали,
Меня страдания обстали.
Взглянул — исчезнула дорога,
Клокочет бездна предо мной:
Тогда призвал я в скорби бога,
Вознесся вопль стенящий мой;
Приник от своего чертога,
Подвигся робкою мольбой
Господь, мой пестун, мой спаситель,
На землю сходит вседержитель:
И возмутилася вдруг, и трепещет она,
И подвиглися гор основанья;
Вселенна боязни полна,
Полна ожиданья.
Господь и праведен и строг,
Прогневался на грешных бог!
Восходит дым от яростного гнева,
Возжглися угли от его лица:
Пожрет, как ветвь сухого древа,
Кичливых пламень уст творца!
И небеса склонил неизбежимый,
Сошел, и под его ногами нощь и страх;
Он полетел: летит на ветровых крылах,
Его несут, как буря, херувимы.
Тьму сгустил себе в шатер,
Темноту избрал в обитель;
В тучах мчится вседержитель,
В блесках дивный хор простер.
От лучей и от блистанья
Тают мрак и облака,
В мраке звезды и сиянье
Сеет божия рука.
И возгремел господь с пылающей лазури,
Всевышний глас издал,
И стрелы, молний дождь послал,
Объяли грешных огненные бури,
Нечестия строптивых чад
Погнал, сожег палящий град.
Бледнеет ад: он свет увидел звездный,
Разоблачились те таинственные бездны,
Из них же льется ток морских, безмерных вод,
И тверди пошатнулся свод,
И основания вселенны,
Десницей бога потрясенны,
Смущенны духом уст его,
Явились взору откровенны!
Хвалю и славлю бога моего:
Могущий с высоты небесной
Ко мне склонился помощью чудесной;
Господь мой бог, мой властелин
Изъял меня из яростных пучин.
Он от врагов меня неистовых избавил;
Я погибал, я звал, рыдая и стеня,
Одолевали грозные меня,
На широту меня защитник мой поставил.
Бренный, я не заслужил,
Чадо праха и бессилья,
Благ щедрот твоих обилья,
Боже дивный, боже Сил!
«С мужем правды прав пребудешь,
С мужем лжи меня забудешь» —
Так мне сам поведал ты.
Ты мне не дал пасть, святый!
Так! Богом я спасусь от преисподни
И стогны сокрушу, им укреплен,
Надежны, верны все пути господни,
И чист глагол господень, — и блажен,
Кто верит в мощь и слово пресвятого:
Господь наш бог, и бога нет иного.
Он научил мою десницу брани,
Он силою меня препоясал,
И ноги легкие, как ноги лани,
Он утвердил на вечной тверди скал.
Как медный лук, Давида мышцы стали, —
И се, дрожа, злодеи побежали.
Прославьте бога, струны вы и песни,
Господь мне дал хребет врагов моих —
Я их погнал, — не утомлялись плесни
Доколе не настиг, карая, их,
Доколе гордых не было и следа
И не пожрала их моя победа!
Спаситель не внимал, когда взывали,
Вопили к богу — и ответа нет!
Я свеял, стер их, как письмо с скрыжали,
Как память прошлых, позабытых лет.
Как прах пустыни, ветром разносимый,
Всех смял их под меня неотразимый!
Бессмертный возвеличил и прославил,
Он в мощь меня и радость облачил,
Языкам во главу меня поставил
И в князя и вождя еврейских сил.
И люди (их имен не знал я даже)
Прибегли к моему щиту и страже.
Владыки слову моему покорны,
Мне поклоняются племен отцы,
Крамольники познали срам позорный,
И оскудели в замыслах льстецы.
О боже! сколь твои дары велики;
Да вознесут тебя псалмы и лики!
Жив мой господь, мой бог, мой избавитель,
Из рода в поздний род благословен:
Им сокрушен могущий мой гонитель,
Им алчущий души моей сражен;
В услышанье народов всей вселенной
Я воспою тебя, благословенный!
Креплюсь и процвету, тобой хранимый.
Неизреченным светом озаря
И благодатию непостижимой,
Ты из рабов избрал меня в царя,
И чад моих покров ты и спаситель:
Жив мой господь, мой бог, мой избавитель!
Так возносил Давид, восторженный душой,
Хвалебный, звучный глас, мой боже, пред тобоч!
А я — я ныне что? — Тобою укрепленный,
Благий! я совершил мой подвиг дерзновенный,
Он кончен; но еще недоумею я,
Но зыблется еще в сомненьях мысль моя;
Взгляну ли на мой труд, столь тягостный и смелый,
Сравню ли с ним моих бессильных дум пределы,
И скудость данных мне животворящих снов,
И бремя на меня наложенных оков, —
Тогда вещаю я в душе моей: «Ужели
Я, слабый, я достиг незримой, дальней цели?»
Так боязливый муж, преследуем врагом,
Чрез бездну прядает, отчаяньем влеком,
И стал, и весь дрожит, и бездну взором мерит,
И шепчет: «Здесь я, здесь!» — и все еще не верит.
Нет, нет! мой господи, мой боже, боже Сил!
Единый ты меня, слепого, озарил,
Единый, дивный, ты мне был путеводитель:
Тебе единому хвала, о вседержитель!
И что я? сын грехов. Но с тайной высоты,
Всесильный, вечный бог, ко мне склонился ты.
Не ты ли мне явил источник вдохновений
В священном свитке тех бессмертных песнопений,
Которые поет народов мира слух,
В которых излиял твой чудотворный дух
В стране Исраиля, в младенческие веки
Златые, полные глаголов жизни реки?
Душою к ним стремлюсь; так жаждущий олень,
Послыша говор вод в степи в палящий день,
Преклонит чуткий слух, встрепещет, встрепенется
И к хладному ручью, как буря, понесется.
Нет, пламень не земной горит в святых певцах;
Живет господень дух в могущих их струнах;
Не отцветет вовек сионских песней младость:
В них ужас и восторг, и сила в них и сладость.
Отверзет ли уста провидец зол, пророк, — [55]
Всесокрушающий, дымящийся поток,
Он проповедует вселенной гнев владыки,
Смывает грешные с лица земли языки,
Клокочет и гремит ревущий водопад,
Восходит в небеса и раскрывает ад —
И ад исполнился и хохота и стона;
Тебя приветствуют, властитель Вавилона.
«Могущий, ты ль сошел в жилище темноты?
И ты, как мы, пленен, сравнился с нами ты!
Зловоние и смрад постелят под тобою,
Тебя покроет червь. Поведай, чьей рукою,
Денница светлая, ты сорван был с небес?
Поведай, как ты пал, как с тверди ты исчез?
«Подобен вышнему престол над тьмою звездной
Поставлю» — ты ль вещал? — и поглотился бездной!» —
Так страшному в царях со скрежетом рекли,
Подъемлясь из гробов, мучители земли.
Но что? глагол суда рыданья заменили:
От Рамы слышен вопль; то стон и плач Рахили;
«Нет, нет их! — вопиет. — Я всех их лишена!»
И не утешится над чадами она.
Сколь беспредельна скорбь твоя, Иеремия!
Кровавы слезы те священные, драгие,
Те слезы горькие, роса твоих очей,
Которые струишь по родине своей!
Господню ангелу подобен, стражу рая,
Сверкающий мечом над грешником Исая, —
Но с кем тебя сравню? мед льют твои уста
И вместе смерть — и кто, как ты, рыдал когда?
А разве тот отец, тот праведник злосчастный,
Который под топор закона беспристрастный,
Сам умирающий, растерзан, но суров,
Обоих осудил души своей сынов.
На вещий глас сердца снедающей печали
Страданья и мои проснулись и восстали:
Меня господь мой бог во гневе помянул,
Каратель на меня иссыпал весь свой тул,
Тул ярости своей, стрел смертоносных полный.
О грозный! надо мной прошли твои все волны, —
И руку, господи, благословлю твою:
Испив вино греха, из чаши скорби пью.
Но ты ли примирен? Каким вещаньям внемлю?
И кто чудесный сей? почто сошел на землю?
Так, узнаю! — Давид с превыспренних светил
В волнуемую грудь мне мир и веру влил.
Когда он возгремит, его златые струны
Сжигают, как огонь, сверкают, как перуны.
Но слаще меда мне в унылый, темный час
Смиренный, тихий вздох, души Давида глас.
Все, все он испытал: паденье, покаянье,
Разлуку и любовь, и радость и страданье,
Наказан господом и вновь утешен им,
Он пел, и ликовал, и плакал пред благим.
К его глаголам я язык мой приучаю, —
«Почто прискорбна ты? — и я, как он, вещаю, —
И почему меня мутишь, душа моя?
На бога уповай: его прославлю я.
Неизреченный! ты мой щит, мое спасенье,
О боже! сколь твое возлюблено селенье!
В селении твоем в день зол меня покрыл
Не ты ли сению твоих незримых крыл?»
1826-1829
Над войском русского царя
В стенах Тавриза покоренных
Бледнеет поздняя заря;
На минаретах позлащенных,
Дрожа, последний луч сверкнул;
Умолк вечерней пушки гул,
Умолк протяжный глас имана,
Зовущий верных чад Курана
Окончить знойный день мольбой.
Но в сизом дыме калиана,[56]
Безмолвной окружен толпой,
Сидит рассказчик под стеной
Полуразрушенного хана [57]
И говорит: «Да даст Аллах[58]
Устам моим благословенье!
Да будет речь моя светла
И стройно слов моих теченье!
О чем же возвещу, друзья?
Нет, Рустма, Зама, Феридуна[59]
Не славлю: слаб, бессилен я;
Их славить нужны блеск перуна,
Морей обилье, глас громов. ..
А все ж мое повествованье
Прольется по земле отцов:
Пред вами повторю сказанье
Заката хладного сынов
О Даре, прежних дней светиле,[60]
И юных трех его рабах.
В хранимой ангелом могиле
Да спит их безмятежный прах!
Над миром воцарился Дара:
Он тень руки своей благой
Простер над широтой земной, —
И Милосердие и Кара,
Его крылатые рабы,
Стоят пред ним и ждут глагола,
Да сотворят его судьбы;
И се — едва кивнет с престола
Челом могущим пади-ша,[61]
Летят быстрей, чем блеск зарницы,
И по делам из их десницы
Приемлет всякая душа,
Безмолвной полная боязни,
То воздаяния, то казни.
Был пир в дому царя царей,
И в дом его благословенный
Толпа сатрапов и вождей
Стеклась со всех концов вселенной.
С пределов Синдовых пришли:[62]
Там Митры колыбель святая;[63]
Оттоле по лицу земли,
Потоки света изливая,
Он шествует по небесам
И раздирает ткань тумана
И принимает от Ирана
Благоуханный фимиам.
И с фараоновой могилы,
Где, жизнь Месрема, тучный Нил[64]
Меж пирамидами почил,
Явились в Сузу мужи силы.
Явился и ливийский вождь:
Там по годам не капнет дождь,
Но страшны там иные тучи,
Но в бурю океан сыпучий
Кружится, катит страх и смерть
И тьмит песка волнами твердь; [65]
Там слепы умственные очи,
И, духом дремля, человек
Без дум начнет и кончит век,
И в черный кров угрюмой ночи
Не Ариманали рука[66]
И образ смертных облекла?
Примчался парфский воевода,
Носящий за плечами лук;
Из Балка, жительства наук,
Предстали пастыри народа:
С полудня, севера, восхода,
Из Скифии, страны снегов,
С утесов Фракии холодной,
Из Сард, из Сирии безводной,
С Эллинских тучных островов,
Из Лидии, из дому Креза...
На памятный вовеки пир
Мужей, держащих в длани мир,
Созвала царская трапеза.
И два дня верных слуг своих,
Князей войны, князей совета,
Честит властитель Царства света.
На третий, уклонясь от них,
Встает, идет в свою ложницу,
Сложил венец и багряницу
И, мощной утомлен душой,
На одр простерся на покой.
Ложницу Дары ночь одела
И днем прохладной темнотой;
И трое страж царева тела,
Да не проникнет тайный враг,
Хранят его священный праг.
И кто же юные герои?
Родились где? их первый шаг
На поле славы и отваг
Какие увенчали бои?
Что с виду старший из троих,
Румяный, полный и высокий,
Власами русый, светлоокий,
Покинул там богов своих,
Где отразились башни Смирны
В зерцале Средиземных вод,
Гостей сзывает торг всемирный
И в неге ослабел народ.
В садах Ионии цветущих
От братьев и отцов могущих
Наследье греков-лишь язык.
Роскошствуют в златой неволе
Под грозным скипетром владык,
Сидящих на святом престоле,
Который основал Джемшид,[67]
С которого, гроза гордыне,
Великий сын Густаспа ныне[68]
Хранит бессильных от обид.
Так! упоительной отравы,
Опасной сладости полна
Младого витязя страна;
Но бодрого любимца славы
Отторгла от зараз война.
Его товарищ ниже: жилы,
И грудь, и мышцы кажут в нем
Избыток нерастленной силы;
Он важен и суров лицом,
Владеет легкостию барса;
Как смоль, черна густая бровь;
Питомца гор, прямого парса
В нем неподмешанная кровь.
Отцы и братия героя
Мечтают об одних боях;
Им в неприступных их скалах
Ловитва тень и образ боя.
Им любо с дикого коня
(Конь весь из ветра и огня,
И шумный бег быстрее бури),
Пуская меткую стрелу
За тучи прямо в грудь орлу,
Орла сразить среди лазури.
Сверкнет ли в солнечных лучах
Их легкий дротик — хладный страх
Объемлет серн роговетвистых:
Кидаются с стремнин кремнистых,
Летят — исчезли в облаках.
Их грозного копья в лесах
Трепещут яростные тигры.
Все в них отвага; даже игры
И в лоне мирной тишины
Являют парсу вид войны;
И тот же конь, участник в битве,
Участник в дерзкой их ловитве,
И тут участник: то на нем,
То вдруг под ним, в весельи диком,
Несутся друг за другом с гиком,
Несутся и тупым копьем
Чалму сбивают с непроворных.
Не сходны камни парсов горных
С холмами Греции златой.
И оба стража меж собой,
Эллады сын красноязычный
И парс, едва ли не немой,
Душой и образом различны.
Но третий, младший их клеврет,
Как дева нежный, ростом малый;
Его уста, как роза, алы,
Цветов царица, райский цвет,
Которым до земли одет
Эдема Тузского шиповник,
К которому летит любовник,
Весенний страстный соловей[69]
И, сокровен от всех очей,
В душистой тьме поет и стонет
И в море сладкозвучья тонет.
Как дева нежен, ростом мал
Юнейший страж из стражей Дары;
Но отроку Бессмертный дал
Тот взор, пред коим буйство свары
Дрогнет, и вспять за свой рубеж
Подастся трепетный мятеж.
Откуда витязь величавый?
Совета муж или боец,
Сатрап, ревнитель бранной славы,
Счастливца счастливый отец?
Неведомо героя племя;
Склонил же витязь на себя
Цареву благость в оно время,
Когда, карая и губя,
Неукротимый в гневе Дара,
Свергая души гордых в ад,
Брал на копье крамольный град
Раба Персиды, Валтасара:
В тот день неистовый халдей,
Царевых поразив коней,
На самого занес десницу;
Но вдруг с чудесной быстротой
Пронзил крылатою стрелой
Безвестный юноша убийцу.
И Дара юношу того
Взял в стражи тела своего.
Кто он? — не знают. Верить слуху?
И родом не уступит духу,
Живущему в груди его.
«Не у него ль и взор владычный? —
Так шепчет шепот стоязычный. —
Нет, дед его или отец
Носил порфиру и венец».
Почиет в сладостном покое
Властитель Дара; все молчит —
Не брякнет меч, не звукнет щит;
Младые витязи — все трое,
Недвижные средь тишины,
Дыханья, скажешь, лишены;
Узнаешь только из сиянья
Их взоров, что не изваянья,
Что был у них живой отец
И в свет их вызвал не резец,
И в день господня правосудья
Не позовут того на суд,
Чей дерзостный, безумный труд
И богохульные орудья
Им образ дали, но в их грудь
Не возмогли души вдохнуть».
Уста кумиров в день конечный,
Когда разгонит ложь и тьму
Святое солнце правды вечной,
Творцу промолвят своему:
«Твои мы, Аллы подражатель!
Твои мы: узнаешь ли? зри!
Ты дал нам тело, наш создатель,
Нам ныне душу сотвори!»
И грешник от лица господня
Тогда, трепеща, побежит:
Но гром суда его сразит
И с смехом примет преисподня.
«Подобно истуканам сим,
О коих на вопрос пророка
(Да будет слава Аллы с ним!)
Принес благим сынам востока
Седьмую суру Серафим,[70]
Стояли стражи. Хуже казни
Для грека тишину хранить:
Вся жизнь их разговоров нить;
Так наконец же, полн боязни,
Прервал безмолвье юный грек
И с шепотом клевретам рек:
«Напишем, други, каждый слово,
И сердце каждого в своем
Да будет смело и готово
Пред царским устоять лицом;
И на того, кто превозможет,
Чей мощный, веса полный стих
Стихи клевретов уничтожит,
Властитель Дара сам возложит
Единую из риз своих ..
Так! верьте мне: щедротой дивной
Великий царь почтит его;
Счастливцу дастся торжество;
Украшен многоценной гривной,
Виссонный вознося кидар,
Блестя, сияя, словно жар,
Он в колеснице златовидной
Народным явится очам;
В устах и зависти постыдной
Конца не будет похвалам;
Блажимый севером и югом,
В градах, в чужбине, средь степей
Он ради мудрости своей
Царевым наречется другом
И сродником царя царей».[71]
И вняли юноши клеврету,
И молча каждый из троих,
Благому следуя совету,
На свитке написал свой стих;
И свиток запечатан ими,
И, чуть дыша, один из них,
Избранный братьями своими,
Как дух бесплотный скор и тих,
В ложницу входит. Сном же здравья,
Усталости отрадным сном,
Парящим редко над челом,
Одетым в блеск самодержавья,
Спал царь; и под парчу возглавья
Посол клевретов свиток их
Кладет — и вышел из ложницы,
Быстрее поднебесной птицы
И как весны дыханье тих.
«Увидит царь царей писанье —
И возгорится в нем желанье
Нас искусить в словесной пре,
И мы сразимся при царе,
И в силу оного устава,
Которым искони была
Иранских властелей держава
Во всей подсолнечной светла,
Тот в битве сей увенчан будет,
Победу стяжет тот из нас,
Кому ее сам царь и глас
Трех избранных вельмож присудит». —
Так юноши между собой
Вещают, к сладостной победе
Летят кипящею душой
И ставят грань своей беседе», —
Рассказывал в кругу друзей
Рассказчик, старец беловласый;
А серп чудесный, жнущий класы
Тех горних, тех немых полей,
В которых не бывал из века
Внимаем голос человека, —
Ладья надоблачных зыбей,
Орел эфира среброкрылый,
Могущий вождь небесной силы,
Пастух бессмертный стад ночных —
Луна, царица звезд златых,
Блеснула сквозь покров тумана
И в сладостный блестящий свет
Одела темный минарет,
Наш стан, Тавриз, поля Ирана
И дальных снежных гор хребет;
И старец к ней, лампаде ночи,
Безмолвствуя, подъемлет очи.
Но вот он вновь возвысил глас
И продолжает свой рассказ:
«Великолепен, светел, страшен,
Тиарой блещущей украшен,
Подобье, образ и посол
Могущества и славы бога,
Среди советного чертога
Восходит Дара на престол;
Воссел — и радостный глагол
Медяных труб устами грома
Колеблет свод царева дома;
И пали на помост челом
Князья войны, князья совета,
Сатрапы, слуги Царства света;
Но царь повел златым жезлом —
И глас торжественного шума
И треск стенящих труб утих;
«Восстаньте!» — молвил сонму их,
И светлая восстала дума:
Так ветер, сын кавказских гор,
Преклонит в тучном поле класы,
Но ветра миновал напор —
Подъемлют верх свой златовласый.
Вещает царь своим рабам:
«Спустился ангел в море мрака,
Дал сладкий сон моим очам —
Глухой, глубокий, без призрака,
Без дикой, суетной мечты,
Исчадья Царства темноты;
И, сном тем дивно укрепленный,
Душою мощен, смел и бодр,
Я на заре покинул одр
И, пламень воспалив священный,
Почтил создателя вселенной;
Но, данный матерью моей,
С пелен служащий мне служитель,
Муж, ложа моего хранитель,
Обрел в покровах свиток сей.
И ныне, други, мне внемлите:
Снимите с хартии печать,
Прочтите вслух при всем синклите;
А кто писал, тому дадите,
Что повелел ему воздать
Наш богом посланный учитель...
(Благословен во всех веках
Да будет, божий муж, твой прах,
Зердужт, Ирана просветитель!)»
И рек советнику: «Возьми!»
А тот советник из семи,
Что день и ночь лицу владыки
Без усыпленья предстоят,
И зрят князей и их языки,
И растворяют крылья врат,
Из коих истина царева
Исходит, праведная дева,
Земле износит чашу гнева
Или же благости сосуд
И возглашает правый суд.
Им имя: царской власти уши
И очеса царя царей;
Орлиных взоров тех судей
В дубравах и в пустынях суши
И на скалах среди зыбей
Дальнейших яростных морей
Виновные страшатся души.
Подобны судьи семерым
Первейшим из небесной рати,
Затмившим блеск бессмертных братий
Сияньем чудным и святым,
Звездам незаходимой славы,
Одетым в пламень, мощь и страх,
Столпам Ормуздовой державы,
Участникам в его делах.
Трикраты преклонись во прах
Златого дивного подножья
Царя царей, подобья божья,
Светлейший князь в земных князьях,
Ему же мудрость — одеянье,
Щедрота — пояс, честь — кидар,
А в длани жезл суда и кар,
Приял из рук царя писанье.
Он снял с писания печать —
Объяло души ожиданье, —
И муж совета стал вещать:
«Трояко знаков начертанье,
И смысл и вес трояки в них;
«Нет силы, — учит первый стих, —
Вину могущественному равной».
«Сильнее мощь руки державной», —
Так утверждает стих второй;
А третий: «Пред своей рабой
Смирится и людей властитель;
Но всякой силы победитель —
Священный, чистый правды свет,
Сильнее правды — силы нет».
И Дара вновь приемлет слово:
«Различен смысл и вес стихов;
Да узрю хитрых их писцов,
Да будет сердце их готово
Писание десницы их
При мне и всем моем синклите
В разумной отстоять защите
Противу спорников своих!»
Из стражи царской, в то же время
Являя в пламенных очах
И дерзновение и страх
(Тягчит их дум противных бремя),
Три стража юные исшли
И поклонились до земли.
И молвил царь: «Увенчан будет,
Победу стяжет тот из вас,
Кому ее правдивый глас
Трех избранных вельмож присудит», —
И раз еще царя почтив,
Младой боец, рожденный Смирной,
Где даже пахарь, взятый с нив,
С юнейших дней красноречив,
Отверз уста для битвы мирной
И рек: «Война ли не страшна?
Не бич ли и не ужас мира?
И, непостижных чар полна,
Святая не сильна ли лира?
Но их сильнее власть вина.
Не много душ, избранных богом;
Разит и сладостный перун,
Катящийся с священных струн,
Немногих только в сонме многом.
Колеблет землю гул побед,
Весь ад в свирепом зраке боя;
И что же? минул срок героя, —
Он пал, исчез и самый след.
Но кто ж цельбой сердечной жажды,
Вином, гонителем скорбей,
Кто жизни горестной своей
Не услаждал хотя однажды?
Отцы, скажите: кто из вас
В венке из роз, с фиалом в длани,
Под гром веселья, в светлый час
Не испытал тех волхований,
Ничем не одолимых чар,
Каких исполнен дивный пар,
Который льется в души наши
С широкой, напененной чаши?
Мы узники тяжелых уз,
Когда гортани наши сухи:
Но кубка и свободы духи
Бессмертный празднуют союз;
А смех и духи песнопенья
Пируют с духом упоенья.
Вино всесильно, как судьба:
Сравнив владыку и раба,
Срывает цепи с заключенных,
Врачует боль больных сердец,
Восторг вливает в огорченных,
Дарует нищему венец.
В вине любовь, в вине отвага:
Друзей и братий из врагов,
Из агнцев же бесстрашных львов
Творит божественная влага.
Кто пьет, тому что до князей,
Что до вельмож и сильных мира?
На нем и на самом порфира:
Все земли под рукой своей
И все сокровища вселенной
Он видит, щедрый и блаженный.
Когда ж восстанет от вина —
Все, как обман пустого сна,
Исчезло: прежний, бедный нищий,
Он прежнюю влачит судьбу,
Идет без крова и без пищи,
Идет — и рабствует рабу.
Так, други, не на дне ли чаши
Богатство, счастие и честь?
Но тут же дремлют гнев и месть.
Проснутся ли — и руки наши
К кровавым устремят мечам;
Свирепым преданы мечтам,
Мы в брате видим сопостата —
И зверски растерзаем брата, —
И вот очнулись: воскресить
Не можем бледного призрака;
Все плавает в тумане мрака;
Разорвана видений нить...
Когда ж неистовое дело
Нам возвестят уста других,
Тогда, дрожа от слова их,
Мы осязаем руки, тело, —
И что ж? в оковах! и у тьмы
Ответа просим: мы ли мы?
Ужасна грозная война,
Не слабый дух витает в лире;
Так! — но всего сильнее в мире,
Все побеждает власть вина».
Тут грек умолк, и парс угрюмый
Предстал пред суд правдивой думы,
Почтил царя царей и рек:
«Землею правит человек,
И море, чуд и рыб обитель,
Ему ж рекло: «Ты мой властитель!»
И вся пред ним трепещет тварь.
Но над людьми поставлен царь —
И все без спору, без медленья
Свершают уст его веленья:
На сонмы яросгных врагов
Пошлет ли их, своих рабов, —
Пусть видят гибель пред очами,
Но идут шумными толпами,
Их не страшат ни смерть, ни ад;
Бросают огнь в дрожащий град,
Свергают в прах богов святыни,
Стирают скалы и твердыни, —
И превращают рай отрад
В прибежище зверей пустыни.
И что ж? — усердные рабы
Летят с полей свирепой брани
И пред владычные стопы
Кладут сокровища и дани.
А там в отчизне братья их
В кровавом поте лиц своих
Земное лоно ралом роют,
Сады сажают, домы строят,
Сбирают тучный виноград,
В сосуды ж льют златые вина;
Но прежде жен своих и чад
По жатве вспомнят властелина.
С стяжанья тягостных трудов,
С благих даров щедроты неба,
С ловитвы, стад, вина и хлеба,
С начатков всех земных плодов
Царю приносят приношенья;
К приносам нудят сами всех,
И не принесть татьба и грех,
И не потерпят утаенья.
Тьма тем их; он же — он один;
Но те рабы — он властелин.
Речет: «Убейте!» — убивают;
Речет: «Щадите!» — и щадят;
Речет: «Разрушьте!» — разрушают;
«Создайте!» — зиждут и творят.
И жизнь и смерть — царевы очи;
В устах его и срам и честь;
Улыбка — свет, гонитель ночи;
Насупит брови — грянет месть,
Падут к ногам его владыки
И душ своих слепую лесть
Оплачут падшие языки.
Он видит под рукой своей
Все мысли, все сердца людей;
А сам, над всеми возвышенный,
Сатрапов сонмом окруженный,
Как ясный месяц сонмом звезд,
Блажен! — почиет, пьет и ест
И мышцы не трудит священной.
Те ж не дерзнут в свои пути,
К своим делам и начинаньям,
От властелина отойти.
Благих отрада, злых смиритель,
Всемощен смертных повелитель,
И на земле нет никого,
Под солнцем нет сильней его!»
И витязь младшему клеврету,
Преклоншись, место уступил,
И юноша предстал совету,
Синклиту царских дум и сил,
Почтил царя и возгласил:
«В начале мира, в утро века,
Когда творить престал творец,
Он взял сияющий венец
И возложил на человека;
Всех птиц, и рыб всех, и зверей
Бог покорил руке людей.
Велик, велик, кто их властитель,
Властителей вселенной всей;
И паче всех земных сластей
Вино — могущий обольститель...
Но кто ж быстрее и вина
И с властью, большей царской власти,
В нас воспаляет пламя страсти?
Ужель не та, что создана
На радость нам и на страданье,
Господне лучшее созданье,
Ужель, — скажите, — не жена?
Скажите, не жена ль родила
Всех вас и самого царя?
Так ранняя родит заря
Жар жизнедатного светила.
Почто твои безмолвны стены,
Почто из камня ты и нем?
Но всё ж поведай мне, харем,
Как день свой совершают жены?
Их вертено прядет волну;
Игла пленяющие взоры
Выводит по ковру узоры;
А челн несется по стану
Туда, сюда, живой и шумный,
И мудро начатую ткань
Кончает знающая длань;
В то ж время речию разумной
Их изобилуют уста:
Венчает силу красота,
Приемлет злоба посрамленье;
Не жен ли песнь и прославленье
Всех смелых подвигов мета?
Они молве, своей рабыне,
Вещают: «Доблестным бойцам
Ты место дай в своей святыне,
О них поведай всем ушам!»
Пред пламенем лучей рассветных
Что сумрак пасмурных ночей?
Что пред сияньем их очей
Сиянье камней самоцветных?
Не предпочтет богатств несметных,
Ни царской власти высоты
Улыбке юной красоты
Тот, кто волшебной, тайной силой
В златых оковах девы милой.
Мелькнет ли меж домов градских,
Как в тихий вечер лебедь стройный
Мелькает по реке спокойной,
Царица из сестер своих,
Одна из тех, которых брови,
Уста, чело — престол любови,
Которых кудри — сеть сердец,
А звук златых речей — певец,
Создатель и смиритель муки,
За грудь же, рамена и руки
И царь бы отдал свой венец —
Мелькнет ли? — даже чернь тупая,
Трудящийся в пыли народ,
Секиру, заступ покидая,
Расступится, как волны вод,
И взор поднимет изумленный
На плавный, величавый ход
Мужей владычицы смиренной.
Бросаем мы домашний кров,
Отца и мать, друзей и братий,
Идем из верных их объятий, —
И что влечет нас в край врагов?
Мы прилепилися любовью
К жене, и племенем, и кровью,
И даже речью нам чужой,
В чужбине ж о стране родной
Уже не помним и не тужим...
Жена ли не владеет мужем,
Когда, труждаясь для нее,
Ей посвящает все заботы,
Мечты, страдания, работы,
Дыханье, мысли, бытие? —
Берет оружие свое,
Восстал — и для жены любезной
Течет в свой путь во тьме ночей
Исторгший из груди железной
И страх и жалость, муж кровей,
Не дрогнув, жизнь людскую косит,
Как жнец прилежный злак полей;
И что ж? добычу ей приносит!
Не убоится человек
Ни льва, страшилища дубравы,
Ни змей, ни яростной отравы,
Ни бурь морских, ни шумных рек, —
Для той, которую полюбит,
Дерзнет в убийственную брань,
Желанную похитит дань —
Или же жизнь свою погубит.
И возмогу ль исчислить всех,
Сотворших неискупный грех
Для женских перелетных взоров,
Забывших бога средь утех,
Погибших жертвою раздоров?
Иные ж, став в позор и смех,
Рабы безумья и печали,
Мечом руки своей же пали.
О старцы! мне откройте вы:
Кто боле властелина Дары?
Пред ним дрожат мятеж и свары,
И, как пред солнцем цвет травы,
Так вянет пред царем гордыня:
Венец его ли не святыня?
Коснется ли его главы,
Над всей землею вознесенной,
Из смертных самый дерзновенный?
Но одесную же царя
Я зрел наложницу цареву,
Красу харема, чудо деву,
И гасла светлая заря
Пред светом сладостного зрака
Прекрасной дочери Вартака;
И зрел я (возвещу ли вам,
Когда не верил и очам?),
Я зрел: рукой неустрашимой
Она играла диадимой,
Снимала с царского чела,
Свое чело венчала ею
И левой дланию своею
(Как первый снег, та длань бела)
Владыку била по ланите!
Вы зрелой мудрости полны,
Мне, отроку, вы возвестите,
Что на земле сильней жены?»
Так юноша, восторга полный,
Вещал о силе жен и дев;
Речей его златые волны
Вливались в жадный слух царев;
С улыбкою едва приметной
Властитель взор менял на взор
Сатрапов храмины советной,
И весь безмолвствовал собор».
Своим устам седой вещатель
В то время краткий отдых дал;
Все было тихо, мир молчал,
И лишь иной повествователь —
Поток, падущий с диких скал, —
Высказывал безмолвной ночи
Те тайны, коих смертны очи
Еще не зрели, коих слух
Питомцев мудрости надменной
Не уловил из уст вселенной.
Парил под небом темный дух,
Призраков бледных повелитель,
И мертвых отпирал обитель,
И отворял подземный дом
Немых страшилищ и видений.
Под сумрачным его крылом
Сидели персы, словно тени;
Лишь в руки из ближайших рук
Передаваем был чубук.
Сверкали трубки; дым же сизый,
Вияся над главами их,
Развалину одел, как ризой.
Все спало: ветер даже стих;
Лишь изредка чуть слышный шепот
Вливался в беспрерывный ропот,
В глухие стоны волн живых,
И только отзыв часовых
Впервые в сем раю Ирана
Из Русского носился стана;
И древний днями человек,
Вития старины священной,
Перстами по браде почтенной
Повел, чело подъял — и рек:
«Среди богатств земных несметных
Есть много жемчугов драгих,
Есть много камней самоцветных;
Но кто же уподобит их
Жемчужине неоцененной,
Которой за града вселенной,
За царства мира не хотел
Отдать халифу царь Цейлона?[72]
Дубравный ли медведь не смел?
Не смел ли тигр, виновник стона,
Смятенья, вопля пастухов?
Но страшен тигру голос львов;
От взора льва медведь косматый,
Незапным ужасом объятый,
Спешит сокрыться в глушь лесов.
Цветов весенних много, други;
Но что они? рабы и слуги
Царицы всех земных цветов,
Улыбки радостного мира,
Роскошной розы Кашемира.
Не так ли точно? слышишь речь:
Громка, сдается, и умильна,
Как шумный водопад, обильна,
Разит и режет, словно меч;
Но если высших вдохновений
Чудесный, животворный гений
Издаст могущий свой глагол
И, вихрем яростным гонимый,
Как океан необозримый,
Покроет вышину и дол, —
Тогда от слова, коим прежде,
Пленяясь, услаждали дух,
Усталый отвращаем слух.
Подобно в сребряной одежде
Сияет ночию луна;
Но мир златое дня светило
Слепящим блеском озарило —
Лишается красы она,
И вот, как серый дым, бледна,
И носится в полях лазури,
Как туча, легкий мячик бури.
О братья! древен я и слаб
И вижу пред собой могилу:
Кто даст мне и огонь, и силу,
С какою юный мудрый раб
Царя, светильника вселенной,
Вещал об истине священной?
Ирана царь и мужи сил
Безмолвны отроку внимали.
Пред ними отрок возгласил:
«Цариц веселья и печали,
Жен, ясных наших дней светил, —
Их власть уста мои вещали.
Скажу об истине... Пловец
Отважный муж, питомец Тира,
Не ведает пределов мира,
Не знает, где земле конец;
А небо, други? — Сколь высоко!
Чье возмогло исчерпать око
Сей кладезь тьмы и глубины,
Сей океан лучей и света?
Лампады ж горнего намета
Ужели были сочтены?
Направил царь пучин воздушных
Вдаль, в глубину безбрежных волн
Свой золотой, блестящий челн
Средь туч огня, ему послушных.
В неизмеримое течет,
Путям его нет исчисленья;
Но быстрый суточный полет
Его туда же принесет,
Где был восток его теченья.
Велики божие дела,
Велики рук творца созданья,
Но Истина их превзошла,
И вечен блеск ее сиянья:
Из-под ярма неправд и зол,
Земля в цепях, во тьме обманов,
Зовет, подъемлет свой глагол;
И будто солнце из туманов,
Так Истина пошлет свой луч
И от ее живого зрака,
Как пар седых, ничтожных туч,
Так вмиг растает царство мрака.
Поют и славят небеса
И ей гласят: «Сияй, святая!»
Пред ней душа трепещет злая
И вянет ложная краса.
Суды ее непостижимы,
И в них господни чудеса:
Их слышит праведник гонимый
И на стезе своей прямой
Крепится радостной душой.
Обидеть может все земное:
Вино, и властель, и жена;
Лукавых дел земля полна;
Людское племя — племя злое.
Пусть дело самое благое
Покажет лучший человек, —
Но все он персти сын ничтожный;
Не смертным устоять вовек
Пред взором правды непреложной.
Стремишься к грозной высоте,
Достигнуть горней мнишь святыни,
Но недоступна для гордыни,
И тщетно жертвуешь мечте.
Игра страстей, и снов, и счастья,
В густой, суровой тьме ненастья
Ты ждешь, не рассветет ли твердь.
Ты ждешь — и что ж? как тать, приходит
Нежданная, глухая смерть
И в темный дом тебя уводит.
Но вечна Истина, и власть
И свет ее живут вовеки;
Не гасят их ни рок, ни страсть,
Ни духи тьмы, ни человеки.
И царь и раб равны пред ней;
Всегда ее отверсты очи;
Врагов не знает, ни друзей,
Не ведает ни сна, ни ночи.
И тверд ее надежный щит,
И все ее обеты верны,
И всякой лжи, и всякой скверны,
Обмана всякого бежит.
Даны ей мощь, и страх, и царство;
Пред нею млеет и дрожит
И гибнет всякое коварство».
И отрок, свыше вдохновен,
Как молнией, сверкая взором:
«Бог истины благословен!» —
Воскликнул громко пред собором.
«Во всех веках от всех племен!» —
Воскликнул Дара, царь Ирана,
И мужи думы, мужи стана
Воскликнули: «Благословен!»
