Подводя итоги истекшего 1875 г., П. Л. Лавров в своем лондонском журнале «Вперед» так откликнулся на смерть Василия Курочкина: «Он не был в наших рядах, но он был одним из подготовителей русской мысли к восприятию социальной истины; он был один из честных борцов недавнего прошлого, и теперь, когда наше доброе слово не может уже повредить ему, мы заносим его имя с почетом на наши страницы, как имя одной из крупных сил отжившего периода, но сил задушенных и измельченных»[60]. Несколько раньше Н. К. Михайловский, сетуя на равнодушие русского интеллигентного общества 1870-х годов, писал в некрологе Курочкина: «Тридцать-сорок человек шло за гробом человека, который каких-нибудь пятнадцать лет тому назад был одним из самых популярных людей в России, журнала которого боялись, стихи которого выдержали не одно издание»[61].
Облик Василия Курочкина как человека, поэта и журналиста теснейшим образом связан с эпохой 1860-х годов. Незаурядный поэт, замечательный переводчик, редактор знаменитой «Искры», он играл весьма заметную роль в литературном и общественном движении этого времени.
Отец поэта, Степан Иванович Курочкин, был дворовым кн. В. А. Шаховской. С детских лет Степан Иванович «был употребляем… к письменным делам», а в 1813 г., когда ему уже шел тридцать второй год, Шаховская отпустила его вместе с женою и малолетним сыном на волю. С. И. Курочкин переехал из Нижегородской губернии в Петербург и поступил на государственную службу. Мало-помалу повышаясь в должности, он в 1822 г. получил чин коллежского асессора, который давал тогда потомственное дворянство[62].
Василий Степанович Курочкин родился 28 июля 1831 г. в Петербурге. Еще ребенком он лишился отца и воспитывался в доме своего отчима, полковника Е. Т. Готовцова (ум. в 1846 г.). Десяти лет Курочкина отдали в 1-й кадетский корпус, а в 1846 г. он перешел в другое военно-учебное заведение — Дворянский полк. Характер обучения в Дворянском полку, казарменная обстановка, палочная дисциплина, малограмотные педагоги подробно описаны в воспоминаниях одноклассника Курочкина, впоследствии известного географа и путешественника М. И. Венюкова. Были среди педагогов и некоторые исключения, например петрашевец Ф. Л. Ястржембский, читавший курс статистики (в нем излагались и общие основы политической экономии) и оказывавший благотворное, гуманное влияние на своих воспитанников.
М. И. Венюков писал: «Остроумный поэт, издатель „Искры“, Вас. Курочкин был моим одноклассником; в способностях его сомневаться трудно, за поведение упрекнуть было нельзя, потому что оно всегда было благородно, независимо-честно. Но вот эта-то честная независимость и некоторая небрежность в одежде и слабость по фронту заперли ему дорогу в мир горний. Начальство в лице скота Рышковского (ротного командира) преследовало бедного отрока-поэта и вместо того, чтобы содействовать развитию его таланта доставлением ему возможности читать лучшие произведения поэзии, мучило его мелкими придирками»[63].
В 1849 г., по окончании Дворянского полка, Курочкин был выпущен прапорщиком в гренадерский принца Вюртембергского полк. Не чувствуя никакого влечения к военной карьере, он тем не менее прослужил офицером гренадерского полка около четырех лет. Однажды, еще в самом начале службы, «во время следования баталиона… с Семеновского плаца после высочайшего смотра», он оставил его и уехал. Это заметил Николай I (а по другой версии — великий князь Михаил Павлович), и по его распоряжению молодого прапорщика отдали под суд. Курочкин был заключен на месяц в Петропавловскую крепость. Кроме того, по решению суда, «сие оштрафование считалось ему препятствием на права и преимущества по службе»[64]. Годы 1850–1852 Курочкин провел вместе с полком в Порхове и Старой Руссе. В 1852 г. он был произведен в подпоручики[65].
Военная муштра и полковой быт были Курочкину не по душе, начальство относилось к нему недоброжелательно, и он решил либо поступить для получения высшего образования в Военную академию, либо выйти в отставку. В академию он не попал и летом 1853 г., добившись отставки, определился канцелярским чиновником в департамент ревизии отчетов Главного управления путей сообщения и публичных зданий. Около двух лет Курочкин принужден был довольствоваться ничтожным жалованьем (четырнадцать рублей в месяц), затем был переведен на должность помощника контролера, но в 1857 г. навсегда бросил службу и всецело отдался литературной работе.
Интерес к литературе возник у Курочкина еще в раннем детстве: целые дни он проводил за чтением, а с десяти лет начал сочинять. Первые литературные опыты Курочкина — три комедии в стихах — были написаны под влиянием того, что он читал в «Библиотеке для чтения» и «Репертуаре и пантеоне», за которыми внимательно следил. В кадетском корпусе и Дворянском полку русскую словесность преподавал известный переводчик Иринарх Введенский — человек, близкий к передовым общественным кругам. Он заметил у своего ученика литературные способности и помогал ему советами. Курочкин (как и его товарищ по Дворянскому полку Д. Д. Минаев) принял активное участие в выпуске рукописного журнала. Их однокашник А. М. Миклашевский рассказывает в своих воспоминаниях: «В одну из лекций Введенского мы поднесли ему довольно объемистую тетрадь, величиною в лист писчей бумаги… На первой странице сияли стихи В. С. Курочкина, потом какой-то рассказ в прозе Д. Д. Минаева, и, наконец, критический отдел был мой… конечно, на второй уже месяц журнал не вышел за недостатком материала»[66]. Детские и юношеские произведения Курочкина, за немногими исключениями, до нас не дошли. Но, по свидетельству Миклашевского, еще в годы учения в Дворянском полку он начал переводить Беранже[67]. В эти же годы обнаружилось у него и влечение к сатире (сатира на эконома Дворянского полка; несколько позже — «Путешествие хромого беса из Парижа в Старую Руссу»).
Курочкин впервые выступил в печати (если не считать стихотворения к юбилею великого князя Михаила Павловича, написанного в 1848 г. для избавления товарищей от суровых наказаний и тогда же напечатанного в «Журнале для чтения воспитанникам военно-учебных заведений») в 1850 г., в октябрьской книжке «Сына отечества». С редакцией этого журнала Курочкина связал его старший брат Николай. Принесенное Курочкиным стихотворение «Мы рано стали жить, игривыми мечтами…» было забраковано одним из руководителей «Сына отечества», третьестепенным беллетристом П. Р. Фурманом, который заявил: «…это какая-то философия и сентиментальные признания» — и посоветовал ему написать «что-нибудь в русском духе, захватывающее, а если он в состоянии, то еще лучше попробовать написать повесть»[68]. Курочкин написал тогда стихотворение «Русская езда» и наивную повесть «Незваное чувство», для которой использовал рассказ одного своего знакомого. Обе эти вещи и появились на страницах «Сына отечества». Приведенный эпизод характерен в том отношении, что, осуждая попытку Курочкина выразить настроения современного человека, не удовлетворенного окружающей действительностью, подавленного моральной обстановкой «мрачного семилетия», Фурман толкал его к давно изжитым романтическим штампам и внешнему псевдопатриотизму.
Вторая повесть Курочкина — «Жильцы маленького домика», напечатанная в «Сыне отечества» под псевдонимом «В. Арлекинов» (1851, № 1), представляет собою гораздо более интересное и зрелое произведение. Она написана в духе «натуральной школы» и свидетельствует о наблюдательности и гуманистических тенденциях ее автора, его сочувственном отношении к судьбе маленьких, забитых людей. Вместе с братом Курочкин перевел много песен и баллад из сборника К. Мармье «Chants populaires du Nord» («Песни северных народов»), а также ряд комедий А. Мюссе, пользовавшихся в те годы в России популярностью; одну из них — «Каприз» — они напечатали в 1850 г. в том же «Сыне отечества».
Через год по материальным соображениям Курочкин оставил этот журнал и стал сотрудничать в «Пантеоне», где переводил рассказы для «Смеси». Временами, испытывая острую нужду, он принужден был писать и по заказу «книжников, торговавших на ларях под Пассажем»[69]. Курочкин писал также для театра. Некоторые его водевили («Сюрприз» — 1854; написанный вместе с Н. Круглополевым «Между нами, господа!» — 1853) шли на сцене. Водевиль «Вертящиеся столы», в котором была высмеяна начинавшая распространяться в русском обществе страсть к спиритизму, на сцену не попал.
Курочкин долго не мог найти свое настоящее призвание. Так, в начале 1850-х годов он писал большой роман «Увлечение», который ему нигде не удалось пристроить. Как и большая часть первых опытов Курочкина, рукопись романа до нас не дошла.
В эти же годы Курочкин много работал над переводом «Мизантропа» Мольера, возлагая на него большие надежды. Поэт думал напечатать его в «Библиотеке для чтения», но А. В. Старчевский предложил за перевод мизерный гонорар. Тогда Курочкин послал первый акт комедии в «Современник» на имя И. И. Панаева, присоединив несколько оригинальных стихотворений.
Летом 1854 г. три стихотворения Курочкина появились в «Литературном ералаше» «Современника» с несколькими сопроводительными словами о приславшем стихи молодом, подающем надежды поэте «г-не К-не». «Едва ли что-нибудь нужно говорить в похвалу приведенным стихотворениям… — писал „Современник“. — Г-ну К-ну двадцать два года. Мы советовали и советуем ему продолжать свои опыты, не спешить писать и печатать и стараться развить свой литературный вкус, несовершенство которого много повредило некоторым его стихотворениям, здесь не помещенным»[70]. Такой способ опубликования его стихотворений огорчил Курочкина.
В 1855 г. по совету друзей Курочкин снова вернулся к переводам из Беранже. Он исправил один из давних переводов — «Старый капрал» — и отдал его в «Отечественные записки», но редакции журнала перевод не понравился. Другой, тоже старый, перевод («Весна и осень») Курочкин отдал в «Библиотеку для чтения», где он вскоре и появился. С этих пор в писательской судьбе Курочкина наступил явный перелом. Он постепенно приобретал все более широкие литературные связи и стал систематически печататься сначала в «Библиотеке для чтения», затем в реформированном «Сыне отечества» А. В. Старчевского, «Отечественных записках», «Русском вестнике» и целом ряде других периодических изданий, выступая и как оригинальный поэт и — преимущественно — как переводчик. Больше всего в эти годы Курочкин был связан с «Библиотекой для чтения» и «Сыном отечества», где печатал не только стихотворения, но и обзоры журналов, хронику иностранной литературы и жизни и пр. В 1857–1858 гг. Курочкин помещал время от времени фельетонные обозрения «Петербургская летопись» в газете «С.-Петербургские ведомости». Один его перевод (из Мюссе) появился в «Современнике».
В середине 1850-х годов Курочкин выступает уже как вполне сложившийся и своеобразный поэт. «Несколько переводов из Беранже, — читаем в воспоминаниях П. И. Пашино, — разом обратили на него внимание всего общества: они были до того рельефны и звучали таким естественным юмором, что сейчас же клались на ноты и распродавались в бесчисленном количестве экземпляров. Конечно, выгоды от продажи оставались в карманах спекуляторов и приносили самую ничтожную пользу переводчику»[71]. В 1858 г. Курочкин издал свои переводы из Беранже отдельной книгой, и с этих пор его имя приобрело широкую известность. Курочкин переводил любимого поэта в течение всей своей жизни и, неоднократно переиздавая книгу, каждый раз дополнял ее все новыми вещами.
Уже раннее творчество Курочкина характеризуется отчетливо выраженными антикрепостническими настроениями и демократическими симпатиями. Достаточно указать, например, на резко антикрепостническое стихотворение «Рассказ няни», стихотворение «Ни в мать, ни в отца», где с большой симпатией говорится о демократических стремлениях «молодого поколения», восстающего против традиций «отцов», стихотворения «Счастливец» и «Общий знакомый», в которых высмеиваются пошлость, пустота, эгоизм господствующих классов. К середине 1850-х годов относится стихотворение Курочкина «Двуглавый орел», направленное против самодержавия как основного источника всех зол русской жизни. Оно не могло быть, естественно, напечатано в России и появилось в 1857 г. в «Голосах из России» Герцена. О тех же настроениях и симпатиях Курочкина свидетельствуют и его переводы из Беранже.
О популярности Курочкина в эти годы говорят хотя бы такие факты. Через несколько месяцев после появления в печати стихотворения «Общий знакомый» в стихотворении В. Г. Бенедиктова «Посещение»[72] «сын Курочкина милый — Вечно милый Петр Ильич» упоминается как персонаж, хорошо известный читателям; вскоре после опубликования стихотворения «Счастливец» рефрен его цитирует Н. Г. Помяловский в первом своем напечатанном произведении — рассказе «Вукол»[73]; несколько стихотворений Курочкина с весьма похвальными отзывами о них переписывает в дневник Т. Г. Шевченко; уже в 1858 г. стихи и переводы Курочкина вошли в «Сборник лучших произведений русской поэзии», изданный Н. Ф. Щербиной.
С конца 1850-х годов жизнь и поэтическая деятельность Курочкина неразрывно связаны с журналом «Искра», в котором его талант поэта-сатирика проявился с наибольшей силой и глубиной.
Человек молодой, веселый, общительный и к тому же прирожденный редактор, Курочкин стал душою «Искры». Многие с благодарностью вспоминали о его помощи, добрых советах, тактичных, товарищеских отношениях с сотрудниками. «В В. С. Курочкине я встретил добродушного и милого редактора, — писал H. М. Ядринцев, — никакого генеральства в нем не было. Я часто проводил у него редакционные утра и слушал весьма дельные разговоры и пользовался советами и замечаниями… Это был знаток литературы, замечательно образованный человек и деятель с неуклонно честными убеждениями. Я помню „Искру“ и в хорошие и в дурные времена. Несмотря на то что дела „Искры“ под конец шли плохо, В. С. Курочкин делился с сотрудниками последним»[74]. Курочкин жил исключительно литературно-общественными интересами. Журнал был для него не коммерческим предприятием, а любимым детищем, которому он отдавал всю свою энергию и незаурядное дарование. «У покойного был и крупный талант и крупные силы, — писал другой современник, — и если он не создал крупного литературного произведения, зато он создал крупное литературное направление. Ради своей цели он отказался от более заманчивой славы. Он не разменялся на мелочи, как говорили о нем другие, — он, напротив, понял, что только беглыми и меткими заметками, смелыми и честными обличениями, остроумными набросками можно сделать то дело, которое он сделал. Это не автор мелких статей „Искры“, это — автор ее направления»[75]. Пусть не со всем в приведенных выше словах можно согласиться, но последнее утверждение очень точно передает роль Курочкина в «Искре». Курочкин обладал блестящими организаторскими способностями. По словам Н. К. Михайловского, он «топил свой талант» в журнальной работе; «здесь давал мысль, предоставляя выработку формы другим, там брал на себя только форму, и я думаю, что весьма трудно было бы определить, что именно принадлежало в „Искре“ Курочкину и что другим. Он и создавал, и вербовал солдат, и сам исполнял невидную солдатскую работу… Он вполне отвечал своему собственному идеалу газетного человека… Газетным человеком он называл такого, который может схватить на лету какой-нибудь даже мелкий факт текущей жизни и придать ему общее, типическое освещение»[76].
Первые несколько лет Курочкин редактировал «Искру» совместно с Н. А. Степановым, а с 1865 г., когда Степанов начал издавать другой сатирический журнал, «Будильник», — один. Курочкин был не только редактором, но и одним из самых активных сотрудников журнала. В течение пятнадцати лет он печатал в нем все свои стихотворения, переводы, фельетоны, статьи, лишь изредка отдавая их в другие журналы. Отдельные его произведения появились в «Иллюстрации» в то время, когда ее редактировал H. С. Курочкин (1861–1862), в «Веке», когда он перешел в руки писательской артели, членами которой были оба брата (1862), в «Современнике» (1864), «Неделе» (1868), «Отечественных записках» Некрасова. В «Отечественных записках» кроме переводов он поместил под псевдонимом «Сверхштатный рецензент» несколько театральных обзоров. В 1871 г. Курочкин был приглашен редактировать «Азиятский вестник». Он сговорился с рядом видных публицистов радикального лагеря и решил сделать его живым, боевым журналом. Однако удалось выпустить только один номер (1872, кн. 1), после чего журнал был прекращен.
В 1866 г. поэт предпринял издание своих стихотворений, но выпустил лишь первый том, где были собраны его переводы. Кроме «Песен» Беранже и «Мизантропа» Мольера Курочкин перевел также ряд произведений Вольтера, Грессе, Виньи, Мюссе, Барбье, Надо, Гюго, Шиллера, Бёрнса и др. Однако многие из этих переводов относятся к более поздним годам и не попали поэтому ни в издание 1866 г., ни в двухтомное собрание стихотворений Курочкина, вышедшее в 1869 г. В него вошли также далеко не все оригинальные стихотворения Курочкина.
Отдельными книжками были изданы две переделанные им для Александрийского театра французские оперетты: «Фауст наизнанку» («Le petit Faust», 1869) и «Дочь рынка» («La fille de m-me Angot», 1875). Другие переведенные и переделанные им оперетты и комедии («Дворников, Шиповников и компания», «Прежде смерти не умрешь», «Разбойники» и др.) ставились на сцене, но изданы не были; большинство из них сохранилось в рукописи. Эта часть литературного наследия Курочкина представляет наименьший интерес. Курочкин нередко обращался к театру просто ради заработка и принужден был считаться со вкусами театральной публики. Однако даже в «Фаусте наизнанку», «Дочери рынка» и других есть ряд политически острых откликов на злобу дня, которые встречали иногда цензурные препятствия[77].
В 1860-х годах — и особенно в первую их половину — Курочкин, по свидетельству современников, приобрел широкую популярность. «Стихи Курочкина, — вспоминает один из них, — твердила на память вся читающая Русь». Как редактор «Искры», «он считался деятелем, имя которого упоминалось сейчас же за именами столпов „Современника“… Если бы могли заговорить Глеб Иванович Успенский, Помяловский и другие люди 60-х годов, они сказали бы, как сильно было на них влияние этого человека»[78].
С самого начала 1860-х годов Курочкин был тесно связан с революционными кругами и революционным движением.
В мае 1861 г. он отправился за границу. Подробности этой поездки нам неизвестны, но кое о чем можно все же догадываться. Через несколько лет на вопрос следственной комиссии по делу Каракозова Курочкин ответил, что он в течение трех месяцев жил в Германии, Франции, Англии и Швейцарии[79]. Артур Бенни на допросе в III Отделении в 1863 г. показал, между прочим, что он познакомился с Курочкиным до своего возвращения в Россию — еще в Лондоне. Бенни вернулся в Россию летом 1861 г.; незадолго до этого он и был как раз в Лондоне; тогда, следовательно, и состоялось их знакомство[80].
Отвечая следственной комиссии, Курочкин, разумеется, хотел убедить ее, что, находясь за границей, он никаких предосудительных знакомств не заводил и ни с кем в переписке не был. Однако трудно себе представить, чтобы такой человек, как Курочкин, не использовал своего пребывания в Лондоне для того, чтобы повидать Герцена и Огарева. В пользу такого предположения говорит и самое знакомство с Бенни, близким к герценовскому окружению, — естественнее всего предположить, что они познакомились именно у Герцена. Да и вообще «быть в Лондоне и не видать Герцена в 50-х и в начале 60-х годов было, по словам современника, то же, что быть в Риме и не видеть папы»[81]. Но есть и еще один довод, делающий предположение о посещении Курочкиным Герцена почти бесспорным. В конце июня 1861 г. в «Искре», под псевдонимом «Н. Огурчиков», был напечатан фельетон Герцена «Из воспоминаний об Англии». Вероятнее всего, Курочкин получил его непосредственно у Герцена во время своего пребывания в Лондоне.
Этим, конечно, не разрешается вопрос о цели и характере поездки Курочкина в Лондон, но возможно, что он поехал туда специально для того, чтобы повидаться с Герценом и Огаревым и поговорить с ними о путях и задачах революционного движения в России. 1 июля 1861 г. в «Колоколе» появилась статья Огарева «Что нужно народу?». Она была написана при участии H. Н. Обручева — впоследствии одного из руководителей «Земли и воли» — и рассматривалась как программа будущей революционной организации. В это именно время был в Лондоне Курочкин. Есть основания думать, что он был участником разговоров, связанных с этим кругом вопросов, — ведь очень скоро после этого, осенью 1861 г., Курочкин вступил в члены тайного общества, принявшего позже название «Земля и воля», а уже весной 1862 г. был одним из пяти членов (Н. А. и А. А. Серно-Соловьевичи, А. А. Слепцов, H. Н. Обручев и он) ее центрального комитета[82]. Осенью 1861 г., после освобождения из-под ареста за речь, произнесенную им на панихиде по убитым в селе Бездна крестьянам, известный историк А. П. Щапов сообщил своему казанскому знакомому: «Из литературных бесед мне особенно нравятся беседы у Курочкина; ближе к делу. Знакомство мое с Курочкиным запечатлевается подарком мне отличного портрета Искандера»[83].
«Земля и воля» была самой крупной революционной организацией 1860-х годов. Исходя из твердой уверенности в неизбежности всероссийского крестьянского восстания, она стремилась объединить все революционные силы, чтобы в нужный момент стать во главе движения и привести его к победе. «Земля и воля» была связана как с Герценом и Огаревым, так и с Чернышевским; ее руководители не раз обращались к ним за советами и указаниями. «Земля и воля» вела большую революционную работу — притом не только в столицах, но и в провинции, посылая туда своих членов для пропаганды и привлечения новых сил; в ряде провинциальных городов она имела отделения. Члены «Земли и воли» вели деятельную пропаганду в деревне, в войсках и даже на фабриках. «Земля и воля» была связана — и накануне восстания 1863 г., и во время его — с польскими революционными кругами. Наконец, она выпустила ряд прокламаций.
Курочкин, как член центрального комитета, не мог, разумеется, не принимать участия во всей этой работе. В агентурном донесении, полученном петербургским обер-полицмейстером И. В. Анненковым в апреле 1863 г., позиция Курочкина в «Земле и воле» охарактеризована как «крайняя». Здесь читаем: «Курочкин отправил письмо в Лондон. Он жалуется русскому комитету в Лондоне на петербургский комитет и на главную Земскую думу за то, что они, во 1-х, действуют чрезвычайно медленно, во 2-х, за то, что петербургский комитет не стал весеннюю прокламацию распространять в Петербурге, дабы отклонить тень подозрения, что она печаталась здесь, и, в 3-х, за то, что великорусская партия мешает и сдерживает крайнюю партию» [84].
Еще в 1862 г. Курочкиным начинают усиленно интересоваться полицейские органы. В марте этого года у него был произведен обыск в связи с напечатанием и распространением портрета М. Л. Михайлова, на котором он изображен в тот момент, когда его заковывают в кандалы в Петропавловской крепости; согласно донесениям агента III Отделения, портрет этот нарисовал М. О. Микешин, «а Курочкин продавал в Шах-Клубе, но это пока еще трудно доказать»[85]. За ним было установлено секретное наблюдение — до нас дошли два донесения агента III Отделения, относящиеся к лету 1862 г. В одном из них, за несколько дней до ареста Чернышевского, Курочкин был охарактеризован как его «большой приятель»[86]. В следующем, 1863 г. у Курочкина снова сделали обыск. И. В. Анненков в своем отношении к управляющему III Отделением А. Л. Потапову, перечисляя лиц, которые в последнее время «наиболее обращали на себя внимание вредным направлением», первым назвал «редактора и издателя газеты „Искра“ Курочкина». Непосредственной причиной обыска были полученные Анненковым сведения, что выпущенная «Землей и волей» прокламация «Свобода» (№ 2) «положительно исходит из кружка Благосветлова и Василия Курочкина» и что «готовится новое воззвание, которое должно появиться в первых числах августа». В типографии Г. Е. Благосветлова, книжном магазине П. А. Гайдебурова и редакции «Искры» должна была, по его предположению, «сосредоточиваться главная деятельность тайных обществ». В отобранных у Курочкина бумагах не оказалось ничего особенно предосудительного, и никаких последствий для него обыск не имел[87].
С октября 1865 г. Курочкин, как и ряд других писателей революционного лагеря и представителей демократической интеллигенции, «по поводу заявления… учения своего о нигилизме», был отдан под постоянный и «бдительный» негласный надзор полиции[88]. Разумеется, Курочкин возбуждал особый интерес властей предержащих и своими связями с революционными кругами, и как редактор вызывавшей их злобу и негодование «Искры».
После каракозовского выстрела Курочкин был арестован и просидел в Петропавловской крепости свыше двух месяцев. Сподвижник назначенного председателем следственной комиссии М. Н. Муравьева П. А. Черевин, вспоминая о 1866 г., писал, что Муравьев «в лице Чернышевского, Некрасова, Курочкиных и др. объявил войну литературе, ставшей на ложном пути»[89]. Весьма показательно, что братья Курочкины названы рядом с Некрасовым и Чернышевским как наиболее заметные и опасные для самодержавия революционные писатели и журналисты. Полицейский надзор был снят с Курочкина только в 1874 г., через год после прекращения «Искры» и за год до его смерти.
Работа в обстановке непрерывных цензурных преследований, при твердом решении не сдавать революционных позиций, подтачивала силы. С начала 1870-х годов бороться с цензурой стало невмоготу. Вспоминая о своей встрече с Курочкиным в 1871 г., после шестилетнего перерыва, П. Д. Боборыкин писал: «Я помнил его еще очень свежим, с мягкими блестящими глазами и благообразной бородой, с некоторым изяществом в туалете и с той особенной бойкой посадкой, какую тогда, т. е. в начале шестидесятых годов, имели люди, веровавшие в свою прогрессивную звезду. А тут мне пожимал руку человек уже далеко не свежий, с сильной проседью, с тревожным взглядом, с несколько осунувшимся лицом и слабым голосом, довольно небрежно одетый»[90].
В 1873 г. «Искра» была закрыта правительством. Для Курочкина это был тяжелый удар. После прекращения журнала, последние два года своей жизни, он «выглядел совсем надломленным человеком. В нем оставалась лишь тень того, что жило в нем во дни оны… В речах Курочкина и в его сухом отрывистом смехе звучала угрюмая, нехорошая нота. Он был рассеян, желчен, недоволен»[91]. Вместе с тем, по словам другого современника, «иногда он, оживясь, рассказывал про свою прежнюю жизнь, про блестящую пору „Искры“, про писателей, которых он знавал. С большою любовью и уважением вспоминал он про Т. Г. Шевченко, с которым сблизился в 1860 г., и про Добролюбова. Об этих двух личностях он говорил мне с чисто юношеским восторгом и со сверкающими глазами. „Вот были люди! — восклицал он. — Ну где вы теперь таких найдете? …Перед памятью Добролюбова он благоговел“»[92].
Курочкину, который был в «Искре» полным хозяином, приходилось теперь, при сношениях с разными редакциями, переживать подчас тяжелые минуты. Когда он вскоре после прекращения «Искры» передал свой перевод поэмы А. Виньи «Гнев Самсона» в «Вестник Европы», А. Н. Пыпин предложил поэту напечатать его анонимно. Курочкин, как ни нуждался, ответил отказом: «Если Вы находите, что подпись моя в цензурном отношении неудобна, прошу Вас стихотворения этого вовсе не печатать»[93].После этого перевод был все же напечатан.
Курочкин дал несколько фельетонов в «Неделю» П. А. Гайдебурова и «Новое время» О. К. Нотовича, а затем — что было ему нелегко — принужден был, в значительной степени ради заработка, помещать еженедельные фельетоны в либеральных «Биржевых ведомостях» В. А. Полетики. Курочкин сумел, однако, сохранить независимость в чуждой ему по направлению газете; в его фельетонах нет слов, написанных под диктовку редактора; в них много злых и остроумных насмешек, ряд ярких стихотворений, но они свидетельствуют вместе с тем и о душевной усталости поэта, и о трудной обстановке, в которой ему приходилось работать. Некоторое время Курочкин заведовал также театральным отделом «Биржевых ведомостей». Говоря о сотрудничестве Курочкина в этой газете, необходимо вместе с тем отметить, что с ноября 1874 г. в ней одновременно с Курочкиным начали писать еще несколько сотрудников «Отечественных записок»: его брат Николай, Н. А. Демерт, А. М. Скабичевский, А. Н. Плещеев. Некрасов давно мечтал кроме журнала получить также газетную трибуну, но все попытки в этом направлении неизменно срывались[94]. Когда Полетика обратился к Некрасову с просьбой рекомендовать ему сотрудников, Некрасов решил использовать эту возможность. Он «послал» в «Биржевые ведомости» несколько видных писателей и публицистов с тем, что они негласно (выступая под псевдонимами) будут «проводить взгляды» «Отечественных записок» в «Биржевых ведомостях»[95]. И эта попытка не увенчалась успехом, однако в свете указанных фактов сотрудничество Курочкина в «Биржевых ведомостях» приобретает особый смысл.
В последние годы жизни, несмотря на тяжелые условия существования, Курочкин создал ряд острых сатирических пьес «на манер простонародных марионеток, писанных простонародным размером стиха на различные общественные темы»[96]. К сожалению, до нас дошла лишь одна из них — «Принц Лутоня» (переделка «Le roi Babolein» М. Монье), но и она была напечатана уже после смерти поэта с цензурными искажениями.
Умер Курочкин еще не старым человеком, на сорок пятом году жизни, 15 августа 1875 г. от слишком большой дозы морфия, впрыснутой ему врачом. До конца своих дней Курочкин жил интересами литературы и продолжал мечтать о новом сатирическом журнале. Незадолго до своей смерти он развивал своим знакомым один из таких планов[97].
Мы рано стали жить, игривыми мечтами
Действительную жизнь наивно заменив;
Наш вкус, взлелеянный волшебными плодами,
Отбросил зрелые плоды, едва вкусив.
Мы в ранней юности взлелеяли опасный
Людей и общества тщеславный идеал;
Мы сжились сердцем с ним, как с женщиной прекрасной;
Он жажду подвигов и славы в нас вселял.
Он выкинул вдали обманчивое знамя,
Он ложным светом нам сулил счастливый день;
Как мошки мелкие, мы бросились на пламя,
Как дети глупые, свою ловили тень…
Слезами и тоской мы жизни заплатили
За светлые мечты, за вдохновенный взгляд,
За всё, в чем прежде мы смысл жизни находили,
В чем нынче видим мы сомнений грустный ряд…
Жизнь сбросила для нас воскресные наряды,
Мечты о счастии заботами сменя…
Так блеск задумчивый и трепетный лампады
Бледнеет перед светом дня.
Твой отец нажил честным трудом
Сотни тысяч и каменный дом;
Облачась в дорогой кашемир,
Твоя мать презирает весь мир;
Как же ты — это трудно понять —
Ни в отца уродилась, ни в мать?
Мать — охотница девок посечь,
А отец — подчиненных распечь;
Ты — со всеми на свете равна,
С молодежью блестящей скучна,
Не умеешь прельщать, занимать.
Ни в отца уродилась, ни в мать!
Из столицы отец ни ногой;
Мать в Париж уезжает весной;
А тебя от туманных небес
Манит в горы, да в степи, да в лес…
Целый день ты готова блуждать…
Ни в отца уродилась, ни в мать!
Мать готовит тебя богачу,
А отцу крупный чин по плечу —
Чтоб крестов было больше да лент;
А с тобою — какой-то студент…
Душу рада ему ты отдать…
Ни в отца уродилась, ни в мать!
Не сулит тебе брачный венец
Шумной жизни, какую отец
За любовь твоей матери дал.
Разобьется и твой идеал…
Эх! уж лучше, чтоб горя не знать,
Уродиться в отца или в мать!
«Няня, любила ли ты?»
— «Я, что ли, барышня? Что вам?»
— «Как что?.. Страданья… мечты…»
— «Не оскорбить бы вас словом.
Нашей сестры разговор
Всё из простых, значит, слов…
Нам и любовь не в любовь,
Нам и позор не в позор!
Друг нужен по сердцу вам;
Нам и друзей-то не надо:
Барин обделает сам —
Мы ведь послушное стадо.
Наш был на это здоров…
Тут был и мне приговор…
Нам и любовь не в любовь,
Нам и позор не в позор!
После… племянник ли… сын…
Это уж дело не наше —
Только прямой господин —
Верите ль: солнышка краше.
Тоже господская кровь…
Лют был до наших сестер…
Нам и любовь не в любовь,
Нам и позор не в позор!
Раньше… да что вспоминать!
Было как будто похоже,
Вот как в романах читать
Сами изволите тоже.
Только уж много годов
Парень в солдатах с тех пор…
Нам и любовь не в любовь,
Нам и позор не в позор!
Там и пошла, и пошла…
Всё и со мной, как с другими…
Ноне спасаюсь от зла
Только летами своими,
Что у старухи и кровь
Похолодела и взор…
Нам и любовь не в любовь,
Нам и позор не в позор!
Барышня, скучен рассказ?
Вот и теперь подрастает
Девушка… девка для вас…
А уж господ соблазняет…
Черные косы да бровь
Сгубят красавицу скоро…
Господи! Дай ей любовь
И огради от позора!»
Как в наши лучшие года
Мы пролетаем без участья
Помимо истинного счастья!
Мы молоды, душа горда…
Как в нас заносчивости много!
Пред нами светлая дорога…
Проходят лучшие года!
Проходят лучшие года —
Мы всё идем дорогой ложной,
Вслед за мечтою невозможной,
Идем неведомо куда…
Но вот овраг — вот мы споткнулись…
Кругом стемнело… Оглянулись —
Нигде ни звука, ни следа!
Нигде ни звука, ни следа,
Ни светлых дней, ни сожаленья,
На сердце тяжесть оскорбленья
И одиночество стыда.
Для утомительной дороги
Нет силы… Подкосились ноги…
Погасла дальная звезда!
Погасла дальная звезда!
Пора, пора душой смириться!
Над жизнью нечего глумиться,
Вкусив от горького плода,—
Или с бессильем старой девы
Твердить упорно: где вы, где вы,
Вотще минувшие года!
Вотще минувшие года
Не лучше ль справить честной тризной?
Не оскверним же укоризной
Господень мир — и никогда
С бессильной злобой оскорбленных
Не осмеем четы влюбленных,
Влюбленных в лучшие года!
Не высок, ни толст, ни тонок,
Холост, средних лет,
Взгляд приятен, голос звонок,
Хорошо одет;
Без запинки, где придется,
Всюду порет дичь —
И поэтому зовется:
Милый Петр Ильич!
Молодое поколенье
С жаром говорит,
Что брать взятки — преступленье,
Совесть не велит;
Он сейчас: «Уж как угодно,
Взятки — сущий бич!»
Ах! какой он благородный,
Милый Петр Ильич!
Старичков остаток злобный,
Чуя зло везде,
Образ мыслей неподобный
Видит в бороде;
Он сейчас: «На барабане
Всех бы их остричь!»
Старички-то и в тумане…
Милый Петр Ильич!
С дамами глядит амуром
В цветнике из роз;
Допотопным каламбуром
Насмешит до слез;
Губки сжав, в альбомы пишет
Сладенькую дичь —
И из уст прелестных слышит:
Милый Петр Ильич!
Там старушки о болонках
Мелют, о дровах,
Приживалках, компаньонках,
Крепостных людях…
Он и к этим разговорам
Приплетает дичь;
А старушки дружным хором:
Милый Петр Ильич!
С сановитыми тузами
Мастер говорить
И умильными глазами
Случай уловить.
Своему призванью верный,
Ведь сумел достичь
Аттестации: примерный,
Милый Петр Ильич!
Польки пляшет до упада,
В картах черту брат;
И хозяйка очень рада,
И хозяин рад.
Уж его не разбирают,
Не хотят постичь,
А до гроба величают:
Милый Петр Ильич!
Расстались гордо мы; ни словом, ни слезою
Я грусти признака тебе не подала.
Мы разошлись навек… но если бы с тобою
Я встретиться могла!
Без слез, без жалоб я склонилась пред судьбою.
Не знаю: сделав мне так много в жизни зла,
Любил ли ты меня… но если бы с тобою
Я встретиться могла!
Я нашел, друзья, нашел,
Кто виновник бестолковый
Наших бедствий, наших зол.
Виноват во всем гербовый,
Двуязычный, двуголовый,
Всероссийский наш орел.
Я сошлюсь на народное слово,
На великую мудрость веков:
Двуголовье — эмблема, основа
Всех убийц, идиотов, воров.
Не вступая и в споры с глупцами,
При смущающих душу речах,
Сколько раз говорили вы сами:
«Да никак ты о двух головах!»
Я нашел, друзья, нашел,
Кто виновник бестолковый
Наших бедствий, наших зол.
Виноват во всем гербовый,
Двуязычный, двуголовый,
Всероссийский наш орел.
Оттого мы несчастливы, братья,
Оттого мы и горькую пьем,
Что у нас каждый штоф за печатью
Заклеймен двуголовым орлом.
Наш брат русский — уж если напьется,
Нет ни связи, ни смысла в речах;
То целуется он, то дерется —
Оттого что о двух головах.
Я нашел, друзья, нашел,
Кто виновник бестолковый
Наших бедствий, наших зол.
Виноват во всем гербовый,
Двуязычный, двуголовый,
Всероссийский наш орел.
Взятки — свойство гражданского мира,
Ведь у наших чиновных ребят
На обоих бортах вицмундира
По шести двуголовых орлят.
Ну! и спит идиот безголовый
Пред зерцалом, внушающим страх,—
А уж грабит, так грабит здорово
Наш чиновник о двух головах.
Я нашел, друзья, нашел,
Кто виновник бестолковый
Наших бедствий, наших зол.
Виноват во всем гербовый,
Двуязычный, двуголовый,
Всероссийский наш орел.
Правды нет оттого в русском мире,
Недосмотры везде оттого,
Что всевидящих глаз в нем четыре,
Да не видят они ничего;
Оттого мы к шпионству привычны,
Оттого мы храбры на словах,
Что мы все, господа, двуязычны,
Как орел наш о двух головах.
Я нашел, друзья, нашел,
Кто виновник бестолковый
Наших бедствий, наших зол.
Виноват во всем гербовый,
Двуязычный, двуголовый,
Всероссийский наш орел.
Розовый, свежий, дородный,
Юный, веселый всегда,
Разума даже следа
Нет в голове благородной,
Ходит там ветер сквозной…
Экой счастливец какой!
Долго не думая, смело,
В доброе время и час,
Вздумал — и сделал как раз
Самое скверное дело,
Не возмутившись душой…
Экой счастливец какой!
С голоду гибнут крестьяне…
Пусть погибает весь свет!
Вот он на званый обед
Выехал: сани не сани!
Конь, что за конь вороной!
Экой счастливец какой!
Женщину встретит — под шляпку
Взглянет, тряхнет кошельком
И, насладившись цветком,
Бросит, как старую тряпку,—
И уж подъехал к другой…
Экой счастливец какой!
Рыщет себе беззаботно,
Не о чем, благо, тужить…
В службу предложат вступить —
Вступит и в службу охотно.
Будет сановник большой…
Экой счастливец какой!
Розовый, свежий, дородный,
Труд и несчастный расчет
Подлым мещанством зовет…
Враг всякой мысли свободной,
Чувства и речи родной…
Экой счастливец какой!
Годы пройдут, словно день, словно час;
Много людей промелькнет мимо нас.
Дети займут положение в свете,
И старики поглупеют, как дети.
Мы поглупеем, как все, в свой черед,
А уж любовь не придет, не придет!
Нет, уж любовь не придет!
В зрелых умом, скудных чувствами летах
Тьму новостей прочитаем в газетах:
Про наводненья, пожары, войну,
Про отнятую у горцев страну,
Скотский падеж и осушку болот —
А уж любовь не придет, не придет!
Нет, уж любовь не придет!
Будем, как все люди добрые, жить;
Будем влюбляться, не будем любить —
Ты продашь сердце для партии громкой,
С горя и я заведусь экономкой…
Та старика под венец поведет…
А уж любовь не придет, не придет!
Нет, уж любовь не придет!
Первой любви не сотрется печать.
Будем друг друга всю жизнь вспоминать;
Общие сны будут сниться обоим;
Разум обманем и сердце закроем —
Но о прошедшем тоска не умрет,
И уж любовь не придет, не придет —
Нет, уж любовь не придет!
Зачем Париж в смятении опять?
На площадях и улицах солдаты,
Народных волн не может взор обнять…
Кому спешат последний долг воздать?
Чей это гроб и катафалк богатый?
Тревожный слух в Париже пролетел:
Угас поэт — народ осиротел.
Великая скатилася звезда,
Светившая полвека кротким светом
Над алтарем страданья и труда;
Простой народ простился навсегда
С своим родным учителем-поэтом,
Воспевшим блеск его великих дел.
Угас поэт — народ осиротел.
Зачем пальба и колокольный звон,
Мундиры войск и ризы духовенства,
Торжественность тщеславных похорон
Тому, кто жил так искренно, как он,
Певцом любви, свободы и раве́нства,
Несчастным льстил, но с сильными был смел?
Угас поэт — народ осиротел.
Зачем певцу напрасный фимиам,
Дым пороха в невыносимом громе —
Дым, дорогой тщеславным богачам,—
Зачем ему? Когда бог добрых сам,
Благословив младенца на соломе,
Не быть ничем поэту повелел?
Угас поэт — народ осиротел.
Народ всех стран — страдание, и труд,
И сладких слез над песнями отрада
Громчей пальбы к бессмертию зовут!
И в них, поэт, тебе верховный суд —
Великому великая награда,
Когда поэт песнь лебедя пропел —
И, внемля ей, народ осиротел[98].
Песни, что ли, вы хотите?
Песня будет не нова…
Но для музыки возьмите:
В ней слова, слова, слова.
Обвинять ли наше племя,
Иль обычай так силен,
Что поем мы в наше время
Песню дедовских времен?
