Я расскажу вам, не шутя,
рассказ про снежное дитя...
Жила-была на свете баба —
жена доверчивого шваба.
Был этот шваб купцом, видать.
Ему случалось покидать
пределы города Констанца.
Уедет — в доме смех да танцы.
Муж далеко. Зато жена
толпой гуляк окружена,
ватагой странствующих мимов,
шутов, вагантов, пилигримов.
Ну, словом, благородный дом
был превращен в сплошной Содом.
Не удивительно, что вскоре,
покуда муж болтался в море,
раздулось брюхо у жены
(тут объясненья не нужны),
и, как велит закон природы,
в урочный час случились роды,
явился сын на белый свет...
Затем прошло еще пять лет...
Но вот, закончивши торговлю,
под обесчещенную кровлю
из дальних странствий прибыл муж.
Глядит: ребенок! Что за чушь?!
«Откуда взялся сей мальчишка?!»
Дрожит жена: «Теперь мне крышка».
Но тут же, хитрости полна,
Затараторила она:
«Ах, обо мне не думай худо!
Случилось истинное чудо,
какого не было вовек:
сей мальчик — снежный человек!
Гуляла в Альпах я однажды
и вдруг занемогла от жажды,
взяла кусочек снега в рот —
и вскоре стал расти живот.
О, страх, о, ужас! Из-за льдышки
я стала матерью мальчишки.
Считай, что снег его зачал...»
Супруг послушал, помолчал,
а через два иль три годочка
с собой взял в плаванье сыночка
и, встретив первого купца,
за талер продал сорванца.
Потом вернулся он к супруге:
«Мы были с мальчиком на юге,
а там ужасный солнцепек.
Вдруг вижу: парень-то потек
и тут же превратился в лужу,
чтоб ты... не изменяла мужу!»
Сию историю должна
запомнить всякая жена.
Им, бабам, хитрости хватает,
но снег всегда на солнце тает!
Эй, слушай, старый, слушай, малый,
рассказ про случай небывалый,
что сделал зятем короля
неисправимого враля.
Воззвал король однажды с трона:
«Любой, кто, не страшась закона,
всех лучше врет у нас в краю,
получит в жены дочь мою!»
Одушевленный сим указом,
шваб, даже не моргнувши глазом,
пред королем заговорил:
«Вчера я зайца подстрелил,
его разделал на жаркое.
И вдруг — о, диво! Что такое?!
Гляжу и сам не верю: он
по горло медом начинен.
А вслед за тем из брюха зайца
златые выкатились яйца,
кольцо с брильянтами, алмаз
и высочайший твой указ,
где я наследником объявлен...»
«Наглец! Ты был бы обезглавлен, —
король в восторге заорал, —
когда бы чуть поменьше врал!
Но прекратим допрос дальнейший.
Отныне ты мне друг первейший.
Ты главный лжец у нас в краю!
Бери-ка в жены дочь мою!»
Эй, братцы! Навострите уши —
хочу потешить ваши души,
но есть особая изнанка
у незатейливого шванка.
Поп — деревенский старожил —
своих овечек сторожил,
поскольку после каждой стрижки
звенело у него в кубышке.
Ах, как родных детей — отец,
лелеял поп своих овец...
Но вот несчастье! В том поселке
внезапно появились волки
и, не имеючи сердец,
нещадно крали тех овец,
чтобы полакомиться в чаще
едой, что всяких лакомств слаще.
Наш поп, обиженный судьбой,
решил пресечь такой разбой,
и в лес направился он прямо,
чтоб ночью вырыть волчью яму.
Свой замысел продумав тонко,
он в яму поместил ягненка,
и вот, знакомый чуя дух,
волк на приманку в яму — бух!
Явив завидную смекалку,
поп длинную хватает палку,
желая волку в глаз попасть:
мол, мы тебя отучим красть!
Но хитрый волк, сидевший в яме,
своими острыми клыками
вцепился в палку что есть сил
и старца в яму затащил.
Теперь, возьмите это в толк,
их в яме двое: поп и волк.
Священник, глядючи на волка,
молитвы шепчет втихомолку.
«Господь, — твердит он, заикаясь, —
я пред тобой смиренно каюсь,
что, осквернив поповский сан,
нещадно грабил прихожан.
