Рядом с Пушкиным жили и творили замечательные поэты. Их обычно называют поэтами пушкинской поры, пушкинского периода, пушкинского времени, пушкинской эпохи, пушкинского круга. Все эти понятия близкие, но не тождественные, не одинаковые. Тут важно прежде всего определить, какое содержание вкладывается в них, где пушкинская пора, например, начинается и где кончается.
К поэтам пушкинского круга разумно отнести поэтов, близких Пушкину лично, разделявших с ним гражданские, социальные, философские, этические и эстетические убеждения, принимавших участие в полемике с одними и теми же литературными противниками.
В пушкинскую эпоху, в пушкинское время, в пушкинский период, в пушкинскую пору часто включают В.А. Жуковского и К.Н. Батюшкова. Однако творчество каждого из них не вмещается в границы литературной жизни Пушкина. Они опубликовали свои первые произведения прежде, чем их младший современник вошел в литературу, а окончание их творческих судеб не совпадает с завершением творческого пути Пушкина. Батюшков, хотя и пережил Пушкина как человека, покинул литературную арену значительно раньше его, Жуковский же, не оставлявший пера до конца дней, умер спустя много лет после гибели Пушкина. Это означает, что сочетания пушкинская эпоха, пушкинский период, пушкинское время, пушкинский круг, пушкинская пора употребляются условно. В таком же значении они присутствуют и в этой книге.
Чаще всего под словами поэты пушкинской поры подразумевают всех поэтов, которые жили и писали стихи в одно время с Пушкиным, независимо от того, в какой степени человеческой, духовной или просто литературной близости они стояли к Пушкину. Решающее значение имеет одновременность поэтической деятельности.
Одни из поэтов начала и первой трети XIX в. (В.А. Жуковский, К.Н. Батюшков, Д.В. Давыдов, П.А. Вяземский, П.А. Катенин, Ф.Н. Глинка, Н.И. Гнедич, М.В. Милонов и другие) были старше Пушкина и сложились вне зависимости от него, но затем некоторые из них испытали его мощное человеческое и творческое влияние.
Другие были его однокашниками-лицеистами, друзьями (А.А. Дельвиг, В.К. Кюхельбекер) или соперниками (А.Д. Илличевский).
Третьи были современниками, которые познакомились с Пушкиным в разные периоды его жизни и, благодаря собственной одаренности, находили свою, отличную от Пушкина, дорогу в словесном искусстве (Е.А. Баратынский, Н.М. Языков), сближаясь и расходясь с первым поэтом России.
Четвертые, обладая небольшими талантами, испытали мощное обаяние личности и гения Пушкина, усвоили его темы, легкость стиха, ясный и прозрачный стиль (К.Ф. Рылеев, В.И. Туманский, Ф.А. Туманский, В.Г. Тепляков, А.И. Подолинский, Д.П. Ознобишин и др.).
Пятые, покоренные поэзией Пушкина, навсегда остались подражателями, эпигонами (М.Д. Деларю, П.А. Плетнев, А.А. Шишков, В.Н. Щастный, Е.Ф. Розен), вторя ему или иным поэтам пушкинского круга (например, Баратынскому). Их поэтическая судьба целиком была определена лирикой 1820-1830-х годов, созданной в значительной мере Пушкиным.
Настоящий сборник открывается стихотворениями старших современников Пушкина, из которых Д.В. Давыдову принадлежит почетное место.
Известно, что Пушкин ценил его поэзию и, по собственному признанию, учился у него лихо «закручивать» стих.
Поэт-гусар Денис Давыдов обладал неповторимым поэтическим голосом, а его поэзия – свое, легко узнаваемое лицо, точнее – литературную маску. В поэзии Давыдов примерил к себе и стал носить понравившуюся ему поэтическую маску бесшабашно-смелого, бесстрашного, отважного воина и одновременно лихого, веселого и остроумного поэта-рубаки, поэта-гуляки, не стеснявшегося нарушить светский этикет, светские приличия, решительно предпочитавшего прямое и простое слово манерному и жеманному.
Между боями, на «биваке», он предается «вольному разгулу» среди доблестных друзей, готовых на любой подвиг. Давыдов не терпит «служак», карьеристов, муштру, всякую казенщину. Вот как он обращается к своему другу гусару Бурцову, приглашая отведать знаменитый арак (крепкий напиток):
В дымном поле, на биваке,
У пылающих огней,
В благодетельном араке
Зрю спасителя людей.
Собирайся в круговую,
Православный весь причет!
Подавай лохань златую,
Где веселие живет!
Наливай обширной чаши
В шуме радостных речей,
Как пивали предки наши
Среди копий и мечей,
На коротком отдыхе он никогда не забывает о родине и о «службе царской», то есть о воинском труде:
Но чу! Гулять не время!
К коням, брат, и ногу в стремя
Саблю вон – и в сечу! Вот
Пир иной нам Бог дает,
Пир задорней, удалее,
И шумней и веселее
Нутка, кивер набекрень,
И – ура! Счастливый день!