«Ты победил, — сказал властитель. —
Дерзай же ныне, победитель, —
Проси; тебе я дать готов
Не в силу нашего обета,
Но высше, больше наших слов:
Да наречешься другом Дары
И сродником царя царей...
Так! ради мудрости своей
Ты сядешь близ меня и свары,
Раздоры и вражду людей
Рассудишь, судия судей!»
Но юноша простер вещанья:
«Да буду без языка я
И в божий день без оправданья,
Да снидет в мрак душа моя,
В обитель вечной укоризны,
Когда не воззову к тебе
И позабуду о судьбе
Своей рыдающей отчизны!
О Дара! помяни, что рек
В тот день, в который в багряницу
Впервые плечи ты облек, —
В тот день ты к господу десницу
Воздвиг и обещал: «Внемли,
Верховный царь царей земли!
Внемли мне, давший диадиму
И жезл державства сим рукам!
Опустошенному Салиму
Я вновь и жизнь и силу дам,
И разоренный Вавилоном
Вновь над святой горой Сионом
Восцарствует твой светлый храм».
Да сотворишь по тем словам:
Вот все величие и слава,
О коих я молю царя!
Твоя ж священная держава
Создавшим землю и моря
И власть и мудрость человека
Да сохранится в век из века!»
Царь средь вельмож своих молчал
И без ответа, без глагола
С златого поднялся престола —
И юношу облобызал.
Потом немедля шлет посланье
Ко всем наместникам своим:
«Евреев кончилось изгнанье,
Их возвращаю в град Салим.
Их провожайте, их храните
И хлебы в путь давайте им, —
В моей, царевой все защите.
А вы, рабы мои, внемлите,
Вы все, сирийские цари,
И князи Тира и Сидона, —
Обид никто им не твори!
Да рубят кедры с Ливанона
И восстановят божий храм,
И по словам живут закона,
Который дан был их отцам.
Сосуды ж — медь, сребро и злато,
Из храма взятые когда-то
Алчбою буйственной войны, —
Из-под заклепов Валтасара
Пусть будут им возвращены».
Еще же тем не кончил Дара,
Рек пестуну своей казны,
Сбирателю народной дани:
«Да не затворишь ныне длани!
С избытков и богатств моих
На построенье храма их,
Пока не узрит совершенья,
Ты двадесять талантов в год
Им отпускай из рода в род.
Назначу же и приношенья,
Почту дарами оный храм,
И воскурится фимиам,
И будут в нем за нас моленья».
И се — как пчел жужжащий рой,
Как вихровым крылом гонимый
Прах по степи необозримой,
Летящий к небу пред грозой,
Как пруги из страны полдневной,
Мрачащие лазурный свод,
Которых зря, дрожит народ
И вопль подъемлет к тверди гневной, —
Так в путь евреи потекли
К холмам, к долинам той земля,
По коей, сирой и плененной,
Вдовице, чад своих лишенной,
Под стоны струн, в святых псалмах
При шумных плакали реках
Земли чужой и отдаленной.
Тогда и юношу не мог
Владыки удержать чертог:
Он стряс с себя златые узы
Честей и славы, скор и смел,
Покинул блеск и роскошь Сузы
И вдаль, в отчизну полетел.
Как при улыбке сладкой здравья,
Забыв страданья, свеж и бодр,
Постылый покидаешь одр,
Покровов негу, пух возглавья,
На сладостный взираешь свет,
Лесам, холмам несешь привет
И хочешь мир обнять руками, —
Так он, когда исшел из враг,
Парил душой над облаками,
Безбрежной радостью объят.
Но стал и, вхор туда бросая,
Куда стремился, на закат
(Там прадедов земля святая,
Там прах и кости их лежат!),
Подъял трепещущие длани
И глас возвысил к небесам;
Так дивный пар благоуханий
Летит горе в предвечный храм:
«Все дар твой, господи мой боже!
Твое и от тебя; и что же
Когда творилось от себя
И без твоей живящей силы?
Я тлен, и персть, и снедь могилы,
Но мощь и крепость от тебя,
Ты умудрил меня; тобою
Я взял венец и торжество...
И ныне песнию святою
Прославлю бога моего:
Благословен мой бог вовеки!
И да услышат человеки:
Господь мой бог, я раб его!»
Так некогда веленьем Дары
Восстал из пепла падший храм;
Но храм сей лет позднейших кары
Вновь грозным предали рукам,
И руки те за злодеянья,
За грех Эверовых сынов,[73]
Огнем сожгли священный кров
И разметали основанья.
А злополучный оный род,
Отверженное богом племя,
Как плевы, разнеслось в то время
На север, юг, закат, восход,
По всем ветрам, во все языки;
И тяжко бремя их судьбы:
Всех стран народы их владыки,
Они же всюду всем рабы».
И кончил. — Засверкал тот свет,
Тот блеск обманчивый, который,
Как ясный, ласковый привет,
В Иране ночью манит взоры
И солнце им сулит, а вдруг,
Скрываясь, как неверный друг,
Прельщенные призраком очи
В холодной покидает ночи.[74]
Восстал, потек, во тьме глухой
Исчез рассказчик, муж седой,
Который, летопись живая,
Столь много лет и зим шагая
Со временем рука с рукой,
Стал другом старины святой,
За ним и вся толпа немая
Подъялась со сырой земли,
Пошла и скрылася в дали.
Но некий воин недвижимый
Смотрел за ними долго вслед;
Он долго, юный сын побед,
Мечтами, думами боримый,
Восторга полною душой
Парил над древнею страной, —
И вот воскликнул: «Как же мало
Здесь изменился мир и век!
Здесь тот же, скажешь, человек,
Здесь все поныне, как бывало;
Узнал бы Дара свой Иран...»
Еще лежал в полях туман;
Но уж зари неложной пламя
Развилось в небе, словно знамя, —
И пробуждался Русский стан.
1831
А. С. Пушкину
Из тишины уединенья
Туда несется мой привет,
Туда, в обитель наслажденья,
Под кров, где ты, не раб сует,
Любовь и мир и вдохновенья
Из жизни черпаешь, поэт, —
Там ты на якоре, и бури
Уж не мрачат твоей лазури.
За друга и мои мольбы
Горе парили к пресвятому —
И внял отец, господь судьбы:
Будь слава промыслу благому!
Из грозной, тягостной борьбы
С венком ты вышел... Что и грому
Греметь отныне? был свиреп;
Но ты под рев его окреп.
Тот, на кого я уповаю,
Меня услышит. — Дан ты в честь,
В утеху дан родному краю;
Подругу-ангела обресть
Умел ты, — и, подобно раю,
Отныне дням поэта цвесть.
Расторг ты козни вероломства, —
Итак — вперед, и в слух потомства
Пролейся в песнях вековых!
Талант, любимцу небом данный,
В унылой ночи недр земных
Да не сокроется. — Избранный!
Пример и вождь певцов младых!
В эфир свободный и пространный
Полет тебе ли не знаком? —
Вперед же доблестным орлом!
А я? — надеждою одною
На мощь и силу друга смел,
Страшусь стремиться за тобою;
Не светлый выпал мне удел, —
Но, брат, и я храним судьбою,
Вотще я трепетал и млел;
Целебна чаша испытанья,
Восторга не зальют страданья.
Еще не вовсе я погас,
Не вовсе песни мне постыли,
И арфу я беру подчас,
Из гроба вызываю были,
И тело им дает мой глас;
Мечты меня не позабыли, —
Но не огонь мой малый дар,
Он под золою тихий жар.
Что нужды? — Жар сей благодатен:
Я им питаем и живим;
И дружбе будет же приятен
Смиренный цвет, рожденный им!
Пусть будет голос мой невнятен
Сердцам, с рождения глухим!
Не посвящаю песни свету,
Но сердцу друга, но поэту.
Вы знаете, любезные друзья,
Владею шапкой-невидимкой я:
На край моей безмолвной колыбели
Однажды возле лиры и свирели
Младенцу мне в гостинец положил
Ту шапку ангел песней — Исфраил.
Подарком дивным поделюся с вами:
Пойдемте! — Окруженный деревами,
Вы видите ли скромный и простой,
Красивый домик? — Пыли городской,
И духоты, и суеты, и зноя
Нет в околотке: здесь приют покоя,
Прибежище отрадной тишины,
Предместье; здесь, с полями сближены,
В соседстве царства матери Природы,
Живут счастливцы! — Месяцы и годы
Текут для них без тех незапных бурь,
Которые так часто тьмят лазурь
Там, где дворцы вздымаются до неба.
Так, — горе есть и здесь; но лишь бы хлеба
Довольно было, лишь бы ремесло
Без остановки, без помехи шло, —
Жилец предместья весел и доволен.
Он не бывает честолюбьем болен;
Священ ему прапрадедов закон;
Коварства и пронырств не знает он,
Не терпит новизны, не любит шуму;
Повинности спокойно вносит в думу
И, будни посвятив благим трудам,
Надев кафтан получше, в божий храм,
С благоговейной ясною душою,
По дням воскресным ходит всей семьею.
Здесь всех знатнее старый протопоп;
По нем аптекарь Яков Карлыч Оп,
Почтенный муж, осанистый и важный.
Богат: над всем кварталом двухэтажный,
Украшенный сияющим орлом,
Возносится его надменный дом
Над всеми возвышается челом,
Огромный ростом, сам аптекарь тучный.
Но петь его потребен голос звучный,
А в лавреаты не гожуся я
Не лучше ль познакомить вас, друзья,
С владетелем смиренного жилья,
Перед которым мы сначала стали?
Минувшие страданья и печали,
Блаженство настоящее его
Вам расскажу я... впрочем, для чего?
У вас же шапка! так покройтесь ею,
Войдите... Поручиться вам не смею,
Но примете и вы участье в том,
Быть может, что там, сидя вечерком
С своей хозяюшкой за самоваром,
Ей повествует с непритворным жаром
Без пышных слов и вычур наш герой
По крайней мере вижу, как слезой
Глаза ее лазоревые блещут,
Как вздохом перси верные трепещут,
И с мужа взоров не сведет она.
Вы скажете: «Не мудрено: жена!» —
Положим; все ж послушайте. А прежде
Узнать нельзя ли по его одежде,
Или по обращению с женой,
Или по утвари, — кто наш герой?
Софа, в углу комод, а над софой
Не ты ль гордишься рамкой золотою,
Не ты ль летишь на ухарском коне,
В косматой бурке, в боевом огне,
Летишь и сыплешь на врагов перуны,
Поэт-наездник, ты, кому и струны
Волшебные и меткий гром войны
Равно любезны и равно даны?
С тобою рядом, ужас сопостатов,
Наш чудо-богатырь, бесстрашный Платов.
Потом для пользы боле, чем красы,
Простой работы стенные часы;
Над полкой с книгами против портретов
Кинжал и шашка с парой пистолетов;
Прибавьте образ девы пресвятой
И стол и стулья. — «Кто же он?» — «Постой!
Чубук черешневый, халат бухарский,
Оружье, феска, генерал гусарский
И атаман казачий... Об заклад...»
Кто спорит? я догадке вашей рад:
Да! он в наряде стройном и красивом
Еще недавно на коне ретивом
Пред грозным взводом храбрых усачей
Скакал, но, видно, суженой своей
Не обскакал: в отставке. — До сих пор
Введение; теперь же разговор,
Который бы остался вечной тайной,
Но мужа и жену за чашкой чайной
Подслушаем. Спасибо! шапка нам
Сослужит службу... Тише! по местам!
Не знал я без тебя прямого счастья,
Однако от трудов и от ненастья,
От хлопот нашей жизни кочевой
Не унывал: без страха мчался в бой;
В манеж же, в караул и на ученье
Ходил без ропота на провиденье
И всеми был любим. — Короче, мне
(Тебя еще не встретил) и во сне
Желанье благ иных не приходило.
Итак, давно уже мое светило
Без облак катится. Но был же рок
Когда-то, Саша! и ко мне жесток:
Любезных мне забвение и холод,
Печаль и рабство, стыд и боль, и голод,
И бешенство бессилья, и тоска
О днях минувших, лучших — в новичка
На поприще земного испытанья,
В ребенка, друг мой, пролили страданья
Такие, от которых наконец,
Когда бы не помог мне сам творец,
Когда бы видимой не спас десницей
Безумца, — я бы стал самоубийцей.
Меня приводишь в ужас... бог с тобой!
С твоей ли было твердою душой...
Я был тогда ребенком, друг любезный,
Лет девяти. — Суровый, но полезный,
Судьбою данный мальчику урок
Был мне, быть может, в самом деле впрок.
Но расскажу без предисловий дальных
Тебе я повесть этих дней печальных,
А впрочем, благотворных. Только мне
Сперва недурно о моей родне
Упомянуть немногими словами.
С рубцом над бровью и двумя крестами,
Сухой, высокий, бледный мой отец
Был, говорят, когда-то молодец,
Суворовский, старинный, храбрый воин.
Но, ранами в здоровии расстроен,
Дожив в походах славных до седин,
Он вышел, взяв полковнический чин,
В такую должность, где и средь покоя
Усердье престарелого героя
Могло еще служить родной стране.
В Ж<итомире> (как это слово мне
И ныне сладостно и ныне свято!
Там тело старика землей приято,
Там некогда старик любил меня,
Он там женился: позднего огня
Не избежал и напоследок власти
Всесильной, целый год таимой страсти
Был должен уступить: «Жених-то сед, —
Так рассуждал расчетливый мой дед, —
Да бодр еще, а главное полковник».
Его согласье получил любовник,
И невзирая на различье лет,
И матушка не отвечала «нет».
Но мил же Десдемоне был Отелло?
Итак, любезный, сбыточное дело...
Увидим, Саша. Стали под венец
Она в шестнадцать, в шестьдесят — отец.
Вот я родился. Время шло, и вскоре
И я уже в его унылом взоре
Любовь ко мне — и горесть мог читать.
«Дитя мое, да будет благодать
И милость божия всегда с тобою!» —
Так, над моей склоняся головою,
Шептал нередко добрый мой старик;
И в сердце, в душу голос мне проник,
С которым он слова благословенья
Произносил; тот голос и в сраженья,
И в бури жизни провожал меня.
Однажды (помню) он, почти стеня,
Прибавил: «Тяжело, Егор, с тобою
Расстаться! без меня ты сиротою
Останешься. Жаль мне тебя; но мать
Обязан ты любить и почитать». —
Младенец, я не понимал причины
Живой, страдающей его кручины,
Да знаю, что слезами залился.
А матушка?
И на нее нельзя
Пенять мне: и она порой мне ласки
Оказывала, выхваляла глазки,
Расчесывала локоны сынка;
Случалось даже, купит мне конька,
Ружье, картинку, саблю жестяную.
Ее, прекрасную и молодую,
Веселую, любил сердечно я.
Но только редко маменька моя
Решалась с нами оставаться дома:
Была со всеми в городе знакома,
У ней в поветах было тьма родни,
Вот почему отец и я одни
Не час, не день, а целые недели
В тоске, случалось, без нее сидели.
Души в ней не было.
Не говори:
Не полночи подругой быть зари;
Не может быть товарищем мороза
Зефирами лелеянная роза...
Признаться, сам старик был виноват.
Однако же клонилось на закат
В туманах скорби дней его светило:
Н вот его бессилье победило,
И уж ему навряд ли встать с одра.
А матушку какая-то сестра
Двоюродная (правда, что некстати)
Почти насильно от его кровати
Отторгла и в деревню увезла.
Когда ж назад их осень привела,
Тогда нашла беспечная супруга
Свободного от горя и недуга,
Забот и жизни — мужа своего.
Дворецкий, бывший денщиком его,
Дрожащею от дряхлости рукою
Закрыл ему глаза; один со мною
Почтил слезами барина Андрей...
Но нет! домой приехав из гостей
И батюшку увидев без дыханья,
На тело с воплем громкого рыданья
И матушка поверглась. Друг, — не зла,
А только легкомысленна была
Сердечная: да будет мир и с нею!
Я жизнию тебе ручаться смею,
Что, непритворной горести полна,
Тужила по покойнике она.
Охотно верю; люди близоруки:
Сопутникам наносят часто муки,
Нередко желчью упояют их;
Но голос тружеников вдруг затих:
Они спаслись под землю от терзанья
И, в очередь свою, полны страданья,
Раскаянья бесплодного полны
Мучители. — Тяжелый долг вины
Неискупимой искупить любовью,
Уже ненужной, — счастьем, плачем, кровью
Желали бы; да опоздал платеж;
А совесть вопиет и на правеж
Зовет и все зовет, не умолкая;
Не вняли ей, а вот сама глухая,
И ей невнятен бесполезный стон.
Ты, Саша, мой домашний Масильон.
Но продолжаю. О своей печали
Скажу, что наши родственники стали
Твердить мне: «Всем нам должно умирать;
Ну, полно хныкать! убиваешь мать
Такою безрассудною тоскою».
Их я пугался; да мне всей душою
Хотелось кинуться в объятья к ней
И вместе выплакаться; от людей,
От ней я между тем свое страданье
Скрывать был должен, словно злодеянье.
Один — меня не мучил мой Андрей:
От наших рассудительных друзей
В каморочку под крышею к Андрею
Бегу, бывало, и к нему на шею,
Рыдая, брошусь. Он меня возьмет,
Посадит на колена, мне утрет
Цветным платком глазенки, лоб малютки
Сквозь слезы перекрестит. Прибаутки,
Пословицы его хотя просты,
А были вдохновеньем доброты,
Душевной теплоты плодом отрадным;
И мне ль забыть, с каким участьем жадным
Я слушал усача, когда он мне
Повествовал о русской старине,
Когда мне исчислял свои походы?
Я с ним в былые уносился годы:
С Суворовым и батюшкой и с ним
Сражал врагов и был неустрашим.
Разбиты все: французы, турки, шведы...
Как часто после радостной победы,
Утешенный, я погружался в сон!
Тут на руках снесет, бывало, он
И бережно меня с крыльца крутого,
Так, чтоб отнюдь дитяти дорогого
Не разбудить, меня уложит сам
И на чердак воротится к мышам
И к одиноким, пасмурным мечтаньям.
Но, друг, предался я воспоминаньям,
А повесть главную забыл совсем.
Он продолжать хотел, но между тем
Раздался с громким кашлем голос звучный, —
И Яков Карлыч, наш знакомец тучный,
С любезной дочкою ввалился в дверь.
Здесь, братцы, делать нечего теперь:
В осаде держит нашего героя
Почтенный Оп и нам уже покоя
Не даст сегодня; Саше за визит
Он отплатить пришел и просидит
До полночи; газеты мы услышим,
Политику... Нет, лучше мы подышим,
Тихонько пробираяся домой,
Под вольной твердью, покровенной тьмой,
Прохладой сладостной и животворной!
Лазурь подернута завесой черной;
Но стройный, молчаливый сонм светил
Из-за нее окрестность осребрил;
Глядят на нас бесчисленные очи
Таинственной и необъятной ночи;
Меж искрами, которым нет числа,
Сияет, величава и светла,
Лампада божия, луна златая;
Вблизи, вдали, приветливо мерцая
И словно с звездами вступая в спор, —
Иные звезды... Сколько дум неясных!
Сдается мне, язык огней безгласных
Я слушаю; тот шепчет: «Бури нет
Здесь, где трепещет мой отрадный свет,
Здесь радость, и любовь, и мир душевный»;
Другой: «Мой блеск и тусклый и плачевный
Больного озаряет скорбный одр»;
А третий: Здесь, трудолюбив и бодр,
Питомец мудрости, любимец славы
Читает блага вечные уставы
И созерцает образ красоты,
Витающей там выше суеты».
Все под навесом мирового свода
Кругом умолкло: стихнул шум народа,
И шум дерев, и шум уснувших вод;
Лишь инде запоздалый пешеход
(По твоему, Жуковский, выраженью)
Идет, своей сопутствуемый тенью.
В такую ночь ужель не вспомню я
Вас, братья, юности моей друзья.
Плетнев! внимая песням музы нашей,
Твои пенаты нас за полной чашей
Любили видеть... Были ночи те
Подобны этой: в общей темноте,
Немой, глубокой, от тебя, приятель,
Как часто я, неопытный мечтатель,
По улицам, давно уснувшим, брел...
А дух мой там ширялся, как орел,
За оными блестящими мирами,
Летал за нерожденными летами
И силился сорвать завесу с них...
Но тщетно; радостей и снов моих
Судьба жалела: свяли б от дыханья
Тлетворного, убийственного знанья,
Как от сеймума бархат вешних трав.
Увы! унылый жребий свой узнав,
Я не сберег бы тишины сердечной,
Уже не мог бы и тогда, беспечный,
Играть с суровой жизнью. Будь хвала
Тебе, благая! в мрак ты облекла
Грядущее; посол твой — заблужденье
И мне же уделило наслажденье;
Пусть срок блаженства краток был и мал,
Но все ж и я в Аркадии живал.
Сегодня обойдемся без введенья...
Прекрасный сын живого вображенья,
Мой Ариель! ковер твой самолет
В два мига нас в предместье унесет...
Вот мы уселись; обнялись руками,
Взвилися; а народ кипит под нами
И нас не замечает средь хлопот;
Иной и взглянет мельком, но и тот
Не удивится, искренно жалея
Изрезанной бумаги, скажет: «Змея
Опять пускают чьи-то шалуны»;
И мимо. — Между тем, привезены
В повозке чудной к самому порогу
Гусара нашего, мы понемногу
Спускаемся, спустились. Вот и в дом
Уже прокрались, как вчера, тайком,
И вот же насладимся на досуге
Тем, что насмешливый супруг супруге
Об их вчерашнем госте говорит:
Сказать, что Яков Карлыч наш сердит;
Немилосердно бедных турок губит,
В самом Стамбуле режет их и рубит,
Пардона не дает им. — Право, жаль,
Что тяжело ему подняться в даль,
Что богатырь он слишком полновесный;
А то бы...
Добрый человек и честный...
Кто спорит? — да и тактик он чудесный,
Политик редкий!
Друг ты мой, Егор!
Послушай: если б отложил ты вздор
И досказал мне начатую повесть!..
Спасибо: вспомнила! Признаться, совесть
Тихонько шепчет мне, что и домой
Я, повести рассказчик и герой,
Затем единственно пришел поране;
Но только думал я в почтенном сане
И эпика и витязя: «Пускай
Сперва меня попросят!» — Впрочем, знай,
Был несколько похож я на поэта,
Который, автор нового сонета,
Войдет в собранье, детищем тягчим,
Вот сел с улыбкой... (Примечай за ним!)
Вдруг будто невзначай словцо уронит:
«Был занят я...» О модах речь; он клонит,
Но хитро, неприметно, разговор
К словесности, — виляет до тех пор,
Пока не спросишь: «Есть ли, друг сердечный,
У вас новинка?» — Что же? тут, беспечный,
Рассеянный, он пробормочет: «Нет;
А ежели б и было, — так, сонет
Или баллада, — пустяки, безделки!..
В них надлежащей нет еще отделки, —
Один эскиз, набросанный слегка.
Однако ж!» — И злодейская рука
Уже в кармане шарит.
Эпизоды,
Мой друг, и даже лучшие, — уроды,
Когда некстати.
Воздержусь от них.
С приютом дней младенческих моих
В своем рассказе я расстанусь вскоре:
Из пристани мой челн отвалит в море,
Из родины помчуся в град Петра.
«В кадетский корпус молодцу пора!» —
Так, на меня преравнодушно глядя,
Однажды объявил какой-то дядя,
Который прежде в дом наш не езжал.
«Помилуйте! ребенок слишком мал!» —
Сказала матушка, меня лаская.
Но вот прошла неделя и другая, —
И уступила матушка родне:
И вдруг дорогу объявили мне.
Самой ей ехать было невозможно:
Как тайну ни хранили осторожно,
Проговорился кто-то из людей,
И я узнал, что маменьке моей
Земляк-помещик предлагает руку,
Что потому она и на разлуку
Со мной решилась. Горько плакал я,
Скорбела детская душа моя
Недетской скорбью. Я молчал, но взоры
Ребенка выражали же укоры;
А иначе зачем бы на меня
Взглянуть было нельзя ей без огня
Румянца быстрого и без смущенья?
Сдавалось, что пощады и прощенья,
Раскаянья и горести полна,
У сына просит с робостью она.
Несчастная! о ней почти жалею,
Но с кем же ты поехал?
Казначею
Стоявшего в Ж<итомире> полка,
Поручику, который сдалека
В родстве с роднею нашею считался
И по делам в столицу отправлялся,
Ему, чужому, на руки отдать
Дитя свое уговорили мать,
Любившую меня, но молодую.
Она вдалась в доверенность слепую
Не стоившим доверенности.
Да!
Но как, пускай была и молода,
Ей заповеди не понять священной,
Всем матерям понятной, непременной,
Вложимой богом в сердце, в душу, в кровь
Всех матерей? — Не годы, а любовь,
Не мудрость и не опытность, а чувство
Вдыхает в нас нехитрое искусство,
Однако недоступное уму:
Всем жертвовать дитяти своему.
Поручик мой был, впрочем, славный малый:
Пехотный франт, развязный и удалый,
С размашкой и поднявши плечи, он
Умел отвесить барышням поклон;
«Я все сидел-с», — умел сказать с улыбкой,
Когда попросят сесть; жилет ошибкой,
Случалось, расстегнуть, но не затем,
Чтоб выказать, как уверяли, всем
Узорчатый платочек под жилетом.
Обласканный большим и малым светом
Ж<итомир>ским, любезен был, речист,
Играл в бостон, а иногда и в вист
С товарищами, даже в банк грошовый.
Майора-банкомета лоб суровый
За картами смутить его не мог;
Он полагал: «Владеет смелым бог!» —
«Атанде и плюэ!» — кричит, бывало.
И не робеет. — Этого все мало:
Бренчал и на гитаре молодец;
И должен же сказать я наконец,
Что он, хотя и сам не сочинитель
И не знаток, а был стишков любитель
И толстую для них тетрадь завел.
Он, я, денщик и пудель их Орел
Уселись в старой дедушкиной брычке.
Не подарил (у дедушки в привычке
Дарить что не было), но, чтоб свое
Явить усердье, наш старик ее
За что купил, за то и продал дочке.
Простились, тронулись. При каждой кочке
Я охал; но смеялся ментор мой;
Я охать перестал. Тебе иной
Весь описал бы путь свой до столицы:
Поэт приплел бы к былям небылицы;
Смотрителей станцьонных юморист
На сцену вывел бы; статистик лист
Итогами наполнил бы. Но мне ли
Бороться с ними? — Скоро долетели
До Петербурга мы, — и ничего
Достойного вниманья твоего
Со мною не случилося дорогой.
Зато по истине, и самой строгой,
Вдруг закружилась голова моя,
Когда увидел напоследок я
Тот город величавый и огромный,
Перед которым наш Ж<итомир> скромный
Явился мене деревушки мне.
Не знал я: наяву ль или во сне
Смотрю на эти пышные громады?
По ним мои восторженные взгляды
Носились и терялись; мне дворцом
Едва ли не казался каждый дом,
Все улицы казались площадями,
Портные и сапожники князьями
И генералом каждый офицер.
Я рад, что не писатель; например:
Мой первый въезд мне не прошел бы даром,
Блеснуть умом и новизной и жаром
Тут непременно был бы должен я.
Но, к счастью, ты вся публика моя:
От вычур описательных уволишь.
Охотно! и напомнить мне позволишь:
Быть может, остроумны и красны,
Да, признаюсь, не слишком мне нужны,
Не по нутру мне эти отступленья.
Друг, не моя вина, а просвещенья
Всеобщего. — В Гомеров грубый век
Ребенком был и — глупым человек:
Ребенку нянюшка-Гомер без шуток,
Без едких выходок и прибауток
Рассказывает дело. — Но теперь,
Когда для всех раскрыта настежь дверь,
Ведущая в святыню умозрений,
Когда где только школа, там и гений,
Где клоб, там Аристарх или Лонгин,
Когда от слишком мудрого народу
Нигде нет места, нет нигде проходу, —
Теперь...
Остриться авторы должны?
Да ты не автор.
Все увлечены
Потоком общим: я — за авторами!
Однако только дай проститься с нами
Поручику, и мне не до острот,
Конечно, будет. — Бремя всех забот,
С моим определеньем неразлучных,
Он принял на себя; но своеручных
В том не дал обязательств; сверх того
Хлопот довольно было у него
И собственных, довольно и по службе, —
Итак, о том, что обещал по дружбе,
Где ж было вспомнить? — впрочем, и меня
Он вспомнил же. Последнего коня
Уж на дворе впрягали в брычку нашу:
Он собрался в обратный путь, и чашу
С ним разделял, прощаясь, аудитор...
Гость был ему приятель с давних пор,
Ученый муж, краса всем аудиторам,
Но отставной: в полку по наговорам
Не мог остаться умный сей юрист;
Злодеи, будто на руку не чист
И пьет запоем, на него всклепали;
И что же? — к сокрушенью и печали
Ж<итомир>ских шинкарок, приказали
Ему подать в отставку. Он, подав,
Твердил жидовкам: «Видите, я прав;
Меня не замарали в аттестате».
— «Полковник пожалеет об утрате
Дельца такого!» — молвили one,
Но вдруг не стало в нашей стороне
Питомца Вакха, Марса и Фемиды:
Фортуны легкомысленной обиды
Его не испугали; бодр и смел,
За нею он в Петрополь полетел, —
Вот почему с ним встретился случайно
Поручик мой и рад был чрезвычайно.
Не менее был и приятель рад;
Он думал так: «Мне настоящий клад
Судьбою послан в этом казначее!
Пока меня не выгонит по шее
(Ходить и в дождь и в слякоть мне не лень),
К нему являться стану каждый день.
Он малый глупый, добрый, не сердитый;
Но если бы и вздумал, даже битый
Решился я не покидать его».
Не отступил от слова своего
Философ, в правилах неколебимый:
Узнал поручик, им руководимый,
В столице каждый темный уголок,
Узнал окрестность: Красный кабачок,
Гутуев, Три Руки; не без познаний
И подвигов, не без воспоминаний
О битвах, в коих кий служил копьем,
Он воротился; да в кругу своем
Теперь и он сказать словечко может
Про Петербург! — Но что его тревожит?
О чем задумался? — Что значит стон,
С каким чубук поставил в угол он?
Вошел его Иван, а за Иваном
Ямщик. «Зачем вы?» — «А за чемоданом
Егора Львовича». — «Повремени».
И стали среди комнаты они;
В другую вышел барин с аудитором.
Тут важным занялись переговором,
Шептались. Возвратяся, казначей
Сказал мне: «Фрол Михеич Чудодей,
Мой друг давнишний, человек почтенный
(Тут аудитор потупил взор смиренный),
За благонравье полюбил тебя.
Ты будешь у него, как у себя...»
— «То есть, пока не выйдет разрешенье, —
Тот перебил, — на ваше помещенье
В кадетский корпус: просьба подана,
Или по крайней мере мной она
Немедленно подастся». — «Сам ты, милый —
Так вновь поручик начал, — видишь: силой
Здесь не возьмешь; не глуп ты, хоть и мал.
А хлопотать, кажись, я хлопотал,
И дома быть случалось мне не много».
Тут усмехнулся аудитор, но строго
Зато взглянул поручик на него
И продолжал: «Егорушка, всего
Не сделаешь на свете по желанью;
Но ты свидетель моему старанью,
Ты, знаю, лихом не помянешь нас...
Я маменьке поклон свезу от вас.
Прощай, любезнейший!» — От удивленья
Без языка, без мыслей, без движенья
Поручика глазами мерил я;
Поцеловались между тем друзья:
Наш сел с Орлом в повозку и с Иваном,
И был таков! Меня же с чемоданом
В свое храненье принял Чудодей.
Бедняжка!
В доме матери моей
Не слишком были велики покои,
Но все красивы: утварь и обои
В них заказал покойный мой отец.
Андрей сказал мне, что и образец
Сам он нарисовал, сам за работой
Смотрел и этой нежною заботой
Он счастлив был, когда был женихом.
«Кто барина бы назвал стариком
В то время? — восклицал седой дворецкий. —
И прежний вид воскреснул молодецкий,
И вспыхнул прежний блеск в его глазах,
Тот блеск, который был злодеям страх,
А в подчиненных проливал отвагу.
Жениться и с полком прорваться в Прагу,
Конечно, разница, да дело в том:
Покойник был и храбрым женихом,
И храбрым воином в пылу сраженья».
Прав был Андрей, а молвил, без сомненья,
Совсем не то, что думал.
Отступленья!
Не дальные. — В родительском дому,
Скажу короче, взору моему
Все представлялось в благородном, стройном,
Изящном виде; в скудном, все ж пристойном
Был домик, где в столице на постой
Расположился казначей со мной.
Но то, что называл своей квартерой
Мой новый ментор, аудитор, пещерой,
Конюшней, хлевом назвал бы иной.
Мы взобрались по лестнице крутой
В его жилище: там и смрад, и холод,
И беспорядок, и разврат, и голод,
Казалось, обитали с давних пор.
Сухие корки хлеба, грязь и сор,
В бутылке свечка и бутыль другая,
Огромная, с настойкой, черновая
Какая-то бумага под столом,
Стул, опрокинутый перед окном,
В углу кровать о трех ногах, которой
Сундук служил четвертою опорой,
А на полу запачканный кафтан,
Чернильница и склеенный стакан.
Все это под завесой мглы и пыли:
Вот чем приведены в смущенье были
Глаза мои, когда мне Чудодей
Впервые дверь обители своей
С улыбкой отпер вежливой и сладкой.
«Где мне присесть в берлоге этой гадкой?
Неужто здесь мне жить?» — подумал я
И был готов заплакать. Мысль моя
Не скрылась от догадливого взора
Второго Диогена — аудитора,
И он мне первый преподал урок:
«Я беден — так! но бедность не порок».
Сплошь все портреты Нидерландской школы!
И быть поэтом хочешь? — Где ж глаголы,
Падущие из вещих уст певца,
Как меч небесный, как перун, — в сердца?
Ребенок плакса, да негодный нищий —
Чудесные предметы! — сколько пищи
Воображенью! — Стало, без ходуль
Уж ни на шаг? детей ли, нищету ль
Уж ни в какую не вмещать картину?
Но часто пьет и горе и кручину
И кормится страданьем целый век
Отчизны честь, великий человек...
Чернят живого, ненавидят, гонят,
Терзают, мучат; умер — и хоронят
Его по-царски; все враги в друзей
Мгновенно превратились; мавзолей
Над ним возносят, — очень бесполезный;
О нем скорбят и тужат в песни слезной
И ставят всем дела его в пример.
Питался подаянием Гомер,
Слепой бродяга, а ему потомство
Воздвигло храмы... Лесть и вероломство
И зависть Фокиона извели:
«Он украшенье греческой земли!» —
Потом убийцы восклицали сами.
Так было в древности. А между нами?
Что говорит Сади (не помню где)
Об оной глупой, пышной бороде,
О бороде безумца Фараона?
«Стоял пророк бессмертного закона,
Избранник божий, дивный Моисей,
Потупив взор, в смирении пред ней;
Она же величалась пред пророком».
Пред подлостью, безумьем и пороком
Ужели не случается подчас
Стоять так точно гению у нас?
Велики, славны Минин и Державин.
Но рядовой Державин был ли славен,
И был ли Минин, мещанин, мясник,
На родине чиновен и велик?
Вы скажете: «Тогда еще и славы
Им рано было требовать!» — Вы правы;
Однако согласитеся со мной:
Все можно с помянутой бородой
Сравнить глупцов, которые пред ними
Гордилися и связями своими,
И деньгами. — Любезные друзья,
Взгляну ли на толпу народа я,
А на детей особенно, невольно
Во мне родится нечто, что довольно
Похоже на почтенье. — Слова нет:
И дети большей частью пустоцвет;
Но все же цвет, и цвет, скажу, прелестный
Когда ж помыслишь: будущий, безвестны»
Тут резвится Платон или Шекспир,
Один из тех, быть может, коих мир
Считает неба мощными послами;
Быть может, этот, с черными глазами
И поступью отважной, удивит
Вселенную, в годину скорби щит
Отечества, грядущий наш Суворов, —
Тогда... Но нитью наших разговоров
Мы чуть ли не домой приведены?
Простите ж, и да будут ваши сны,
Как дети, так беспечны и прекрасны,
Как души их, так сладостны и ясны!
«Нет дома наших, — на ухо шепнул
Мизинец мне, — их взял под караул
Почтенный Оп и удержал к обеду». —
Нам все равно: к нему мы, к их соседу
Отправимся. И кстати! право, мне
Уж стало совестно так в тишине,
Подобно духу, гостю из могилы,
Под покровительством волшебной силы
Подкрадываться к ним. К тому ж они
Вам менее наскучат не одни.
Мы, впрочем, шапку все ж возьмем с собою...
«Возьми, пожалуй! — тут с усмешкой злою
Мне говорит сердитый журналист, —
За бред твой ты заслуживаешь свист, —
Ведь шапка-то одна; а вас же много». —
Ученый физик судит очень строго;
Но вот ответ мой: «Шапочка моя
Сестрица электризму; нам, друзья,
Составить только цепь руками стоит,
И пусть она и одного прикроет,
А все равно незримы будем мы». —
Не слишком же догадливы умы
Издателей Риторик и Пиитик!
Напишешь: и — тебя ругает критик,
Зачем над и нет точки. Мы пешком
Пойдем сегодня: гения с ковром
Не для чего трудить. За пирогом
Словечко уронить случилось Саше
Про повесть мужа. Тут собранье наше,
А именно: сам Яков Карлыч Оп,
Супруга, дочь и Власий-протопоп,
Которого евангельское сердце
Любило брата даже в иноверце,
Который к ним с каких-то похорон
Заехал, — все они, со всех сторон
К рассказчику: «Рассказывай» — и только!
Отказом огорчишь их, а нисколько
Их огорчить мой витязь не хотел.
Он благороден, щекотлив и смел,
Да здесь у места было снисхожденье:
Гусар наш согласился. — Нам бы продолженье
Повествования его застать!
