Обширная кухня сверкала безукоризненной чистотой – оловянная, медная и железная посуда начищена до зеркального блеска, на дереве, сколько ни приглядывайся, не увидишь и одной-единственной пылинки, а салфетки и полотенца так чисты, словно после ткачей к ним не прикасалась человеческая рука.
Под стать своей кухне были и хозяева – седенький старичок и седенькая старушка, чем-то неуловимо похожие друг на друга, как случается с супружескими парами, прожившими вместе целую жизнь. Вид у них был кроткий и озабоченный, что плохо вязалось как с их обликом, так и содержавшейся в идеальном порядке кухней.
– Мы, право же, начинаем всерьез беспокоиться, добрый господин, – сказал старичок, чем-то напомнивший Пушкину заблудившегося в глухом лесу ребенка. – Тот, кто принимает постояльцев, должен быть готов к самым неприятным сюрпризам, но это все как-то не укладывается в обычную картину… У нас был квартирант, который от неумеренного пьянства помрачился в рассудке и преследовал чертей, хоронившихся от него в шкафах и под кроватями… Был драгунский капитан, который не в дверь входил, как все нормальные люди, а лазал в свою квартиру по водосточной трубе, через окно. А еще один… в общем, за тридцать с лишним лет всякого насмотришься. Но раньше, как бы вам объяснить, все было привычно…
– А теперь? – спросил Пушкин терпеливо.
Один из сыщиков графа Тарловски, смирнехонько поместившийся в углу, помня наставления, не вмешивался ни словом, ни делом, сидел, утвердив трость меж колен и сложив ладони на большом литом набалдашнике.
– Как-то это не похоже на обычные человеческие выкрутасы и проказы, – сказал старичок, тщательно подыскивая слова. – Понятно еще, когда он ночью топочет и плачет – мало ли что с человеком случается, всякое может быть настроение. Если это не производит особенных неприятностей, пусть себе, в особенности если постоялец платит аккуратно и вперед…
– Вчера он сам с собой разговаривал. Но на два голоса, – сказала старушка тихим голосом, крайне похожим на голос мужа. – Два разных голоса, совершенно разных, а ведь никого другого там быть не могло – я как раз убирала в комнатах накануне его прихода, а окна после драгунского капитана забиты наглухо, их так просто не откроешь, никто не мог к нему по водосточной трубе взобраться… Знали бы вы, как это было жутко: явственно слышны два голоса, ведущие вполне связную беседу…
– О чем?
– Я не знаю этого языка, мой господин, – сказала старушка кротко. – Совершенно он мне незнаком – но каждое слово долетало четко…
Она потупилась, и Пушкин заподозрил, что старушонка оттого так хорошо слышала разговор, что, одержимая любопытством – порок, свойственный очень многим, – старательно прижималась ухом к замочной скважине. Что преступлением, безусловно, не являлось ни в одной европейской державе, да, пожалуй что, и в Османской империи тоже, и в прочих странах мира…
Он сказал с улыбкой:
– Может быть, ваш постоялец – попросту чревовещатель, за деньги демонстрирующий свое искусство перед публикой? И попросту оттачивал мастерство?