Давыдов гордился тем, что его поэзия непохожа ни на какую другую, что она родилась в походах, боях, в досугах между битвами:
На вьюке, в тороках цевницу я таскаю;
Она и под локтем, она под головой;
Меж конских ног позабываю,
В пыли, на влаге дождевой…
Так мне ли ударять в разлаженные струны
И петь любовь, луну, кусты душистых роз?
Пусть загремят войны перуны
Я в этой песне виртуоз!
Создав себе маску лихого гусара-поэта, Давыдов стал носить ее в жизни и как бы сросся с ней, подражая в бытовом поведении своему лирическому герою и отождествляя себя с ним.
Из старших друзей и сверстников Пушкина наиболее талантливыми были князь П.А. Вяземский, Е.А. Баратынский, А.А. Дельвиг и Н.М. Языков. Все они обладали собственными поэтическими «голосами», но при этом испытали влияние Пушкина и входили в пушкинский круг поэтов.
Пушкин писал о Вяземском:
Судьба свои дары явить желала в нем,
В счастливом баловне соединив ошибкой
Богатство, знатный род с возвышенным умом
И простодушие с язвительной улыбкой.
Важнейшее качество Вяземского-поэта – острое и точное чувство современности. Он чутко улавливал жанровые, стилистические, содержательные изменения, которые намечались или происходили в литературе. Другое его свойство – энциклопедизм. Поэт был необычайно образованным человеком. Третья особенность Вяземского – рассудочность, склонность к теоретизированию. Он был крупным теоретиком русского романтизма. Но рассудительность в поэзии придавала его сочинениям некоторую сухость и приглушала эмоциональные романтические порывы.
Поэтическая культура, взрастившая Вяземского, была одной природы с поэтической культурой Пушкина. Вяземский ощущал себя наследником XVIII в., блестящего века Просвещения, поклонником Вольтера и других французских философов. Он с детства впитал любовь к просвещению, к разуму, для него характерны либеральные взгляды, стремление к полезной государственной и гражданской деятельности, а в творчестве – тяготение к традиционным поэтическим формам – свободолюбивой оде, меланхолической элегии, дружескому посланию, притчам, басням, эпиграмматическому стилю, сатире и дидактике.
Как и другие молодые поэты, Вяземский быстро усвоил поэтические открытия Жуковского и Батюшкова и проникся «идеей» домашнего счастья. Во множестве стихотворений он развивал мысль о естественном равенстве, о превосходстве духовной близости над чопорной родовитостью, утверждал идеал личной независимости, союза ума и веселья. Предпочтение личных чувств официальным стало темой многих его стихотворений. В этом не было равнодушия к гражданскому поприщу, не было стремления к замкнутости или к уходу от жизни. Противопоставляя домашний халат ливрее, блеск и шум света «тихому миру», полному богатых дум, Вяземский хотел сделать свою жизнь насыщенной и содержательной. Его частный мир был гораздо нравственнее пустого топтанья в светских гостиных. Внутренне свободным он чувствовал себя дома:
В гостиной я невольник,
В углу своем себе я господин…
В отличие, однако, от Батюшкова Вяземский понимал, что уединение – вынужденная, но отнюдь не самая удобная и достойная образованного вольнолюбивого поэта позиция. По натуре Вяземский – боец, но обществу чуждо его свободолюбие.
Став карамзинистом, сторонником карамзинской реформы русского литературного языка, увлекшись затем идеями романтизма, он вскоре выступил как поэт-романтик. В его понимании романтизм – это освобождение личности от «цепей», низложение «правил» в искусстве и творчество нескованных форм. Проникнутый этими настроениями, Вяземский пишет гражданское стихотворение «Негодование», в котором обличает общественные условия, отторгнувшие поэта от общественной деятельности, элегию «Уныние», в которой славит «уныние», потому что оно врачует его душу, сближает с полезным размышлением, дает насладиться плодами поэзии. В романтизме Вяземский увидел опору и своим поискам национального своеобразия, стремлениям постичь дух народа.
Знаменитой стала его элегия «Первый снег», строку из которой – И жить торопится, и чувствовать спешит – Пушкин взял эпиграфом к первой главе «Евгения Онегина». В пятой главе романа, при описании снега, он опять вспомнил Вяземского и отослал читателя романа к его стихам. Отголоски «Первого снега» слышны и в «зимних» пушкинских стихотворениях («Зима. Что делать нам в деревне. Я скучаю…», «Зимнее утро»).
«Первый снег» по своей стилистике занимает срединное место между произведениями Жуковского, Батюшкова и стихотворениями Пушкина. В стилевом отношении Вяземский значительно проще Жуковского и Батюшкова. У него нет ни отвлеченности батюшковских пейзажей, ни утонченной образности описаний природы Жуковского. У Вяземского лирическое чувство спаяно с конкретными деталями русского быта и пейзажа. В элегии возникают контрастные образы нежного баловня полуденной природы, южанина, и сына пасмурных небес полуночной страны. Первый снег становится символом души северянина. С ним связаны радостные впечатления, труд, быт, волнения сердца, чистота помыслов и стремлений. В описании зимы стих Вяземского наполняется энергией, над сложными и перегруженными символикой метафорами в нем начинают преобладать яркие зрительные образы:
Сегодня новый вид окрестность приняла
Как быстрым манием чудесного жезла;
Лазурью светлою горят небес вершины;
Блестящей скатертью подернулись долины,
И ярким бисером усеяны поля.