Начало знаете; зады ж, на стать
Божественного болтуна Гомера,
Велеть вновь слушать — нет еще примера
В твореньях не классических певцов.
Однако близко, из среды домов
Уже, я вижу, поднялась аптека, —
Так высится огромный верх Казбека
Над цепью сумрачных Кавказских гор;
Гигант, разрезав вечным льдом обзор,
Чело купает в девственной лазури,
На чресла вяжет пояс мглы и бури,
С лежащих на коленях вещих струн
Перстами сыплет громы и перун,
Стопой же давит дерзновенный Терек,
Который, бешен, рвет и роет берег, —
И прочее... Поберегу запас;
Вот сад, войдем; метафор будет с нас.
Был Фрол Михеич первые недели
Со мною ласков: мы изрядно ели;
Он не пил, и явился у него
Порядок, не бывавший до того.
Объедки, корки выброшены были
И смыл слои тяжелой, черной пыли
Со стен, окошек полуинвалид,
Жилец того же дома; новый вид
Все приняло в чертогах аудитора.
Я был: «Мой друг, мой милый, вы», — Егора
Без Львовича не говорили мне.
Меня расспрашивал он о родне,
О наших связях, об отце покойном,
И в языке его благопристойном
Я даже грубых не слыхал речей.
Конечно, полагал ваш Чудодей.
Что выгодны ему такие меры;
Он ждал награды.
Я не этой веры;
Не из большого бился он: был сдан
Ему, да без ключей, мой чемодан;
А сверх того, отец мне в именины
(Весною, в самый год своей кончины,
Уже больной, уже лишаясь сил)
Часы — и золотые — подарил.
Жена бранит меня за отступленья;
Однако про часы те, с позволенья
Ее и вашего, мои друзья,
Поговорить считаю нужным я:
«Храни их и носить их будь достоин, —
Мне дар вручая, молвил дряхлый воин, —
Мой сын, и тяжелы и без красы,
Но верны эти древние часы.
Случалось, дни страданья и печали
Угрюмые они мне измеряли;
Не утаю, бывал и слаб я, — да!
Мгновенья же злодейства и стыда,
Бесчестного мгновенья — никогда
На память стрелка мне не приводила.
Часы — наследство: приняла могила
Того, кто умирающей рукой
Мне дал их... дядя твой, мой брат, герой,
Зарытый под стенами Измаила...
С ним смерть меня на время разлучила,
Но скоро смерть соединит же нас;
Мой друг, мне скоро знать, который час,
Не нужно будет. — Ты же, верный чести,
Служи отчизне и царю без лести;
Часы свои все освящай добром,
Все чистой совестью». — Меня потом
Покойник, как завесть часы, наставил,
Поцеловал, поднялся и прибавил:
«Не забывай, Егор, отцовских правил».
Как я берег часы те, что мне вам
И сказывать? — А их прибрать к рукам
С ключами был мой Чудодей намерен.
Но даже он (я в том почти уверен)
Меня бы пожалел, когда бы мог
Вообразить, сколь был мне сей залог
Любви отца бесценен.
Друг, не знаю;
А мне сдается, будто негодяю
Ты лишнюю оказываешь честь.
Быть может; приговор же произнесть
Над ним другие могут: оскорбленный,
И о вине забытой и прощенной, —
Судья пристрастный. Взять часы хотел,
Для явного ж разбоя был несмел
Мой Фрол Михеич. Может быть, сначала
И думал: «Мать кому ж нибудь писала
Из здешних их знакомых о сынке.
Найти его у нас на чердаке,
Конечно, нелегко, но все возможно;
Итак, примусь за дело осторожно...»
Я был ребенок, слаб, в его руках,
Доверчив, совестлив; но о часах
Все долго спорил, только из терпенья
Его не вывел, впрочем, подозренья
И тени не было в душе моей.
Когда бы было, я, кажись, скорей
Расстался бы и с жизнью, чем с часами.
По крайней мере в обхожденьи с вами
Не вдруг же он переменился.
Вдруг,
В тот самый день. «Мой милый» и «мой друг»
Еще с неделю слышать мне случалось;
Но вы — то и в помине не осталось:
Егора Львовича сменил Егор,
Увы! сменил (и скоро) до тех пор
Никем не говоренный мне Егорка.
Объедки редьки, лук, селедка, корка
Опять везде явились; грязь и пыль
Берлогу вновь одели, вновь бутыль
На волю вызвана из-под постели.
Михеич думал: «Ведь достиг я цели;
Комедии конец!» Он встал, в карман —
Часы и деньги, и ушел, и, пьян,
В свой терем воротился ночью поздно.
Уж спал я: но злодей завопил грозно:
«Вставай, щенок!» — Я вздрогнул, но ушам
Не мог поверить: не к таким словам
Меня в дому отцовском приучили.
Он повторил: «Вставай, негодный! — или» —
И о пол — хлоп! Подняться сам собой
Не в силах был неистовый герой;
Однако, лежа, расточал угрозы.
Меня пустое приводило в слезы,
Я мягок был, и слишком.
Бедный друг!
Могу вообразить я твой испуг. ..
Ваш ужас в это горькое мгновенье!
В груди моей и гнев и омерзенье
Все заглушили: в сердце их тая,
Я мучился, но мог ли плакать я?
Во мне и страх подавлен был презреньем.
Скажу еще: недаром провиденьем
Мне послан был столь тягостный искус.
Быть может, без него я был бы трус
И неженка; но тут, как от закала,
Во мне душа незапно твердой стала.
Вы усмехнулись.
Да, мой друг: меня
Вы извините; стар я, без огня,
Без смелости мое воображенье...
В такое веровать перерожденье
Мне что-то трудно. Брошенный посев
Не вдруг дает колосья; скорбь и гнев
Я взвешивал, исследовал я страсти,
Вникал в могущество их грозной власти
(По должности обязан я к тому);
Но ваш скачок и моему уму
И опыту, скажу вам откровенно,
Противоречит. В мире постепенно
Все происходит: точно так и в нас.
Что не был без последствий оный час,
Как в пору павшее на ниву семя,
Я в том уверен; даже что на время
Самим себе казались вы другим;
Но напряженье минуло, и с ним
Обманчивое ваше превращенье, —
Вы стали вновь ребенком.
Ваше мненье
Согласно с истиной, согласно с тем,
Что досказать я должен; не совсем
Я выразился точно: но — примеры!
Нанизывать гиперболы без меры
Теперь в обычае.
Да что же он?
Ворча, ругаясь, впал в мертвецкий сон.
Стыдился поутру?
Кто? он? нимало!
Стыдиться тут другому бы пристало;
Но не ему. Он мне сказал: «Егор,
С тобой чинился я; все это вздор:
Хочу я жить, как жил всегда дотоле;
А, братец, ты одобришь поневоле
Мое житье».
Что ж ты?
Остолбенел;
Но был уже я менее несмел,
Чем накануне: мне негодованье
Не вдруг позволило прервать молчанье,
А не боязнь. Хотя и в ночь одну
Не мог шагнуть я за мою весну,
За первый цвет беспомощного детства,
Все не нашел он и в бесстыдстве средства
Избегнуть униженья своего.
Я молвил: «Вас, сударь, прошу покорно
Отдать часы мне». — «Что ты так задорно
Их требуешь? — смутясь, он отвечал. —
Часы носить еще ты слишком мал».
— «Они мои», — я прервал. «Целы! целы!
Но берегись, но, братец, есть пределы
И моему терпенью: ты из них
Меня не выводи». Потом притих
Философ мой: в последний раз со мною
Он в этот день был ласков; лишь порою
С немым вопросом на меня глядел,
Шептал порою: «Ххмм! какой пострел!»
Крепился я, но имя же урода
Заслуживал бы, если бы природа
Во мне ребенка не взяла свое.
Тоска моя, отчаянье мое,
Хотя при нем и хладны, и безгласны,
А, верьте, стали наконец ужасны:
Он со двора, и я, я зарыдал...
Вдруг музыка. «В соседстве, верно, бал», —
Подумал я, и что же? из пучины
Минувшего прелестные картины,
Мучительные, всплыли предо мной.
<Ах! — говорил я, — и меня зимой
Отец и мать возили же на балы...
Как там все хорошо! все залы
Полнехоньки; не сосчитаешь дам;
В пух все разряжены; но по глазам
Прекрасным и живым и вместе нежным
Всех лучше маменька. «Ты будь прилежным,
Егор, — учись! возьму тебя на бал...» —
Так батюшка, когда еще езжал
И сам в собранья, скажет мне, бывало, —
И я учусь! — Случалось, на день мало,
Что зададут дня на три. Вот мы там...
Как весело! хозяйка рада нам;
Хозяин батюшку за вист посадит,
Меня же поцелует и погладит
И — детям сдаст; они меня в буфет,
Мне нададут бисквитов и конфет,
Потом подальше от больших составим
И мы кадриль свой или где добавим
И в их кадрили пару... А теперь?
Один я здесь, не человек, а зверь,
Нет, хуже зверя... гадкий, неопрятный,
Бессовестный, бесчестный и развратный,
Безжалостный располагает мной!
Злодей! — но как он хочет, а с часами
(Тут сызнова я залился слезами)
Никак, никак я не расстанусь, — нет!»
Der arme Junge![75]
Горесть первых лет
Живее всякой горести, — но, к счастью,
Быть долго под ее суровой властью
Нельзя ребенку: сон, отрадный сон,
Слетев, как ангел божий, плач и стон
В устах еще дрожащих прерывает;
Очей младенцу он не отирает;
Еще струятся слезы, бурно грудь
Еще вздымается, а уж заснуть
Успел малютка, уж куда-нибудь,
Сердечный, как цветок, росой смоченный,
Головкой прикорнул отягощенной.
И вы заснули? так ли?
Точно так:
В немой, бездонный, благотворный мрак
Унылая душа моя нырнула,
В тот тихий край спаслась, где из-за гула
Земного страха и земных страстей
Эдема песни отозвались ей.
Друзья, дивитесь? вы таких речей
Высокопарных от меня не ждали?
Но раз и навсегда: язык печали
И вдохновения, язык тех дум
Таинственных, которых полон ум,
Мне кажется, от посторонней силы
Заемлет на мгновенье мощь и крилы,
Чтобы постичь и высказать предмет,
Для коего названья в прозе нет,
Язык тех дум не есть язык газет...
Вам расскажу мой сон: нависли тучи,
Катился гром, забрел я в лес дремучий;
Нет выходу. — Из лона тьмы ночной
Волков несется кровожадный вой;
Во мне, тоской неизреченной сжато,
Замлело сердце: тут одежда чья-то
Мелькнула белая из-за ветвей, —
И тише стал и гром и рев зверей.
Вдруг звон послышался мне погребальный,
А после голос слабый и печальный,
То голос матушки, и вот слова:
«Прости мне грех мой — ах! твоя вдова
Тебя, блаженный, молит о прощеньи. ..»
Я ждать: ответа нет; а в отдаленьи
Не умолкает стон... Как ей помочь?
Как до нее дойти в такую ночь
В бору дремучем? — Рвуся в дичь густую;
Во что бы ни было спасу родную;
Вперед — и вот упал я в страшный ров;
Гляжу — и стая яростных волков
Передо мною, а вблизи могила;
Скрежещут звери; — что же? завопила
И жалостнее прежнего она.
Все забываю, ею мысль полна.
«Прости, отец!» — взываю. «Прощена!» —
Вдруг раздалось, — и где же лес и логов?
Где гроб и мрак? — Средь радужных чертогов
Стоят передо мной отец и мать;
Смеясь и плача, их стремлюсь обнять...
Но вот они при чьем-то дивном пеньи
Все выше в плавном, сладостном пареньи —
И вдруг в дыму исчезли золотом.
Пречудный сон, пречудный! — а потом?
Очнулся я в конуре Чудодея...
Но потемнела ближняя аллея;
Не рано — мне же за перо пора:
Я много писем получил вчера...
А продолженье вашего рассказа?
Сударыня, уж до другого раза.
По крайней мере просим закусить.
Рассказа снова разорвалась нить:
Но раму ли оставлю без вниманья?
Пресходные между собой созданья —
Аптекарь-немец, отставной гусар
И старый поп! — Да! к ним еще татар
Или китайцев примешать бы можно!
«Послушай, — говорят мне, — ведь безбожно
Выдумывать знакомство меж людьми,
Которые (такими их возьми,
Какими в свете видишь их) по чести
Не сблизились бы лет и в двести!»
Положим; только почему же сам
На промахи указываю вам?
В своих ошибках первый я уверен;
Однако подражать же не намерен
Почтенному Капнисту. Старичок,
Бывало, вздор напишет в десять строк:
«О дивной мудрости Гипербореев»,
Пошлет в журнал и, чтоб своих злодеев
Потешить, эпиграмму на свой вздор.
Переменилось кое-что с тех пор;
Уж эпиграмм мы на себя не пишем,
Уж мы не той невинностию дышим,
Не тою прямо детской простотой,
Какую в старину являл иной
Писатель даже с истинным талантом.
Так! простяком пред умником и франтом
Холодным, бледным, томным наших дней
Стоял бы даже северный Орфей —
Державин, грубый, нежный, грозный, дикий,
Могущий, полуварвар, но великий.
Привел бы лепет их его в тупик;
А между тем мне и его парик
Порою кажется дельнее многих
Голов судей взыскательных и строгих,
Которые в нас сыплют градом слов
В крикливых перепалках тех листков,
И книжек, и тетрадей разноцветных,
Где среди фраз учтивых и приветных
И гения, и вкуса, и ума,
И остроты, и беспристрастья тьма,
Где уж Ла-Арпу и Батте не верят,
И весят Байрона, и Гете мерят,
Толкуют про водвиль и про сонет,
И даже знают, что Шекспир — поэт.
Куда перенесемся мы сегодня?
Не в дом ли скромного слуги господня,
Священника? семейный быт его
Рудой богатой был бы для того,
Кто обладал бы даром Вальтер Скотта,
Но не порука за талант — охота;
Да и таланта мало: должно знать
То, что желаешь верно описать,
А то плохая на успех надежда.
Священника наружность и одежда
Еще, быть может, и дались бы мне:
Я мог бы говорить о седине
Волос его, о бороде почтенной,
Летами, будто снегом, убеленной,
О взоре ясном, об улыбке той,
С какою смотрит он на мир земной,
На призрак наслажденья и печали
(С такой улыбкой мы смотреть бы стали
На игры детства). Так, мои друзья,
В его чертах представить мог бы я
Подобье, тень святого Иоанна,
Но не того, который, в глубь тумана
Судеб вселенной простирая взор,
Небесный гром, разящий темя гор,
Таинственный, и блещет и грохочет
И день суда и гибель злых пророчит;
Нет, старца кроткого, — его ж уста
Исполнены единого Христа,
Напитаны любовью совершенной...
В весне своей, почти уже забвенной,
Священника знавал я: соименный
Апостолу, смиренный Иоанн
Был в пастыря невинным девам дан,
Которые цвели в сени десницы
Всем русским общей матери, царицы
Марии, благодетельницы всех.
Сколь живо помню старца! — Наглый грех
Без внутреннего горького укора
Не выдержал бы пламенного взора,
Дарованного господом ему.
Но, следуя владыке своему,
Он и врагам же простирал объятья;
Им взор его вещал: «И вы мне братья!»
Он другом был растерзанных сердец,
А девы, говоря ему «отец»,
В нем нежного отца встречали чувства.
Ему науки, письмена, искусства
Отрадой были: в слове россиян
И греков, римлян и зарейнских стран
Знаток глубокий, он читал Платона,
Сенеку, Гердера и Фенелона
Не в переводах. К старцу на совет
Придти бы мог прозаик и поэт, —
И приходили: яркий, быстрый свет
Он часто проливал на их сомненья:
А простоты младенческой, смиренья
Евангельского, знанья у него
Не отнимали. — Пастыря сего
За выдумку не принимайте, други!
Вам скажут сестры, матери, супруги —
Я лишнюю прибавил ли черту?
Конечно, редко, но подчас мечту
И правда пристыжает. — Здесь картиной
Мне довершить позвольте: пред кончиной
В последний раз благий господень раб
Приехал к девам, телом только слаб,
Но верой крепок; вот в их круг вступает,
И что же? (Как случилось, кто то знает?)
Все вдруг, как тут стояли, в тот же миг
Упали на колена... Знать, постиг
Их вещий дух, что близко час разлуки;
Смутился старец, стал, подъемлет руки
И плачущих благословил детей.
Довольно; только в памяти моей
(Надеюсь, согласитесь) кисть поэта
Найти могла бы краски для портрета
Священника. — Ввести ж в его семью
Вас все нельзя: представить попадью
Мне должно бы; а как? — вот затрудненье!
Роняет кисть в испуге вображенье!
Едва я помню попадью одну!
Да признаюсь, как на нее взгляну,
В ней, женщине, быть может превосходной.
Черты не вижу ни одной мне годной:
Раз ехал я на долгих и зимой;
В село въезжаем; нужен был покой
И мне, и людям, и коням усталым;
Вот к двум дворам послал я постоялым,
Но были оба набиты битком.
Что делать? — Смотрим, а на горке дом
Нас словно манит, светлый и красивый;
Ямщик мой был оратор, и счастливый;
Пошел и просит, — выбился из сил,
Да наконец принять нас убедил;
Шажком встащили кони нас на гору;
Тут жил священник, но на эту пору
Сам был в отлучке, и — ко мне, друзья,
Навстречу вышла попадья моя.
У ней я напился плохого чаю
И — отдохнул. Прибавить что? — Не знаю,
А высказал бы все вам не тая...
Да! шила тут же платьице швея
Из тех, которым в округе знакомы
Все несколько зажиточные домы,
Которых жалуют не все мужья,
Но жены любят; с нею попадья
Вела довольно пошлую беседу;
Икалось дворянину, их соседу,
Так должно думать, от беседы той:
Ему досталось с дочерьми, с женой,
Со всей его роднею и друзьями.
Что тут занять мне? рассудите сами!
Пускаться в описанья наугад? —
Избави, боже! рад или не рад,
К аптекарю переберуся в сад!
«Егору Львовичу мы обещанье
Напомним, — молвил он, — повествованье
Начатое...»
Так точно: вам от нас
Не отыграться! — Сядьте, просим вас.
Я...
Сядьте!
Если должно непременно,
Но <я>...
Без отговорок.
Откровенно:
Я сомневаюсь, чтобы, не шутя,
С своими похожденьями дитя
Могло занять вас...
Очень вы не правы.
Что до меня, не для одной забавы
Желал бы я дослушать ваш рассказ:
Разгадывали дети мне не раз,
Что в взрослых мне осталось бы загадкой;
Из горьких слез, из их улыбки сладкой
Уроки важные я почерпнул;
В сердцах их чище и слышнее гул
Святого голоса самой природы.
Мы все младенцы: бог судеб народы
Воспитывает опытом веков,
И всякий, кто бы ни был он таков,
Воспитывается до врат могилы.
В малютках ум незрел, незрелы силы;
Мы думаем, что образуем их;
Однако и наставников других
Должны признать мы: жизнь и впечатленья;
Вдобавок нам за наши наставленья
Ребенок платит: пусть берет от нас,
Берем и мы; пусть каждый день и час
Его мы учим, — он и нас же учит.
Поверьте: никогда мне не наскучит
Изображенье чувств и дум, забот, утех
И горестей существ невинных тех,
В которых вижу образ человека
Без искаженья и пороков века.
Итак...
Сдаюсь. Но не в отраду вам
Рассказ мой будет: вас не по цветам
Водить мне. Вы смеялися доселе?
Забудьте смех. Чем дале, тем тяжеле
Становится мой жребий. «О часах
Не поминай!»— твердил мне тайный страх;
Но им ли попуститься? их, робея,
В руках оставить подлого злодея?
Заговорил я о часах! — Бледнея
От бешенства, он поднял тусклый взор,
Но сел и удержался. «Что за вздор? —
Спросил он. — О каких часах болтаешь?»
Меня бесстыдство взорвало: «Ты знаешь, —
Я прервал, — знаешь, о каких!» — Едва
Успел я эти выронить слова,
Как на меня он бросился...
Бездушный!
Всегда я дома мальчик был послушный,
Отец не вспыльчив был, хотя и строг;
Не знал побоев я, — и что же? — с ног
Тут сбил меня чужой и оземь ринул;
Я вскрикнул, — Чудодей меня покинул...
Из жалости?
Нет, чтобы розги взять:
Уж прежде их он бросил под кровать;
Их я заметил, но мне в ум в ту пору
Не приходило, чтоб тогда же ссору
Хитрец замыслил.
Видно по всему,
Что даже угодили вы ему
Вопросом о часах.
Но польза ссоры?
А вот какая: с нею все те вздоры,
И разом, сбрасывал с себя злодей,
Которые по глупости людей
Слывут приличьями. — От вас я скрою,
Как тешился палач мой надо мною.
Он рот мне зажимал, а все мой крик
За стены нашей комнаты проник,
И вдруг вошел нежданный избавитель.
Кто?
Инвалид, того же дому житель
(О нем и прежде помянул я вам).
«Побойтесь бога, сударь! стыд и срам!
Да полно ж! изувечите ребенка!»
— «Вступаешься напрасно за бесенка, —
Оторопев, промолвил аудитор: —
Он, брат, шалун, повеса, лгун и вор.
Сам рассуди: уж я ль не благодетель
Безродному щенку? ты сам свидетель,
Как принял я его, как обласкал!
Змея, змея, Степаныч, как ни мал!
В нем чувства вовсе нет: меня, негодный,
Ограбил, обобрал!» — Тут пот холодный
Покрыл лицо мне; позабыта боль:
«Лжешь!» — я завопил. «Ну, теперь изволь
Вступаться за него! — сказал разбойник. —
Избаловал его отец-покойник;
Так докажу же я ему любовь!»
И вот опять схватил меня, а кровь
И без того текла с меня ручьями;
Но, к счастию, обеими руками
Отвел безжалостного инвалид.
«Нет, ваше благородье, вы обид
Сиротке не чините! Тут не кража;
Случилась, может быть, у вас пропажа,
Хотя (прибавил шепотом старик
И усмехнулся) будет не велик
Прибыток и с находки; да вы сами
Не обронили ли?» — Потом: «За вами
Прислал тот офицер». — «А! знаю: тот,
Который на меня хлопот, хлопот
Навьючил, братец, целое беремя.
А ты, голубчик! мне теперь не время:
Да мы с тобой ужо поговорим!» —
И вышел он с заступником моим.
С какими чувствами, воображаю,
Остались вы!
Врагу их не желаю;
Но трудно описать их. У окна
Сидел я, словно в грозной власти сна
Мучительного, ясных дум лишенный.
«Проснусь ли?» — думал, болью пробужденный,
Вдруг вздрагивал, — и мой же горький стон
Мне отвечал: «Нет, не мечта, не сон
Тебя терзает!» — Бог весть, до чего бы
Дошел я наконец; но жертвам злобы,
Страдальцам (уж замечено давно),
Когда их ноша особливо тяжка,
И утешенье близко.
Не натяжка,
Так полагаю, если указать
На перст господень здесь, на ту печать,
Которую святое провиденье
На дивное житейских дел теченье
Порой взлагает, да уверит нас,
Что до него доходит скорби глас,
Что не в подъем не шлет нам испытаний.
Но продолжайте.
Цепь глухих мечтаний,
Давивших мой унынья полный дух,
Расторг, — когда хотите, вздор! — В мой слух
Вдруг голубка влетело воркованье;
Не мудрено, что я, дитя, вниманье,
Хотя страдал, на гостя обратил.
Скажу вдобавок: в самом деле мил
Был мой крылатый, пестрый посетитель;
Он словно в скучную мою обитель
Просился, и кружился на окне,
И кланялся, иной сказал бы, мне,
Меня прельщал всех красок переливом
И будто что-то в рокоте игривом
Высказывал. — Взглянул я на него
И предо мною детства моего,
Минувших дней беспечных, мирных, ясных
Воскреснул образ; голубков прекрасных
Своих я вспомнил. Их моя рука
Кормила, на мой зов издалека
Летят, бывало. Мне была вся стая
Любезна; да от прочих отличая,
Особенно я выбрал одного
И птичке имя друга своего
Андрея дал.
Андрея? это ново!
Не слишком: о предметах разных слово
Нередко в языке и не ребят
Одно употребляют.
Но хотят
Тогда сказать, что сходны те предметы.
Так, только в чем? Для сердца есть приметы,
Как для ума, и слуха, и очей:
С Андреем-голубком усач Андрей
С нависшей на глаза густою бровью
Не видом сходствовал, а той любовью,
Какую находил в обоих я.
«Что вы творите, милые друзья?» —
Увидев гостя, я шепнул, вздыхая,
А посетитель, будто отвечая,
Заворковав, отвесил мне поклон.
«От них привета не принес ли он?
Напоминает моего Андрея:
Такие точно крылья, грудь и шея!»
Сквозь слезы продолжал я и окно
Открыл, — и что ж? казалось, мы давно
Знакомы с ним, — не дрогнул он нисколько;
Я крошек набрал, бросил: «На! изволь-ко! —
Промолвил, — чем богат я, тем и рад».
Он стал клевать, и — я забыл свой ад,
Забыл и боль, и грусть, и стыд, и скуку.
Когда же протянул к нему я руку
И на руку он сел, в тот миг я мог
За дом родительский принять свой лог.
«Ты будешь мне Андреем! — в восхищеньи
Воскликнул я. — В своем уединеньи
Отныне есть же мне кого любить!»
Но сих отрадных ощущений нить
Прервалась вскоре. «Голубок мой несравненный,
Где спрятать мне тебя?» — и, удрученный
Боязнию, тоскою, — что бы тут
Придумать, я не знал; и вдруг-идут!
Душа во мне застыла: от испуга
Платок насилу я успел на друга
Накинуть; но вошел не Чудодей,
Вошел Степаныч. «Барин, не робей! —
Сказал он. — Я пришел тебя проведать.
Да есть ли у тебя что пообедать?
Заторопился что-то мой сосед,
Забыл про вас... бог с ним! вот вам обед».
Потом старик на стол поставил чашу
Превкусных щей, в горшке крутую кашу
Да с добрым квасом небольшой кувшин.
«Прошу не брезгать! — не велик мой чин,
Но сердце бьется под моей медалью».
Дотоле занятый: сперва печалью,
А после радостью нежданной, я
Не думал об еде; тогда ж, друзья,
Почувствовал, что голоден; да голод,
Сколь ни был я еще и прост и молод,
С стыдом и гордостью в груди моей
Мгновенья два боролись. — «Чудодей
Воротится; не мешкай, кушай, барин!» —
Степаныч молвил. «Очень благодарен, —
Я отвечал, лепеча, покраснев: —
Мне совестно». — «Ну, барин, не во гнев,
О, просто совеститесь по-пустому! —
Он проворчал. — Служивому седому
Обиду захотите ли нанесть?
Извольте кушать: перед вами честь;
Ее не трону».
Что же вы?
Рыдая,
Сжимал руками руку старика я.
«Не плачьте! — добрый говорил солдат. —
Пусть бабы плачут; молодец и хват
За срам считает слезы, за бесславье!»
И ложку дал мне: «Кушайте во здравье».
Я начал есть, но гостя голубка
Все помнил, — между тем из-под платка
Он вздумал выглянуть. — «Смотри, Степаныч,
Какой хорошенький! <но> только на ночь
Куда его девать мне? — Был бы мне
Он истинной отрадой!.. На окне
Он в руки попадется Чудодею;
Злодей ему свернет наверно шею...
Степаныч, друг мой! я почти жалею,
Что прилетел несчастный голубок».
— «Ххмм! для него нашелся б уголок
И у меня, — сказал солдат с улыбкой. —
Но берегитесь: дядюшке ошибкой
Проговоритесь сами ж». — «Ничего
Не опасайся, — прервал я его, —
Как рыба буду нем! и сизокрылый
Тебя же просит: видишь ли, мой милый?
Он так и кланяется». — «Вечерком, —
Старик промолвил тут, — за голубком
Я стану приходить, или вы сами».
— «Да, друг мой, да! Своими я руками
Сам буду относить его к тебе!» —
Так я воскликнул. О своей судьбе,
Тяжелой, горькой, с радости тогда я
Совсем забыл; Степаныча лаская,
Лаская голубка, смеясь, шутя,
Я счастлив был, как может лишь дитя
Быть счастливым.
Заметить здесь не кстати ль,
С какой премудростью благий создатель
Устроил наше сердце, как и среди тьмы
Свой свет нам посылает? Рвемся мы
В отчаяньи, из бед не зрим исхода;
Все полагаем: жизнь, судьба, природа
В коварном заговоре против нас.
Посмотришь: мы ж смеемся через час!
Вселенна вдруг стала иной? Нимало!
Спасенья ли светило просияло,
Расторгся ли покров ненастных туч?
И то бывает; чаще же тот луч
Не солнечный, — светляк блеснул смиренный,
Но блеск и червя — блеск нам вожделенны».
Я был ребенком.
Повторяю вам:
Доколе жертвуем еще мечтам,
Доколе в мире, — все мы дети те же.
Есть исключенья.
Может быть; но реже
И Феникса. Кто хладен ко всему,
Кто под луной ни сердцу, ни уму
Уже сыскать не в силах пищи здравой,
Кто не прельщен ни счастием, ни славой,
Ни теплотой от алтаря наук,
Тот — срезанный от древа жизни сук:
Он в персях носит семя разрушенья
И на земле не более мгновенья
Останется. — Но даже он, пока
Могильщика отрадная рука
В безмолвном граде мирного кладбища
Не отворила мертвецу жилища
Единого приличного ему, —
Пусть он, слепец, и к богу своему
Не прибегает, пусть и в самой вере
Не видит ничего, — по крайней мере
Хотя на миг среди скотских сластей
Забвенье он встречает.
Да! людей
Знавал и я: Манфреды в разговорах,
Конрады, Лары; в их потухших взорах
Читал я неоспоримый довод,
Что неохота обмануть народ
На них надела страшную личину. ..
А подадут шампанское, дичину,
Уху, душистый страсбургский пирог, —
И тот, кого, казалось бы, не мог
И сам Орфей привесть в движенье, — чудо!
Расцвел незапно: озирает блюдо,
И взор немой совсем уже не нем;
Хватает нож, однако же не с тем,
Чтобы зарезаться с хандры и скуки;
Мертвец мой ожил: щеки, брови, руки —
Все движется, — и доказал пирог,
Что нашим братом человеком бог
И Лару создал. — Но витийства жару
Мне ль предаваться? оставляю Лару.
Бывал не часто дома аудитор:
Вот почему Степаныча с тех пор
Я навещал прилежно; мой приятель
Метлами торговал; его создатель
Невысоко поставил в жизни сей,
Да душу дал ему. — Старик Андрей
Нежнее в обращеньи был со мною
И баловал меня, при мне порою
Андрей ребенком становился сам;
Степаныч же не потакал слезам,
Был малодушья всякого гонитель
И боле воспитатель и учитель,
Чем снисходительный товарищ; мне
Почти не говорил о старине,
Почти не поминал о приключеньях,
Какие испытал, — о тех сраженьях,
В каких бывал; зато нередко стих
Из Библии, когда из глаз моих
Увидит, что мне нужно подкрепленье,
Натверживал, — и в грудь мне утешенье
И вера проливалась. Сверх того,
Уроки эти в дар мне от него
Остались на всю жизнь; их на скрижали
Младенческого сердца в дни печали
Он врезал глубоко: затем черты
И не изгладились. Их ни мечты
Отважной юности, ни те обманы,
В которые вдавался, ни туманы
Холодной светской мудрости стереть
Не в силах были. Если ж и бледнеть
Случалось им, их оживляла снова,
То ласкова, то в пользу мне сурова,
Нежданным чудным случаем судьба.
Сурова, тягостна была борьба,
Которой я подвержен был в то время, —
И я погибнул бы, когда бы бремя,
Тягчившее меня, ничем, ничем
Не облегчалось. Позабыт совсем
Родными, в полной власти Чудодея,
И голодом томясь и грустью млея,
Ограбленный (все лишнее мое
Истратив, уж и платье и белье
Бесстыдный отнял), часто даже битый,
Я только и держался не защитой,
По крайней мере дружбой старика.
А защитить?
Могла ль его рука
Бессильная? — Однако, если строго
Судить хотите, много, слишком много
Я говорил о разных стариках,
Тем боле, что в младенческих летах
Необходимы ж сверстники. Их дома
В семьях, с которыми была знакома
Любившая знакомства мать моя,
И равных мне, встречал довольно я;
Но вдруг — Степаныч, голубок — и только.
Тот птица, а с другим шутить изволь-ко, —
Не улыбнется! Наконец и здесь
Товарища нашел я; правда, спесь
Моих жеманных тетушек с испуга
Содроглась бы, когда б увидеть друга
Им удалось, какого я избрал:
Отец Петруши был не генерал,
Не прокурор, не предводитель,
Хотя бы и уездный, — нет, родитель
Клеврета, друга моего Петра
Был просто дворник нашего двора.
Сначала я и чванился, но вскоре
Мы сблизились; делили смех и горе
И часто забывали за игрой
Весь мир со всей житейской суетой.
Остановился тут рассказчик юный.
На землю сходит вечер златорунный,
Уходит за обзор природы царь;
Кругом опал и яхонт и янтарь,
Пылают облака; дерев вершины
Дрожат и рдеют; медленно с долины,
Белея, катит к городу туман;
Вдали на взморьи мрачный великан,
Чернеет башня древнего собора...
И вдруг в беседе живость разговора
Торжественным молчаньем сменена:
В их души льется с неба тишина,
В очах их вижу я благоговенье;
Объяло всех священное забвенье
Пустых приличий. — Головой поник
Седой слуга господень... Что, старик?
О чем мечтаешь? — Глядя на пучину
Багряной бездны, не свою ль кончину
Воображаешь? Мирной быть и ей,
И ей сияньем сладостных лучей
Тех озарить, которым в час разлуки
Прострешь благословляющие руки!
Безмолвны женщины, шитье сложив,
Блуждают взором средь воздушных нив,
Где в глубине востока в тверди чистой
Прорезал сумрак серп луны сребристой.
Со стула встал хозяин: даже в нем
Зажглося что-то неземным огнем;
Громаду и аптекарева тела
Душа в мгновенье это одолела.
Исчезло солнце; стал тускнеть закат;
С ночных цветов струится аромат;
На дол и холм роса обильно пала.
«Боюсь, — хозяйка наконец сказала, —
За Александру Глебовну... пойдем».
Идут, — аптека манит их лучом
Последним, догорающим на крыше;
А позади темнее все и тише,
И тише и темнее жизнь земли;
И вот в гостеприимный дом вошли.
Осенний вечер; блещет камелек,
Перебегает алый огонек
С полена на полено. Стулья слуги
Поставили; уселись наши други:
Огромные их тени по стене
Рисуются. — Но между тем вы мне
Позвольте помянуть о старине,
На миг из гроба вызвать дни былые.
Страну я помню: там валы седые
Дробятся, пенясь, у подножья скал;
А скалы мирт кудрявый увенчал,
Им кипарис возвышенный и стройный
Дарует хлад и сумрак в полдень знойный,
И зонтик пиния над их главой
Раскинула; в стране волшебной той
В зеленой тьме горит лимон златой,
И померанец багрецом Авроры
Зовет и манит длань, гортань и взоры,
И под навесом виноградных лоз
Восходит фимиам гвоздик и роз, —
Пришлец идет, дыханьем их обвеян.
Там, в древнем граде доблестных фокеян,
И болен и один в те дни я жил.
При блеске сладостных ночных светил
(Когда, сдается, на крылах зефира
Привет несется из иного мира;
Когда по лону молчаливых волн,
Как привиденье, запоздалый челн,
Таинственный, скользит из темной дали;
Когда с гитарой песнь из уст печали,
Из уст любви раздастся под окном
Прекрасной провансалки) редко сном
Я забывался, а мой врач жестокий
Бродить мне запретил. — Что ж, одинокий,
Я делывал? Сижу у камелька,
Гляжу на пламя; душу же тоска
Влечет туда, где не смеялись розы
В то время — нет! крещенские морозы
Неву одели в саван ледяной.
Кто променяет и на рай земной
Тот край, который дорог нам с рожденья?
Однако мы оставим рассужденья...
Несвязный, своенравный, пестрый вздор
Мелькал передо мной; и слух и взор
Непраздны были; чей-то резвый спор
Мне в треске слышался, и вертограды,
Дворцы, дубравы, горы, водопады
В струях огня живого видел я, —
И что же? вдруг замлела грудь моя;
Из тишины пронесся звук чудесный, —
Не струн ли дух коснулся бестелесный?
Ничуть: сосед на флейте заиграл,
Но огонек мой трепетен и мал,
Но в комнате глубокое молчанье;
Вот отчего кругом очарованье,
Вот отчего протяжной песни гул
Стон сладкогласный мне о том шепнул,
Чему названья нет, чего словами
Не выразить. — «Все это сны, и снами
В спокойный сон ты погрузишь и нас!»
Итак, короче: в тихий, темный час
Сидеть перед камином мне отрадно.
Затем и благо, что, когда прохладно
В беседке стало и завеса тьмы
Простерлась, можем перебраться мы
В гостиную к аптекарю, к камину;
Здесь мы дослушаем, что про судьбину
Нерадостного детства своего
Рассказывает юный гость его.
Вот так-то я, философ поневоле,
У Чудодея прожил с год. — Доколе
Был жив сосед, бывал тяжел порой,
Бывал порой и сносен жребий мой;
Но смерть нежданно без угроз недуга
Последнего меня лишила друга;
К Степанычу однажды прихожу,
И что же? — труп холодный нахожу:
Вдруг умер, как от пули, старый воин.
И тут-то, признаюсь, я стал достоин
Прямого сожаленья. Чудодей
Отвык страшиться бога, да людей
Еще боялся: мой же благодетель
Сосед Степаныч был живой свидетель,
Как обходился он сперва со мной;
Старик слыхал не раз, что сиротой
Я по отце, полковнике, остался;
Итак, при нем Михеич опасался
Сказать мне: «Ты холоп, я барин твой».