– Простите, добрый господин, он не похож на человека, которому приходится за деньги выступать перед публикой, – с неожиданной твердостью возразила старушка. – И по одежде, и по вещам, и по поведению – господин из знатных. Уж такое-то чувствуется безошибочно, я немало знатных господ повидала…
– Разговор на два голоса – это еще цветочки, – вмешался старичок. – По ночам случаются звуки и вовсе уж нелюдские, такие, что у меня слов не найдется их описать, даже если заставите. Слушать жутко… Даже на нашей собственной половине покоя нет. Тени шмыгают, клубки мохнатые, огоньки на лестнице вспыхивают какие-то диковинные, каких и быть не должно вовсе, а однажды, поверите вы или нет, вон тот кот голову повернул и прямо в глаза мне уставился, так что жуть взяла, и мурашки по спине побежали… Я уж и сказать боюсь, что думаю…
– Я бы на твоем месте, Мориц, так и назвала вещи собственными именами, – с той самой твердостью, давно в ней подмеченной, произнесла старушка. – Вы, конечно, мой господин, можете меня считать из ума выжившей старой дурой, ваше право, вы, молодые, ни во что такое не верите… Только я вам выскажу все, как есть: что хотите со мной делайте, а этот наш постоялец знается с нечистой силой, верно вам говорю. Это сейчас, с этим вашим прогрессом, такие вещи происходят очень редко и по глухим углам, а когда я была молодая, люди к ним относились серьезно, никто не поднял бы на смех…
– Помилуйте, добрая фрау, я и не собираюсь вас вышучивать, – сказал Пушкин, тщательно выговаривая немецкие слова. – К тому, что вы говорите, я отношусь очень серьезно. Вы же видите, полиция от вас не отмахнулась, а проявила самое живейшее участие…
– И слава богу, – чуть сварливо сказала старушка. – Нашлись здравомыслящие люди. Если вас интересует мнение старой женщины, я бы рискнула предположить, что этот молодчик здорово перед кем-то провинился… вы понимаете, о ком я? И его теперь преследуют, требуя, как водится, выполнить некие обязательства… Отсюда и огни, и звуки, и кот головой ворочает…
Повернув голову, Пушкин обозрел помянутого кота, восседавшего на полке из темного дерева меж расписными фарфоровыми тарелками веджвудской мануфактуры с нежно-синими китайскими пейзажами. Кот величиной не уступал настоящему, но был опять-таки фарфоровым, белым, расписанным золотым и зеленым. Сейчас он вел себя, как и полагалось добропорядочному фарфоровому коту: застыл в совершеннейшей неподвижности, не проявляя поползновений оживать.
– Слышали, должно быть, мой господин, про неосмотрительных людей, нечто пообещавших тому, с кем никаких дел иметь не следует? – продолжала старушка. – А ведь тот, про кого я говорю, шутник изрядный и договор требует соблюдать в точности. Даст человеку пожить в свое удовольствие и попользоваться всеми житейскими благами, из договора вытекающими, а потом нагрянет в одночасье и требует своего, и никуда не денешься… Постоялец наш уже третий день из дома не выходит, еду возвращает почти нетронутой, а вчера посылал Марту, нашу служанку, в церковь за святой водой, крестиками, четками и прочим, что, как он выразился, там только наберется. Дал ей целых три дуката и велел тратить, не стесняясь. Только помогло это ему мало, вчера всю ночь не только по лестнице шмыгало, но и на чердаке царапалось, и в водосточных трубах посвистывало, а в его окна, я отчетливо слышала, что-то скреблось и колотилось чуть ли не до рассвета… Одним словом, делайте что хотите, но уберите из нашего дома этого господина, я готова не только вернуть ему те деньги, что причитаются за досрочное расторжение найма, но все до грошика отдать, что от него получила. С такими деньгами иногда бог весть что происходит, хорошо еще, если просто угольками оборачиваются… Коли уж вы производите впечатление человека, мало похожего на нынешнюю скептическую и ни во что не верящую молодежь, быть может, прислушаетесь к моим словам?
– Разумеется, любезная фрау, – сказал Пушкин. – Я сейчас же к нему поднимусь, с вашего позволения…
Он поклонился и вышел в прихожую, куда за ним следом тут же с неожиданным проворством прошмыгнул сыщик. Спросил нетерпеливо:
– Это тот, которого вы ищете?
– Трудно сказать, не видя воочию, – ответил Пушкин. – Описание вроде бы совпадает… Паспорт у него, говорите, прусский?
– Вот именно. Прусский подданный Генрих Майер, чиновник. Паспорт выписан в Пруссии, в Гогенау…
И бровью не поведя при упоминании этого города, Пушкин привычным движением расстегнул две пуговицы сюртука, чтобы легче было при нужде достать пистолеты, посмотрел вверх, на крутую лестницу из темного дерева. Решительно сказал:
– Я пойду один. Черного хода из его квартиры нет, так что улизнуть ему некуда. Ждите здесь со своими людьми.
Сыщик смотрел на него, определенно испытывая внутренние колебания. В потаенную сторону дела он был не посвящен, но именно поэтому, должно быть, испытывал непреодолимую потребность действовать – случается такое с людьми, вовлеченными в непонятную им игру.