Жил чиновник небогатый.
Просто жил, как бог велел,—
И, посты хранивши свято,
Тысяч сто нажить умел.
Но по злобному навету
Вдруг от места отрешен…
Да когда ж мы кончим эту
Песню дедовских времен?
Мой сосед в своем именьи
Вздумал школы заводить;
Сам вмешался в управленье,
Думал бедных облегчить…
И пошла молва по свету,
Что приятель поврежден.
Да когда ж мы кончим эту
Песню дедовских времен?
Сам не знаю — петь ли дальше…
Я красавицу знавал:
Захотелось в генеральши —
И нашелся генерал.
В этом смысла даже нету.
Был другой в нее влюблен…
Да когда ж мы кончим эту
Песню дедовских времен?
Песню старую от века,
Как языческий кумир,—
Где превыше человека
Ставят шпоры и мундир,
Где уму простора нету,
Где бессмысленный силен…
Да когда ж мы кончим эту
Песню дедовских времен?
Да когда ж споем другую?
Разве нету голосов?
И не стыдно ль дрянь такую
Петь уж несколько веков?
Или спать, сложивши руки,
При движении племен,
Богатырским сном под звуки
Песни дедовских времен?
Василий Васильевич, вот
Издания Генкеля томик,
Бессонных ночей моих плод —
Известности карточный домик.
Здесь молодость, слава, любовь,
Интрижки, Лизеты, Жаннеты,
Которых так любят поэты,
И Вакх, согревающий кровь;
Намеки раве́нства, свободы,
По коим ценсура прошла,
Горячее чувство природы
И — барышни тра-ла-ла-ла!
Здесь ненависть к дряни мишурной
И злоба без всяких прикрас
На всё, что во Франции дурно
И вчетверо хуже у нас;
В борьбе с нищетою и ленью
Здесь я, переводчик-поэт,
Стою за великою тенью
Лучом его славы согрет.
Покоряясь пред судьбою,
Поезжай — господь с тобою! —
К чуждым берегам.
Если счастье навернется —
Оставайся; не найдется —
Возвращайся к нам.
Разъезжай себе покорно
До Марсели, до Ливорно
И иной страны;
Покоряться воле неба
Ради крова, ради хлеба
Мы уж, брат, должны.
Полны гордого сознанья,
Скажем просто: до свиданья! —
Как придется там…
Обессмысленные звуки
Час торжественной разлуки
Не опошлят нам.
Мы словами жизнь не мерим,
Мы уж многому не верим,
Как в былые дни;
Но, исполнившись смиренья,
Помним светлые мгновенья —
Были же они!
Если были — будут снова;
Было б сердце к ним готово
Да свободен ум.
А тебе — и с полугоря —
Их навеет воздух с моря,
Моря вечный шум,
Солнце, бури, климат знойный,
Жизни трепет беспокойный,
Неумолчный гам…
Так чего ж? Махнув рукою,
Поезжай — господь с тобою! —
К чуждым берегам.
Что? стихов ты хочешь, что ли?
Услужить бы я готов;
Написал бы я для Коли,
Только вот беда: нет воли,
А без воли нет стихов.
В ваши будущие годы
Высоко для вас взойдет
Солнце красное свободы;
А про наши про невзгоды,
Про цензурные походы
Даже память пропадет.
Мы упали в рабской роли.
Коля! вспомни наши дни
В годы равенства и воли
И хоть добрым словом, что ли,
Старых братьев помяни.
Я не поэт — и, не связанный узами
С музами,
Не обольщаюсь ни лживой, ни правою
Славою.
Родине предан любовью безвестною,
Честною,
Не воспевая с певцами присяжными,
Важными
Злое и доброе, с равными шансами,
Стансами,
Я положил свое чувство сыновнее
Всё в нее.
Но не могу же я плакать от радости
С гадости,
Или искать красоту в безобразии
Азии,
Или курить в направлении заданном
Ладаном,
То есть — заигрывать с злом и невзгодами
Одами.
С рифмами лазить особого счастия
К власти я
Не нахожу — там какие бы ни были
Прибыли.
Рифмы мои ходят поступью твердою,
Гордою,
Располагаясь богатыми парами —
Барами!
Ну, не дадут мне за них в Академии
Премии,
Не приведут их в примерах пиитики
Критики:
«Нет ничего, мол, для „чтенья народного“
Годного,
Нет возносящего душу парения
Гения,
Нету воинственной, храброй и в старости,
Ярости
И ни одной для Петрушки и Васеньки
Басенки».
Что ж? Мне сама мать-природа оставила
Правила,
Чувством простым одарив одинаково
Всякого.
Если найдут книжку с песнями разными
Праздными
Добрые люди внимания стоящей —
Что еще?
Если ж я рифмой свободной и смелою
Сделаю,
Кроме того, впечатленье известное,
Честное,—
В нем и поэзия будет обильная,
Сильная
Тем, что не связана даже и с музами
Узами.
Старый хапуга, отъявленный плут
Отдан под суд;
Дело его, по решении строгом,
Пахнет острогом…
Но у хапуги, во-первых: жена
Очень умна;
А во-вторых — еще несколько дочек
……………………………………
(Несколько точек.)
Дочек наставила, как поступать,
Умная мать.
(Как говорят языком и глазами —
Знаете сами.)
Плачет и молится каждую ночь
Каждая дочь…
Ну, и нашелся заступник сиятельный
!
(Знак восклицательный.)
Старый хапуга оправдан судом,
Правда, с трудом;
Но уж уселся он в полной надежде,
Крепче, чем прежде.
Свет, говорят, не без добрых людей —
Правда, ей-ей!
Так и покончим, махнув сокрушительный
?
(Знак вопросительный.)
Человек я хорошего нрава —
Право!
Но нельзя же служить, как известно,
Честно.
Я вполне соглашаюсь, что взятки
Гадки;
Но семейство, большое к тому же,
Хуже.
Точно: можно ходить и в веригах —
В книгах…
А чтоб эдак-то бегать по свету —
Нету!
Рассуждают, награбивши много,
Строго:
Капитал-де от предков имели!
Все ли?
И меня ведь господь не обидел:
Видел,
Как и те, что статейки писали,—
Брали.
Так за что ж распекать-то сверх штата
Брата?
Одного ведь отца мы на свете
Дети!
Нет на свете зла!
Жить — легка наука;
Зло изобрела
Авторская скука.
Вот весна, весна!
Вся природа рада…
Только — холодна…
Согреваться надо.
Нам от стужи дан
Нектар ароматный;
Вина южных стран
Теплотой приятной
Чувства усладят…
Только — снова вздохи:
Вина, говорят,
Дороги и плохи.
Нет — так всё равно!
Что нам пить чужое?
Есть у нас вино,
Русскому родное:
Чарка водки — в зной
И в мороз — находка!
Только — грех какой!—
Дорога и водка.
Пить взамен вина
Просто воду будем;
Трезвость нам нужна,
Как рабочим людям:
В ней — успех труда…
Только — я не скрою —
Чистая вода
Дорога весною.
А весна идет
И, дразня свободой,
Негой обдает…
Поживем с природой
Хоть один денек!
Только — вот забота:
Двери на замок
Заперла работа.
Так трудом живи,
В светлые мгновенья
Находя в любви
От труда забвенье.
С нею, в царстве грез,
Бедных нет на свете!
Только — вот вопрос:
Ну, как будут дети?..
Так одним трудом,
Без мечты нескромной,
Как-нибудь дойдем
До могилы темной.
Труд — надежный друг
Всех несчастных… только —
Сколько в свете рук,
Нет работы столько!
Жить ли без труда
С голодом да с жаждой!
Только… как тогда
Дорог угол каждый!
А весна светла
И поет лукаво:
«Нет в природе зла!
Счастье — ваше право».
В семье отец и мать детя́м своим давали
Пример весьма дурной;
Не то чтоб ссорились: нет, ссор они не знали,—
Но чуть придет отец из должности домой,
Сейчас пойдет ворчать
На деток и на мать.
Привыкли деточки отца весьма бояться,
А посему
Уж стали не к нему,
А к нежной матери ласкаться.
Отец исправно сек малюток каждый день.
Хоть были тяжелы отцовские уроки,
Но в детях всё росли ужасные пороки —
И своеволие и лень.
Скончался папенька, осиротели дети,
И стала ласковая мать
(Хоть было трудно ей) всем царством управлять,
И слушались ее все дети, кроме Пети.
Два года в классе он сидел,
И, несмотря на все внушенья,
Лентяй не знал — и знать как будто не хотел
Таблицы умноженья!!!
Тут было надобно учителя нанять,
В котором долгий опыт
Умел бы обуздать
Греховной воли ропот.
Учитель нанятый сначала ласков был
И нежной кротостью малютку вразумил
И с корнем вырывал в нем терние дурное.
Прошел и месяц так; но новый наступил —
Увы!
Опять по-прежнему ленился сын вдовы
И стал упрямей втрое.
Однажды поутру (учитель был сердит)
Сидят за кофием с родительницей дети.
Учитель, вежливо раскланявшись, глядит —
Нет Пети!
Где Петя? Пети нет!
Мать шлет к нему слугу и видимо хлопочет.
И что ж? Слуга принес решительный ответ,
Что Петя кофию не хочет!!!
Тогда учителев раздался зычный глас:
«Прокофий,
Сходи к строптивому, и чтоб он шел сейчас
Пить кофий!»
От голоса сего
Внезапно всё умолкло:
Малютки все до одного
Покрыты бледностью, дрожат в окошках стекла.
Мать в страхе тянется к своим птенцам младым,
Меж тем чело ее подернулося тучей!..
Необычайный случай!
Как быть? Пример другим!
Надеясь, что смирится
Строптивое дитя,
Пошел учитель сам, чтоб с ним распорядиться
Хоть не хотя хотя[99].
Не тут-то было!
«Зачем ты к кофию, мальчишка, не пришел?» —
Учитель вопросил его с сугубой силой.
«Я… я… я не хочу…» — «Не хочешь?
Произвол!!!» —
Учитель заревел, как вол,
И мальчику, что было духу,
Дал плюху,
За нею две влепил, и — если то возможно —
Предание гласит, что дал их осторожно.
Мальчишка присмирел и мягок стал, как шелк.
Какой же в басне толк?
Толк этой басни тот, что так же б не мешало
Смирять пощечиной и взрослого нахала,
Да не слегка
(Особенно когда болван учить берется),
А со всего плеча, уж как ни размахнется
Здоровая рука.
Уж он ослаб рассудком бедным,
Уж он старик, сухой как жердь,
Своим дыханием зловредным
Небесную коптящий твердь.
Уже, со старческою палкой,
В приюте нравственных калек,
В какой-нибудь газете жалкой
Он жалкий доживает век.
Вдруг, вспомнив прежнюю отвагу.
Рукой дрожащею скорей
Берется в корчах за бумагу —
Чернит бумагу и людей.
Старинный червь сосет и точит;
Но уж в глазах темнеет свет:
Портрет врага писать он хочет —
И выставляет свой портрет.
«Нахальство… мальчик…» — злость диктует;
Но изменившая рука
Строками черными рисует
Нахальство злого старика.
Досада пуще в грудь теснится,
Бессилье сердце жмет тоской —
И, с пеной у рта, старец злится,
Покуда сам не отравится
Своею бешеной слюной.
Надо мною мракобесия
Тяготела суета,
И блуждал, как в темном лесе, я
До Успенского поста;
Но во дни поста Успенского
Я внимательно читал
Господина Аскоченского
Назидательный журнал.
Чудо вочью совершилося:
Стал я духом юн и смел;
Пелена с очей свалилася —
И внезапно я прозрел.
Я провидел все опасности,
Что грозят родной стране
С водворением в ней гласности —
Столь враждебной тишине.
Погибает наша нация,
Думал я, с тех пор, как в ней
Поднялась цивилизация
И брожение идей,
И стремление гуманное —
Это всё придумал бес —
Наважденье окаянное!
Окаянский ваш прогресс!
За свое спасенье ратуя,
В Летний сад я поспешил:
Там, смотрю: нагая статуя!
Камнем я в нее пустил.
Вдруг хожалый очень явственно:
«Ты мазурик!» — закричал.
И за этот подвиг нравственный
Потащил меня в квартал.
И в квартале размышлениям
Предавался я один.
Думал: вот каким гонениям
Здесь подвержен гражданин
За боязнь соблазна женского!
Ах, зачем же я читал
Господина Аскоченского
Назидательный журнал!
Привело меня в смущенье
Это объявленье.
Неужели только в Вятке
Не берутся взятки?
Нет! В столице есть подобный
Некий муж незлобный;
О себе он также внятно
Возвестил печатно.
Правда держится меж нами
Оными мужами:
Господином Вышнеградским
С прокурором вятским.
Мужи правды и совета!
Вам зачтется это.
Перед честностию вашей,
Всплывшей солнца краше,—
При хвалебном общем клике
Ныне все язы́ки
Благодарный России
Преклоняют выи.
Какое торжество Пассаж готовит нам?
Почто текут народа шумны волны
В его концертный зал, сияющий как храм,
И все места в том зале полны?
Почто в полдневный час пред зданьем проходным,
С его туннелем позабытым,
Движенье странное по стогнам городским,
Водопроводами изрытым?
Почто в движении Пассажа вовсе нет
Обычного праздношатанья,
И нет сих барышень, неуловимых лет
И неразгаданного званья?
Почто стекаются и воин, и купец,
Фельетонист-импровизатор,
Моряк, и инвалид, и акций продавец,
И начинающий оратор,
Акционеров друг с внимательным лицом,
Изобразившим страх, чтоб ближних не надули,
И рисовальщик наш с своим карандашом
Из крепкого свинца, идущего на пули?
Что значит этот шум, как вопль одной души
Весь совместившийся в неразделимом звуке,
От зала до кафе, где, чуя барыши,
Буфетчик потирает руки?
Какое торжество Пассаж готовит нам?
Ужели выступит Матрешка
И запоет под лад восторженным сердцам,
Как на бревно ступила ножка;
Ужель «Крамбамбули», «Антипка» и «Туман»
Нам душу освежат преданьями былого?
Ужели выступит на сцену хор цыган
Под управлением Григорья Соколова?
О! Если б этот хор! Увы! К чему мечты!
Цыганки в Любеке[101] влачат свой век унылый —
И в норы на зиму, как некие кроты,
Попрятались цыганофилы.
Науки ль чудеса раскроются для нас
Ее публичными жрецами?
Но нет! В Пассаже есть всему урочный час,
Час, предначертанный в программе.
Какое ж торжество Пассаж готовит нам?
Почто текут народа шумны волны?
Какими чувствами, подобными волнам,
Сердца и головы их полны?
Толпа спешит в Пассаж, имея цель одну:
Упиться зрелищем ей новым —
На рыцарский турнир, бескровную войну
Господ Перозио с Смирновым…
………………………………
Прочь от нас, Катон, Сенека,
Прочь, угрюмый Эпиктет!
Пирогов, Щедрин, Громека —
Обличительного века
Беспокойный факультет!
Господа, «мы не созрели!..»
Вот какой принес нам плод
За стремленье к доброй цели —
В две последние недели
Пятьдесят девятый год!
Как мальчишкам нужны сказки,
Так нам всем, в родном краю,
Нужны помочи, указки.
Так уснем, закрывши глазки,
Баю-баюшки-баю!
Обличительных погромов
Уничтожив самый след,
Будем спать, как спал Обломов
В продолжение двух томов,—
В продолжение ста лет.
Бросив гласности химеры,
Неприличные детя́м,
Да пребудут полны веры
Господа акционеры
К господам директорам.
И так далее… и выше,
И в судах, и в остальном,
С каждым днем всё тише, тише,
Благодатный мир под крыши
Заберется в каждый дом.
И, неведеньем хранима,
Злом невидимым сильна,
В крепком сне непобедима,
Безглагольна, недвижима
Будет Русская страна!
В чертогах, взысканных богами,
В сияньи солнечных лучей,
Разлитых Кумберга шарами
По оживленной панораме
Дерев тропических, дверей,
Тяжелым бархатом висящих,
Ковров, стату́й, лакеев, зал,
Картин, портретов, рам блестящих
И на три улицы глядящих,
Атласом убранных зеркал;
В волнах невнятных разговоров,
Алмазов, лент, живых цветов,
Тончайших кружев, ясных взоров,
Почтенных лысин, важных споров,
Мирозиждительных голов,
Прелестных дев, хранимых свято,
Старушек, чуждых суеты,
Умов, талантов чище злата —
В слияньи света, аромата,
Тепла, простора, красоты,—
Как нуль, примкнутый к единицам
Для округленья единиц,
Внимая скромно важным лицам
И удивляясь львам и львицам,
Я всей душой склонялся ниц,
Как вдруг — раздался туш громовый,
Холодный подан мне бокал,
И бой часов густой, суровый
Провозвестил, что ныне новый,
Шестидесятый год настал.
Отдавшись весь теплу и свету,
В волненьях авторской тоски,
Я встал, как следует поэту,
Скользя по светлому паркету
Ногой, обутой щегольски.
По оживленной панораме
Пронесся гул, как ропот вод:
«Mesdames! М-r Знаменский… стихами…
Messieurs!.. желает перед нами
Сказать стихи на Новый год».
Игра и вальс остановились;
С участьем детским предо мной
Головки нежные склонились,
И все очки в меня вперились…
Лакею сдав бокал пустой,
Подкуплен ужином грядущим
И белизной открытых плеч,
Я возгорелся жаром пущим
И с вдохновеньем, мне присущим,
Провозгласил такую речь:
Я говорил: «В наш век прогресса
Девиз и знамя наших дней
Не есть анархия идей,
А примиренье интереса
С святыми чувствами людей.
Исполнясь гордого сознанья,
Что мы кладем основы зданья,
Неразрушимого в веках,
Призванья нашего достойны,
Пребудем мудры и спокойны,
Как боги древних в небесах.
Согласно требованьям века,
Возвысим личность человека,
Свободный труд его почтим
И, поражая зла остатки,
Единодушно: взятки гадки!
На всю Россию прокричим.
Вослед за криком обличенья,
Без лихорадки увлеченья,
Мы станем действовать в тиши;
И, так как гласности мы верим,
Благонамеренно умерим
Порывы страстные души.
Друзья мои, поэта лира
Одни святые звуки мира
На вещих струнах издает;
И счастья всем — в убогих хатах
И в раззолоченных палатах —
Певец желает в Новый год.
Тебе, Сорокин, — чтобы мог ты
От Бугорков до Малой Охты
Скупить дома до одного;
И чтоб от звуков сладкой лиры
Надбавка платы на квартиры
Не тяготила никого.
Чтоб чарка водки в воскресенье —
Труда тяжелого забвенье —
Была у бедных мужичков;
И вместе с тем, чтоб паки, паки
Разбогател Тармаламаки,
Снимая пенки с откупов.
Чтоб сметка русских не дремала,
И чтоб торговля оживляла
Все города родной земли,
И чтобы немцы и французы
Из Петербурга денег грузы
В отчизну также увезли.
Чтоб каждый думал с новым годом
Соразмерять приход с расходом,
Свой личный труд и труд чужой;
И чтобы дамские наряды,
Как здесь, пленяли наши взгляды
Неравномерно с красотой.
Чтобы везде, в углу, в подвале,
В тюрьме, в нетопленной избе,
Все также Новый год встречали,
Как мы, в роскошной этой зале,
Позабывая о себе!»
Рукоплесканья заглушили
Мой безыскусственный привет;
Старушки тихо слезы лили,
А старцы громко говорили,
Что я — единственный поэт,
Что Русь талантами богата!..
Все львы сошлись со мной на ты,
В моем лице целуя брата,—
В слияньи света, аромата,
Тепла, простора, красоты.
Ах! человек он был с душой,
Каких уж нынче нет!
Носил он галстук голубой
И клетчатый жилет.
Он уважал отчизну, дом,
Преданья старины;
Сюртук просторный был на нем
И узкие штаны.
Не ведал он во всё житье,
Что значит праздность, лень;
Менял он через день белье,
Рубашки каждый день.
Он слишком предан был добру,
Чтоб думать о дурном;
Пил рюмку водки поутру
И рюмку перед сном.
Он не искал таких друзей,
Чтоб льстили, как рабы;
Любил в сметане карасей
И белые грибы.
В душе не помнил он обид;
Был честный семьянин —
И хоть женой был часто бит,
Но спать не мог один.
До поздней старости своей
Был кроткий человек
И провинившихся детей
Он со слезами сек.
Когда же час его настал —
Положенный на стол,
Он в белом галстуке лежал,
Как будто в гости шел.
В день похорон был дан большой
Кухмистерский обед.
Ах! человек он был с душой,
Каких уж нынче нет!
— Дороги у вас в околотке!
Ухабы, озера, бугры!
— Пожалуста, рюмочку водки;
Пожалуста, свежей икры.
— Выходит, что вы не по чину…
За это достанется вам…
— Пожалуста, кюммелю, джину;
Пожалуста, рижский бальзам.
— Пословица службы боярской:
Бери, да по чину бери.
— Пожалуста, честер, швейцарский;
Пожалуста, стильтону, бри.
— Дороги, положим, безделки;
Но был я в остроге у вас…
— Пожалуста, старой горелки,
Галушек, грибочков, колбас.
— Положим, что час адмиральский;
Да вот и купцы говорят…
— Угодно-с ветчинки вестфальской?
Стерлядка-с, дичинка, салат…
— Положим, что в вашу защиту
Вы факт не один привели…
— Угодно-с икемцу, лафиту?
Угодно-с рейнвейну, шабли?
— Положим, что вы увлекались…
Сходило предместнику с рук…
— Сигарочку вам-с: имперьялис,
Регалия, упман, трабук.
— Положим, я строг через меру,
И как-нибудь дело сойдет…
— Пожалуста… Эй! Редереру!
Поставить две дюжины в лед!
Здоровый ум дал бог ему,
Горячую дал кровь,
Да бедность гордую к уму,
А к бедности любовь.
А ей — подобью своему —
Придав земную плоть,
Любовь дал, так же как ему,
И бедность дал господь.
Обманом тайного сродства
И лет увлечены,
Хоть и бедны до воровства,
Но были влюблены.
Он видел в ней любви венец
И ей сиял лучом,
И — наших дней концов конец —
Стояли под венцом.
Он не согнулся от трудов,
Но так упорно шел,
Что стал, как истина, суров,
Как добродетель, зол.
Она — в мороз из теплых стран
Заброшенный цветок —
Осталась милой — как обман
И доброй — как порок.
Что сталось с ним, что с ней могло б
Случиться в добрый час —
Благополучно ранний гроб
Закрыл навек от нас.
Осьмнадцать миллионов
Минувший год унес!
Схороним их без стонов,
Без стонов и без слез. (bis)
Зачем самоуправно
Дела ревизовать?
Не лучше ль благонравно
Смириться и молчать? (bis)
В ревизиях заметим
Количество грешков
И лишь рассердим этим
Господ директоров. (bis)
Запутаны и тяжки
Директоров труды;
Так вкусят пусть, бедняжки,
Невинные плоды. (bis)
Самой природой святы
Законы нам даны:
Немногие богаты,
Все прочие бедны. (bis)
Блюдя свои законы,
Природа, по уму,
Одним дает мильоны,
Другим дает суму. (bis)
Тому трудней, кто чаще
Считает барыши,—
Сердцам невинным слаще
Спокойствие души. (bis)
Лиется и сквозь злато
Горючих слез поток.
Зачем же жить богато —
Ведь бедность не порок. (bis)
Сочтем же недостойной
Мечту о барыше.
Ах! С совестью спокойной
Тепло и в шалаше. (bis)
Не станем же упорно
Искать, откуда зло,—
А вымолвим покорно:
«И хуже быть могло!» (bis)
Схороним же без стонов,
Без стонов и без слез —
Осьмнадцать миллионов,
Что прошлый год унес. (bis)
О гласности болея и тоскуя
Почти пять лет,
К прискорбию, ее не нахожу я
В столбцах газет;
Не нахожу в полемике журнальной,
Хоть предо мной
И обличен в печати Н. квартальный,
М. становой.
Я гласности, я гласности желаю
В столбцах газет,—
Но формулы, как в алгебре, встречаю:
Икс, Игрек, Зет.
Так думал я назад тому полгода
(Пожалуй, год),
Но уж во мне свершала мать-природа
Переворот.
Десяток фраз, печатных и словесных,
Пустив умно
Об истинах забытых, но известных
Давным-давно,
Я в обществе наделал шуму, крику
И вот — за них
Увенчанный, как раз причислен к лику
Передовых.
Уж я теперь не обличитель праздный!
Уж для меня
Открылась жизнь и все ее соблазны —
И нету дня,
Отбою нет от лестных приглашений.
Как лен, как шелк,
Я мягок, добр, но чувствую, что — гений!
А гений — долг.
И голос мой звучит по светлым залам:
«Добро! Закон!»
И падает в беседе с генералом
На полутон.
Я говорю, что предрассудки стары —
Исчадья лжи,—
И чувствую, как хороши омары,
Когда свежи.
Я признаю, топча ковры гостиных,
Вкус старых вин
И цену их — друзей добра старинных,
Врагов рутин.
Я слушал их, порок громивших смело,
И понял вдруг,
Где слово — мысль, предшественница дела,
Где слово — звук.
Не знаю, как я стал акционером
И как потом
Сошелся я на ты с миллионером,
Былым врагом.
Но было так всесильно искушенье,
Что в светлом сне
Значенье слов — уступки, увлеченье —
Раскрылось мне.
Сам деспотизм пришелся мне по нраву
В улыбках дам —
И продал я некупленную славу
Златым тельцам.
Мы купчую безмолвную свершили,
И хитрый спич
Я произнес, когда клико мы пили,
Как магарыч.
Но, всё еще за милое мне слово
Стоя горой,
Я гласности умеренной, здоровой
Желал душой.
И голосил в словесности банкетной,
Что гласность — свет,
Хоть на меня глядели уж приветно —
Икс, Игрек, Зет.
Но пробил час — и образ исполинский,
Мой идеал,
Как Истину когда-то Баратынский,
Я увидал.
В глухую ночь она ко мне явилась
В сияньи дня —
И кровь во мне с двух слов остановилась:
«Ты звал меня!..»
«Ты звал меня» — вонзилось в грудь, как жало,
И в тот же миг
Я в ужасе набросил покрывало
На светлый лик.
Почудилось неведомое что-то:
Какой-то враг
Из всех речей, из каждого отчета,
Из всех бумаг
Меня дразнил — и, как металл звенящий,
Как трубный звук.
Нестройный хор, о гласности болящий,
Терзал мой слух.
Я полетел со стула вверх ногами,
Вниз головой,
И завопил, ударясь в пол руками:
«Нет! я не твой!
Нет, я не твой! Я звал тебя с задором,
Но этот зов
Был, как десерт обеденный, набором
Красивых слов.
Оставь меня! Мы оба не созрели…
Нет! Дай мне срок.
Дай доползти к благополучной цели,
Дай, чтоб я мог,
Обзаведясь влияньем и мильоном,
Не трепетать —
Когда придешь, со свистом и трезвоном,
Меня карать».
Не о едином хлебе жив будет человек.
Хоть одной юмористической,
Но любитель я словесности —
И талант мой пиитический
Должен гибнуть в неизвестности.
Нет! Зачем пустая мнительность?
Вдохновенья полный ясного,
Воспою благотворительность —
Отвернувшись от несчастного.
Тщетны все благодеяния
Без высокого смирения —
Лотереи и гуляния,
Сборы, лекции и чтения,
Малонравственные повести,
Пляски вовсе неприличные…
Ах! Добро творят без совести
Благодетели столичные!
Где тщеславие неистово,
Там добра не будет прочного,
Медный грош от сердца чистого
Больше ста рублей порочного.
Что в ней, в помощи существенной,
В хлебе братье голодающей,
Если правдой невещественной
Не украшен помогающий?
Не пойду в концерты бурные.
Не пойду в спектакли модные —
Будь они литературные
Или просто «благородные».
Хоть сестру мою, жену мою
Нищета постигнет в бедствиях,
Я и тут сперва подумаю
О причинах и последствиях.
Где помочь нельзя по строгому
Завещанию народному —
Ни гроша не дам убогому,
Ни крохи не дам голодному;
Помогу словами звучными,
Наставленьями житейскими,
И речами ультраскучными,
И стихами лжебиблейскими;
Дам понятия полезные
О предметах невещественных.
Ах! Не всё же реки слезные
Лить о бедствиях существенных.
ВОЛЬНОЕ ПРЕЛОЖЕНИЕ ОТВЕТА ПРЕДСЕДАТЕЛЯ ОБЩЕСТВА ЛЮБИТЕЛЕЙ РОССИЙСКОЙ СЛОВЕСНОСТИ НА ВСТУПИТЕЛЬНОЕ СЛОВО Г-НА СЕЛИВАНОВА
Привет мой вам, сочлен новоизбранный!
Любители Словесности Российской
Высокой честью, сделанной вам ныне,—
Принятьем в члены, признают законность
Той отрасли словесности, которой
Вы представителем являетесь меж нами.
Да, в обличительной словесности я вижу
Явление законное, сказал я,
Необходимое, скажу, усугубляя,
И, так сказать, отрадное явленье.
Она не есть пустое раздраженье
Отдельных лиц, но, я заметить смею:
Скорбящее она самопознанье,
Глубокий стон из сердца и — осмелюсь
Произнести — народной подоплеки!
Но, к сожаленью, должен я заметить,
Что в обличительной словесности я вижу
Еще одно печальное явленье.
Хотя оно естественное тоже[102].
Таков закон, начертанный природой!
Мы, например, всё зло от самохвальства
Официального здесь признаем открыто
И… продолжаем в наших заседаньях.
Она — едва возделанная отрасль
Словесности — выходит из границы
И очень часто дерзость беззаконья
Свободою законною считает!
(Обращаясь к г-ну Селиванову.)
Я вам упрек высказываю смело,
Затем… что вы ему не подлежите[103].
Да, клеветы в журналах и газетах
(Я говорю о «петербургских» только)
Мы, государь мой, видим беспрестанно.
Я привести пример себе позволю:
Один весьма младой повествователь
Изобразил в своем повествованьи
Судебное и подлинное дело.
Он романист — не следователь просто,—
И в повести выводятся не только
Откупщики, чиновники и судьи,
Но жены их, и дети, и внучата.
Какое он имел на это право,
Писатель-клеветник, писатель-сплетник?[104]
Пусть в повести имен нет настоящих,
Пусть даже всей губернии известно,
Что откупщик бездетен, что чиновник —
Положим, N — женат ни разу не был
И что судья — вдовец уже три года;
Пусть будет так. Но все ли это знают?
Но сказано[105], что все они женаты,
Что все они детей имеют — ergo:
В губерниях Иркутской, Енисейской,
В Шпицбергене, на Ледовитом море,
У полюса — за правду это примут!
По-моему — нет клеветы гнуснее
И отвратительней — сказать себе позволю.
И что ж? Почет и знаки одобренья
Писателя младого увенчали!
Я сам читал — обед публичный в клубе
Ему был дан торжественно — за оный
Поступок, сто́ящий иного награжденья:
Позорного столба общественного мненья!
По чести, я судил поступок строго,
Но пощажу хвалителей романа
И автора к столбу не поведу…
Хотя в душе мне и прискорбно очень:
Так молод он и так уже порочен!
Ах! нет у нас литературных нравов,
Затем что мы весьма недавно пишем[106]
И вместо дела споры только слышим
О том, чей город краше и милее
И чей язык пригоднее для фразы.
Ах! нет у нас литературных нравов!
А то б на все подобные явленья
Я отвечал улыбкою презренья.
Я указал, сочлен новоизбранный,
На терния и вредные растенья,
Которые недавно засорили
Словесности Российской вертоград,—
Вам, государь мой, смело указал я —
Вы чужды их: вы деятель достойный…
Они для вас как бы не существуют.
Я остаюсь затем при убежденьи,
Что только гласность может всё исправить.
Помолимся Перуну и Даж-богу[107]
И всем иным славянским божествам,
Дабы они писателям внушили
Порочных типов только очертанья,
Без всякого прикосновенья к жизни,
И я тогда, и все довольны будут,
Не скажут нам, что меч словесный правды
Мы в клеветы кинжал преобразили —
И в отрасли словесности, которой
Вы представителем являетесь меж нами,
Мы добрые узрим плоды, конечно,
Которые в руках достойных ваших
Должны созреть, конечно, и созреют[108].
Он был бравый молодец.
Знали ль вы норманнов друга?
Он был славен и учен:
Тени Шлецера и Круга
Из могилы вызвал он.
Знаменитым словопреньем
Целый город оживил…
Ну, так знайте: убежденьем
Он шутил, ведь он шутил!
Знали ль вы норманнов друга?
Он был славен и учен.
От сомнения недуга
Исцелил весь город он:
Он сказал нам: «Вы созрели!» —
И восторгом встречен был…
Ну, так знайте же: на деле
Он шутил, ведь он шутил!
Как профессор и «любитель»,
Он хотел, чтоб целый зал,
Как словесности обитель,
Речи слушал и молчал.
И чтоб он прилежным детям
Слово правды возвестил…
Ну, так знайте, что и этим
Он шутил, ведь он шутил!
Ты — ученый без призванья,
Ты — любитель-журналист.
Ты — поэт без дарованья,
Ты — без мнений публицист.
Ты — ходящий по канату,—
Пусть бы каждый затвердил
Эту дивную кантату:
Он шутил, ведь он шутил!
Поучайте нас, пишите
И смелей! вперед, назад —
Вплоть до старости пляшите,
Если держит вас канат;
Покачнется — и мгновенно
Шест держать не хватит сил,—
Пойте песню откровенно:
Я шутил, ведь я шутил!
По нерушимому условию жизни, этого мудрого Дорофея (я называю так совесть, как воистину дар божий, — с греческого: дорос — дар, феу — божий) нет возможности ни выгнать из дому, ни заставить молчать.
Наживая грехом
Капитал,
Иногда я тайком
Размышлял:
«Всё бы ладно: ж тье!
Гладкий путь…
Только совесть… ее
Как надуть?»
Мне Башуцкий помог.
Млад и стар,
Веселись — Фео — бог,
Дорос — дар;
Значит: совесть людей —
Имя рек —
Божий дар — Дорофей —
Человек.
Я сошелся с таким
И верчу
Дорофеем своим,
Как хочу.
Усмирил я врага
Злых людей:
В моем доме слуга —
Дорофей.
Совесть редко молчит;
Господа,
Дорофей мой ворчит;
Но когда
Дерзость сделает он
(Мой лакей!) —
Я сейчас: «Пошел вон,
Дорофей!»
Я украл адамант.
«Стыдно вам! —
Заворчал мой педант!.. —
Это страм!
Бог и кара людей
Впереди…»
— «Дорофей, Дорофей!
Уходи!»
Я для бедных сбирал…
В свой карман;
Зашумел, замычал
Мой грубьян:
«Жить нельзя!.. Ты злодей!
Это сви…»
— «Дорофей, Дорофей!
Не живи».
Умножая доход,
Я пускать
Стал книжонки в народ;
Он опять:
«Ты морочишь людей,
Старый черт!»
— «Дорофей, Дорофей!
Вот паспо́рт».
Местом он дорожит:
Я плачу́.
Он же выпить сердит —
Закачу
«Ерофеичу» штоф
Похмельней,
И — что хочешь — готов
Дорофей!
Будь покорен судьбе,
Маловер,
И бери — вот тебе —
Мой пример!
Станет стыдно подчас,
Не робей!
Знай, что совесть у нас —
Дорофей.
Кружась бог знает для чего
И для какой потехи,
Мы все смешны до одного
В своих слезах и смехе.
Друзья мои, когда вам мил
Смех, вызванный слезами,
Почтим того, кто нас смешил,
Смеясь над нами — с нами.
Блуждая ощупью, впотьмах,
От водевилей к драмам,
Смешные в искренних слезах,
Мы жалки в смехе са́мом.
Средь мертвых душ, живых могил,
Полуживые сами,
Почтим того, кто нас смешил,
Смеясь над нами — с нами.
Когда друг друга мы смешим,
Актеры против воли,
И монологи говорим
Пустые в жалкой роли,—
Он откровенным смехом был
Всесилен над сердцами.
Почтим его: он нас смешил,
Смеясь над нами — с нами.
Почтим его! Сердечный смех,
Веселость без предела
Дарили жизнью даже тех,
В ком сердце оскудело.
Тот смех, как милостыня, был
Сбираем богачами…
Почтим его: он нас смешил,
Смеясь над нами — с нами.
Почтим его! Одним лицом,
Менявшим очертанья,
Он вызывал над сильным злом
Смех честного страданья,—
И смех на время уносил
Нужду с ее бедами…
Почтим его: он нас смешил,
Смеясь над нами — с нами.
Почтим его! Припомним зал,
Где, от райка до кресел,
Мужик последний хохотал,
Последний фат был весел!..
Взрыв смеха общего дружил
Ливреи с армяками…
Почтим его: он нас смешил,
Смеясь над нами — с нами.
Почтим его! Нам много слез
Оставлено судьбою,
Но уж Мартынов в гроб унес
Могучий смех с собою,
Которым он один смешил,
Смеясь над нами — с нами,
Который с жизнью нас мирил
И вызван был слезами.
Откуда ты, эфира житель?
Откуда ты, с твоей статьею,
Вступивший с временем в борьбу,
Панглосс, обиженный судьбою,
Но слепо верящий в судьбу?
Как ты сберег свои сужденья?
Как ты не умер, о Панглосс!
И в «Библиотеку для чтенья»
Какой Вольтер тебя занес?
Ну да, мы на́ смех стихотворцы!
Да, мы смешим, затем что грех,
Не вызывая общий смех,
Смотреть, как вы, искусствоборцы,
Надеть на русские умы
Хотите, растлевая чувства,
Халат «искусства для искусства»
Из расписной тармаламы.
Ну да! мы пишем на́ смех людям;
Смешим, по милости небес,
И до тех пор смешить их будем,
Пока задерживать прогресс
Стремятся мрака ассистенты,
Глупцов озлобленная рать,—
И на́ смех критики писать
Дерзают горе-рецензенты.
Мы всё смешное косим, косим
И каждый день и каждый час…
И вот добычи новой просим
У «Иллюстрации» и вас.
Две параллельные дороги
Пройти нам в жизни суждено:
Мы снисходительны — вы строги;
Вы пьете квас — мы пьем вино.
Мы смехом грудь друзей колышем;
Вы желчью льетесь на врагов.
Мы с вами под диктовку пишем
Несходных нравами богов;
Мы — под диктовку доброй феи;
Вы — гнома злобы и вражды;
Для нас — евреи суть евреи;
Для вас — евреи суть жиды.
Мы к сердцу женскому, робея,
С цветами, с песнями идем;
Вам — их учить пришла идея
Посредством плетки с букварем.
Для нас — забавны ваши вздохи;
Для вас — чувствителен наш смех.
Увы! Мы с вами две эпохи
Обозначаем вместо вех.
Что ж спорить нам? Простимся кротко
И станем по своим местам,
Вы — с букварем своим и плеткой,
А мы с запасом эпиграмм.
Друг мой, вот тебе совет:
Если хочешь жить на свете
Сколь возможно больше лет
В мире, здравьи и совете —
Свежим воздухом дыши,
Без особенных претензий;
Если глуп — так не пиши,
А особенно — рецензий.
Семь тысяч триста шестьдесят
Девятый год,
Как человек ползет назад,
Бежит вперед;
Семь тысяч триста с лишком лет
Тому назад
Изображал весь белый свет
Фруктовый сад.
Мы, господа, ведем свой счет
С того числа,
Когда Адам отведал плод
Добра и зла.
Семь тысяч лет пошли ко дну
С того утра,
Как человек нашел жену,
Лишась ребра;
С тех пор счет ребрам у друзей
Мужья ведут,
Когда в наивности своей
Их жены лгут.
И всё обман и всё любовь —
Добро и зло!
Хоть время семьдесят веков
Земле сочло.
Потом мудрец на свете жил,—
Гласит молва —
За суп он брату уступил
Свои права.
Потом заспорил род людской,
Забыв урок,
За призрак власти, за дрянной
Земли клочок;
За око око, зуб за зуб
Ведет войну —
За тот же чечевичный суп,
Как в старину.
Прошли века; воюет мир,
И льется кровь —
Сегодня рухнулся кумир,
А завтра вновь
Встают неправда и порок
Еще сильней —
И служит порох и станок
Страстям людей.
И спорят гордые умы
Родной земли:
«Что нужно нам? Откуда мы?
Куда пришли?
Должны ли мы на общий суд
Тащить всё зло
Иль чтоб, по-старому, под спуд
Оно легло?
Крестьянам грамотность — вредна
Или добро?
В семействе женщина — жена
Или ребро?
Созрел ли к пище каждый рот?
Бить или нет?»
Так вопрошают Новый год
Семь тысяч лет.
Видеть, как зло торжествует державно,
Видеть, как гибнет что свято и славно,
И ничего уж не видеть затем —
Лучше не видеть совсем!
Слышать с младенчества те же напевы:
Слышать, как плачут и старцы и девы,
Как неприютно и тягостно всем,—
Лучше не слышать совсем!
Жаждать любви и любить беспокойно,
Чтоб испытать за горячкою знойной
На́ сердце холод и холод в крови,—
Лучше не ведать любви!
Знать и молитвы и слез наслажденье,
Да и молиться и плакать с рожденья —
Так, чтобы опыт навеки унес
Сладость молитвы и слез!
Каждое утро вверяться надежде,
Каждую ночь сокрушаться, как прежде,
И возвращаться к надежде опять —
Лучше надежды не знать!
Знать, что грозит нам конец неизбежный,
Знать всё земное, но в бездне безбрежной
Спутать конец и начало всего —
Лучше не знать ничего!
Мудрый лишь счастлив; он смотрит спокойно,
И над его головою достойной
Свыше нисходит торжественный свет…
Да мудрецов таких нет!