Когда ж скончался покровитель мой,
Тогда я из питомцев стал слугой,
Да и каким оборванным, несытым,
Замученным, тогда лишь незабытым,
Как вздумает мучитель вымещать
На мне досаду.
Как? а ваша мать
Неужто в год не вспомнила о сыне?
Ее (потом узнал я) о кончине
Любезнейшего сына Чудодей
Уведомил.
Но для каких затей
Он сплел такую ложь?
Не знаю, право;
Да только неспроста же так лукаво:
Какие у меня бумаги есть,
Сначала спрашивал. Добро, что честь
И честность молодца уже в ту пору
Сомнительны мне были. Аудитору
Я отвечал: «Теперь нет никаких,
Но, буде нужно, тотчас пришлют их».
А сам на чердаке зарыл бумаги.
Поверил он: и трус не без отваги,
Когда бояться нечего, — итак...
Закрепостить хотел вас? Вот дурак!
Вот глупо!
Точно; но судить построже:
Не всякий ли, кто долг нарушит, то же?
Платить за что бы ни было душой
(А ею ж грешник платит) — счет плохой.
Не видя боле никакой причины,
Чтобы скрываться, вовсе без личины
Михеич обойтися положил
И молвил: «Нет охоты, нет и сил
Тебя кормить мне даром. Если хочешь
Не голодать — пускай себя и прочишь
В фельдмаршалы — служи мне. Б'з слуги
Зачем мне быть?» — И тут же сапоги
Мне отдал чистить.
Что ж ты, друг мой бедный?
Сперва я вспыхнул весь, а после, бледный,
Трепещущий от гнева и стыда,
Спросил злодея: «В корпус же когда
Меня вы отдадите?» — «Мне нужда,
Мне выгода большая, мой любезный,
Стараться о тебе! Совет полезный:
То делай, что велят; не то — так вон!» —
С усмешкой отвечал нахальной он
И шляпу взял и вышел. «В самом деле,
Чего мне ждать? — подумал я. — Доселе
Была еще надежда, а теперь...» —
И в дверь; но, несмотря на речи, дверь
Мучитель запер. Что мне делать было?
Бегу к окну и — отошел уныло:
Наш терем был под самым чердаком, —
Пускай бы был немного ниже дом,
Я чисто выпрыгнул бы из окошка,
Да где тут? А к тому ж, хотя и крошка,
Я рассудил, что худо без бумаг:
«Их должно вырыть. Между тем мой враг
Воротится!» — Был труден первый шаг,
Но наконец за рабскую работу
Я принялся. Вот он пришел: заботу,
С какой исполнил я его приказ,
Лукаво похвалил; потом, пролаз,
Про корпус помянул и дал мне слово,
Что станет хлопотать. — Дитя готово
Надеяться и верить; в грудь детей
Не может вкрасться ядовитый змей
Ничем не одолимых подозрений.
Так мудрено ль, что сетью ухищрений
Он вновь меня опутал? — С сего дня
Холопом быть он приучал меня.
Уже и чувств и мыслей униженье
Грозило мне. Когда бы провиденье
Не пробудило духа моего,
Быть может, я дошел бы до того,
Что лучшей и не стоил бы судьбины.
Так мошка рвется вон из паутины,
Но глубже вязнет в гибельной сети:
Пусть даже выбьется, уж и нести
Ее не могут сломанные крылья;
И вот, недвижна, бросила усилья,
Избавиться уж и желанья нет.
Уж без участья я смотрел на свет
И на свободу. Падая, слабея,
Порой я думал: «Кинуть Чудодея?
Но что в огромном городе найду?
К кому прибегну? — Горшую беду,
Наверно, встречу! — Мне ль бродить с сумою?
Чем нищим, все же лучше быть слугою».
И я — но что с тобою, Саша?
Вздор!
Грусть на меня навел ты, друг Егор.
Охотно верю: да почти иначе
И быть не может: твердость в неудаче,
В страданьи крепость, мужество в бедах
Для слушателя пир: восторг и страх,
И радость, и печаль, и удивленье
В таком рассказе ускорят биенье
Сердец нечерствых. Но бессилье грех,
Который производит или смех,
Когда не важен случай, или скуку,
Уныние и грусть, когда про муку
Мы слышим и не слышим ничего,
Что бы для нас возвысило того,
Кто мучится.
А твой Пилад? твой Петя?
Переменился. Вскорости заметя,
Что совершенно я сравнился с ним,
Он счел ненужным прихотям моим
Так угождать, как угождал дотоле:
«Да чем меня знатнее ты и боле?
По крайней мере не лакей же я».
Он даже раз мне молвил не тая,
Что все рассказы про мое семейство
Считает сказкой. Кажется, злодейство
Ему скорей простил бы я тогда,
Чем эту выходку. С тех пор вражда
Едва ль не заменила между нами
Бывалой дружбы. Между тем за днями
Тянулись дни; я стал угрюм и тих;
Последний блеск погас в глазах моих;
Как груз меня давила жизнь. — Однажды
(К развязке приближаюсь) бесу жажды
Неистовый Михеич приносил
Усердно жертвы и тем боле сил
Ей придавал, чем боле в горло лил;
Он обо мне в подобном исступленьи
Не помышлял, а в важном размышленья
Просиживал по суткам где-нибудь,
Вздыхал и облегчал икотой грудь
И с видом совершенного незлобья
На небо очи перил исподлобья. —
Вот третий день почтенный ментор мой
Не мыслит даже приходить домой.
Когда бы мне хоть хлеб сухой оставил,
Я не роптал бы, что меня избавил
От сладостной своей беседы. — Но...
От сладостной своей беседы!
Вам смешно?
Клянуся: вовсе не смешно мне было.
Я голодал, а на меня уныло
Глядел мой голубок: уж и его
Я не кормил. С неделю до того
Меня спросил Петруша: голубочка
Я не продам ли? Если бы не бочка
Большая на дворе (за нею плут
Успел укрыться), я Петрушу тут
Прибил бы за такое предложенье.
Свое единственное наслажденье,
Свою отраду мне ему продать!
И это смеет он мне предлагать,
Он, сын мужицкий, уличный мальчишка!
То было спеси умиравшей вспышка,
Ее живой, да и последний свет;
Но он потух, но уж и дыму нет:
Не свой брат голод. — Грустью отягченный,
Свирепою нуждою побежденный,
По тягостной борьбе схожу с крыльца
И — к Пете. Бледность моего лица
Петрушу поразила: «Да что с вами? —
Сказал он мне и на меня глазами
Взглянул, в которых не было следа,
Что помнит нашу ссору. — Мне беда,
Когда увижу в ком-нибудь кручину!
Егорушка, нельзя ль узнать причину
Печали вашей? Не больны ли вы?»
— «Нет, Петя! Только от своей совы,
От филина лихого, Чудодея,
Мне голубка не спрятать... — так, робея,
Промолвил я. — Возьми его себе:
Уж лучше друга уступлю тебе,
Чем...» — досказать хотел я; сил не стало.
Обрадовался Петенька немало
И мне полтину отсчитал тотчас.
Напрасно останавливать мне вас
На том, что ощущал я при разлуке
С любимцем; верьте, даже и о муке
Голодного желудка я совсем
Было забыл. — «На, Петя! только с тем,
Чтоб ты любил его, берег и холил!
Да чтоб и мне хоть изредка позволил
Кормить его!» — шепнул я наконец.
«Пожалуй! — да не бойтесь: молодец
Сыт будет и у нас». «Так, так! сытее,
Чем у меня!» — я думал, и скорее
Отворотился, чтоб тоски моей
Не видел мальчик: слезы из очей
Уж брызнули. Но, голодом томимый,
Я вновь услышал вопль неумолимый,
Который стоны скорби заглушил:
Я со двора за хлебом поспешил,
И вот купил на всю полтину хлеба
И возвращался. Блеск и ясность неба,
Рабочих песни, над Фонтанкой шум
И крик веселый бремя мрачных дум
С души моей снимали; на ходу я
И голод утолил. Грустя, тоскуя,
Но мене, медленно я шел домой:
Все радостно светлело надо мной,
Кругом меня все двигалось, все жило,
Все было счастливо. Я о перило
Оперся, стал и в зеркало воды
Глядеться начал. «Горя и нужды
Мне долго ль жертвой быть?» — я мыслил; что же?
Вдруг хлеб мой бух в Фонтанку! «Боже! боже!» —
Я вскрикнул и — за ним! Схватить ли мне
Хотелось или... Как о страшном сне,
Так чуть мне помнится о том мгновеньи;
Но предо мною и в глухом забвеньи
Какие-то ужасные мечты
Мелькали, будто в бездне темноты,
В ненастной ночи частые перуны;
И, мне сдавалось, лопнули все струны
Растерзанного сердца моего...
Потом уж я не взвидел ничего.
«Что? жив ли?» — вдруг в ушах моих раздалось,
И — холодно мне стало: возвращалось
Мое дыханье; я открыл глаза...
Сперва (и смутно) только небеса
Увидел, узнавал я над собою;
Но вот заметил, что народ толпою
Стоит кругом, что где-то я лежу
На камнях. Поднимаюсь и гляжу,
Но все еще каким-то плеском шумным
Я оглушен и с взором полоумным
Без мыслей спрашиваю: «Где я?» — «Где?
На набережной ты, а был в воде», —
Так голос тот, который и сначала
Мне слышался. Смотрю — и генерала
Какого-то я вижу: весь седой,
Однако бодрый, с Аннинской звездой,
С Георгием, старик передо мной,
Исполненный участья и заботы,
Стоял и напоследок молвил: «Кто ты?» —
«Егор Е....вич». — «Ты Е....вич? нет?
Неужто!» — «Точно так» — был мой ответ.
«Сын Льва Егорыча?» — «Его». И, бледный,
Он отошел со мною. «Мальчик бедный!
Не бойся, говори! с отцом твоим
Служил я; правда, мы расстались с ним
Давненько, братец, да во время службы
Друзьями были; не забыл я дружбы,
Услуг, прямого нрава старика!»
Рассказывать я начал; он слегка
Покачивал в раздумьи головою
И пожимал плечами, а порою
И взглядывал на небо. Кончил я;
Он молвил мне: «Егор, судьба твоя
Должна перемениться; свел с тобою
Меня недаром бог: тебя пристрою,
Определю тебя. Мне недосуг,
Но по тебя сегодня же, мой друг,
Заеду я, а между тем покушай.
(И втер мне в руку деньги.) Да послушай,
Благодари небесного отца:
От грешного, ужасного конца,
От гибели господь тебя избавил.
Прощай! — садясь на дрожки, он прибавил, —
И жди меня».
Ну, слава богу, — ты,
Я думаю, теперь из темноты
На свет же выдешь, и, признаться, — время.
Меня давил рассказ твой, словно бремя:
Бедняжка, сколько ж ты перетерпел!
Довольно; но страдания удел
Не всех ли здесь в подлунной?
Мене, боле,
По мере нужд и сил, а вышней воле
Угодно так из века, чтобы мы
Все пили чашу горя. После тьмы
И солнце кажется на небе краше,
И только после скорби сердце наше
Всю благость бога чувствует вполне.
Немного досказать осталось мне.
Приехал вечером мой избавитель
И взял меня. Он, счастливый родитель
Детей прекрасных, счастливый супруг,
Меня, одев получше, ввел в их круг.
«Вот братец вам», — промолвил он, и братья
С младенческою радостью в объятья
Пришельца приняли; его жена
Мне стала матерью: добра, нежна,
Заботлива, меня ни в чем она
От собственных детей не отличала.
Вот так-то жил я в доме генерала,
Пока меня не отдал в корпус он.
Но до того еще однажды стон
И слезы мне послало провиденье:
Мы скоро получили извещенье,
Что матушка скончалась, и по ней
Я долго плакал.
А ваш Чудодей?
Про Чудодея ничего не знаю,
Да виделся же с ним, так <--->.
Второй отец мой, добрый генерал:
Был именинник я, и он позвал
Меня в свой кабинет; иду — и что же?
Там ждал меня подарок — боже! боже!
Мои часы, часы, по коим я
Тужил и в счастьи! — вот они, друзья.
Он снял часы; рассматривать их стали,
И кончил про минувшие печали
Наш юный витязь длинный свой рассказ.
Совсем ли потеряю я из глаз
Егора Львовича? Еще ли раз
С ним встретимся? — А ныне надо мною
Мечты иные резвою толпою
Поют и вьются: к ним склоняю слух...
Над древней Русью носится мой дух...
Не улетай же, легкий рой видений,
Народ воздушный, племя вдохновений!
Пусть в тело вас оденет звучный стих,
Раздался гром над морем нив сухих;
Так! собирается гроза в лазури...
Но не расторгло бы дыханье бури
Напитанных обильем облаков!
Но не развеяло бы вещих снов
Дыханье жизни хладной и суровой!
О! если бы желанною обновой
Обрадовал меня и оживил
Мой верный пестун, ангел Исфраил!
1833-1834
«Не Ахиллесов гнев и не паденье Трои,
Нет, Душеньку пою!» — так добрый Ипполит
Когда-то говорил, и баловню харит,
Сложив косматый шлем, повесив меч и щит,
Внимали русские герои;
Гордились деды им, он дорог был отцам;
И много дней прошло, — а дорог он и нам.
Поэт беспечный был храним Екатериной:
Писала в оный век законы племенам
Великая жена рукой единой;
Другую же к певцам
С приветом, с лаской простирала,
Их берегла, любила, утешала
И улыбалась их стихам.
Он, не искав, нашел любовь, покров, защиту...
Себя не уподоблю Ипполиту;
Все сходство: как и он, я не войну пою.
Вам песнь смиренную, вам, други, отдаю:
Но будет ли певца счастливее творенье?
Ах! донесет ли к вам простую быль мою
Попутных ветров дуновенье?
На вас взглянуть бы, на семью
Со мною связанных не только кровью,
Но верной, но в бедах испытанной любовью!
О! пусть бы брату вы предстали не во сне!
Пусть и она рассказ о русской старине
Пришла бы слушать! — Ей, моей родимой,
Рукой судьбы непостижимой
Страданий чаша полная дана.
Стихов, быть может, светлая волна
С ее души тоску снесла бы на мгновенье,
Дала бы боли сердца облегченье,
И нам казалось бы: еще все те же дни,
Когда и мы не ведали печали,
Когда в прекрасном Закупе они
Для нас без бури протекали.
Над бором громоздятся тучи,
Завыл под ними бор дремучий;
С дерев срывая хрупкий лист,
Подъемлет ветер рев и свист.
Печальны вопли бури хладной;
Глухая ночь; звезды отрадной
Нет в тверди; бледная луна
Ненастной мглой поглощена;
Шумят потоки дождевые
И шепчут что-то, как живые,
И под шатром седых небес
Сквозь сон им отвечает лес.
Шагает в темноте глубокой
По стежке путник одинокий:
Скользка та стежка, словно лед,
Здесь пни, тут кочки; но вперед
Все дале, дале в бор безбрежный
Он продолжает путь прилежный,
Не устает и смотрит — глядь!
Что там сверкнуло и опять
Погасло? — Глаже и ровнее
Тропинка; странник стал бодрее,
Идет проворней. Снова свет!
Огонь ли то болотный? Нет,
Не так блестит огонь болотный.
Тут жило: пес же приворотный
Залаял... Вот и ветхий кров...
И вышел изо тьмы дубов
И стукнул путник в дверь избушки;
И чу! не голос ли старушки,
Не песнь ли бабушки лесной?
А та старушка под луной
Все знает, все, что есть и было;
И ветр завоет ли уныло,
Гром зарокочет ли — она,
Призывом их пробуждена,
Встает и ловит их вещанья
И слышит из их уст деянья,
Событья нерожденных лет,
И принуждает дать ответ
Волшебной силой слов чудесных
Духов земных и поднебесных.
Стоит пришелец у дверей;
Она поет, он внемлет ей:
«Светлый месяц не блещет,
В тучах, батюшка, спит;
Крупный дождичек хлещет,
Непогодка гудит;
Сыр-бор гнется и воет...
Сердце вещее ноет:
С вещим ведут разговор
Ветер и дождик и бор.
Сыр-бор, мати дуброва!
Что ты, мати, шумишь?
Ох! шумишь и три слова,
Три словечка твердишь:
«Быть, — твердишь ты, — разлуке,
Быть кручине и муке!»
Что же сулишь под конец?
Слушаю — слышу: «Венец!»
Дождик, дождичек крупный!
Что ты, сударь, стучишь?
Стук и стук, неотступный!
Три словечка твердишь:
«Быть, — твердишь ты, — веселью,
А с веселья да и в келью!»
Что же, скажи, под конец?
Слушаю — слышу: «Чернец!»
Ветер буйный и шумный!
Что, родимый, кричишь?
Рвешься, будто безумный,
Три словечка твердишь:
Слово первое: «Пойте!»
А другое: «Заройте!»
Третье-то слово, отец?
Слушаю — слышу: «Мертвец!»»
И песню кончила старушка,
И отворилася избушка,
И статный молодец вошел.
Там чудно: посреди котел,
В нем пенится, кипит и бродит;
А черный кот, мурлыча, ходит
Кругом кипящего котла,
А на коте, как снег бела,
Воркуя, крыльями махая,
Голубка едет молодая.
Оттуда ж, где бы быть должны,
Лампадкою освещены,
Угодников господних лики,
Несутся хохот, визг и крики,
И, длинным саваном покрыт,
Высокий остов тут стоит,
И что ж? под лад коту и птице,
Смеясь, играет на скрыпице.
Огромный сыч в другом углу;
Темно и душно, да сквозь мглу
Глаза сыча горят, как плошки:
Он под мяукание кошки,
Под скрып и свист, под шум и вой
Кивает толстой головой,
Дрожит и хлопает глазами.
Старуха с бородой, с усами;
Простоголова и боса,
Она седые волоса
По самый пояс распустила:
Их тайная взвевает сила;
Хрустит бесперерывный треск
И пробегает белый блеск
По вылитой вкруг желтой шеи
Реке волос живых, как змеи.
Пришлец — удалый славянин:
Ему не страшен злой мордвин,
Ни берендей, наездник хищный,
Ни тот разбойник безжилищный,
Тот не монашеский клобук,
Который любит гром и стук
Ковшов и копий, а за плату
Всем служит — и врагу и брату;
Пришлец к любому сопостату
Готов лететь на смертный спор, —
Но тут смельчак, как бросил взор,
Чуть не прыгнул назад на двор.
А кто он? — Доблестный воитель,
Любимец князя. Повелитель
Приволжской Руси, Ярослав,
Его, средь сверстников избрав,
Осыпал и сребром и златом
И не слугой зовет, а братом.
Чего ж он ищет здесь? чего
Недостает душе его?
Гремела брань над волжским брегом:
Кровавым, мстительным набегом
Был утесняем Ярослав;
Родство забвению предав,
Пошли под Тверь из Новаграда
Свободы дерзостные чада;
Подъемля пламенник и меч,
Нахлынули, грозили сжечь
Соседа юную столицу.
Князь Ярослав простер десницу,
Извлек сверкающий булат
И у Тверских дрожащих врат
Их встретил с верною дружиной.
И разразилось над равниной:
Лилася долго кровь славян,
Вился над ними жадный вран,
И клект орла был слышен дикий,
И звал он птиц на пир великий.
Уже приволховская рать
Полки тверитян стала гнать;
Да князь сказал: «Костьми здесь лягу,
А им не уступлю ни шагу», —
И стал. Разливом грозных сил
Посадник князя окружил:
Князь пал бы; вдруг увидел Юрий,
Собрал друзей, напором бури
Нагрянул, смял толпу врагов
И государя спас. — С холмов
Крутых, прибрежных оглянулись
Бежавшие и обернулись
И снова ринулися в бой.
Тогда шатнулся полк псковской,
Смешалась вольница лихая,
Онежцы дрогли; горсть чужая,
Варяжская, еще стоит;
Но свист: стрела! их вождь убит,
И — ко щиту примкнула щит,
Назад не обратила тыла,
А с поля горстка отступила.
Своих злодеев разогнав,
Пал на колена Ярослав
И господа вознес хвалою,
Поднялся и вещал герою:
«Спасеньем божией судьбе
Я, Друг, обязан — и тебе.
И ныне, — нет! не воздаянье, —
Но чтоб о том воспоминанье
В твое потомство перешло,
Я Едимоново село
Тебе в наследие дарую».
И здесь-то, где Тверцу живую
В объятья Волга приняла,
Краса и честь всего села,
Как ландыш, Ксения цвела.
Отец ее старик был честный,
Да темный; в стороне окрестной
Был славен дочерью своей
Простой церковник Елисей,
И — только. В хижине убогой
С заботой нежною, но строгой
Он милое дитя свое
Взрастил, в<з>лелеял — для нее
Дышал и жил. — Он не порочил
Богатых, знатных, только прочил
Ее за ровню жениха,
И пуще всякого греха
Старик разумный и смиренный
Боялся спеси ослепленной.
А дочь? — Она, моя душа,
Добра, невинна, хороша,
Да дело девичье: с уборов
Не отвратит, наморщась, взоров,
И любо ей в кругу подруг
Завесть беседу про жемчуг,
Про шелк, про ткани дорогие,
В каких красотки городские
В храмовый праздник и в Семик
В село приходят, чтобы лик
Почтить угодника святого
Или с пригорка лугового
Взглянуть на сельский хоровод.
Их, чванных, сравнивал народ
С малюткой дяди Елисея
И, барышень хулить не смея,
Все ж находил, что и при них
Она не посрамит своих,
Что ей казаться в люди можно;
А молодежь неосторожно
Подчас и прямо молвит: «Нет!
Цветет она, как маков цвет...
Те, правда, чопорны, жеманны,
Дородны, белы и румяны,
Да что в них?» — Боле всех хвалил
Малютку молодой Ермил;
Всех чаще резвую ловил
Над речкой под вечер в горелках;
Всех чаще был на посиделках,
Где знал, что будет; а речей
Людских послушать: мил и ей
Молодчик статный, чернобровый.
Но вот приехал барин новый:
Ее увидел средь подруг
И — вздрогнул, очарован вдруг,
И на щеках его прекрасных
Вспылал огонь, и взоров ясных
Уж свесть с нее не в силах он;
Не в снедь и снедь, и сон не в сон!
Он для девицы светлоокой
Забыл все в мире: сан высокий,
И двор, и город, и войну,
И милость князя, и — княжну.
А ведь княжну обворожила
Неодолимой страсти сила
И молодечество его.
Болтают: «Будет торжество!
Увидим стол и столованье,
Поднимут пир и пированье,
В Твери польется мед рекой:
Быть Ольге Юрия женой».
И лести ж не было опасной
В улыбке светлой и согласной,
С какой смотрел князь Ярослав,
Княжну-сестру врасплох поймав,
Когда, бывало, в грусти сладкой
Она на Юрия украдкой
Глядит — и вдруг уйдет, горя
Живым румянцем, как заря.
Тогда и Юрий умиленный
Еще берег, как дар бесценный,
Все знаки, что к нему княжна
И благосклонна и нежна.
Супругом быть такой супруги
Ему казалось за заслуги
Наградой выше всех заслуг...
И что же? все забыто вдруг:
Он ныне увлечен судьбою,
Он дышит Ксенией одною;
Ему награда стала в казнь,
Надежда — в ужас и боязнь.
Что будет с ними? ведь Ермила,
Кажись, малютка полюбила,
Ему дала в любви обет,
Не на словах конечно, — нет!
А вздохом девственным и скромным,
А взором влажным, взором томным,
Тем взором, языком страстей,
Что самых страстных слов сильней...
И ей ли быть теперь неверной?
Его ли горести безмерной,
Тщеславьем грешным прельщена,
Отчаянью предаст она?
Кто без весла и без кормила,
Без путеводного светила
В открытый выйдет океан,
Хотя б и не парил туман
По лживой, зеркальной равнине,
И ветер по немой пучине
Не мчался, самая лазурь
Не предвещала гроз и бурь, —
Но пусть же ждет от злобы моря
Смельчак несчастный бед и горя;
И пусть и тот страданий ждет,
Кто слепо сердце отдает
Красавице, которой взгляды
С восторгом смотрят на наряды,
На блеск и мишуру. — «Дитя!»
И точно! а резвясь, шутя,
Играючи, дитя погубит
Того безумца, кто полюбит
Не в шутку, пламенно ее,
Кто посвятит ей бытие.
Вот так-то и она сначала
Не с прежней тихой лаской стала
Приветам друга отвечать;
Потом уж стала убегать
С ним радостной когда-то встречи...
Меж тем пошли людские речи:
Насмешливый, ревнивый глаз
За ней, за Юрием не раз
Следил тайком. Доходят слухи
И до отца; сошлись старухи
И говорят ему: «Сосед!
Ты нынче стар и дряхл и сед,
И плохо видишь; мы не скажем
Дурного слова, лишь укажем
На сокола. — Сокол богат,
Хорош, пригож и тороват;
Да только пташечке ничтожной,
Неопытной, неосторожной,
Водиться худо с соколом».
Такие вести словно гром
Отца сразили: он трепещет,
Слеза в седых ресницах блещет,
Лицо рукой закрыл старик
И белой головой поник;
Встает, и всем поклон смиренный,
И вышел, скорбный и смущенный.
А в эту пору у окна,
В мечтания погружена,
Сидела Ксения; рукою,
Подобной снегу белизною,
Головку, светик, подперла;
С ее прекрасного чела
Волнами кудри золотые
Лились на перси молодые;
Глядели очи голубые
(Сдавалось так) не без тоски
На бег излучистой реки,
И ножкой душенька небрежной,
Разутой, розовой и нежной
Домашнего трепала пса...
(Людей недобрых пес гроза,
Зверей лесных противник смелый;
Сама она рукою белой
Привыкла верного кормить.)
Отец вошел и прервал нить
Ее раздумия немого;
И встала девица, родного
Встречает с лаской, как всегда,
Но он для знаменья креста,
Чтобы ей дать благословенье,
Руки не поднял: выраженье
Его лица являет гнев;
Он отступил и, посмотрев
На Ксению суровым взором,
Ей молвил с горестным укором:
«Ужель еще ты дочь моя?
Молчи! молчи... Тобою я
Забавой, притчей стал соседства...
Зачем мне до такого бедства
Дожить судил господь мой бог?
Сломил моей гордыни рог,
Меня унизил вседержитель!
Так! ныне грешный твой родитель
Достиг семидесяти лет,
А говорит: почто на свет
Взираю скорбными очами?
Я плакал над пятью сынами,
Рыдал над матерью твоей,
Да не роптал: душе моей
Ты заменяла их; тобою
Я жил, дышал тобой одною...
И что ж? — увы мне! — сводишь ты
В жилище вечной темноты
Главу мою седую с срамом!
Ты клятву вспомни, что над Хамом
Изрек разгневанный отец:
Той тяжкой клятве внял творец,
Он ухо и к моей преклонит».
Как затрепещет, как застонет,
Как зарыдает тут старик!
Страдальца ужас вдруг проник,
Когда себе представил ясно,
Что вымолвил. — Дрожа, безгласно,
Как смерть бледна, стояла дочь;
Вдруг очи ей покрыла ночь:
Добыча страха и страданья,
Она упала без дыханья.
«Дитя мое! дитя мое!» —
Старик завопил и ее
С помоста поднял; но, лишь снова
Глаза открыла, ей ни слова
Не говоря, снимает он
С гвоздя свой лучший балахон,
Надел — и кушаком камчатым
Опоясал и, с сердцем, сжатым
Стыдом, кручиной и тоской,
Выходит на берег крутой,
Отколе терем возвышенный,
Дубовым тыном окруженный,
Глядится в светлую Тверцу.
«Как знать? он старику отцу
И явит, может, состраданье
И не предаст на поруганье
Того, кто низок и убог,
Но за кого заступник — бог!» —
Подумал старец огорченный
И входит в терем возвышенный.
Младой боярин Юрий там
Дает богатый пир друзьям:
Их много за столом накрытым,
Сидят — и за обедом сытым
Похваливают мед его;
И речь зашла про сватовство,
И с смехом молвил Глеб дебелый,
Лихой наездник, ратник смелый,
Но жесткий, как его булат:
«Послушай, Юрий! в битве хват,
А что в любви — ты трусоват;
Вот мешкать! — Пусть другого, брат,
Да ведь тебя князь не обидит;
Он только то и спит и видит,
Чтоб вышла за тебя сестра.
Сестра же... сжалься, друг: пора!
Бедняжка по тебе вздыхает,
Горюет, плачет, сохнет, тает!»
Смеются гости. У дверей
Вдруг показался Елисей;
И продолжает Глеб: «Ужели
Тебе еще не надоели
Твои красотки? — Не шали!
Смотри, чтоб слухи не дошли
До суженой твоей ревнивой».
И снова хохот. Молчаливый
Хозяин на иглах сидит;
В дверях церковник, как убит,
Тяжелой грустию тягчимый,
Стоит немой и недвижимый.
«Добро пожаловать, отец! —
Боярин молвил наконец. —
Эй, кубок!» — и перед друзьями
Своими белыми руками
Подносит кубок старику;
Но, ах! зальет ли мед тоску?
Смягчат ли честь и пированье
Растерзанной души страданье?
Разъехались: и вот они,
И витязь и старик, одни.
Церковник начал: «Благодарен
За ласковый прием, боярин!
Ты милостив, ты не спесив;
Надеюсь, будешь терпелив,
Не вспыхнешь. — Человек я хилый,
Изволишь видеть; над могилой,
Готовой для меня, стою:
Щади, помилуй дочь мою!
Служитель я господня храма:
Ты в землю дай мне лечь без срама?»
И прервал Юрий старца речь:
«Пусть сердце мне пронзит мой меч
Пусть мне не будет во спасенье
Ни кровь Христа, ни искупленье,
Когда, бесчувственный злодей,
Бесславьем дочери твоей
Тебя, старик, убить намерен!
Клянусь (и будь, отец, уверен:
Нет клятвы для меня святей), —
Чрез три дня я женюсь на ней!»
Про князя помянул церковник,
Про Ольгу; пламенный любовник
Все возраженья отстранил:
Он государю точно мил;
Да верить можно ли известью,
Чтобы его взыскали честью,
Которая так велика,
Что даже мысль о ней дерзка?
Не лицемер младой боярин:
Он честен, прям и не коварен,
Да ослеплен огнем своим.
Когда ж старик расстался с ним,
Он вновь, унынием тягчим,
Он все то весит, все то мерит,
Чему и верит и не верит,
Что вздором назвал бы иной,
Но что загадочной игрой
И чувств и мыслей, сколь ни мало,
Терзать его, как пыткой, стало:
«Согласье даст ли Ярослав
На этот брак? во всем ли прав
Я перед юною княжною?»
Так, мучим страхом и тоскою,
В уединенном терему
Он размышляет. Вот ему
Как будто шепотом сказали:
«Встань! пользы нет в пустой печали.
В дубраву! труд ведь не большой:
В дубраву, к бабушке лесной!
Она беде твоей поможет.
Чего боишься? грех тревожит?
Никто не прожил не греша:
Не пропадет же вдруг душа».
Шептал ли то ему лукавый?
Да вот он уж в глуши дубравы,
И вот уж в хижине лесной,
И ведьму видит пред собой.
Герой, добыча удивленья,
На все, что видел, без движенья,
Хотя и мужествен и смел,
Объятый ужасом, смотрел.
Промолвить напоследок хочет,
Но бабушка как захохочет,
Как взвизгнет ведьма, — замер дух;
А та спросила: «Нас, старух,
Неужто трусишь, храбрый воин?
Чего боишься? будь спокоен:
Не сотворю я зла тебе.
Пришел ты о своей судьбе
Наведаться... Не так ли? — Знаю!
Я даже мысли все читаю
В душе твоей. — Присядь, сынок,
На — кубок! выпей: уж медок!
Не брезгай нашей хлеба-соли...
Не хочешь? уморился, что ли?
Ну, как угодно! отдохни,
Усни часочек». — «Да! усни! —
Подумал Юрий, — тут до сна ли?»
Однако сел, и вдруг пропали
И кот и филин и мертвец,
И, ободряся, молодец
Сказал: «Есть не дает кручина.
Открой, какая мне судьбина
Назначена?» — Она в ответ:
«Стоял ты у дверей, мой свет,
И заперта была избушка,
А пела про тебя старушка...
Ты песню слышал ли мою?
Не слышал? раз еще спою».
— «Ты пела, — отвечает Юрий, —
Под стон лесов, под вопли бури;
Но что ты пела, — слышал я,
Да песня мудрена твоя».
И просит бабушку лесную:
«Пропой мне песенку другую!
Тебя, старушку, награжу;
Привезть — и завтра ж — прикажу
Сюда все, в чем тебе потреба:
Холста и живностей и хлеба,
Зерна и меду и вина».
— «Спасибо! — прервала она. —
Своим попам сули подарки:
Я не без брашна, не без чарки
Вина и меду; мой запас
Не истощится, как у вас.
Бог христиан — властитель строгий,
Но ласков Велес козлоногий
И щедр прекрасный Световид.
Не спорю: много нам обид,
И мало нас осталось ныне,
Их верных слуг, и те в пустыне,
В сухих степях, в глухих лесах,
И нам защита только страх
В тех дебрях и борах, где бродим;
Да страх же на народ наводим
Наукой дедов и отцов,
Неведомой для вас, слепцов!
Чудна наука! ей вовеки
Вас не научат ваши греки;
На зов волшебных наших струн,
На наши песни сам Перун
В громах и молниях слетает.
От вас же взор он отвращает:
Он ваша кара, а не щит
С тех пор, как лик его разбит,
Как нет у вас ни жертв, ни тризны,
Как перестал к богам отчизны
В дубравах славянин взывать
И повелел волнам предать
Владимир истуканы ваши;
С тех пор на вас из полной чащи
Уж не прольет своих даров
Златая Баба, мать богов.
А мы — ее жрецы и жрицы:
И хлебом нас питают птицы,
И варят нам березы квас;
Медведь находит сот для нас
И сам несет под нашу кровлю;
Для нас выходит волк на ловлю,
И, хитрый ткач, хотя без рук,
Полотна наши ткет паук...
Своим попам сули подарки:
Я не без брашна, не без чарки
Вина и меду; так спою.
Поймешь ли песенку мою?
Рассердился медведь да на пахаря;
Говорит мужичок: «Спрошу знахаря».
«Все ли здравствуешь, свет, знахарь-дедушка?
Присоветуй совет мне, соседушка!
Ох! медвежья боюсь зову зычного:
Зверь не съел бы меня горемычного!»
Как промолвится тут знахарь-дедушка:
«Не сердитого бойся, соседушка!
От сердитого, брат, ведь же спрячешься;
А как ласков медведь — уж наплачешься!»
Так ведьма пела, и уныло
В сыром бору ненастье выло;
Качал в раздумьи головой
И слушал витязь песнь и вой.
С усмешкою невыразимой
Взглянула ведьма: «Что ж, родимый?
Ты песню понял ли мою?
Не понял? — Ну! еще спою:
Раздался звон:
Она и он
Спешат во храм;
По их следам
Народ шумит,
Народ бежит.
Все хвалят их:
«Хорош жених,
Хорош, пригож,
Невеста тож».
В толпе людей
Кто им злодей?
Одна беда:
Им ждать вреда,
Бояться зла
От сокола.
Конь с седоком
За соколом
Несется вдаль,
Несет печаль.
Не виноват
Ни брат, ни сват;
Не злой сосед
Причиной бед;
Тут нет проказ
От вражьих глаз...
Тут та беда,
Что ждать вреда,
Что ждать им зла
От сокола!
Сокол-пострел!
Зачем ты сел
На светлый шест,
На самый крест?
Лукав и зол
Пострел сокол:
Вот молодца
Из-под венца
Прогнал же вор
В дремучий бор!
От сокола
Ждать было зла,
Ждать было зла
От сокола!»
И кончила. — «Меня морочишь
Или мне впрямь беду пророчишь? —
Так говорит ей молодец. —
Поведай ясно наконец:
Могу ли ждать в любви успеха?
Поведай: будет ли помеха
От князя счастью моему?»
— «От князя? — Поезжай к нему:
Не скажет князь худого слова!
В Твери-то княжич из Ростова:
Ростовский князь богат, силен,
Тверской расчетлив и смышлен;
Княжна-сестрица? — ххмм! услышит,
Что милый, кем живет и дышит,
Что друг другую полюбил,
И соберет остаток сил,
И распрощается с любовью,
И руку, обливаясь кровью,
Отдаст немилому. — Ты рад?
Послушай: раз нашла я клад;
Ты бы запрыгал? Я — нисколько;
Нет, заступ я взяла и только
Сказала: «Клад своим добром
Считать я стану под замком;
В пути бы не отбили воры!
Да и подземных стражей взоры
Остры, и велика их власть:
Их обмануть, их обокрасть
Совсем не шуточное дело».
Ты к князю можешь ехать смело;
Гроза, однако, не прошла;
Ведь пела ж я про сокола:
Сокол лукав, сокол коварен;
Той песни не забудь, боярин!»
Ее угроз последних он
Уж не слыхал, а встал: поклон,
И вышел опрометью вон.
Сбылись старушки предвещанья, —
Сбылись любовника желанья.
В Тверские Юрий ворота
Въезжает: стук и теснота
С ним встретились у входа;
Глядит — кипит толпа народа,
И слышит — молвил брату брат:
«Наш светлый гость — сказать, что хват!
Он сам и слуги все лихие».
— «А что? — спросили тут другие, —
Уж верно не по пустякам
Пожаловать изволил к нам?
Поход куда-нибудь?..» — «Пустое!
Войны не будет: все в покое.
Вот разве свадьба». — «Да жених?»
— «Жених». — И разговор утих,
Взвилася песнь, раздался топот,
В толпе глухой несется шепот:
Сияя в злате, как в огне,
Промчался Юрий на коне
И вот у терема княжого
Спрыгнул с коня и ретивого
К стальному привязал кольцу,
И, медля, всходит по крыльцу.