Я имя господа порочил,
я людям головы морочил
и, злее лютых обирал,
сирот невинных обирал.
Тобой подвергнутые мести,
мы с волком здесь подохнем вместе.
Яви же милосердья чудо
и дай мне выбраться отсюда!»
Всю ночь промаялся старик.
Вдруг волк ему на шею — прыг
и мигом выбрался на волю,
осуществляя божью волю.
Сбежалась вскорости толпа.
Из ямы извлекли попа.
Он с этих пор живет — не тужит
и, чистый сердцем, богу служит.
Спешу поведать вам сейчас
мной в детстве слышанный рассказ.
Но, чтоб он был усвоен вами,
перескажу его стихами.
Жил коротышка Иоанн.
Монашеский он принял сан,
и по пустыне, бодрым маршем,
шагал он вместе с братом старшим.
«Ах, мой любезный старший брат!
Мирская жизнь — сплошной разврат!
Мне не нужна еда и платье.
Поддержка мне — одно распятье!»
Резонно старший возразил:
«Кем ты себя вообразил?
Неужто истина, дружище,
в отказе от питья и пищи?»
«Нет, — отвечает Иоанн, —
твои слова — самообман.
Постом изматывая тело,
мы совершаем божье дело!»
Дав сей торжественный обет,
в сутану ветхую одет,
он с братом старшим распростился
и дальше в странствие пустился.
Подставив солнышку главу,
он ел коренья и траву,
стремясь достичь высокой цели...
Так длилось более недели.
На день десятый наш монах
вконец от голода зачах
и поспешил назад, к деревне,
где брат его гулял в харчевне.
Глухой полночною порой
он стукнул в ставенку: «Открой!
Твой брат несчастный — на пороге,
и он вот-вот протянет ноги.
Изнемогаю без жратвы!»
Но старший брат сказал: «Увы!
Для тех, кто ангелоподобны,
мирские блюда несъедобны!»
Монах скулит: «Хоть хлебца дай!»
Хохочет брат: «Поголодай!
В питье и пище — проку мало,
а здесь у нас — вино да сало!»
Взмолился бедный Иоанн:
«На что мне мой поповский сан!
Пусть голодают херувимы,
а людям есть необходимо!»
Ну, тут его впустили в дом...
Сказать, что сделалось потом?
Монах объелся и упился
и, захмелев, под стол свалился.
А утром молвил Иоанн:
«Нам хлеб насущный богом дан!
Ах, из-за пагубной гордыни
я брел голодным по пустыне!
Попутал бес меня, видать!
В еде — господня благодать!
Видать, господь и в самом деле
велит, чтоб пили мы и ели!»
Повеял утренний зефир,
теплом обдав холодный мир.
Запели птицы веселей
в лиловом воздухе полей.
В наш неуютный, хмурый край
пришел веселый братец Май,
пришел он, полный юных сил,
и все вокруг преобразил.
Надев цветастый свой камзол,
он устелил цветами дол,
одним касанием руки
из почек выбив лепестки.
Уже глухая глушь лесов
звенит созвучьем голосов,
и гимны слышатся окрест
в честь женихов и в честь невест.
Когда я слышу этот хор,
когда я зрю цветов узор
и пробужденье познаю,
теснят рыданья грудь мою.
Ужель весь век томиться мне
с моей тоской наедине,
приняв жестокий приговор?!
И глух мой слух. И слеп мой взор.
О разлюбезный братец Май!
Спаси! Помилуй! Выручай!
И, чудо-ключиком звеня,
на волю выпусти меня!
«Эй, — раздался светлый зов, —
началось веселье!
Поп, забудь про Часослов!
Прочь, монах, из кельи!»
Сам профессор, как школяр,
выбежал из класса,
ощутив священный жар
сладостного часа.
Будет ныне учрежден
наш союз вагантов
для людей любых племен,
званий и талантов.
Все — храбрец ты или трус,
олух или гений —
принимаются в союз
без ограничений.
«Каждый добрый человек, —
сказано в Уставе, —
немец, турок или грек,
стать вагантом вправе».
Признаешь ли ты Христа,
это нам не важно,
лишь была б душа чиста,
сердце не продажно.
Все желанны, все равны,
к нам вступая в братство,
невзирая на чины,
титулы, богатство.
Наша вера — не в псалмах!