Литературой обличительной
Я заклеймен:
Я слышу говор, смех язвительный
Со всех сторон.
Еще добро б порода барская,
А то ведь зря
Смеется челядь канцелярская
И писаря!
А мне всего был дан родителем
Один тулуп,
И с ним совет — чтобы с просителем
Я не был глуп,
Что «благо всякое даяние»
Да «спину гни» —
Вот было наше воспитание
В былые дни.
В уездный суд судьбой заброшенный
В шестнадцать лет,
Я вицмундир купил поношенный —
И белый свет
С его соблазнами, приманками
Мне не светил
Между обложками и бланками,
В струях чернил.
Я не забыл отцовы правила,
Был верен им:
Меня всегда начальство ставило
В пример другим.
Сносив щелчки его почтительно,
Как благодать,
Я даже мысли возмутительной
Не смел питать.
Я в каждом старшем видел гения,
Всю суть наук,—
И взял жену без рассуждения
Из старших рук.
А как супруга с ребятишками
Пилить пойдут,
Так я ученого бы с книжками
Поставил тут!
Я им опорой был единою.
Всё нужно в дом:
И зашибешься — где полтиною,
А где рублем.
Дорога торная, известная:
Брал — всё равно,
Как птичка божия, небесная
Клюет зерно.
Клюют пернатые, от сокола
До голубков,
Клюют, клюют кругом и около:
На то дан клёв.
За что ж, когда так умилительно
Мир сотворен,
Литературой обличительной
Я заклеймен?
Они сейчас: — Разбой! Пожар!
И прослывешь у них мечтателем опасным!
«На что, скажите, нет стихов?» —
Во время оно Мерзляков
В старинной песне, всем знакомой,
Себя торжественно спросил
И добродушно угостил
Своих читателей соломой.
В былые дни для Мерзлякова
Воспеть солому было ново…
Для нас ни в чем новинки нет,
Когда уже австрийский лагерь
Воспел Конрад Лилиеншвагер,
«Свистком» владеющий поэт.
У нас жуки сшибались лбами,
Перейра был воспет стихами,
С березой нежничает дуб,
И, наконец, король сардинский
В стих Розенгейма исполинский
Попался, как ворона в суп.
Друзья мои, господь свидетель:
Одну любовь и добродетель,
Одни высокие мечты,
Из лучших в наилучшем мире,
Я б воспевал на скромной лире,
Не тронув праха суеты;
«Лизета чудо в белом свете!»[109] —
Всю жизнь я пел бы в триолете;
«Когда же злость ее узнал»
(Не Лизы злость, а жизни злобу),—
Прищелкнув языком по нёбу,
Друзья мои, пою Скандал!
Скандал, пугающий людей!
Скандал, отрада наших дней!
Скандал! «Как много в этом звуке
Для сердца русского слилось!..
Как много лиц отозвалось»[110]
В искусстве, в жизни и в науке!
Хвала, хвала тебе, Скандал!
За то, что ты перепугал
Дремавших долго сном блаженным,—
И тех, кто на руку нечист,
И тех, кому полезен свист,
Особам якобы почтенным.
Хвала, хвала тебе, Скандал!
За то, что на тебя восстал
Люд по преимуществу скандальный:
Восстал поборник откупов,
Восстал владелец ста домов,
Восстал Аско́ченский печальный;
Восстали мрачные умы,
Восстали грозно духи тьмы,
Надев личины либералов,
Страшась, что справедливый суд
Над ними скоро изрекут
«Литературою скандалов».
Хвала, хвала тебе, Скандал!
С тех пор как ты в печать попал,
С чутьем добра, с змеиным жалом,
Ты стал общественной грозой,
Волной морской, мирской молвой
И перестал уж быть Скандалом.
Скандал остался по углам:
Скандал гнездится здесь и там,
Скандал с закрытыми дверями,
Немой Скандал с платком во рту,
Дурная сплетня на лету
И клевета с ее друзьями.
Хвала, хвала тебе, Скандал!
Твоя волна — девятый вал —
Пусть хлынет в мир литературы!
Пусть суждено увидеть нам
Скандал свободных эпиграмм
И ясной всем карикатуры!
О каком ваша речь Аскоче́нском?
Вам Аско́ченский речь задает.
В начале сырныя недели
Я звал к Аско́ченскому так:
«О ты, мой Ментор в каждом деле,
Тебя зовет твой Телемак!
О муж Аско́ченский, поведай,
Как веселиться должно мне».
И сел «Домашнею беседой»
Питать свой дух наедине.
К занятью этому привычный,
Что нужно — тотчас я нашел:
Прочел «Словарь иноязычный»
И «Блестки с изгарью» прочел;
Нашел статеечку «За чаем»,
Прочел внимательно сейчас
И порешил: теперь мы знаем,
Что позволительно для нас.
«Не загрязнюсь в житейском море! —
За чаем провещал сей муж.—
И не пойду смотреть Ристори
(Она уехала к тому ж).
Она беснуется в Медее…
А Майерони-Олоферн
И остальные лицедеи
Суть скверна хуже всяких скверн.
Васильев, Щепкин и Садовский!
Вас избегаю, как огня…
Ваш этот Гоголь, ваш Островский
Страшнее язвы для меня.
Пусть весь театр в весельи диком
Кричит и воет: Тамберли-и-к! —
При встрече с вашим Тамберликом
Стыдом зардеется мой лик.
А эти нимфы… эти… эти…
Розатти, Кошева… Но нет!
Нет! Ни полслова о балете…
Стыжусь… я сам люблю балет!»
Артистов всех одним ударом
При мне Аско́ченский сразил;
Но пред красавцем Леотаром
Свою нагайку опустил.
Как бы в одном театре-цирке
Найдя свой высший идеал,
Для Леотара ни придирки,
Ни резких слов он не сыскал.
И понял я, что боги дали
Обоим одинакий дар
И что Аско́ченский в морали —
То, что в искусстве Леотар.
Как Леотар, спокойно-важен,
Сперва качается, плывет…
И сразу в два десятка сажен
Отмерит в воздухе полет;
Так и Аско́ченский смиренный
Поет природу, свод небес
И вдруг накинется, надменный,
На человечность и прогресс.
Как Леотар, в трико прозрачном,
Один, свободней всех одет;
Так наш Вельо, в изданьи мрачном,
У нас один анахорет.
Умея падать без увечья,
Витают оба высоко:
Тот в хитрых хриях красноречья —
А этот в розовом трико.
Кто б ни был ты, читатель, ведай,
Что Леотар один — артист
И что с «Домашнею беседой»
Тебе не страшен общий свист.
В дни девятнадцатого века —
Разврат сердец, страстей пожар —
Лишь два осталось человека:
Аско́ченский и Леотар!
Друзья, в мой праздник юбилейный,
С погребщиком сведя итог,
Я вас позвал на пир семейный —
На рюмку водки и пирог.
Но чтоб наш пир был пир на диво,
На всю российскую семью,
Стихами сладкими, игриво,
Я оду сам себе спою.
Без вдохновенного волненья,
Без жажды правды и добра
Полвека я стихотворенья
На землю лил, как из ведра.
За то Россия уж полвека —
С Большой Морской до Шемахи —
Во мне признала человека…
Производящего стихи.
Литературным принят кругом
За муки авторских потуг,
И я бы Пушкина был другом,
Когда бы Пушкин был мне друг.
Но в этот век гуманных бредней
На эту гласность, на прогресс
Смотрю я тучею последней
Средь прояснившихся небес.
Я — воплощенное преданье,
Пиита, выслуживший срок,
Поэтам юным — назиданье,
Поэтам в старчестве — упрек.
Я протащил свой век печальный,
Как сон, как глупую мечту,
За то, что тканью идеальной
Порочил правды красоту.
За то, что путь я выбрал узкий
И, убоясь народных уз,
Писал, как русский, по-французски,
Писал по-русски, как француз.
Не знал поэзии в свободе,
Не понимал ее в борьбе,
Притворно чтил ее в природе
И страшно чтил в самом себе.
За то, что в диком заблужденьи,
За идеал приняв застой,
Всё современное движенье
Я назвал праздной суетой.
За то, что думал, что поэты
Суть выше остальных людей,
Слагая праздные куплеты
Для услаждения друзей.
О старички, любимцы Феба!
Увы! рассеялся туман,
Которым мы мрачили небо;
Стряхнем же с лиц позор румян,
Язык богов навек забудем
И, в слове истину ценя,
Сойдем с небес на землю, к людям,
Хоть в память нынешнего дня.
Судьба весь юмор свой явить желала в нем,
Забавно совместив ничтожество с чинами,
Морщины старика с младенческим умом
И спесь боярскую с холопскими стихами.
Ах! было время золотое,
Когда, недвижного застоя
И мрака разгоняя тень,—
Прогресса нашего ровесник,
Взошел как солнце «Русский вестник»,
Как в наши дни газета «День».
Ах! были светлые года!
Ах! было времечко, когда
У нас оракул был московский…
В те дни, когда Старчевский стал
Свободный издавать журнал
И в нем посвистывал Сенковский…
То были времена чудес:
Носился в воздухе прогресс,
Упал «Чиновник» и «Тамарин»
И уж под бременем годов
Вкушал плоды своих трудов
В смиренном Карлове Булгарин.
И как Москва в свои концы
Чертоги, храмы и дворцы
Победоносно совместила,
Там в «Русском вестнике» одном
Себе нашла и кров и дом
Литературы русской сила.
Сверкала мудрость в каждой строчке;
Все книжки были как веночки
Из ярких пальмовых листов
И лепестков душистой розы —
Из Павлова изящной прозы
И нежных Павловой стихов.
Вдруг журналистики Юпитер,
Во ужас повергая Питер,
Посредством букв X., Y., Z.
Как шар, попавший прямо в лузу,
Вооруженную Медузу,
Малютку гласность вывел в свет.
Вдруг, всю Россию ужасая,
Пронесся воплем в край из края
До самых отдаленных мест
Литературно-дружным хором —
И грянул смертным приговором
Противу Зотова протест.
Писавший спро́ста, без расчетов,
Склонил главу Владимир Зотов;
Да как же не склонить главы:
Чуть список лиц явился первый,
У Зотова расстроив нервы,
Вдруг — дополненье из Москвы!
Кто не участвовал в протесте?
Сошлись негаданно все вместе:
«Гудок» с «Журналом для девиц»,
Известный критик Чернышевский
И рядом с ним Андрей Краевский…
Какая смесь одежд и лиц!
Все литераторы в печали
Протест сердитый подписали,
Не подписал один «Свисток»,
За что и предан был проклятьям,
Как непокорный старшим братьям,—
Высоконравственный урок!
Так «Русский вестник» в дни движенья
Кружился в вихре увлеченья,
Отменно в спорах голосист,
В журнальных иксах видел дело,
Как самый юный и незрелый
Санктпетербургский прогрессист.
Иное выступило племя.
«День», «Русский вестник», «Наше время»
Струю Кастальскую нашли:
И князя Вяземского гений
Из них каскадом песнопений
Разлился по лицу земли.
Расставшись с милой и единой
Англо-московскою доктриной,
Забыв весь юношеский вздор,
Поэзии отведав неги,
Журналом жалостных элегий
Стал «Русский вестник» с этих пор.
«„Печально век свой доживая,
С днем каждым сами умирая,
Мы в новом прошлогодний цвет.
Сыны другого поколенья,
Живых нам чужды впечатленья“,—
Как древле говорил поэт.
Всё как-то дико нам и ново,
Звучит бессовестное слово —
Уж мы не рвемся в жизнь, как в бой,
А всё у моря бы сидели
Да песни слушали и пели,
На целый мир махнув рукой.
Зачем для них свобода мнений?
Где raison d’être[111] таких явлений?
Всё это гниль и фальшь кружков.
Мы, как начальники-поэты,
Ответим им: вы пустоцветы!
Вы прогрессисты без голов!
Явленье жалкое минуты!
Ведь вы одеты и обуты?
А вам, чтоб каждый был одет?
Так это зависть пешехода,
Вражда того, кто без дохода,
Как древле говорил поэт.
Нам нужны формулы для дела;
Чтоб жизнь созрела, перезрела,
Как с древа падшие плоды;
Хоть бы пожар случился дома,
Вы, без Ньютонова бинома,
Не смейте требовать воды.
Не вы, а внуков ваших внуки
Должны вкусить плоды науки
И фрукты жизни, — а пока
Пляшите прозой и стихами!..»
И «Русский вестник» с свистунами
Плясать пустился трепака.
Эх! надел бы шлем Ахилла —
Медный шлем на медный лоб,—
Да тяжел, а тело хило:
Упадешь под ним, как сноп!
Если б панцирь мне Пелида —
Не боялся б ничего;
Да ведь панцирь — вот обида! —
Втрое больше самого!
Щит бы мне, которым копья
Отражал в бою Пелид,—
Так натуришка холопья
Не удержит этот щит.
Взял бы меч его победный
И пошел бы!.. Да ведь вот:
Меч поднять — так нужно, бедно,
Мирмидонов штук пятьсот.
Тщетны оханья и стоны,
Справедлив и мудр Зевес!
Там бессильны мирмидоны,
Где уж рухнул Ахиллес!
Над цензурою, друзья,
Смейтесь так же, как и я:
Ведь для мысли и для слова,
Откровенно говоря,
Нам не нужно никакого
Разрешения царя!
Если русский властелин
Сам не чужд кровавых пятен —
Не пропустит Головнин
То, что вычеркнул Путятин.
Над цензурою, друзья,
Смейтесь так же, как и я:
Ведь для мысли и для слова,
Откровенно говоря,
Нам не нужно никакого
Разрешения царя!
Монархическим чутьем
Сохранив в реформы веру,
Что напишем, то пошлем
Прямо в Лондон, к Искандеру.
Над цензурою, друзья,
Смейтесь так же, как и я:
Ведь для мысли и для слова,
Откровенно говоря,
Нам не нужно никакого
Разрешения царя!
Читатели, являясь перед вами
В четвертый раз,
Чтоб в Новый год и прозой и стихами
Поздравить вас,
Хотел бы вам торжественно воспеть я,
Да и пора б,
Российского весь блеск тысячелетья —
Но голос слаб…
Читатели, серьезной русской прессе
Оставим мы
Всё важное, все толки о прогрессе
И «царстве тьмы».
Довольствуясь лишь неизбежно сущим
И близким нам,
Поклонимся во здравии живущим
Родным отцам.
Пусть юноши к преданиям спесивы,
Не чтут родных,—
Но бабушки и дедушки все живы,
Назло для них.
Не изменив себе ни на полслова,
Как соль земли,
Все фазисы развитья векового
Они прошли.
Понятья их живучи и упруги,
И Новый год
По-прежнему в семейном тесном круге
Их застает.
Привет мой вам, старушка Простакова!
Вы всех добрей.
Зачем же вы глядите так сурово
На сыновей?
Порадуйтесь — здесь много Митрофанов
Их бог хранит;
Их никаким составом химик Жданов
Не истребит.
Их детский сон и крепок и невинен
По старине.
Поклон тебе, мой друг Тарас Скотинин,
Дай руку мне!
Свинюшник твой далек, брат, до упадка;
В нем тьма свиней.
Почтенный друг! В них нету недостатка
Для наших дней.
По-прежнему породисты и крупны,
А как едят!
Нажрутся так, что, братец, недоступны
Для поросят.
От поросят переходя к Ноздреву,
Мы узнаем,
Что подобру живет он, поздорову
В селе своем.
Всё так же он, как был, наездник ражий
Киргизских орд,
И чубуки его опасны даже
Для держиморд.
Берет в обмен щенков и рукоделья,
И жрет и врет,
Но уж кричит, особенно с похмелья:
«Прогресс! Вперед!»
— Прогресс! Прогресс! Ты всем нам задал дело!
Никто не спит.
Коробочка заметно отупела,
Но всё скрипит.
Уж Чичиков с тобой запанибрата.
На вечерах
Он говорит гуманно, кудревато
Об мужичках,
Про грамотность во всех посадах, селах,
По деревням,
И, наконец, — детей в воскресных школах
Он учит сам.
Замыслил он с отвагою бывалой,
Трудясь как вол,
Народный банк, газету, два журнала
И общий стол.
Об нем кричит публично Репетилов;
Его вознес
До облаков чувствительный Манилов
В потоках слез:
Мол, Чичиков гуманен! Идеален!
Ведет вперед!
С Петрушкою знакомится Молчалин,
На чай дает.
Все бегают, все веселы, здоровы,
Движенье, шум —
Особенно заметны Хлестаковы,
Где нужен ум.
На раутах, на чтениях, по клубам
Свои стихи
Тряпичкины читают Скалозубам
За их грехи.
Абдулины усердно бьют поклоны
Своим властям.
Пошлепкины и слесарские жены —
Все по местам.
Как человек вполне великосветский,
Мильоном глаз
Везде Антон Антоныч Загорецкий
Глядит на нас.
От Шпекиных усердьем в службе пышет
И болтовней,—
И Фамусов, как прежде, всё подпишет —
И с плеч долой!
Всякий пляшет, да не так, как скоморох.
Лицо намазав сажей,
Как а́нглийский фигляр,
Московский парень ражий
Выходит на базар.
Кричит, народ сзывая:
«Вот фокус! — Раз! Два! Три! —
Вот штука! Вот другая!
Честной народ, смотри!»
Оделся он — умора!
На голове колпак,
Из тряпок коленкора
На нем двуцветный фрак;
Одна нога людская,
Другая… Раз! Два! Три!
Копытом бьет другая,—
Честной народ, смотри!
Смотри мою отвагу:
«Вот шпага. Видишь? Ну,
Я проглочу всю шпагу
И глазом не сморгну».
Шпажонка, исчезая,
Блеснула… Раз! Два! Три!
Он смотрит не мигая,—
Честной народ, смотри!
За несколько копеек
Пересвистать готов
Заморских канареек
И курских соловьев.
На всё он мастер, словом!
Вот свищет… Раз! Два! Три!
Вот рожу сделал клёвом,—
Честной народ, смотри!
Награды — грош да гривна!
За бесполезный труд…
Как жалко, как противно,
Когда такой же шут
Проглотит шпагу разом
В журнале… Раз! Два! Три!
Да не сморгнет и глазом,—
Честной народ, смотри!
Весь Петербург затанцевал,
Как девочка, как мальчик;
Здесь что ни улица, то бал;
Здесь что ни бал — скандальчик.
Все веселятся от души,
Всё ладно в нашем быте.
Пляши, о! град Петра, пляши!
Друзья мои, пляшите!
Пляши, веселенький старик,
Нафабрившись как надо;
Ведь ты давно плясать привык
От мины, жеста, взгляда,
От приглашений красоты
На старческие шутки.
Пляши, старик! Здесь все, как ты,
По женской пляшут дудке.
Пляши, о! муж — на склоне лет
Обиженный судьбою,
Пусть скользкий, как твой путь, паркет
Мирит тебя с бедою.
Смирись, сравнив публичный суд
С публичными балами,—
Где спин перед тобой не гнут,
Хоть шаркают ногами.
Ты, что на службе, говорят,
Лежал среди дороги,—
Лети на бал. В канкане, брат,
Спеши расправить ноги!
Хоть службой тяжкий дан урок,
Но на публичном бале —
Представь себе — один скачок:
И ты всех выше в зале!
Пляши и ты, водевилист,
Островского учитель,
И ты, Обломов-журналист,
Сфер идеальных житель.
Вы — публицистов стройный хор —
Вы сладко голосите;
Вы песни пели до сих пор,—
Подите ж попляшите!
Пляшите все, хотя б в тоске
Скребли на сердце кошки.
Вся мудрость наших дней — в носке
Поднятой кверху ножки.
Отдайте пляске каждый час,
И господин Ефремов,
Наверно, выпишет для вас
Красавиц из гаремов.
Пусть уравняет наконец
Все возрасты, все званья
Единый наших дней мудрец —
Учитель танцеванья!
Вина и пляски резвый бог
Да будет вечно с нами,
И наш прогресс, как сбитый с ног,
Запляшет вверх ногами.
Отуманилась «Основа»,
Омрачается «Сион»,
«Наше время» в бой готово,
«Русский вестник» оскорблен.
Доктринеров слышны крики
С берегов Москвы-реки,
И в ответ им держат пики
Наготове казаки.
На «Наше время» упованья
Я возложил: в нем мысль ясна.
Читай его. Его сказанья
Суть слаще мирра и вина.
Его прогресс не скор, но верен.
В нем наложил на каждый лист
Свою печать Борис Чичерин,
Медоточивый публицист.
Склонись к нему душою нежной
И ты почиешь безмятежно,
И не разгонит даже «День»
В твоем уме ночную тень.
Если «День» тебя обманет,
Не печалься, не сердись.
С «Днем» ненастным примирись,
«День» хороший, верь, настанет.
Сердце в будущем живет;
Только в тех днях будь уверен,
На которые Чичерин
Или Павлов восстает.
Отцы московские, опекуны журналов,
Витая в области доктрин и идеалов,
Великосветских снов, англо-московских дум,
В которой уличной, базарной жизни шум
Не может отравить их олимпийской неги,
Сложили множество внушительных элегий
Про петербургские артели свистунов,
Иррегулярные станицы казаков,
Пустоголовые фаланги пустоцветов
И юбилеями не взысканных поэтов.
Их удержал мой слух, твердят мои уста,
Но всех приятней мне и всех милее та,
Что в «Русском вестнике» является и слишком
Определенный цвет дает зеленым книжкам:
«Бог журналистики! не дай душе моей
Дух озлобления, змеи сокрытой сей,
Дух отрицания неправды, нигилизма,
Но вознеси меня во области лиризма,
Где жизнь прелестною является для глаз
Всеобщей формулой, потоком громких фраз,
Неприменимою к отечеству доктриной,
В соединении с любезной нам рутиной».
Слышу умолкнувший звук ученой Чичерина речи,
Старца Булгарина тень чую смущенной душой.
Юмористическим чутьем
Под вашей докторскою тогой,
Под вашим мудрым париком,
В изгибах речи вашей строгой
Нагайку чуем казака,
Хоть видим в выпушках, петличках
И в полемических привычках,
Что вы не нашего полка.
Я уверен в прогрессе отечества,
В просвещенных стремленьях дворян
Дать богатство наук для купечества
И духовно насытить крестьян,
Но в поспешности юного племени,
Беспристрастно когда я взгляну
С точки зрения «Нашего времени»,—
Неурядицу вижу одну.
Убежденный глубоко, что родина
Обновилась и минул ей срок,
По словам господина Погодина,
Дать народам Европы урок;
Ибо к правде дорога затеряна
В исторической фальши веков,—
С точки зренья Бориса Чичерина,
Я ко всяким реформам готов.
Ни малейшей не вижу опасности
И статейку бы мог написать
В пользу так называемой гласности.
Уж наверно прошла бы в печать!
Изумила бы всё человечество
Верность взгляда в твореньи моем,—
С точки зрения «Сына отечества»
И Ципринусов, пишущих в нем.
Пусть все мнения прямо, сознательно
Возникают с различных сторон,
Ибо Павлов сказал основательно:
«Невозможно-де петь в унисон».
Я согласен, чтоб с мыслию правою
Дан простор был и мысли кривой,—
С точки зренья, покрывшею славою
Льва Камбека с его ерундой.
Появилась везде юмористика.
Все кричат как о чем-то дурном.
Но на днях с наслажденьем три листика
Я прочел в фельетоне одном.
Было столько в нем юмора милого,
Что я понял всю пользу сатир,—
С точки зренья Никиты Безрылова,
Удивившей читающий мир.
Уважая свободные мнения,
Быт, обычай, преданья и род,
Я читаю газет рассуждения
Как философ, юрист, патриот.
Но, конечно, с достоинством барина
Я смотрю беспристрастно на них,—
С точки зрения Бланка, Самарина,
Безобразова Н. и других.
Для меня равноправны все нации,
Ненавистен мне неграми торг,
На сиамцев взглянув в «Иллюстрации»,
Прихожу я в невольный восторг;
Но еврея, греховно упадшего,
Мне «Основа» и разум велит,—
С точки зрения Зотова младшего,
Звать позорною кличкою: жид.
Я на женщин гляжу снисходительно,
С точки зренья ученых врачей,
И с Юркевичем в розге внушительный
Замечаю мотив для детей.
Новый взгляд доктринера московского
В сладкий трепет приводит мой дух,—
С точки зрения Миллер-Красовского,
Разгадавшего смысл оплеух.
Формулируя жизни явления
С соблюдением мер и границ,
Я на всё приобрел точку зрения
Из журналов обеих столиц.
Эта точка достойна известности,
Ибо нежным растеньем цветет
В вертограде российской словесности,
Чтобы вкусный дать обществу плод.
Поморная муза резва:
В стихах, понимаете, надо
Уметь, как расставить слова,
Чтоб свистнуло с первого взгляда.
Умеючи надо шутить
С богиней веселых мелодий;
Как вам нужно кушать и пить,
Так нужен размер для пародий.
Богине мелодий верны,
Поморные — все староверы
И скромно, как все свистуны,
Свистят, соблюдая размеры.
За то им богинею дан,
Надежнее стали звенящей,
Для битвы с врагом талисман:
Стих, мягко и нежно свистящий,
Одним услаждающий слух,
Других повергающий в холод,
И главное: легкий, как пух,
Но пошлость дробящий, как молот.
ЛИЦА
Графиня Хрюмина 113 лет.
Графиня, ее внучка 68 лет.
Хлестова 99 лет.
Княжны Тугоуховские (младшей 61 год, старшей 66).
1
2
3
4
5
6
(ДЕЙСТВИЕ В ПЕТЕРБУРГЕ)
Гостиная графини Хрюминой. Величавая запущенность; полинялые драпри и портьеры. Графиня Хрюмина, одетая как на бал, сидит в больших креслах, неподвижно во все время действия. Графиня-внучка сидит у стола с книжкою стихотворений Милонова. Входит г-жа Хлестова.
(входя)
Уф! дайте отдохнуть… Как высоко, мой свет,
Живете в Питере… Одышка… ноют ноги…
Хоть были б лестницы отлоги!
Легко ли в девяносто лет
Взбираться чуть ли не на крышу…
Не слышу, матушка, не слышу.
Из силы выбилась… расстроена притом…
Арапка утром нагрубила:
Разбила блюдечко собачье с молоком —
А в церковь уж звонят… Мерзавку-то прибила,
Да в церковь, знаете, в горячке… agitée…[112]
Ну так вот и теснит под ложечкой и в груди…
Не простудиться бы… Ох, право, нынче люди —
Скот на скоте!
(Заметив графиню-внучку.)
А, здравствуй, ангел мой.
Bonjour, ma chère[113], ну, что вы?
Здоровы?
(отдает ей ридикюль)
На, возьми. Бог милости прислал.
Какое, матушка, здоровы!
Последний час пришел, последний век настал!
Нет страха божьего… обрезаны доходы…
Дороговизна — страсть… весь свет пошел вверх дном,
Всё новые пошли, вишь, моды!
Недавно… Голова, мой друг, идет кругом…
Графиня, матушка, послушайте-ка тоже…
Недавно… Господи! Ни н́а что не похоже!
Молчалин, видите, привез ко мне билет
На чтенье… Как его?.. Ну вот, что нынче в моде…
Ли-те-ра-тур-ное…
Вы ездили в балет?
Grand’mère[114] совсем не то.
Совсем не то, мой свет.
Нет, это зрелище совсем в особом роде,
И говорить-то даже грех!
Тут… я вам расскажу… выходят вольнодумцы,
Читают — кто про что… один кричал: безумцы!
Ей-богу! Обозвал безумцами нас всех.
Другой… другого-то и слушать я не стала…
Но хлопали — чуть-чуть не обвалилась зала…
Другой расписывал какой-то мертвый дом,
Про каторжников всё… ну просто стыд стыдом!
Я с Надей Хворовой насилу усидела…
В Сенате скоро вы обделаете дело?
Ну… поздравляю вас.
Совсем не то, grand’mère.
Мой свет, совсем не то. Представьте, например,
Что вы бы, взяв билет, сидели в креслах сами
И вдруг бы выскочил какой-то шематон…
Там всё был моветон?
Напротив, весь beau monde…[115] мужчины со звездами…
И перед ними-то… и вдруг передо мной —
Афронт какой!
На сцену выскочил какой-то вольтерьянец
И грубо начал так… Афронт, совсем афронт!
Как?! Губернатору корнет не сделал фронт!
Тесак ему и ранец!
Да нет, вы слушайте… Вдруг выскочил и сел,
Зовут… позвольте… Чернышевский…
Да как пошел… пошел…
Зовут: Андрей Краевский?
А! Знаю… слышала! Так долго жить велел?
Жаль… Это, говорят, был умный сочинитель…
Стихи он, помнится, писал
В «Московский зритель».
В альбуме у меня его есть мадригал.
Да нет!..
(Обращаясь к графине-внучке.)
Вот видишь ли, читал он про кого-то,
Должно быть, умника такого же, как сам,
Пьянчужку, ветреника, мота…
Вдруг… Я не верила глазам!
Забылся до того… ты рассуди, ведь дочку
На эти, зрелища смотреть приводит мать —
Цепочку в руки взял и начал с ней играть!!
(с ужасом)
Играл цепочкою!!
(с испугом)
Как?! он украл цепочку?!
(торжественно)
На стол облокотясь, цепочкою играл!
Входят шесть княжон и, не снимая шляпок, не здороваясь, начинают говорить, перебивая одна другую, чрезвычайно оживленно и громко, несколько в нос и размахивая руками.
Mon ange[116], вы слышали?
Ma chère, какой скандал!
Про Чернышевского?
Да нет!
Вы не слыхали?
Сейчас на лекции…
На Невском…
В Думе…
В зале…
Да подожди, Мими!
Зизи, дай мне сказать.
Явилась женщина…
Не женщина — фигура!
С мужчиною никак нельзя бы распознать!
Ну просто польский ксендз…
Кухарка!
Повар!
Дура!
В какой-то кофточке…
С мужским воротничком…
Немытым…
Грязный весь…
Как есть чернее сажи!
С мужского шапкою…
Закутана платком…
В кружок обстрижена…
Без кринолина даже!
Да нет…
А главное…
А главное… Ха-ха!
Хи-хи!
Ученая!
Профессорша!
Студентка!
С немытой шеею!!!
Общий ужас.
Ну точно наша Ленка!
Общий хохот.
И всё с студентами!
Ну долго ль до греха!
Читают…
Руки жмут…
Передают записки…
Ах! дни последние, должно быть, очень близки!
Mesdames, я думаю, нам следует подать…
Я тоже думаю…
В набат я приударю!
В Сенат прошение…
К министрам…
К государю!
А я так думаю: Молчалина позвать.
Напишем… un article… un feuilleton…[117] Теперь я
На Чернышевского и на студентку зла.
(Звонит.)
Бумаги нам! Чернил! Mesdames, скорей за перья.
Пишите: «Лекция». «Такого-то числа…»
«Неуважение ко всем приличьям светским…»
(Звонит.)
Скорей Молчалина! Скорей за Загорецким!
Они помогут нам… Они…
Как?! С грязной шеей в наши дни!
(заснувшая было под шумок, от сильного звонка просыпается)
Зачем Молчалина? Заняться, нешто, вистом?
Молчалин, матушка, придет поправить слог.
Не слышу, матушка… В постель Молчалин слег?
Нет, сделался фельетонистом!
Входят Молчалин и Загорецкий, выходят 70 № «Северной пчелы» и февральская книжка «Библиотеки для чтения».
1862
Сколь славен господин Скарятин,
Изобразить двуногий слаб;
Людской язык лицеприятен.
Зато правдив табунный храп.
Чего не выразит словами
Российских звуков алфавит,
Мы нежно выскажем хвостами
И звучным топотом копыт.
Подобно господину Бланку,
О коем слух проник и к нам,—
Людскую показав изнанку,
Он дорог сделался скотам.
Освободясь от взглядов узких,
Нечеловечьим языком,
Как добрый конь, все сходки русских
Он назвал смело табуном.
Он человек без чувства стада,
Царю зверей дал карачун,—
Его принять за это надо
Почетным членом в наш табун.
Дадим ему овса и сена
За то, что он, по мере сил,
Разоблачил Ледрю-Роллена
И Чернышевского убил.
И пусть журналы с завываньем
Начнут глумления над ним;
Табунным топотом и ржаньем
Мы свист журнальный заглушим.
Молитвой нашей бог смягчился:
Роман Тургенев сочинил —
И шар земной остановился,
Нарушив стройный ход светил.
Под гнетом силы исполинской
Уже хрустит земная ось…
И некий критик, как Кречинский,
В испуге крикнул: «Сорвалось!»
И нигилист за нигилистом,
Как вихри снежные с горы,
Казнимы хохотом и свистом,
Летят стремглав в тартарары.
Агенты «Времени», все лупы
Направив париям вослед,
Смешали черные их трупы
С тенями «жителей планет».
И публицисты Ер и Ерик,
Узрев бегущих со стыдом,
Кричат отважно: «Берег, берег!
Созиждем здесь обширный дом!
Вы, Синеус и Прогрессистов,
Из остроумных ваших строк
На пепелище нигилистов
Везите щебень и песок.
Чтоб заложить фундамент прочный —
Своих рецензий вкус и такт
Пускай везет сюда Заочный
Через большой почтовый тракт.
Размерит здания все части
Борис Чичерин, — а кирпич
Для нас заменит полный страсти
Громеки пламенного спич.
Дружней! труд легок и приятен:
Нам для работы дан топор,
Которым сокрушил Скарятин
Всей юной Франции задор».
Чего робеть: дружней, ребята!
Работай с богом, в добрый час,
По плану, данному когда-то
В стихах Воейкова для вас.
Воздвигнуть зданье суждено вам
Неизглаголанных чудес:
Глухие в зданьи этом новом
Расслышат явственно: «Прогресс!»
У лысых дыбом станет волос,
Слепой увидит вальс калек,
Издаст Андрей Краевский «Голос»,
И золотой наступит век.
В молодом поколении может так же не быть пути, как не было его и в старом; ясность глаз, свежесть щек, длинный ряд годов впереди — это еще не права на общественное внимание.
Молодежь легковерна,
Молодежь весела,—
В нигилизме, примерно,
Недалеко ушла.
Нигилизм ядовитый,
Отрицания сок
Выжал только маститый
Нигилист-старичок.
Вот Базаров освистан —
Ну какой он герой?
Ну какой нигилист он?
Просто — прынцип такой!
Нет-с! У нас по принсипу
За землишки клочок
Обдерет вас, как липу,
Нигилист-старичок.
Нигилист, если молод,
Носит в сердце любовь…
Но когда в сердце холод,
Но когда стынет кровь,—
Как шалит под секретом
У хорошеньких ног
Подогретый балетом
Нигилист-старичок!
Нигилист в молодежи,
Если молод и сам,
Замечает не рожи,
А стремленье к трудам.
Только рожи — не боле,
Ясность глаз, свежесть щек
Видит опытный в роли
Нигилист-старичок.
Нигилист самый юный
В зрелой мысли отцов
Слышит вещие струны,
К делу честному зов.
С отрицанием мутным
Мысли братьев итог
Называет беспутным
Нигилист-старичок.
Отравись не от знанья.
Затаив без любви
Тонкий яд отрицанья
Не в уме, а в крови,—
Головы не повесил,
Нажил землю, домок,—
Совесть к черту! — и весел
Нигилист-старичок.
Черт ли в том, что уж кости
Ждут последнего дня,—
Он, где требуют злости,
Жарче летнего дня.
Голос мягкий и плавный
И что слово — урок!
У! какой он забавный,
Нигилист-старичок!
Милый друг, Фукута Чао-Цее-Цию,
Мы благополучно прибыли в Россию,
Всё нам здесь по нраву: уци, хадомадо,
Данмио, но-ками — лучше быть не надо[120].
Хоть теплей в Европе, например в Париже,
Здесь суровый климат, к полюсу поближе,
Но всей грудью дышишь и вольней и шире,
Точно на Нипоне или Кунашире,
Ибо под суровым петербургским солнцем
В русском очень много общего с японцем,
Даже утверждают здешние витии —
Сходство это резче в глубине России.
Потому что, видишь, милый друг Фукута,
Строить государство начал очень круто
Кумбо Петр Великий, славный в целом мире,
Как наш Кумбо Первый, свергнувший Даири[121].
Обучать народ свой он велел голландцам
Всяким европейским фокусам и танцам,
Как ногами шаркать, лить из меди пушки,
Из науки пули и из глины кружки,
Чтобы в оных кружках, Азии на диво,
Пить под страхом казни в ассамблеях пиво.
Бороды всем выбрил… Не приспело время
Брить, как у японцев, маковку и темя,
Ибо перед нами русские, как дети,
Только на границе двух тысячелетий[122], —
Даже не созрели в доблести гражданской,
Как сказал в Пассаже баниос Ламанский[123].
Так лились в Россию волны просвещенья,
Силясь переспорить волны наводненья,
Ибо, поглощенный думами о флоте,
Кумбо им построил город на болоте.
В этом-то болоте, в Петербурге то есть,
Я насчет России сочиняю повесть.
Минуло столетье. Там, где были топи,
Выросли громады западных утопий.
…………………………………………
На проспекте Невском появились франты,
Из печати вышли первые куранты.
Кумбо сам в то время корректуры правил[124]
И для сочинений образцы оставил,—
Нынче ж заправляют этими делами
Заиджю-Арсеньев и Катков-но-ками[125].
В десять раз, конечно, менее, чем Едо[126],
Чуждая для русских, страшная для Шведа,
Стала украшаться невская столица.
Земно поклонилась ей Москва-вдовица[127],
Продолжая, впрочем, жить по Домострою
(Книга вроде Дзинов, чтимая Москвою),
Чад и домочадцев плеткой обучая,
До седьмого пота напиваясь чая,
Каждую субботу в жарких банях прея,
Фраками гнушаясь и бород не брея.
Да и петербуржец зоркий глаз японца
Не надует фраком тонкого суконца.
Здесь для виду носят, как в Европе, фраки,
А живут, как наши деды в Нагасаки.
Люди всех сословий, звания и сорту,
Как домой приходят — фраки тотчас к черту
И уж не снимают целый день халатов,
Лежа на перинах вроде наших матов[128].
Так прошел бесследно славный век Петровский…
Впрочем… есть проспект здесь — Каменноостровский,
На проспекте зданье — тех времен затея —
И на оном зданьи надпись: «Ассамблея»[129].
В зданьи этом ночью множество народу,
Данмио, но-ками пьют саки́, как воду,
Как пивали древле предки их славяне;
Там басят тирольки, там ревут цыгане,
Там старик стоягу, сделавшись ребенком,
Шепчет по-французски нежности чухонкам[130],
Там бушуют немцы, там народ толпами,
Как за диким зверем, следует за нами;
Барства и холопства там видны остатки:
Там всё сохранилось в дивном беспорядке,
Европейски-модном, азиатски-диком,
Как при Кумбо Первом, при Петре Великом!
Наконец-то мы дождались настоящей, не алгебраической гласности!
За шум, бывало, так и знают,
Народ на съезжую ведут.
Теперь в журнальную сажают:
Там им расправа, там и суд.
Малютка-гласность как-то раз,
Не оскорбив цензурных правил,
Рассказом поразила нас,
Как был пленен Якушкин Павел.
Малютка милая свой нрав
Не скрыла от суда мирского,
Как должно, Гемпелем назвав
Полициймейстера псковского.
Три года минуло с тех пор:
Уж перешли в века два «Века»,
Промчался «Светоч»-метеор
За ерундою Льва Камбека.
Якушкин издал свой дневник,—
Вдруг о расправе допетровской
Вновь повествует Доминик
(Не ресторатор, а Тарновский).
Судьба обрушилась над ним
За то, что в простодушье грубом
Сказать решился он, что «дым
Вверх, а не вниз идет по трубам».
Таких обид нельзя снести:
Его связать сейчас велели,
Держали десять дней в части,
В тюремном замке две недели[131].
Малютка милая! Тебе
Якушкин Павел был обязан
Рассказом о своей судьбе,
Хоть и ничем он не был связан.
В части он много вынес мук,
Но, хоть и был в простой поддевке,
Ему не связывали рук
Неблагородные веревки.
Тогда, не тратя лишних слов,
Ты вышла в свет без покрывала,
Назвала прямо древний Псков
И прямо Гемпеля назвала.
Теперь ты скромницей глядишь
И, позабыв о прежнем форсе,
«В одной столице…» — говоришь…
(В Варшаве или в Гельсингфорсе?)
Полковник N… столица Z…
Всё недосказано, всё глухо…
О гласность, гласность! В цвете лет
Ты стала шамкать, как старуха!
Останься ж при своих складах,
Но за былые заблужденья
Надень вериги — и в слезах
Моли у Гемпеля прощенья!
Театр представляет кабинет лорда, роскошно убранный à la reaction[133].
How do you do, marquis?[134]
Mylord, je vous salue[135].
Садитесь!
(В сторону.)
Ну постой!
Merci.
(В сторону.)
Уж насолю!
(Вслух.)
Я рад, милорд, что вам досталася газета.
(встает и кланяется)
Маркиз, позвольте вас благодарить за это.
Милорд, не я один, весь свет вас оценил.
Маркиз, мы трудимся по мере наших сил.
Милорд, вы трудитесь поистине как нужно.
Маркиз, мы действовать привыкли с вами дружно.
Нам врознь нельзя идти.
Нам легче труд вдвоем.
(не без оттенка иронии)
Теперь горячую работу мы начнем.
Милорд, я лести враг, — но ваше объявленье
Прочел я — и душа поверглась в умиленье!
Какая точность в нем, какой изящный слог!
Благодарю, маркиз, я написал как мог.
Скромны, как девушка; но я скажу вам гордо:
В Москве и за морем известен слог милорда.
И я отвечу вам, хоть скромность ваш девиз,
Что вы единственный во всей Москве маркиз.