Встречают гостя не без чести:
Не сам ли вышел князь при вести,
Что прибыл витязь, на крыльцо?
Да вот: и ласково лицо,
А что-то князя ведь тревожит;
Иной сказал бы: князь не может
На друга, не смутясь, взглянуть.
Заметил Юрий — что ж? ничуть
Он не смешался: знать, заметил,
Чего желал; он бодр, он светел.
Но вот вступает во дворец:
Тут выдержит ли молодец?
Там Ольга, бледная, немая,
Сидит — и, словно неживая,
Роняет, кроясь от подруг,
Жемчуг на тот другой жемчуг,
Который по зеленой фольге,
Тоскуя, нижет. Входят к Ольге,
И Ольга задрожала вдруг:
Пред нею милый, милый друг,
Предмет всех дум, предмет печали,
Он, с кем расстаться приказали!
Вся вспыхла; но чудесна власть,
Красавицы! с какою страсть,
С какою радость и мученья
Таите! — вот еще моленья
Обычного не кончил он,
Еще не свел очей с икон, —
Не боле одного мгновенья, —
И след исчез ее смятенья,
Потух румянец, и она
Грустна, как прежде, а важна,
И на его поклон глубокий
Кивнула головой высокой,
Почти надменно; был ответ
На трепетный его привет
Спокоен, хладен. Но чего бы
Тут не нашли глаза и злобы,
То он нашел; он стал, глядит —
И видит: вырван и убит,
Растоптан цвет души прекрасной!
Недвижим витязь; он, безгласный.
Смущенный потупляет взор:
Его пронзил живой укор;
Он думает: «Увы! когда бы
Все, все ты знала!» —
Сколь мы слабы!
То идолу готовы несть
На жертву жалость, долг и честь,
То таем вдруг от состраданья.
Достигли мы меты желанья,
И что же? — Счастие нашли?
Как прежде, счастие вдали
И прежней манит нас улыбкой;
Не вразумились мы ошибкой
И, средь неверной, лживой тьмы,
Вновь за мечтой стремимся мы.
Противных, бурных дум волненье
В душе героя; их теченье,
За ним в молчанья наблюдав,
Незапно прервал Ярослав:
«Нас любишь, Юрий; наше счастье
Ведь встретит же в тебе участье:
Итак, поздравь нас!» — «С чем?» — «Княжна
Выходит замуж». — Тут, бледна
Как полотно, она трепещет,
На брата взгляд угасший мещет
И — поспешила в терем свой.
«Оставить грустно край родной, —
Так продолжает князь. — Бедняжка!
Но вечно ли сидит и пташка
У милой матки под крылом.
Расстаться должно же с гнездом
Отеческим, чтоб в новом месте
Другое свить, — свое! Невесте
Подумать о своей судьбе,
Вестимо, страшно; все ж тебе
Ручаюсь, как княгиней будет,
Нас позабыть — не позабудет,
А уж не станет всякий час
С слезами вспоминать о нас.
К тому ж далеко ль до Ростова?
Не край земли. — Еще два слова:
Пример обоим нам сестра;
Остепениться нам пора,
Покинуть вольность удалую,
Хозяйку выбрать молодую
Пора и нам бы. — Мне своя
Княжна Прасковья, — жаль! а я
Ее бы взял: умна, богата,
Наследница отца и брата;
Довольно всякого добра:
И золота, и серебра,
И вотчин у нее немало...
Послушай, что на ум мне вспало,
Подумай и решись: я сват;
Тебя прославил твой булат,
Ты храбр, хорош, — княжна Прасковья...»
— «Нет, князь! — дай бог тебе здоровья!
Слугою я рожден, и мне
Нейдет и думать о княжне.
Своим достатком я доволен
И молвлю: я уже не волен.
Не гневайся, — перед тобой
Винюся, повелитель мой:
Я обручен». — «Помилуй! Что ты?
Достало ж у тебя охоты
Скрываться! — руку друга сжав,
Смеясь, воскликнул Ярослав. —
Ну, в добрый час: господь с тобою!
Проказник! рад я всей душою,
И Ольге поспешу принесть
Такую радостную весть».
Так отвечал не без искусства,
Но с лаской князь. — Какие чувства
Бороли Юрья между тем?
Стоял он, поражен и нем,
Перед княжим лукавым взором;
С досадой стыд, любовь с укором,
С восторгом мука и печаль
Сражались в нем: то Ольги жаль, —
Он бедную над бездной видит,
Клянет себя и ненавидит
И презирает за нее;
То опостыло бытие
Без Ксении, — без девы милой
Желает он быть взят могилой;
То князя осуждает: «Сам
Когда-то льстил моим мечтам,
Взрастил, взлелеял их — и что же?
Теперь, теперь — великий боже! —
Забыл и продает княжну!»
Свалить на князя всю вину
Страдалец силится; напрасно!
«Ты рад предлогу! — слышит ясно
Из глуби сердца своего. —
Пенять тебе ли на него?»
Другое горе: Ярославу
Не будет ли в игру, забаву,
В посмешище его любовь?
Заране в нем бунтует кровь...
Но одолел себя любовник
И говорит: «Простой церковник,
Старик смиренный Елисей
Родитель суженой моей».
И, хладным воружась отпором,
С насмешливым, веселым взором
Он бодро встретиться готов...
Ошибся: князь без колких слов
И с видом ласковым, но важным,
Без смеха, голосом протяжным
Промолвил: «Юрий! ты мне брат,
На ком бы ни был ты женат».
Был вечер. — Солнце догорало,
Погасло; пламенно и ало
Пылало небо; вод зерцало
Его отливы отражало;
Последний блеск лучей дневных
Златил верхи дерев седых.
В мечтаньях смутных и немых,
По скату берега крутого,
Узду покинув ретивого,
Боярин ехал из Твери.
Потух последний след зари
На тучах смеркнувшей лазури;
Спустился в дол со ската Юрий.
Под лесом разделился путь:
Налево только повернуть —
И витязь прибыл бы в свой терем;
И что же? (Случай ли? не верим:
Все здесь под властью мудрых сил.)
Направо конь поворотил:
Давно коню стезя знакома
Туда, где ожидают дома
Покой и сено и овес,
Да седока он в скит понес.
Там жил отшельник: в мире телом,
Но, дум и чувств в полете смелом,
Душой заране в небесах,
Он в размышленьях и трудах,
В молитвах, испытаньях строгих
Остаток дней благих и многих
Единому владыке сил
В уединеньи посвятил;
И пребывал с ним вседержитель:
Скорбей иного исцелитель,
Иному же на небо вождь
Был мудрый старец; будто дождь
Поля сухие, жизни словом
Он всех поил, — и в граде новом
И по окрестности молва
Разносит мощные слова
И праведные предсказанья
И дивные его деянья.
К нему-то был ведом судьбой
В ту ночь боярин молодой.
От дум и легких и тяжелых
И то унылых, то веселых
На полпути очнулся он:
Вернуться ли? но клонит сон,
Но конь устал; к тому ж и мраком
Покрыта будущность: пред браком
От старца — с ним же благодать —
Благословенье бы приять!
И дале от Тверцы сребристой,
Закрытой высотой лесистой,
А долго слышной, в бор глухой
Он мчится тою же тропой.
Все смолкло; самый конь не пышет,
Кругом одно молчанье дышит, —
И вот над краем тишины
Прорезал тучи рог луны,
И, осребрен луны лучами,
Белеет крест между древами.
Чтоб соскочить с седла, герой
Оперся об луку рукой,
Хотел привстать — и в то же время
Увидел: держит кто-то стремя.
Он смотрит: перед ним Ермил.
«Ты что здесь?» — витязь вопросил.
— «Боярин, — был ответ, — печали
И на мою же долю пали.
Страдал я, — было изнемог:
Здесь укрепил меня мой бог...
Но слушать скорбь мою тебе ли?
И мне ж уведомить велели,
Что ожидают». — «Как? меня?
(И Юрий вдруг спрыгнул с коня.)
Не ведал сам я, что сегодня
Мне быть в дому раба господня,
А старец знает!» — В тот же миг
Он прага хижины достиг;
Ермил же привязал ко древу
Коня того, кто отнял деву,
Кто взял полжизни у него;
Из глуби сердца своего
Вздохнул, пошел и в весь родную
Понес тоску свою немую.
Пора мне обратиться к вам,
Красавицы! — не вы ль певцам
Даете жар и вдохновенье?
И не рекло ли провиденье:
«До окончания веков
Поэтов, сладостных послов
Из мира красоты нетленной,
Союз бессмертный и священный
Да свяжет с красотой земной!»
И, заповеди вняв святой,
Певцы, касаясь арф согласных,
Улыбки жаждут уст прекрасных.
Из-под волшебных, мощных рук
Исторгнется ли дивный звук,
Дающий тело и дыханье
Всему, что зиждет дарованье, —
Скажите: чье они вниманье,
Сквозь тонкую завесу мглы
Хотят увидеть? — Чьи хвалы
Блаженство их, когда их струны
Бросают в мрак времен перуны,
Когда их дух, отваги полн,
Ныряет в бездну светлых волн,
В безбрежный океан видении,
И машет, гость из рая, гений
Широким, радужным крылом
Над их сияющим челом?
Не ваши ли рукоплесканья
И мне прельстители — мечтанья
Вливали в алчный слух подчас?
Очами духа зрел я вас
И скорбь позабывал земную,
Восторга пил струю златую,
И чудотворный ток огня
Небесного живил меня;
Шептал я: «Дева лет грядущих
Под сению сирен цветущих,
При тихом лепете ручья,
При стоне томном соловья,
На длань приникнет головою,
Прочтет рассказ мой и — слезою,
Росой лазоревых очей,
Почтит отзыв души моей,
Уже спокойной и блаженной,
Но из Эдема привлеченной
К душе ей близкой!» — О мечта!
И сладкие твои уста
Коварного полны обмана?
И, как созданье из тумана,
Подобье замка, легкий пар
Не стерпит, тает, если жар
Прольется с тверди раскаленной, —
Так песнь моя исчезнет? — Пусть!
Я все ж был счастлив: боль и грусть
Стихи от сердца отгоняли,
И отлетали все печали,
Когда, бывало, горних дев,
Цариц гармонии, напев
Ловлю я упоенным ухом
И, уносясь за ними духом
В страну священной старины,
За жизнь и мир приемлю сны!
Не им ли я и ныне внемлю?
Чудесный сходит гул на землю:
Картину древности седой
Мой гений пишет предо мной.
Из-за дубравы восходило
Дневное, пышное светило;
Вспылал, как жар, Тверцы кристалл, —
«Домой боярин прискакал
К невесте?» — Нет, не отгадали:
Под тайным бременем печали
Он мимо окон дорогой
К холму поехал в терем свой...
Боярский терем — тес и камень,
А ведь и он, одетый в пламень,
В багрец и злато, светел, ал,
Боярыни, казалось, ждал.
Живит веселье сердце скал,
Холмы, луга, равнину, воду, —
Роскошный пир на всю природу;
Ликуют дол и высь небес;
Все, даже и осенний лес
Смеется в пурпурном уборе;
Все радостно во всем обзоре, —
Всего не он ли властелин?
Зачем же мрачен он один?
Но вот невесте шлет подарки:
Тут ткани, драгоценны, ярки,
Великолепны; тут жемчуг, —
Из прежних молодых подруг
Счастливой Ксении какая,
На нитки крупные взирая,
Дерзнет сказать: «Жемчуг такой
Видала я». — Жених рукой
Не скудной, прямо тороватой
Прислал невесте дар богатый,
Богат-то дар, да для чего
Нет с даром самого его?
А что невеста? — Что с ней было
С поры, как, тихо и уныло
На полживую посмотрев,
Отец смирил свой правый гнев,
В слезах, в тоске ее оставил
И в дом боярский путь направил?
Поражена, оглушена,
Немая, бледная, — она
Себя не помнила сначала:
Ни чувств ни дум не обретала
В душе растерзанной; потом...
Как в летний зной незапно гром
За душной, грозной тишиною
Стоустной заревет трубою,
Вослед удару вновь удар,
По тверди запылал пожар,
Дождь бесконечный льет ручьями, —
Так дева залилась слезами;
Но в них и ожила она,
Но ими-то и спасена:
Роса надежды — плач печали;
Где вздохи сердце всколебали,
Там уж отчаяния нет;
Сиянье слез — зари привет,
Луч первый вставшего светила
Того, чьи пламенные крила
Свевают с тверди хлад и мрак.
Как по грозе смоченный мак
Головку робкую подъемлет
И шепоту зефира внемлет,
Так, порыдав, на небеса
Взвела и девица-краса
От влаги блещущие взоры
И вслушалася в разговоры
Туги сердечной... Да о чем?
Когда впервые мы найдем,
Что мир обманщик, — грусть младая,
Лелея вместе и терзая,
Нас будто манит в рощи рая,
Но к миру тайную любовь
Не грусть ли в нас вдыхает вновь?
Ведь же, прощаясь с братом милым,
Мы взором нежным и унылым
Сквозь слезы смотрим на него;
Пусть до мгновения того
И были ссоры меж друзьями,
Мы их не помним: перед нами
Он, — и расстаться мы должны!
Мечтает дева: «Где вы, сны
Неверные? — взвились толпою...
Мне под доскою гробовою,
В объятиях земли сырой
Найти отраду и покой;
Искать их прежде — труд напрасный!
А был же люб мне мир твой красный,
Мой господи!» — И вот опять
Малютка плакать и рыдать.
Пришел старик: он сел без пени,
Без укоризны. На колени
Она упала перед ним:
«Итак, с проклятием твоим
Твое дитя в могилу ляжет!»
И вся дрожит и ждет, что скажет...
Он дланью вдоль ее ланит
Повел, их оттер, говорит:
«Всегда ли, Ксения, с устами
Согласно сердце? Я словами
Жестокими тебя сразил;
Но у меня ли станет сил
Тебя проклясть?» — Все каплют слезы,
Да уж на щечках снова розы:
Страшливой нежности полна,
Его лобзает грудь она,
Лобзает и плечо и руки.
Сдавалось, минул срок раз луки,
Сдавалось, с долгого пути,
С опасного, в свой дом придти
Ему судило провиденье...
И вот, окончив поученье,
«Дочь, — он сказал, — благодаренье,
Хвала небесному отцу! —
Нет, не к могиле, а к венцу
Готовься!» — Что же? грудь трепещет?
В очах перун восторга блещет?
Пирует сердце? — Нет? — Ужель?
Достигнута желаний цель,
Мета надежды дерзновенной:
Так может ли в груди блаженной
Еще остаться тайный стон?
О чем теперь, скажите, он?
Падет ли с моря к корню леса
На берег влажная завеса,
Пусть белым паром дол заткан,
Все ж лес чернеет сквозь туман.
Так и родитель сквозь обман,
Сквозь кров блестящий, но прозрачный
Ее улыбки тучи мрачной
Не мог не видеть; да не вник
В вину ее тоски старик.
Он рад, он мыслит: «Буря страсти
У ней не отнимает власти
Столь редкой, трудной над собой.
Прощаясь с скромной нищетой,
Жалеет... Право! — не без боли
Плетется нить высокой доли».
Уже осенний день потух;
О счастии соседа слух
Разнесся по всему селенью, —
И поднялись: кто по влеченью
Души, приемлющей и впрямь
Участие, что вот к друзьям
Сошла благих небес щедрота;
Но боле нудит их забота
Снискать благоволенье той,
Которой суждено судьбой
Супругой быть их властелина;
Иных же ест, грызет кручина:
«Нам — ничего, все для других!» —
Так громко ропщет сердце их,
Да тем бегут они скорее:
«О добром дяде Елисее,
О милой Ксении с хвалой,
Перед другими, меж собой,
Ведь мы всегда же поминали!
Теперь — минули их печали;
Отныне злая клевета —
Мы ради! — заградит уста...
А странно: темных и убогих,
Их бог возвысил: на немногих,
Что, и кажись, не хуже их,
Он льет поток даров таких!» —
Вот как дорогою толкуют;
Но в дом вошли и — торжествуют;
Невольно скажешь: «Слух судьбы
Внял воплю давней их мольбы!»
Все поздравляют. Рой мечтаний
Пред девой пляшет; нет страданий:
Восторгом смыты, снесены;
Не спит она, а видит сны:
В златых чертогах Ярослава
Гуляют мысли; блеск и слава
И радости за ней текут...
Любовь? — ах! до любви ли тут?
Средь вихря шумной, пестрой бури
Забыт Ермил, забыт — и Юрий.
Давно сошла на землю ночь,
Как провели отец и дочь
Друзей, соседей и соседок,
И вот остались напоследок
В своих родных стенах одни;
Вот разлучились и они.
Но со всего, что испытали
В сей день блаженства и печали,
В сей день и страха и надежд, —
Впервые их беспечных вежд
Чуждался верный посетитель
Укромных хижин, усладитель
Дневного горя и работ —
Безмолвный, мирный ангел тот,
Кого нередко все усилья
Детей роскошных изобилья
Усталой, жаждущей душой
Вотще зовут средь тьмы ночной.
Припав к земле пред ликом спаса,
Молился до златого часа
Зари неранней Елисей:
«Пошли, Христе! все блага ей! —
Он повторял в тиши священной. —
А паче кроткий дух смиренный
И сердца чистого покой».
Слеза катилась за слезой
И вздох за вздохом к богу силы
Взносился, словно огнекрилый
Господень ревностный посол,
Что, совершив его глагол,
Вспять, в рай парит, покинув дол.
И вот белеет край востока,
Мелькнул по зеркалу потока,
Взбежал на выси первый свет;
Луг только тьмой еще одет.
Дотоле, верой укрепленный,
Подъялся, бденьем утружденный,
И лег церковник и — уснул;
Среди ж дремоты тихий гул,
Отзыв моления живого
В душе молельщика седого
Не умолкал. — Тогда, как он
Забыл было для бога сон,
И дочь не спала: мудрено ли?
Снимает ночь узду неволи
И разбивает цепи дум,
А в деве и дневной же шум
Не мог смирить их... вдруг взглянула,
И — с неба темнота спорхнула,
Зарделись тучи, твердь светла;
И дева встала и вошла
К отцу приять благословенье;
Но видит: спит он, усыпленье
Так и лелеет старика...
«Назад!» — и уж, как дух легка,
Без шороху, подобно тени
Пошла, да стала, — на колени
Спустилась к старцевым ногам,
Потом она к его рукам
Чуть прикоснулася устами
И в дверь неслышными шагами
Скользнула... Нужно, нужно ей
С наследием семьи своей
Проститься, словно с старым другом:
С убогой нивой, малым лугом,
С тем огородом, где и мак,
И овощ, и целебный злак,
И куст малины, дар Ермила,
Сама заботливо растила;
А вот теперь туда ей путь,
Где бог дал милым отдохнуть,
Где пали в хладные объятья
Сырой земли и мать и братья.
Все спит; еще в соху волов
Не запрягали: рога зов
Еще с села не собрал стада.
Идет девица. Вот ограда,
За ней часовня. — Глядь: во мгле,
Которая там по земле
Ползет, как нити паутины,
В парах, свеваемых с равнины,
Старушка. — «Нищей быть должна...
Так точно; кстати же она:
Подам бедняжке подаянье».
Но страх сменяет состраданье:
«Ххмм! почему было не в весь
Зайти ей? — в этот час и здесь?»
И дрожь пошла по членам тела,
И чуть боязнь не одолела;
Однако нет: пусть не смела,
А все ж девица подошла
И шепчет: «Бабушка, здорово!»
Да только сил и стало слово
То вымолвить, так в ней душа
Вся обмирает; прочь спеша
С давно ославленного места,
Старушке подает невеста
Все, что находит. — «Нет же! стой
И слушай! — говорит старушка. —
Мне не нужна твоя полушка.
Ты сердобольна и красна,
Надеюсь, будешь и умна...
Как погляжу, не сизый иней
Сверкает там под твердью синей,
А над тобою, над княгиней
Для вещих, прозорливых глаз
Сверкают бисер и алмаз;
Алмаз и бисер над тобою
Польются блещущей рекою!
Тебе из злата есть и пить,
По шелку, по сребру ходить!
Сокол-то, дитятко, коварен;
Смотри: клобук надел боярин!
Да ты княгиня, ты светла:
Бранить ли станешь сокола?» —
И дикий хохот подняла,
Взвизжала нищенка седая;
Лицо руками закрывая,
Девица как осинный лист
Дрожит... Чу! это что за свист?
Задребезжал он из-под лесу...
Невеста смотрит: снял завесу
С долины ветер; мглу холмов
Испило лоно облаков.
Где ведьма? — Вместе ли с парами
Растаяв, шумными волнами
Воздушной бездны снесена?
А ведь, как призрак, чадо сна,
Как бледное созданье бреда,
Быстрее молнии, без следа
Пропала... Ксения соседа,
Очнувшись, видит пред собой.
Он поклонился. — «Бог с тобой!
Куда ты?» — «В рощу, за дровами».
Сказал и хитрыми глазами
Глядит на деву между тем:
Распространять сосед Ефрем
Охотник всякие рассказы
И вести, слухи, вздор, проказы;
Где случай — промаха не даст,
Ефрем и выдумать горазд;
Пошел, качая головою.
Что ж? под вечер село молвою
Наполнилось: за ворожбою
На черном месте в эту ночь
Застал церковникову дочь
Ефрем Наумов. — «Вражья сила,
Знать, барина к ней приманила!» —
Лепечут жены и мужья.
И вот, любезные друзья,
Образчик вам людских суждений:
Полны отравы и мучений,
Нередко в гроб они кладут;
А как же часто глупый шут,
Презренный лжец, давно известный,
Злодей бездушный и бесчестный
Родоначальник той молвы,
К которой, может быть, и вы
Склоняли слух в иное время!
Да! злоречиво Евы племя;
Наклонность верить клеветам
В наследство передал Адам
Своим безжалостным сынам.
«Уж эти слезы мне и вздохи!
Ни игрища, ни скоморохи,
Ни песни, ни пиры ее
Не веселят; твердит свое:
«Позволь мне, ласковый властитель,
Вступить в священную обитель,
Позволь постричься...» Стыд и срам!
Нет, не позволю ей, не дам
Унизиться перед слугою.
Конечно, — будь и он тоскою
И мукой, как она, объят,
Люблю его, — я князь, но брат, —
Им, правда, не сказал ни слова,
Да если бы к нам из Ростова
Не прибыл княжич... Все впопад
Случилось; я сердечно рад,
А все досадно! — Ногу в стремя!
Прочь! с плеч долой заботы бремя!» —
Так в третий день, с одра восстав,
С самим собой князь Ярослав
Беседовал. С скамьи дубовой
Потом поднялся: конь готовый
Стоит под княжеским крыльцом, —
И князь выходит с соколом
Любимым на руке державной.
Тверской гордится птицей славной:
Нет на Руси в полете равной,
Вернее же под солнцем нет;
Чуть свет долой — увидит свет,
Вспорхнет — и вмиг за облаками,
И смотрит острыми глазами,
Лебедку белую блюдет
И вдруг что молния падет:
Добыче не найти спасенья.
А пусть средь смелого паренья
Услышит властелина зов —
Покинет самый лучший лов,
Забудет вольность золотую
И сядет на руку княжую.
«За нашим гостем дорогим
Ступайте; соколом своим
Пощеголяю перед ним!» —
Так Ярослав и птицу мечет
И говорит: «Известен кречет
Отца Борисова; но Вор,
Ручаюсь смело, столь же скор,
Да и послушен. Нет, такого
Навряд ли где сыскать другого».
Вот гость, и свистнул Ярослав,
И тут как тут, с небес упав,
Свистку господскому покорный,
Сверкнул, блеснул сокол проворный,
Мгновенье в воздухе повис,
Вскричал, спустился. — «Князь Борис,
Что скажешь? — птица не дурная!» —
Любимца гладя и лаская,
Промолвил гостю князь Тверской.
И шумной понеслись толпой
Из города и в чистом поле
Уж скачут, тешатся по воле.
Пестры, красны одежды их;
Из-под копыт коней лихих
Бьют искры, вьется облак пыли.
Вдруг трубы и рога завыли,
Тем воем пробужденный гул
Зверей дубравы ужаснул, —
И топот слышен стал кабана,
И волк мелькнул из-за тумана,
И серну, вышедшую в луг,
Обратно в бор прогнал испуг.
Но ныне не зверям дубравы
Бояться ловчих: нет облавы,
Непримиримых их врагов,
Свирепых, быстроногих псов
Убийства жаждущего лая
Не повторяет глубь лесная.
Пернатым брань, и в брани сей
Помощник и клеврет людей,
Кровавой воле их послушный,
Изменник родине воздушной,
Сокол, безжалостный злодей
Товарищам минувших дней.
И было ж время, как с лазури,
Оттоле, где родятся бури,
Где зарождается перун,
И он, могуч и смел и юн,
Бросал надменный взор в долину
И, неподручный властелину,
Ловцам смеялся с оных стран,
Куда не досягнет туман,
Ни лук, ни копья, ни те страсти,
Которых смертоносной власти
Земли владыка, человек,
Покорствует из века в век.
Там он ширялся, сын свободы;
Как на ковре лицо природы
Без крова видел из-под туч;
Впивал златого солнца луч,
Купался в глубинах эфира;
Казалось так: иного мира,
Счастливейшего, житель был.
И ныне сила смелых крыл
Не сокрушилась: он ныне
К небесной, пламенной пустыне
Дорогу ведает, не слаб,
Отваги не лишен, — но раб...
Раб прежний воздуха властитель!
Вот, братий ужас и губитель,
У князя на плече сидит;
Строптивый дух его убит,
Он дремлет, сеткою завешен,
А между тем, свиреп и бешен,
Холоп такой же, как и сам,
Под ним по долам, по холмам,
Вдоль Волги над снятою нивой
Несется вихрем конь ретивый.
Вдруг лебедь по реке поплыл;
Увидели, и — рог завыл,
И в быстроте дрожащих крыл
Спасенья ищет лебедь белый...
Вотще! — стрелою, грозный, смелый,
Сокол взвился — и уж над ним.
Стал хвастать соколом своим
И молвил князь: «Умен сердечный!
Хитер! Со стороны приречной
Летит и перерезал путь,
Чтобы за Волгу ускользнуть
Не мог коварный неприятель...
Да! дал и птице смысл создатель!»
И вот — за быстрым летуном,
Вздымая пыль густым столбом,
Чрез холм и дол и мост оврага
Несется бурная ватага;
Вот с камышовых берегов
Уж отогнал сокол свой лов:
Слабеет лебедь — ниже, ниже!
А тот играет: только ближе
Кружится... Вот въезжают в лес, —
И что же? лебедь вдруг исчез;
Когда ловцы уже победу
Трубить хотели, — нет и следу;
И, пристыженный в первый раз,
Для самых зорких, острых глаз
Чуть видный, — в высоте безмерной
Сокол мелькает! — «Плут неверный!
По милости твоей я в грязь
Лицом ударил! — крикнул князь. —
А сам ношу тебе, злодею,
И корм и пойло! Шею, шею
Сверну мерзавцу!» — Подал знак, —
Слуга покорный! как не так!
Негодный будто и не слышит;
Тверской едва от гнева дышит,
Свистит: летун висит над ним,
Трепещется, да вдруг, гоним
Стыдом и страхом, дале, выше...
Вновь к князю, чуть поскачут тише;
Но чуть скорее — вверх и вдаль.
Тому досадно, а и жаль
Лишиться птицы; за провором
Вперед дремучим, черным бором,
То шагом, то к луке припав,
Сердясь, пустился Ярослав.
Уж солнцу оставалось мало
До отдыха; почти кончало
Свой путь оно: с деревьев тень
Длинней ложилась; дряхлый день
Почуял приближенье ночи,
Тускнел и путниковы очи
Густейшим златом веселил.
Так старец по ущербу сил
Познал, что близко до кончины,
И мыслит: «Пусть хотя седины
Их отходящего отца
Родимых радуют сердца!»
Бывал смущаем шумной кровью,
Но ныне с кроткою любовью,
Нежнее, чем во цвете лет,
Приемлет каждый их привет.
Подобно и вечерний свет
Дробился краше над поляной,
Чем в полдень, сыпался румяный,
И, как прощающийся друг,
На мураву ронял жемчуг.
В бору бесчисленные круги
И князь и гость его и слуги
Назад, вперед, опять назад
Прорыскали, а словно клад,
Который в руки не дается,
Летун то в твердь от них несется,
То перед ними по кустам
Порхает. — Речка их глазам,
Опоясуя скат лесистый,
Открылась вдруг в равнине чистой;
И слышат: будто тихий стон
Души, взыскавшей бога, — звон,
Призыв к вечернему моленью,
Передается отдаленью;
И вот виднеется село,
Вот церковь: всю ее зажгло,
Всю колокольню позлатило,
Клонясь на запад, дня светило;
И уж беглец не упадет:
Туда, туда его полет,
Прямой, высокий без круженья...
Чу! — ветер гул святого пенья
Уже заносит в близкий дол:
И вот привел ловцов сокол
К деревне светлой и приветной.
Усталые с погони тщетной,
Въезжают и глядят: все там
Разряжены, все в божий храм
Бегут, друг друга упреждая.
«Эй, парень! — это весь какая?» —
Тверской молодчика спросил;
А ведь молодчик-то Ермил:
Сегодня не ему дорога
За прочими; он у порога
Домашнего стоит один
И отвечает: «Властелин,
Здесь Едимоново Лесное».
— «Теперь я вспомнил: Полевое
Там вправо. — Праздник, брат, у вас?»
— «Боярин наш повел тотчас
К венцу невесту», — так насилу
Промолвить удалось Ермилу,
Ермилу князь: «Спасибо, брат!»
И птицы ищет: «Где мой хват?
Где мой повеса?» — Глядь: лукавый
На колокольне златоглавой,
На самой маковке сидит.
«Слетит, надеюсь!» — и свистит;
И — отгадал: слетает смело
Проказник, словно сделал дело,
И на плечо Тверскому сел.
«Ты уморил меня, пострел!
Да вот же к Юрию в усадьбу
И сверх того к нему на свадьбу
Меня привел ты: не дурак!
Ну, бог с тобой! пусть будет так!»
И обратился князь к клевретам:
«Друзья, окажем честь обетам,
Которые боярин мой,
Мой верный Юрий Удалой,
Пред богом в божией святыне
С невестой произносит ныне».
И все спешат с коней сойти.
Но в Ярославовой груди,
При мысли о венце, о браке,
Дремавшая в сердечном мраке
Досада вновь проснулась: «Там, —
Он думает, взглянув на храм, —
Смеются Ольгиным слезам!
И все спустить? все так оставить?
Нет! хоть себя бы позабавить,
Хоть подтрунить бы мне над ним!»
И в храм с намереньем таким
Вступает князь,
В то время в храме
В благоуханном фимиаме
Поющих глас к владыке сил
На радостных крылах парил;
Но оно таинство святое,
Которым тех, что было двое,
Законодавец сам господь
Связует во едину плоть,
Еще над юною четою
Не совершилось: их к налою
Лишь подводили. Вдруг, смутясь:
«Князь, — зашептали, — в церкви князь!»
И вот, как пенистые волны
Расступятся, боязни полны,
Когда меж них владыко вод,
Корабль, прострет крылатый ход, —
Так, светлым сонмом окруженный,
Главой над всеми возвышенный,
Меж стен народа Ярослав
Идет, могуч и величав.
Что ж? стал и обомлел властитель...
А бога вышнего служитель
Уж подходил с святым крестом.
Но тут зарокотал не гром:
«Стой!» — крикнул князь, и все трепещут,
И взоры князя пламя мещут;
Весь мир забыт, — он рвется к ней
И молвил: «Блеск твоих очей
Палит мне сердце, жжет мне душу!
Ах! счастье ли твое разрушу,
Красавица, когда с тобой
Я, сам я обойду налой?»
Да он помучить только хочет
Боярина? вот захохочет
И — даст согласие на брак?
Быть может, что и было так
Им предположено сначала;
Но девы грудь затрепетала,
Но по щекам ее вспылал,
И свеж и нежен, жив и ал,
Румянец молодой денницы,
И вдруг за длинные ресницы
Стыдливых взоров чистый свет
Скрывается, — и силы нет.
«Ты мне назначена судьбою;
Мне жить и умереть с тобою!» —
Тверской воскликнул... И она...
Предательству не учена —
Ведь провела ж, дитя природы,
В селе младенческие годы, —
Да ей уже знаком обман:
Она, жалея тяжких ран,
Которые душе Ермила
(А был он мил ей) наносила,
Скрепяся, нанесла же их!
Теперь не милый ей жених:
Ей победить ли искушенье?
О! почему в сие мгновенье
В ней все прелестно, все краса?
Все — в легких тучах небеса
Очей, как бирюза лазурных,
И колыханье персей бурных,
И боязливый, умный взор,
В котором борется укор,
Сомнение и страх с желаньем,
Который то с живым вниманьем
На князя устремлен, то вдруг,
Как будто чувствуя испуг,
К земле опущен, полн смятенья;
Все — и румянец восхищенья,
И та улыбка, сердцу яд,
С которой чуть увидишь ряд
Зубов жемчужных из-за алых,
Как две гвоздички, свежих, малых,
Волшебных губок! — Тяжкий миг
Ужасный Юрия постиг:
Изменница простерла руку
К сопернику — и ада муку,
Нет! ад весь Юрий ощутил!
Вдруг дрогнул он, лишенный сил,
И выбежал. — Меж тем к обряду,
Послушный властелина взгляду,
Послушный робости своей,
Уж приступает иерей.
Вот совершен обряд священный;
Союз, пред богом заключенный,
В величье Ксению одел:
Он, неразрывный, за предел
Надежды самой дерзновенной
Жилицу хижины смиренной
Вдруг поднял на престол княжой.
Но блеск заменит ли покой?
Там на княжом златом престоле
Она найдет ли счастья боле,
Чем в хижине, чем в низкой доле?
Не знаю, — только в дом отца
По совершении венца
Пришла княгиня с князем... Что же?
Старик взглянул и молвил: «Боже!
Смиряюсь пред тобою я!
Скончалась в день сей дочь моя,
Убита грешною гордыней...
Склоню колена пред княгиней!»
И вспыхнул гнев в княжих очах,
И всех кругом объемлет страх,
Всех, кроме старца... Пал во прах,
Почтил княгиню поклоненьем,
Но тверд, но над своим рожденьем,
Над чадом нежности своей,
Над чадом падшим — Елисей,
Презрев угрозы и моленья,
Не произнес благословенья.
«Не покинутый ребенок
Плачет по родной;
Не к волкам забрел теленок
С паствы в бор глухой:
Бродит по бору глухому
Над Тверцой-рекой
Там по бережку крутому
Молодец лихой...
Молодец лихой да знатный,
Барин многих слуг,
Первый на потехе ратной,
Первый князю друг:
Не его ль осанке статной,
Удальству, красе,
Взору, поступи приятной
Дивовались все?
Был таков, — а ныне, ныне...
(Смех меня берет)
Без пути, один, в пустыне,
Как шальной, бредет.
Бесталанный! что с тобою?
Что на небеса,
Заволоченные тьмою,
Пялишь так глаза?
Нет на небесах помоги
Злой твоей судьбе;
Как ни думай, нет дороги
Из беды тебе!
Есть одна тебе дорожка:
Та дорожка — скок
Не с крылечка, не с окошка —
С бережка в поток!»
Так голос пел из глуби леса
И, песню кончив, смехом беса
Ненастный воздух огласил.
На мрачной тверди нет светил;
Валят густые хлопья снега,
Но лед еще живого бега
Тверцы стенящей не сковал:
За валом вдаль сверкает вал,
Дол заливает, землю роет,
Ярится, катится и воет;
Дубравы темной черный зев
Плач издает, и свист, и рев.
А в бурю вышел кто-то смелый;
Как труп, от стужи посинелый,
Для стужи бледный странник туп,
Бесчувственный, как тот же труп,
И, тою песнью беспощадной
Из уст дремоты безотрадной
Незапно, страшно извлечен,
Он дрогнул, болию пронзен.
А нечестивых слов певица,
Кумиров падших злая жрица,
Ему предстала тут же вдруг
И говорит: «Давно ли, друг,
Ты полюбил скитаться в пору,
Когда и волк, залегший в нору,
Не выйдет из норы на лов?
Узнал ли ты моих богов?
В столетья славы и победы
Им поклонялись ваши деды;
Их дивной силой волхв Олег
Своих стругов отважный бег
По суше под Царь-град поставил;
Их Святослав и чтил и славил;
Не через них ли сокола
И я на брак твой пригнала? ..
И вот, как зверь, по дебри рыщешь:
Где преклонить главу, не сыщешь,
Не сыщешь, чем унять алчбу!
А ты давно ль блажил судьбу
За жребий, мнилось, беспримерный?
«Из всех друзей мне каждый верный,
Прямой, нелицемерный друг», —
Так думал ты... Что ж их услуг
Не видит дикая дубрава?
Ты причислял к ним Ярослава, —
А скорбь твоя ему забава,
Ему твое мученье — смех!
Ты (вот удар тяжеле всех!),
Ты был любим, по крайней мере
Всем сердцем предавался вере,
Что мил невесте; только миг —
И ты блаженства бы достиг
И звал бы Ксению своею...
Но миг (хвалиться я не смею:
И я не ждала!) — и она,
Не силою увлечена,
Нет! по своей по доброй воле
Изменою, какой дотоле
Не знали, растерзав тебя,
Другому отдала себя!
Рвись, рвись же, жертва поруганья!
Пусть когти лютого страданья
В тебя вонзятся! пусть любовь
Обманутая выжмет кровь
Из глаз твоих! Перед тобою
Не дуб ли? об дуб головою!
Разбрызгай мозг свой! Где твой бог?
Чем в бездне зол тебе помог?
Наказан ли им похититель?