Господа мы славим
тем, что в горе и в слезах
брата не оставим.
Кто для ближнего готов
снять с себя рубаху,
восприми наш братский зов,
к нам спеши без страху!
Наша вольная семья —
враг поповской швали.
Вера здесь у нас — своя,
здесь — свои скрижали!
Милосердье — наш закон
для слепых и зрячих,
для сиятельных персон
и шутов бродячих,
для калек и для сирот,
тех, что в день дождливый
палкой гонит от ворот
поп христолюбивый;
для отцветших стариков,
для юнцов цветущих,
для богатых мужиков
и для неимущих,
для судейских и воров,
проклятых веками,
для седых профессоров
с их учениками,
для пропойц и забулдыг,
дрыхнущих в канавах,
для творцов заумных книг,
правых и неправых,
для горбатых и прямых,
сильных и убогих,
для безногих и хромых
и для быстроногих.
Для молящихся глупцов
с их дурацкой верой,
для пропащих молодцов,
тронутых Венерой,
для попов и прихожан,
для детей и старцев,
для венгерцев и славян,
швабов и баварцев.
От монарха самого
до бездомной голи —
люди мы и оттого
все достойны воли,
состраданья и тепла
с целью не напрасной,
а чтоб в мире жизнь была
истинно прекрасной.
Верен богу наш союз,
без богослужений
с сердца сбрасывая груз
тьмы и унижений.
Хочешь к всенощной пойти,
чтоб спастись от скверны?
Но при этом по пути
не минуй таверны.
Свечи яркие горят,
дуют музыканты:
то свершают свой обряд
вольные ваганты.
Стены ходят ходуном,
пробки — вон из бочек!
Хорошо запить вином
лакомый кусочек!
Жизнь на свете хороша,
коль душа свободна,
а свободная душа
господу угодна.
Не прогневайся, господь!
Это справедливо,
чтобы немощную плоть
укрепляло пиво.
Но до гробовой доски
в ордене вагантов
презирают щегольски
разодетых франтов.
Не помеха драный плащ,
чтоб пленять красоток,
а иной плясун блестящ
даже без подметок.
К тем, кто бос, и к тем, кто гол,
будем благосклонны:
на двоих — один камзол,
даже панталоны!
Но какая благодать,
не жалея денег,
другу милому отдать
свой последний пфенниг!
Пусть пропьет и пусть проест,
пусть продует в кости!
Воспретил наш манифест
проявленья злости.
В сотни дружеских сердец
верность мы вселяем,
ибо козлищ от овец
мы не отделяем.
Я кочующий школяр...
На меня судьбина
свой обрушила удар,
что твоя дубина.
Не для суетной тщеты,
не для развлеченья —
из-за горькой нищеты
бросил я ученье.
На осеннем холоду,
лихорадкой мучим,
в драном плащике бреду
под дождем колючим.
В церковь хлынула толпа,
долго длится месса.
Только слушаю попа
я без интереса.
К милосердию аббат
паству призывает,
а его бездомный брат
зябнет, изнывает.
Подари, святой отец,
мне свою сутану,
и тогда я наконец
мерзнуть перестану.
А за душеньку твою
я поставлю свечку,
чтоб господь тебе в раю
подыскал местечко.
Ну, здравствуй, дорогое лето!
Ты пышной зеленью одето.
Пестреют на поле цветы
необычайной красоты,
и целый день в лесу тенистом
я внемлю птичьим пересвистам.
Из-за леса, из-за гор
свет весенний хлынул,
словно кто-то створки штор
на небе раздвинул.
Затрещал на речке лед,
зазвенело поле:
по земле весна идет
в светлом ореоле.
Выходи, же, стар и млад,
песню пой на новый лад,
пляши до упаду!
Лишь угрюмая зима
убралась отсюда,
вспыхнул свет, исчезла тьма,
совершилось чудо.
Вновь весна устелет двор
лепестками вишен,
и влюбленных разговор
всюду станет слышен.
Выходи же, стар и млад,
песню пой на новый лад,
пляши до упаду!
О, как долго, о, как зло
в стужу сердце ныло,
а желанное тепло
все не приходило.
И тогда весны гонец
постучал к нам в дверцу,
дав согреться наконец
стынущему сердцу.