На празднике зимы красуется земля
И нас приветствует живительной улыбкой.
Здесь снег, как легкий пух, повис на ели гибкой;
Там, темный изумруд посыпав серебром,
На мрачной сосне он разрисовал узоры.
Рассеялись пары и засверкали горы,
И солнца шар вспылал на своде голубом.
Волшебницей зимой весь мир преобразован;
Цепями льдистыми покорный пруд окован
И синим зеркалом сровнялся в берегах.
Забавы ожили; пренебрегая страх,
Сбежались смельчаки с брегов толпой игривой
И, празднуя зимы ожиданный возврат,
По льду свистящему кружатся и скользят.
Национально-своеобразный дух русского народа неотделим от живописных картин поздней осени и первых дней зимы. Суровая красота зимы рождает особый характер человека – нравственно здорового, презирающего опасность, гнев и угрозы судьбы. Вяземский психологически тонко передает и молодой задор, и горячность, и восторженное приятие жизни. Даже самая грусть осмыслена национальным чувством.
Картины природы у Вяземского органично связаны с описанием любовного чувства:
Покинем, милый друг, темницы мрачный кров!
Красивый выходец кипящих табунов,
Ревнуя на бегу с крылатоногой ланью,
Топоча хрупкий снег, нас по полю помчит.
Украшен твой наряд лесов сибирских данью,
И соболь на тебе чернеет и блестит.
Презрев мороза гнев и тщетные угрозы,
Румяных щек твоих свежей алеют розы
И лилия свежей белеет на челе.
Как лучшая весна, как лучшей жизни младость,
Ты улыбаешься утешенной земле.
О, пламенный восторг! В душе блеснула радость,
Как искры яркие на снежном хрустале.
Счастлив, кто испытал прогулки зимней сладость!
Кто в тесноте саней с красавицей младой,
Ревнивых не боясь, сидел нога с ногой,
Жал руку, нежную в самом сопротивленье,
И в сердце девственном впервый любви смятенья,
И думу первую, и первый вздох зажег,
В победе сей других побед прияв залог.
Восхищение стихийной красотой и силой природы сменяется восторгом и упоением любовными чувствами:
Кто может выразить счастливцев упоенье?
Как вьюга легкая, их окриленный бег
Браздами легкими прорезывает снег
И, ярким облаком с земли его взвевая,
Сребристой пылию окидывает их.
Стеснилось время им в один крылатый, миг.
По жизни так скользит горячность молодая
И жить торопится и чувствовать спешит!
Пушкин назвал слог Вяземского в «Первом снеге» «роскошным». И это была не только похвала. Вяземский – тут его бесспорная заслуга – рисовал реальный, а не идеальный пейзаж, создавал реальную, а не отвлеченную или воображаемую русскую зиму. И все-таки он не мог обойтись без привычных, устойчивых поэтических формул, без выражений, которые обычно называют «поэтизмами». Так, «древний дуб» он называет «Пугалище дриад, приют крикливых вранов». Очень «поэтически» поэт описывает весеннее пробуждение природы:
…на омытые луга росой денницы
Красивая весна бросает из кошницы
Душистую лазурь и свежий блеск цветов…
Для Вяземского реальная зима в деревне недостаточно поэтична, и он считает нужным ее расцветить. Отсюда возникают такие «картинные сравнения», как В душе блеснула радость, // Как искры яркие на снежном хрустале; Воспоминание, как чародей богатый и др.
Если сравнить описания зимы у Вяземского и у Пушкина, то легко заметить, что Пушкин избегает метафор и поэтизмов. Слово у него прямо называет предмет. Вот как Пушкин описывает прогулку в санях:
…Вся комната янтарным блеском
Озарена. Веселым треском
Трещит затопленная печь.
Приятно думать у лежанки.
Но знаешь, не велеть ли в санки
Кобылку бурую запречь?
Скользя по утреннему снегу,
Друг милый, предадимся бегу
Нетерпеливого коня
И навестим поля пустые,
Леса, недавно столь густые,
И берег, милый для меня.
У Вяземского помещение, откуда он выходит на зимнюю улицу, – «темницы мрачный кров», а конь – «Красивый выходец кипящих табунов». Пушкинская комната озарена утренним янтарным блеском зимнего солнца. Вместо «красивого выходца» у Пушкина сказано «конь» или просто: «кобылка бурая». Эпитеты, употребленные Пушкиным, предметны. Они обозначают время или состояние: утренний снег, поля пустые, леса… густые, конь нетерпеливый.