Он спросил неуверенно:
– Может, не идти вам одному?
– Вы верите в нечистую силу, любезный? – усмехнулся Пушкин.
– Как вам сказать… Когда достаточно долго живешь на свете, привыкаешь ни от чего не отмахиваться, каким бы необычным ни казалось. И Прага, знаете ли, весьма своеобразный город…
– Вы мне нравитесь, – сказал Пушкин без улыбки. – Вы ухитрились ничего не сказать – и в то же время сказать слишком много. Похвальное качество, что до меня, я склонен ценить его в людях… Успокойтесь. Сейчас полдень, и мы с вами в сердце большого города, а не на каком-то заклятом кладбище, где и в самом деле может произойти все, что угодно. Если понадобитесь, я вас позову. Посмотрим, как там обстоит с постояльцем…
Он ободряюще кивнул сыщику и стал неторопливо подниматься по узкой крутой лестнице. Ненадолго остановился у бронзовой фигуры кота вышиной с локоть, восседавшей на перилах в том месте, где лестница делала поворот – бронза, хотя и исправно начищенная, выглядела очень старой, чеканка заметно стерлась, сгладилась от многолетнего старательного ухода. Неизвестно, что было на уме у строившего этот дом архитектора и какие у него были пристрастия, но Пушкин ничуть не удивился бы, окажись, что давным-давно ушедший из жизни зодчий обожал кошек, подобно кардиналу Ришелье: бронзовый кот на лестнице, лепное изображение кошачьей головы над входом, дверные ручки в виде кошачьих голов с кольцами в зубах, даже литые перила напоминают кошачьи лапки…
Оказавшись перед высокой массивной дверью – где в резном узоре опять-таки без малейших натяжек усматривались кошачьи головы, – он постучал решительно и громко. Не дождавшись какого бы то ни было результата, бесцеремонно забарабанил кулаком, словно прибывший на почтовую станцию нетерпеливый путник.
За дверью послышался лязг засова, она дрогнула, приоткрылась наружу буквально на ладонь, показалось бледное человеческое лицо – а в следующий миг Пушкин рванул на себя зажатое в кошачьих зубах широкое кольцо, распахнул дверь почти во всю ширь и, оттолкнув не успевшего ничего предпринять человека, вошел, прямо-таки ворвался в небольшую прихожую, конечно же сиявшую безукоризненной чистотой.
Убрав от пистолета руку, довольно неприязненно посмотрел на отпрянувшего к стене человека, совершенно одетого, только без сюртука и галстука, сказал холодно:
– Здравствуйте, любезный господин Ключарев… или, надо полагать, прусский подданный Генрих Майер из ничем особенно не примечательного города Гогенау? Не соблаговолите ли объяснить, с каких это пор вы заделались прусским подданным, будучи в то же время подданным российским?
Стоя посреди прихожей, он без всякой приязни смотрел на человека, обуреваемого самыми разнообразными чувствами – растрепанного, со всеми признаками долгой бессонницы на лице, такого бледного, словно он, подражая светским дамам, пил уксус чайными стаканами. Погоня, по крайней мере, была окончена – перед ним стоял доподлинный Ключарев, как бы он себя ни именовал здесь и какими бы фальшивыми паспортами с подорожными ни запасся.
– Быть не может, – воскликнул Ключарев истово. – Александр Сергеевич, вы ли это? Вы и не представляете, как я рад увидеть знакомое лицо…
– С какого же перепугу? – резко спросил Пушкин. Тот растерянно моргнул:
– Простите?
– Я не возьму в толк, господин Ключарев, отчего лицезрение моей скромной персоны доставляет вам столь явное удовольствие, – с нескрываемым сарказмом сказал Пушкин, озираясь. – Это нисколько не сочетается с той неприязнью, которую вы ко мне и моему спутнику проявили в Петербурге, когда мы явились поговорить с вами от лица службы. Не притворяйтесь, будто вы не понимаете, о чем я. Вы держались с откровенной враждебностью… а потом изволили пуститься в бега. Сейчас же вы смотрите на меня с таким радушием, словно я пришел вернуть вам карточный проигрыш тысяч эдак на полсотни серебром… Не объясните ли суть сих странных метаморфоз вашей прихотливой натуры?