Выходи же, стар и млад,
песню пой на новый лад,
пляши до упаду!
Упоителен разлив
соловьиной трели,
зелень трав, раздолье нив,
синь морской купели.
И весенний этот мир,
как алмаз, сверкает
и на свой победный пир
всех людей скликает.
Выходи же, стар и млад,
песню пой на новый лад,
пляши до упаду!
Во французской стороне,
на чужой планете,
предстоит учиться мне
в университете.
До чего тоскую я —
не сказать словами...
Плачьте ж, милые друзья,
горькими слезами!
На прощание пожмем
мы друг другу руки,
и покинет отчий дом
мученик науки.
Вот стою, держу весло —
через миг отчалю.
Сердце бедное свело
скорбью и печалью.
Тихо плещется вода,
голубая лента...
Вспоминайте иногда
вашего студента.
Много зим и много лет
прожили мы вместе,
сохранив святой обет
верности и чести.
Слезы брызнули из глаз...
Как слезам не литься?
Стану я за всех за вас
господу молиться,
чтобы милостивый бог
силой высшей власти
вас лелеял и берег
от любой напасти,
как своих детей отец
нежит да голубит,
как пастух своих овец
стережет и любит.
Ну, так будьте же всегда
живы и здоровы!
Верю, день придет, когда
свидимся мы снова.
Всех вас вместе соберу,
если на чужбине
я случайно не помру
от своей латыни,
если не сведут с ума
римляне и греки,
сочинившие тома
для библиотеки,
если те профессора,
что студентов учат,
горемыку школяра
насмерть не замучат,
если насмерть не упьюсь
на хмельной пирушке,
обязательно вернусь
к вам, друзья, подружки!
Вот и все! Прости-прощай,
разлюбезный швабский край!
Захотел твой житель
увидать науки свет!..
Здравствуй, университет,
мудрости обитель!
Здравствуй, разума чертог!
Пусть вступлю на твой порог
с видом удрученным,
но пройдет ученья срок, —
стану сам ученым.
Мыслью сделаюсь крылат
в гордых этих стенах,
чтоб отрыть заветный клад
знаний драгоценных!
Лето зноем полыхало —
солнце жгло, не отдыхало,
все во мне пересыхало.
Тяжко сердце воздыхало...
Где найти бы опахало?
Хоть бы веткой помахало
деревцо какое!
Ах, пришел конец терпенью!..
Но, по божьему хотенью,
был я скрыт густою тенью
под платановою сенью,
разморен жарой и ленью,
рад нежданному спасенью,
в неге и покое.
Сладкозвучнее свирели
зазывали птичьи трели
в синеве речной купели
ощутить блаженство в теле...
Ах, невиданный доселе,
сущий рай на самом деле
был передо мною!
Так, в краю благоуханном,
не прикрыв себя кафтаном,
на ковре, природой тканном,
возлежал я под платаном.
Вдруг пастушка с дивным станом,
словно посланная Паном,
встала над рекою.
Я вскричал, как от ожога:
— Не пугайся, ради бога!
Видишь ты не носорога.
Ни к чему твоя тревога.
Дорогая недотрога,
нам с тобой — одна дорога!
Страсть тому виною!
— Нет, — ответила девица, —
мать-старушка станет злиться.
Честной швабке не годится
с кавалерами резвиться.
Может всякое случиться.
Нам придется разлучиться.
Не пойду с тобою!..
На заре пастушка шла
берегом, вдоль речки.
Пели птицы. Жизнь цвела.
Блеяли овечки.
Паствой резвою своей
правила пастушка,
и покорно шли за ней
козлик да телушка.
Вдруг навстречу ей — школяр,
юный оборванец.
У пастушки — как пожар
на лице румянец.
Платье девушка сняла,
к школяру прижалась.
Пели птицы. Жизнь цвела.
Стадо разбежалось.
Пошла я как-то на лужок
флорес адунаре,
да захотел меня дружок
иби дефлораре.
Он взял меня под локоток,
сед нон индецентер,
и прямо в рощу уволок
вальде фраудулентер.
Он платье стал с меня срывать
вальде индецентер,
мне ручки белые ломать
мультум виолентер.
Потом он молвил: «Посмотри!
Немус эст ремотум!
Все у меня горит внутри!
Планкси эт хок тотум.