Когда уж так, милорд…
(В сторону.)
Начать с размаху, что ли?
(Едко.)
Милорд, вы были враг когда-то монополий?
Враг монополий — да.
(Строго.)
Но я не утаю,
Что я, как собственник, за собственность стою,
(еще строже)
И полагаю я, что вы б не захотели…
Я?!. Нет!.. У нас, милорд, одни и те же цели.
Благодарю, маркиз. Я вижу, в наши дни
На поле гласности остались не одни
Ломаки…
Свистуны…
Горланы…
Нигилисты…
Но есть подобные милорду/маркизу журналисты.
Жмут руки друг другу. Продолжительное молчание.
Милорд…
(В сторону.)
Ей-богу, я не знаю, как начать…
Маркиз, я слушаю.
(В сторону.)
Попробуй-ка опять.
(в очевидном замешательстве)
Милорд, наш век… есть век… реформ…
Маркиз, вы правы:
Эмансипация смягчила наши нравы.
Нет больше откупов… но привилегий след
Еще мы видим, сэр, в столбцах иных газет.
(иронически)
Маркиз хотел сказать, что след их не затерян
В статьях, что пишет он и господин Чичерин?
(гордо)
Милорд, умерьте ваш не свойственный вам тон.
Я не Марат, и вы, надеюсь, не Прудон.
(скрывая смущение)
Маркиз! Вы шутите, надеюсь, но, однако,
Вы не свистун, маркиз!
Милорд, вы не кривляка.
О нет, милорд/маркиз, о нет! Я против свистунов
С милордом/маркизом под руку всегда идти готов.
Рукопожатия и молчание.
Милорд! Мы, помнится, сходились с вами в мненьях
Об… об… я…
Да, маркиз, об частных объявленьях?
Мы бурю подняли, статей писали тьмы
И выиграли…
Да-с… и выиграли мы.
Но… в обстоятельствах, как я, весьма стесненных,
Я поднял бы, милорд, вопрос и об казенных.
(разражаясь хохотом)
Ха, ха, ха, ха, маркиз!
(подсмеиваясь)
Хи, хи, хи, хи, милорд!
(в сторону)
Еще смеется, бес!
(в сторону)
Еще хохочет, черт!
(Вслух.)
Мне в петлю лезть, милорд, а вам, милорд, забава!
(С язвительным упреком.)
Зачем же вам одним досталось это право?
(продолжая хохотать)
На объявленья?
(робко)
Н… да…
(хохочет)
Ка-зен-ные?
Ну да-с…
При нашей бедности недурно б и для нас.
(покатываясь со смеху)
Да право-то, маркиз, — про бедность слова нету, —
Принадлежит не мне, а университету.
(значительно)
В законе нет, милорд.
(еще значительнее)
Маркиз, в законе есть.
Я вам советую законы перечесть.
Поверьте мне, милорд, когда б в законе было,
Я начал бы…
(Выпрямляя стан и закидывая голову.)
Милорд, во мне осталась сила,
Я стал бы сетовать, роптать, негодовать,
Писать протест!..
(очень строго)
Маркиз, советую молчать!
Мальчишки в наши дни молчат перед законом,
А вы… опять-таки вы смотрите Прудоном!
(оробев)
Не досказал, милорд… позвольте… Ропот мой
Я б задушил в себе пословицей святой,
Сказал бы набожно: солома ломит силу.
В Москве прилично лишь роптать славянофилу.
Я западный маркиз.
Я западнейший лорд.
Я рад, милорд/маркиз, что мы поем в один аккорд.
Усиленные рукопожатия и продолжительное молчание.
Милорд, скажите мне… скажите мне: во храме
Прилично ли жрецам дрожать над барышами?
Ученый может ли стоять за лишний грош?
Я нахожу, маркиз, что лишний грош хорош.
Так, сэр. Но видите: цель университета
Не деньги наживать, а лить потоки света;
Не может же идти его святая цель
С сбиранием грошей, pour ainsi dire, pêle-mêle[136].
Возможно ли, милорд, чтоб ваш высокий гений
Спустился до грошей казенных объявлений?
Ужели вы — пророк, оратор и мудрец —
На стойку променять готовы свой венец?
Скрижаль истории нам подает примеры…
(Со вздохом.)
Ах, сэр! Лишь в бедности рождаются Гомеры!
Маркиз!..
(воодушевляясь)
Кореньями питался Цицерон!
Маркиз…
В темнице был свободен Кальдерон!
Маркиз…
В нужде окреп талант Лопе де Веги!
Маркиз…
Клод Сен-Симон не ведал привилегий…
Маркиз…
А Диоген доволен бочкой был!
Так пусть все граждане, как стройный хор светил,
Все равноправные, свершают путь согласный…
(с ужасом)
Маркиз, опомнитесь! Вы — коммунист! Вы — красный!
Я — красный?
Вы, маркиз! Вы — к вашему стыду!
(оробев окончательно)
Я — красный?!. Я не то, милорд, имел в виду…
(грозно)
И где набрались вы таких превратных мнений?..
(скромно)
Я только, сэр… насчет казенных объявлений…
(Встает.)
Я друг порядка… но… я человек… я слаб…
Маркиз, я верю вам. Садитесь.
Маркиз садится.
Но когда б
Для личной выгоды вы стали коммунистом,
Я не свистун, но вас — я оглушил бы свистом!
Но вы раскаялись, маркиз, я очень рад.
Идем, милорд/маркиз, идем на Запад и назад.
Продолжительное молчание.
Ноябрь уж на дворе, милорд, и дело близко
К подписке…
Да, маркиз.
Я, собственно, подпиской
Не озабочен, сэр… «Times», «Siècle», «Débats» и «Presse»
Не от подписчиков имеют интерес.
Подписчик! Фи, милорд, как тривиально это!
Без них обходится хорошая газета.
И лучший журналист, по-моему, есть тот,
Кто не для чтения газету издает,
А больше для других, возвышенных, стремлений…
Маркиз, но в «Таймсе» нет казенных объявлений.
Не всё же, сэр, идти за Англиею вслед.
Маркиз, пример ее полезен для газет.
Но в данном случае, милорд, скажу вам смело:
До а́нглийских газет Россия не созрела.
Молчание.
(зевая)
Маркиз, но как внушить присутственным местам,
Чтоб с объявленьями все обращались к вам?
Милорд, известен я как журналист невздорный…
Маркиз, не ведает об этом суд надворный.
Милорд, отечеству я посвятил труды…
Маркиз, не знают их уездные суды.
Милорд, статьи мои язвительны и сжаты…
Маркиз, их не прочли гражданские палаты.
Милорд, я думаю, моей газеты взгляд…
Маркиз, не думает об нем комиссарьят.
Милорд, но, наконец, газеты направленье…
Маркиз, об нем молчит губернское правленье.
(нетерпеливо)
Но я печатаю казенные…
(торжественно)
Закон
Вам запрещает их печатать.
(Берет со стола Св<од> зак<онов>, т. I.)
Вот вам он!
(Читает.)
«Частные лица могут, если желают, обращаться с объявлениями своими и к издателям газет или журналистам; (громко и внушительно) но объявления от правительства в частных изданиях не допускаются» (Св<од> зак<онов>, т. I, ч. I, кн. III, прилож. к ст. 472, § 21).
(падая в обморок)
Милорд! что слышу я? Дрожат во мне все нервы…
(спокойно подает ему Свод законов)
Маркиз, вот вам статья: параграф двадцать первый.
(в бреду)
Как? Без подписчиков и без казенных мест?
(Хныкая.)
Милорд! подумайте, как мне тяжел мой крест.
(Рыдает.)
(снисходительно)
Утешьтесь, о маркиз! При нынешнем прогрессе
Для стонов места нет в отечественной прессе.
Маркиз, вы — опытный, солидный журналист
(Хоть в отношении к подписке нигилист),—
В России, где цветут кунсткамеры, музеи,
Наук, искусств, ремесл различные затеи,
Где ценится талант и признается труд,—
И ваши доблести, маркиз, не пропадут!
Жмет руку маркизу, маркиз улыбается, засыпая. Картина.
1862
Ты помнишь ли, читатель благосклонный,
Те дни, когда мы пели в унисон,
Когда Зарин и Охочекомонный
Еще тебя не погружали в сон,
Когда тебя не оскорблял Безрылов
И «Парусом», разорванным судьбой,
Ты связан был с судьбой славянофилов,
Ты помнишь ли, читатель добрый мой?
Ты помнишь ли период русской прессы,
Когда Катков на мнимой высоте
Из кололац[137] российские прогрессы
Выделывал в сердечной простоте,
Какие он отмачивал коленцы,
Как он ходил на Зотова войной
И как к нему стекались ополченцы,
Ты помнишь ли, читатель добрый мой?
Ты помнишь ли, какой был строгий тон дан
С Олимпа, где верховодил Катков,
Как им в Москве основан был Нью-Лондон
Недалеко от Пресненских прудов,
Как он сразил профессора Крылова,
Как он был горд своим Байбородой,
Все подвиги, все шалости Каткова
Ты помнишь ли, читатель добрый мой?
Ты помнишь ли, как он, попеременно,
То строг, как Зевс, то нежен, как Амур,
Нас забавлял своею несравненной
Полемикой с Евгениею Тур;
Как Николай Филиппыч был с ним дружен,
Как Соллогуб был жертвой дружбы той
И как Дюма был Павловым сконфужен,
Ты помнишь ли, читатель добрый мой?
Ты помнишь ли, как некогда в Пассаже
Сказали нам, что не созрели мы,
Ты помнишь ли, как все восстали, даже
Действительно незрелые умы.
И как потом, в варяго-русском деле,
Муж, вспоенный московскою водой,
Погодин сам сказал, что мы созрели…
Ты помнишь ли, читатель добрый мой?
Ты помнишь ли… Ах! помнить это надо!
Тогда еще Скарятин не решил,
Что общество российское есть стадо.
Прошли года. Корейша путь свершил;
Московского юродивого братцы
Пошли за ним дорогою прямой.
Нью-Лондон пал — и только кололацы
Остались нам, читатель добрый мой.
Тик-так! Тик-так! Спокойно, ровно
Свершает маятник свой круг.
Тоска томит меня, и словно
Меня пугает этот стук.
Как будто с явною насмешкой,
Связав мне ноги, лютый враг
Мне говорит: «Иди! Не мешкай!»
Тик-так! Тик-так!
Увы! по-прежнему исправно
Кружась, как белки в колесе,
Вдруг слышать явственно недавно
Тик-так, тик-так мы стали все.
Мы маршируем, пляшем, пишем,
Дни коротаем кое-как,
А ночью все с тоскою слышим:
Тик-так! Тик-так!
Звук, с детства каждому знакомый,—
Тик-так, тик-так — известный звук.
Не знаем сами, отчего мы
Его пугаться стали вдруг.
То страх возьмет, то вспыхнет злоба…
Ты будто слышишь в нем, земляк,
Стук молотка о крышку гроба —
Тик-так! Тик-так!
Чертог твой вижу изукрашен,
Делами предков гордый муж!
Ты вчуже для меня был страшен,
Владея тысячами душ.
Ты грезишь в сумраке со страхом,
Что всех людей твоих, собак
Уносит время с каждым взмахом —
Тик-так! Тик-так!
Чертог твой вижу либеральный,
Нинон Лянкло из русских дам,
И разговор патриархальный
Об мужичках я слышу там.
Но вам неловко… Вслед за спором
Вдруг смолкнет весь ареопаг,
И простучит для всех укором:
Тик-так! Тик-так!
Я вижу, канцелярский гений,
Твой кабинет, и труд ночной,
И ряд твоих соображений,
Где распустить, где крикнуть «стой!».
Но тщетны мудрые уловки!
Ты стал бледней своих бумаг,
Услышав стук, без остановки:
Тик-так! Тик-так!
Смотри: усердный твой поклонник —
Медоточивый публицист,
Трудясь над составленьем хроник,
Не кончив, вдруг бросает лист.
Он вдруг почуял, в страшной муке,
Всех этих гимнов ложь и мрак
В победоносно-ровном стуке:
Тик-так! Тик-так!
Тик-так, тик-так — в спокойной силе
Волнует сердце, гонит сон…
Что ж это? Скука просто — или
«Глагол времен, металла звон»?
Мы слышим в ровном этом ходе
За звуком — звук, за шагом — шаг:
Движенье вечное в природе:
Тик-так! Тик-так!
Мы слышим в звуках всем понятных
Закон явлений мировых:
В природе нет шагов попятных,
Нет остановок никаких!
Мужайся, молодое племя!
В сияньи дня исчезнет мрак.
Тебе подсказывает время:
Тик-так! Тик-так!
Трагедия в трех действиях, без соблюдения трех единств, так как происходит в разное время, в разных комнатах и под влиянием различных страстей и побуждений.
ЛИЦА:
Поэт, Редактор, Цензор.
Комната Поэта.
(пишет и читает)
Пришла весна. Увы! Любовь
Не манит в тихие дубравы.
Нет! негодующая кровь
Зовет меня на бой кровавый!
Кабинет Редактора.
(поправляет написанное Поэтом и читает)
Пришла весна. Опять любовь
Раскрыла тысячу объятий,
И я бы, кажется, готов
Расцеловать всех меньших братий.
Кабинет Цензора.
(поправляет написанное Поэтом и поправленное Редактором и читает)
Пришла весна. Но не любовь
Меня влечет под сень дубравы,
Не плоть, а дух! Я вижу вновь
Творца во всем величьи славы.
(Подписывает: «Одобрено цензурою».)
Люблю вино. В нем не топлю,
Подобно слабеньким натурам,
Скорбь гражданина — а коплю
Вражду к проклятым самодурам!
(поправляет)
Люблю вино. Я в нем топлю
Свои гражданские стремленья,
И видит бог, как я терплю
И как тяжел мой крест терпенья!
(поправляет)
Люблю вино. Но как люблю?
Как сладкий мед, как скромный танец.
Пью рюмку в день — и не терплю
Косматых нигилистов-пьяниц.
(Подписывает.)
Люблю тебя. Любовь одна
Дает мне бодрость, дух и силу,
Чтоб, чашу зла испив до дна,
Непобежденным лечь в могилу.
(поправляет)
Люблю тебя. Любовь к тебе
Ведет так сладко до могилы
В неравной роковой борьбе
Мои погубленные силы.
(поправляет)
Люблю тебя. И, не скорбя,
Подобно господам писакам,
Обязан век любить тебя,
Соединясь законным браком.
(Подписывает.)
Занавес падает. В печати появляется стихотворение «Природа, вино и любовь», под которым красуется имя Поэта. В журналах выходят рецензии, в которых говорится о вдохновении, непосредственном творчестве, смелости мысли, оригинальности оборотов речи и выражений, художественной целости и гражданских стремлениях автора.
<1863>
Героические времена нигилизма прошли. Вдохновенно призывавший на битву Петр Пустынник-Тургенев, санктифировавший первый поход против нигилистов папа Урбан-Катков, горячий Бульон московский-Юркевич с братом своим Балдуином-Лонгиновым, мудрый Роберт-Краевский с племянником своим неустрашимым Танкредом-Громекою принадлежат уже истории. На священных скрижалях оной бесстрастный Галахов изобразит приводящие во ужас сердце кровопролитные войны, для поучения воспитанников средних учебных заведений, в новом издании своей хрестоматии. Суд истории мудр и нетороплив. Неизгладимые борозды на ее каменистой почве проводятся событиями медленно. Время, в которое войны постепеновцев с нигилистами отразятся в ее ровном зеркале во всей величавой правдивости, еще не определено провидением. Прагматической истории обыкновенно предшествует художественный эпос. Бледнея и отступая в смущении перед великостью задачи, я тем не менее берусь быть певцом этой войны, ибо вдохновенные барды наши не берутся: Аполлон Майков в Неаполе, князь Петр Вяземский в Киссингене, Афанасий Фет, повесив на стенку свою лиру, взялся за плуг селянина, граф Толстой принял из рук Клио свиток с мрачными письменами времен Иоанна Грозного, Страхов для увеселения «Времени» играет, как мячиком, глобусом Урании, Всеволод Крестовский шалит с снисходительною Эрато, а Щербина вымаливает у Полигимнии новых мифов для своего народного читальника. Каллиопа тщетно зовет русских бардов; кроме меня, никто не откликается на ее зов.
Я делаю что могу: песни мои суть не что иное, как рапсодии эпохи нигилизма. Потомству предстоит составить из них величественно-поучительный эпос.
24 марта 1863
Пр. Знаменский
Происхождение или, лучше сказать, возникновение нигилизма доселе покрыто еще мраком неизвестности. Первое веяние духа нигилизма замечается в Орловской губернии, славной в географии Российской империи как место рождения И. С. Тургенева, который даже временно проживает в оной губернии, когда на несколько дней покидает Париж, сию вторую родину образованных россиян. Дух нигилизма зоркие Собакевичи и Ноздревы орловские воплощают в Базарове, лекаре, кончившем курс в императорской медико-хирургической академии. Вместе ли с Базаровым родился дух нигилизма и когда родился Базаров — еще не исследовано г-ми Геннади и Бартеневым; полагают, что в начале тридцатых годов, когда еще издавался «Благонамеренный» Измайлова. Собакевичи и Ноздревы предполагают присутствие нигилизма в Базарове потому, что он режет лягушек и у него есть микроскоп. Жак Араго точно так же неприязненно встречен был дикими, потому что обходился посредством носового платка и имел при себе компас. Жака Араго дикие хотели съесть; Базарова Куролесовы хотят отодрать на конюшне. Общее совещание по этому поводу. Базаров, говорят Собакевичи, начинает с лягушек, а кончит нами. Он рассматривает в микроскоп всякие гадости во внутренностях лягушек, говорят Ноздревы, а потом будет высматривать внутренние гадости наши. Надо отодрать его! — говорят Ноздревы и Собакевичи. Надо отодрать его! — восклицает за ними весь хор. Благовоспитанный Кирсанов в краткой, но сильной речи доказывает, что система подобных наказаний несовременна, и советует лучше идти жаловаться соседу своему И. С. Тургеневу. После долгих прений все соглашаются. Из области обыкновенных деревенских сплетен и выдумок зараза нигилизма переходит в область так называемого литературнохудожественного вымысла. Слово нигилизм всё еще не произнесено. Воспоминание об улице Рогатице древнего Новгорода.
Неожиданно, негаданно,
Как зловещий запах ладана,
Предвещающий покойника,
Словно бес, из рукомойника
Появлявшийся пустынникам,—
Перестав бродить по клиникам
И начальству сдав экзамены,
Юный плотью, духом каменный,
Родом подлый, нрава ярого,
Внук кутейника Базарова
Вдруг в губернию Орловскую
Всю заразу внес бесовскую.
Внес с собою он цинический
Некий запах хирургический,
Весь пропитанный алкоголем
(Вроде запаха, что Гоголем
Укреплен был за Петрушкою);
И лягушку за лягушкою
Истреблять пошел в селения,
Полон духа разрушения.
Чтоб внутри у всякой гадины
Видеть все бугры и впадины,
Обзавелся микроскопами,
Хороводился с холопами,
А в туземные гостиные,
Спокон века благочинные
(Точно так же, как столичные),
Внес манеры неприличные
И намеренно враждебные
Разговоры непотребные.
Расходились все окрестные
Курдюки мелкопоместные,
Петухи любвеобильные,
Все Кирсановы жантильные,
Все Багровы многодушные,
Все Расплюевы послушные,
Собакевичи тяжелые
И Ноздревы развеселые —
И, простившись с домочадцами,
Жен оставивши за святцами,
Вышиваньями, вареньями
И Авдеевых твореньями,
Кто с арапником, кто с палкою,
Кто вороною, кто галкою,
Рты раскрыв, с глазами странными —
Неподвижно оловянными —
Все с испуганными лицами,
На совет слетались птицами.
И неслось их слово дикое:
«Горе, горе нам великое!
Ходит тучею огромною
Гром над кущей нашей скромною,
Деревенскими пенатами,
Самоварами, халатами,
Буколическими нравами
И господскими забавами.
Погибает всё отечество!
Где же наше молодечество?
Мы ль потерпим посрамление!»
И решили во мгновение —
Все, от малого до старого,—
На конюшне драть Базарова.
Словно вишенка на веточке,
Как картинка на конфеточке,
Посреди толпы неистовой
Вдруг, в рубашечке батистовой,
В сюртучке сукна атласного,
Цвета трюфельно-колбасного,
И в шотландской легкой шапочке,
На груди скрестивши лапочки,
Встал Кирсанов — от Кирсанова
Всею лавкою Рузанова,
Всех mille-fleurs[138] благоуханием
Пронеслося над собранием —
И собранье это шумное
Слово слышало разумное:
«Укротитесь, други-братия!
Должно взять мероприятия
Не веками освященные,
А гуманно-современные:
Я приятель с сочинителем —
Он да будет нам хранителем».
Поднялись тут рассуждения:
— Что такое сочинения?
— И какие там писатели?
— И просить их будет кстати ли?
— Петухам-де унизительно…—
Но Кирсанов так внушительно
Объяснил движенье новое,
Что всё общество суровое
С ним к Тургеневу за славою
Устремилось всей оравою.
Так на улице Рогатице,
В неописанной сумятице,
Чадь Новгорода Великого,
Преисполнясь гнева дикого
На Василия Буслаева,
Чтобы в руки мать взяла его,
Подвигалась легионами
Ко вдове честной с поклонами.
Конец 1-й песни
С дымом пожара
Рынок толкучий,
После угара
Бред неминучий,
Дикие слухи,
Праздные толки
Вызвал в старухе
«Северной пчелке».
В год, как нарочно,
Рынок успели
Выстроить прочно,—
Но и доселе
Веет от старой
Тем же пахучим
Дымом пожара
В рынке толкучем.
Нет, положительно, роман
«Что делать?» нехорош!
Не знает автор ни цыган,
Ни дев, танцующих канкан,
Алис и Ригольбош.
Нет, положительно, роман
«Что делать?» нехорош!
Великосветскости в нем нет
Малейшего следа.
Герой не щеголем одет
И под жилеткою корсет
Не носит никогда.
Великосветскости в нем нет
Малейшего следа.
Жена героя — что за стыд! —
Живет своим трудом;
Не наряжается в кредит
И с белошвейкой говорит —
Как с равным ей лицом.
Жена героя — что за стыд! —
Живет своим трудом.
Нет, я не дам жене своей
Читать роман такой!
Не надо новых нам людей
И идеальных этих швей
В их новой мастерской!
Нет, я не дам жене своей
Читать роман такой!
Нет, положительно, роман
«Что делать?» нехорош!
В пирушках романист — профан,
И чудеса белил, румян
Не ставит он ни в грош.
Нет, положительно, роман
«Что делать?» нехорош!
Жди ясного на утро дня.
Стрижи мелькают и звенят.
Оставив оханья и вздохи,
Начнем жить мирно, без забот —
«Заправский» календарь «Эпохи»
Сулит нам счастье круглый год.
Пускай дни пасмурны, ненастны
(Приметы правду говорят),—
Не нынче — завтра будут ясны!
Стрижи мелькают и звенят.
Не нынче — с будущего года
Наступит наконец для всех
Всегда хорошая погода,
Всего хорошего успех.
Уж это время близко… близко…
Уж всё идет на новый лад…
Уж на «Эпоху» есть подписка —
Стрижи мелькают и звенят.
Не нынче — завтра все народы
Забудут разницу племен
И развернутся в хороводы
Из боевых своих колонн.
Любовь смешает все знамена
Канкан танцующих солдат,—
Уж есть программа — Сан-Леона…[139]
Стрижи мелькают и звенят.
Не нынче — завтра, с новым годом
Произойдет у всех в глазах
Сближенье общества с народом —
В банкетных спичах и речах.
И сколько будет нежных слитий,
Демократических тирад —
В местах «продажи разных питей».
Стрижи мелькают и звенят.
Во всех избушках самовары
Вознаградят крестьянский труд;
На иностранные товары
Внезапно цены упадут.
Уж не довольствуясь речами,
Иной пресыщенный магнат
Пьет нынче кофе с калачами.
Стрижи мелькают и звенят.
Воров не будет. Полон злобы
(Хоть сам из книжек захватил)
Их всех к Краевскому в «Трущобы»
Загнал гишпанский алгвазил;
Ну, а оставшийся излишек
Сметет Сикевич[140] зауряд,
Карая уличных мальчишек.
Стрижи мелькают и звенят.
Наука выйдет из пустыни
На путь народно-бытовой;
Для школ народных по-латыни
Переведется Домострой.
На зависть западного мира,
Ерыжным веяньем объят,
Затмит Аверкиев Шекспира.
Стрижи мелькают и звенят.
Исчезнут сонмы фарисеев,
На карте сыщется Тамбов,
Аксаков обоймет евреев,
Свой четвертак найдет Катков.
Не будет слабых, нищих, бедных,
Судьба всем равный даст оклад —
Златых надежд и денег медных.
Стрижи мелькают и звенят.
Всё так устроится, что не в чем
Судьбу нам будет обвинять.
Блажен, кто верит птицам певчим
И рад всю жизнь погоды ждать.
И я бы пел в веселом тоне,
Но, утомляя слух и взгляд,
Кругом, на сером небосклоне,
Стрижи мелькают и звенят.
Общество было весьма либеральное;
Шли разговоры вполне современные,
Повар измыслил меню гениальное,
Вина за ужином были отменные.
Мы говорили о благе людей,
Кушая, впрочем, с большим аппетитом.
Много лилося высоких идей,
С хересом светлым и теплым лафитом.
Вот, заручившись бокалом клико,
Встал, улыбаясь, оратор кружка,
Бодро взглянул и, прищурясь слегка,
Будто мечтой уносясь далеко,
Начал свой спич свысока.
Мы уж не слушали спич…
Мы будто сделались немы и слепы.
Мало того: даже вкусная дичь —
Тетерева, дупеля и вальдшнепы
Будто порхнули и скрылись из глаз;
С ними порхнуло и самое блюдо…
Так поразило всех нас
Вдруг происшедшее чудо.
Кто она? Кто ее звал?
Расположилась как дома,
Пьет за бокалом бокал,
Будто со всеми знакома.
Бойко на всех нас глядит…
Просит у общества слова…
Тс… поднялась… говорит…
«Ну ее!» — молвил сурово,
Гневно махнувши рукой,
Некто, молчавший весь ужин,
Сдержанный, бледный и злой.
Он никому не был нужен;
Был он для всех нас тяжел,
Хоть говорил очень мало…
С ним мы боялись скандала,
Так что, когда он ушел,
Легче нам будто бы стало…
Впрочем, мы шикнули обществом всем
(Он уже был за дверями)
И обратились затем
К вновь появившейся даме.
Дама собой недурна —
Круглые формы и нежное тело…
Полно! Да вновь ли явилась она?
Нет, эта дама весь вечер сидела.
Раньше ее мы видали сто раз;
Нынче ж, увлекшись общественной ломкою,
И не заметили милых нам глаз…
Нет! Положительно каждый из нас
Встретился с нею как с старой знакомкою.
Безукоризнен на даме наряд:
Вся в бриллиянтах; вся будто из света…
Внемлет и дремлет ласкающий взгляд;
Голос — как будто стрижи в нем звенят…
Дама хоть в музы годится для Фета.
Бог ее ведает, сколько ей лет,
Только, уж как ни рассматривай тщательно,
Вовсе морщин на лице ее нет;
Губы, и зубы, и весь туалет
Аранжированы слишком старательно.
Впрочем, чего же? Румяна, бела,
Как госпожа Одинцова опрятная,
Вся расфранченная, вся ароматная,
Самодовольствием дама цвела;
Дама, как следует дама была —
Дама во всех отношеньях приятная.
Общество наше совсем расцвело.
Самодовольно поднявши чело,
Как королева пред верным народом,
Дама поздравила нас с Новым годом.
«Я в Новый год, — говорила она,—
Слово сказать непременно должна.
(Слушать мы стали внимательно.)
Праздник на улице нынче моей.
(И согласились мы внутренно с ней,
Все, как один, бессознательно.)
Полной хозяйкой вхожу я в дома;
Я созвала вас сегодня сама;
Утром, чуть свет, легионами,
Всюду, где только передняя есть,
Шубы висят и валяется „Весть“,
Я поведу вас с поклонами.
Слово мое лучше всех ваших слов.
Много вы в жизни сплели мне венков;
Вам укажу на соседа я.
(Дамы сосед был оратор-мудрец.)
Милый! Ты был мой усерднейший жрец,
Сам своей роли не ведая.
Он собирался вам речь говорить,
Прежде всего бы он должен почтить
Вашего доброго гения.
Я вам дороже всех жен и сестер.
(Лоб свой оратор при этом потер,
Будто ища вдохновения.)
Верная спутница добрых людей,
Нянчу я вас на заре ваших дней,
Тешу волшебными сказками;
Проблески разума в детях ловлю
И отвечаю „агу!“ и „гулю!“
И усыпляю их ласками.
В юношах пылких, для битвы со злом
Смело готовых идти напролом,
Кровь охлаждаю я видами
Близкой карьеры и дальних степей
Или волную гораздо сильней
Минами, Бертами, Идами.
Смотришь: из мальчиков, преданных мне,
Мужи солидные выйдут вполне,
С знаньем, с апломбом, с патентами;
Ну а мужей, и особенно жен,
Я утешаю с различных сторон —
Бантами, кантами, лентами,
Шляпками, взятками… черт знает чем
Тешу, пока успокою совсем
Старцев, покрытых сединами,
С тем чтоб согреть их холодную кровь
Фетом, балетом, паштетом и вновь
Идами, Бертами, Минами.
Горе тому, кто ушел от меня!
В жизни не встретит спокойного дня,
В муках не встретит участия!
Пью за здоровье адептов моих:
Весело вносит сегодня для них
Новый год новое счастие.
Прочно их счастье, победа верна.
В битве, кипящей во все времена
С кознями злыми бесовскими,
Чтоб защитить их надежным щитом,
Я обернусь „Петербургским листком“,
„Ведомостями Московскими“.
Всё я сказала сегодня вполне,
Некуда дальше, и некогда мне,
Но… (тут улыбка мелькнула злодейская,
В дряхлом лице вызвав бездну морщин)
Надо сказать мое имя и чин:
Имя мне — „Пошлость житейская“».
Дрогнул от ужаса весь наш совет.
«Пошлость!» — мы вскрикнули. Дамы уж нет.
И до сих пор мы не знаем наверное:
Было ли это видение скверное
Или какой-нибудь святочный шут
Нас мистифировал десять минут;
Только мы с Пошлостью Новый год встретили,
Даже морщины ее чуть заметили,—
Так нас прельстила, в кокетстве привычная,
Вся расфранченная, вся ароматная,
Дама во всех отношеньях приличная,
Дама во всех отношеньях приятная.
Я выспался сегодня превосходно,
Мне так легко — и в голове моей,
Я чувствую, логично и свободно
Проходит строй рифмованных идей.
— Что ж? Пользуйтесь минутой вдохновенья.
Воспойте нам прогресс родной страны,
Горячие гражданские стремленья…
— Нет, господа, давайте есть блины.
— Мы шествуем путем преуспеванья,
Запечатлев успехом каждый шаг;
Рассеял свет победоносный знанья
Невежества и самодурства мрак.
Омаров уж осталось очень мало,
Аттилы уж нисколько не страшны.
Карайте их сатирой Ювенала!
— Нет, господа, давайте есть блины.
— Заметно уж смягчились наши нравы,
На честный смех нельзя уж нападать,
В свои права вступил рассудок здравый,
И в корне зло преследует печать.
Уж на нее утихли все нападки,
Враги ее бессильны и смешны…
Раскройте нам все наши недостатки.
— Нет, господа, давайте есть блины.
— Во всем прогресс! С его победным ходом
В понятиях везде переворот.
Свершается слияние с народом.
Что чувствует в такие дни народ!
В своих стихах восторженно-свободных
Вы, как поэт, изобразить должны
Избыток чувств и радостей народных.
— Нет, господа, давайте есть блины.
Нет, господа, любя страну родную,
Стремясь к тому, чтоб каждый в ней был сыт,
Я никого стихами не взволную
И портить вам не стану аппетит.
Мы круглый год и так себя морочим.
Уж если петь — так песни старины.
Давайте петь вино, любовь… а впрочем —
Нет, господа, давайте есть блины!
Пускай сатирики кричат,
Что ты презренный фат,
Но ты мне мил.
Ты во всю жизнь ни разу, брат,
Не изменил
Своих воззрений и манер.
Buvons, mon cher![141]
Кругом тебя кричат, орут
Про гласность, вольный труд —
Плечами лишь
Ты пожимаешь, тверд как Брут,
И говоришь
О пользе всех химер и мер:
«C’est drôle, mon cher»[142].
Когда в собрании Ноздрев,
Подняв бокал, подымет рев
За мужика —
Ты взглянешь в стеклышко без слов
На дурака
И выпьешь молча редерер.
Умно, mon cher.
Не признешь ты женских прав,
Но, Гретхен милую обняв,
Портного дочь,
Рад, где попало, подгуляв,
Плясать всю ночь,
Хоть в шустер-клубе, например.
Aimons, mon cher![143]
Благую часть ты выбрал, брат,—
Театр французский, маскарад,
Обед, балет —
И черт ли в том, что говорят
В столбцах газет
Катков, Камбек, Лягерроньер…
Всё вздор, mon cher.
Ты также мил в кругу повес,
Хоть потерял кредит и вес,
Хоть испытал,
Что значит время и прогресс,
Но капитал
Еще остался для гетер.
Vivons, mon cher![144]
Как в оны дни, хоть век не тот,
Без размышлений, без забот,
По старине,
Пока кондрашка не сшибет
С бровей пянсне,
На рысаках во весь карьер
Валяй, mon cher!
Валяй, mon cher! Ты мил для нас
Живешь без сердца, напоказ,
Без головы,
Но ты стыдишься пошлых фраз.
В наш век — увы!
И это доблестный пример.
Buvons, mon cher!
Мой сын, я в вечность отхожу
Из мрака суеты;
Сказал бы: в рай, да не скажу,
И не поверишь ты.
Мой сын, я в вечность отхожу
Из мрака суеты.
Мой сын, вверяясь небесам,
Надейся, уповай;
Но, на́ бога надеясь, сам,
Мой милый, не плошай.
Мой сын, вверяясь небесам,
Надейся, уповай.
Мой сын, учись — ученье свет,
А неученье тьма;
А жизнь на всё уж даст ответ,
По-своему, сама…
Мой сын, учись — ученье свет,
А неученье тьма.
Мой сын, любовь — союз сердец,
К блаженству первый шаг;
Второй шаг будет под венец,
А третий под башмак.
Мой сын, любовь — союз сердец,
К блаженству первый шаг.
Мой сын, твоя опора — труд,
Твое всё счастье в нем;
Хотя с трудом в больницах мрут
Живущие трудом.
Мой сын, твоя опора — труд,
Твое всё счастье в нем.
Мой сын, спокойствие души —
Отрада беднякам;
Зато уж в нем все барыши
И все утехи нам.
Мой сын, спокойствие души —
Отрада беднякам.
Мой сын, будь честен и горяч
В борьбе для счастья всех,
Да только после уж не плачь,
Услышав общий смех.
Мой сын, будь честен и горяч
В борьбе для счастья всех.
Мой сын, я в вечность отхожу
Из мрака суеты;
Сказал бы: в рай, да не скажу,
И не поверишь ты.
Мой сын, я в вечность отхожу
Из мрака суеты.
Как будто бы после блестящего
Затеями барскими праздника
В селе самодура-проказника,
В губернии целой гремящего;
Как после эффекта финального
В французской плохой мелодраме,
Пора отрезвленья печального
Пришла и смеется над нами.
Сады, и долины с озерами,
И горы — в чуланы заброшены,
Костюмы плохие изношены
И спрятаны в шкаф бутафорами.
По форме сменив бакенбардами
Мужицкие бороды, все мы
Надели фуражки с кокардами
На лбы, надевавшие шлемы.
По-прежнему зажили панами
И, дома валяясь в халатике,
Пейзан называем мужланами
По правилам русской грамматики.
Свободнее всем как-то дышится,
И в сходках вечерних у нас
Опять беззаботное слышится:
«Куплю!», «Бескозырная!», «Пас!».
Минувший год я весь провел прекрасно.
Как он прошел — я не заметил сам,
Но вообще прошел он не напрасно:
Есть вспомнить что и детям и отцам!
Я в Новый год обедал у вельможи.
К шести часам собрался высший свет.
Скучали все — и я был скучен тоже,—
Но вообще прекрасный был обед.
Ученых и общественных вопросов
Тьму тьмущую поставил этот год.
Прошло сто лет, как умер Ломоносов;
Как далеко мы двинулись вперед!
Обедал я в роскошной, светлой зале.
Названий блюд мне не забыть сто лет…
Не помню уж зачем и что читали,—
Но вообще прекрасный был обед.
С наукою шло об руку искусство,
Как гибкий плющ обвив могучий дуб;
Еще обед припомню не без чувства:
Художники у нас открыли клуб.
Ковры, драпри и мебель — всё отлично…
Ну, кое-что сказал бы про буфет,
Да кое-что о выставке годичной…
Но вообще прекрасный был обед.
Принадлежа и сам к числу «хозяев»,
Я посещал усердно каждый съезд;
Там слушали так жадно краснобаев,
Что за столом недоставало мест.
Сияли там, переливаясь тонко,
Свет знания и люстр громадных свет…
Особенно понравилась мне жженка —
И вообще прекрасный был обед.
Минувший год во многом вспомнить любо,
Вот, например, еще обед возьмем —
Открытие служительского клуба —
Участие я тоже принял в нем.
Не показал ни жестом я, ни взглядом,
Что для меня противен мой сосед…
Представьте — я сидел с лакеем рядом…
Но вообще прекрасный был обед.
Все высшие ценил я интересы
И временем им жертвовал всегда:
Обедал я за процветанье прессы,
Обедал я в честь женского труда;
Пил за успех «Русалки» и «Рогнеды»,
За оперу, за драму, за балет…
Тьфу! Черт возьми! Не вспомню все обеды!
Но каждый раз прекрасный был обед!
Держась всегда вдали от нигилистов,
В серьезные вопросы погружен,
Я был введен в кружок экономистов
И на обед был ими приглашен.
Сводили там итоги и балансы;
Я тоже свел: ведь круглый год банкет!
Однако я растрес-таки финансы…
Но вообще прекрасный был обед.
Как год прошел — я, право, не заметил;
Весь год не знал, что значит слово — лень.
И Новый год с бокалом также встретил
И на обед поехал в первый день.
Шумели там, решали то и это;
Разъехались — на улице уж свет.
Вопросы все остались без ответа,—
Но вообще прекрасный был обед.
Повсюду торжествует гласность,
Вступила мысль в свои права,
И нам от ближнего опасность
Не угрожает за слова.
Мрак с тишиной нам ненавистен,
Простора требует наш дух,
И смело ряд великих истин
Я первый возвещаю вслух.
Порядки старые не новы
И не младенцы — старики;
Больные люди — не здоровы,
И очень глупы дураки.
Мы смертны все без исключенья;
Нет в мире действий без причин;
Не нужно мертвому леченья.
Одиножды один — один.
Для варки щей нужна капуста;
Статьи потребны для газет;
Тот кошелек, в котором пусто,
В том ни копейки денег нет;
День с ночью составляет сутки;
Рубль состоит из двух полтин;
Желают пищи все желудки.
Одиножды один — один.
Москва есть древняя столица;
По-русски медик значит врач,
А чудодейка есть вещица,
О коей публикует Кач.
Профессор — степень или званье;
Коллежский регистратор — чин;
Кнуты и розги — наказанье.
Одиножды один — один.
Покуда кость собака гложет,
Ее не следует ласкать,
И необъятного не может
Никто решительно обнять.
Не надо мудрствовать лукаво,
Но каждый честный гражданин
Всегда сказать имеет право:
Одиножды один — один.
В сей песне сорок восемь строчек.
Согласен я — в них смыслу нет;
Но рифмы есть везде и точек
Компрометирующих нет.
Эпоха гласности настала,
Во всем прогресс — но между тем
Блажен, кто рассуждает мало
И кто не думает совсем.
Сто человек, никак, ты запер в казематы;
И мало всё тебе, всё мрачен, как чума, ты!
Утешься, ведь господь царя благословил —
Отвел от родины тягчайший из ударов!
— Эх, братец! черт ли в том! Ведь я бы заморил
Сто тысяч в крепости, когда б не Комиссаров!
Холеру ждали мы, и каждый был готов
Диету соблюдать и жить себе здорово.
Но фурия хитра: надула докторов —
Прислала за себя из Вильны Муравьева.
С тех пор как «Пчелки» больше нет
Да умер Павлов, журналист,
Хоть не читай родных газет,
Меня в них бесит каждый лист.
Тоска в статьях передовых,
А в фельетон хоть не смотри.
Увы! Давно исчезла в них
Времен минувших causerie!
Cette causerie gentille et douce,
Qui instruit, en amusant[146],
Вся из bon-mots[147], как лучших бус
Un fil léger et luisant[148].
Ее Булгарин к нам занес,
Взяв в образец Альфонса Карр,
И в книжке под названьем «Ос»
(Les guêpes) принес отчизне в дар.
Oh! Le beau temps! Oh! Les beaux jours![149]
Они исчезли без следа!
Я лишь с Евгениею Тур
Схожусь во взглядах иногда.
А остальные! Nom de dieu![150]
Вы обратили фельетон
В plaisanteries des mauvais lieux[151].
«Хорош российский Геликон!»
Так Пушкин молвил в старину
(Я тоже с Пушкиным был друг).
Увы! Уж нет его! Одну
Бездарность вижу я вокруг,
Нахальство без границ и мер,
Нигилистический туман.
Кто ж остается? Я, prince Pierre…[152]
Oh! Les beaux jours du bon vieux temps![153]
Да! Геликон наш не хорош;
Mais nous avons un bon journal.