Главное различие между словоупотреблением Пушкина и Вяземского состоит в том, что поэтическое слово Пушкина приближено к предмету, а поэтическое слово Вяземского удалено от него. Вяземский, как будто стыдясь называть вещи своими именами, прибегает к помощи метафор, устойчивых поэтических символов и выражений. Ему кажется, что сам по себе тот или иной предмет недостаточно поэтичен, что само в себе слово не содержит поэтичности и, следовательно, ее надо в него привнести, надо, например, так описать коня, чтобы он выглядел и поэтичным, и красивым. Стилистика, которую Пушкин назвал «роскошным слогом», оставалась характерной чертой поэзии Вяземского.
Пушкин писал о «роскошном слоге» Вяземского уже тогда, когда был поклонником «нагой простоты», заключавшей в себе и красоту, и поэтичность, и благородство. Пушкинское слово, приближенное к предмету, открывало поэзию в самой действительности, извлекало лирическое, прекрасное из самой обыденной жизни. Вот почему Пушкин не страшится «называть вещи своими именами». Но тем самым он и преображает их: обычные слова становятся поэтичными. Называя предмет, Пушкин как бы «промывает» его, как промывают золотоносную породу, чтобы добыть чистое золото. Поэт, освобождая слово от посторонних наслоений, возвращает ему блеск красоты и благородное величие поэзии.
В отличие от Вяземского, лицейский и послелицейский товарищ Пушкина поэт А.А. Дельвиг облек свой романтизм в классицистические жанры. Он стилизовал античные, древнегреческие и древнеримские стихотворные размеры и воссоздавал в своей лирике условный мир древности, где царствуют гармония и красота. Для своих античных зарисовок Дельвиг избрал жанр идиллий.
Действие идиллий Дельвига развертывается обычно под сенью деревьев, в прохладной тишине, у сверкающего источника. Поэт придает картинам природы яркие краски, пластичность и живописность форм. Состояние природы всегда умиротворенное, и это подчеркивает гармонию вне и внутри человека.
Герои идиллий Дельвига – цельные существа, никогда не изменяющие своим чувствам. В одном из лучших стихотворений поэта – «Идиллии» («Некогда Титир и Зоя под тенью двух юных платанов…») – восхищенно рассказывается о прекрасной любви юноши и девушки, сохраненной ими навеки. В наивной и чистой пластической зарисовке поэт сумел передать благородство и возвышенность нежного и глубокого чувства. И природа, и боги сочувствуют влюбленным, оберегая и после их смерти неугасимое пламя любви. Герои Дельвига не рассуждают о своем чувстве – они отдаются его власти, и это приносит им радость.
В другой идиллии – «Друзья» – весь народ, от мала до велика, живет в согласии. Ничто не нарушает его безмятежного покоя. После трудового дня, когда «вечер осенний сходил на Аркадию», «вокруг двух старцев, друзей знаменитых» – Палемона и Дамета – собрался народ, чтобы еще раз полюбоваться их искусством определять вкус вин и насладиться зрелищем верной дружбы. Привязанность друзей родилась в труде. Отношения любви и дружбы выступают в поэзии Дельвига мерилом ценности человека и всего общества. Не богатство, не знатность, не связи определяют достоинство человека, а простые личные чувства, их цельность и чистота.
Читая идиллии Дельвига, можно подумать, что он явился запоздалым классицистом в романтическое время: темы, стиль, жанры, размеры – все это взято у классицистов. И все-таки причислять к ним Дельвига было бы неверно. Дельвиг – романтик, который тоскует по утраченной античности, по условному миру классической стройности и гармонии. Он разочарован в современном ему обществе, где нет ни настоящей дружбы, ни подлинной любви, где человек чувствует разлад и с людьми, и с самим собой. За гармоничным, прекрасным и цельным миром античности, о которой сожалеет Дельвиг, стоит лишенный цельности человек и поэт. Он озабочен разобщенностью, разорванностью, разрозненностью людей, страшится будущего и романтически переживает все это в своей поэзии. Дельвиг внес в антологический жанр идиллии несвойственное ему содержание – скорбь о конце «золотого века». Подтекст его восхитительных идиллий, наивных и трогательных в своей жизнерадостности, коренится в чувстве тоски по утраченной гармонии между людьми и между человеком и природой. В мире под покровом гармонии таится хаос, и потому прекрасное – хрупко и ненадежно. Но потому и особенно дорого. Так в идиллию проникают элегические мотивы и настроения. Ее содержание становится драматичным и печальным.
В идиллии «Конец золотого века» городской юноша Мелетий полюбил прекрасную пастушку Амариллу, но не сдержал клятв верности. И тогда всю страну постигло несчастье. Трагедия коснулась не только Амариллы, которая потеряла разум, а затем утонула, – померкла красота Аркадии, потому что разрушилась гармония между человеком и природой. И виноват в этом человек, в сознание которого вошли корысть и эгоизм. Идиллического мира нет теперь в Аркадии. Он исчез. Больше того: он исчез повсюду.