Пойдем под липу поскорей
Нон прокул а виа.
Моя свирель висит на ней,
тимпанум кум лира!»
Пришли мы к дереву тому,
диксит: седеамус!
Гляжу: не терпится ему.
Лудум фациамус!
Тут он склонился надо мной
нон абскве тиморе.
«Тебя я сделаю женой...»
Дульцис эст кум оре!
Он мне сорочку снять помог,
корпоре детекта,
и стал мне взламывать замок,
куспиде эректа.
Вонзилось в жертву копьецо,
бене венебатур!
И надо мной — его лицо:
лудус комплеатур!
Когда-то — к сведенью людей —
я первым был средь лебедей
на родине моей.
Терпеть изволь
такую боль:
на раны сыплют соль!
И хоть я лебедь, а не гусь,
как гусь, на вертеле верчусь,
в жаркое превращусь.
Терпеть изволь
такую боль:
на раны сыплют соль!
Ах, я бескрылый инвалид!
Я едким уксусом облит.
Все ноет, все болит.
Терпеть изволь
такую боль:
на раны сыплют соль!
Кто крыльев белизной блистал,
как ворон черный, черен стал.
Мой смертный час настал!
Терпеть изволь
такую боль:
на раны сыплют соль!
Ощипан шайкой поваров,
лежу на блюде. Я готов.
И слышу лязг зубов.
Терпеть изволь
такую боль:
на раны сыплют соль!
Выходи в привольный мир!
К черту пыльных книжек хлам!
Наша родина — трактир.
Нам пивная — божий храм.
Ночь проведши за стаканом,
не грешно упиться в дым.
Добродетель — стариканам,
безрассудство — молодым!
Жизнь умчится, как вода.
Смерть не даст отсрочки.
Не вернутся никогда
вешние денечки.
Май отблещет, отзвенит —
быстро осень подойдет
и тебя обременит
грузом старческих забот.
Плоть зачахнет, кровь заглохнет,
от тоски изноет грудь,
сердце бедное иссохнет,
заметет метелью путь.
Жизнь умчится, как вода.
Смерть не даст отсрочки.
Не вернутся никогда
вешние денечки.
«Человек — есть божество!»
И на жизненном пиру
я Амура самого
в сотоварищи беру.
На любовную охоту
выходи, лихой стрелок!
Пусть красавицы без счету
попадут к тебе в силок.
Жизнь умчится, как вода.
Смерть не даст отсрочки.
Не вернутся никогда
вешние денечки.
Столько девок молодых,
сколько во поле цветов.
Сам я в каждую из них
тут же втюриться готов.
Девки бедрами виляют,
пляшут в пляске круговой,
пламя в грудь мою вселяют,
и хожу я сам не свой.
Жизнь умчится, как вода.
Смерть не даст отсрочки.
Не вернутся никогда
вешние денечки.
Ах, там в долине, под горой
блаженной майскою порой
гуляла с младшею сестрой
любовь моя.
Лился пленительный напев
из чистых уст прелестных дев.
Но обмерла, меня узрев,
любовь моя.
Светился луговой простор,
резвился божьих пташек хор,
и к богу устремила взор
любовь моя.
Не лучше ль было б под кустом
улечься нам в лесу густом
и там ко рту прижаться ртом,
любовь моя?!
Когда б я был царем царей,
владыкой суши и морей,
любой владел бы девой,
я всем бы этим пренебрег,
когда проспать бы ночку мог
с английской королевой.[269]
Ах, только тайная любовь
бодрит и будоражит кровь,
когда мы втихомолку
друг с друга не отводим глаз,
а тот, кто любит напоказ,
в любви не знает толку.
Без возлюбленной бутылки
тяжесть чувствую в затылке.
Без любезного винца
я тоскливей мертвеца.
Но когда я пьян мертвецки,
веселюсь по-молодецки
и, горланя во хмелю,
бога истово хвалю!
Я желал бы помереть
не в своей квартире,
а за кружкою вина
где-нибудь в трактире.
Ангелочки надо мной
забренчат на лире:
«Славно этот человек
прожил в грешном мире!
Простодушная овца
из людского стада,
он с достоинством почил
средь хмельного чада.
Но бродяг и выпивох
ждет в раю награда,
ну, а трезвенников пусть
гложат муки ада!