Bien rédigé par Méssaroche,
Un homme de lettres libéral[154].
C’est [155] «Женский вестник». Нынче в нем,
Как отблеск утренней зари,
Блеснула радужным огнем
Времен минувших causerie!
La causerie du bon vieux temps —
Ведь это грация сама,
Ведь это лучше, чем роман
Фейдо, Феваля и Дюма!
Ее давно уж нужно нам,
И, чтоб пополнить сей пробел,
В журнале для девиц и дам
Так называется отдел.
В отделе этом мы найдем
Всё, что нам нужно с давних пор,
Весь этот милый сердцу вздор,
Блестящий чувством и умом.
В его живой калейдоскоп
Войдет весь пестрый светский мир,
«Грейт Истерн» с критикой «Трущоб»,
«Миантономо» и Шекспир,
Поэта светлая мечта
И философии урок,
Балы, наряды и плита,
И доктор Хан, и доктор Бок,
Огонь и лед, и мрак и свет,
Et Jean qui pleure, et Jean qui rit[156],
Et Turluru, et Turlurette!..
Да процветает causerie!
Свистать! Свистать!
Нам вторит эхо.
Но, чур! Не лгать
Орудьем смеха!
Приходит срок,
Взял верх обман —
Бросай свисток,
Бери стакан.
Пей, чуть слышна
Фальшивость нотки,
Оксгоф вина
И четверть водки,
Ведро эль-кок,
Эль-кукельван.
Бросай свисток,
Бери стакан.
Чем разделять
Кастратов славу,
Уж лучше спать
Вались в канаву,
Без задних ног,
Мертвецки пьян.
Бросай свисток,
Бери стакан.
Уж лучше, брат,
Пить мертвой чашей
Забвенья яд,
Чем в прессе нашей
Зловонных строк
Впивать дурман.
Бросай свисток,
Бери стакан.
Газетный лай
И обезьянства
Пренебрегай
В величьи пьянства.
Оно порок,
Но не обман.
Бросай свисток,
Бери стакан.
Редакция вполне понимает, что интересы, которыми всего более дорожит всякое общество, суть интересы его спокойствия.
При анализе экономических явлений мы будем иметь в виду, главным образом, задачи накопления новых богатств, а не перераспределения старых.
Капиталы — суть деятели современного прогресса.
Знаю я, читатель, что делами
Важными по горло ты завален,
Чтоб моими тешиться стихами,
Как бы ни был взгляд мой идеален.
Но утешься: я не древний эллин;
Я, как ты, забыл об идеале;
Жизнью я достаточно обстрелен,
И поэт во мне «скончался вмале».
Как Полонский, я «блохой укушен»
(То есть: жизни опытом пришиблен),
Лишь к богатствам я неравнодушен,
Как Карпович и издатель Тиблен.
В 200 000 выигрыш билета —
Вот источник светлый накоплений
Вдохновенья и богатств поэта
Современных русских обозрений.
«Наше время» Павлова пропало!
Ныне с «Новым временем» Киркора,
Говорят, блаженство близко стало,
Богатеть должны мы очень скоро.
С этим новым временем условясь,
Пред одним богатством я склоняюсь —
Как поэт, вполне обсоловьевясь[157],
Перед ним лишь я утибленняюсь[158].
С новым годом вовсе не желая
Слыть врагом спокойствия заклятым,
Я тебе, читатель, поздравляя,
Одного желаю: быть богатым.
Чтобы ты вкушал, как на Парнасе
Некий бог, роскошнейшие яства,—
А уж там Карпович в «гласной кассе»
И без нас распределит богатства!
Que j’aime à voir un corbillard!
Последний экипаж людской
Пою я в песне, дроги.
Вот выбор песни! Что ни пой,
А всё протянешь ноги.
Придется всем от всяких бед
Навек освободиться;
Что ж за несчастье — в лучший свет
На дрогах прокатиться?
В былые дни, без лишних слов,
В урочный час к могиле
И богачей и бедняков —
Всех на руках тащили.
Стал ныне человек умней
И самых бедных даже
Препровождает в мир теней
В приличном экипаже.
Богач со смертию всего
Лишается и плачет.
Я — не оставлю ничего;
Я — в выигрыше, значит.
Я в этот мир пришел пешком,
Но на свиданье к деду
Хоть и на дрогах, хоть шажком,
А все-таки поеду.
За колесницей богача —
Тщеславия затеи —
Ливрейный траур волоча,
Толпой идут лакеи.
А я богат и без ливрей,
Богатствами иными:
Пойдет кружок моих друзей
За дрогами моими.
Веселость, гений мой! я жив,
Покуда ты со мною;
Когда ж и ты, на мой призыв,
Окажешься мечтою —
Тогда скажу, махнув рукой,
Совсем готов к дороге:
Что ж делать! Стих пришел такой;
Закладывайте дроги!
Еще один из строя выбыл вон,
Где уж и так ряды не слишком тесны.
Мир памяти скончавшегося — он
Писатель был талантливый и честный.
Талантливый и честный! В двух словах
Заключена властительная сила:
Одушевлен был ею этот прах,
Освящена теперь его могила.
В борьбе со злом, идущей без конца,
Им двигала полезная идея,—
И юношам в их чистые сердца
Он внес ее, умами их владея.
Усопший брат! Мир памяти твоей.
Увы! Ты жил, как Добролюбов, мало.
Ты чист, как он; зерна твоих идей
Не подточило опытности жало.
Мы видели, как старились умы
И как сердца прекрасные скудели.
Поклонимся ж могиле ранней мы —
Созревшие для неизвестной цели.
Зол я впервые сегодня вполне;
Зол — оттого что нет злости во мне.
Нет этой злости, которая смело
Прямо из сердца срывается в дело.
Нету ее — ненавистницы фраз,
Злобы святой, возвышающей нас.
Есть только жалкая, мелкая злоба,
Не доводящая даже до гроба;
Злоба, с которой хоть семьдесят лет
Можно прожить без особенных бед
И умереть, чтобы видели внуки
Самый пошлейший род смерти — от скуки.
Надолго ли? Надолго ли! С двух слов,
Произнесенных, впрочем, благосклонно,
Я видел ночью много диких снов
И целый день бродил как полусонный.
И лишь теперь, два месяца спустя,
Отдавшись весь работе благодатной,
Отвечу я, все шансы разочтя:
Надолго ли? Надолго, вероятно.
Когда больного с смертного одра,
Где видел он вблизи мученья ада,
Вдруг на ноги поставят доктора,
Покорный им, он станет жить как надо.
Он в меру ест, он в меру пьет и спит.
Спросите вы у доктора, примерно,
Надолго ль он здоровье сохранит?
Ответит врач: надолго — это верно.
И с «Искрой» так. Она была больна
Болезнью женской — недостатком воли;
В истериках так мучилась она,
Что прикусить язык пришлось от боли.
Теперь характер возвратился к ней.
— Что ж, женщина с характером! Прекрасно!
Она послушней станет и скромней…
— Надолго ли? — Надолго, очень ясно.
Свободу слова, право на журнал
В наш век, когда кредит во всем непрочный,
Как драгоценный некий капитал
Дают вам в долг, с вас вексель взяв бессрочный.
— Ну-с, вы теперь спокойны или нет? —
Вам кредитор сказал бы, встретясь с вами: —
Надолго ли? — Вздохнете вы в ответ:
— Надолго ли-с? Решать извольте сами.
Все вообще писатели у нас
Народ неизбалованный, небурный;
В самих себе мы держим про запас
И ножницы и карандаш цензурный.
Тот, кто сберег среди житейских гроз,
В сознании общественного долга,
Для дела мысль — тот смело на вопрос:
Надолго ли? — ответит: да, надолго.
Пока стремится общество вперед,
В грядущее спокойным смотрит взглядом
И сбить себя с дороги не дает
Корыстным и шипящим ретроградам,
До тех пор в нем, для счастия людей,
Не может быть свободной мысли тесно —
И, как залог грядущих светлых дней,
Надолго всё задуманное честно.
Роскошь так уж роскошь — истинно беспутная;
Бедность так уж бедность — смерть ежеминутная;
Голод так уж голод — областию целою;
Пьянство так уж пьянство — всё с горячкой белою.
Моды так уж моды — всё перемудренные;
Дамы так уж дамы — полуобнаженные;
Шлейфы так уж шлейфы — двух- и трехсаженные;
На пол нагло брошены камни драгоценные.
Нечто лучше женщины в красоте искусственной,
С шиком нарисованной, чувственно-бесчувственной:
Обаянье демона, ангела незлобие —
Во втором издании «божие подобие».
Похоть так уж похоть — с роковою силою
Деньгам, сердцу, разуму — всем грозит могилою:
Старцы льнут и падают, как грудные деточки,
И за ними дети их — плод от той же веточки.
Воры так уж воры — крупные, с кокардами;
Кражи так уж кражи — чуть не миллиардами;
Жуликов-мазуриков в эту пору грозную —
Как на небе звездочек в ноченьку морозную.
Мелкие скандальчики с крупными беспутствами;
Разоренья честные с злостными банкрутствами;
Фокусы бумажные, из нулей могущества —
И на каждой улице описи имущества.
И на каждой улице, с музыкою, с плясками,
Разоряют вежливо, обирают с ласками,
И — притоны мрачные, кутежи с злодействами,
И убийства зверские целыми семействами.
И работа вечная и неугомонная,
И холодность мертвая, строгость непреклонная,
И с трибун словесников речь всегда медовая,
И нужда молчащая, но на всё готовая.
Скорбь так скорбь безмолвная. Горе, как нахлынуло,
Всё существование разом опрокинуло:
Знает погибающий, что никто не сжалится,
И, как сноп бесчувственный, сам в могилу валится.
Смех так смех насильственный, злобы не скрывающий,
Или разухабистый и стыда не знающий,
Или уж отчаянный, с умоисступлением —
Над собой, над ближними и над всем творением.
Денег! денег! денег! Вопль над целым краем,
Все ожесточились, даже страшно стало…
Мы друг друга гоним, топим, убиваем…
Странно: ведь и прежде денег не бывало.
Нравы стали мягче, — молвить вообще-то,—
Но еще ужасней вопли, стоны, вздохи.
Что же дальше будет? Есть ответ на это:
Разные потребы в разные эпохи.
Древний Рим был страшен всем земным владыкам.
В нем существовала общая потреба —
И не допускавшим отлагательств криком
Грозно выражались: «Зрелищ нам и хлеба!»
Это был период варварского Рима.
Нам такое зверство даже незнакомо.
С знаменем прогресса, вьющимся незримо,
Мы идем учебным шагом в три приема.
Но мечту Мадзини и добычу Пиев
В стороне оставим, дело там не наше:
Нам милей Архангельск, Петербург и Киев,
А Москвы-старушки ничего нет краше.
Древле нам прогрессом не трубили в уши.
Жили мы спокойно, жили-поживали,
Продавали души, чтобы бить баклуши,
И с душой девичье тело покупали.
Было всё согласно, было всё послушно —
Старики, старухи, бабы, мужичонки
В мнениях сходились все единодушно:
Никакой душонки нет, мол, у девчонки.
Нынче хоть и то же, но не то уж дело —
Сказано в писаньи: дню довлеет злоба —
Так же продается и душа и тело,
Но особо тело и душа особо.
Так же продается каждый шут приказный,
Так же ждет в передней ласки и подачки
И, хоть в новой форме, «целесообразной»,
Всё на тех же лапках комнатной собачки
Служит и доносит, хоть никто не просит,
Хоть в какой поступит комитет негласный,
Только не смотрите, что ливрею носит —
Черт его ведь знает, может быть, он красный!
Всё переменилось. Женщины — поди-ка! —
Так же ведь тела их продает нужда нам;
Только вздорожали, как зимой клубника,
А разврат дешевый пахнет чемоданом.
Зрелищ! зрелищ! зрелищ! — вскрикнули мы дружно.
Подавай театров — частных и народных!
Для людей развитых развлеченье нужно,
Средство от запоя для крестьян свободных.
Зрелища иные жизнь дает без платы,
В зале, где, святою скорбию томимый,
С полотна на судей смотрит бог распятый —
Христианской эры первый подсудимый.
Страшный призрак грозно встал;
Страсти вечные щекочет;
От всех зол универсал —
Кровь открыть Европе хочет.
Но в разумный век поэт
Уж не фельдшер, как бывало,
И одно поет в ответ:
Мир во что бы то ни стало!
Уж настолько мы умны
В наши дни, что каждый лирик
Скажет призраку войны:
«Прочь, чудовище-эмпирик!
Мир гниет от старых ран —
Новых, что ли, не хватало?
Я поэт, а не боян.
Мир во что бы то ни стало!»
Займодавец иудей,
Будь расчетлив и скупенек:
Для дерущихся людей
Не давай ни гроша денег.
Помни то, что каждый грош
Из мирского капитала
Для прогресса лишь хорош.
Мир во что бы то ни стало!
Ну, а тем, что в наши дни
К драке слишком уж охочи,
Ты лукаво подмигни,
Указав вопрос рабочий.
Поработай, мол, на мир,
Чтобы денег тут достало…
А чтоб драться… Ой, вей-мир![161]
Мир во что бы то ни стало!
В честолюбии владык
Смысл солдатского задора;
Но в народах общий крик:
«В честном мире нет позора».
Пусть воинственно глядит,
Но не сходит с пьедестала,
Марс — шевронный инвалид.
Мир во что бы то ни стало!
Бог военной суеты
Лучше пусть шалит с Кипридой…
Ты, богиня красоты,
Человечество не выдай!
А вопрос про старый Рейн
Мы поставим так сначала:
Мил лафит, хорош рейнвейн.
Мир во что бы то ни стало!
Где приют для мира уготован?
Где найдет свободу человек?
Старый век грозой ознаменован —
И в крови родился новый век.
Только одно поколенье людей
Выступит с новым запасом идей —
И с барабанным, торжественным боем
В вечность наш век отойдет под конвоем
Умственных бурь и военных тревог,
Время подпишет в кровавый итог,
Что в девятнадцатом веке царила
Грубая сила, стихийная сила.
Тщетен был опыт минувших веков,
Слава героев, умы мудрецов;
Тщетно веками скоплялись богатства
Равенства, знанья, свободы и братства.
Нужны усилия страшные вновь,
Жертвы, мученья, темницы и кровь,
Чтоб хоть крупицы от них уступила
Грубая сила, стихийная сила.
Все силы духа во все времена
В лапах железных держала она.
Чтоб услужить ей, из всех мифологий,
Переодевшись, слетаются боги.
Непобедимым считался прогресс,
Но в наши дни беспримерных чудес
Времени дух, изловчась, покорила
Грубая сила, стихийная сила.
Вместе с богами и верой людей
Времени дух в услуженьи у ней.
Зиждущий дух плодотворных сомнений,
Зло отрицающий творческий гений
Духом сомненья в великих делах,
Гением смерти стал ныне в умах,—
Так чудотворно умы извратила
Грубая сила, стихийная сила.
Знанья для жизни святой идеал
В формулах мертвых бесследно пропал,
Новым циклопам дав знанье природы
Для истребленья людей и свободы.
В кузницах смерти движенье и стук
И — благо занято множество рук —
Светоч сознанья совсем загасила
Грубая сила, стихийная сила!
Только сознания светоч угас —
Двинулось многое множество масс
Несокрушимым ни зноем, ни стужей
Грамотным мясом безграмотных ружей,
Неувядаемым цветом страны,
Где для кромешного ада войны
Женщин любить и рожать обучила
Грубая сила, стихийная сила!
Массы другие в раздумьи стоят,
Видя солдатского зверства разврат,
Гимны поют о кровавой расплате
Граждан, погрязших в греховном разврате;
Даже приветствуют век золотой
Равенства всех — перед смертью одной,
В тучах, которыми солнце затмила
Грубая сила, стихийная сила.
«Новый в крови нарождается век;
Где же свободу найдет человек?» —
Спрашивал Шиллер, взывая к свободе.
И девятнадцатый век на исходе —
Швабскому гению отзыва нет.
Самую жажду свободы в ответ
Порцией крови, смеясь, утолила
Грубая сила, стихийная сила!
Когда любил я в первый раз,
Не зная брачной обстановки,
Для ради взгляда милых глаз
Я разорялся на обновки.
И, от волненья чуть дыша,
Любуясь милой и нарядом,
Я страстно говорил, прельщенный нежным взглядом:
Во всех ты, душенька, нарядах хороша!
Когда ж узнал и рай и ад
Посредством брачного обряда,
Я нахожу, что дамский взгляд
Дешевле дамского наряда.
Не тратя лишнего гроша,
Стал хладнокровно напевать я:
Тебе к лицу, мой друг, и простенькие платья —
Во всех ты, душенька, нарядах хороша!
Времен минувших стрекулист
Еще владычествует в мире,
Хоть вымыт, выбрит, с виду чист,
В благопристойном вицмундире,—
Но всё чернильная душа
Хранит подьячества привычки —
Так черт ли — выпушки, погончики, петлички…
Во всех ты, душенька, нарядах хороша!
Другой, хожалый древних лет,
Стал журналистом не на шутку
И перенес в столбцы газет
Свою упраздненную будку.
На черемиса, латыша,
На всю мордву валит доносом —
Хоть и зовет его общественным вопросом,—
Во всех ты, душенька, нарядах хороша!
Времен минувших ростовщик,
Чуждаясь темного позора,
Усвоил современный шик
И назвал свой вертеп конторой;
Но та же алчность барыша
Томит и гласного вампира —
Так черт ли в том, что ты надел костюм банкира…
Во всех ты, душенька, нарядах хороша!
Расставшись с шулерством прямым,
В виду общественного мненья,
Стал шулер зайцем биржевым,
Потом директором правленья.
Ты сделал ловко антраша,
И мастерски играешь роль ты;
Но всё равно: из карт или из акций вольты,—
Во всех ты, душенька, нарядах хороша!
Хоть в наше время не секут
Дворовых Филек, Ванек, Васек;
Но ведь с того же древа прут
В новейших школах держит классик.
Греко-латинская лапша —
Родня с березовою кашей,
Так скажем, встретившись с кормилицею нашей:
Во всех ты, душенька, нарядах хороша!
Закон преследует разбой
Со взломом ящиков и ларцев,
Но вежливо зовет «войной»
Убийство жен, детей и старцев;
Хоть человечество кроша,
Аттила всё равно «бич божий»,
Какою ни прикрыт национальной кожей,—
Во всех ты, душенька, нарядах хороша!
Пустил бы я во весь карьер
Куплет свободно за куплетом;
Но в скачках с рифмами барьер
Поставлен всадникам-поэтам,
Хоть каждый может, не спеша,
Предупредительные вожжи
Сравнить с карательным арапником… попозже…
Во всех ты, душенька, нарядах хороша!
Что ты посеял — то пожнешь,
Сказали мудрецы в деревне;
В веках посеянная ложь
Костюм донашивает древний.
Когда ж, честных людей смеша,
Форсит в одежде современной —
Мы с дружным хохотом в глаза споем презренной
Во всех ты, душенька, нарядах хороша!
Но скажем твердо, не шутя,
Хоть светлым днем, хоть темной ночью,
Когда — заблудшее дитя —
Сойдет к нам истина воочью,
Хотя б краснея, чуть дыша,
Хотя б классически раздета,
Хоть в гаерском плаще веселого куплета:
Во всех ты, душенька, нарядах хороша!
Друзья мои, мы строго нейтральны
На свой, чужой и на казенный счет;
Но русский же завет патриархальный
Велит встречать шампанским Новый год.
Смотрите, вот: кипучею игрою
Дух Франции в бокалах засверкал…
Подымем же свободною рукою
За Францию хотя один бокал!
Естественной к своей земле любовью
В сознании оправдана война,
Народный меч святым стал, если кровью
Родных детей земля окроплена.
Права земли дает сама природа —
Тому и хлеб, кто ниву запахал.
Подымем же, во имя прав народа,
За Францию еще один бокал!
Вне жизни нет искусства, нет науки!
В Париже — центр и знаний и искусств.
Не ум, сердца сложили эти звуки —
В сердцах людей нет неитральных чувств.
Народам чужд пригодный для скитаний
По всем дворам туманный идеал.
Подымем же, во имя светлых знаний,
За Францию еще один бокал!
Растет, растет в Германии «единой»
Союз штыков, но Франция одна —
И под сапог, подбитый дисциплиной,
Изменою повергнута она,
Чтоб новые гражданственности всходы
На почве их он в корне затоптал.
Подымем же за будущность свободы,
За Францию еще один бокал!
За будущность? Но даже в наше время
В России уж былого рабства нет.
Где ж брошено святой свободы семя?
Где равенства блеснул впервые свет? —
Во Франции восьмнадцатого века.
Подымем же, во имя тех начал,
Во имя прав природных человека,
За Францию еще один бокал!
Двойную цепь, впотьмах, рукой дрожащей
Предательство осаде подает;
Но тверд в борьбе Париж, за всех скорбящий,—
В нем думает и действует народ,
В сияньи дня, над тем великим делом,
Которое бог мира указал.
Подымем же — о мире в мире целом —
За Францию последний наш бокал!
Суровый Дант не презирал сонета.
«Суровый Дант не презирал сонета» —
Так заверял в былые дни поэт.
Я нахожу весьма разумным это:
Чем заслужил презрение сонет?
Что может быть удобней для поэта,
За каждый стих дающего ответ,
В том обществе, где более уж нет
На прежние стремления ответа?
К стихам своим поэт, конечно б, мог
Прибавить, сверх четырнадцати строк,
Горячую пятнадцатую строчку;
Но, в кандалах гармонии, он сам,
Предупреждая цензора, к стихам,
Как «Гражданин» к реформам, ставит точку.
Мы рождены для вдохновенья,
Для звуков сладких и молитв.
Веселый трезвон по церквам
На всех колокольнях окрестных,—
И «чистые сердцем» во храм
Стремятся в одеждах воскресных.
Отпущены людям грехи!
И только поэт, одиноко,
Творит не молитву — стихи —
В беспраздничной скорби глубокой.
Он видит, как в будничной мгле
Об воздухе, свете, тепле
Идет окаянная битва —
И в бой с торжествующим злом
Кидает сатиру, как гром;
Сатира есть тоже молитва.
Как некогда Дарья застыла[162]
В своем заколдованном сне —
Так образ Снегурочки милой
Теперь представляется мне.
В раздумьи склонилась уныло —
Не знает, что делают с ней.
Мертвящею мощью своей
Над ней распростерся Ярило.
Излила бы в песнях святых
Всю правду для ближних своих…
Ни звука! Душа умирает…
Недвижно сомкнулись уста.
Ни звука! Кругом пустота…
И тает Снегурочка, тает…
Прекрасное — только в добродетели; скверное — только в пороке.
Нравственность как будто бы слово всем известное;
Что ж такое нравственность — мы еще не знаем:
Рубище ль мужицкое, грязное, но честное?
Маска ли, надетая зверем-шелопаем?
Что такое чистое? что такое грязное?
Всё слова известные — но слова без связи.
По болезням общества и леченье разное:
Есть весьма целебные для гангрены грязи.
Против лицемерия, обществу ненужного,
Искренность — картешница люда безоружного.
Если переполнилась в наше время клиника
Русскому противными русскими Тартюфами —
Выпалим в бесстыдников фарсами и буффами
И высоконравственным грубым смехом циника!
Изданну книжицу мной подношу вам, друже.
Аще и не нравен слог — мните, мог быть хуже.
Чтите убо без гневу, меня не кляните:
Невозможно на Руси Беранжерам быти.
И на этих людей,
Государь Пантелей,
Палки ты не жалей
Суковатыя!
Граф Сальяс-Турнемир ополчается.
Пантелеем он, слышь, величается,
Государь Пантелеем-целителем,
Земли русской, российской спасителем
От всей скверны и внешней и внутренней.
Уж как встал Турнемир перед утреней,
Не с крестом, не с честною молитвою,
Как оно надлежит перед битвою,
А за палку схватись суковатую:
«Сам не знаю за что, — бает, — ратую!»
Граф Сальяс-Турнемир,
Государь Пантелей,
Не смеши божий мир,
Сам себя пожалей!
Ох ты, гой еси, ваше сиятельство!
Неприличны в печати ругательства,
И не вырастут травы целебные,
Коль посеешь слова непотребные.
Али речь ты повел с «пугачевцами»?
Аль считаешь читателей овцами?
Как же ты, с воспитанья-то светского,
Речь повел крепостного дворецкого,
Забубенную, слышь, залихватскую
И как быдто б маненько — кабацкую?
Ох ты, гой, граф Сальяс,
Турнемир Пантелей,—
Пощади, сударь, нас
И себя пожалей!
На врага ополчаясь газетного,
Дай нам речь убежденья заветного.
Метким словом поди — переспорь его,
А не фразой актера Григорьева,
Водевильной, отжившей, негодною,
Никогда и не бывшей народною!
Да еще разумей,
Турнемир-Пантелей:
Журналист, убеждающий палкою,
Конкурирует с куклою жалкою,
С деревянною детской игрушкою,
С драчуном балаганным Петрушкою,
А у кукол для споров все данные —
Только палки одни барабанные
Оттого, государь,
Что башки их, как встарь,
Деревянные!
Поверь, для всех смешон шпионский твой задор,
С твоим доносом заученным,
Как разрумяненный трагический актер,
Махающий мечом картонным.
Не бойся, адвокат, общественного мненья,
Когда имеется в виду солидный куш
И убеждения податливы к тому ж,
Берись за все дела! Какие тут сомненья!
В тебе, в твоем нутре таятся убежденья,
Вполне согласные со злобой наших дней:
Тем преступления доходней, чем крупней,
И только мелкие позорны преступленья.
Что значит суд толпы? Ты сам свой высший суд
Конечно, оценить сумеешь ты свой труд
Дороже, чем богач, не только пролетарий.
Так плюнь на суд толпы и на газетный свист.
Запомни лишь одно, как адвокат-юрист:
Тем выше подвиг твой, чем выше гонорарий!
Долго нас помещики душили,
Становые били,
И привыкли всякому злодею
Подставлять мы шею.
В страхе нас квартальные держали,
Немцы муштровали.
Что тут делать, долго ль до напасти,
Покоримся власти.
Мироеды тем и пробавлялись,
Над нами ломались,
Мы-де глупы, как овечье стадо,
Стричь да брить нас надо.
Про царей попы твердили миру
Спьяна или с жиру —
Сам-де бог помазал их елеем,
Как же пикнуть смеем?
Суд Шемякин, до бога высоко,
До царя далеко;
Царь сидит там в Питере, не слышит,
Знай указы пишет.
А указ как бисером нанизан,
Не про нас лишь писан;
Так и этак ты его читаешь —
Всё не понимаешь.
Каждый бутарь звал себя с нахальством
Малыим начальством.
Знать, и этих, господи ты боже,
Мазал маслом тоже.
Кто слыхал о 25-м годе
В крещеном народе?
Когда б мы тогда не глупы были,
Давно б не тужили.
Поднялись в то время на злодеев
Кондратам Рылеев,
Да полковник Пестель, да иные
Бояре честные.
Не сумели в те поры мы смело
Отстоять их дело,
И сложили головы за братий
Пестель да Кондратий.
Не найдется, что ль, у нас иного
Друга Пугачева,
Чтобы крепкой грудью встал он смело
За святое дело.
Много прошло их с безличной толпою,
Юношей честных с горячей душою,
Светлые кудри по пле́чам их вились,
Ясные очи любовью светились,
В добрых сердцах их кипела отвага
Страстно бороться для общего блага,
В них зарождались могучие звуки
Счастья во имя любви и науки!
Чистые девы шли об руку с ними,
Грезами жизнь озарив золотыми…
Сердце в них к ближним сочувствием билось,
Чувство их в жизнь перелиться просилось,
Всюду внести утешенье, отраду,
В подвиге трудном стяжая награду;
Отклик на всё благородное — смело
Выразить чувство их внятно умело!
Годы прошли заповедной чредою,
Люди — всё той же ничтожной толпою,
Только знакомые лица сменились…
Где же они-то, вам близкие, скрылись?
С ними ли мы или в мире другом!
Барынь, чиновников видим кругом,
Тщетно их ищем… Откликнитесь, где вы,
Страстные юноши, чистые девы?
Или их жизнь без пощады сломала,
Мысль их и помыслы чистые смяла?
Бороды их сединой убедились…
Где ж из них те, что вполне проявились
Делом прекрасным, высоким трудом?..
Знают их — если и знают о ком —
Немцы, хозяева скромных гарниров,
Да половые известных трактиров…
Но умирает ли в жизни стремленье?
Новое чутко встает поколенье,
Те же порывы в сердцах молодых,
Те же надежды, отвага у них,
Тот же огонь… помогай же им, боже,
Да чтобы юноши были моложе,
Чтоб за добро ополчалися смело
И — да подвинется общее дело!
В ногу, ребята, идите.
Полно, не вешать ружья!
Трубка со мной… проводите
В отпуск бессрочный меня.
Я был отцом вам, ребята…
Вся в сединах голова…
Вот она — служба солдата!..
В ногу, ребята! Раз! Два!
Грудью подайся!
Не хнычь, равняйся!..
Раз! Два! Раз! Два!
Да, я прибил офицера!
Молод еще оскорблять
Старых солдат. Для примера
Должно меня расстрелять.
Выпил я… Кровь заиграла…
Дерзкие слышу слова —
Тень императора встала…
В ногу, ребята! Раз! Два!
Грудью подайся!
Не хнычь, равняйся!..
Раз! Два! Раз! Два!
Честною кровью солдата
Орден не выслужить вам.
Я поплатился когда-то,
Задали мы королям.
Эх! наша слава пропала…
Подвигов наших молва
Сказкой казарменной стала…
В ногу, ребята! Раз! Два!
Грудью подайся!
Не хнычь, равняйся!..
Раз! Два! Раз! Два!
Ты, землячок, поскорее
К нашим стадам воротись;
Нивы у нас зеленее,
Легче дышать… поклонись
Храмам селенья родного…
Боже! Старуха жива!..
Не говори ей ни слова…
В ногу, ребята! Раз! Два!
Грудью подайся!
Не хнычь, равняйся!..
Раз! Два! Раз! Два!
Кто там так громко рыдает?
А! я ее узнаю…
Русский поход вспоминает…
Да, отогрел всю семью…
Снежной, тяжелой дорогой
Нес ее сына… Вдова
Вымолит мир мне у бога…
В ногу, ребята! Раз! Два!
Грудью подайся!
Не хнычь, равняйся!..
Раз! Два! Раз! Два!
Трубка, никак, догорела?
Нет, затянусь еще раз.
Близко, ребята. За дело!
Прочь! не завязывать глаз,
Целься вернее! Не гнуться!
Слушать команды слова!
Дай бог домой вам вернуться
В ногу, ребята! Раз! Два!
Грудью подайся!
Не хнычь, равняйся!..
Раз! Два! Раз! Два!
Друзья, природою самою
Назначен наслажденьям срок:
Цветы и бабочки — весною,
Зимою — виноградный сок.
Снег тает, сердце пробуждая;
Короче дни — хладеет кровь…
Прощай вино — в начале мая,
А в октябре — прощай любовь!
Хотел бы я вино с любовью
Мешать, чтоб жизнь была полна;
Но, говорят, вредит здоровью
Избыток страсти и вина.
Советам мудрости внимая,
Я рассудил без дальних слов:
Прощай вино — в начале мая,
А в октябре — прощай любовь!
В весенний день моя свобода
Была Жаннете отдана;
Я ей поддался — и полгода
Меня дурачила она!
Кокетке всё припоминая,
Я в сентябре уж был готов…
Прощай вино — в начале мая,
А в октябре — прощай любовь!
Я осенью сказал Адели:
«Прощай, дитя, не помни зла…»
И разошлись мы; но в апреле
Она сама ко мне пришла.
Бутылку тихо опуская,
Я вспомнил смысл мудрейших слов:
Прощай вино — в начале мая,
А в октябре — прощай любовь!
Так я дошел бы до могилы…
Но есть волшебница: она
Крепчайший спирт лишает силы
И охмеляет без вина.
Захочет — я могу забыться,
Смешать все дни в календаре:
Весной — бесчувственно напиться…
И быть влюбленным в декабре!
— Неужто звездочки, пастух,
Над нашими судьбами
На небе смотрят? — Да, мой друг!
Невидимая нами
Звезда для каждого горит…
— Ах, дедушка, кто знает,
Чья это звездочка блестит,
Блестит — и исчезает?
— То умер человек, мой друг,
И с ним звезда упала.
Его веселость тесный круг
Друзей одушевляла;
Его бокал едва допит…
Он мирно отдыхает…
— Еще звезда, блестит-блестит,
Блестит — и исчезает.
— Ясней и чище в эту ночь
Звезды не зажигалось!
Отец оплакивает дочь;
Ей счастье улыбалось:
Венок из роз невесте свит…
Алтарь любви сияет…
— Еще звезда, блестит-блестит,
Блестит — и исчезает.
— Дитя, с мелькнувшею звездой
Сын умер у вельможи.
Покрыто тканью золотой
Младенческое ложе…
Голодный льстец, смутясь, глядит,
Как жертва ускользает…
— Еще звезда, блестит-блестит,
Блестит — и исчезает.
— Мой сын, надменный временщик
Упал звездой кровавой…
Он думал: силен я, велик!
Упал — и раб лукавый
Иному идолу кадит,
Его портрет бросает…
— Еще звезда, блестит-блестит,
Блестит — и исчезает.
— Она упала! Сын мой, плачь!
Лишились мы опоры:
С душою доброю богач
Смежил навеки взоры;
К порогу нищий прибежит —
И горько зарыдает…
— Еще звезда, блестит-блестит,
Блестит — и исчезает.
— Скатилась яркая звезда
Могущества земного!
Будь чист, мой сын, трудись всегда
Для блага мирового.
Того, кто суетно гремит,
Молва уподобляет
Звезде — которая блестит,
Блестит — и исчезает.
Ты отцветешь, подруга дорогая,
Ты отцветешь — твой верный друг умрет.
Несется быстро стрелка роковая,
И скоро мне последний час пробьет.
Переживи меня, моя подруга,
Но памяти моей не изменяй —
И, кроткою старушкой, песни друга
У камелька тихонько напевай.
А юноши по шелковым сединам
Найдут следы минувшей красоты
И робко спросят: «Бабушка, скажи нам,
Кто был твой друг? О ком так плачешь ты?»
Как я любил тебя, моя подруга,
Как ревновал, ты всё им передай —
И, кроткою старушкой, песни друга
У камелька тихонько напевай.
И на вопрос: «В нем чувства было много?»
— «Он был мне друг», — ты скажешь без стыда.
«Он в жизни зла не сделал никакого?»
Ты с гордостью ответишь: «Никогда!»
Как про любовь к тебе, моя подруга,
Он песни пел, ты всё им передай —
И, кроткою старушкой, песни друга
У камелька тихонько напевай.
Когда к тебе, покрытой сединами,
Знакомой славы донесется след,
Твоя рука дрожащая цветами
Весенними украсит мой портрет.
Туда, в тот мир невидимый, подруга,
Где мы сойдемся, взоры обращай —
И, кроткою старушкой, песни друга
У камелька тихонько напевай.
Как яблочко, румян,
Одет весьма беспечно,
Не то чтоб очень пьян —
А весел бесконечно.
Есть деньги — прокутит;
Нет денег — обойдется,
Да как еще смеется!
«Да ну их!..» — говорит,
«Да ну их!..» — говорит,
«Вот, говорит, потеха!
Ей-ей, умру…
Ей-ей, умру…
Ей-ей, умру от смеха!»
Шатаясь по ночам
Да тратясь на девчонок,
Он, кажется, к долгам
Привык еще с пеленок.
Полиция грозит,
В тюрьму упрятать хочет —
А он-то всё хохочет…
«Да ну их!..» — говорит,
«Да ну их!..» — говорит,
«Вот, говорит, потеха!
Ей-ей, умру…
Ей-ей, умру…
Ей-ей, умру от смеха!»
Забился на чердак,
Меж небом и землею;
Свистит себе в кулак
Да ежится зимою.
Его не огорчит,
Что дождь сквозь крышу льется:
Измокнет весь, трясется…
«Да ну их!..» — говорит,
«Да ну их!..» — говорит,
«Вот, говорит, потеха!
Ей-ей, умру…
Ей-ей, умру…
Ей-ей, умру от смеха!»
У молодой жены
Богатые наряды;
На них устремлены
Двусмысленные взгляды.
Злословье не щадит,
От сплетен нет отбою…
А он — махнул рукою…
«Да ну их!..» — говорит,
«Да ну их!..» — говорит,
«Вот, говорит, потеха!
Ей-ей, умру…
Ей-ей, умру…
Ей-ей, умру от смеха!»
Собрался умирать,
Параличом разбитый;
На ветхую кровать
Садится поп маститый
И бедному сулит
Чертей и ад кромешный…
А он-то, многогрешный,
«Да ну их!..» — говорит,
«Да ну их!..» — говорит,
«Вот, говорит, потеха!
Ей-ей, умру…
Ей-ей, умру…
Ей-ей, умру от смеха!»
Я всей душой к жене привязан;
Я в люди вышел… Да чего!
Я дружбой графа ей обязан.
Легко ли! Графа самого!
Делами царства управляя,
Он к нам заходит как к родным.
Какое счастье! Честь какая!
Ведь я червяк в сравненьи с ним!
В сравненьи с ним,
С лицом таким —
С его сиятельством самим!
Прошедшей, например, зимою
Назначен у министра бал;
Граф приезжает за женою,—
Как муж, и я туда попал.
Там руку мне при всех сжимая,
Назвал приятелем своим!..
Какое счастье! Честь какая!
Ведь я червяк в сравненьи с ним!
В сравненьи с ним,
С лицом таким —
С его сиятельством самим!
Жена случайно захворает —
Ведь он, голубчик, сам не свой:
Со мною в преферанс играет,
А ночью ходит за больной.
Приехал, весь в звездах сияя,
Поздравить с ангелом моим…
Какое счастье! Честь какая!
Ведь я червяк в сравненьи с ним!
В сравненьи с ним,
С лицом таким —
С его сиятельством самим!
А что за тонкость обращенья!
Приедет вечером, сидит…
«Что вы всё дома… без движенья?..
Вам нужен воздух…» — говорит.
«Погода, граф, весьма дурная…»
— «Да мы карету вам дадим!»
Предупредительность какая!
Ведь я червяк в сравненьи с ним!
В сравненьи с ним,
С лицом таким —
С его сиятельством самим!
Зазвал к себе в свой дом боярский:
Шампанское лилось рекой…
Жена уснула в спальне дамской…
Я в лучшей комнате мужской.
На мягком ложе засыпая,
Под одеялом парчевым,
Я думал, нежась: честь какая!
Ведь я червяк в сравненьи с ним!
В сравненьи с ним,
С лицом таким —
С его сиятельством самим!
Крестить назвался непременно,
Когда господь мне сына дал,—
И улыбался умиленно,
Когда младенца восприял.
Теперь умру я, уповая,
Что крестник взыскан будет им…
А счастье-то, а честь какая!
Ведь я червяк в сравненьи с ним!
В сравненьи с ним,
С лицом таким —
С его сиятельством самим!
А как он мил, когда он в духе!
Ведь я за рюмкою вина
Хватил однажды: ходят слухи…
Что будто, граф… моя жена…
Граф, говорю, приобретая…
Трудясь… я должен быть слепым…
Да ослепит и честь такая!
Ведь я червяк в сравненьи с ним!
В сравненьи с ним,
С лицом таким —
С его сиятельством самим!
«В Париж, пастух, в Париж! Ты молод, — вы сказали,—
Отдайся склонностям любимым и мечтам;
Познанья, золото и роскошь побеждали
Любовь к родным полям».
Но здесь рассеялись мечтанья золотые;
Морщины у меня прорезались на лбу…
Отдайте мне поля мои родные,
Мой лес, мою избу!
Вы мой развили ум, вы дали мне дар слова,
Искусства унесли меня за облака;
Но мне здесь холодно, здесь тяготит больного
По родине тоска.
На ваших женщинах наряды дорогие,
Но на пирах у вас блуждаю я, как тень.
Отдайте мне поля мои родные
И наш воскресный день!
Мы жалки, мы смешны, мы дети перед вами,
С своими сказками и песнями отцов;
Блеск вашей оперы смутил бы чудесами
Крестьянских колдунов.
Я слышал ваш концерт: в нем гимны неземные
Крылатых жителей заоблачной страны.
Отдайте мне поля мои родные
И песни старины!
Мне грустно самому смотреть на избы наши,
На церковь бедную из почернелых плит;
Здесь высятся дворцы, один другого краше,
Здесь мрамор и гранит;
В лучах заката здесь чертоги золотые
Воздушным призраком являются очам.
Отдайте мне поля мои родные
И деревенский храм!
Я вяну с каждым днем, я ночью, засыпая,
Страшусь, чтоб родину во сне не увидать:
Там воет верный пес, там ждет меня, рыдая,
Моя больная мать,
Стада, мои стада терзают волки злые,
Избушку бедную разрушила метель…
Отдайте мне поля мои родные,
Мой посох и свирель!
Что слышу я? Сбылись мои ночные грезы!
«Ступай, пастух, ступай! — вы говорите мне.—
Пусть солнце светлое твои осушит слезы
В родимой стороне».
Прости, волшебный край! Пускай толпы иные
На чудеса твои бегут со всех сторон,—
Увижу снова я поля мои родные,
Избу, где я рожден!
В самой страсти цепь привычки
Я с трудом ношу —
И на крылья вольной птички
С завистью гляжу.
Сколько воздуха, простора,
Недоступного для взора,
Свод небес открыл!
Я летал бы скоро-скоро,
Если б птичкой был!
Завещала б Филомела
Тайну звуков мне;
Птичка б весело запела
В дикой стороне,
Где пустынник, в чаще бора,
Не спуская с неба взора,
Братьев не забыл…
я летал бы скоро-скоро,
Если б птичкой был!