Клятвопреступным грозный мститель,
Он, упование твое,
Разбил ли молнией ее?
Но столь же щедры, сколь и строги
Твоих могучих предков боги:
Они зовут, предайся им, —
И за тебя мы постоим!
Проси их помощи надежной
И узришь скорый, неизбежный
Твоих злодеев злой конец».
Но укрепил его творец;
Он прервал грешницу седую:
«В слезах лобзаю длань святую
Непостижимого уму!
Не легок крест мой, — а ему
Я и под игом посещенья
Воздам хвалу благословенья.
Волхвица! именем Христа
(Он вложит мощь в мои уста!)
Повелеваю и глаголю:
Иди!» — и вдруг пустому полю
Передает дубрава визг,
И вспыхнул столб блестящих брызг,
И тут же с неба быстрый пламень,
Плеснуло что-то, словно камень
Скатился в воду... Ведьмы нет!
Тогда ли чародейки свет
Погас, Тверды волнами залит?
Тверца кипит и волны валит, —
О смерти ж ведьмы ни одна
Не молвит бурная волна;
А не встречали уж крестьяне
Ни в сизом, утреннем тумане,
Ни поздно при звезде ночной
Зловещей бабушки лесной.
Нет месяца средь тьмы глубокой;
По-прежнему разлив широкий
За валом гонит грозный вал;
Свистящий, хладный вихрь не пал;
Как прежде, воют вопли бури, —
Но уж не тот, как прежде, Юрий.
«Служил довольно миру я, —
Он мыслит, — жизнь моя
Да будет господу отныне
Принос и дар в святой пустыне!
С зениц прозревших снят туман:
Прости же, горестный обман
Мучительных, слепых желаний!
Мне быть игралищем мечтаний,
Быть жертвой безотрадных снов
Довольно. — Сень немых дубов,
Священный кров седого бора,
Прими меня! — С тоскою взора
Не обращу назад, туда,
Где не бывало никогда
Для сердца прочного покоя...
Я духотой земного зноя,
Грозами жизни утомлен:
Нужна мне пристань; освещен
И путь мой к пристани надежной
Из треволненной и безбрежной
Пучины лести, зол и бед!
Убийствен твой кровавый след,
Безумной страсти ослепленье!
Прости навеки!» — Чувств волненье
Его высокое чело
Вновь быстрой тучей облекло;
Но верным близок вседержитель:
Отныне ангел-утешитель
Ему сопутствует везде;
Звезда, подобная звезде
Вождю пловцов в ненастном море,
Горит пред ним и в самом горе.
Вот и отшельник, божий раб,
Из чащи вышел: «Ты не слаб, —
Вещает старец, — но гордыне
Да не предашься! — Как о сыне
Печется день и ночь отец,
И о тебе же твой творец
Так пекся: богу, богу слава!
Мощь — жезл его; любовь — держава.
В свой дом да идешь! — так, не вдруг
(Не скрою) тяжкий твой недуг
Медлительной цельбе уступит:
Не скоро мир сердечный купит,
Кто потерял сердечный мир...
Ни он покров тому, кто сир,
Он слышит страждущих молитвы,
И рано ль, поздно ль, а из битвы
И ты изыдешь, увенчан».
— «Увы! в крови смертельных ран, —
Воскликнул Юрий, — утопаю:
Закроются ль когда? — не знаю;
Но гаснет в персях жизнь моя.
Могу ли возвратиться я?
Когда орлу подрежешь крылья,
Вотще, вотще тогда усилья:
Уж не поднимется с земли!
Нет! дни те для меня прошли,
В которые, неутомимый,
И князю и стране родимой
И я служить способен был.
Не даст ли бог иных мне крыл?
Не время ли к нему, к благому?
К владыке крепкому, живому?
Томлюсь и жажду! Как под тень
К источнику воды олень
Желает из степи палящей,
Так, воспален тоской горящей,
Стремлюсь к единому, к нему!»
— «Завесу с вежд твоих сниму:
Ты край прельщенья ненавидишь;
Но — в нем утех уже не видишь,
Но — обманул тебя тот край.
Нет, друг! стезя иная в рай.
Ты в силах ли в часы моленья
За тех, которых оскорбленья
Отяготели над тобой,
Нелицемерною душой,
Любовью чистой окрыленный,
Взывать к правителю вселенной?
Когда же ты и за врагов
Ему молиться не готов,
Тогда не можешь дать залога,
Что ищешь ты в пустыне бога».
Так отвечал седой мудрец,
Проникший в глубь людских сердец,
Муж опытный и прозорливый,
Который мрак изведал лживый
Вертепов, где игра страстей
Привыкла крыться от очей.
Под мировым огромным сводом
Пред пышным солнечным восходом
Лежит святая тишина;
Журча, не пробежит волна
В реке, стеклу подобно гладкой;
Дается сон и самый сладкий
Пред пробуждением земле;
Луга и горы в влажной мгле,
И дол и небо в ожиданьи,
Пока в торжественном сияньи
Из моря разноцветных зарь
Не выплывет природы царь:
Так точно старцево вещанье
Повергло Юрия в молчанье;
Он строгий взвешивал глагол;
Прилив и дум и чувств борол
В нем дух, с собою несогласный;
Он долго пребывал безгласный;
Но вот промолвил наконец:
«Притворство чуждо мне, отец!
И не таю: я силой скуден;
Тяжел же долг и подвиг труден,
Взложенный на меня тобой;
Но укрепит создатель мой
Изнемогающую душу.
Клянусь, — и клятвы не нарушу:
Врагов прощаю; за врагов
Ему молиться я готов».
Взошло в груди его смиренной
Светило жизни обновленной;
Взошло — и бросило свой луч
Прекрасный, дивный из-за туч
И над свинцовой мглой страданья
В венце чудесного сиянья
Свое бессмертное чело,
Как победитель, вознесло!
Взирал пустынник с умиленьем
На юношу и, вдохновеньем
Предведенья объятый вдруг,
Воскликнул: «Сонм господних слуг
Возникнет здесь в немой пустыне!
Кладешь основу той святыне
И в ней уснешь желанным сном...
Ты взял свой крест, и под крестом
Любовь Христа в тебе созрела.
О сын мой! из темницы тела
Изыду вскоре; близок час —
И ангела услышу глас:
Мне кончились земные лета.
Но бог дает тебе клеврета,
Сподвижника: найдешь его
Под кровом скита моего.
Друг! и ему мечты, надежды,
Обманы, ложь слепили вежды,
Ты враг ему, а он тебе.
Хвала таинственной судьбе!
Благая вас соединила,
Да возрастет в обоих сила,
Да примешь ты клеврета стон
И да тебя утешит он!»
И вот идет за старцем Юрий.
Утихла ярость зимней бури,
И уж рассеян мрак ночной
Над лесом, долом и горой;
Уж день родился: он не красен,
Как мощный вешний день, а ясен;
Не сыплет утро в путь свой роз,
А в серебро одел мороз,
В сверкающий алмазом иней
Седые сосны; в тверди синей
Пожара нет, а все светло, —
И все страдальцу предрекло:
«Мятеж и твоего ненастья
Пройдет, и серафим бесстрастья
В уединении святом
Покроет и тебя крылом».
Но вот и скит, приют отрадный
Больной души, покоя жадной;
И кто же дверь им отворил?
Кто их приветствует? — Ермил.
В ту ж ночь до утра: «Князю слава!» —
Взывало в доме Ярослава;
Гремели гусли, трубы, рог;
Пылал, горел златой чертог, —
И гости чашу круговую
За Русь и за чету младую
Не уставали выпивать;
А Юрия не смел назвать
Никто за чашей круговою.
Лишь Ольга с многою тоскою
В своей светелке за него,
Тебя и сына твоего,
Покров скорбящих, пресвятая!
Свои страданья забывая,
В слезах молила до зари
Одна в ликующей Твери.
Воскресла мертвая природа:
Летит с лазоревого свода
На землю красная весна;
А тело старца глубина
Давно прияла гробовая;
И смотрит он уже из рая,
Как трудятся его сыны.
Их мысли в небо вперены:
Хотя в сердцах их тишины
Всегдашней, светлой, совершенной
И нет еще, и тьмой мгновенной
Бывает дух их омрачен,
Но, твердой верой укреплен,
Он почерпает мощь в молитве,
Он побеждает в каждой битве,
Он расторгает, дивный луч,
Покров мимолетящих туч.
Так! бодр их дух; однако тело
Григория с тех битв слабело...
(Пред смертью божий человек
Постриг их; Юрия нарек
Григорием, по толкованью:
«Не предающийся дреманью,
Муж, победивший грешный сон».
Ермила ж Савой назвал он.)
Нередко Сава в час трапезы
На брата бледного сквозь слезы
Глядел и про себя шептал:
«Уныл же век твой был и мал!»
Любимца вспомнил князь: не минул,
Не потухал еще, не стынул
Счастливой страсти первый жар,
Еще пирует сонм бояр,
А уж раскаяния жало
Грудь Ярослава растерзало, —
И в третий день, друзей собрав,
Простер к ним слово Ярослав:
«Труды отбросив и печали,
Со мной вы два дня пировали...
Для пира я и третий день
Назначил было; да, как тень
Убитого вослед убийцы
Идет и воет, — так с денницы
Мутит мне душу до луны,
Так даже в ночь мои все сны
Тревожит образ незабвенный...
Ах! брат мой, мною оскорбленный!
Спасите князя своего!
Где Юрий? — дайте мне его!
Найдите мне его, живого!
Его престолом трисвятого,
Всевышним богом закляну
Мне отпустить мою вину,
Простить мне грех мой!» — Во мгновенье
Княжих гостей объяло рвенье:
Казалось, сердца лишены;
Но, вдруг усердьем возжжены,
Бегут и ищут.
Вот до Глеба
В тот день, когда в обитель неба
Взлетел святого старца дух,
Дошла молва, народный слух:
«Отшельник запрещает ныне
Приблизиться к своей пустыне;
И что же? любопытный взор
Сквозь обнаженный стужей бор
Двух юношей, небезызвестных
Крестьянам деревень окрестных,
Молящихся перед крестом
Однажды видел с стариком».
Тут догадались Глеб и други
И предложить свои услуги
Любимцу князя в лес спешат;
Надеждой лживою объят,
Мечтает каждый: «Благодарен
За память будет мне боярин;
Меня и князь-то наградит».
Прошли они в дубравный скит,
Глядят и видят: два монаха
Покою гроба, лону праха
В лесу кого-то предают.
Был храбрый Глеб суров и крут,
Все у него так и кипело:
Молчать и ждать его ли дело?
Он стал и крикнул: «Чернецы!
Вы что творите, молодцы?
Добром скажите!» — Речь пришельца
Монаха, сына земледельца,
Перепугала; да другой
Так отвечает: «Бог с тобой!
Не видишь ли?» — И, погруженный
В безмолвье, кончил труд священный.
И скорбный совершен обряд,
И потупили томный взгляд
И стали удаляться братья;
Вдруг Юрия схватить в объятья
Дебелый бросился пришлец,
Но Юрий отступил: «Отец
И сын и дух святый с тобою!
Ты не мути нас суетою».
Так, Глеба оградив крестом,
Промолвил он и хочет в дом;
Да воин, переняв дорогу,
Воскликнул: «Не пущу, ей-богу!
Боярин, — нет! ступить не дам! —
Твое благословенье нам
Не нужно, Юрий; от клеврета
Желаем ласки, ждем привета».
— «Благословенье — мой привет;
Не Юрий я, не ваш клеврет,
Считайте Юрья погребенным:
Зовусь Григорием смиренным;
Здесь не боярин пред тобой,
А грешный инок». — «Нет, постой
И выслушай! ты Ярослава,
Ты князя пожалей: ни слава,
Ни золото, ни блеск, ни власть,
Ни даже счастливая страсть
И Ксении краса и младость
Без Юрия ему не в радость;
Твердит одно: «Его! его!
Не пожалею ничего:
Сыщите Юрья моего!»
Оставь же пустынь, — сделай дружбу!
Опять за меч, опять за службу!
На князя гнева не держи:
Пойдем, боярин! не тужи!»
Тут, указав на рясу Глебу:
«Любезный брат, я ныне небу, —
Григорий говорит, — служу.
На князя гнева не держу,
Не сетую и на княгиню:
Но променять на мир святыню
Дерзнет ли раб Христа — монах?
Вот жизнь где кончу — в тех стенах.
За князя теплые моленья,
За вас в тиши уединенья
По гроб свой стану воссылать:
Да будет с вами благодать,
Да осенит вас длань господня!
В последний раз меня сегодня
Ты видел... руку дай! прости!»
Сказал и — скрылся. Не уйти
Тогда уж стало невозможно:
Пошли и князю осторожно,
Что жив, да от сует земли
Отрекся Юрий, — донесли.
Но долго же утрату друга
Из сердца князя взять супруга
Была не в силах. —
Мчится вал,
Несутся годы: амигдал
Уж расцветать там начинал
И ночь пророчил белизною,
Где некогда текли волною
На плечи с гордого чела,
Чернее вранова крыла,
Густые кудри Ярослава.
Не посещалась им дубрава,
Но бог ему дал двух сынов,
Их князь порой не без даров
В обитель отпускал лесную, —
И радость примечал живую
Брат Сава в братиных чертах,
Когда они в своих стенах
Прекрасных княжичей видали...
(Легко стереть письмо с скрижали;
А на душе раз напиши
Волшебный образ — и с души
Уж не сотрешь его до гроба.)
Им отроки любезны оба,
Да чаще взор им поднимать
Случалось на меньшого. «В мать!
Весь в мать!» — шепнул однажды Сава;
Любимец прежний Ярослава
Кивнул, задумчив, головой.
Волна струится за волной;
Дни пролетают, с ними годы:
Князь Ярослав уже в походы
Сынов решился отпускать.
Он собрал удалую рать:
Та рать на чудь и ливь и немцев;
Унять он хочет иноземцев,
Чинящих буйство и разбой
На рубежах Руси святой.
Отправил рать и с ратью той
Отправил и детей властитель, —
И Тверь в дубравную обитель
Не посылает уж гостей.
Прошло еще довольно дней,
И — Ольга овдовела; ей
Теперь бы свидеться с родными,
Теперь бы плакать вместе с ними!
И вот оттоле, где теперь
Ей все постыло, Ольга в Тверь
На время прибыла. Гостила
В Твери вдовица, отгостила
И завтра едет. Как могила,
Молчала и в пучине сна
Еще тонула вся страна:
И что же? — Гостья, сколько можно
Без шуму, тихо, осторожно,
Поднялась без прислуг с одра...
Напрасно все: уже вчера
Хозяйка знала, что сестра
Идти готовится куда-то.
Хозяйки сердце болью сжато:
Как ей не отгадать, куда?
Зовет же и ее туда
Непобедимое влеченье:
Давно в ней тайное мученье,
Давно и прежде ей тоска:
«Ступай!» — твердила; но робка
Виновных совесть, — и, по долгой,
Но горестной борьбе, над Волгой
Решилась ждать сестры она.
«У них не буду же одна;
Да! слез бесплодных не уронит
Хоть Ольга, — может быть, преклонит
Хоть Ольга их сердца ко мне».
Так в предрассветной тишине
Всеобщей, грозной и глубокой,
Она шепталась с одинокой,
Болезненной душой своей.
Идет сестра... Княгиня к ней;
Сошлись; свидетельству очей
Не верит Ольга: «Ты? ужели?»
И — не нашлись: оторопели,
Как уличенные в вине,
Одна перед другой оне.
Но победит, кто чист душою,
Неправый стыд: «Сестра, не скрою, —
Сказала гостья, — в лес я шла. —
Потом, подумав: — Я была
Женой покорной мужу; жала,
Надеюсь, я не погружала
Борису в сердце ни тоской,
Ни ропотом, — я верь: слезой
Не лживой я его почтила,
И свята мне его могила,
Но вырвать из груди своей
Любовь моих цветущих дней
Я силилась постом, молитвой,
Вступала в битву я за битвой;
Напрасно! не могла! — С утра
До ночи, милая сестра.
Во мне одно горит желанье,
В одном желаньи и страданье
И радость почерпаю я:
Вот так и рвется жизнь моя
Раз на него взглянуть, не боле!
Увы! я с ним и в низкой доле
Была бы счастливей царей!
Не ведал он любви моей,
Да, Ксения! — по крайней мере
Предамся этой сладкой вере:
Не ведал Юрий силы всей
Боязненной любви моей...
И мог ли, друг он мой несчастный?
Ведь, над душой своей не властный,
Сам не избег того ж огня:
Любил и он, — но не меня!..
Просить отшельника святого
Хочу я, чтобы всеблагого
Порой и за меня молил:
Сестрица, мне — мне много сил
Потребно в жизненной пустыне».
Так молвила Тверской княгине
Вдова Бориса; та мрачна,
Тиха, угрюма, — вдруг она
Взрыдала, Ольгины колена
Вдруг обняла: «Моя измена
Мне душу жжет сильней огня;
Предательство мое меня,
Гора свинца, тягчит и давит!
Пред светом, пред людьми лукавит
Улыбка моего лица...
Ах! клятва гневного отца
Меня и в славе поразила!
Не выдаст старика могила;
Пусть хоть сопутствую тебе:
О! дай мне вымолить себе, —
Нет, ты мне вымоли прощенье!
Мое отвергли бы моленье
Страдалец Юрий и...» — Ермил
Сказать у ней не стало сил.
Покинув ложе, дня светило
Взошло — и жизни ток излило
На землю с тверди голубой.
А тихо в пустыни лесной:
Там лишь перед двумя крестами,
Внимаем только небесами,
Печальный молится монах.
Знать, иноку любезный прах
Тут спит в безмолвной тьме могильной.
Уж холм один травой обильной
Оброс, ушел и в землю он;
Под холм другой на мирный сон,
Кажись, легло недавно тело:
И дерево креста-то бело,
И дерна нет еще на нем,
И влажен рыхлый чернозем;
Да он и сам, чернец унылый,
Исполнен скорби неостылой.
Что ж посох у него в ногах?
Не в путь ли собрался монах?
Так, — вот безмолвное моленье
Он кончил, встал, еще мгновенье
Стоит в раздумьи пред крестом
И обращается потом,
И хочет бросить взгляд прощальный
На стены хижины недальной;
Но тут его потряс испуг:
К нему приблизилися вдруг
Две странницы осанки статной.
«Нас, грешных, старец благодатный,
Благослови!» — они рекли
И поклонились до земли,
И, будто собирая силы,
Промолвили: «Чьи здесь могилы?»
— «Почиет Авраамий там...
(Его святую славу вам
Случалось слышать, — полагаю)
Муж, русскому известный краю
Богоугодным житием».
— «С благоговением о нем
Слыхали мы. Но тут?» — И трепет
Чуть дал расслышать слабый лепет
Вопроса старшей; обе ждут.
«Похоронен Григорий тут», —
Сказал чернец; и уж не стала
Та боле спрашивать, а пала
И, вся в себя погружена,
Над гробом молится она,
Без слов, трепеща и рыдая.
Пролила слезы и другая,
Однако говорит: «Скажи,
Слуга господень, чуждый лжи!
Он не был ли пожат кручиной?
И что промолвил пред кончиной,
И вспоминал ли мир сует?
И не его ли ты клеврет?»
И речь с трудом, не без запинок
Докончила. — Вещал же инок:
«У корня нежный цвет подрежь
И спрашивай: зачем не свеж,
Зачем лишен благоуханья? —
Мой бедный брат! — так! есть страданья,
Которых жизнь не исцелит.
Но мне ль злословить, что убит
Григорий грешною тоскою?
На жребий, посланный судьбою
Всевышнего, он не роптал:
Не столько сладостен и ал,
И тих, и чист, и благотворен
Румяный вечер, сколь покорен
И крепок был его конец;
Да медлить не хотел отец,
Прибрал дитя свое больное;
Здесь крин завял в тяжелом зное,
Но вновь расцвел в стране иной.
Бог дал ему конец святой:
Он отходил; вдруг блеск чудесный
Над ним пронесся; вождь небесный
Незримый ли над ним парил?
И вот, собрав остаток сил,
Три имени, воссев на ложе,
Страдалец вымолвил: «Мой боже! —
Вслух прошептал язык его, —
Помилуй князя моего!
И пред отверстою могилой
Молюсь за Ксению: помилуй,
Любви источник, и ее!
Благословение твое
Излей на чад их! — Отпущенье
Не нужно Ольге... Мне прощенье,
Ее прощенье нужно мне!
Она простила: в той стране,
Там ты назначил нам свиданье...»
Невнятно стало лепетанье
Его смыкавшихся устен;
А мнилось, слышу: «Кончен плен!
Не медли, плена разрешитель!»
И се — услышал искупитель:
Брат сжал мне руку, — я взглянул,
И что же? уж мой брат уснул,
Унесся, словно песни гул,
Ушедший в твердь из глуби храма:
Так тает облак фимиама;
Так колокола чистый глас
Стихает, слышный в поздний час
И перелитый в отдаленье.
Лежал он в сладком усыпленье,
Как у груди своей родной
Младенец». — И поник главой
И хочет в путь печальный Сава.
«Ты сам, — супруга Ярослава
Тогда воскликнула, — отец,
Ты сам кто?» — «Я? — сказал чернец. —
Не вопрошай! но вот что ведай:
Господь мой и меня победой
Над слабым сердцем наградил;
В виду любезных мне могил
Клянусь, давно я всем простил...
Так! всех, какой бы кто виною
Виновен ни был предо мною».
Умолк — и углубился в лес
И навек для людей исчез.
Княгини ж князю Ярославу
Сказали, возвратясь: «Дубраву
Сегодня посещали мы.
Там лишь надгробные холмы:
Преставился твой богомолец.
И ныне бисера и колец,
Запястий наших не жалей;
Не будем уж носить перстней,
Носить не станем ожерелья;
Там, где его пустая келья,
Ты божий монастырь построй».
Их не ослушался Тверской:
При честном князе Ярославе
Был создан монастырь в дубраве
И благочестьем просиял;
А имя монастырь заял
От Юрья, отрока княжого:
Ведь был у князя молодого
Любимым отроком в те дни
Боярин Юрий, как они
Отважно, вместе, без печали
При старом князе вырастали.
Ослабли струны: арфа, умолкая,
Едва трепещет под моей рукой...
Царица песней, вечно молодая
Волшебница! я расстаюсь с тобой:
Ты на отлете в вертограды рая,
Ты в путь обратный манишь за собой
Народ свой легкий, звучные мечтанья;
Тебя не удержать мне — до свиданья!
Лишь миг помедли: ведь сама же ты
В груди моей былое пробудила!
Не пала ли завеса слепоты?
Не веют ли отцветшей жизни крыла?
Текут лучи из бездны темноты;
Зажглись, горят погасшие светила,
Скликает, будит жителей гробов,
Могущая, твой чудотворный зов!
В бессильном, бревном сердце я вмещу ли
Блаженства столь мне нового прилив?
Под бурей упоенья не паду ли?
Он, чьею славою я был счастлив,
Чьи вежды (так скорбел я) в смерть уснули,
Предстал мне, предо мною он, он жив,
Мой Исандер, души моей избранный,
Моей любви любовью вечной данный!
Царица песней! рвется длань к струнам,
Вздыхают перси, мысль огнем объята...
Теперь-то вторить мне твоим устам!
Бряцанье, шепот, звон и гром раската,
Рекою лейтесь! — брат внимает нам,
Нас наградит за песнь вниманье брата!
Вновь дни те блещут, как ничьих похвал,
Как лишь его улыбки я желал!
Бывало, пред начатым начертаньем
Стою, тобой исполнен, упоен:
Весь дух мой поглотился созиданьем,
Я весь в картине, весь в нее вперен, —
И вдруг надеждой, страхом и желаньем
К нему стремлюсь, к нему я унесен
И вопрошаю: «В душу друга, дева!
Прольются ль токи нашего напева?»
И вот же вновь судьею дум моих
Взор мне бесценный, светлый и правдивый:
О радость! каждый колос, каждый стих
Вновь стану несть к нему, нетерпеливый;
Он склонит слух, участья полн и тих,
И шумна ж будет жатва с нашей нивы!
Воскрес, воскрес мой мир! со мною вновь
Поэзия и юность и любовь!
Тони же тяжких сновидений бремя!
Так, встал я: утро! предо мной народ
Знакомый мне, полуденное племя;
За мной Кавказ и рев нагорных вод;
Казбека только девственное темя,
Разрезав льдом небес лазурных свод,
Там светится на крае тверди ясной...
Опять я гость твой, Гурджистан прекрасный!
Сверкаешь, Кур, и ропщешь между скал;
Мне вожделенно струй твоих стенанье:
Дробяся, поднимает каждый вал
Со дна души моей воспоминанье...
Что ж на сердце как будто камень пал,
И стало слышно жил мне трепетанье,
И пот студеный облил мне чело?
«Узнал ли ты? — вдруг что-то мне рекло, —
Утес узнал ли дерзостный и мрачный,
И там, на нем, под блещущим шатром,
Под синевой безбрежной и прозрачной,
Уединенный, древний божий дом,
Молитв и жизни чистом и безбрачной
Безмолвную обитель?» — Все кругом
Бесплодно, голо; но Христовы чада
Там поборают мир и силы ада.
Давида имя носит тот приют,
Драгое вере и душе поэта,
Того, чьи вещие псалмы текут,
Потоки дивные огня и света;
И дни родятся, и лета умрут,
А вечной жизнью песнь его согрета.
Страдал, как мы, любил и плакал он,
И свят его над падшим другом стон!
Ты, нареченная по нем обитель,
Привет мой! — Я бывал в твоих стенах;
Вот и опять твой верный посетитель.
Но... свежий гроб! чей здесь почиет прах?
Могилы этой кто недавний житель? —
Увы мне! меркнет свет в моих очах,
Исполнилась моих страданий мера:
Здесь прах, здесь труп кровавый Исандера!
1832-1836
Напечатанные здесь вместе отрывки поэмы «Агасвер», собственно, не иное что, как разрозненные звенья бесконечной цепи, которую можно протянуть через всю область истории Римской империи, средних веков и новых до наших дней. Это, собственно, не поэма, а план, а рама и вместе образчик для поэмы всемирной; автор представленных здесь отрывков счел бы себя счастливым, если бы мог быть просто редактором, по крайней мере между своими соотечественниками, хоть малой части столь огромного создания. Агасвер путешествует из века в век, как Байронов Чайльд Гарольд из одного государства в другое; перед ним рисуются события, и неумирающий странник на них смотрит, не беспристрастно, не с упованием на радостную развязку чудесной драмы, которую видит, но как близорукий сын земли, ибо он с того начал свое поприще, что предпочел земное — небесному. Небо, разумеется, всегда и везде право; промыслу нечего перед нами оправдываться; но не забудем же и мы, что, если не прострем взора об он пол гроба в область света, истины, духа, — мы никогда лучше Агасвера не постигнем святую правду божию, и жребий наш при последнем часе нашей жизни непременно отчаяние, как скорбный жребий последнего человека, умирающего в окончательном отрывке нашей поэмы в объятиях нетленного, страшного странника.
Милостивый государь!
Лично ни вы меня, ни я вас не знаем и, вероятно, никогда не узнаем. Но столько вы мне известны, как человек и оригинальный писатель, что я счел бы просто глупостью, если бы перед словами: Милостивый Государь (за которыми даже нет вашего святого имени и отчества, потому что я их никогда не слыхал) я написал Господину Вельтману. Вы так же мало Господин, как Апулей или Лукиан, как Сервантес или Гофман, как между нашими земляками, хотя и в другом совершенно роде, Державин, Жуковский, Пушкин. Вы этого, может быть, по своей скромности еще не хотите знать: так позвольте же, чтоб человек, который вам ни друг, ни брат, ни сват, вам об этом объявил. Вместе примите, милостивый государь, мои отрывки: я вам их посвящаю, потому что не знаю, чем иным отблагодарить вас за удовольствие высокое и живое, какое доставили мне ваши сочинения. В них мысли, а мысли...[76] нашей многословной литературы — дело [не посл]еднее. Ваш покорный слуга
Неизвестный
Видал ли ты, как ветер пред собою
По небу гонит стадо легких туч?
Одна несется быстро за другою
И солнечный перенимает луч,
И кроет поле мимолетной тенью;
За тенью тень найдет на горы вдруг, —
Вдруг нет ее, вновь ясно все вокруг,
Светило дня, послушное веленью
Создателя, над облачной грядой
Парит, на землю жар свой благодатный
Льет с высоты лазури необъятной
И, блеща, продолжает подвиг свой.
За племенем так точно мчится племя
И жизнь за жизнью и за веком век:
Не тень ли та же гордый человек?
Людей с лица земли стирает время,
Вот как ладонь бы стерла со стекла
Пар от дыханья; годы их дела
Уносят, как струя тот след уносит,
Который рябит воду, если бросит
Дитя, резвясь, с размаху всей руки
Скользящий, гладкий камень в ток реки.
Взгляни: стоит хозяйка молодая
И вот, любимцев с кровель созывая,
Им сыплет щедрой горстью корм она;
На зов ее, на шумный дождь пшена,
Подъемлются, друг друга упреждая,
Спешат, и в миг к владычице своей
Зеленых, белых, сизых голубей
Слетается воркующая стая...
Подобно им мечты слетают в ум,
Подобно им толпятся в нем картины,
Когда склоню пугливый слух на шум
Огромных крыльев Ангела Кончины.
В душе моей всплывает образ тех,
Которых я любил, к которым ныне
Уж не дойдет ни скорбь моя, ни смех:
Они сокрылись, — я один в пустыне.
И вдруг мою печаль сменяет страх,
Вступает в мозг костей студеный трепет,
Дрожащих уст невнятный, слабый лепет
Едва промолвить может: «Тот же прах,
Такой же гость ничтожный и мгновенный
За трапезой земного бытия,
Такой же червь, как все окрест, и я.
Часы несутся: вскоре во вселенной
Не обретут и следа моего;
И я исчезну в лоне Ничего,
Из коего для бед и на истленье
Я вызван роком на одно мгновенье».
Увы, единой вере власть дана
В виду глухого, гробового сна
Спокоить, укрепить, утешить душу:
Блажен, чей вождь в селенье звезд она!
«Нет! Своего подобья не разрушу, —
Так страху наших трепетных сердец
Ее устами говорит творец. —
Потухнут солнца, сонмы рати звездной,
Как листья с древа, так падут с небес,
И бег прервется мировых колес,
Земля поглотится, как капля, бездной,
И, будто риза, обветшает твердь.
Но мысль мой образ: мысли ли нетленной
Млеть и дрожать? Ей что такое смерть?
Над пеплом догорающей вселенной,
Над прахом всех распавшихся миров,
Она полет направит дерзновенный
В мой дом, в страну родимых ей духов».
Бессмертья светлого наследник, я ли
Пребуду сердцем прилеплен к земле?
К ее обманам, призракам и мгле,
К утехам лживым, к суетной печали
И к той ничтожной, горестной мечте,
Напитанной убийственной отравой,
Которую в безумной слепоте
Мы называем счастьем или славой?
Смежу ли очи я, когда прозрел?
Надежд моих, желаний всех предел
Ужель и ныне только то, что может
Мне дать юдоль страданья и сует?
Или души плененной не тревожит
Тоска по том, чего под солнцем нет?
Не пышен, но пространен и спокоен,
Дом Агасвера при пути построен,
Который вьется, будто длинный змей,
Из стен сионских на тот Холм Костей,[77]
Куда, толпою зверской окруженный,
В последний день своих несчастных дней,
Идет, бывало, казни обреченный.
С писаний Маккавеев Агасвер
Подъемлет взоры: вечер; дня светило
Свой рдяный лик на миг опять явило;
Но черный облак быстрый ход простер
И преждевременною тьмою нощи
Грозит задернуть холм, и дол, и рощи,
И град, то погасающий, то вдруг
Златимый беглым блеском. Мрачен юг,
Восток и север мраком покровенны,
И нити мрака, ветром окрыленны,
По тверди тянутся; вот и закат,
Мгновенье каждое затканный боле,
Темнеет, тускнет; потемнело поле;
Весь мир бесцветной ризой мглы объят.
Вдруг молния, — протяжный гром грохочет,
Отзывом повторился перекат;
Иной сказал бы: это бес хохочет
Над ужасом трепещущей земли.
Не умирает гул в глухой дали:
Им, возрожденным беспрестанно снова,
Трясется беспрестанно гор основа.
Склонил чело на жилистую длань
И молча смотрит иудей на брань
И внемлет крику бешенства мятежных
Стихий, бойцов в полях небес безбрежных.
С какой-то томной радостию слух
Печального впивает речи грома:
Из персей рвется жизнь его, влекома
Призывом их; ненасытимый дух
Дрожит и алчет сочетаться с ними
И вдаль стремится, в беспредельный путь,
И крыльями разверстыми своими
Теснит его стенающую грудь.
Но он не понял, чадо ослепленья,
Души своей святого вожделенья, —
На все вопросы сердца там ответ,
Единственный, отрадный, непреложный;
Его зовет и манит вечный свет,
А взоры он вперяет в прах ничтожный.
К земле уныние гнетет его;
Он так вещает: «Солнце дня сего!
Подобье ты минувшей нашей славы:
Как ночь простерлась над лицом твоим,
Так на лицо Давидовой державы
Всепожирающий, ужасный Рим
Набросил ночь орлов своих крылами!
Взойдешь и заблестишь заутра ты,
Сразишь победоносными лучами,
Разгонишь светом рати темноты...
Но мы, мы позабыты небесами!
Нам дня не будет... Строгий Иоанн
Лишь обличал неправды жизни нашей,
Лишь гром метал на злобу, на обман,
Нам лишь грозил господня гнева чашей;
Вотще мы вопрошали: «Или ты
Обетованный царствия наследник?»
От имени пророка проповедник
Отрекся даже. Тут из темноты,
Из Галилеи, области презренной,
Смешением с кровью чуждой помраченной,[78]
Великий гром за молнией своей,
За Иоанном он, непостижимый,
Превознесенный, славимый, гонимый,
Исшел — и поразил сердца людей!
И ныне третий год, — и вот немые
Приемлют речь, приемлют свет слепые,
Глухие паки обретают слух,
И удержать заклепы гробовые
Не могут мертвых, и нечистый дух
Неодолимым Словом изгоняем...
Сомнением я долго был смущаем,
Но наконец, благоговея, рек:
«Нет! Он не нам подобный человек;
Он тот, кого от бога ожидаем! —
Почто же медлит? Скоро ль, скоро ль он
Венец Давида на себя возложит,
Шагнет — и власть языков уничтожит
И свободит поруганный Сион?»
И встал и пред усиленной грозою
Отходит в храмину, но не к покою,
А да питает в лоне тишины
Обманчивые, дерзостные сны.
Кто там, путем потопленным и поздным,
Точа с развитых кудрей и брады,
Напитанной дождем, ручьи воды,
Идет, спешит под завываньем грозным
Свистящих ветров, яростных громов?
Под Агасверов неприютный кров
До возрожденья сладостной лазури
Кто уклониться пожелал от бури?
Его увидел с прага Агасвер,
Стоит и смотрит; руку тот простер,
Рукою машет, и, сдается, крылья
Ногам хотят придать его усилья.
В туман ненастья мещет иудей
Пришельца испытующие очи,
Я вот, среди взволнованных зыбей
Борьбой стихий усугубленной ночи,
Нечуждые одежду, поступь, стан
Распознает: так точно! то Нафан,
Всех тайн его участник, всех советов,
Клеврет, ему дражайший всех клевретов, —
И к страннику навстречу иудей
Бросается, заботою подвинут,
И нудит с лаской под навес дверей;
Из ризы влагу, от которой стынут
Трепещущие члены пришлеца,
Желает выжать; но, не отраженный
Защитой дома, льяся без конца,
Ему смеется дождь.
За праг священный
Шагнули; с гостя плащ тяжелый снят,
И вот они за трапезой сидят.
Уж чашу трижды, не прервав молчанья,
Друг другу передали; наконец,
Вперив на брата быстрый взор, пришлец
Простер к нему крылатые вещанья:
«Ужели не речешь мне ничего?
Ты что безмолвствуешь в немой кручине
И как не вопрошаешь о причине
Прихода в дом твой друга своего?»
От губ отъемля кубок позлащенный,
Тот молвить хочет, но узрел в очах
Наперсника восторг неизреченный, —
Слова в отверстых замерли устах.
«Да смолкнут, — гость воскликнул, — наши пени!
Друг, брат мой! склоним перед Святым колени!
Я зрел его в Вифании: всех нас,
Свидетелей неслыханному чуду,
Объял священный трепет... Длить не буду
Повествованья — знай: мессиин глас
Воззвал от мертвых Лазарево тело;
Оно четвертый день в гробнице тлело,
Оно уже распространяло смрад;
Но душу выдал побежденный ад:
Жив Лазарь! — Господом благословенный,
Грядет, народа тьмами окруженный,
Грядет Давидов сын в Давидов град!
О, Агасвер! ты жаждал дня избавы —
Настал! настал! — раздайтесь, песни славы!»
Когда до матери дойдет молва
Такая: «Мать, твой сын погиб во брани!» —
Как цвет подкошенный, ее глава
Падет на перси; длань, прильнув ко длани,
Оледенеет; скорбью сражена,
Лежит без чувства на одре она,
А лишь откроет свету солнца вежды,
Снедается воскресшею тоской, —
Но вдруг от брата слышит: «Луч надежды!
Неверны вести!» — жадною душой,
Несытым сердцем сладость упованья
В себя вбирает горестная мать;
Меж тем ее колеблют содроганья:
Недужная не в силах не рыдать.
Подобно в бурных персях Агасвера
Сражаются сомнение и вера.
Но напоследок победил Нафан,
И вот их ум мечтами обуян!
Одна другую в беге упреждая,
При легком, свежем, быстром ветерке,
Струи бегут и мчатся по реке,
Так точно и слова, не иссякая,
Спешат без отдыха из уст друзей,
И их надежда дерзкая, слепая
Несется по потоку их речей.