Пусть у дьявола в когтях
корчатся на пытке
те, кто злобно отвергал
крепкие напитки![271]
Но у господа зато
есть вино в избытке
для пропивших в кабаках
все свои пожитки!»
Ах, винишко, эх, винцо,
vinum, vini, vino!..
Ты сильно, как богатырь,
как дитя, невинно!
Да прославится господь,
сотворивший вина,
повелевший пить до дна —
не до половины!
Вольно, весело я шел
по земным просторам,
кабаки предпочитал
храмам и соборам,
и за то в мой смертный час,
с увлажненным взором:
«Со святыми упокой!» —
гряньте дружным хором!
Вершина знаний, мысли цвет, —
таким был университет.
А нынче, волею судеб,
он превращается в вертеп.
Гуляют, бражничают, жрут,
книг сроду в руки не берут,
для шалопая-школяра
ученье — вроде бы игра.
В былые дни такой пострел
всю жизнь над книжками потел,
и обучался он — учти —
до девяноста лет почти.
Ну, а теперь — за десять лет
кончают университет
и в жизнь выходят потому,
не научившись ничему!
При этом наглости у них
хватает поучать других.
Нет! Прочь гоните от дверей
таких слепых поводырей.
Неоперившихся птенцов
пускают наставлять юнцов!
Барашек, мантию надев,
решил, что он ученый лев!
Смотри: сидят, упившись в дым,
Григорий и Иероним
и, сотрясая небеса,
друг друга рвут за волоса.
Ужель блаженный Августин[272]
погряз в гнуснейшей из трясин?
Неужто мудрость всех веков
свелась к распутству кабаков?!
Мария с Марфой, это вы ль?[273]
Что с вами, Лия и Рахиль?[274]
Как смеет гнилозубый хлюст
касаться чистых ваших уст?!
О добродетельный Катон![275]
Ты — даже ты! — попал в притон
и предназначен тешить слух
пропойц, картежников и шлюх.
То гордый дух былых времен
распят, осмеян, искажен.
Здесь бредни мудростью слывут,
а мудрость глупостью зовут!
С каких же, объясните, пор
ученье — блажь, прилежность — вздор?
Но если названное — тлен,
что вы предложите взамен?!
Эх, молодые господа,
побойтесь Страшного суда!
Прощенья станете просить —
да кто захочет вас простить?!
Хорошо сидеть в трактире.
А во всем остатнем мире —
скука, злоба и нужда.
Нам такая жизнь чужда.
Задают вопрос иные:
«Чем вам нравятся пивные?»
Что ж! О пользе кабаков
расскажу без дураков.
Собрались в трактире гости.
Этот пьет, тот — жарит в кости.
Этот — глянь — продулся в пух,
у того — кошель разбух.
Все зависит от удачи!
Как же может быть иначе?!
Потому что нет средь нас
лихоимцев и пролаз.
Ах, ни капельки, поверьте,
нам не выпить после смерти,
и звучит наш первый тост:
«Эй! Хватай-ка жизнь за хвост!..»
Тост второй: «На этом свете
все народы — божьи дети.
Кто живет, тот должен жить,
крепко с братьями дружить.
Бахус учит неизменно:
«Пьяным — море по колено!»
И звучит в кабацком хоре
третий тост: «За тех, кто в море!»
Раздается тост четвертый:
«Постных трезвенников — к черту!»
Раздается пятый клич:
«Честных пьяниц возвеличь!»
Клич шестой: «За тех, кто зелье
предпочел сиденью в келье
и сбежал от упырей
из святых монастырей!»
«Слава добрым пивоварам,
раздающим пиво даром!» —
всею дружною семьей
мы горланим тост седьмой.
Пьет народ мужской и женский,
городской и деревенский,
пьют глупцы и мудрецы,
пьют транжиры и скупцы,
пьют скопцы, и пьют гуляки,
миротворцы и вояки,
бедняки и богачи,
пациенты и врачи.
Пьют бродяги, пьют вельможи,
люди всех оттенков кожи,
слуги пьют и господа,
села пьют и города.
Пьет безусый, пьет усатый,
лысый пьет и волосатый,
пьет студент, и пьет декан,
карлик пьет и великан!
Пьют монахиня и шлюха,
пьет столетняя старуха,
пьет столетний старый дед, —
словом, пьет весь белый свет!