Знойной страстью бы гремели
Песни по полям;
Поселяне бы хмелели
В честь красавиц там.
Я бы с неба в дни раздора
Всем несчастным без разбора
В звуках радость лил.
Я летал бы скоро-скоро,
Если б птичкой был!
Огласил бы казематы
Звонкий голос мой,
И, мечтаньями объятый
О стране родной,
Накануне приговора
Хоть на миг бы цепь позора
Узник позабыл.
Я летал бы скоро-скоро,
Если б птичкой был!
Чуя в воздухе страданья
И потоки слез,
Я бы на берег изгнанья
Мира ветвь принес.
Царь Саул бы в звуках хора
Дух унынья и раздора
И свой гнев забыл.
Я летал бы скоро-скоро,
Если б птичкой был!
Только злых не усладил бы
Пеньем никогда,
Разве птичку подстрелил бы
Бог любви; тогда,
Покорясь ему без спора,
Я на зов родного взора,
Из последних сил,
Полетел бы скоро-скоро,
Если б птичкой был.
Из села в село бредет
Старый нищий ковыляя
И, по струнам ударяя,
Слабым голосом поет:
— У народа молодого,
У честных прошу людей:
Бросьте несколько грошей!
(И дают ему без слова!)
Бросьте несколько грошей
В шапку старого слепого.
Ходит с девочкой слепой;
Шумный праздник в околотке:
— Веселитеся, красотки,
В пляске резвой и живой!
Ради друга дорогого
Молодых прошу парней:
Бросьте несколько грошей —
Я за парня слыл лихого!
Бросьте несколько грошей
В шапку старого слепого.
В темной роще, слышит он,
Поцелуй звучит украдкой.
— Ах, — поет он, — здесь так сладко,
Здесь любовь со всех сторон!
Вспомнил я грешки былого…
Смех, как взглянешь на мужей!
Бросьте несколько грошей
Ради мужа отставного…
Бросьте несколько грошей
В шапку старого слепого.
Ходят девушки толпой,
Раздается смех беспечный.
— Ах, — поет, — любите вечно
И цветите красотой!
Оттолкнет меня сурово
Целомудрие ханжей.
Бросьте несколько грошей —
Вы характера иного…
Бросьте несколько грошей
В шапку старого слепого.
К разгулявшимся жнецам
Подойдет, напоминая,
Что и в годы урожая
Жатвы нету беднякам.
— Вам небось от золотого
Винограда веселей?
Бросьте несколько грошей —
Так и я хвачу простого!
Бросьте несколько грошей
В шапку старого слепого.
У солдат ли пир горой —
Кружки двигаются живо.
— Я ведь тоже был служивый,—
Говорит старик слепой,—
И теперь душа готова,
Кабы годы-то с костей!
Бросьте несколько грошей —
В память славного былого!
Бросьте несколько грошей
В шапку старого слепого.
Он канючить не пойдет
В позлащенные чертоги,
А в селеньях, по дороге,
Где поваднее, поет,
Где рука подать готова,
Там поет он веселей:
Бросьте несколько грошей!
Счастья нет для сердца злого…
Бросьте несколько грошей
В шапку старого слепого.
Назло фортуне самовластной
Я стану золото копить,
Чтобы к ногам моей прекрасной,
Моей Жаннеты, положить.
Тогда я все земные блага
Своей возлюбленной куплю;
Свидетель бог, что я не скряга —
Но я люблю, люблю, люблю!
Сойди ко мне восторг поэта —
И отдаленнейшим векам
Я имя милое: Жаннета —
С своей любовью передам.
И в звуках, слаще поцелуя,
Все тайны страсти уловлю:
Бог видит, славы не ищу я —
Но я люблю, люблю, люблю!
Укрась чело мое корона —
Не возгоржусь нисколько я,
И будет украшеньем трона
Жаннета резвая моя.
Под обаяньем жгучей страсти
Я все права ей уступлю…
Ведь я не домогаюсь власти —
Но я люблю, люблю, люблю!
Зачем пустые обольщенья?
К чему я призраки ловлю?
Она в минуту увлеченья
Сама сказала мне: люблю.
Нет! лучший жребий невозможен!
Я полон счастием моим:
Пускай я беден, слаб, ничтожен,
Но я любим, любим, любим!
Некогда, милые дети,
Фея Урганда жила,
Маленькой палочкой в свете
Делав большие дела.
Только махнет ею — мигом
Счастье прольется везде…
Добрая фея, скажи нам,
Где твоя палочка, где?
Ростом — вершок с половиной;
Только когда с облаков
Фею в коляске сапфирной
Восемь везли мотыльков —
Зрел виноград по долинам,
Жатвы виднелись везде…
Добрая фея, скажи нам,
Где твоя палочка, где?
Царь был ей крестник; заботы
Царства лежали на ней —
Ну, и министров отчеты
Были, конечно, верней;
Средств не имелось к поживам
Рыбкою в мутной воде…
Добрая фея, скажи нам,
Где твоя палочка, где?
Перед зерцалом глядела
Фея в судейский устав.
Бедный выигрывал дело,
Если по делу был прав;
Плут, не спасаясь и чином,
Назван был плутом в суде,—
Добрая фея, скажи нам,
Где твоя палочка, где?
Матерью крестной хранимый,
Царь был примером царям;
Сильным народом любимый,
Страшен заморским врагам.
Фею с ее крестным сыном
Благословляли везде…
Добрая фея, скажи нам,
Где твоя палочка, где?
Добрая фея пропала…
Где она — нет и следа:
Плохо в Америке стало —
В Азии плохо всегда.
Нас в нашем царстве орлином
Холят, как птичек в гнезде…
Все-таки, фея, скажи нам,
Где твоя палочка, где?
Шел некогда корабль из Африки далекой —
На рынок негров вез британец-капитан;
Бессильных жертв, как мух, давил удел жестокий,
И их десятками валили в океан.
Вот дело-то смекнув, стал капитан лукавить:
— Чего вы хнычете? не били вас давно!..
Постойте, — говорит, — вас надо позабавить:
Рабы! вот куклы вам — смотрите, как смешно.
Сейчас на палубе театр соорудили…
Известно: ширмочки и больше ничего.
Петрушку буйного бесчинствовать пустили —
А этот рассмешить способен хоть кого!
Ну, негры в первый раз спектаклем наслаждались.
Сначала хлопали глазами — мудрено!
Потом улыбочки на лицах показались…
Рабы! вот куклы вам — смотрите, как смешно.
Одну комедию играют куклы вечно:
К Петрушке будочник откуда ни явись,
Петрушка бить его, избил его, конечно,—
И страж спокойствия за ширмами повис.
Ну, тут уж черные до слез расхохотались
(Ведь смысл комедии понять немудрено).
Забыли, что навек с отечеством расстались…
Рабы! вот куклы вам — смотрите, как смешно.
Черт вызвал их любовь своею чернотою:
Глаза уставили и навострили слух;
Как взял Петрушку он, да как увлек с собою —
От наслаждения у негров замер дух.
Смеясь и радуясь, что хоть в пустой забаве
Над белым черному торжествовать дано,
Несчастные, в цепях, задумались о славе…
Рабы! вот куклы вам — смотрите, как смешно.
Так умный капитан смешил их всю дорогу,
Пока в Америку на рынок не привез
И там не продал их. Благодаренье богу,
Что дело обошлось без палок и без слез.
Я назвал баснею; теперь бы наставленье…
Да этой басни смысл понять немудрено…
Вы многим бы вещам хотели объясненья —
Довольно кукол с вас — смотрите, как смешно.
В Париже, нищетой и роскошью богатом,
Жил некогда портной, мой бедный старый дед;
У деда в тысячу семьсот восьмидесятом
Году впервые я увидел белый свет.
Орфея колыбель моя не предвещала:
В ней не было цветов… Вбежав на детский крик,
Безмолвно отступил смутившийся старик:
Волшебница в руках меня держала…
И усмиряло ласковое пенье
Мой первый крик и первое смятенье.
В смущеньи дедушка спросил ее тогда:
«Скажи, какой удел ребенка в этом мире?»
Она в ответ ему: «Мой жезл над ним всегда.
Смотри: вот мальчиком он бегает в трактире,
Вот в типографии, в конторе он сидит…
Но, чу! Над ним удар проносится громовый
Еще в младенчестве… Он для борьбы суровой
Рожден… но бог его для родины хранит…»
И усмиряло ласковое пенье
Мой первый крик и первое смятенье.
«Но вот пришла пора: на лире наслажденья
Любовь и молодость он весело поет;
Под кровлю бедного он вносит примиренье,
Унынью богача забвенье он дает.
И вдруг погибло всё: свобода, слава, гений!
И песнь его звучит народною тоской…
Так в пристани рыбак рассказ своих крушений
Передает толпе, испуганной грозой…»
И усмиряло ласковое пенье
Мой первый крик и первое смятенье.
«Всё песни будет петь! Не много в этом толку! —
Сказал, задумавшись, мой дедушка-портной.—
Уж лучше день и ночь держать в руках иголку,
Чем без следа пропасть, как эхо, звук пустой…»
— «Но этот звук пустой — народное сознанье! —
В ответ волшебница. — Он будет петь грозу,
И нищий в хижине и сосланный в изгнанье
Над песнями прольют отрадную слезу…»
И усмиряло ласковое пенье
Мой первый крик и первое смятенье.
Вчера моей душой унынье овладело,
И вдруг глазам моим предстал знакомый лик.
«В твоем венке цветов не много уцелело,—
Сказала мне она, — ты сам теперь старик.
Как путнику мираж является в пустыне,
Так память о былом отрада стариков.
Смотри, твои друзья к тебе собрались ныне —
Ты не умрешь для них и будущих веков…»
И усмиряло ласковое пенье
Мой первый крик и первое смятенье.
Ночь нависла тяжелою тучей
Над столицей веселья и слез;
С вечной страстью и с песнью могучей
Вы проснулись, любовники роз!
Сердце мыслит в минуты покоя;
О, как счастлив, в ком бодрствует дух!
Мне понятно молчанье ночное:
Соловьи, услаждайте мой слух.
От чертогов, где царствует Фрина,
Улетайте, влюбленные, прочь:
Заповедные льются там вина
С новой клятвою каждую ночь;
Хоть не раз испытало потерю
Это сердце, сжимаясь от мук,
В правду чувства я всё еще верю…
Соловьи, услаждайте мой слух.
Вот чертоги тельца золотого:
Не запасть вашим песням туда!
Очерствелому сердцу скупого
Благодать этих песен чужда.
Если ночь над богатым витает,
Принося в каждом звуке испуг,—
В бедный угол мой муза влетает.
Соловьи, услаждайте мой слух.
Улетайте далеко, далеко
От рабов, к вашим песням глухих,
Заковавшихся с целью жестокой
Заковать в те же цепи других.
Пусть поет гимны лести голодной
Хор корыстью измученных слуг —
Я, как вы, распеваю свободно…
Соловьи, услаждайте мой слух.
Громче, громче доносятся трели…
Соловьи, вы не любите злых:
Ароматы весны долетели
В ваших песнях ко мне золотых.
В моем сердце вселилась природа,
От восторга трепещет мой дух…
Ах, когда бы всю ночь до восхода
Соловьи услаждали мой слух!
Всем пасынкам природы
Когда прожить бы так,
Как жил в былые годы
Бедняга-весельчак.
Всю жизнь прожить не плача,
Хоть жизнь куда горька…
Ой ли! Вот вся задача
Бедняги-чудака.
Наследственной шляпенки
Пред знатью не ломать,
Подарочек девчонки —
Цветы в нее вплетать,
В шинельке ночью лежа,
Днем — пух смахнул слегка!
Ой ли! Вот вся одёжа
Бедняги-чудака.
Два стула, стол трехногий,
Стакан, постель в углу,
Тюфяк на ней убогий,
Гитара на полу,
Швеи изображенье,
Шкатулка без замка…
Ой ли! Вот всё именье
Бедняги-чудака.
Из папки ребятишкам
Вырезывать коньков,
Искать по старым книжкам
Веселеньких стишков,
Плясать — да так, чтоб скука
Бежала с чердака,—
Ой ли! Вот вся наука
Бедняги-чудака.
Чтоб каждую минуту
Любовью освятить —
В красавицу Анюту
Всю душу положить,
Смотреть спокойным глазом
На роскошь… свысока…
Ой ли! Вот глупый разум
Бедняги-чудака.
«Как стану умирать я,
Да не вменят мне в грех
Ни бог, ни люди-братья
Мой добродушный смех;
Не будет нареканья
Над гробом бедняка».
Ой ли! Вот упованья
Бедняги-чудака.
Ты, бедный, — ослепленный
Богатствами других,
И ты, богач, — согбенный
Под ношей благ земных,—
Вы ропщете… Хотите,
Чтоб жизнь была легка?
Ой ли! Пример берите
С бедняги-чудака.
Как, Лизета, ты —
В тканях, шелком шитых?
Жемчуг и цветы
В локонах завитых?
Нет, нет, нет!
Нет, ты не Лизета.
Нет, нет, нет!
Бросим имя это.
Кони у крыльца
Ждут Лизету ныне;
Самый цвет лица
Куплен в магазине!..
Нет, нет, нет!
Нет, ты не Лизета.
Нет, нет, нет!
Бросим имя это.
Залы в зеркалах,
В спальне роскошь тоже —
В дорогих коврах
И на мягком ложе.
Нет, нет, нет!
Нет, ты не Лизета.
Нет, нет, нет!
Бросим имя это.
Ты блестишь умом,
Потупляешь глазки —
Как товар лицом,
Продавая ласки.
Нет, нет, нет!
Нет, ты не Лизета.
Нет, нет, нет!
Бросим имя это.
Ты цветком цвела,
Пела вольной птицей,
Но тогда была
Бедной мастерицей.
Нет, нет, нет!
Нет, ты не Лизета.
Нет, нет, нет!
Бросим имя это.
Как дитя проста,
Сердца не стесняя,
Ты была чиста,
Даже изменяя…
Нет, нет, нет!
Нет, ты не Лизета.
Нет, нет, нет!
Бросим имя это.
Но старик купил
Сам себе презренье
И — позолотил
Призрак наслажденья.
Нет, нет, нет!
Нет, ты не Лизета.
Нет, нет, нет!
Бросим имя это.
Скрылся светлый бог
В невозвратной дали…
Он швею берег —
Вы графиней стали.
Нет, нет, нет!
Нет, ты не Лизета.
Нет, нет, нет!
Бросим имя это.
Яма эта будет мне могилой.
Умираю немощный и хилый…
Здесь толпа беспечная пройдет;
Скажут: пьян, должно быть, с горя, бедный!
Кто добрее, грош мне бросит медный
И глаза, краснея, отвернет…
Что жалеть? Венчайтеся цветами!
А бродяга старый в этой яме
Без участья вашего умрет.
Уходили горе, старость, злоба
И шатанье впроголодь до гроба!..
Целый год мечтал я об одном:
Умереть бы только на постели —
Нет больницы, где б меня призрели…
Говорят: наполнены битком.
Всё народ счастливый приютился!
Под открытым небом, как родился,
И уснет бродяга вечным сном.
Прокормиться думал я трудами,
Я просил работы со слезами —
Да просил не в добрый, видно, час:
Никуда бездомного не взяли!
Из окошек кости мне бросали,
И, как пес, я их глодал не раз,
В конурах, в конюшнях засыпая,—
И бродяга старый, умирая,
Богачи, не проклинает вас.
Воровать и грабить приходилось…
Да на сердце совесть шевелилась.
А соблазн, соблазн со всех сторон!
И пошел канючить, по дороге
Попадая в тюрьмы да в остроги…
Двадцать раз, никак, был заключен!
Наглотался я казенной пищи!
Солнце всем сияет; старый нищий
Даже солнца светлого лишен.
Разве есть отчизна у бездомных?
Что мне в ваших фабриках огромных,
В тучных нивах, в блеске городов?
В пышных храмах, в важных заседаньях,
В громкой славе вашей и в собраньях
Краснобаев ваших и льстецов?
А ваш город занят был врагами —
Заливался глупыми слезами
Нищий, сытый — от руки врагов.
Червь зловредный — я вас беспокою?
Раздавите гадину ногою.
Что жалеть — приплюсните скорей!
Отчего меня вы не учили?
Не дали исхода дикой силе:
Вышел бы из червя муравей.
Я бы умер, братьев обнимая…
А бродягой старым умирая,
Призываю мщенье на людей!
Слава святому труду!
Бедность и труд
Честно живут,
С дружбой, с любовью в ладу.
Слава святому труду!
На неподкупленной лире
Громкую славу споем
Тем, кто живет в этом мире
Честным трудом.
Слава святому труду!
Бедность и труд
Честно живут,
С дружбой, с любовью в ладу.
Слава святому труду!
Жизни веселой наука
Не тяжела для простых…
Братья мои, вам порука —
В песнях моих.
Слава святому труду!
Бедность и труд
Честно живут,
С дружбой, с любовью в ладу.
Слава святому труду!
Бедность несла для примера
В древности мудрость сама;
Вызвали песни Гомера —
Посох, сума.
Слава святому труду!
Бедность и труд
Честно живут,
С дружбой, с любовью в ладу.
Слава святому труду!
Доле блестящей, великой
Тяжкий бывает конец;
В бочке, с всемирным владыкой
Спорил мудрец.
Слава святому труду!
Бедность и труд
Честно живут,
С дружбой, с любовью в ладу.
Слава святому труду!
Средь раззолоченных клеток
Веет уныньем пустынь;
Лучше уж есть без салфеток,
Спать без простынь!
Слава святому труду!
Бедность и труд
Честно живут,
С дружбой, с любовью в ладу.
Слава святому труду!
Бог легкокрылый порхает
Там, где не видит оков:
Полной хозяйкой влетает
К бедным любовь.
Слава святому труду!
Бедность и труд
Честно живут,
С дружбой, с любовью в ладу.
Слава святому труду!
Дружба не знается с злыми
Но в кабаке, где вино
Тянут служивые, — с ними
Пьет заодно.
Слава святому труду!
Бедность и труд
Честно живут,
С дружбой, с любовью в ладу.
Слава святому труду!
Старушка под хмельком призналась,
Качая дряхлой головой:
«Как молодежь-то увивалась
В былые дни за мной!
Уж пожить умела я!
Где ты, юность знойная?
Ручка моя белая!
Ножка моя стройная!»
«Как, бабушка, ты позволяла?»
«Э, детки! Красоте своей
В пятнадцать лет я цену знала —
И не спала ночей…
Уж пожить умела я!
Где ты, юность знойная?
Ручка моя белая!
Ножка моя стройная!»
«Ты, бабушка, сама влюблялась?»
«На что же бог мне сердце дал?
Я скоро милого дождалась,
И он недолго ждал…
Уж пожить умела я!
Где ты, юность знойная?
Ручка моя белая!
Ножка моя стройная!»
— «Ты нежно, бабушка, любила?»
— «Уж как нежна бывала с ним,
Но чаще время проводила —
Еще нежней с другим…
Уж пожить умела я!
Где ты, юность знойная?
Ручка моя белая!
Ножка моя стройная!»
— «С другим, родная, не краснея?»
— «Из них был каждый не дурак,
Но я, я их была умнее:
Вступив в законный брак.
Уж пожить умела я!
Где ты, юность знойная?
Ручка моя белая!
Ножка моя стройная!»
— «А страшно мужа было встретить?»
— «Уж больно был в меня влюблен,
Ведь мог бы многое заметить —
Да не заметил он.
Уж пожить умела я!
Где ты, юность знойная?
Ручка моя белая!
Ножка моя стройная!»
— «А мужу вы не изменяли?»
— «Ну, как подчас не быть греху!
Но я и батюшке едва ли
Откроюсь на духу.
Уж пожить умела я!
Где ты, юность знойная?
Ручка моя белая!
Ножка моя стройная!»
— «Вы мужа наконец лишились?»
— «Да, хоть не нов уже был храм,
Кумиру жертвы приносились
Еще усердней там.
Уж пожить умела я!
Где ты, юность знойная?
Ручка моя белая!
Ножка моя стройная!»
— «Нам жить ли так, как вы прожили?»
— «Э, детки! женский наш удел!..
Уж если бабушки шалили —
Так вам и бог велел.
Уж пожить умела я!
Где ты, юность знойная?
Ручка моя белая!
Ножка моя стройная!»
Пойте, резвитеся, дети!
Черные тучи над нами;
Ангел надежды цветами
Сыплет на вашем рассвете —
Пойте, резвитеся, дети!
Книги скорей по шкапам!
В поле из комнаты душной!
Мальчики, девочки… Гам,
Песни и смех простодушный…
Пусть всё притихло кругом,
Мрачной исполнясь тоски;
Пусть собирается гром!
Дети, сплетайте венки.
Пойте, резвитеся, дети!
Черные тучи над нами;
Ангел надежды цветами
Сыплет на вашем рассвете —
Пойте, резвитеся, дети!
Грозно молчание мглы…
В воду попрятались рыбки.
Птички молчат… Но светлы
Детские ваши улыбки.
Светел и верен ваш взгляд:
После не страшных вам бурь
Ваши глаза отразят
Ясного неба лазурь.
Пойте, резвитеся, дети!
Черные тучи над нами;
Ангел надежды цветами
Сыплет на вашем рассвете —
Пойте, резвитеся, дети!
Жребий нам выпал дурной;
Но мы за правду стояли:
Мстили одною рукой,
Цепи другою срывали.
И с колесницы побед
Пали, не сдавшись врагам,
Но изумившую свет
Славу оставили вам.
Пойте, резвитеся, дети!
Черные тучи над нами;
Ангел надежды цветами
Сыплет на вашем рассвете —
Пойте, резвитеся, дети!
В черный родились вы час!
Враг в свои медные горны
Первый приветствовал вас
Днем нашей участи черной;
Отозвалися на зов
Средь разоренных полей
Вместе с слезами отцов
Первые крики детей.
Пойте, резвитеся, дети!
Черные тучи над нами;
Ангел надежды цветами
Сыплет на вашем рассвете —
Пойте, резвитеся, дети!
Лучших из ряда бойцов
Вырвала храбрых могила;
Над головами отцов
Буря детей просветила:
Пусть испытанья отцам!
Дети, господь вас хранит!
Нива грядущего вам
Лучшую жатву сулит.
Пойте, резвитеся, дети!
Черные тучи над нами;
Ангел надежды цветами
Сыплет на вашем рассвете —
Пойте, резвитеся, дети!
Дети, гроза всё слышней…
Гнев приближается Рока…
Рок, не пугая детей,
Взрослых страшит издалека…
Если я гибну певцом
Бедствий народных и слез,
Гроб мой украсьте венком,
Вами сплетенным из роз.
Пойте, резвитеся, дети!
Черные тучи над нами;
Ангел надежды цветами
Сыплет на вашем рассвете —
Пойте, резвитеся, дети!
Что, мой пес, приуныл? Или против врага
И тебя, как меня, точит злоба?
Ешь, покуда остался кусок пирога…
Завтра грызть черствый хлеб будем оба.
Здесь вражий пир вчера справлялся;
Один надменно говорил:
«Играй, старик» — я отказался…
Он скрипку мне разбил.
Веселье, пляски — всё разбито!
Кто здесь теперь возбудит вновь
Беспечный говор, смех забытый?
Кто вызовет любовь?
Ведь эти струны возвещали
Счастливцу ясную зарю,
Когда невесту снаряжали
Родные к алтарю.
Ведь здесь, под этими струнами,
Дрожала вечером земля;
От них расправились бы сами
Морщины короля.
И что ж? за песни нашей славы,
Наследье дедов и отцов,—
Над ней свершился суд неправый
И злая месть врагов.
Что, мой пес, приуныл? Или против врага
И тебя, как меня, точит злоба?
Ешь, покуда остался кусок пирога…
Завтра грызть черствый хлеб будем оба.
Пошлет ли бог благословенье
На труд, без песен начатой?
Как длинно будет воскресенье,
День отдыха святой!
Как в сказках палочка простая
В руках у феи — мой смычок
Был силен, бедных утешая
Везде, где только мог.
Носился смех, блистали взоры,
Когда по струнам он порхал,
И холод, подати, наборы
Бедняк позабывал.
Теперь — вся ненависть поднята…
Воскресла злоба прежних лет:
Давайте ж мне ружье солдата,
Когда уж скрипки нет!
Пойду на смерть с народной славой,
Да скажут внуки обо мне:
Он не хотел, чтоб враг лукавый
Плясал в родной стране.
Что, мой пес, приуныл? Или против врага
И тебя, как меня, точит злоба?
Ешь, покуда остался кусок пирога…
Завтра грызть черствый хлеб будем оба.
Не дорожа своей весною,
Вы мне дарите свой расцвет:
Дитя мое, ведь надо мною
Лежит, как туча, сорок лет.
В былые дни от поцелуя
Простой швеи я счастлив был…
Зачем любить вас не могу я,
Как Лизу некогда любил?
В карете пара вороная
Вас мчит в наряде дорогом,
А Лиза, юностью пленяя,
Ходила, бедная, пешком.
К ее глазам весь свет ревнуя,
За ними зорко я следил…
Зачем любить вас не могу я,
Как Лизу некогда любил?
Здесь в позлащенные карнизы
Громады высятся зеркал;
Дрянное зеркальцо у Лизы
Я граций зеркалом считал;
Без занавес постель простую
Луч солнца утром золотил…
Зачем любить вас не могу я,
Как Лизу некогда любил?
Поэтам лучшие созданья
Вы взглядом можете внушать;
А Лиза — знаков препинанья,
Бедняжка, не могла понять;
Но бог любви, ей грудь волнуя,
Любить без слов ее учил…
Зачем любить вас не могу я,
Как Лизу некогда любил?
Вы лучше Лизы, вы умнее,
В вас даже больше доброты;
Она теряется, бледнея
В сияньи вашей красоты;
Но к ней влекли меня, чаруя,
Мой юный жар, избыток сил —
И уж любить вас не могу я,
Как Лизу некогда любил.
В давно минувшие века,
До рождества еще Христова,
Жил царь под шкурою быка;
Оно для древних было ново.
Но льстили точно так же встарь
И так же пел придворный хор:
Ура! да здравствует наш царь!
Навуходоносор!
«Наш царь бодается, так что ж,
И мы топтать народ здоровы,—
Решил совет седых вельмож.—
Да здравствуют рога царевы!
Да и в Египте, государь,
Бык божество с давнишних пор —
Ура! да здравствует наш царь!
Навуходоносор!»
Державный бык коренья жрет,
Ему вода речная — пойло.
Как трезво царь себя ведет!
Поэт воспел царево стойло.
И над поэмой государь,
Мыча, уставил мутный взор —
Ура! да здравствует наш царь!
Навуходоносор!
В тогдашней «Северной пчеле»
Печатали неоднократно,
Что у монарха на челе
След царской думы необъятной,
Что из сердец ему алтарь
Воздвиг народный приговор —
Ура! да здравствует наш царь!
Навуходоносор!
Бык только ноздри раздувал,
Упитан сеном и хвалами,
Но под ярмо жрецов попал
И, управляемый жрецами,
Мычал рогатый государь
За приговором приговор —
Ура! да здравствует наш царь!
Навуходоносор!
Тогда не вытерпел народ,
Царя избрал себе другого.
Как православный наш причет,
Жрецы — любители мясного.
Как злы-то люди были встарь!
Придворным-то какой позор!
Был съеден незабвенный царь
Навуходоносор!
Льстецы царей! Вот вам сюжет
Для оды самой возвышенной,—
Да и ценсурный комитет
Ее одобрит непременно;
А впрочем, слово «государь»
Не вдохновляет вас с тех пор,
Как в бозе сгнил последний царь
Навуходоносор!
Из чужбины дальной
В замок феодальный
Едет — трюх-трюх-трюх —
На кобылке сивой
Наш маркиз спесивый,
Наш отец и друг.
Машет саблей длинной,
Но в крови невинной…
Вот какой храбрец!
Ой, бедовый, право!
Честь тебе и слава —
Ах ты, наш отец!
Слушать, поселяне!
К вам — невеждам, дряни
Сам держу я речь!
Я — опора трона;
Царству оборона —
Мой дворянский меч.
Гнев мой возгорится —
И король смирится!
Вот какой храбрец!
Ой, бедовый, право!
Честь тебе и слава —
Ах ты, наш отец!
Говорят, бездельник
Слух пустил, что мельник
Жизнь мне подарил.
Я зажму вам глотки!
Сам Пипин Короткий
Нашим предком был.
Отыщу в законе —
Сяду сам на троне…
Вот какой храбрец!
Ой, бедовый, право!
Честь тебе и слава —
Ах ты, наш отец!
Я, как за стеною,
За своей женою
При дворе силен.
Сын достигнет быстро
Звания министра;
Младший… тот хмелен…
Трусоват… глупенек…
Но жена даст денег.
Вот какой храбрец!
Ой, бедовый, право!
Честь тебе и слава —
Ах ты, наш отец!
Не люблю стесненья!
Подати с именья —
Знать их не хочу!
Облечен дворянством,
Государству чванством
Я свой долг плачу.
Местное начальство
Усмирит нахальство…
Вот какой храбрец!
Ой, бедовый, право!
Честь тебе и слава —
Ах ты, наш отец!
А! Другое дело:
Чернь — топчите смело,
Но делиться — чур!
Нам одним охота
И цветки почета
Деревенских дур.
Свято и едино
Право господина.
Вот какой храбрец!
Ой, бедовый, право!
Честь тебе и слава —
Ах ты, наш отец!
Кресло в божьем храме
Перед алтарями
Выставляйте мне.
Мне — почет и слава,
Чтоб дворянства право,
Свято и вполне,
В этом блеске громком
Перешло к потомкам.
Вот какой храбрец!
Ой, бедовый, право!
Честь тебе и слава —
Ах ты, наш отец!
«Я читал когда-то, где — уж теперь не припомню (говорит Беранже в выноске к этому стихотворению), рассказ путешественника видевшего Канари, который выходил из школы вместе с маленькими греками учениками; как дети, он нес книги под мышкою. Герой учился читать, не стыдясь. Счастлива страна, где не краснеют, поступая честно! Да наградит бог прямодушие и скромность великого гражданина.»
На лужайке детский крик:
Учит грамоте ребят,
Весь седой, ворчун старик,
Отставной солдат.
«Я согнулся, я уж слаб,
А виды видал!
Унтер не был бы, когда б
Грамоте не знал!
Дружно, дети! все зараз:
Буки-аз! Буки-аз!
Счастье в грамоте для вас.
У меня ль в саду цветок
Насадил я каждый сам
И из тех цветов венок
Грамотному дам.
Битый — правду говорит
Молвь людей простых —
Стоит двух, кто не был бит,
Грамотей — троих.
Дружно, дети! все зараз:
Буки-аз! Буки-аз!
Счастье в грамоте для вас.
Митя, видишь карандаш?
За моей следи рукой:
Это иже, а не наш;
Экой срам какой!
Да, прислушайте: с полком
В Греции я был,
В двадцать, значит… а в каком,
Значит, позабыл.
Дружно, дети! все зараз:
Буки-аз! Буки-аз!
Счастье в грамоте для вас.
Отстояли мы друзей!
Раз, иду себе один,
Вижу — школа для детей
У ворот Афин.
В школе учится моряк,
Детям не под стать;
Я взглянул — и как дурак
Начал хохотать.
Дружно, дети! все зараз:
Буки-аз! Буки-аз!
Счастье в грамоте для вас.
Но учитель мне сказал:
„Ты глупей ребенка сам:
Ты героя осмеял,
Страшного врагам.
Он за греков мстил — пред ним
Трепетал султан,
И упал, сожжен живым,
Вражий капитан“.
Дружно, дети! все зараз:
Буки-аз! Буки-аз!
Счастье в грамоте для вас.
„Гордость края моего —
Он Кана́ри — да!
В мире встретили его
Горе и нужда;
Он, умея побеждать,
Сел букварь учить,
Всё затем, чтобы опять
Греции служить!“
Дружно, дети! все зараз:
Буки-аз! Буки-аз!
Счастье в грамоте для вас.
Весь зардевшись, в стороне
Я в смущении стоял;
Но герой сжал руку мне,
Слово мне сказал…
Мне послышался завет
Бога самого:
„Знанье — вольность, знанье — свет;
Рабство без него!“
Дружно, дети! все зараз:
Буки-аз! Буки-аз!
Счастье в грамоте для вас».
Моя веселость улетела!
О, кто беглянку возвратит
Моей душе осиротелой —
Господь того благословит!
Старик, неверною забытый,
Сижу в пустынном уголке
Один — и дверь моя открыта
Бродящей по свету тоске…
Зовите беглую домой,
Зовите песни петь со мной!
Она бы, резвая, ходила
За стариком, и в смертный час
Она глаза бы мне закрыла:
Я просветлел бы — и угас!
Ее приметы всем известны;
За взгляд ее, когда б я мог,
Я б отдал славы луч небесный…
Ко мне ее, в мой уголок!
Зовите беглую домой,
Зовите песни петь со мной!
Ее припевы были новы,
Смиряли горе и вражду;
Их узник пел, забыв оковы,
Их пел бедняк, забыв нужду.
Она, моря переплывая,
Всегда свободна и смела,
Далеко от родного края
Надежду ссыльному несла.
Зовите беглую домой,
Зовите песни петь со мной!
«Зачем хотите мрак сомнений
Внушать доверчивым сердцам?
Служить добру обязан гений,—
Она советует певцам.—
Он как маяк, средь бурь манящий
Ветрила зорких кораблей;
Я червячок, в ночи блестящий,
Но эта ночь при мне светлей».
Зовите беглую домой,
Зовите песни петь со мной!
Она богатства презирала
И, оживляя круг друзей,
Порой лукаво рассуждала,
Порой смеялась без затей.
Мы ей беспечно предавались,
До слез смеялись всем кружком.
Умчался смех — в глазах остались
Одни лишь слезы о былом…
Зовите беглую домой,
Зовите песни петь со мной!
Она восторг и страсти пламя
В сердцах вселяла молодых;
Безумцы были между нами,
Но не было меж нами злых.
Педанты к резвой были строги.
Бывало, взгляд ее один —
И мысль сверкнет без важной тоги
И мудрость взглянет без морщин…
Зовите беглую домой,
Зовите песни петь со мной!
«Но мы, мы, славу изгоняя,
Богов из золота творим!»
Тебя, веселость, призывая,
Я не хочу поверить злым.
Без твоего живого взгляда
Немеет голос… ум бежит…
И догоревшая лампада
В могильном сумраке дрожит…
Зовите беглую домой,
Зовите песни петь со мной!
В уголку, у камелька,
Где мечтаю я бесплодно,
Друг домашний, пой свободно
Под напевы старика.
Друг-сверчок, в углу, вдвоем,
Позабудем обо всем.
Одинаков наш удел:
Над тобой трунят ребята;
Я работника, солдата
Услаждал, когда я пел.
Друг-сверчок, в углу, вдвоем,
Позабудем обо всем.
Но боюсь, не дух ли злой
Скрыт в тебе, мой друг домашний,
Чтоб остаток старых шашней
Подсмотреть под сединой?
Друг-сверчок, в углу, вдвоем,
Позабудем обо всем.
Или феей с облаков
Ты подослан с повеленьем
Разузнать, каким стремленьем
Бьется сердце стариков?
Друг-сверчок, в углу, вдвоем,
Позабудем обо всем.
Или скрыт в моем сверчке
Бедный труженик, который
Дымом славы тешил взоры —
И погиб на чердаке?
Друг-сверчок, в углу, вдвоем,
Позабудем обо всем.
Всем, тщеславием влекомым,
Нужен он, хвалебный чад…
Боже! дай им что хотят —
Славы бедным насекомым…
Друг-сверчок, в углу, вдвоем,
Позабудем обо всем.
Цель страданий, цель трудов!
Мудрый — выше цели этой.
Счастлив тот, кто спас от света
Веру, песни и любовь.
Друг-сверчок, в углу, вдвоем,
Позабудем обо всем.
Славу зависть сторожит,
И — война любимцам славы!
В мире тесно; люди правы:
Каждый местом дорожит.
Друг-сверчок, в углу, вдвоем,
Позабудем обо всем.
Пусть тревожный дух уймет
Эта истина простая:
Знаменитость, вырастая,
Независимость гнетет.
Друг-сверчок, в углу, вдвоем,
Позабудем обо всем.
Будем песни петь свои —
Ты за печкой, я на стуле,—
И дай бог, чтоб мы уснули
Позабытые людьми.
Друг-сверчок, в углу, вдвоем,
Позабудем обо всем.
Нет больше песен — нет! К чему стремленье?
От старика искусство прочь бежит.
У новичка моложе вдохновенье,
И бойкий стих он ловче закруглит.
Когда с душой своей пред небесами
Я говорю один в тиши лесов,
Мне вторит эхо прозой, не стихами —
Бог не дает мне более стихов.
Бог не дает! Как осенью суровой
Поселянин в свой темный сад придет
И дерево сто раз осмотрит снова:
Авось на нем висит забытый плод;
Так я ищу, так я тревожусь ныне —
Но дерево мертво от холодов…
О, скольких нет плодов в моей корзине!
Бог не дает мне более стихов.
Бог не дает! Но всё в душе тревога;
Тебя, народ, запуганный в борьбе,
Поднять хочу и слышу голос бога:
Народ, проснись! Венец готов тебе.
Когда ж, в душе почувствовав отвагу,
Я петь хочу — и, сбросив гнет годов,
Народ-дофин! вести тебя ко благу —
Бог не дает мне более стихов.
Час близок. Франция, прости. Я умираю.
Возлюбленная мать, прости. Как звук святой,
Сберег до гроба я привет родному краю.
О! Мог ли так, как я, тебя любить другой?
Тебя в младенчестве я пел, читать не зная,
И, видя смерти серп над головой почти,
Я, в песне о тебе дыханье испуская,
Слезы, одной твоей слезы прошу. Прости!
Когда стонала ты в руках иноплеменных,
Под колесницами надменных королей,
Я рвал знамена их для ран твоих священных,
Чтоб боль твою унять, я расточал елей.
В твоем падении заря зажглась — и время
Благословения племен должно прийти,
Затем что брошено твоею мыслью семя
Для жатвы равенства грядущего. Прости!
Я вижу уж себя зарытого, в гробнице.
Кого любил я здесь, о! будь защитой их,
Отчизна, вот твой долг пред бедной голубицей,
Не тронувшей зерна на пажитях твоих!
Чтобы к сынам твоим с мольбой дошел мой пламень —
Удерживая смерть на пройденном пути,
Своей гробницы я приподымаю камень.
Рука изнемогла. Он падает. Прости!
Когда ко мне скука ползет, как змея,
Справляйте поминки: я умер, друзья!
Когда ж наслажденье сойдет с облаков
И манит венком благодатных даров —
Слава богу — я жив и здоров!
Слава богу — я жив и здоров!
Пусть скряга звонит своим золотом — я…
Справляйте поминки: я умер, друзья!
Для звона стаканов, в тумане паров,
С хорошим вином всех возможных сортов —
Слава богу — я жив и здоров!
Слава богу — я жив и здоров!
Когда мне попалась педанта статья —
Справляйте поминки: я умер, друзья!
Когда же при мне, без напыщенных слов,
Читают строфу задушевных стихов —
Слава богу — я жив и здоров!
Слава богу — я жив и здоров!
На званом обеде, где графы, князья…
Справляйте поминки: я умер, друзья!
В пирушке с друзьями старинных годов,
В чинах небольших и совсем без чинов —
Слава богу — я жив и здоров!
Слава богу — я жив и здоров!
Когда от ханжей дремлет мудрость моя,
Справляйте поминки: я умер, друзья!
Но если усну, среди буйных голов,
На милых мне персях — от Вакха даров —
Слава богу — я жив и здоров!
Слава богу — я жив и здоров!
Про битвы и драки услышу ли я —
Справляйте поминки: я умер, друзья!
Но с Лизой вдвоем, не считая часов,
До утренних с нею играть петухов —
Слава богу — я жив и здоров!
Слава богу — я жив и здоров!
Угасну для песен, любви и питья,
Справляйте поминки: я умер, друзья!
Но с милой, с друзьями, в тумане паров,
Покуда для песен есть несколько слов —
Славу богу — я жив и здоров!
Слава богу — я жив и здоров!
Господин Искариотов —
Добродушнейший чудак:
Патриот из патриотов,
Добрый малый, весельчак,
Расстилается, как кошка,
Выгибается, как змей…
Отчего ж таких людей
Мы чуждаемся немножко?
И коробит нас, чуть-чуть
Господин Искариотов,
Патриот из патриотов,—
Подвернется где-нибудь?
Чтец усердный всех журналов,
Он способен и готов
Самых рьяных либералов
Напугать потоком слов.
Вскрикнет громко: «Гласность! гласность!
Проводник святых идей!»
Но кто ведает людей,
Шепчет, чувствуя опасность:
Тише, тише, господа!
Господин Искариотов,
Патриот из патриотов,—
Приближается сюда.
Без порывистых ухваток,
Без сжиманья кулаков
О всеобщем зле от взяток
Он не вымолвит двух слов.
Но с подобными речами
Чуть он в комнату ногой —
Разговор друзей прямой
Прекращается словами:
Тише, тише, господа!
Господин Искариотов,
Патриот из патриотов,—
Приближается сюда.
Он поборник просвещенья;
Он бы, кажется, пошел
Слушать лекции и чтенья
Всех возможных видов школ:
«Хлеб, мол, нужен нам духовный!»
Но заметим мы его —
Тотчас все до одного,
Сговорившиеся ровно:
Тише, тише, господа!
Господин Искариотов,
Патриот из патриотов,—
Приближается сюда.
Чуть с женой у вас неладно,
Чуть с детьми у вас разлад —
Он уж слушает вас жадно,
Замечает каждый взгляд.