С мечтами их сравнятся лишь созданья
Главы, жегомой яростным огнем,
Неистовством свирепого страданья:
Больной, бессильный утопает в нем;
А между тем пред ним поет и пляшет
Фантазия, сестра немого сна,
Порхает и жезлом волшебным машет
И, вымыслов бесчисленных полна,
За миг один, быть может, до кончины
Чертит пред ним грядущего картины!
Но вот зажглась веселая заря
На искупавшейся дождем лазури;
Минула ночь и вместе с ночью бури...
Встают и, да приветствуют царя,
Нетерпеливым рвеньем пламенея,
Из дома вышли оба иудея;
Идут — и стали вдруг: стоустный гул
Летящих к небу кликов ликованья
По быстрым хлябям ветрова дыханья
Их алчущего слуха досягнул.
Взошли на холм, — и сонм необозримый
Явился взорам их с того холма:
Волнуется народу тьма и тьма;
И се-грядет он сам, превозносимый,
Благословляемый восторгом тех,
Которым будет он в соблазн и смех,
Которых ныне радостные лики
Поют: «Осанна!», но настанут дни,
И близки, — их же яростные крики
Возопиют: «Распни его! распни!»
Уже они вступили в стены града,
И Агасвер мечтает: «Ныне чада
Израиля провозгласят его;
Он снимет плен с народа своего!»
Но, уз иного плена разрешитель,
Христос остался тем же, чем и был;
Не грозный вождь, не дерзостный воитель,
Пред коим в страхе обращают тыл
Полки врагов, — нет, скорбных утешитель,
Бессмертных истин кроткий возвеститель,
Недужных друг и врач больных сердец.
И что же? соблазняется слепец;
Еврей тупой, строптивый и безумный
Едва удерживает ропот шумный;
Но ждет еще и молвил: «Он в ночи
Велит избранникам и приближенным
На сопостатов обнажить мечи,
Или друзьям, быть может, отдаленным
Дарует время к подвигу поспеть
И с ними на противников беспечных
Нечаянно и вдруг накинет сеть».
В надежде, в страхе, в мятежах сердечных
Проходит для него другая ночь:
«Он скоро ли решится нам помочь?»
Нет, и не мыслит возвратить свободу
Спаситель всех Адамовых сынов
Не терпящему временных оков,
Но к вечным равнодушному народу!
Тут сыну праха божий сын постыл:
И вот, угрюм и гневен и уныл,
Лишась надежды суетной и лживой,
Христа покинул Агасвер кичливым.
В самом Христе одну свою мечту
Он обожал; он плакал от утраты,
Его восторг был только блеск крылатый,
Который, разрывая темноту,
Средь черных туч ненастной, грозной ночи
Мелькнет, сверкнет в испуганные очи —
Вдруг нет его, исчез пустой призрак,
И вслед над потрясенными горами
Ревут, грохочут громы за громами,
И стал еще мрачнее прежний мрак.
И вот, смущаем адскими духами,
Отступник в сердце обращает грех,
И на устах его бесчеловечный,
В самом безмолвии ужасный, смех,
Изобличитель ярости сердечной.
Пришел Нафан на третий день к нему
И молвил: «В Каиафином дому
Сбираются и умышляют ковы
Жрецы и книжники, враги Христовы».
А он ни слова, мрачный и суровый;
Его уста язвительно молчат;
Он, мнится, мразом мертвенным объят.
Не удивлен наперсник: ведь к печали
Тяжелой Агасверовой привык
И ведает — страданья налагали
Всегда оковы на его язык.
Но что бы было, ежели бы ясно
И вдруг разоблачилося пред ним,
Что давит так безгласно, так ужасно
Того, кто сердцем породнился с ним?
В четвертый день, весь искажен испугом,
Ногами слабыми едва несом,
Как человек, пред коим с неба гром
Ударил в землю, друг предстал пред другом,
Упал на ложе и, лишенный сил,
В слезах, трепеща, с воплем возопил:
«Сбылось! сбылось! — увы! на смерть, на муки
Влекут его злодеи: предан! взят!
Его Иуда предал! Лицемеры
В безбожной радости не знают меры:
Ему за срам свой ныне отомстят,
Ему за слово каждое отплатят!
И времени свирепые не тратят:
Я видел, он уж ими приведен
К наместнику на суд; а, наущен
Коварными, злохитрыми жрецами,
Народ ревет, стекаяся толпами:
«Смерть, смерть ему! Он смерти обречен!»»
Как столп огня, который, рдян и страшен,
Средь темноты, средь тишины ночной,
Когда над градом гибельный покой,
Поднимется и взыдет выше башен, —
Так грешник вспрянул, бледен, мрачен, дик,
И вот издал, трясяся, зверский крик
(В том крике хохот, визг, и стон, и скрежет,
И, словно вопль казнимых, душу режет).
Потом подходит к другу своему
И смотрит на него, как житель ада,
И с смехом повторяет: «Смерть ему,
И да не явится ему пощада!»
Дрожа, отпрянул от него Нафан,
И мыслит: «Сон ли безобразный вижу?»
Но, лютым беснованьем обуян,
«Безумца, — тот лепечет, — ненавижу!
Он мог — но разгадать он не умел
Сердец народа... Смерть и поношенье
Да будет вечно всякому удел,
Кто нас введет в бесплодное прельщенье!»
И бешеный не кончил буйных слов,
Как вдруг от стука, топота и гула
От грохота бряцающих щитов
Потрясся воздух и земля дрогнула:
Идет, поникнув божеским челом,
Поруганный народом легковерным,
Растерзанный, согбенный под крестом,
Под бременем страданий непомерным,
К приятью чистой, невечерней славы,
Туда, где гордым, буйственным очам
Единый видится конец кровавый,
Где им понятны только смерть и срам.
«Увы! ведут!» — воскликнул посетитель,
И замер на устах дрожащий глас.
Но сердце Агасвера дух-губитель
Окаменил в ужасный оный час:
Он к двери дома своего исходит
И шепчет: «Покиваю же главой,
Унижу, посрамлю его хулой!»
И стал, и взор неистовый возводит,
И, жадный, ищет жертвы средь толпы.
В пути коснеют тяжкие стопы
Спасителя; под кровом Агасвера
Остановился он. Тогда грехов
Отступника исполнилася мера:
Хотел вещать — не может; но без слов
От прага оттолкнул, немилосердый,
Того, кто бы смягчил и камень твердый,
Кто шел на муку за своих врагов![79]
Сион лежал в осаде; оскверненный
Убийством и нечестьем, град священный
Под пыткою кровавой умирал,
Евреев буйных дикий глад снедал
И вызвал в жизнь чудовищное дело
(Злодеи даже вздрогли от него):
Зарезала младенца своего,
Сожрать решилась трепетное тело
Родного сына мерзостная мать.[80]
Был третий год в исходе. Ночь немая
Едва могла расторгнуть с ратью рать:
Ногами груды трупов попирая,
Вторгаясь в стены, пламени предать
Святыню порывалися трикраты
Когорты римские; едва сам Тит
Их удержал.[81] Заутра запретит,
Но глухи будут: шлемы их и латы
Не красная денница озлатит —
Ужасная неслыханная кара
Их в кровь оденет светочем пожара.
И было уж за полночь: освещал
Зловещий луч кометы темя скал,
Дремавших полукругом в темной дали;
Катил унылые струи Кедрон,
И, мнилось, был в струях тех слышен стон,
Они, казалось, в пасмурной печали
О гибели Израиля рыдали.
В последний раз пред смертью тяжкий сон
Смежил народу страждущие вежды,
Лишенному и силы и надежды.
Близ храма, на развалинах забрал
Твердыни рухнувшей, которой дал
Антоний имя,[82] — в думы погруженный,
На страже юный иудей стоял,
Сухой, как остов, бледный, изнуренный
И бденьем, и неистовой нуждой,
И битвой; а когда-то красотой,
И мощью, и породою высокой
Был знаменит Иосиф черноокий.
И с ним беседовал другой еврей —
Не воин, жрец ли, или фарисей,
А только без меча и сбруи бранной, —
Средь тьмы всеобщей, в грозной тишине,
В кидаре,[83] в ризе белой и пространной,
Пришел он по изъязвленной стене,
Мелькая, словно призрак полуночи.
И вдруг из мрака огненные очи,
Угрюм, таинствен, в юношу вперил
И, став: «О чем мечтаешь?» — вопросил.
«Увы! — воскликнул витязь черноокий,
Тебя не знаю; мне твои черты
Неведомы; однако молвлю: ты
Быть должен муж безжалостно жестокий.
Скажи мне: бедные мои мечты
Что сделали тебе? Зачем их чары
Разрушить было? — Я так счастлив был!
Забыты были ужасы и кары:
Грустя без боли, сладостно уныл,
Был ими унесен я в глубь былого!
Я был в Сароне: чуждый битв и гроз,
В наследьи моего отца седого
Бродил я тихо вдоль ручья живого,
Под сенью наших пальм и наших лоз;
Не видя трупов и не слыша стона,
Внимал я трелям соловья Сарона
И душу обонял саронских роз,
Родных мне, славных в песнях Соломона.[84]
Любовь забудешь там, где стынет кровь,
Где брань и глад, мятеж и мор пируют;
Но пусть меня безумцем именуют
(Поверишь ли?), я вспомнил и любовь!
Сдавалось, будто меч приняв впервые,
Готовлюсь стены защищать святые
И расстаюсь, сдавалось, с милой я...
Клянусь, пришелец! предо мной стояла
Моя Деввора, свет мой, жизнь моя,
Так точно, как когда, замлев, упала
На грудь мою и простонала: «Друг,
Прости навеки: нет тебе возврата!»
Ах! знать, была предведеньем объята
Душа любезной: в мой родимый круг,
В ее объятья мне из бойни ратной
Навеки отнят, заперт путь обратный;
Заутра черви ждут нас, мрак и тлен,
Все мы умрем заутра». — «Тот блажен,
Кто умирает, — рек пришелец, — все вы
Умрете, счастливые дети Евы;
А тот, кто не умрет, — увы ему!» —
И замолчал.
Тогда немую тьму
Разрезал вопль протяжный: «Глас совсюду,
Отколе ветры дышат, глас греха
На град сей и на храм, на жениха
И на невесту, на всего Иуду!»
Был ужасом напитан томный вой,
Весь болию проникнут, дик и странен;
Но, некой мощной думой отуманен,
Внял без движенья, хладною душой
Его рыданью муж в одежде белой.
Не так Иосиф; хоть и воин смелый
И среди сеч, и глада, и зараз
Взирал в лицо погибели не раз,
Но весь затрясся, — бледный, охладелый.
Или впервые бедственный привет
В ту роковую ночь услышал? — Нет!
Вот даже и вопроса от пришельца
Не выждал же, а молвил: «Странник, знай:
Не пес то плачет, позабывший лай,
Без пищи, без приюта и владельца;
Не стонет то и буря нараспев:
К Иуде то исходит божий гнев
Из темных уст простого земледельца.
Его все знают: дом его стоял
На южном склоне Элеонских скал...
Четыре года до разгара брани
(В то время мы еще платили дани,
А только тайно на ночной совет
Клеврета начал зазывать клеврет)
Однажды он сказал: «Пойду я в поле» —
И уж в свой дом не возвращался боле,
Исчез без следа. Вот потом настал
Веселый первый день Седьмицы кущей,[85]
И на равнине, радостью цветущей,
Народ вне града шумно пировал,
Беспечный, под роскошными древами.
Вдруг, — с чудно искривленными чертами,
Явился он средь смехов и забав,
В очах с огнем зловещим исступленья,
Безгласный, страшный, — мнилось, обуяв
От несказанно тяжкого виденья.
Престали пляски: трепета полны,
Вдруг побледнели все средь тишины,
Упавшей будто с неба — столь мгновенной;
Все взоры на него устремлены:
А он стоит, движения лишенный,
Стоит и смотрит, словно лик луны,
Живой мертвец, бесчувственный и хладный;
В сердца всех льется ужас безотрадный.
Но вот уже усталый день погас,
По мановению десницы ночи
Безмолвных звезд бесчисленные очи
Проглянули; тогда, в священный час,
Когда земля под сенью покрывала,
Сотканного из сна и темноты,
Усталая, протяжней задышала
И смолкли шум и рокот суеты, —
В тот час он ожил и на стены града
Взошел, посланник бога или ада,
И стал ходить и «Вас Владыка сил
Отринул! горе, горе!» — возопил.
Был взят ночною стражей исступленный,
С зарей его к префекту привели;
Но, вопрошен правителем земли,
Он, как кумир, из древа сотворенный,
Как труп, в котором жизни луч потух,
Как камень, оставался нем и глух.
Предать его свирепым истязаньям
Велел наместник. — Что же? Мертв к страданьям,
Он их и не приметил; утомил
Мучителей провидец. «Ты безумный», —
Решил префект и ведца отпустил.
И снова день и суетный и шумный
Пред матерью таинственных светил,
Пред влажной ночью скрылся за горами,
И снова над Израиля сынами
Глашатай бед и горя возопил;
И с той поры, чудесно постоянный,
Не уступая ни тревоге бранной,
Ни ужасу неистовых крамол,
На стены еженочно он восходит,
И еженочно бедственный глагол
И на бесстрашных страх и дрожь наводит.
Когда же день займется, — немота
Смыкает бледные его уста,
И он уж не живет, а только дышит:
Клянут его — стоит, молчит, не слышит;
Ударят — даже взором не сверкнет;
Предложат брашно, скажут: «Ешь во здравье!» —
Он жрет, как зверь, и, не взглянув, уйдет.
Ему равны и слава, и бесславье,
И жизнь, и смерть, и злоба, и любовь, —
И, мнится, в жилах у него не кровь».[86]
Тут воин смолк, а тихими шагами
Тот приближался. Серыми волнами
Трепещущей, неверной темноты
Смывались мутные его черты.
Вдруг замахал засохшими руками,
Стал прядать и, дрожа, завопил он:
«Увы народу, граду и святыне!»
И в тот же миг расторгся чуткий сон
По всем холмам окрестным и в равнине,
Покрытой тяготою римских сил.
И снова он и громче возгласил:
«Увы народу, граду и святыне!» —
И, дня не выждав, грозный легион
На новый приступ ринулся к твердыне;
Вот и другой, вот третий грозный стон,
Рев оглушительный со всех сторон,
Глагол войны, как гром небесный, грянул
И с скрежетом слился. Весь стан воспрянул.
Настал Израилев последний бой;
Последний час Сиона тьму немую
Вдруг превратил в денницу роковую,
В единый, общий, нераздельный вой.
Стрелам навстречу стрелы, камню камень
Несутся с визгом; щит разбит о щит,
Меч ломится о меч; смола кипит;
Клокоча, лижет домы жадный пламень...
И уж в стенах Сиона смерть и Тит!
Иосиф доблестный примкнул к дружине
Сынов Исава[87]; бьются; он глядит —
И что же? Книжник тот или левит,
С кем он беседовал, утес в пучине —
Без брони, без щита, пред ним стоит.
«Прочь! ты не воин: удались, пришелец!
Без пользы гибнешь!» — юноша вскричал;
Но тот главою молча покачал.
А между тем зловещий земледелец
На них и битву с высоты забрал
Смотрел, и не бесчувствен, как бывало:
Уж ныне истребленье не в зерцало,
Не в мутный призрак свой кровавый лик
Пред ним из-за дрожащей мглы бросало;
Он видит, явно сам господь приник
С десницей гневной, грозно вознесенной,
На град свой, запустенью обреченный!
Под стон и гром, средь дыму и огня,
Под дождь багровых искр, при криках зверских,
Слила в один ужасный ком резня
Отважных римлян и евреев дерзких.
Борьба стрельбу сменила, — нож, кинжал
Сменили лук и дротик. Тот, кто пал,
Еще пяту врага грызет зубами;
Другой пронзен и на копье подъят,
Но гибнет вместе с ним и сопостат:
Вверх меч вознес обеими руками,
Напряг страдалец весь остаток сил,
Скрежеща, бьется, вьется, леденея,
И... свистнул в темя своего злодея
И шлем его череп раздвоил.
Вотще! — Сияние твоих светил
Погасло: издыхаешь, Иудея!
В твоей крови купает ноги враг
И все вперед, вперед за шагом шаг:
И вот твой храм вспылал, и вот в твердыне
Орел, — и сорван твой последний стяг.
«Увы народу, граду и святыне!» —
Тут в третий раз загадочный левит
Услышал; смотрит: там пред ним лежит
Растоптанный Иосиф черноокий;
Вдруг, весь в огне, с зубца стены высокой
«Увы и мне!» — глашатай бед завыл
И в бездну рухнул с рухнувшей стеною.
Но цел левит: не сень ли дивных крыл
Простер бесплотный над его главою?
Он жаждал смерти. Что ж? где пали тьмы,
Где с матерями издыхали чада,
Где взгромоздились мертвых тел холмы,
Там только одному ему пощада —
Жестокая пощада! — «Спите вы,
Вы все, потопшие в кровавом море! —
Так он промолвил: — Горе! горе, горе
Мне одному! ах! жив я! мне увы!»
Все это только значит, что солгали
Пророки ваши; или подожди:
Еще, быть может, слава впереди,
Которую они вам обещали!
А что по-моему: к земному сын земли
Стремиться должен. Призраки, туманы,
Поэтов и софистов бред, обманы
И ложь жрецов в надоблачной дали.
Взгляни на римлян: властелины мира.
Друг, отчего? без грез пустых они
Для мира, не для синих стран эфира,
Не сложа рук, проводят в мире дни.
Ты скажешь: «Не было у них Гомера,
Платона не было». — Что нужды в том? —
Звучнее лиры броненосный гром;
Платон же... Бог с ним! Без его примера,
Без книг, в которых много слов и снов,
А толку мало, темных болтунов
И между греков было бы помене.
Все песни, все искусства, все дары
Харит и муз — подобны пене,
Похожи на шары
Из воздуха и мыла: пышны, блещут,
Но дунь — мгновенно затрепещут
И — лопнут. То ли дело власть
И страх, который навожу на ближних,
Готовых в прах передо мною пасть?
Богатство, сила, блеск почище вздоров книжных.
Не веруешь ты в чудеса;
Тебя послушать: пусты небеса,
Нет никого, кто бы оттоле,
Господь и Судия, радел о нашей доле
И возвещал бы о себе
В виденьях прозорливцев вдохновенных
И грозных знаменьях. Но о судьбе
Моих сограждан, тьмами побиенных,
В убогих же остатках расточенных
По всей поверхности земной,
О страшной гибели страны моей родной,
О запустении святого града
От мятежа, врагов, огня, зараз и глада
Что скажешь? На людей, на град и храм
Сошел же рок и — по его словам:
За смерть его нам, нечестивым, в кару
Бог повелел мечу, и язве, и пожару,
И что ж? пожрала нас неслыханная казнь!
Не спорить мне с тобой: не хитрый я вития;
Но... исповедую души моей боязнь:
Он, может быть, и впрямь мессия,
И согрешили мы,
Что от сошедшего с небес в юдоль печали —
Да будет светом среди тьмы,
Владычества земного ожидали.
Приятель, это все мечты
Больного вображенья:
На страхи произвольной слепоты
Ответ — улыбка сожаленья.
Он рек мне: «Будешь жить», — что ж? скорбную главу
Под град я подставлял каменьев раскаленных,
Бросался на врагов, победой разъяренных,
Грудь открывал мечам и копьям... Но живу!
И поздравляю, потому что в гробе
Едва ли веселее, чем у нас;
Хотя порою, под сердитый час,
О глупости, о злобе,
О мерзости людской
И много говорит иной,
Но даже Персии злоречивый
И гневный Ювенал
Не поспешат запрятаться в подвал,
Где умный и дурак, ханжа и нечестивый
Средь непробудной тишины,
Средь мрака вечного — равны.
Что жив ты — случай, и притом счастливый.
Я не старею; измененью лет,
Так мне сдается, не подвержен,
Не чувствую упадка силы...
Нет? —
Ты, верно, в молодости был воздержан... —
Так Некто, издеваясь, возражал
Казнимому бессмертьем Агасверу,
Когда уже был путь его не мал,
Но не шагнул еще за роковую меру,
За грань последнюю, какую указал
Отец времен и веков
Тревожной жизни человеков;
В те дни венчанный славою Траян
Сидел над той громадой царств и стран,
Которую, тщеславьем ослепленный,
То гнусный раб, то мерзостный тиран,
Потомок Брута называл вселенной.[88]
Но с кем же скорбный иудей
Вел разговор средь плачущей пустыни,
На пепле Соломоновой святыни,
В глухую ночь, под вой зверей,
Которые, ногами землю роя,
Искали трупов, жертв отчаянного боя?[89]
Что отвечать мне вам,
Питомцы мудрости высокомерной?
Ваш род строптивый — род неверный:
На посмеянье ли вам свой рассказ я дам?
Вы, праха легкомысленные чада,
За чашей искрометного вина
Поете: «Смертным жизнь на миг подарена,
А там нет ничего, нет рая, нет и ада!»
Вы на воде, на прозе взращены:
Для вас поэзия и мир без глубины...
Для вас учения Садокова наследник[90]
Такой же, как и тот, еврей,
Или, пожалуй, грек-эпикурей,
Скитальца просвещенный собеседник,
Великий Мильтон... «Мильтон здесь к чему?
Тебе ль равняться с ним?» — С титаном мне, пигмею?
Не оскорбленье ли тому,
Пред кем благоговею,
И отвечать-то вам? — Но выпал век ему,
Который не чета же моему:
Пылал еще в то время веры пламень,
И, как в напитанный огнем священным камень,
Так ударял в сердца певец —
И вылетали искры из сердец!
Он бога возвещал: что ж? и дышать не смея,
Ему внимали; славил красоту —
Влюблялся мир в его волшебную мечту;
Перуном поражал злодея —
Злодей дрожал; или, проникнут сам
Испугом вещим, духа отрицанья
Являл испуганным очам —
И в души проливал потоки содроганья.
Да! не в метафору в те дни и смерть и грех,
А в зримое лицо, в чудовищное тело
Поэта вдохновение одело.
Что ж? об заклад: теперь и он бы встретил смех!
Как, например, пред вами молвить смело.
Блестящих ангелов в златых полях небес
Привык я видеть, да и бес
Не мертвенное зло, без бытия живого,
Не отвлечение, а точно падший дух
И враг свирепый племени людского?[91]
Не так ли? хохот ваш тут поразит мой слух:
«Ступай и бреднями пугай старух;
Кажи не нам, а ребятишкам буку!»
Уж так и быть! Навесть и страшно скуку,
Но кончу исповедь свою.
За Фауста я себя не выдаю,
А попадался мне, и видимо, лукавый;
Не окружен, конечно, адской славой,
Не гадкая та харя, с коей нас
Знакомят сказки, Дант и Тасс,[92] —
В пристойном виде, для стихов негодном,
То в рясе, то во фраке модном,
То в эполетах (в наш любезный век
И он премилый человек!).
Я узнавал не по наряду,
Не по улыбке, не по взгляду, —
По языку я узнавал его;
Его холодный, благозвучный лепет
Рвал струны сердца моего;
Я ужас ощущал, и обморок, и трепет,
А он учтиво продолжал:
«Итак, я, кажется, вам доказал:
Бог, красота, добро, бессмертье — предрассудок,
И глупость, стало быть, единственный порок,
Вселенной правит случай или рок,
Людьми же — похоть и желудок»;
Довольно! — Напоследок, не тая
И не робея, объявлю же я:
На пепле и костях Давидовой столицы
Так к Агасверу некто приступил,
Известный некогда под именем Денницы,
И Сатаны, и Князя темных сил,
Но эти прозвища он в старину носил.
В то время властвовал, — я вам сказал, — Траян:
При нем народные злодеи,
Наушники, не растравляли ран
Республики; патрициев со львами
Он в цирк не выводил;[93] не думал созывать
Сената, чтоб с почтенными отцами
О соусе к осетрине рассуждать;[94]
А не без слабостей был царственный воитель.
Остатка стран свободных притеснитель,
Он превратил свои народы в рать
И метил в Бахусы и Сезострисы.
Да, к слову: в Бахусы! Не потрясались тисы
Пред ним толпою бешеных менад
(Не слишком это было бы впопад
В столетье Тацита и Ювенала),
Однако летопись не умолчала:
Герой бывал хмелен от вакховых отрад.
Он, правда, знал себя; спасибо! раз, не пьяный,
Указ похвальный, хоть немножечко и странный,
Послал в сенат: «Обязываю вас
Не исполнять, что под веселый час
Траяну приказать случится...» Дело!
А лучше было бы не пить...
Все выскажу ли смело?
Диона Кассия вы можете купить...
Я исчисленья прерываю нить.
Траяном, может быть за панегирик звучный,[95]
В наместники назначен Плиний был
Страны азийской, римлянам подручной,
Какой же именно — я позабыл.[96]
Вельможа Плиний во всей силе слова:
Любезность, величавость, ум и вкус —
Поступков и речей его основа;
Он вместе и питомец муз,
Философ и оратор,
Однако и в святилище наук
Все барин: царедворец и сенатор.
Кто волею судеб без рук,
Язык того всегда бывал проворен:
В Траянов век
Без рук был, и давно, вертлявый грек,
И потому не так, как прежде, вздорен,
Строптив и вспыльчив, нет! смирен и терпелив,
Искателен и вкрадчив, а болтлив,
И тот же вестовщик, каким бывал и прежде;
Тайком он варваром и дикарем честил
Потомка Ромула, но грозному невежде
Бесстыдно изо всех способностей и сил,
Как пес ручной, похлебствовал и льстил.
В дворцы Лукуллов, Неронов и Силл,
На пир беспутных нег и грубого разврата,
Кривляясь, скаля зубы, приходил
Бесславный внук Алкида и Сократа,
И судорожный смех (увы! какая плата!)
Ему за срам его платил.
Гречатами их в Риме называли[97];
Зевая, слушали их песни, их скрижали,
Под их рассказы забывали
Свои державные печали,
Кормили их и — презирали.
Таких-то дорогих приятелей кружок
К себе и Плиний вызвал из столицы,
И вот однажды в зимний вечерок
И ложь и правду, быль и небылицу
Гречата лепетали перед ним.
Внимая купленным друзьям своим,
Лежал на торе[98] пресыщенный Плиний
И взором мерил воздух синий,
И был хандрою одержим.
Не их вина: их языки не праздны;
Но, сплетни Рима истощив,
Пересказав все скверны, все соблазны,
Они с прискорбьем видят: все ленив,
Угрюм и холоден философ-воевода.
Вот кто-то наконец же вспомнил, что природа
И чудеса ее — конек
Семейства Плиниев... Для светских разговоров
Легок скачок
От Антиноев, Мессалин и Споров,[99]
От преторьянцев и шутов
До изверженья гор и странных свойств слонов,
Затмений солнца и подобных вздоров;
О долгоденстве речь: примеров привели
Сомнительных не мене полдесятка
Счастливцев, вышедших из общего порядка,
Таких, что за столетье перешли.
И молвил Плиниев отпущенник: «Властитель,
Мне пишет брат, домоправитель
Сирийского проконсула, и что ж?
Есть жид у них, зовется Агасвером:
Ему за двести лет».
Твой братец пишет ложь,
И, кстати: ведь поэт! Приказчиком-Гомером
Сирийский мой сосед зовет его давно.
Ты едок, Плиний! — Правда, что смешно!
Я рад божиться: брата жид морочит;
Тем боле что с лица ему
Под пятьдесят. Вдобавок плут пророчит
(Ну, сообразно ли уму?),
Что вовсе не умрет.
Я Плиний: это счастье.
А то совет соседу своему,
Быть может, дал бы я — принять участье
В решении задачи.
Да!
Чтоб, например, хоть утопил жида
Или повесил.
Это предложенье
Не принято — спасибо! — в уваженье,
Но Плиний шлет в Дамаск гонца с письмом:
«Здоров я, — пишет, — будь здоров и ты»; потом
Пеняет за молчанье; тут известья
Из Рима, из Афин, из своего наместья;
А мимоходом пред концом
И просьба: «Если нет, Сервилий, затрудненья,
Для польз наук и просвещенья
Такого-то жидка пришли с моим гонцом».
И вот, по прихоти вельможной,
Без дальных справок (ведь он жид ничтожный),
Необычайный тот старик
Был взят и в Плиниев отправлен пашалик.
Приехал он и был наместнику представлен.
С улыбкой Плиний стал расспрашивать его
И не добился ничего;
Однако жид при нем оставлен.
И нагляделся Агасвер всего:
Всего величья мировой державы,
Всей суеты земной, ничтожной славы;
Ее когда-то он небесной предпочел,
И вот вблизи ее увидел и нашел,
Что мед ее смертельной полн отравы;
А тут же мог бы он узнать
И оную божественную славу,
Которую дарует благодать...
Но гордым ли святую постигать?
Она земле в потеху и забаву.
Известно всем, что отвечал Траян,
Когда, поверив клеветам безумья,
Пугаясь хлопот лишнего раздумья,
Чернить и Плиний вздумал христиан:
«Ты их не трогай, — пишет повелитель, —
А разве сами явятся они;
Но наглых исповедников казни!!»[100]
И был Траян не Нерон, не мучитель!
Был в граде Плиния великий храм
Астарты, полуварварской Юноны.[101]
Служенье в нем преданья и законы
Присвоили издавна двум родам:
Придет чреда — и выбирают жрицу
В одном из них, в другом берут жреца.
Им право то бесценно: багряницу
Отвергли бы, не взяли б и венца
Ему в замену. Вот настало время,
И Каллиадов радостное племя
Готовится кумиру деву дать:
И жребий пал на Зою, дочь Перикла.
Но в душу Зои свыше благодать
Живая пролилася и проникла:
Не хочет дева идолу предстать.
Сначала, подавляя пламень гнева,
Отец ей молвил: «Нас покинешь, дева;
Обещана ты юному жрецу,
Аминту, сыну Клита Гермиада».
Она же отвечала так отцу:
«Аминт несчастный! Жрец и жертва ада!
Увы! скорбит о нем душа моя...
Родитель, не ему невеста я:
Христос жених мой». И красой чудесной,
Святым смиреньем, кротостью небесной
Не умягчила диких душ она;
Кровава пред отцом ее вина:
Не враг-завистник право вековое,
Наследие колена их, подрыл;
Нет, дочь его, дитя его родное, —
И вот старик пред Плинием завыл,
Весь обезумлен бешенством Эрева:
«Достойна казни дерзостная дева;
Уж мне не дочь, злодейка мне она.
Презрев преданья предков и законы,
Рекла: «Не буду жрицею Юноны;
Бред ваши боги; в мраке вся страна,
И свет, и правду вижу я одна»».
Но Плиний сам считал мечтою тщетной
И уж отцветшей баснею певцов
Эллады, Рима, Азии богов;
Вот почему с улыбкою приветной
С курульских кресел[102] он взглянул на ту,
Которая в таких летах незрелых
Народную постигла слепоту,
Быть может из его ж писаний смелых.
«Тебя, — сказал, — не укоряю я;
Прекрасна смелость юная твоя,
Но увлеклась ты ревностию ложной:
Друг, назову тебя — неосторожной.
Безумец только бросит головню
В солому дома своего сухую,
Чтоб уподобить золотому дню
До времени, до срока ночь седую.
Пример Сократа мудрому закон;
Что ж? — предрассудкам потакал и он:
Да! петуха на жертву богу здравья
Он завещал же. — Цицерон
Не видел ни малейшего бесславья,
Что правил должностью авгура сам,
А между тем авгурам и жрецам
В кругу своих смеялся тихомолком,[103] —
С волками жить, кто ж не завоет волком».
Все это он вполголоса шепнул,
Затем осклабился, на чернь взглянул
И громко молвил; «Вот мои доводы!
Теперь, надеюсь, дороги тебе
Священные права твоей породы:
Рассудку ты покорна и судьбе.
А впрочем, область дум и слов и мнений, —
(Тут он понизил голос), — дочь моя,
Свободна, и тебе против гонений
Тупых глупцов покровом буду я».
— «Благодарю; меня по крайней мере
Не нудишь к лицемерству, властелин;
А знаешь ли, что рек о лицемере
Тот, кто с создания земли один
И прав и чист и без греха пред богом?» —
Так отвечала дева. — Грозный мрак
Простерся на лице незапно строгом
Про консула; он ясно понял: так
Не говорят питомцы мудрований,
Которые секирой отрицаний
Все разрушают, но в которых нет
Ни пламени, ни жизни для созданий,
Которых тусклый и неверный свет,
Лишенный теплоты лучей и силы,
Дрожит над зевом мировой могилы.
«О ком вещаешь?» — Плиний возразил.
Она же: «Вопрошаешь, повелитель?
Он Сын Жены, но и Владыко Сил,
Был узником, но уз же разрешитель;
Он умерщвлен, а мертвым жизнь дает».
Нет, Зоя! — Слишком дерзок твой полет:
Я антитез твоих не понимаю.
Он Свет и Слово, Бог и человек;
Он мой наставник, — я иных не знаю;
И ведай, он о лицемере рек:
«Кто, раб тщеславья или мзды и страха,
Здесь отречется пред сынами праха,
Пред смертными отвергнется меня,
Того и я за вашим миром тесным
В том мире пред отцом моим небесным
Отвергнусь». — Пред лицом меча, огня
И срама не содрогнусь; все внемлите:
И скорбь и слава ваша — суета;
Пред вами исповедую Христа!
Терзайте тело, — дух в его защите!
Не ожидал наместник: деве он
Дивится; но уже со всех сторон
Раздался зверский вопль остервененья,
И, если бы не ликторы, каменья
В нее бы полетели. — Плиний был
Философ светский: благородный пыл
Смешил его, смешило вдохновенье,
Он бредом называл восторг; но тут
Свое взяла природа: изумленье
Его объяло, душу — сожаленье,
Стыд, скорбь, досада борят и мятут;
И вот он начал: «Мне ученье ваше
Не по нутру... Ты выбрать бы могла
Иное, поприветливей и краше
И боле ясное. Довольно зла
И гнусностей злоречье вашим братьям
Приписывает; враг я их понятьям,
Их суеверью. Но, вождей губя,
От них умею отличить тебя.
Мне тягостно предать тебя на муки.
Но я подвластен — связаны мне руки...
Как хочешь думай: я твоим мечтам
Пределов никаких не полагаю,
Но лютой черни буйственную стаю,
Хотя бы и притворством, должно нам
Смирить, спокоить... Верить ли богам,
Не веришь ли, — без алтаря, без храма
Не обойдется; горстку фимиама
Им бросить, кажется, не тяжело».
— «Тяжеле гор вселенной грех и зло,
В них боле весу, чем земли основа, —
Так отвечает ратница Христова. —
Души моей я не продам врагу,
Святому Духу Правды не солгу!»
Настаивал проконсул — труд бесплодный!
Уж и отца давно был залит гнев
Опасностью кровавой и холодной:
Он молит, плача, руки к ней воздев;
Но, токам слез слезами отвечая,
Бессильная, страшливая, младая,
И тут не пошатнулась ни на миг.
И час ужасный, роковой настиг:
Завопила, как тигр, толпа слепая;
Бледнеет Плиний, — уступил мудрец
И... деву предал. Тут верховный жрец
Астартина кумира первый камень,
Скрежеща, бросил в божию рабу.
Но деву преисполнил дивный пламень:
«Благословляю я свою судьбу! —
Она провозгласила. — Торжествую!
Свидетельствовать истину святую
Меня сподобил ты, Владыко Сил!
И се! горе над воинством светил,
Средь херувимов (вы его не зрите ль?)
Стоит и машет пальмой мой спаситель.
Туда, туда! там радость без конца,
За мной, Аминт! за мною в дом отца!
Я жду, не медли! — презри прах и тленье,
За мной, за мной!» — А он? — его мученье
В тот страшный час чей выскажет язык?
Считать ее своею он привык.
Он смеет мыслить, что не равнодушна
К его исканьям чистым и она.
И что же? богу своему послушна,
Могилы смрадной, гробового сна,
Всех ужасов свирепой, грозной казни
Питомица девической боязни
Не убоялась, только бы его
Не ставить высше бога своего!
И бог ее Аминту не противен:
Из уст любезной знает он Христа;
В ее устах сколь благ, велик и дивен
Спаситель мира! «Но ее уста
Чего же не украсят? — Так поныне
Говаривал Аминт. — Мечта! мечта!
О замогильной сумрачной пустыне,
О мире том не знаем ничего».
И вот же час настал: с очей его,
Как чешуя, упало ослепленье;
Грудь и его объяло исступленье,
И, жреческий сорвав с себя венец,
«Я, — он воскликнул, — идолам не жрец!
Умру за бога Зои, с нею вместе!»
Тогда взревел неистовый народ:
«Смерть жениху-злодею, смерть невесте!» —
И, как бурун неукротимых вод,
На них нахлынул. Из страны изгнанья,
Из мрака и скорбей и скверн земли,
Туда, в отечество, в страну сиянья,
Их души серафимы унесли.
Стоял же у подножья трибунала
Во все то время мрачный иудей,
И, будто в темной глубине зерцала,
Пред взорами души его всплывала
Картина прежних дней.
Ему знакомый образ отражала,
Священный, дивный, юная чета:
Пред ним воскрес Христос в них, избранных Христа;
Так с тверди солнце сходит в грудь кристалла,
Так в лучезарные, златые небеса
Им превращается смиренная роса.
Но где гордыня, там не созревает вера;
Надменных чуждо божество;
Сразило то святое торжество,
Но не восторгом, сердце Агасвера.
Блестят надменные палаты
С чела присолнечной скалы:
Бароны, рыцари, прелаты
Текут в Каноссу,[104] как валы...
И что же их в Каноссу манит?
Или спешат на светлый пир,
И арфа трубадура грянет,
И бурный закипит турнир?