Вторжение в идиллию романтического сознания и углубление его означало гибель идиллии как жанра, поскольку утратилось содержательное ядро – гармонические отношения людей между собой и с внешним миром.
Пушкин соглашался с Дельвигом: прекрасное и гармоничное подвержены гибели и смерти, они преходящи и бренны, но чувства, вызванные ими, вечны, нетленны. Это дает человеку силу пережить любую утрату. Кроме того, жизнь не стоит на месте. В ходе исторического движения прекрасное и гармоничное возвращаются, – пусть в ином виде, в ином облике. Трагические моменты столь же временны, как и прекрасные. Печаль и уныние не всевластны. Они тоже гости на этой земле.
В такой же степени, как и в идиллиях, Дельвиг явился романтиком и в своих народных песнях. В духе романтизма он обращался к народным истокам и проявлял интерес к древней национальной культуре. Песни Дельвига наполнены тихими жалобами на жизнь, которая делает человека одиноким и отнимает у него законное право на счастье. Песни запечатлели мир страданий простых русских людей в печальных и заунывных мелодиях («Ах ты, ночь ли. Ноченька…», «Голова ль моя, головушка…», «Скучно, девушки, весною жить одной…», «Пела, пела пташечка…», «Соловей мой, соловей…», «Как за реченькой слободушка стоит…», «И я выйду на крылечко…», «Я вечор в саду, младешенька, гуляла…», «Не осенний частый дождичек…»).
Содержание лирических песен Дельвига всегда грустно: не сложилась судьба девицы, тоскующей о суженом, нет свободы у молодца, любовь никогда не приводит к счастью, но приносит лишь неизбывное горе. Русский человек в песнях Дельвига жалуется на судьбу даже в том случае, когда нет конкретной причины. Грусть и печаль как бы разлиты в воздухе, и потому их вдыхаешь и никогда не избежишь, как никогда не избавишься от одиночества.
Совсем иной по содержанию и по тону была поэзия Н.М. Языкова. Пафос лирики Языкова, ее эмоционально-смысловое наполнение, – пафос романтической свободы личности – личности, которая верила в достижение свободы, а потому радостно и даже порой бездумно, всем существом принимала жизнь. Языков радовался жизни, ее кипению, ее безграничным и многообразным проявлениям. И такое отношение к жизни зависело не от его политических или философских взглядов – оно было безоглядным. Поэт не анализировал, не пытался понять и выразить в стихах причины своего жизнелюбивого миросозерцания. В его лирике заговорила природа человека как свободного и суверенного существа. И это чувство свободы касалось в первую очередь его, Языкова, личности и ближайшего к нему окружения – родных, друзей, женщин. И хотя в стихотворениях Языкова нет-нет да и появятся ноты печали и сомнений, они все-таки единичны. Они огорчают, но не пугают, не обессиливают и легко преодолеваются.
Приподнятое настроение, жизнелюбие, восторженное состояние души выразилось в поэтической речи Языкова торжественно и вместе с тем естественно. Это происходит потому, что восторг вызывают у Языкова любые предметы – «высокие» и «низкие» с точки зрения классицизма. Поэтический восторг Языкова «заземлен», лишен величавости, одического «парения» и выступает естественным чувством свободной личности. Отсюда понятно, что центральные жанры языковской лирики – гимн и дифирамб. При этом любой жанр – песня и элегия, романс и послание – могут стать у Языкова гимном и дифирамбом, потому что в них преобладает состояние восторга. Таким путем Языков достигает свободы от «правил» классицизма. Всем этим поэт обязан эпохе романтизма.
Для того чтобы выразить романтическую свободу как восторг души, Языкову необходимо было виртуозно овладеть стихом и стилем. И тут учителем Языкова был Пушкин. Языков довел поэтическую стилистику, выработанную Пушкиным, и ямбический размер до предельного совершенства. Стихи Языкова льются безостановочно, им нет преград, они не встречают препятствий. Стихотворения формально настолько совершенны, что слова льнут друг к другу. Стих полностью подвластен поэту, который овладел стихотворным периодом и, казалось, может длить его без конца. Например, в послании «Д.В. Давыдову» каждая строфа состоит либо из одних восклицательных и вопросительных предложений, либо из одного предложения:
Пламень в небо упирая.
Лют пожар Москвы ревет;
Златоглавая, святая,
Ты ли гибнешь? Русь, вперед!
Громче буря истребленья,
Крепче смелый ей отпор!
Это жертвенник спасенья,
Это пламень очищенья,
Это Фениксов костер!