Очень милым в нашем быте
Он является лицом,
Но едва вошел в ваш дом,
Вы невольно говорите:
Тише, тише, господа!
Господин Искариотов,
Патриот из патриотов,—
Приближается сюда.
Оловянных солдатиков строем
По шнурочку равняемся мы.
Чуть из ряда выходят умы:
«Смерть безумцам!» — мы яростно воем,
Поднимаем бессмысленный рев,
Мы преследуем их, убиваем —
И статуи потом воздвигаем,
Человечества славу прозрев.
Ждет Идея, как чистая дева,
Кто возложит невесте венец.
«Прячься», — робко ей шепчет мудрец,
А глупцы уж трепещут от гнева.
Но безумец-жених к ней грядет
По полуночи, духом свободный,
И союз их — свой плод первородный —
Человечеству счастье дает.
Сен-Симон всё свое достоянье
Сокровенной мечте посвятил.
Стариком он поддержки просил,
Чтобы общества дряхлое зданье
На основах иных возвести,—
И угас одинокий, забытый,
Сознавая, что путь, им открытый,
Человечество мог бы спасти.
«Подыми свою голову смело! —
Звал к народу Фурье. — Разделись
На фаланги и дружно трудись
В общем круге, для общего дела.
Обновленная вся, брачный пир
Отпирует земля с небесами,—
И та сила, что движет мирами,
Человечеству даст вечный мир».
Равноправность в общественном строе
Анфантэнь слабой женщине дал.
Нам смешон и его идеал.
Это были безумцы — все трое! Господа!
Если к правде святой
Мир дороги найти не умеет —
Честь безумцу, который навеет
Человечеству сон золотой!
По безумным блуждая дорогам,
Нам безумец открыл Новый Свет;
Нам безумец дал Новый завет —
Ибо этот безумец был богом.
Если б завтра земли нашей путь
Осветить наше солнце забыло —
Завтра ж целый бы мир осветила
Мысль безумца какого-нибудь!
Зима, как в саван, облекла
Весь край наш в белую равнину
И птиц свободных на чужбину
Любовь и песни унесла.
Но и в чужом краю мечтою
Они летят к родным полям:
Зима их выгнала, но к нам
Они воротятся весною.
Им лучше в дальних небесах;
Но нам без них свод неба тесен:
Нам только эхо вольных песен
Осталось в избах и дворцах.
Их песни звучною волною
Плывут к далеким берегам;
Зима их выгнала, но к нам
Они воротятся весною.
Нам, птицам стороны глухой,
На их полет глядеть завидно…
Нам трудно петь — так много видно
Громовых туч над головой!
Блажен, кто мог в борьбе с грозою
Отдаться вольным парусам…
Зима их выгнала, но к нам
Они воротятся весною.
Они на темную лазурь
Слетятся с громовым ударом,
Чтоб свить гнездо под дубом старым,
Но не согнувшимся от бурь.
Усталый пахарь за сохою,
Навстречу вольным голосам,
Зальется песнями, — и к нам
Они воротятся весною.
Милый, проснись… Я с дурными вестями:
Власти наехали в наше село,
Требуют подати… время пришло…
Как разбужу его?.. Что будет с нами?
Встань, мой кормилец, родной мой, пора!
Подать в селе собирают с утра.
Ах! не к добру ты заспался так долго…
Видишь, уж день… Всё до нитки, чуть свет,
В доме соседа, на старости лет,
Взяли в зачет неоплатного долга.
Встань, мой кормилец, родной мой, пора!
Подать в селе собирают с утра.
Слышишь: ворота, никак, заскрипели…
Он на дворе уж… Проси у него
Сроку хоть месяц… Хоть месяц всего…
Ах! если б ждать эти люди умели!..
Встань, мой кормилец, родной мой, пора!
Подать в селе собирают с утра.
Бедные! Бедные! Весь наш излишек —
Мужа лопата да прялка жены;
Жить ими, подать платить мы должны
И прокормить шестерых ребятишек.
Встань, мой кормилец, родной мой, пора!
Подать в селе собирают с утра.
Нет ничего у нас! Раньше всё взято…
Даже с кормилицы нивы родной,
Вспаханной горькою нашей нуждой,
Собран весь хлеб для корысти проклятой.
Встань, мой кормилец, родной мой, пора!
Подать в селе собирают с утра.
Вечно работа и вечно невзгода!
С голоду еле стоишь на ногах…
Всё, что нам нужно, всё дорого — страх!
Самая соль — этот сахар народа.
Встань, мой кормилец, родной мой, пора!
Подать в селе собирают с утра.
Выпил бы ты… да от пошлины тяжкой
Бедным и в праздник нельзя пить вина…
На, вот кольцо обручальное — на!
Сбудь за бесценок… и выпей, бедняжка!
Встань, мой кормилец, родной мой, пора!
Подать в селе собирают с утра.
Спишь ты… Во сне твоем, может быть, свыше
Счастье, богатство послал тебе бог…
Будь мы богаты — так что нам налог?
В полном амбаре две лишние мыши.
Встань, мой кормилец, родной мой, пора!
Подать в селе собирают с утра.
Господи!.. Входят… Но ты… без участья
Смотришь… ты бледен… как страшен твой взор!
Боже! недаром стонал он вечор!
Он не стонал весь свой век от несчастья!
Встань, мой кормилец, родной мой, пора!
Подать в селе собирают с утра.
Бедная! Спит он — и сон его кроток…
Смерть для того, кто нуждой удручен,—
Первый спокойный и радостный сон.
Братья, молитесь за мать и сироток.
Встань, мой кормилец, родной мой, пора!
Подать в селе собирают с утра.
Жил-был на свете царь Додон.
Об нем уж слух пропал.
О славе, брат, не думал он,
Зато, брат, крепко спал.
Ему короной, братец мой,
Колпак был, связанный женой,
Ночной.
Так вот, брат, встарь
Какой был царь,
Какой, брат, славный царь!
Изба была ему дворец,
И на осле верхом
Всё царство из конца в конец
Он объезжал кругом.
Как добрый царь, он был храним
Взамест конвоя псом своим
Одним.
Так вот, брат, встарь
Какой был царь,
Какой, брат, славный царь!
Он мужику дал много льгот
И выпить сам любил.
Да если счастлив весь народ,
С чего ж бы царь не пил?
Он сам, без винных приставов,
Брал с каждой бочки кабаков
Полштоф.
Так вот, брат, встарь
Какой был царь,
Какой, брат, славный царь!
Как он красив был из лица,
Так парень не один
Его, пожалуй, за отца
Считал не без причин.
А впрочем, в год — и то сказать —
Любил не часто в цель стрелять.
Раз пять.
Так вот, брат, встарь
Какой был царь,
Какой, брат, славный царь!
Он, брат, спокойный был сосед
И для земли своей
Молил у бога не побед,
А праведных судей.
Зато как умер царь родной,
Так слезы, брат, лились рекой
Впервой.
Так вот, брат, встарь
Какой был царь,
Какой, брат, славный царь!
Он, брат, народом не забыт:
Срисован маляром
И вместо вывески прибит
Над старым кабаком.
И каждый праздник, круглый год,
Пьет у портрета и поет
Народ!
Так вот, брат, встарь
Какой был царь,
Какой, брат, славный царь!
Соблазнами большого света
Не увлекаться нету сил!
Откушать, в качестве поэта,
Меня вельможа пригласил.
И я, как все, увлекся тоже…
Ведь это честь, пойми, чудак:
Ты будешь во дворце вельможи!
Вот как!
Я буду во дворце вельможи!
И заказал я новый фрак.
С утра, взволнованный глубоко,
Я перед зеркалом верчусь;
Во фраке с тальею высокой
Низенько кланяться учусь,
Учусь смотреть солидней, строже,
Чтоб сразу не попасть впросак:
Сидеть придется ведь с вельможей!
Вот как!
Сидеть придется ведь с вельможей!
И я надел свой новый фрак.
Пешечком выступаю плавно,
Вдруг из окна друзья кричат:
«Иди сюда! Здесь завтрак славный».
Вхожу: бутылок длинный ряд!
«С друзьями выпить? Отчего же…
Оно бы лучше натощак…
Я, господа, иду к вельможе!
Вот как!
Я, господа, иду к вельможе,
На мне недаром новый фрак».
Иду, позавтракав солидно,
Навстречу свадьба… старый друг…
Ведь отказаться было б стыдно…
И я попал в веселый круг.
И вдруг — ни на что не похоже! —
Стал красен от вина, как рак.
«Но, господа, я зван к вельможе —
Вот как!
Но, господа, я зван к вельможе,
На мне надет мой новый фрак».
Ну, уж известно, после свадьбы
Бреду, цепляясь за забор,
А всё смотрю: не опоздать бы…
И вот подъезд… и вдруг мой взор
Встречает Лизу… Правый боже!
Она дает условный знак…
А Лиза ведь милей вельможи!..
Вот как!
А Лиза ведь милей вельможи,
И ей не нужен новый фрак.
Она сняла с меня перчатки
И, как послушного вола,
На свой чердак, к своей кроватке
Вельможи гостя привела.
Мне фрак стал тяжелей рогожи,
Я понял свой неверный шаг,
Забыл в минуту о вельможе…
Вот как!
Забыл в минуту о вельможе
И… скинул я свой новый фрак.
Так от тщеславия пустого
Мне данный вовремя урок
Меня навеки спас — и снова
Я взял бутылку и свисток.
Мне независимость дороже,
Чем светской жизни блеск и мрак.
Я не пойду, друзья, к вельможе.
Вот как!
А кто пойдет, друзья, к вельможе,
Тому дарю свой новый фрак.
Во дни чудесных дел и слухов
Доисторических времен
Простой бедняк от добрых духов
Был чудной лютней одарен.
Ее пленительные звуки
Дарили радость и покой
И вмиг снимали как рукой
Любви и ненависти муки.
Разнесся слух об этом чуде —
И к бедняку под мирный кров
Большие, маленькие люди
Бегут толпой со всех концов.
«Идем ко мне!» — кричит богатый
«Идем ко мне!» — зовет бедняк.
— «Внеси спокойствие в палаты!»
— «Внеси забвенье на чердак!»
Внимая просьбам дедов, внуков,
Добряк на каждый зов идет.
Он знатным милостыню звуков
На лютне щедро раздает.
Где он появится в народе,
Веселье разольется там,—
Веселье бодрость даст рабам,
А бодрость — мысли о свободе.
Красавицу покинул милый —
Зовет красавица его.
Зовет его подагрик хилый
К одру страданья своего.
И возвращают вновь напевы
Веселой лютни бедняка —
Надежду счастия для девы,
Надежду жить для старика.
Идет он, братьев утешая;
Напевы дивные звучат…
И, встречу с ним благословляя,
«Как счастлив он! — все говорят.—
За ним гремят благословенья.
Он вечно слышит стройный хор
Счастливых братьев и сестер —
Нет в мире выше наслажденья!»
А он?.. Среди ночей бессонных,
Сильней и глубже с каждым днем,
Все муки братьев, им спасенных,
Он в сердце чувствует своем.
Напрасно призраки он гонит:
Он видит слезы, видит кровь…
И слышит он, как в сердце стонет
Неоскудевшая любовь.
За лютню с трепетной заботой
Берется он… молчит она…
Порвались струны… смертной нотой
Звучит последняя струна.
Свершил он подвиг свой тяжелый,
И над могилой, где он спит,
Сияет надпись: «Здесь зарыт
Из смертных самый развеселый».
Снег ва́лит. Тучами заволокло всё небо.
Спешит народ из церкви по домам.
А там, на паперти, в лохмотьях, просит хлеба
Старушка у людей, глухих к ее мольбам.
Уж сколько лет сюда, едва переступая,
Одна, и в летний зной, и в холод зимних дней,
Плетется каждый день несчастная — слепая…
Подайте милостыню ей!
Кто мог бы в ней узнать, в униженной, согбенной,
В морщинах желтого, иссохшего лица,
Певицу, бывшую когда-то примадонной,
Владевшей тайною обворожать сердца.
В то время молодежь, вся, угадав сердцами
Звук голоса ее и взгляд ее очей,
Ей лучшими была обязана мечтами.
Подайте милостыню ей!
В то время экипаж, певицу уносивший
С арены торжества в сияющий чертог,
От натиска толпы, ее боготворившей,
На бешеных конях едва проехать мог.
А уж влюбленные в ее роскошной зале,
Сгорая ревностью и страстью всё сильней,
Как солнца светлого ее приезда ждали.
Подайте милостыню ей!
Картины, статуи, увитые цветами,
Блеск бронзы, хрусталей сверкающая грань…
Искусства и любовь платили в этом храме
Искусству и любви заслуженную дань.
Поэт в стихах своих, художник в очертаньях,
Все славили весну ее счастливых дней…
Вьют гнезда ласточки на всех высоких зданьях…
Подайте милостыню ей!
Средь жизни праздничной и щедро-безрассудной
Вдруг тяжкая болезнь, с ужасной быстротой
Лишивши зрения, отнявши голос чудный,
Оставила ее с протянутой рукой.
Нет! не было руки, которая б умела
Счастливить золотом сердечней и добрей,
Как эта — медный грош просящая несмело…
Подайте милостыню ей!
Ночь непроглядная сменяет день короткий…
Снег, ветер всё сильней… Бессильна, голодна,
От холода едва перебирает четки…
Ах! думала ли их перебирать она!
Для пропитанья ей немного нужно хлеба.
Для сердца нежного любовь всего нужней.
Чтоб веровать она могла в людей и небо,
Подайте милостыню ей!
Страстно на ветке любимой
Птичка поет наслажденье;
Солнцем полудня палима,
Лилия дремлет в томленьи.
Страстно на ветке любимой
Птичка поет наслажденье.
Полузакрыты мечтами
Юной красавицы взоры.
Блещут на солнце, с цветами,
Кружев тончайших узоры.
Полузакрыты мечтами
Юной красавицы взоры.
Ясно улыбка живая
Мысль перед сном сохранила.
Спит она, будто играя
Всем, что на свете ей мило.
Ясно улыбка живая
Мысль перед сном сохранила.
Как хороша! Для искусства
Лучшей модели не надо!
Видны все проблески чувства,
Хоть не видать ее взгляда.
Как хороша! Для искусства
Лучшей модели не надо!
Сон чуть коснулся в полете
Этой модели прекрасной.
Что ж в этой сладкой дремоте
Грудь ей волнует так страстно?
Сон чуть коснулся в полете
Этой модели прекрасной.
Снится ли паж ей влюбленный,
Ночью, на лошади белой?
Обнял ее и, смущенный,
Ручку целует несмело…
Снится ли паж ей влюбленный,
Ночью, на лошади белой?
Снится ль, что новый Петрарка
С песнью приник к изголовью —
И разукрасились ярко
Бедность и слава любовью?
Снится ль, что новый Петрарка
С песнью приник к изголовью?
Снится ль ей небо родное?
Юности небо знакомо.
Так прилетают весною
Ласточки к крову родному.
Снится ль ей небо родное?
Юности небо знакомо.
Вырвался вздох. Голубые
Глазки лениво раскрылись.
— Ну, расскажи нам, какие,
Милая, сны тебе снились? —
Вырвался вздох. Голубые
Глазки лениво раскрылись.
— Ах! Что за сон, что за чудо!
Дивные, светлые чары!
Золото, груду за грудой,
Муж мне нес, старый-престарый.
Ах! Что за сон, что за чудо!
Дивные, светлые чары!
— Как? тебе деньги росою
Были, цветок ароматный?
— Всех я затмила собою.
Выше всех быть так приятно!
— Как? тебе деньги росою
Были, цветок ароматный!
Если так юность мечтает,
Прочь все мечты о грядущем!
Золото всё омрачает
Блеском своим всемогущим.
Если так юность мечтает,
Прочь все мечты о грядущем!
Мирные семьи простых пастухов
Жили когда-то в долине цветущей
И управлялись уж много веков
Сами собою, без власти гнетущей.
Феникс является вдруг за рекой,
Кличет к себе их на берег крутой.
Вышел герольд. «Торопитесь! — кричит.—
Редкая птица, как раз улетит.
Птица великая мой властелин:
Крыльями в кесарском их трепетаньи
Двадцать народов покроет один.
Ради их блага готов на закланье —
Феникс не может вполне умирать:
Он возродится из пепла опять.
Ей, торопитесь! — герольд им кричит.—
Редкая птица, как раз улетит.
Ей, торопитесь! — Молчанье в ответ.—
Эх! Кабы вышел властитель мой чудный,
Вас ослепил бы невиданный свет:
Гребень алмазный и клюв изумрудный —
Что твое солнце, не выдержит глаз,—
Сразу б колосья созрели у вас.
Ей, торопитесь! — герольд им кричит.—
Редкая птица, как раз улетит».
«Будет болтать! — отвечает старик.—
Что ты заладил: мол, редкий да редкий!
Наш брат-хозяин к таким не привык,
В доме потребнее куры-наседки.
А насчет песен — для здешних людей
Песня малиновки будет нежней.
Экое счастье, что гребень блестит:
Редкая птица пусть мимо летит!
Наши прапрадеды видели раз
Феникса этого пепел горящий.
Что ж в нем нашли? Вместо сердца алмаз,
Крупный, взаправду, как солнце блестящий.
Точно, красив — да тепла, значит, нет.
Не ко двору нам твой феникс, мой свет.
Так-то, не грея, и месяц блестит.
Редкая птица пусть мимо летит!»
Как Дионисия из царства
Изгнал храбрец Тимолеон,—
Тиран, пройдя чрез все мытарства,
Открыл в Коринфе пансион.
Тиран от власти не отстанет:
Законы в школе издает;
Нет взрослых, так детей тиранит.
Тиран тираном и умрет.
Ведь нужно всё чинить и ведать —
Он справедлив, хотя и строг:
Как подадут детям обедать —
Сейчас с их трапезы налог.
Несут, как некогда в столицу,
Орехи, виноград и мед.
Целуйте все его десницу!
Тиран тираном и умрет.
Мальчишка, глупый, как овечка,
Последний в школе ученик,
В задачку раз ввернул словечко:
«Тиран и в бедствиях велик».
Тиран, бессмыслицу читая,
«Он далеко, — сказал, — пойдет» —
И сделал старшим негодяя.
Тиран тираном и умрет.
Потом, другой раз как-то, слышит
Он от фискала своего,
Что там в углу товарищ пишет,
Должно быть, пасквиль на него.
«Как? Пасквиль?! Это всё от воли!
Ремнем его! И чтоб вперед
Никто писать не смел бы в школе!»
Тиран тираном и умрет.
И день и ночь его страшили
Следы измены и интриг.
Раз дети на дворе дразнили
Двоих каких-то забулдыг.
Кричит: «Идите без боязни!
Им нужен чужеземный гнет.
Я им отец — им нужны казни».
Тиран тираном и умрет.
Отцы и матери озлились
На непотребный пансион
И Дионисия решились
И из Коринфа выгнать вон.
— Так чтоб, как прежде, благодатно
Теснить и грабить свой народ —
В жрецы вступил он. Вот так знатно!
Тиран тираном и умрет.
Народной скорбию болея,
Я впал в мечтательность — и вдруг
Проходит предо мной идея.
Идея? Да, трусливый друг.
Еще слаба, но уж красива;
Звук речи тверд, взгляд детски прост.
Никто как бог — увидим живо
Ее развитие и рост.
Одна навстречу грубой силе!
Я ей кричу: «Дитя! страшись:
Шпионы уши навострили,
Жандармы грозно собрались».
— «В мою же пользу их гоненье.
Иду с надеждою вперед.
Теперь уж всё мое значенье
Поймет наверное народ».
«Страшись, дитя, земля трясется
Под тяжестью густых колонн,
И, сабли наголо, несется
За эскадроном эскадрон».
— «Я, не трубя, не барабаня,
Бужу уснувших силой слов
И для вербовки в их же стане
Пройду одна среди штыков».
«Страшись, чтоб не был уничтожен
Здесь на земле твой самый след.
Беги: фитиль в орудье вложен,
Минута — и спасенья нет».
— «А завтра ядра и картечи
В мою защиту запалят
Свои ораторские речи;
Ведь пушка тот же адвокат».
«Ты депутатов раздражила».
— «Моя же сила их смирит».
— «В темнице сгибнет эта сила».
— «Темница дух мой окрылит».
— «Гремят проклятья клерикалов».
— «А завтра мне кадить пойдут».
— «Уж ополчилась рать вассалов».
— «Я в их рядах найду приют».
И вдруг ужасная картина:
Потоки крови, море зла,
Венок победы дисциплина
С простертой храбрости сняла.
Но побежденным с новой силой
Идея лавры раздает
И, умилясь пред их могилой,
Летит с их знаменем вперед.
Я дружен стал с нечистой силой,
И в зеркале однажды мне
Колдун судьбу отчизны милой
Всю показал наедине.
Смотрю: двадцатый век в исходе,
Париж войсками осажден.
Все те же бедствия в народе —
И всё командует Бурбон.
Всё измельчало так обидно,
Что кровли маленьких домов
Едва заметны и чуть видно
Движенье крошечных голов.
Уж тут свободе места мало,
И Франция былых времен
Пигмеев королевством стала —
Но всё командует Бурбон.
Мелки шпиончики, но чутки;
В крючках чиновнички ловки;
Охотно попики-малютки
Им отпускают все грешки.
Блестят галунчики ливреек;
Весь трибунальчик удручен
Караньем крошечных идеек —
И всё командует Бурбон.
Дымится крошечный заводик,
Лепечет мелкая печать,
Без хлебцев маленьких народик
Заметно начал вымирать.
Но генеральчик на лошадке,
В головке крошечных колонн,
Уж усмиряет «беспорядки»…
И всё командует Бурбон.
Вдруг, в довершение картины,
Всё королевство потрясли
Шаги громадного детины,
Гиганта вражеской земли.
В карман, под грохот барабана,
Всё королевство спрятал он.
И ничего, хоть из кармана —
А всё командует Бурбон.
Барабаны, полно! Прочь отсюда! Мимо
Моего приюта мирной тишины.
Красноречье палок мне непостижимо;
В палочных порядках бедствие страны.
Пугало людское, ровный, деревянный
Грохот барабанный, грохот барабанный!
Оглушит совсем нас этот беспрестанный
Грохот барабанный, грохот барабанный!
Чуть вдали заслышит дробные раскаты,
Муза моя крылья расправляет вдруг…
Тщетно. Я зову к ней, говорю: куда ты?
Песни заглушает глупых палок стук.
Пугало людское, ровный, деревянный
Грохот барабанный, грохот барабанный!
Оглушит совсем нас этот беспрестанный
Грохот барабанный, грохот барабанный!
Только вот надежду подает природа
На благополучный в поле урожай,
Вдруг команда: «палки!» И прощай свобода!
Палки застучали — мирный труд прощай.
Пугало людское, ровный, деревянный
Грохот барабанный, грохот барабанный!
Оглушит совсем нас этот беспрестанный
Грохот барабанный, грохот барабанный!
Видя для народа близость лучшей доли,
Прославлял я в песнях братство и любовь;
Барабан ударил — и на бранном поле
Всех враждебных партий побраталась кровь.
Пугало людское, ровный, деревянный
Грохот барабанный, грохот барабанный!
Оглушит совсем нас этот беспрестанный
Грохот барабанный, грохот барабанный!
Барабан владеет Франциею милой:
При Наполеоне он был так силен,
Что немолчной дробью гений оглушило,
Заглушен был разум и народный стон.
Пугало людское, ровный, деревянный
Грохот барабанный, грохот барабанный!
Оглушит совсем нас этот беспрестанный
Грохот барабанный, грохот барабанный!
Приглядевшись к нравам вверенного стада,
Властелин могучий, нации кумир,
Твердо знает, сколько шкур ослиных надо,
Чтобы поголовно оглупел весь мир.
Пугало людское, ровный, деревянный
Грохот барабанный, грохот барабанный!
Оглушит совсем нас этот беспрестанный
Грохот барабанный, грохот барабанный!
Всех начал начало — палка барабана;
Каждого событья — вестник барабан;
С барабанным боем пляшет обезьяна,
С барабанным боем скачет шарлатан.
Пугало людское, ровный, деревянный
Грохот барабанный, грохот барабанный!
Оглушит совсем нас этот беспрестанный
Грохот барабанный, грохот барабанный!
Барабаны в доме, барабаны в храме,
И последним гимном суеты людской,
Впереди подушек мягких с орденами,
Мертвым льстит в гробах их барабанный бой.
Пугало людское, ровный, деревянный
Грохот барабанный, грохот барабанный!
Оглушит совсем нас этот беспрестанный
Грохот барабанный, грохот барабанный!
Барабанных песен не забудешь скоро;
С барабаном крепок нации союз.
Хоть республиканец — но тамбур-мажора,
Смотришь, в президенты выберет француз.
Пугало людское, ровный, деревянный
Грохот барабанный, грохот барабанный!
Оглушит совсем нас этот беспрестанный
Грохот барабанный, грохот барабанный!
Нам лица морщит без пощады
Седого времени рука,
И, хоть сверкают наши взгляды,
Друзья, к нам старость уж близка.
Но перед новым поколеньем
Не заметать самим свой след
На всё живое озлобленьем —
Еще не старость это, нет!
Вином и песнями мы тщетно
Стремимся сбросить гнет годов;
По взорам юношей заметно,
Что в нас уж видят стариков.
Но песни петь, забыв про годы,
С восторгом юношеских лет —
Шатаясь даже — в честь свободы —
Еще не старость это, нет!
Перед красавицей напрасно
Огонь любви волнует нас.
Проходят дни; бедняжке ясно,
Что юный жар в крови угас.
Но без волнений страсти мнимой,
Сорвав любви роскошный цвет,
Стать другом женщины любимой —
Еще не старость это, нет!
Что б мы ни пели — мы стареем;
Так что ж — чем старше вся семья,
Тем больше прав мы все имеем
На титул: старые друзья.
Но, идя под гору толпою,
Движенью новому привет
Дрожащей посылать рукою —
Еще не старость это, нет!
Госпожи и господа! В этой пьесе
Американский принц женится на африканской принцессе,
Но долг чести зовет принца в бой кровавый,
Где он и умирает, увенчанный славой.
За добродетель, обаче, ему жизнь возвращается.
Всё сие ново и любопытно. Занавес поднимается.
Принц и Принцесса (входят по совершении брачного обряда).
С законным браком, принц.
И вас, моя драгая.
Народ, пляши и пой, блаженство выражая.
Воспляшем, воспоем, блаженство выражая.
Конец первого действия.
За сценой происходит сражение. Слышны удары сабель. Принц входит, преследуемый врагами, сражается с ними и падает, убиенный. За ним входит Принцесса.
(с ужасом)
Супруг!
Супруга!
(с сугубым ужасом)
Что!
(с сугубою слабостью)
Я умер.
Ах, как жаль!
Народ, пляши и пой, чтоб выразить печаль!
Воспляшем, воспоем, чтоб выразить печаль!
Конец второго действия.
Паллада усмотрела храбрость американского принца и положила предел преследованиям злобного Рока. Блещущая славой богиня, восседя на позлащенном кресле и указуя на бездыханный труп, глаголет сице:
Я жизнь тебе дарю!
(умиленно)
О, чудо!
(вскакивает как бы встрепанный)
Я воскрес!
(Несколько раз перевертывается на одной ноге в восторге.)
Народ, пляши и пой! Се — чудо из чудес!
Воспляшем, воспоем! Се — чудо из чудес!
Конец третьего и последнего действия.
<1875>
Как над пожарищем клубится дым летучий,
Над раскаленною луною плыли тучи.
Мы просекою шли. Недвижно мрачный лес,
Чернея, достигал верхушками небес.
Мы шли внимательно — и вдруг у старой ели
Глубокие следы когтей мы разглядели;
Переглянулись все, все затаили дух,
И все, остановясь, мы навострили слух.
— Всё замерло кругом. Деревья не дышали;
Лишь с замка старого, из непроглядной дали,
Звук резкий флюгера к нам ветер доносил,
Но, не спускаясь вниз, листвой не шелестил,—
И дубы дольние, как будто бы локтями
На скалы опершись, дремали перед нами.
На свежие следы пошел один из нас —
Охотник опытный: слух чуткий, верный глаз
Не изменял ему, когда он шел на зверя,—
И ждали молча мы, в его уменье веря.
К земле нагнулся он, потом на землю лег,
Смотрел внимательно и вдоль и поперек,
Встал и, значительно качая головою,
Нам объявил, что здесь мы видим пред собою
След малых двух волчат и двух волков больших.
Мы взялись за ножи, стараясь ловко их
Скрывать с блестящими стволами наших ружей,
И тихо двинулись. Как вдруг, в минуту ту же,
Ступая медленно, цепляясь за сучки,
Уж мы заметили — как будто огоньки —
Сверканье волчьих глаз. Мы дальше всё стремились,
И вот передние из нас остановились.
За ними стали все. Уж ясно видел взгляд
Перед волчицею резвившихся волчат,
И прыгали они, как псы с их громким лаем,
Когда, придя домой, мы лаской их встречаем;
Но шуму не было: враг-человек зверям
Повсюду грезится, как призрак смерти нам.
Их мать красиво так лежала перед ними,
Как изваяние волчицы, славной в Риме,
Вскормившей молоком живительным своим
Младенцев, призванных построить вечный Рим.
Спокойно волк стоял. Вдруг, с молнией во взгляде,
Взглянув кругом себя, поняв, что он в засаде,
Что некуда бежать, что он со всех сторон
Людьми с рабами их борзыми окружен,
Он к своре бросился и, землю взрыв когтями,
С минуту поискал, кто злее между псами…
Мы только видели, как белые клыки
Сверкнули, с жертвою, попавшею в тиски.
Казалось, не было такой могучей власти,
Чтоб он разжал клыки огнем дышавшей пасти:
Когда внутри его скрещался нож об нож,
Мы замечали в нем минутную лишь дрожь;
Одна вслед за другой в него влетая, пули
В тот только миг его значительно шатнули,
Когда, задавленный, из челюстей стальных,
Свалился наземь пес в конвульсиях немых.
Тогда, измерив нас уж мутными глазами,
В груди и в животе с вонзенными ножами,
Увидев в близости стволов грозящих круг,—
До выстрела еще, он на кровавый луг
Лег сам — перед людьми и перед смертью гордый,—
Облизывая кровь, струившуюся с морды.
Потом закрыл глаза. И ни единый звук
Не выдал пред людьми его предсмертных мук.
Не слыша более ни выстрела, ни шума,
Опершись на ружье, я увлечен был думой.
Охотники давно преследовать пошли
Волчицу и волчат — и были уж вдали.
Я думал о вдове красивой и суровой.
Смерть мужа разделить она была б готова,
Но воспитать детей повелевал ей долг,
Чтобы из каждого хороший вышел волк:
Чтобы не шел с людьми в их городах на стачки,
Чтоб голод выносил, но чтоб не брал подачки,—
Как пес, который гнать из-за куска готов
Владельцев истинных из их родных лесов.
О! если б человек был так же духом тверд,
Как званием своим «царя зверей» он горд!
Бесстрашно умирать умеют звери эти;
А мы — гордимся тем, что перед ними дети!
Когда приходит смерть, нам трудно перенять
Величие зверей — умение молчать.
Волк серый! Ты погиб, но смерть твоя прекрасна.
Я понял мысль твою в предсмертном взгляде ясно.
Он говорил, твой взгляд: «Работай над собой
И дух свой укрепляй суровою борьбой
До непреклонности и твердости могучей,
Которую внушил мне с детства лес дремучий.
Ныть, плакать, вопиять — всё подло, всё равно.
Иди бестрепетно; всех в мире ждет одно.
Когда ж окрепнешь ты, всей жизни смысл проникнув,—
Тогда терпи, как я, и умирай, не пикнув».
Когда я был еще дитей,
В обширной зале и пустой
Сижу я вечером, все спят…
Войдя неслышною стопой,
Весь в черном, мальчик сел со мной,
Похожий на меня, как брат.
При слабом трепете огня
Взглянул он грустно на меня
И грустно голову склонил;
Всю ночь с участием в очах,
С улыбкой кроткой на устах
Он от меня не отходил.
Я покидал отцовский дом,
И живо помню: знойным днем,
Войдя в заглохший дикий сад,
Увидел я в тени ракит —
Весь в черном, юноша сидит,
Похожий на меня, как брат.
Куда идти мне — я спросил.
Он тихо лиру опустил
И, сняв венок из диких роз,
Как друг, кивнул мне головой
И холм высокий и крутой
Мне указал на мой вопрос.
Когда любил я в первый раз —
До утра не смыкая глаз,
Тоской неведомой объят,
Я плакал… Вдруг передо мной —
Весь в черном, призрак роковой,
Похожий на меня, как брат.
Он меч держал в одной руке
И, как в ответ моей тоске,
Другою мне на свод небес
С тяжелым вздохом указал…
Моим страданьем он страдал,
Но, как видение, исчез.
На шумном пиршестве потом
Приподнял я бокал с вином,
И вдруг — знакомый вижу взгляд…
Смотрю: сидит в числе гостей
Один, весь в черном, всех бледней,
Похожий на меня, как брат.
Был миртовый венец на нем
И черный плащ, и под плащом
Багряной мантии клочки.
Со мной он чокнуться искал —
И выпал из моей руки
Неопорожненный бокал.
Я на коленях до утра
Всю ночь проплакал у одра,
Где мой отец был смертью взят;
И там, как вечная мечта,
Сидел, весь в черном, сирота,
Похожий на меня, как брат.
Он был прекрасен, весь в слезах,
Как ангел скорби в небесах:
Лежала лира на земле;
Он в багрянице был, с мечом,
В груди вонзенным, и с венцом
Колючих терний на челе.
Как верный друг, как брат родной,
Где б ни был я, везде за мной,
В глухую ночь и в ясный день,
Как демон на моем пути
Или как ангел во плоти,
Следила дружеская тень.
Усталый сердцем и умом,
Оставив родину и дом
И весь в крови от старых ран,
Пустился я в далекий путь,
Чтобы найти хоть где-нибудь
Самозабвения обман.
Куда ни проникал мой взор:
В величии громадных гор,
Среди смеющихся полей,
В уединении дубров,
В тревоге вечной городов
И в вечном ропоте морей;
Везде под сводом голубым,
За Горем старым и хромым
На вечной привязи бродя,
Где я, со всеми зауряд,
И сердце утомлял и взгляд,
Незримо кровью исходя;
В странах, куда летел душой
За вечно жаждущей мечтой
И где встречал я вечно то ж,
Что и бросал, стремившись вдаль,
И с чем расстаться было жаль,—
Других людей и ту же ложь;
Везде, где, встретив то же зло,
Сжимал руками я чело
И, будто женщина, рыдал;
Где рок безжалостной рукой
С души, как шерсть с овцы тупой,
Мечты последние срывал;
Повсюду, где лежал мой путь
И где забыться и уснуть,
Хоть навсегда, я был бы рад,—
Везде, как призрак роковой,
Весь в черном, странник шел за мной,
Похожий на меня, как брат.
Но кто ты, спутник мой, с которым неизбежно
Судьба меня свела?
Я вижу по твоей задумчивости нежной,
Что ты не гений зла:
В улыбке и слезах терпимости так много,
Так много доброты…
При взгляде на тебя я снова верю в бога
И чувствую, что мне над темною дорогой
Сияешь дружбой ты.
Но кто ты, спутник мой? В моей душе читая,
Как добрый ангел мой,
Ты видишь скорбь мою, ничем не облегчая
Тернистый путь земной;
Со мной без устали дорогою одною
Идешь ты двадцать лет:
Ты улыбаешься, не радуясь со мною,
Ты мне сочувствуешь безвыходной тоскою,—
О, кто ты? Дай ответ!
Зачем всю жизнь тебя, с участием бесплодным,
Мне видеть суждено?
— Ночь темная была, и ветер бил холодным
Крылом в мое окно;
Последний поцелуй на бедном изголовьи
Еще, казалось, млел…
А я уж был один, покинутый любовью,
Один — и чувствовал, что, весь омытый кровью,
Мир сердца опустел…
Мне всё прошедшее ее напоминало:
И прядь ее волос,
И письма страстные, что мне она писала,
Исполненные слез;
Но клятвы вечные в ушах моих звучали
Минутной клятвой дня…
Остатки счастия в руках моих дрожали,
Теснили слезы грудь и к сердцу подступали…
И тихо плакал я.
И, набожно свернув остатки, мне святые,
Как заповедный клад,
Я думал: вот любовь и грезы золотые
Здесь мертвые лежат…
Как в бурю мореход, не видящий спасенья,
На злую смерть готов,
Тонул в забвеньи я и думал: прах и тленье!
Листок, клочок волос спаслися от забвенья,
Чтоб пережить любовь!
Я приложил печать; всё прошлое покорно
Я ей хотел отдать…
Но сердце плакало — и верило упорно
Ее любви опять…
О безрассудный друг! ребенок вечно милый,
Ты вспомнишь обо всем.
Зачем, о боже мой! когда ты не любила,
Зачем рыдала ты и ласками дарила,
Пылавшими огнем?
Ты вспомнишь, гордая, забытые рыданья,
Рыдать ты будешь вновь,
И в гордом сердце вновь проснется, как страданье,
Погибшая любовь;
Прости — ты в гордости найдешь успокоенье,—
Прости, неверный друг!
Я в сердце схоронил минувшие волненья,
Но в нем осталися заветные биенья,
Чтоб жить для новых мук.
Вдруг что-то черное в глазах моих мелькнуло
И в тишине ночной
Как будто пологом постели шевельнуло…
Мой призрак роковой,
Весь в черном, на меня смотрел обычным взглядом.
Но кто ты, мой двойник?
Как вещий ворон, ты ко мне подослан адом,
Чтоб в бедствиях меня, как смерть, со мною рядом
Пугал твой бледный лик!
Мечта ль безумца ты? мое ли отраженье?
Быть может, тень моя?
Зачем ты следуешь за мною, привиденье,
Где ни страдаю я?
Кто ты, мой бедный гость, сдружившийся с тоскою,
Свидетель скрытых мук?
За что ты осужден идти моей стезею?
На каждую слезу ответствовать слезою?
Кто ты, мой брат, мой друг?
О мой брат! не злой я гений,
Не из горних я селений;
Но один у нас отец.
Те, кого я посещаю,
Я люблю их — и не знаю,
Где их бедствиям конец.
В мире братья мы с тобою:
Ты бесстрастною судьбою
Вверен мне от детских дней.
За тобой пойду я всюду,
Ты умрешь — я плакать буду
Над могилою твоей.
Не могу тебе сжать руку;
Усладить не в силах муку
И страдания любви;
Но я старый друг печали,
И меня, — как прежде звали,—
Одиночеством зови.
Предлагаемая шуточная комедия заимствована (я не могу по совести назвать свой веселый труд переводом) из вышедшей в 1871 году книжки «Théâtre des marionnettes» par Marc Monnier и в подлиннике носит заглавие «Le roi Babolein». Кроме нее, в книге помещено шесть комедий, представляющих последовательно сатиры на европейские события последнего времени. «Le roi Babolein», как сатира, не имеющая непосредственной цели и при общем ее литературном значении не заключающая в себе никаких политических намеков, представляет все удобства для ознакомления русской публики в переводе с замечательною книгою Марка Монье.
(Из предисловия Виктора Шербюлье к книге «Théâtre des marionnettes»)
Друг-читатель, позволь тебе рекомендовать этот томик. Это сборник комедий в стихах, и — не в обиду тебе — действие их происходит в фантазии, действуют же в них куклы. Не возражай мне раньше времени, что куклы не интересуют тебя, как существо относительно высшей породы. Марионетка пляшет в направлении, сообщаемом ей невидимою ниткою. Если ты можешь объяснить мне, чем это определение не подходит к нам, людям, я — клянусь тебе — соглашусь, что ты перехитрил меня. У нас, кукол, покрытых плотью, разум, конечно, из более тонкой материи, весь механизм наш сложнее, идеи не так просты и страсти менее непосредственны; мы любим пространные и нелепые рассуждения; мы громадными усилиями достигаем цели: удалиться как можно дальше от нашей природы. У нас нет заблуждения, на котором мы бы не построили теории, красноречиво доказывающей, что мы правы в нашей неправде, — мы никак не можем в оправдание наших пороков ссылаться на наивную чистоту нашего сердца: условные требования чести сделали из нас педантов и софистов. Как неизмеримо откровеннее, наивнее и проще нас деревянные куклы! Им неизвестна путаница наших слов и понятий: у них лица действительно зеркала душ, и их страсти приводятся в движение нитками так же непроизвольно, как их жесты. Эти маленькие механизмы то поют, то плачут, то ругаются — как бог на душу положил, — и при этом физиономии их сохраняют всегда одно и то же выражение. Они прямо вываливают всё, что им ни придет в голову, беззаветно смеются или орут во все легкие, смотря по тому, какая их шевельнет нитка. И всё это просто, всё это уморительно-балаганно, хотя иногда в деревянных дощечках их груди вспыхивает такой гнев, перед которым бледнеет наше холодное, сдерживаемое теориями негодование.
Тебя, может быть, скандализируют палочные удары, обыкновенно в изобилии расточаемые марионетками в этом идеальном королевстве фантазии, где действительно палка является безапелляционным орудием решения наисложнейших вопросов. Не скандализируйся, однако, и не относись к бедным марионеткам презрительно. Не думаешь ли ты, что палочных ударов рассыпается кругом тебя меньше? Когда тебе самому делают честь, угощая ими тебя в форме, несколько менее оскорбляющей твою гордость, неужели ты так наивен, что не чувствуешь на себе их силу? Друг-читатель, поверь, какая бы палка ни управляла нашими судьбами, она всё равно отзывается больно в спине и в душе унижением.