Нет, в честь Марии, в честь Амура
С дрожащих, сладкозвучных струн,
При чистой песни трубадура,
Не побежит живой перун;[105]
Девизы[106] не сорвут улыбки
С румяных губок нежных дев,
И треска дерзновенной сшибки
Не сопроводит трубный рев.
Прелестных жен, мужей суровых
Иной туда позор влечет:
Там пред рабом рабов христовых[107]
Властитель мира в прах падет,
Падет, смиренный и покорный,
Пред дряхлым старцем грозный царь:
По битве страшной и упорной
Порфиру победил алтарь.
И вот стоит с свечой в деснице,
Немым отчаяньем объят,
Бос, полунаг, в одной срачице,
У запертых дворцовых врат
Злосчастный Гейнрих; жрец угрюмый
Глядит с балкона на него;
С чела жреца тяжелой думы
Не снимет даже торжество.
А кругом дворца толпа,
И жестока и тупа,
Зверь свирепый, зрелищ жадный,
Смотрит, будто камень хладный,
На безмерный срам того,
Чьих бы взоров трепетали,
Чей бы след они лобзали
В день величия его.
И чуждый толпы и в толпе одинок,
На кесаря, папу и волны народа,
Как белый кумир, недвижим и высок
(В нем точно ли бренная наша природа?),
Стремит кто-то с башни таинственный взор,
Пылающий, словно ночной метеор...
Он, по одежде странной и бесславной,
Однако и богатой, — иудей:[108]
Их в оный век слепой и своенравный
Едва ли и считали за людей,
Жгли, резали; а между тем в их руки
Попали и отцветшие науки,
И золото. Во всех землях пришлец,
Всем ненавистный, нужный всем делец,
Растерзанный, а все несокрушимый,
Израиль странствовал. — Бывал врачом
И пап и кесарей еврей гонимый,
Бывал заимодавцем, толмачом
Арабских книг не раз служил монаху,[109]
Монах же выводил потом на плаху
Учителя или в огонь ввергал.
Еврей и папский врач тот муж, который
Вниз на народ бросает с башни взоры, —
И вот он прошептал:
«И царство твое не есть сего мира?
А ряса наместника господа Сил
Ответствуй, — ужели не та же порфира?
А инок на выю царям наступил?»
Как некогда из клева врана,
Ведомый богом на восток,
В горах питаем был пророк,
Так в царстве Роберта Нормана,[110]
В стране разительных судеб,
Смягченный бременем изгнанья,
Ест горестный и черствый хлеб
Из рук суровых подаянья
Бессильный и больной старик,
А был он паче всех велик:
Пред ним народы трепетали,
Дрожали властели пред ним;
И что ж? настали дни печали,
Восстал неблагодарный Рим[111] —
И он, из уз освобожденный
Пришельцев хищною толпой,
На одр скорбей в земле чужой
Пал, славы и венца лишенный.[112]
Десницей господа разбит,
Свинцовой бледностью покрытый,
Полуразрушенный, забытый,
В Салерне Гильдебранд лежит,
И, мрачный, у его возглавья
Его суровый врач стоит.
Искусен Агасвер, но здравья
Отдать и он тому не мог,
Кого на суд зовет сам бог.
Какое зрелище — кончина,
Исход в могилу исполина,
Вещавшего: «Я на земле
Наместник Вечного Владыки;
Мне покоряйтеся, языки,
Цари, — смиряйтесь!» — На челе,
С которого перуны власти
Когда-то падали, — все страсти
Потухли в передсмертной мгле;
И только некий луч чудесный
Дробится из-за тяжких туч
Изнеможенья, — веры луч
Святый, таинственный, небесный.
И врач увидел, как старик
Подъял к распятью взор смиренный.
Тут обвинитель раздраженный
Сначала головой поник
И, мнилось, собирает мысли;
Потом сказал: «Монах, исчисли,
Раздумай все, что повелел
Тот, чьим зовешься ты слугою,
Что нарушал ты, горд и смел,
Что перед чернию слепою
Неправдой наглой искажал...
«Да будешь кроток, тих и мал!
Благословеньем за проклятья,
Любовью за вражду плати,
Господь — отец ваш, все вы братья.
От Бога власти, — власти чти;
И, если даже кто в ланиту
Тебя ударит, — ты в защиту
И тут руки не поднимай,
Ему другую подставляй...»
Ты — презрел ты его глаголы:
Шатал ты и громил престолы,
Смущал вселенну, на отца
Злодея, жадного венца,
Родного сына ты воздвигнул;[113]
Ты наконец меты достигнул:
С челом, израненным от стрел
Ужасных клятв, тяжелых слуху,
У ног своих царя узрел...
Ужель Христу служил ты? — духу,
Владыке мрака ты служил.
И что ж? — ужель и ты возмнил:
«Причислен буду к чадам света»?
Молчишь, Григорий? — жду ответа!»
Григорий на него взглянул:
«Меня твой голос досягнул,
Как будто мук нездешних гул,
К которым кличет преисподня!
Так! спал с очей моих покров...
Посол ли ты суда господня?
Увы мне! к ближнему суров,
К себе еще жесточе, строже,
Я и на троне был монах,
Был сух мой хлеб и жестко ложе,
И что ж? — соцарствовал мне страх:
Поправ закон любви смиренной,
Я гордых попирал во прах,
Я, судия царей надменный!
Кругом меня лежала мгла,
И слеп я был... Пусть не была
Та слепота моим созданьем,
Но — спал покров с моих очей,
Увы! ты прав: я был злодей!
Не торжествуй еще, еврей!
Все ж я проникнут упованьем:
Христос отвергнет ли меня?
Не пал же в алчный зев огня,
Живым раскаяньем объятый,
И тот разбойник, с ним распятый,
Которого в последний час
Христос, мой бог, простил и спас!»
Он умер — и что же? уста Агасвера
Пятнать не дерзнули клеймом лицемера[114]
Седого чела
Огромного старца, его же была
Начертана в мире десницею бога
На пользу веков роковая дорога!
Идет, идет вперед без отдыха гонимый,
Таинственный ходок, ничем не сокрушимый,
Идет на север он: за Альпы путь простер
Из Рима вечного бессмертный Агасвер.
Он день и ночь шагал, как будто крылья бури
Унесть его хотят за крайний край лазури;
Он несся мимо гор, и деревень, и скал,
И будто призрак он пред встречными мелькал...
И вот пред ним стоит громада башен острых
И шестиярусных подоблачных домов:
Из самых старших то тевтонских городов,
Богатый, вольный Вормс; и в Вормсе сейм имперский,
И должен быть судим на сейме инок дерзкий,
Который там в углу, в Саксонии, восстал
На страшного жреца семи латинских скал.
Сам кесарь судия; с ним вместе кардинал
И семь электоров: не убоится ль инок?
Он даст ли им ответ без страха, без запинок?
И в Думе городской сошелся весь собор:
Князья, епископы; шляп, шлемов, перьев бор,
Все рыцарство; сидят. Дон Карлос мрачный взор
С престола на вождей племен германских мещет;
Надежда гордая в груди его трепещет,
Он шепчет: «Этих всех сломлю полуцарей,
Им рухнуть под рукой железною моей!
Я им товарищ, им! Ведь и на них порфира!
Я им товарищ, я, властитель полумира,
Аббату Фульдскому товарищ, да князькам,
Которым нет числа, Саксонским! нет, не дам
Им дольше чваниться! Слугой или вельможей
Пускай любой из них торчит в моей прихожей,
Но от державства вас, друзья и сватовья,
Примусь я отучать, и отучу же я!»
Но в Думе, вне ее, на стогнах ждут монаха;
Его же самого костер ждет или плаха,
Когда бы вздумал Карл, смеясь, нарушить лист,
Где сказано: «Хотя б и не был прав и чист
Ты, инок ордена святого Августина,
А слово ты прими царя и дворянина,
Что возворотишься и невредим и цел».
Не точно ли таким и Гус листом владел?
И что же? на костре отважный чех истлел!
Вдруг раздалось: «Идет!» Безмолвье вместо шума
Настало. Смотрит чернь. Засуетилась Дума.
Тут дивного Жида, как древле Аввакума,
Схватило за вихорь, бросает за толпу
И ставит на ноги к стрельчатому столпу,
У самого крыльца, за сотником отважным
Трабантов кесаря, седым, суровым, важным,
Угрюмым воином, изрубленным в боях...
И должен проходить пред сотником монах,
Взбираясь вверх, туда, где, темный и презренный,
Он станет отвечать пред сильными вселенной.
Вот он! Не скор, но чужд боязни твердый шаг,
С него не сводит глаз тот самый строгий враг,
Который, потому что благодать порочил,
Великому из пап при смерти ад пророчил,
Который лишь кивал надменной головой,
Когда толпа, подняв свирепый, зверский вой,
Скрежеща, тешилась над Зоею святой.
Бесстрашен Агасвер. Но силы непонятной
Вдруг что-то вздрогнуло под чешуей булатной
Седого рыцаря: ударив по плечу
Героя инока, он молвил: «В бой лечу —
И бой мне нипочем; но твой поход тяжеле:
Поп, ныне я в твоем быть не желал бы теле!»
Но очи Лютера заискрились, зажглись
И устремились вверх в лазуревую высь
С той дивной верою, всесильно-чудотворной,
Которая без дум речет горе покорной —
И ввергнется гора в пучину волн морских;
Потом, на сотника понизив с неба их,
Ответил: «В божьей я защите, в божьей воле!
Их не боюся я, хотя б их было боле,
Сплошь дьяволов, чем вот на крыше черепиц!
Без бога не падет малейшая из птиц,
Без бога (с нами бог!) не сгинет мой и волос!
Зовет меня мой бог, я божий слышу голос!»
И в зале очутился Жид,
Никем не видим, словно в том тумане,
Который защищал в сухом Аравистане
От зноя некогда евреев. Пышный вид
Собрания его не озадачил:
Он видел кесарей восточных светлый двор;
Он что-то при дворе Бабера-шаха значил, —
Но на монахе он остановил свой взор.
Насмешник пагубный и едкий,
Философ, филолог и диалектик редкий,
Сам кардинал вступил с суровым немцем в спор,
А кроме вечного божественного Слова
Не знает Лютер ровно ничего;
Всех знаний и всех чувств и мыслей всех основа —
Единое оно наука для него.
Бой начался. И кардинал лукавый
Сначала, будто тигр, жестокий и кровавый
В самом медлении, свирепо-терпелив,
Прилег и дремлет, когти притаив;
Стремит на жертву масляные взгляды
И льет реками мед обильной звучной свады;
Потом без принужденья перешел
К иронии; вот легкие угрозы;
Вот снова на глазах явились чуть не слезы...
Но наконец его зарокотал глагол.
И засверкал сарказм, и громы Ватикана
В персть, кажется, сотрут германца-великана.
Спокоен Лютер; изворотлив враг,
Блестящ, язвителен, красноречив и тонок;
Полудикарь тедеск все тот же: без уклонок
За речию его идет за шагом шаг,
Не опирается на разум ломкий,
Но произносит текст решительный и громкий —
И разлетелись врозь, как стаи диких птах,
Софизмы мудреца. И смотрит вверх монах,
И самого себя смиряет он и малит,
И молча молится, и молча бога хвалит.
Неистовый доминиканец Эк
Сменяет кардинала-дипломата;
Но этого невежу-супостата
Уничтожает вмиг великий человек.
И за учителем подъемлется учитель,
И много доблестных; но всех их правота
Сражает именем и помощью Христа;
Отважный Лютер всех их победитель.
Тогда в сердитых их рядах возник
Глухой, опасный шепот,
Он вскоре превратился в громкий ропот,
И вскоре — в бешеный, неукротимый крик:
«Пусть отречется еретик
Без дальнего, пустого объясненья
От своего проклятого ученья;
Или в него перун анафемы метнем,
И в ад он ринется в нечестии своем!»
Так немцы голосят и топают ногами
И сжатыми грозят противнику руками;
А итальянец обнажил кинжал
Или прицелился тишком из пистолета.
Эк, грязный симонист, вскочил и вопиял:
«Костер, костер ему, он хульник параклета!»
Кто мог бы тут узнать святителей синклит,
Честь церкви божией, цвет лучший христианства?
Со смехом Жид шепнул: «Безумная от пьянства,
Пред блудным домом чернь, беснуяся, кричит!»
Нахмурил брови Карлос величавый
И скипетром махнул и бросил гневный взор:
Затрепетал и смолк их яростный собор.
Властитель Лютеру сказал: «Они не правы,
Но слишком дерзок ты, свой голос ты понизь;
Ступай, от своего ученья отрекись».
И Лютер тут к готовому налою
Бестрепетно идет
И руку на Евангелье кладет,
И, воспарив горе восторженной душою,
Воскликнул: «Духу правды не солгу!
Отречься, видит бог, никак я не могу!»
Да, он погибнет: слаб отпор баронский, —
Анафема и дерзких леденит.
Да! он погибнет, если божий щит
Его незримо не прикроет. Князь Саксонский,
Что медлишь, благородный Иоанн?
Ты ль, Гессенский Вильгельм, всегда доселе смелый,
Испугом бледным обуян?
И что же? сыну Изабеллы,
Властителю столь многих царств и стран,
Которых и ему неведомы пределы,
Так молвил темный инок: «Государь!
Ты защитишь меня от кровопийц свирепых:
К числу ли сказок отнести нелепых
И честь и честность царскую? Есть царь
И над царями: лист твой у меня, —
И лист твой вынесу я из того огня,
Которым мне грозят, и к господу представлю!»
— «Молчи! тебя избавлю», —
Дон Карлос отвечал, с досады побледнев,
Но не на Лютера он излиял свой гнев:
«Мятежники, садитесь! не забудьте,
Что здесь верховный судия
Германский император, я!
В моем присутствии смиреннее вы будьте!
Я вам не Сигизмунд», — сказал
Могущим голосом прелатам император.
Красноречивый, вкрадчивый оратор,
Хотел промолвить что-то кардинал,
Но Карлос головой кудрявой покачал
И подозвал саксонца Иоанна:
«Электор, проводи из города, из стана
Схизматика: он твой вассал...
Ему дан лист охранный;
Но пусть не попадется мне:
На колесе склюют его орлы и враны,
Или истлеет он в огне!»
И вывел ратника за истину и бога
Саксонец из опасного чертога,
И император сейм мятежный распустил.
Что ж Жид пред мужем веры, мужем сил,
Почувствовал? «Фанатик! много их, —
Он молвил, — в стаде Иисуса!
Жаль, не сожгли его, как Иоанна Гуса!»
Но нечестивец вдруг притих:
Ему явился ряд таких воспоминаний,
Которые излили ток страданий
В окаменелую от долгой муки грудь, —
И Агасвер был принужден вздохнуть.
Безверье, легкомыслие, разврат
Избрали Францию любимицей своею.
Маркиз и откупщик, философ и аббат
Равно готовили для гильотины шею,
Затем, что, позабыв, что есть господь и бог,
Там всякий делал то, что только смел и мог,
И что глупцы слепые, без печали,
Резвясь, переворот ужасный вызывали,
Который пролил кровь, как водопад с горы,
Который, как и все, что шлет нам провиденье,
Ниспослан был земле во благо и спасенье;
Но звать, выкликивать без мысли, до поры,
Без веры, с хохотом, столь страшные дары —
Не богоборное ли дерзновенье?
И как же было в эти дни
Все так изящно, гладко, мило,
И вместе все так страшно перегнило!
Играли, прыгали, резвилися они,
Как будто обезумев от дурмана,
Над яростным жерлом разверстого волкана.
Разврата грубого регентовских времен,
Времен Людовика, Людовикова деда,
Конечно, не было в Версале даже следа,
И следу не было и средь парижских стен,
Где богачи порой без вкуса подражали
Всем выдумкам и прихотям Версали.
На троне юноша задумчивый сидел,
С душой, исполненной любви и состраданья
К народу своему и чистого желанья
Помочь его бедам. За всякий же предел
Беды те перешли: придавлен тяжкой дланью
Откупщика к земле, обремененный данью
Правительству, дворянству, алтарю,
Крестьянин раннюю в трудах встречал зарю
И отдыха не знал до самой поздней ночи,
А дома — дети, голод, плач и стон!
Когда ему терпеть не станет мочи,
Не в тигра ли переродится он?
А между тем, беспечная как птичка,
Порхала средь цветов державная Австрийчка
И за мильоном тратила мильон,
Чтоб в Пафос превратить Марли и Трианон.
А между тем Дора, Бернар и Сенламбер
Без мысли и печали
Свои стишки водяные кропали...
Им всем в провинции жестоко подражали:
В Лане, например,
Любезник деревянный Робеспьер;
Он... но тогда точил он мадригалы,
Которым удивлялись залы
Руанские. А между тем ужасно,
Нося погибель, долг народный рос;
Министры и системы ежечасно
Переменялись. Но колосс
Весь трясся, перегнив до сердцевины.
Священство? Высшее? Предчувствуя погром,
Казалось, только думало о том,
Как бы спасти свои доходы, десятины,
Поместья и помещичьи права.
Аббаты лучше их: пуста их голова,
Святые их обеты позабыты,
Сплошь будуарные шуты и волокиты;
Но кое в ком из них душа еще жива,
Но кое-кто из них перо брал для защиты
Народа скорбного, сравненного с скотом.
Все это замечалося Жидом,
И радовался он глубокому упадку
В религии, и был уверен в том,
Что эти лже-жрецы все первому нападку
Уступят и отступят от Христа.
Но гордого ума догадки суета;
Но насылает бог неистовые бури
Для очищения померкнувшей лазури;
И чудным образом, средь гроз, и зол, и бед,
Дух просыпается, и вот находит след,
Находит верную, надежную дорогу
Обратно к своему отцу и богу.
Все рушилось; все пало; церкви нет;
Престол вдруг рухнул в зев бездонный;
Глухая ночь, померк последний свет;
Король казнен. Народ кровавый, полусонный,
Жертв требует еще, но жертв почти уж нет.
В то время палачу тяжка была работа:
Он чистил Францию, как чистит рощу пал.
Сначала с эшафота
Он буйной черни головы казал
Ей ненавистных монархистов,
Различных видов и цветов,
Когда-то яростных между собой врагов:
Народ их не терпел; но, молчалив, суров,
Встречал и их без хохота и свистов.
Но вот Жиронды час настал:
Стал чистить кум палач и их, как тот же пал.
Тогда великие таланты пали:
Вернье и Барбару, Роланова жена
И дева дивная, чудесная, она,
Пронзившая огнем холодной стали
Урода гадкого, который вопил: «Кровь!»
И крови жаждал, как воды студеной;
Он, вечно бешеный, всегда остервененный,
Печатал и кричал: «К отечеству любовь,
К свободе, человечеству и благу
Должна в нас укреплять свирепую отвагу
Срывать с тех головы, сажать их на копье,
По улицам рубить, кто мнение свое
В Конвенте выскажет, не справясь с нашим мненьем!»
И дале, дале, очередь дошла
До мужа грозного: он черным преступленьем
Себя ославил, много сделал зла,
Но Францию он спас, когда уж погибала.
Он создал войско, создал генерала,
Он храбрость создал: ребятишек он,
Босых мерзавцев, превратил в героев.
И что ж! пред ними дрогнул легион,
Который целой сотней боев
Стяжал в Европе первенство. Дантон
Рукой гиганта, гением титана
Попятил пруссаков: свободен край родной,
Но кровь темничных жертв подъемлет к небу вой!
Готова кара великана.
Как лев, погиб он: судьи трепетали,
Как уличенные преступники, пред ним.
Он шел на казнь неустрашим,
Но не без тягостной печали:
Жалел жены смиренной он своей,
Жалел птенцов — своих детей.
С ним пал и Демулен, вития превосходный,
Да с милой легкостью, уж чересчур свободной,
Менявший мнения, знамена и вождей.
Но, чтоб набросить тень на яркий блеск Дантона,
С ним вместе гильотине роковой
Предали взяточников рой,
Воров публичных, продавцов закона.
«Кто ж эти чудеса творил?
Не муж ли, недоступный страху
И полный демонских неколебимых сил?
Потомка ста царей возвел на плаху,
Талант, науку, ум, честь, красоту казнил,
Казнил порок и добродетель...
И наконец,
Презрев порфиру и венец,
Стал страшной Франции безжалостный владетель.
Злодей-то он, ужаснейший злодей,
Но вместе самый мощный из людей!»
Не беспокойтесь: это трус тщедушный,
Перед грозой всегда дрожащий, малодушный,
Оратор слабый, но чудесный лицемер,
Гиена-плакса, честный Робеспьер,
Когда-то сладеньких стишков плохой слагатель,
Теперь земли родной кровавый обладатель.
Все это замечалося Жидом,
Но вместе видел он, как двадцать, тридцать верных,
Свой дом покинув ночию, тайком,
Сбирались в глубинах пещерных
И как принос бескровный иерей
Без страха приносил за божиих друзей.
Свирепствует Карье. Несчастный Нант трепещет.
Палач от казни изнемог;
Тут изверг гильотиной пренебрег:
Картечь в священников, в аристократов мещет.
Республиканские вдобавок свадьбы шут
Изволил выдумать: аббата с дамой вместе
Велит связать; приданое невесте —
На шею камень в пуд,
В два пуда жениху, — и их в Луару бросят, —
И это все без всякого суда!
Нет, пусть властей парижских не поносят,
А в захолустия заглянут, да сюда,
В провинцию: здесь во сто крат страшнее!
Здесь всякий комиссар-проконсул, и сильнее
Любого римского. — С Карье сошелся Жид
И был тираном приглашен на ужин.
Карье был Агасверу нужен:
Он согласился. Звание и вид
Пришлец менял как вздумает, но чтобы
Везде ему был доступ, он врачом
Слыл часто, твердо убежденный в том,
Что людям их бесценные утробы
Всего любезнее под мировым шатром.
Пей, доктор: это мне вино с курьером
Прислал гостинец из Бордо Тальэн.
Одобрится ли только Робеспьером
Такая дружба?
«Не без ушей у стен, —
Вскочив, пролепетал Карье с испугом. —
Откроюсь пред тобой, как другом:
Я чист; шпионы не найдут следа,
Чтоб брал я взятки... никогда!
Тальэн мне друг; но он иное дело:
Хватает, грабит слишком смело;
В Бордо составился ископ,
Чтоб на него донесть. — А что мой гороскоп?»
Тальэн переживет тебя.
Ужели!
А сколько мне прожить?
Не знаю; только мне
Пророческие звезды ныне пели,
И ты заметь вдобавок, не во сне:
«В страшной длани Робеспьера
Дни могущего Карье...
Не было еще примера:
Но Вереса пощадит,
Злой, благою тьмой покрыт,
Бессеребреник Катон,
И сойдет со сцены он».
Со сцены кто сойдет: Катон или Верес?
Не знаю. Вещий дух исчез
И не расслушал всех моих вопросов.
Я чист. Я не боюсь доносов:
Су ни с кого я не брал. Был я строг,
Но твердо убежден: быть мягче я не мог.
А завтра ты попов предашь картечи?
Да! завтра: решено... Не хочешь ли ты речи
Исподтишка со мною завести,
Чтоб их помиловать?
Почти.
Э, доктор, берегись! тебе я благодарен,
По милости твоей здоров я, словно барин;
Пропал мой ревматизм. Но за такую речь
Попасть и сам ты можешь под картечь.
Я под нее прошусь.
Ах, доктор ты мой бедный!
Недаром стал такой ты бледный:
Ты охмелел, ты совершенно пьян!
Я выпил во всю ночь один стакан.
Я не боюсь твоей картечи.
Я гость твой: неужели гостя речи
Не хочешь выслушать? Позволь мне им
На самом месте именем твоим
Пощаду объявить, но только б отступили
От своего Христа.
Изволь, изволь! Но ты не трать пустых усилий:
Их знаю; не отступят никогда.
Сияет светлый луг пред городом прекрасным;
Как утро хорошо под этим небом ясным!
Как воздух чист и свеж! Как сладок ветерок!
Приветлив и пригож каштановый лесок;
Повсюду пышные сады, усадьбы, нивы...
И как же ль люди не счастливы!
Взгляните: из темниц и башен городских
Не граждане ль влекут сто сограждан своих,
В оковах, но свободных от боязни,
Священников, Христовых верных слуг,
На этот самый светлый луг,
Чтоб мученической предать их казни.
Свободен, без оков, шагает Жид средь них;
Он некоторых знал в Париже прежде, —
Вот почему он в суетной надежде,
Что увлечет хоть этих. Например,
Он руку подал бледному аббату,
Лет тридцати.
«Лизету мне и хату!»
Я ваши песенки, Лельер, не позабыл.
Тогда — вы как же были милы,
В сарказме вашем сколько было силы,
Как бредни поднимали вы на смех!
И что таить? да и таить-то грех:
Вы поклонялись шалуну Вольтеру
И славили везде естественную веру.
И вас ли вижу здесь, любезный мой аббе,
Клянусь, к живой моей печали?
Как в сонм фанатиков безумных вы попали?
И с ними вы ль одной обречены судьбе?
Ей-богу, это странно, это ново!
Но полномочье от Карье
Есть у меня; скажите только слово:
«Я не христьанин!» — буду сам без головы,
Когда не тотчас же свободны вы».
И вот закованные руки
С усильем на небо Лельер
С молитвой тихою, безмолвною простер.
«Я христианин, — он сказал. — Мне муки
За бога своего и спаса и Христа
Принять такая честь, которой, окаянный,
Я бы не стоил никогда.
Но он, мой пестун постоянный,
Он, верный пастырь мой, бежавшую овцу,
Уж погибавшую, нашел в степи ужасной,
На рамо возложил и, в день святый и ясный,
Принес обратно к своему отцу.
Молюся, доктор, чтоб и вас нашел спаситель».
«Sancta simplicitas,[115]-подумал соблазнитель. —
Вот молится, чтоб Вечный Жид
Покаялся!» Но вместе тайный стыд
Почувствовал и отошел смущенный.
Достигли места. Тыл к реке прижат
Глубокой и заране раздраженной,
Что вновь ее телами отягчат.
И, собственную жизнь от выстрелов спасая,
Тут расступилась стража городская
И, глаз с страдальцев не спуская,
Построилась поодаль по бокам:
А там, а там —
Противу них, по манию злодея,
Готова адом грянуть батарея...
В руках солдат дымятся фитили;
Но грохотом еще не дрогла грудь земли,
И молнии смертей еще не засверкали,
И медлит пасть на осужденных рок:
Не миновал еще тираном данный срок
И могут все еще, без горя, без печали,
Свободные, назад идти в свой дом,
А только бы рассталися с Христом
И увещаниям Жида усердным вняли.
К тому, к другому он с рассудком и с умом,
С доводами и просьбами подходит,
Но только ужас он на всех наводит,
И все бегут его, огородясь крестом;
Иной же говорит: «Отыди, муж жестокой!
Что так моей души ты ищешь одинокой?»
Тут бледный Агасвер, отчаянный игрок,
Не испытав такого срама сроду,
Стал тасовать свою последнюю колоду.
Он смотрит: молится дрожащий старичок;
Взглянул: епископ, в фиолетовой одежде;
Припомнил: он знаком и с ним был прежде;
К нему подходит в суетной надежде:
«Как? Вас ли, monseigneur,[116] я вижу? Вы ли то?
В нотаблях были вы: встречались мы в Версали...
Однажды мне с улыбкой вы сказали:
«Здесь о религии не думает никто;
Но галликанской церкви быт
Быть должен сохранен: при нем епископ сыт,
Да есть и лишек на собак сердитых,
По всей окрестности проворством знаменитых,
На английского доброго коня,
И — кое-что на что...» Оставивши меня,
Вы в бойкий разговор за Фигаро вступили...
И после легоньких усилий
Зоилов автора вы в пух, вы в прах разбили...
И ныне — извините — ха! ха! ха!
Не побоясь ни срама, ни греха,
Нас уверяете, что гибнете за веру!
Оставьте пошлому все это лицемеру:
Вы гибнете за ваших псов,
За вашего коня породы чистой
И кое-что за что; вы человек речистый,
Но то оставили без дальних слов.
Я к вашей кстати подоспел защите:
«Философ я, — скажите, —
Я не ханжа» — и вам свободен путь — идите».
И старец покачал седою головой:
«Тяжелый, страшный груз лег над моей душой,
Но видит, знает он, мой послух и свидетель,
Что, скверн и мерзостей бесчисленных содетель,
От бога моего и спаса и Христа
Не отступлюсь я никогда!»
И старец замолчал, и тверд его был голос,
И солнцем озлащен кудрявый белый волос,
И озлащенна борода,
Лучами облит весь. Раздался конский топот,
И вершник закричал: «В народе слышен ропот,
Немедленно к себе
Вас, доктор, просит гражданин Карье,
А для преступников настало время казни!»
— «Я посрамлен попами: без боязни
Все на смерть просятся: я, брат, останусь здесь
И выжду я, чем кончится их спесь...»
Здесь?
Здесь вас убьют, застрелят.
Как эти люди мелют,
А если я хочу застрелен быть, убит?
«У всякого свой вкус», — тот молвил и летит.
«Что ж — доктор?» — вершнику Карье кричит.
Ваш доктор — доктор ваш сердит!
Или с ума сошел, или он англичанин...
Твердит: «Я, брат, останусь здесь
И посмотрю, чем кончится их спесь».
Он англичанин! Ах, я в сердце ранен,
Адепт он Йорка, Питтов он шпион!
А был почти моим домашним он!
Так бормотал Карье: и гадок и смешон
Был изверга трусливый, жалкий стон;
Но вот пришел тиран в остервененье:
«Пошлю я Робеспьеру донесенье,
А пусть теперь с попами сгинет он,
Пали!» И вот, по манию злодея,
Вдруг смертью плюнула и адом батарея,
И с болью дрогла грудь трепещущей земли,
И — половины нет. «Пали!»
И молнии смертей змиями засверкали, —
Все, кроме двух, в кровавый гроб упали:
Епископ молится, и Жид еще стоит.
«Твой англичанин не убит», —
Проконсулу сказали; канонеру
Подъехать ближе он велит
И выстрел прямо в грудь направить Агасверу.
Раздался выстрел: выстрел — хоть куда!
Но только не попал в Жида;
Епископа с земли он поднял, как пророка
Илью великого, и ринул в глубь потока;
А на полете, свысока,
Казалось, длани старика,
Врозь распростертые, всех тех благословляли,
Которые сегодня за Христа
С ним вместе пострадали...
Но взоры всех стремятся на Жида, —
Прямешенько к Карье идет он, невредимый,
Но видимой тоской тягчимый.
Сошлись.
Ты англичанин?
Ты...дурак:
Ты разве не взглянул в мои бумаги?
Куда же ты идешь так смел и полн отваги?
Куда хочу.
Тебя я задержу, чудак.
Нет, не задержишь.
Это как?
Нет власти.
Власти нет!
Да, так.
Уж в Нант тот въехал, кто сегодня ж, муж кровавый,
Тебя в Париж отправит для расправы.
Сказал; но вдруг поник тяжелой головой
И, будто призрак, он сокрылся за горой.
Вот так-то Агасвер
Переплывал моря и реки;
Прошел все земли, все страны и веки
И видел колыбель и гроб племен и вер,
Рожденье и кончину мнений.
Он длинную прошел аллею поколений
И был свидетелем холодным много раз,
Как человечества упадший с неба гений
От смрадного дыхания зараз,
От жадного ножа крамолы и смятений,
От труса и войны, грехов и заблуждений
В смертельных корчах издыхал,
Как пал ходил всемирных превращений
И все его созданья поедал,
Или ж, как он, победоносный гений,
Торжествовал могуществом ума,
И быстро таяла пред блеском света тьма.
Но наступала снова перемена,
И повторялся роковой закон:
Как некогда слова: Мемфис и Вавилон,
Так звуки: Лиссабон, Неаполь, Вена,
Москва, Афины, Рим —
С народной памятной скрижали
Один стирались за другим
И темной притчею столетий дальных стали.
Британец гордый уступил волкам
Свой белый остров, торжище вселенной;
Развалин грудой стал Париж надменный;
Вновь океан шумит и воет там,
Где полуночная Пальмира
Влекла к себе и страх, и взоры мира.
Иные стали слышны имена:
В замену старых, новые державы
Блеснули под луной одним мгновеньем славы;
Но след и их исчез, как след пустого сна,
И вот последняя настала перемена...
И вдруг среди померкнувших небес
Уж не было ни солнца, ни чудес,
И стала грязью радужная пена;
И пролетела жизнь земли, как миг:
Конца всех странствий Агасвер достиг.
Люди все почти легли
В лоно матери-земли;
Даже человека голос
Раздается редко где...
Как в забытой борозде
Иногда и в зиму колос
Уцелеет, одинок, —
Так, пойдет ли на восток,
Путь прострет ли к полуночи,
Мог не часто в оный век
Человека встретить очи
Одинокий человек.
И брани умолкли, и слышанья браней,[117]
Мечи еще целы, но нет уже дланей;
Нейдет ниоткуда кровавая рать:
Уж не за что брату на брата восстать.
Последняя вскоре зажжется денница:
Наш шар совершил свою жизнь и судьбу;
Простерлась архангела с неба десница,
И взять он готов роковую трубу...
Затрубит, — и мрачного, хладного гроба
Отверзнется с треском немая утроба;
На грозный его, повелительный зов
Застонет земля — и родит мертвецов.
И тот, кто был распят, и проклят, и поруган,
Тогда появится средь светлых облаков,
Средь сонма ангелов, своих святых рабов, —
И затрясется ад — его судом испуган.
И приближался час, когда приидет он;
Без остановки, без препон,
На шумных крыльях к неминучей цели
Земля летела; люди все редели...
И оставался наконец
Единственный из миллионов;
Не сын, не брат он, не отец:
Он пережил паденье тронов,
Наук, искусств и городов,
И видел он возобновленье
Болот и дебрей, и лесов,
Где блеск, и лоск, и развращенье
Когда-то пировали пир...
С чего? — не все ль равно? а мир
Одряхший пред своей кончиной
Весь стал пустынею единой, —
И в той пустыне заползли,
Взвились и забродили снова,
Воскреснув, первенцы земли...[118]
Их кости крыла гор основа,
И омывал безмолвный ход
Таинственных бездонных вод,
Которых глуби лот не знает,
Которых сна не возмущает
Дыханье бурь и непогод...
Но потряслись и глубь и горы,
И выступает во все поры
Пред смертию планеты пот —
И с ним чудовища,[119] — и вот
Их видят человека взоры.
Оживший мамут зашагал;
Летяг уродливое племя
Вдруг зашныряло; в то же время
Сто щуп до облаков подъял
Полип, подобье Бриарея;
Под тяжестью морского змея
Кипит и стонет гневный вал.
Здесь птеродактиль, ящер-птаха,
В тяжелом воздухе кружит;
Там движется огромный щит —
То в десять сажень черепаха.
И без клеврета человек
Меж них, меж тварей разрушенья,
И жаждет он успокоенья,
И вопит: «Без конца мой век!»
Но между тем уже притек
Тот вечер, за которым дня светилу
Над мертвым миром не всходить:
Допрядена подлунной жизни нить,
И канет труп земли в бездонную могилу.
Жалок тот, кого сразил
Рок суровый смертью брата;
Тяжела того утрата,
Кто подругу схоронил;
Слез достоин тот и беден,
Кто стоит, один и бледен,
Средь чужих ему людей
Над доскою гробовою —
Всех родимых, всех друзей,
Всех, с кем связан был душою.
Но мучительнее часть
Пережившего отчизну;
Тот же, кто свершает тризну
Над вселенной, должен пасть
Под судьбой невыносимой,
Хоть бы был титанский дух
Для движенья сердца глух,
Каменный, несокрушимый.
Последний человек был муж булатных сил:
Холодный, дерзостный, бесчувственный, надменный;
Жены, детей, друзей, страны родной лишенный,
Он зубы стиснул и — слезы не уронил;
Но предпоследнему закрыл слепые очи,
И что же? — средь пустой и беспредельной ночи,
Как волк неистовый в немой степи, завыл;
А тот его врагом заклятым, горьким был.
И сидит, один и страшен,
Он, единый властелин
Мира трупов и личин:
Были там остатки башен,
Камни, след каких-то стен,
Медь, железо, даже злато;
Город там стоял когда-то,
Но теперь все прах и тлен, —
Нет ему нигде ответа;
С мужем горя нет и пса;
Звезды без лучей и света...
Нет луны, одна комета
Опаляет небеса.
«Ад одиночества, ад однозвучный!
Страшно мне: вырвуся, выбегу вон!» —
Так простонал и дрожит злополучный;
Гул повторил его бешеный стон;
Вдруг замолчал, посмотрел и хохочет;
Белая бездна, слияние рек,
В пропасти черной ревет и клокочет;
Вспрянул последний живой человек,
В зев ее радостно ринуться хочет...
Но кто же за руку его остановил?
Какое вышло вдруг из дебри привиденье?
Мечта ли, или есть в груди его биенье?
Еще ли есть один не мертвый средь могил?
Походка тяжела, как будто истукана,
Который, отделясь от медного коня,
Вдруг стал шагать на зов безумца Дон-Жуана,[120]
В лице нет жизни, нет в очах огня;
Но мышцы, рост и кости великана:
Не горестный, не воющий призрак
В конечный день земли покинул гроба мрак,
Нет, Агасвер бессмертный ждет возврата
Из-за пучины солнцев и светил
Христа, распятого велением Пилата;
Он в этот страшный час к страдальцу приступил, —
И смертный узнает, кого перед собою
Увидел, — и смирился перед тем,
Кто боле всех людей испытан был судьбою:
«Утешься! я тысячелетья ем,
Как свой насущный хлеб ты ел, бывало,
Тот яд, который в миг тебя добил...
Утешься! Нет в тебе моих проклятых сил;
Тебе отдохновение настало».
Так сыну тления нетленный странник рек:
Без жизни пал в его объятья человек;
Тот молча на землю слагает труп недвижный;
На груду камней сел и взор подъял горе,
Навстречу дивной и таинственной заре,
Предвестнице, что сходит Непостижный.
1832-1846