Главные достижения Языкова связаны с жанрами элегий и посланий. В них поэт создает образ мыслящего студента, который предпочитает свободу чувств и вольное поведение принятым в казенном обществе нормам поведения, религиозным запретам и официальной морали. Разгульное молодечество, кипение юных сил, «студентский» задор, смелая шутка, избыток и буйство чувств – все это было, конечно, открытым вызовом обществу, которое крепко опутало личность целой системой условных правил поведения. Языков не находил, как и другие передовые дворяне, душевного простора. Ему было душно в атмосфере российской действительности, и этот естественный протест юной души вылился в своеобразной форме студенческих пирушек, в независимости мыслей и чувств, в ликующем гимне свободной жизни, в прославлении ее чувственных радостей, живом и непосредственном приятии бытия. В этом «студентском» упоении жизнью, в громкой похвальбе, в богатырском размахе чувств слышалось не бездумное веселье, а искреннее наслаждение молодостью, здоровьем, свободой. Здесь человек был сам собой, каков он есть по своей природе, без чинов и званий, отличий и титулов. Он представал целостным и гармоничным, в единстве чувств и мыслей. Ему были доступны и переживания любви, природы, искусства, и высокие гражданские чувства. В знаменитом цикле «Песни» Языков славит свободные устремления «студента»:
Свободой жизнь его красна,
Ее питомец просвещенный —
Он капли милого вина
Не даст за скипетры вселенной!
То, что в поэзии XVIII в. представлялось «низкими» темами и вызывало «низкие» чувства и слова, в лирике Языкова возвысилось: у него «арфа» соседствует с «кружкой», святыми словами названы «пей и пой». Вера в свободу у Языкова никогда не исчезает. Силе стихии, роковой, изменчивой, коварной, превратной, поэт противопоставляет силу души, твердость духа, личную волю. В знаменитом стихотворении «Пловец» («Нелюдимо наше море…») слышатся уверенность, бодрость и крепость:
Смело, братья! Ветром полный
Парус мой направил я:
Полетит на скользки волны
Быстрокрылая ладья!
Так жанр элегии у Языкова неизмеримо расширяется и включает разнообразные мотивы – гражданские, элегические; разнообразные интонации – грустные, иронические, торжественные; разнообразные стилевые пласты – от высоких слов до разговорных и просторечных. Самые простые слова могут звучать торжественно, а высокие – шутливо и весело. Эта свобода поэтической речи воплощает вольную душу и передает ощущение широты, размаха, удали, которая восторженно прославляется.
Доказательством всему этому служат смелость и неистощимость Языкова в оживлении поэтического словаря. В стихотворении «К халату» луна для него «ночного неба президент». Он может сказать: «очам возмутительным», «с природою пылкою», «с дешевой красой», «откровенное вино». Для усиления чувств, для передачи избытка волнующих его переживаний он нагнетает сравнения, используя анафорические обороты:
Как эта ночь, стыдлив и томен
Очаровательный твой взор;
Как эта ночь, прелестно темен
С тобою нежный разговор.
Он может повторить поэтические формы внутри стиха: «Ты вся мила, ты вся прекрасна!» Так в самом стихе, в поэтической речи прямо выражался живой восторг перед чувственной прелестью жизни, перед ее стремительным неостановимым потоком. Стих Языкова непосредственно выливал радость души, ее разгул, ее ширь, размах и богатырство, которые испытывала жаждавшая воли личность.
Бывает, однако, и так, что легкость поэтического выражения не гармонирует с глубиной мысли, которая часто обманчива содержательно: нередко из-под пера Языкова появлялись и легковесные произведения. Достигнув формального совершенства в стихе и лирической речи, поэт остановился, перестал развивать свой талант. К тому же легкий, подвижный, летучий, быстрый стих освоили и другие поэты. Он стал привычным, примелькался. А смелое словоупотребление уже воспринималось как норма. Время обгоняло Языкова.
Если Языкова современники упрекали в скудости мыслей, то в поэзии другого поэта, Е.А. Баратынского, их не удовлетворял, скорее, их избыток.
Баратынский, бесспорно, самый крупный и самый глубокий после Пушкина поэт поколения, пришедшего в литературу вслед за Жуковским и Батюшковым.
В поэтическом творчестве Баратынского преобладают элегии и поэмы. В поэмах Баратынский сказал новое слово, уклонившись от дороги, намеченной Пушкиным в «Кавказском пленнике».
В русскую поэзию, однако, Баратынский вошел и навсегда остался в ней как превосходный лирический поэт-элегик. В его творчестве удивительно совпали содержательное наполнение элегии, ее «поэтическая философия», сохраненная «памятью жанра» от древних веков до наших дней, и жизненная философия поэта, его понимание мира, истории, современности и себя.