Прими еще вот что во внимание. Во всех комедиях, которые мы привыкли видеть, сидя в театральных креслах, перед тобою обыкновенно проходят великодушные банкиры, бескорыстные чиновники, идеальные лавочники, олицетворяющие собою незыблемые гражданские и семейные начала. Все они действуют как будто взаправду, рассуждают о добродетелях и процентных бумагах, вежливо расшаркиваются с дамами и девицами высшего и среднего круга, иногда даже с умеющими держать себя в обществе и роскошно одетыми пейзанами. Но в конце концов, прежде чем опуститься занавесу, молодой человек Артур непременно на глазах твоих соединяется узами Гименея с девицей Евгенией. Я ничего не имею против этого брака; это уж так определено свыше; но с незапамятных времен — свадьба Артура и Евгении, и каждый день ничего больше, как свадьба Артура и Евгении, — согласись, в этой развязке нет ничего тобою непредусмотренного, следовательно, вряд ли она тебе может всегда доставлять удовольствие. Позабудь же на полчаса свои обычные зрелища, приложи глаз к стеклам вертепа, расставляемого перед тобою поэтом, и перенесись с ним без всякой задней мысли в наивные страны абсурда, чтобы позабыться на время «в чародействе красных вымыслов». Ты увидишь между разными диковинками дровосека, злою игрой случая обратившегося в принца. Ты увидишь, как он сначала счастлив своим новым жребием, и как скоро затем следует разочарование, и он возвращается в лес свой. Его жена — воплощенная житейская мудрость, не лишенная своего рода безыскусственной грации и полная любви. Она рассуждает как нельзя лучше для куклы; правдивое чувство ее еще удивительнее: уверяю тебя, я не много знаю сердец, которые бились бы так верно и правильно, как это деревянное сердце. Послушай, например, ее рассуждения о тщете земного величия и преимуществах перед нею темной, спокойной доли. Всё это, конечно, ты не раз слышал, но автор заставил для тебя говорить кукол их простым безыскусственным языком, чтобы нехитрые истины не затемнялись перед тобою обычными и только условно-необходимыми хитросплетениями.
Еще одно — и последнее слово. Ты будешь смеяться, читая эти комедии, — это удивительно много для нашего времени! Да, марионетки взяли на себя смелость быть веселыми: их слова могут разогнать твою меланхолию, и, так как смех дело очень серьезное, может быть, ты и призадумаешься. Если же ты боишься приливов к голове крови и не хочешь думать — будь доволен тем, что ты посмеешься — все-таки выхватишь у неумолимой злобы жизни веселый час, в который забудешь нестройный тяжелый шум, иногда очень чувствительно терзающий слух твой в вечном поступательном движении нашей старой планеты.
ДЕЙСТВУЮЩИЕ КУКЛЫ:
Лутоня.
Лутониха.
Слоняй.
Ясам.
Первый старец.
Казначей.
Поэт.
Отец-командир.
Философ.
Публицисты:
1-й
2-й
3-й
Шамбелланы:
1-й
2-й
3-й
Мажордом.
Герольд.
Лутоня, Лутониха, Слоняй.
За сценой стучат.
Кто там?
(за сценой)
Добрый человек, впусти.
(Входит.)
Здесь в лесу сбился я с пути.
Глушь кругом, даже нет подчасков.
Обогрей, накорми, будь ласков.
Доложу милости твоей —
Ты в избе у простых людей.
Что дал бог — кушай вместе с нами.
Хоть изба не красна углами —
Пирогов нетути у нас:
Хлеб да квас — вот и весь тут сказ.
Не взыщи на мужицкой речи;
Коль пришел, значит, издалече,
Отдохни, господин честной.
Мелет вздор муженек-ат мой.
Мы живем, как бог велел, примерно,
Разносолов нету — это верно…
Ну, а коли каша не претит,
Так садись — будешь пьян и сыт.
Очень много вам благодарен.
Ничего, не серчай, брат-барин.
Ты привык в хоромах тож, чай,
С сахаром внакладку пить чай,
А не то и с ренсковым ромом —
Как живут господа полным домом.
Ну, а здесь, барин, не взыщи:
Рому нет — днем с огнем ищи.
Господин, прости! Мой медведь
День-деньской готов волчьи песни петь.
Уж послал мне бог мужичище!
Что твой поп — завистливы глазища.
Ведь облом — камаринский мужик
Мелет, благо без костей язык.
Хаяльщик! Готов хоть солнце хаять.
Не на што — так хоть на месяц лаять,
Истинно: одну знал песню волк,
Перенял и ту мужичий толк.
Нет, небось, по-твоему, хоть плохо —
Не тужи, Лутонюшка, не охай!
— Не тужи — когда нам в диво хлеб,
А похлебку варим мы из щеп;
Квас-ат пьем, да квас же и хлебаем.
Хлеб до голых рук мы доедаем.
С топором в лесу ты в красный день
Знай торчи, как обгорелый пень.
Будь еще, Лутоня, благодарен,
Что с трудов твоих жиреет барин,
Не жалей ни рук, ни плеч, ни ног,
Чтоб работал брюхом лежебок!
Ой, Лутоня, как тебе не стыдно!
Господину слушать, чай, обидно.
Коли гостя к нам послал господь,
Так грешно-те всякий вздор молоть.
(Слоняю.)
Будьте гостем; примем вас как можем.
Чай, и мы не камни тоже гложем,
А что мелет мой-то муженек —
Сдуру-то, как с дубу — не в попрек.
Ты, любезный, думаешь превратно.
Знатным вовсе жить не так приятно.
Мы несчастней бедных во сто раз.
Вот те на!
Своя печаль у нас.
Понимаем: не было печали…
Ой, Лутоня!
Черти накачали!
Ой, Лутоня!
Барин-то шутник.
Тоже, значит, без костей язык.
Ха, ха, ха! Так мы счастливей?
Верно.
Ха, ха, ха! Хотел бы я, примерно,
Чтоб свое, господское житье
Променял ты, значит, на мое.
Я согласен.
(мужу)
Эка молвил сглупа.
Ты держись, вошь, своего тулупа!
(Слоняю.)
Полно, барин, ладно мы живем:
Ты — своим добром, а мы — горбом.
Знай сверчок…
Молчи, когда нет смысла.
Бабий ум — что бабье коромысло.
Не кривому тут судить уму.
(Слоняю.)
Милость вашу сам я не пойму.
Будто вам взаправду надоело
День-деньской слоны слонять без дела?
Надоело — если говорят!
Что ж мне делать — я и сам не рад.
Надоел мне шум неугомонный.
(Сбрасывает с себя плащ и остается в шитом золотом кафтане.)
Батюшки!
(ей)
Мотри: позолоченный!
Я хочу свободы наконец.
Рано утром бросил я дворец —
Даже стены в нем мне надоели,—
Наудачу я пошел без цели,
Так себе, куда глядят глаза,
Загнала к тебе меня гроза —
Значит, так сама судьба решила,
Отдаю я всё, что мне постыло,
Если уж угодно так судьбе,
Все мои владения — тебе,
Меч, кафтан, корону и кольчугу
За твои лохмотья и лачугу.
(низко кланяясь)
Буду век тебя благословлять.
Как тебя не знаю величать —
Господин-прынц… ваше благородье —
Не модель, чтоб экие угодья
Отошли да за мужичью голь!
Сам умом раскинуть соизволь:
Рад ломить мужик-ат сиволапый
Не токма што в прынцы, а хоть в папы, —
А послушай бабьего ума —
Иногда премудрость в нем сама:
Ой! трудна работа, тяжеленька
Для того, чья рученька беленька!
Не боюсь я никаких трудов,
Целый день рубить дрова готов.
Самый тяжкий честный труд полезней
Праздности — болезни из болезней.
(К Лутоне.)
Веришь ли, с здоровым крепким сном
Десять лет как я уж незнаком.
Ерзаю напрасно на кровати…
Принимать уж стал chloral hydrati.
Что ни съем — сейчас выходит вон,
Устрицы ем только да бульон.
Да и то без вкуса, без охоты.
С горя я и стал искать работы:
Труд придаст мне снова бодрый вид
И воротит сон и аппетит…
(С наслаждением.)
Как бы я кваску с работы попил!
(спокойно)
Квас — ништо! Кисленек, жаль, да тёпел.
(так же)
Черный хлеб фунтами стал бы есть…
(так же)
Хлеб хорош, когда приварок есть.
(так же)
Попросту! посыпав крупной солью.
Да, хлеб с солью да водица голью.
Не пивал воды я никогда,
А ведь может чистая вода
Быть лекарством внутренним и внешним.
Жаль, с душком вода в колодце здешнем.
Повара и гастрономы врут.
Лучший соус и жаркое — труд.
(Лутоне.)
Ну? Идет? Твой труд, мое безделье.
Я вот здесь справляю новоселье.
Ты ступай сейчас же во дворец!
Мой мужик-ат? Сохрани творец!
Господин-прынц — величать не знаю
Где ему уж? Наша хата с краю.
Лапотнику место во дворце —
Разве што на заднем на крыльце.
Цыц! Твоя, Лутониха, дорога
Длинная — от печки до порога.
Нешто мне закажешь все пути?
Я на ум хотела навести.
Бабий ум! Я, чай, не с проходимцем
Говорю, а с господином-прынцем.
(Слоняю.)
По рукам?
Куда ты, лиходей!
Обожди смешить честных людей.
Прынц Лутоня! Спал ли ты сегодня?
Коли воля такова господня —
Как же мы насупротив пойдем?
Царь Давид был тоже пастухом.
То-то, прынц — и с разума и с виду.
Приравнял себя к царю Давиду!
Царь Давид разбил народов тьмы…
Обожди, управимся и мы!
Ведомость не в диво для Лутони.
Ведомость?
Под нумером, в законе.
Кажный день выходит в ей картёж.
Мы читали…
Ой, Лутоня, врешь!
Что мне врать? Небось, с дьячком читали.
Летось прынцы в город наш въезжали…
Ну?
Так мне дьячок и прочитал
И картёж и целермуренял,
Как ходить, как ездить с этикетой.
Я знаком с политикою этой.
Ишь, слова без разуму дались.
Выше носа нюхаешь — сморкнись!
Цыц! Не пикнуть!
Так и замолчала.
Глупая, пойдем спервоначала
Во дворец-ат.
Думала! Пойдем!
Коли, значит, не идти вдвоем…
Так нейдешь? Вот так-то больше складу.
Коли так — один на троне сяду!
Гей, Ясам! Иди сюда, Ясам.
Те же, Ясам (входит).
Ваша светлость, что угодно вам?
Объяви немедля всенародно,
Что сегодня мне благоугодно
Все дворцы, фруктовые сады,
С рыбами озера и пруды
И поля со всяким хлебом тоже
(указывая на Лутоню)
Подарить вот этой глупой роже.
Такожде дарую: всех шутов,
Всех собак, квартальных и жрецов,
Прокуроров, адвокатов-пьявиц,
Все конюшни и тебя, мерзавец.
Понимаешь?
Слушаю-с.
Молчи!
Вот от всех дворцов моих ключи…
(Выбрасывает ключи и поворачивается к Лутоне, указывая на Ясама.)
Принц Лутоня! Эта вот скотина
Первого в моих владеньях чина,
Евнух, сводник, ростовщик и шут,
Первый визирь и первейший плут.
Он полезный человек, бывалый.
Воровство — порок в нем самый малый.
И за то угодно было нам,
То есть мне, назвать его Ясам,
То есть: сам я. Действуя неправо,
Он во всем мне был рукою правой.
Бей его, но совещайся с ним,
И да будет он тобой самим.
(Ясаму.)
Грабь, каналья, восемь дней в неделе.
(Махнув обеими руками.)
Ну! Идите к черту! Надоели!
(Подходит к Лутонихе.)
Ну, а ты, Лутониха, друг мой,
Остаешься, что ли, здесь со мной?
Поживем, потрудимся, потужим…
Нет, зачем же? Я уж лучше с мужем,
Коль послал господь такую шаль…
Глупого-то вдвое больше жаль.
Муж с женою что вода с мукою.
Извините, прынц, обеспокою:
Как вас звать?
Я звался принц Слоняй.
Покорили предки этот край.
Он зовется «Hé любо — не слушай»
И лежит на мысе «Бей баклуши».
А теперь простой я дворянин.
Властелин на мысе ты один.
Восседай с достоинством на троне.
Честь тебе и слава, принц Лутоня!
Лутоня — в одежде принца на троне, Лутониха возле него. Входит Ясам, за ним шамбелланы.
Гей! Иди сюда, Ясам второй.
Я доволен, братец мой, тобой.
Мне пришлась по голове корона.
Эка шапка! Первый сорт для трона.
Как на печке, в горнице тепло.
Пол-ат склизкий, что твое стекло.
Трон-ат мягкий. Диво ли, что в свете
Бой идет за роскоши за эти.
Так-то мягок, что спала б весь день.
Тут и царством править быдто б лень.
Ваша светлость! Время наступает
Выхода большого. Подобает,
Чтоб супруга ваша в сей момент
Удалилась в свой апартамент.
Отчего же, братец мой, без бабы?
И она, чай, посидеть могла бы.
Ваша светлость, это этикет.
Этикета?
(Жене.)
Так уйди, мой свет.
Шамбелланы, подходите к трону.
(Лутоне.)
Соизвольте, принц, надеть корону.
И без шапки, братец мой, жара.
Я надену, как придет пора.
Ваша светлость, не дано вам права
Этикета нарушать устава.
Этикеты? Ладно, коли так.
(Неловко надевает корону.)
Помоги ж, осел, надеть колпак.
(тихо)
Кланяйся пред этаким холопом!
(тоже)
Остолоп, так смотрит остолопом.
(тоже)
Из лесу, так срублен топором.
(тоже)
Мужичишко, дрянью дрянь, облом!
(подходя к Лутоне, громко)
Ваша светлость, мудрый сын Минервы,
Вас почтить за долг почел я первый.
(тоже)
Вашу светлость первый горячо
Лобызать осмелюсь я в плечо.
(тоже)
К вашим туфлям, ваша светлость, ныне
Приложусь я первый, как к святыне.
(тоже)
Первый я потомству и векам
Имя вашей светлости предам.
(Поет, играя на лире.)
Суровым вечером палящее светило
За черной тучею на запад уходило;
На всю вселенную простерлась ночи мгла,
Но наша родина как день была светла.
Мы ясно видели на дальнем небосклоне
Слиянье всех светил во образе Лутони.
Когда же с кесарской Лутонихи звезда
Смежилась — се! зима исчезла без следа!
(в сторону)
Раскуси, поди-ка, в чем тут сила.
А умеет, леший, влезть без мыла,
В этикете, нечего сказать.
(Лутоне)
Следует господ дворян обнять.
Поцелуй под носом — не в кармане.
(Шамбелланам.)
Обоймемся, господа дворяне!
В вашу честь сложивший свой куплет,
Перстня с бриллиантом ждет поэт.
За вранье-то это бриллианты?
Дорогоньки при дворе таланты.
Принц, извольте помнить этикет.
Этикету?
(Поэту.)
Господин поэт,
Получите!
(Дает перстень.)
Только уж оставьте,
Напредки других болванов славьте.
Те же, Старец и Казначей.
Суд и пра́во!
Прав Изидин суд!
Черт седой! Долговолосый шут!
Мерзкая лягушка из болота!
Адовы утроба и ворота!
Ваша светлость, это казначей
«Бей не палкой, а копейкой бей»,
С ним воюет, как вода и суша,
Первый старец в «Не любо — не слушай».
Первый старец — истинно, мой сын,
Небеса я ведаю один.
Жрец я Озириса, Сераписа,
С головой собачьей Анубиса,
Жрец Бубасты кошки, жрец быка
Аписа, Ра — солнца, Фты — жука,
Жрец мартышки — Гамадрилла, Сона,
Ибиса и мыши Фараона.
Титулы-то все ли отхватал?
Принц, один мой титул — капитал,
Но он главный. В наши дни налоги
Платят все: народ, жрецы и боги.
Мы живем и веруем в кредит…
Ваша светлость, пусть же замолчит
Этот жрец кошачий и собачий.
Нечестивец! Замолчи обаче!
Помолчите оба, господа,
Коль хотите моего суда.
А то на-кось! лают, как собаки.
Чай, пришли вы не к судье Шемяке!
Спорят, вздорят — леший разберет!
Говорите каждый в свой черед.
Принц, извольте удалить от трона
Мерзкое исчадие Тифона.
Принц, извольте выгнать из дворца
Допотопных выдумок жреца.
Или я в отместку за обиды
Прокляну вас именем Изиды.
Или я обиды не стерплю —
И казною печку затоплю!
Рассудите, господа вельможи:
Ведь и мне не сладок выбор тоже.
Экие напасти с двух сторон:
Или проклят, или разорен!
Или, принц, усугубленным мщеньем
Упадет проклятье с разореньем!
Тьфу ты, леший! Вот и выбирай!
Стало быть, и во дворце не рай.
Ваша светлость!
Выслушай, мой сыне.
Нынче утром…
Сын мой, утром ныне…
Во дворец с докладом я входил —
Вдруг ползет вот этот крокодил…
У крыльца встречаюсь с этой харей —
Хуже нет ни в Хиве, ни в Бухаре.
Принц, представьте: норовит вперед!
Принц, представьте: первым так и прет!
Лезет первый! Слышите ли: первый!
И чтоб я шел сзади этой стервы!
Или нет ни званий, ни чинов!
Нет скотов священных, нет богов!
Дисциплины, армии, закона!
Озириса, Нейфы, Ихневмона!
Принц, судите…
Сын мой, в пять минут…
Рассуди.
В минуту.
Здесь!
Вот тут!
Первым делом, господа вельможи:
Перед прынцем ссориться не гоже.
Здесь дворец, поймите — не кабак…
А второе: рассуждаю так —
Слушать вас и горе-то и смех-то!
Шли бы вы, как ходят вдоль пришпехта
Рядышком, примерно муж с женой,
Хошь под ручку, хошь рука с рукой.
(играет на лире)
Се — сама премудрость, се — Минервин лик,
Се — сам Ибис-цапля, се — сам Апис-бык.
Буйные — изыде!
Кроткие, услышь:
Се речет к Изиде
Фараона мышь.
Се — воссел на троне
С Нейфой Ихневмон —
Юный принц Лутоня,
Мудрый Соломон…
Bravo! bis!
(В сторону.)
Проклятый рифмоплет!
Ваша светлость! Псалмопевец ждет
Поощренья, гения по мерке,
Золотой в алмазах табакерки.
(дает табакерку)
Получите, господин поэт,
(вслед ему)
Коль уже стыда в глазищах нет.
Старец и Казначей в дверях.
Становись же, что ли, моська, слева.
Берегись священной цапли гнева!
Берегись, чтоб я те не загнул.
Нигилист! Разбойник! Караул!
Вспомнишь, брат, и цаплю и аи́ста!
Озирис! Спаси от нигилиста!
Вы опять — кому быть впереди?
Сказано: как муж с женой ходи.
Сын мой, сам ты рассуди, нельзя же,
Чтоб нам честь была одна и та же.
Место справа подлежит жрецу,
Как почет духовному лицу.
Так велось в древнейшие эпохи,
При покойном…
При царе Горохе.
В наши дни — прогресс и капитал.
Эки черти! Черт бы вас побрал!
Лысый пес дерется с кошкой чахлой!
Чтобы духом вашим здесь не пахло —
Слева, справа, разом с двух сторон —
С глаз моих, в одну секунду вон!
Старец и Казначей бегут и дерутся.
(играя на лире)
Се!
Страшен Лутоня в грозной красе!
Очи разверзнет — Кнуфовы очи
В день обращают мрачные ночи,
Склонит их долу — в сумрак ночей
Блеск претворяет солнца лучей.
Се! Трепещите! Се — в хаос и мрак
Мир повергает Кесаря зрак!
Ты опять? Пошел же вон отсюда,
Чертов сын!
Вон, гадина, паскуда!
Жук навозный! Прокаженный шут!
Вон отсюда, подлый лизоблюд!
(Бьют поэта палками и прогоняют.)
(Лутоне)
Ваша светлость поступили с тактом.
Просвещенный взгляд ваш этим фактом
Обнаружен. Выгнан негодяй…
Как терпел доселе принц Слоняй?
Расточал ему почет и ласки —
А за что? За то, что пел коляски,
Дрожки, упряжь, сбрую, лошадей…
От простого звания людей,
Как теперь зовут — «меньшого брата»,
Что и ждать-то, окромя разврата?
Ваша светлость, честь и слава вам,
Что с позором изгнан подлый хам!
За версту несет от хама хамом.
Ваша светлость! мудро в корне самом
Вырвали траву дурную вон.
Лезет во дворец со всех сторон
Всякий неуч, лапотник, аршинник,
Целовальник, дровосек и блинник.
Ну, уж это милость ваша врет —
Дровосек не трогает господ!
Ваша светлость, о подобной дряни
Неприлично думать в вашем сане.
В городах еще туды-сюды
Не видать мужичьей бороды —
Хоть с немецким платьем все знакомы,
В деревнях так уж совсем обломы.
Да мужик-ат поит-кормит вас!
Буде врать-то! Замолчать сейчас!
Первого, кто пикнет, так и двину.
(удерживая его)
Ваша светлость, сообразно чину…
Так ты — первый? Ты? Второй я сам?
Этикет не возбраняет вам
Обучать придворных, но умненько,
Отчески, келейно, вежливенько.
Вежливенько! Дуй тебя горой!
Да на кой ты черт я сам второй,
Коли с сердцем мне чинить по нраву
Не даешь, как следует, расправу!
То надень им шапку, на-поди!
То, как пень, на выставке сиди,
Награждай поэта-попрошайку
И не смей сажать с собой хозяйку;
Лысый бес грозит тебя проклясть,
Крючкотворец старый — обокрасть,
И грызутся, словно быдто звери,
Что войти не могут разом в двери.
Тут придворных шалопаев сброд —
Без стыда хулят простой народ:
Мужичье, мол! хамы да обломы!
Благо, сами заползли в хоромы!
Будет вам, ужо — мужик-облом!
Вон, канальи, из моих хором!
А не то возьму вот эту палку,
Да как всех пойду лупить вповалку,
Не щадя господских ваших спин!..
(убегая)
Всех прибьешь — останешься один!
Лутоня, Мажордом, потом Первый публицист.
Ну их всех! Ушли! Теперь с охотки
Хорошо б маненько выпить водки!
Заморили с самого утра!
Чай, давно уж полдничать пора!
(Мажордому.)
Эй ты, милый человече. Живо!
Подавай закуску, водку, пиво —
Всё, что есть в печи, на стол мечи!
Ваша светлость, публицист…
Молчи.
Публицист пришел…
Неси закуску!
Он желает…
Взять его в кутузку!
Он с доносом…
Засадить сейчас!
(растворяя Публицисту двери)
Принц просить к себе изволят вас.
Я сказал…
При важности доноса
Без доклада входят и без спроса.
Не донос мне нужен, а еда…
Принц, донос важней всего, всегда!
(входит)
Ваша светлость, первый я газетчик,
Тайных ков, подпольных смут разведчик.
Честь имею донести: поэт
Сочинил в стихах на вас памфлет.
Давешний-то лазарь-попрошайка?
Вместе с ним дворян преступных шайка.
Удаленных ныне из дворца,
Против вашей светлости лица
Замышляя заговоры, ковы,
В бунт открытый перейти готовы!..
В кандалы!
Принц, с ними казначей
«Бей не палкой, а копейкой бей»,
Овладев казенной вашей кассой,
Поставляет банде хлеб и мясо.
Плут!
Он воплощал в себе кредит,
А кредит при деньгах не вредит,
А без денег только он и в силе.
Ваша светлость дурно поступили,
Выгнав казначея.
Черт ли в том!
Сам я крепок задним-ат умом.
Делать что́ — скажи.
Спасать основы.
Ну?
Извольте, первым долгом, новый,
Для сего комиссию созвав,
Дисциплины начертать устав,
Разогнать, притиснув и прижав,
Подвижной правительства состав,
Так, чтобы, в соображенье взяв
Званье, род, сословье, чин и нрав,
Не было б близ трона человека
Возрастом моложе полувека.
Всех прогнать велишь мне? Так и сам
Убирайся вон, ко всем чертям!
(Лакеям.)
Есть давайте! Их не переслушать!
Те же, Второй публицист.
(входя)
Ваша светлость, не извольте кушать.
На коленях смею донести…
Да вставай! Чего тут пол мести!
Ваша светлость, как официозный
Журналист, донос пространный, грозный
Честь имею ныне преподнесть.
Леший, дьявол! Дай хоша поесть —
Или худо будет.
Будет худо,
Только, принц, дотроньтесь хоть до блюда…
До тебя дотронусь — будешь худ!
Ребра все переломаю, плут!
Принц, мы все, как по́д богом, под вами:
Розгами, нагайками, плетями,
Принц, казни — но выслушай вперед:
Не бери куска сегодня в рот!
Да скажи хоть…
Умоляю снова:
Не касайтесь вовсе до съестного.
Объясни ж мне толком наконец.
Ваша светлость, в древности мудрец
Прорицал, что украшает троны
Более, чем скиптры и короны,
Добродетель, коей в наши дни
Ваша светлость служите одни.
Ибо что мы ныне примечаем?
Патриарх, поставленный над краем
В качестве оплота против зла,—
Верное подобие козла
В огороде… то бишь в вертограде.
(Таинственно.)
Я далек от мысли о награде,
Но шепну, спасая вас и край:
Первый старец — первый негодяй.
Леший! Дьявол! Убирайся к черту!
Есть хочу, а вместо ложки ко́ рту
То и дело прынцу тычет в нос
Плут на плута пасквильный донос.
Эй! Давай обедать! Люди, черти!
Принц, рабу нижайшему поверьте:
Ваш обед отравлен.
Что ты? Как?
В хлебе, в супе, в соусе мышьяк.
Кем отравлен? Где мой старший повар?
Старший повар — в кухне общий говор —
Буде не совсем еще издох,
Пролежит три дня без задних ног.
Первый старец чуть не четверть водки
Приобщил его бездонной глотке.
Первый старец?
С пьяным вслед за сим
Обменялся платьем он своим
(мрачно)
И под курткой поварскою белой
Черный план пустил спокойно в дело.
А чего смотрели повара,
Судомойки, прачки, кучера?
Вашу светлость отравляя ядом,
Первый старец встал к прислуге задом.
А у старцев — кто ж тут виноват? —
С поварами одинакий зад.
Черти все — и спереди и сзади —
В поварском, в господском ли наряде!
И с чего он?
Ваша светлость, он
Вами здесь глубоко оскорблен.
Неприлично старцу, хоть злодею,
Уступать дорогу казначею.
Так за это отравляет, слышь,
Первый старец прынца, словно мышь.
Ну, хорош молельщик и предстатель —
Отравитель, изверг и предатель!
Я теперь, изволь-ка, голодай!
Удружил, спасибо, принц Слоняй!
Ах, когда б заране знать да ведать!
Черти! Гей! Неси сейчас обедать!
Каково! И ухом не ведут
Господа лакеи. Где же плут,
Где Ясам второй, каналья первый?
Ваша светлость, раздражите нервы
Понапрасну. Не придет Ясам.
Он ушел?
По собственным делам.
Он хлопочет, чтобы в связи тесной
С вашею супругой жить совместно.
Что ты врешь? С Лутонихой моей?
Вожделеньем он сгорает к ней.
И она с ним?
Утверждать не смею,
Что она с ним; он, однако, с нею.
Значит…?!
Ваша светлость, виноват:
Принц Слоняй, однако, был рогат.
А! Так вот Ясам какого чина!
Захотела эта образина
Быть во всем, взаправду, мной самим!
Погоди же! Я расправлюсь с ним!
Принц, уж поздно.
Поздно?
Тронуть вожжи
Кучер в полдень должен был — не позже.
Он уехал?
С нею, не один —
Как у Гете, знаете? — dahin![163]
Так чего ж ты мне точил балясы?
Первым делом, для спасенья расы,
Ваша светлость, чтобы принц был жив,
А второй и главный мой мотив:
Во вниманье взяв, что зла прогресса
Ангел наш, Лутониха-принцесса,
Не избегла, чистая вполне,—
Вымолить, чтоб ваша светлость мне
Подписали строчку… нет! не строчку…
(На коленах.)
А к прогрессу точку — только точку!
Ах ты, шут юродивый, шальной!
(Бьет его.)
На, вот точка! На, вот с запятой!
2-й публицист плачет.
Экой дурень! Присмирел, дружочек.
Мог бы я наставить много точек
На твоей на глупой на спине —
Да дурак ты — значит, нужен мне.
Марш в погоню! Сядь на вороного!
(Вдогонку.)
Да пришли хоть что-нибудь съестного.
Те же. Отец-командир, потом Герольд.
(входя)
Бить тревогу! Строиться в каре!
Что случилось?
Ружье напере —
Вес! Равняйсь! Дирекция направо!
Арш!
Да кто он?
Наша честь и слава.
Командир всех наших войск.
На ру —
Ку!
Пришел, так значит не к добру.
Кладсь! Пли! Жай!
Страшатся командира
Больше, чем в бою, во время мира.
Десять тысяч с лишком мусульман
И пятнадцать тысяч душ крестьян
Положил костьми, своей рукою…
Уж пришел, так с весточкой дурною.
Стой-равняйсь!
Едва ль страшнее черт!
Принц, извольте выслушать рапорт.
(рапортует)
Ваша светлость! Всё благополучно
Обстоит. Сейчас собственноручно
Усмирять я буду у ворот
Пред дворцом собравшийся народ.
Бунт?
Бунт?
Бунт?
Так точно: бунт народный.
Просит хлеба всякий сброд голодный.
Знамо дело: всякий хочет есть.
Как же смеют прямо к принцу лезть?
У! Мужланы! Покормить их мне бы!
Хлеб родится для мирской потребы.
Я отец народу — не злодей.
(народу, в окно)
Принц пришлет горячих калачей!
Розгачей бы!
Что?
Я — сам с собою.
Шум и волнение за сценой усиливаются.
Что опять там?
Голосят гурьбою:
Пить хотят.
И водка им нужна.
(в окно)
Принц велел вам выкатить вина!
Шум еще усиливается.
Что еще?
Гуторят: принц-надёжа,
Оченно плоха у нас одёжа.
Без одёжи как же работать?
Дать одёжу!
Шум растет.
Что еще опять?
Требуют для жен своих и дочек
Кринолинов, вышитых сорочек.
Ну, уж это милость ваша врет:
Этого не требует народ.
Требуют для деток зимних кенег
И для светских развлечений денег.
Что за притча! Вот народ чудно́й!
Требуют театров всей толпой!
Что, для них в шуты пойду я, што ли?
Накормил, одел — чего ж им боле?
Ваша светлость! К этому всему
Требует народ, чтоб вы ему
Отдали все атрибуты власти:
Меч, корону, скипетр.
Вот напасти!
Молодцы-ребятушки, ура!
Дать урок горяченький пора
Либеральным принцам-демократам,
Лебезящим перед младшим братом!
Это ты? Отец-то командир?
Ваша светлость: это мой мундир.
Есть такая басенка Крылова:
Не теряйте по-пустому слова
Там, где нужно власть употребить:
Сечь, стрелять, колоть, палить, рубить.
Пусть ревут сироты, старцы, вдовы —
Были б только спасены основы.
Командир, неверен твой расчет:
Чай, лежит в основе-то народ,
А как всех заколешь да зарубишь —
Так основу, значит, и загубишь.
Те же, Философ.
(входя)
Так вещает истина сама
Выводом Лутонина ума.
Истинно: народ есть основанье
И за тем общественное зданье
Вертикально принимает вид
Хаосообразных пирамид,
Разделенных правильно и вечно
Как продольно, так и поперечно.
(Герольду)
Землемер он, што ли, аль из тех,
Что, вон, строят?
Принц, он выше всех.
К построеньям лишь в пространстве склонен.
Он мудрец египетский — Астронин.
Астра — солнце. Нин… должно быть, Нин
По-халдейски значит: гражданин.
Он в Египте снял покров с Изиды,
Изучив на месте пирамиды.
(Философу)
Что ж нам делать, господин мудрец?
Совместить начало и конец —
Разделить хаос на два хаоса.
Вот одно решение вопроса
В области динамики — и два,
Обратимся к статике едва.
Ибо мы, пира́миду построя
Для движенья, можем для покоя
Начертать горизонтально круг.
Этот круг, с пира́мидой сам-друг,
В конусе — дает прогресс с застоем.
Да народ-ат как мы успокоим?
Стоит только, чтоб смирить народ,
Конусу дать должный оборот,
Ибо в нем совмещена двоякость…
(в сторону)
Хоть бы слово понял — эка пакость!
В конусе — движенье и покой.
А закон один, весьма простой,
Аналогий единиц и множеств,
Всех инождеств, тождеств и такождеств,
Всех времен, народностей, систем,
Государств центральных — и затем
Диоцезов, графств, провинций, штатов,
Префектур, кантонов, комитатов,
Округо́в, сатрапий, фил и триб —
Для людей, животных, птиц, для рыб,
Для червей, амфибий и полипов,—
Для отдельных особей и типов,
На земле — сдается даже мне —
На других планетах: на Луне,
На Сатурне, Марсе, на Венере —
С разницей в диаметре, в размере,
Но закон движения один:
Пирамида — или проще: клин —
Клин за клином…
Выбивать клин клином,
Что ли?
Нет. Но в хаосе едином,
Разделенном на два, — чтобы вдруг
Не упал пирамидальный круг,
Но вращался круглой пирамидой,
Под надежной вашею эгидой,
Чтобы, стоя, двигался народ —
Надлежит к стремящимся вперед,
Следуя примеру мудрых наций,
Применить закон экскорпораций.
Кто вперед — сейчас из ряду вон!
Реактивной акции закон
Не щадит для смелых построений
Областей и целых поколений.
(Восторженно.)
Принц Лутоня! Вы — прогресса ось.
Государство — конус, как ни брось,
Кверху ль, книзу ль — будет в каждом виде
В круге — центр, вершина — в пирамиде.
Ваша светлость! Пусть же весь народ
Вокруг вас завертится вперед.
(в сторону, размышляя)
Я не понял…
(в сторону)
Я польстил недурно.
(Вслух.)
Принц!.. И то сказал я нецензурно.
(Гордо.)
Но я тем потомству буду мил,
Что с улыбкой правду говорил.
Те же, три публициста.
Принц!
Принц!
Принц!
Вы что еще, уроды?
Государь…
Все выходы…
Все входы…
Заняты…
С рогатиной…
С дубьем…
(гневно Философу)
Это ты морочил здесь враньем!!
Черт!
(спокойно)
Нет, принц. Есть в конусе текучесть,
Государств решающая участь;
Всё равно: тиран, народ, палач —
Сильным будь — задача всех задач!
Замолчи!
(продолжая)
Сословных, уголовных
И — тем паче — конусо-верховных!
(замахиваясь)
Я тебя!..
Философ убегает.
Воистину мудрец —
Убежал.
(К Отцу-командиру.)
Ну, выручай, отец-Командир.
Ты глоткой, что картечью,
Напужаешь…
Нет! К народу с речью
Обращусь теперь я… Так и так…
Вы, мол… Я, мол… Я ведь не дурак.
Я ведь храбр и в голове и в тыле.
Силы долг повиноваться силе.
Кладсь! Пли! Жай! Три темпа. Тот же счет,
Хоть в народ стреляй, хоть за народ.
(Уходит смеясь.)
Бог с тобой, когда такой суровый!
Вот они спасают как основы!
Сколько есть их, каждый свой живот,
Свой маммон основою зовет.
Дворянин — так, господи, ты веси,
Сколько в нем господской этой спеси!
Казначей, так всю казну своей
Полагает — я-де казначей!
Командир — так роже богомерзкой
Нипочем, потехи ради зверской,
Сокрушить всё царство, весь народ.
Кто тут гаже — черт их разберет!
Да еще недоставало сраму —
И жена достанется Ясаму!
Ну их всех! Юродивый мудрец,
Прокаженный лазарь, первый жрец —
Отравитель, изверг! Эки страсти!
Дай бог ноги! Не хочу и власти!
Тот же лес, что наш сосновый бор,—
Так домой, Лутоня, за топор!
(один)
Нет тебя, Лутониха, со мною!
Некого мне звать теперь женою.
Заливаюсь я потоком слез,
Хошь бы ветер весточку принес.
Хошь бы птичка мне прощебетала,
Где моя голубка запропала!
Чуяла ты ноне поутру,
Что дурить я вздумал не к добру,
Говорила, что не будет ладу.
Я сказал: один на троне сяду!
Истинно: один на троне сел —
И жену и царство проглядел!
Без тебя, желанная, Лутоне
Счастья нет, хоть в золотой короне,
И, как перст, весь век свой одинок,
Буду лить горючих слез поток.
Лутоня, Мажордом.
Ваша светлость…
Буде врать, любезный!
Титулы мне ноне бесполезны.
Ваш дворец мне, как тюрьма, постыл…
Я — Лутоня, как и прежде был.
Принц, толпа народа завладела
Всем дворцом…
Так что ж, голубчик? Дело!
Пусть его хоть свалит, хоть сожжет.
Депутата к вам прислал народ.
Милый мой! Пущай без депутата
Всё возьмут. Что взято, то и свято.
Ваша светлость, вот и депутат.
Лутоня, Слоняй.
Принц, извольте выслушать доклад.
Прынц Слоняй?
Так точно, принц, мне лестно,
Что моя фамилья вам известна.
Что за черт!
Там черт или не черт —
А короток будет мой рапорт.
Ваша светлость, я с дурною вестью.
Вон отсюда! Принц, вас просят честью.
Я с охотой…
Ну, мой друг, прощай!
Что за притча! Господин Слоняй —
Вы-то как здесь?
Я начальник в банде.
Всё восстанье по моей команде.
От часу не легче! Да к чему
Бунтовать вам было — не пойму.
Чтобы трон свой возвратить — хоть силой.
Да вольно ж его бросать вам было!
Отвечай невеждам, мужикам!
Бросил сам — и возвращаю сам!
Хоть во мне мочалки, а не нервы —
В государстве все-таки я первый!
Принцем был, так принцем и умру.
Сам в хандре — и всех вгоню в хандру.
Ты прочти историю Нерона,
Так поймешь всё обаянье трона.
Нет, уж в лес вперед не побегу.
Захочу — все города сожгу.
Захочу — так с нынешним прогрессом
Сделаю всё царство темным лесом.
Лес ко мне — не я к нему приду.
Захочу при жизни быть в аду —
Сделаю из царства ад кромешный…
Ну тебя! Угомонись, сердешный!
Это ли тебе еще не ад?
Я уйду — ведь я и сам не рад.
А ты думал, мы живем здесь праздно,
День за днем, как вы — однообразно?
Намотай себе на бороде:
Праздность — там, у вас, в лесу, в труде!
Здесь — борьба и вечное движенье.
Что ни день — то светопреставленье.
Самолюбие, гордость, зависть, честь
Не дают ни спать, ни пить, ни есть.
Здесь, в броне законов и приличий,
Вечное стремленье за добычей.
Здесь не сеют люди и не жнут,
Но чужой, готовый, кровный труд
Превращают для себя, как маги,
В акции, процентные бумаги;
Ваш разврат, невежество, запой
Обирают жадною рукой
И дают патент статей доходных
Фурие всех ужасов народных,—
И ты думал — стану я бросать
Для тебя такую благодать?
Именем одним своим в народе
Ты внушал уж мысли о свободе,
В честь твою уж пьянствовал народ.
Я созвал немедля всякий сброд,
Встал, прямым Слоняем, перед фрунтом
И, как видишь, кончил дело бунтом.
Ну, конец, так, стало быть, конец!
Ваша светлость, будь родной отец —
Объяви немедля всенародно,
Что я помер, что тебе угодно…
Отпусти, отец, меня домой.
Отчего ж? Останься здесь со мной!
Человек ты честный, судишь здраво,
Хочешь быть моей рукою правой?
Вознесу тебя, озолочу…
Нет уж, ваша светлость, не хочу
Ни чинов, ни денег, ни почета.
У меня одна теперь забота:
Снизойди на просьбицу одну —
Повели сыскать мою жену.
Охрани — спаси ее от срама.
Будь спокоен, я сыскал Ясама
И лишаю этого скота
Всех чинов, всех прав — и живота.
(Указывая на входящую Лутониху.)
А тебя — с женой соединяю.
Слава прынцу-батюшке Слоняю!
Ну, прощай, да помни, прынц Слоняй:
Слов пустых, слоняясь, не роняй.
А веди-ко ты себя пристойно:
Верь мне — будешь жить и спать покойно!
(Обращаясь к публике.)
А теперь, честные господа,
Ожидаем вашего суда.
Здесь театр, мы куклы — а не люди.
Так уж строго не взыщите, буде
Кое слово брошено на глум,
Не ровён час — западет и в ум.
Где приют для мира уготован?
Где найдет свободу человек?
Старый век грозой ознаменован,
И в крови родился новый век.
Сокрушились старых форм основы,
Связь племен разорвалась; бог Нил,
Старый Рейн и океан суровый —
Кто из них войне преградой был?
Два народа, молнии бросая
И трезубцем двигая, шумят
И, дележ всемирный совершая,
Над свободой страшный суд творят.
Злато им, как дань, несут народы,
И, в слепой гордыне буйных сил,
Франк свой меч, как Бренн в былые годы,
На весы закона положил.
Как полип тысячерукий, бритты
Цепкий флот раскинули кругом
И владенья вольной Амфитриты
Запереть мечтают, как свой дом.
След до звезд полярных пролагая,
Захватили, смелые, везде
Острова и берега; но рая
Не нашли и не найдут нигде.
Нет на карте той страны счастливой,
Где цветет златой свободы век,
Зим не зная, зеленеют нивы,
Вечно свеж и молод человек.
Пред тобою мир необозримый!
Мореходу не объехать свет;
Но на всей земле неизмеримой
Десяти счастливцам места нет.
Заключись в святом уединеньи,
В мире сердца, чуждом суеты!
Красота цветет лишь в песнопеньи,
А свобода — в области мечты.