Жуковский и даже Батюшков на что-то надеялись. Жуковский верил, что вечное счастье ожидает людей за пределами земного бытия, в загробном мире, что «там» он найдет и любовь, и красоту, и гармонию в своем сердце и согласие с миром. Батюшков, когда его «маленькая философия» потерпела крах, пытался найти спасение в религии. Баратынский – поэт нового, следующего за ними поколения – разочарован во всем: в устройстве бытия, в месте, отведенном человеку в мире (между землей и небом), в любви, в дружбе. Он не верит ни в гармонию на земле, ни в гармонию на небе, он сомневается в возможности счастья «здесь» и в достижении счастья «там». Человек, по мысли Баратынского, изначально раздвоен, разорван. Он не находит гармонии ни в своей душе, ни с миром, окружающим его. Таков общий «закон» мироустройства. В самом деле, размышляет Баратынский, у человека есть тело и душа; тело привязано к земле, оно смертно, а душа рвется к небу, она бессмертна. Но часто душа, живя повторениями, т. е. видя и переживая одно и то же, умирает как бы раньше тела, и тело становится бессмысленным, лишенным разума и чувств. Или, рассуждает Баратынский, нам даны страсти, благодаря которым мы можем жить полно и напряженно, но сама жизнь втиснута в узкие и короткие временные и прочие рамки («О, тягостна для нас // Жизнь, в сердце бьющая могучею волною // И в грани узкие втесненная судьбою»). Эта двойственность – разорванность в человеке тела с душой, с одной стороны, и человека и мира, с другой, – изначальна и вечна. Она неотменима. Противоречие не может исчезнуть и не может быть примирено, преодолено и разрешено. Таков «закон» бытия.
А раз «закон» нельзя отменить, то чувства по поводу того, хорош он или плох, неуместны. Отсюда господствующая эмоция – разочарование. Маска Баратынского-поэта – застывшая ироническая насмешка скептика. Баратынский не столько переживает свое разочарование, сколько размышляет о нем. И вот это мучительное и холодное размышление, не допускающее громких возгласов, всплесков и разгула чувств, становится внешне спокойным, но таящим угадываемую за ним трагическую внутреннюю мощь. А размышляет Баратынский о жизни как о неизбежном страдании, выпавшем на долю человека и сопровождающем его от рождения до смерти.
В одной из лучших элегий «Признание» герой задумывается не только об утраченной любви, но о самой невозможности достижения счастья. Он не может поверить в иллюзию («Не буду я дышать любви дыханьем!»), ибо высокие чувства всегда оборачиваются «обманом», «сновиденьем». В элегии «Разуверение» герой Баратынского не верит не в данную, конкретную любовь, а в любовь вообще:
Уж я не верю увереньям, —
Уж я не верую в любовь…
Понятно, что в обеих элегиях речь идет не только о любви, а о судьбе личности, чувства которой гибнут независимо от ее воли. Никто не виноват – ни герой, ни его подруга – в том, что чувства остыли и что в браке с другой женщиной соединятся «не сердца», а «жребии». Над людьми стоит убивающий их чувства и порывы «закон», и они подвластны ему, а не самим себе:
Не властны мы в самих себе
И, в молодые наши леты,
Даем поспешные обеты,
Смешные, может быть, всевидящей судьбе.
Мир, говорит Баратынский, лишен гармонии, он драматичен и трагичен. Но, чтобы эту дисгармонию воплотить, чтобы об этой дисгармонии поведать всем, ее нужно сначала победить, преобразить и превратить в гармонию. Это может сделать только поэт – сын гармонии. Он владеет искусством стиха, который сам есть гармония. Побеждая дисгармонию, поэт дает миру надежду: он возвещает ему, что гармония все-таки есть. Демонстрируя ее в стихе, он исцеляет свою душу и освобождает от скорбей, от страданий души других людей, неся им духовное здоровье. Таким образом, с точки зрения Баратынского, исцеляющей от страданий мощью наделены поэзия и избранники-поэты, которые причастны ее тайнам.
Об этом Баратынский сказал в стихотворении «Болящий дух врачует песнопенье…»:
Болящий дух врачует песнопенье.
Гармонии таинственная власть
Тяжелое искупит заблужденье
И укротит бунтующую страсть.
Душа певца, согласно излитая,
Разрешена от всех своих скорбей;
И чистоту поэзия святая
И мир отдаст причастнице своей.
Баратынский пишет о том, что действие поэзии на больную душу (больную, конечно, метафорически: страдающую, обремененную либо заблуждениями, либо страстями, не дающими душе покоя) подобно действию священника, который, причащая, искупает грехи грешника и отпускает их. Подобно тому, как священнику при религиозном обряде Причащения Святых Тайн дана посвящением в сан таинственная власть прощения людских прегрешений, так и поэзия обладает «таинственной властью» освобождать, примирять страсти, приводить их в согласие, иными словами, «разрешать» их в душе певца. И тогда, причастившись этим тайнам поэзии, этой гармонии, обретя чистоту, душа поэта будет в состоянии наполниться гармонией и петь, излиться стихами, а затем передать и эту гармонию, и эту чистоту другим людям, всему миру. Поэт становится способным быть духовным врачом, целителем душ, а это означает, что он способен нести гармонию, покой, согласие, «мир» в души людей, которые через него становятся причастны таинственной власти гармонии.
Сравнение действия поэзии с религиозным действием привело в поэзию Баратынского религиозно окрашенную лексику, обилие слов, которые употребляются в молитвах и церковном обиходе: сочинение стихов — песнопенье, отпущение грехов — разрешение, освобождение от душевных мучений, страдание — скорбь, покой — мир, согласие, исповедующаяся у священника — причастница. Стихи-молитвы приобщают поэта-певца к Богу, к таинственной гармонии, прощают грешную и скорбящую душу, разрешают ее от душевной боли и очищают. Искупленная, поэзия становится «святой» и передается читателям, которые тоже «причащаются» гармонии, подобно тому, как верующий «причащается» Богу. Поэтическое размышление Баратынского становится похожим на молитву и таким же религиозно строгим, соответствующим церковным канонам.
С течением времени Баратынский все больше становился поэтом-философом, философическим элегиком, которого волнуют общие вопросы бытия: жизнь и смерть, история и вечность, расцвет поэзии и ее угасание. Баратынский с глубокой печалью и вместе с тем строго и холодно раздумывал над тем, что поэзия уходит из мира, что поэтическое чувство исчезает под напором «расчета» и «корысти»:
Век шествует путем своим железным;
В сердцах корысть, и общая мечта
Час от часу насущным и полезным
Отчетливей, бесстыдней занята,
Исчезнули при свете просвещенья
Поэзии ребяческие сны,
И не о ней хлопочут поколенья,
Промышленным заботам преданы…
Будущее рисуется мысленному взору Баратынского безотрадным: поэзия умирает, а «последний поэт» бросается в волны Эгейского моря, чтобы соединиться с родственной творчеству морской стихией. В последнем сборнике стихотворений – «Сумерки» (в нем помещено и стихотворение «Последний поэт») – Баратынский писал о трагическом разладе между поэтом и нынешним поколением («Рифма»):
Меж нас не ведает поэт,
Высок его полет иль нет,
Велика ль творческая дума,
Сам судия и подсудимый,
Скажи: твой беспокойный жар —
Смешной недуг иль высший дар?
Реши вопрос неразрешимый!
Баратынский понимал, что общечеловеческая мера ценности поэзии потеряна и что причина этого лежит в трагической разобщенности между поэтом и народом («Но нашей мысли торжищ нет, // Но нашей мысли нет форума!..»).
Стихотворения Баратынского в предельно заостренной форме запечатлели гибель благородных порывов человеческого сердца, увядание души, обреченной жить однообразными повторениями, и, как следствие, исчезновение искусства, несущего в мир разум, красоту и гармонию.
Задумываясь о своей человеческой и поэтической судьбе, Баратынский часто оказывался скептиком и пессимистом, но есть у него стихотворение, в котором сквозит тайная надежда, теперь уже сбывшаяся:
Мой дар убог, и голос мой негромок,
Но я живу, и на земли мое
Кому-нибудь любезно бытие:
Его найдет далекий мой потомок
В моих стихах; как знать, душа моя
Окажется с душой его в сношеньи,
И как нашел я друга в поколеньи,
Читателя найду в потомстве я.
Таковы наиболее крупные поэты пушкинской поры. Но, обратив на них внимание, читатель, надеемся, не пройдет мимо гражданских стихотворений М.В. Милонова, Н.И. Гнедича, К.Ф. Рылеева и А.И. Одоевского, философской лирики поэтов-любомудров – С.П. Шевырева, Д.В. Веневитинова, А.С. Хомякова, элегических признаний поэтов второго ряда, у которых вдруг блеснет прекрасное стихотворение («Птичка» Ф.А. Туманского).
Не нужно, однако, думать, будто пушкинская пора в поэзии – время всеобщего согласия и миролюбия. Литературные дискуссии этого периода часто остры, бескомпромиссны и хлестки. Полемические выпады часто обижали и больно ранили сердца многих поэтов, уязвляли их самолюбие. Однако при всех сложностях литературной жизни поэзия пушкинской поры достигла высокой культуры слова и стиха. И этим она обязана, главным образом, Пушкину, глубоко постигшему «стихов российских механизм» и доведшему стих до совершенства. Но виртуозное владение стихом и стилем присуще не только Пушкину. Им обладали и Баратынский, и Языков. Если сравнить Пушкина с солнцем на небосклоне русской поэзии, то наиболее крупные поэты пушкинской поры – большие и хорошо видимые, сияющие красотой поэтические планеты. Как Солнце притягивает к себе всю нашу планетную систему, так и в орбите Пушкина вращаются все поэтические планеты. Но при этом каждая из них была способна вовлекать в свою сферу и более мелкие. Так, спутником Дениса Давыдова стал Е.П. Зайцевский, а Баратынского – Н.М. Коншин.
Пушкинская пора в русской поэзии заканчивается в 1830-е годы. Одни, входившие в литературу поэты (В.Г. Бенедиктов) порывают с поэтическими принципами уходящей литературной эпохи (благородной простотой, ясностью мысли и прозрачностью ее выражения, эмоциональностью, основанной на точной предметности). Другие же (А.И. Подолинский, Л.А. Якубович, как и продолжавший творческую деятельность А.И. Одоевский) предваряют уже многие мотивы следующего периода – лермонтовского.
Пушкинская пора русской поэзии открыла «золотой век» нашей литературы и осталась непревзойденным периодом могучего творческого взлета отечественной музы.
В.И. Коровин