Всё пропьем мы без остатка.
Горек хмель, а пьется сладко.
Сладко горькое питье!
Горько постное житье...
Чтоб потешить вас, братцы, беседою,
я вам байку смешную поведаю:
Вакх и пиво однажды повздорили
и нещадно друг друга позорили.
В жарком споре случается всякое...
Диспут мог бы окончиться дракою,
ибо Вакх выдвигал обвинения,
как всегда находясь в опьянении.
«Ты, — кричал он, махая ручищами, —
до небес превозносишься нищими!
Я ж, являясь богов украшением,
подвергаюсь порой поношениям.
Можно ль мерить нас общею мерою?
Говорят: рождено ты Церерою.
Нет! При всей своей мнимой безвредности,
эта ложь — порождение бедности.
Нищетой рождено в беззаконии,
ты — утеха для нищей Саксонии,
ты, как шлюха, сошлось с голодранцами,
будь то швабами или фламандцами.
Пьют бродяги тебя и отшельники,
школяры и монахи-бездельники,
воры пьют со своими подружками,
громыхая огромными кружками.
Всех ты, подлое пиво, бесстыжее,
опоило проклятою жижею,
так что даже особы священные
соблазнялись порой твоей пеною!
Да, ты брызжешь, ты плещешь, ты пенишься
и, возможно, поэтому ценишься.
Но, хоть славы вовсю домогаешься,
понапрасну со мною тягаешься!
Вакх — бессмертной природы творение —
возвращает незрячему зрение,
и способно творение богово
сделать юношей старца убогого!
Вакх с любою кручиной справляется:
безнадежно больной поправляется,
холостяк стать супругом готовится,
а скалдырник транжиром становится.
Разливая вино виноградное,
Вакх приходит к вам с вестью отрадною,
и, отведав напиток, резонно вы
повторяете строки Назоновы:
«Душу нам греет вино, ее открывая веселью...»[277]
Вакх освоил науки премногие —
от грамматики до астрологии,
от черчения до элоквенции,
вплоть до тонкостей юриспруденции.
Упоительна мудрая речь его!
С глупым пивом равнять его нечего,
потому что для доброго гения
оскорбительны эти сравнения!
Эх ты, горькое пиво кабацкое!
Ну-ка спрячь свое рыло дурацкое!
Убирайся назад в свою бочечку
и сиди там хоть целую ночечку!..»
...Пусть же славится Вакха всесилие!
Благовонный, как роза и лилия,
от души тебя крепко целуем мы,
и тебе воспоем «Аллилуйю» мы!
Может, вы держались стойко,
но всесветная попойка,
наших дней распутный дух
превратил вас в грязных шлюх?!
Все предпринятые меры
против происков Венеры,
насаждающей чуму,
не приводят ни к чему.
От соблазнов сих плачевных
застрахован только евнух,
все же прочие — увы —
крайней плотью не мертвы.
Я и сам погряз в соблазнах
и от девок безобразных
оторваться не могу.
Но об этом — ни гугу!..
Хуже всякого разврата —
оболгать родного брата.
Бог! Лиши клеветников
их поганых языков.
Злобно жалят, словно осы,
их наветы и доносы,
ранит грудь, как острый нож,
омерзительная ложь.
Про меня — о, я несчастный! —
распустили слух ужасный,
будто я неверен той,
что сверкает чистотой!
Как могу я быть неверен
той, с которой я намерен,
в единенье двух сердец,
встать хоть нынче под венец?!
Сей поклеп невероятен!
На душе моей нет пятен!
Я Юпитером клянусь,
что немедленно женюсь!
Никогда — ни сном, ни духом, —
вопреки коварным слухам,
мой чистейший идеал,
я тебе не изменял!
Я клянусь землей и небом,
Артемидою и Фебом,
всей девяткой дружных муз,
что незыблем наш союз.
Я клянусь стрелой и луком:
пусть любым подвергнусь мукам,
пусть в геенну попаду —
от тебя я не уйду!
В чем секрет столь жгучей страсти?
В чем причина сей напасти?
Очевидно, в том, что ты
воплощенье красоты.
С чем сравнить тебя я вправе?
Ты алмаз в златой оправе.
Твои плечики и грудь
могут мир перевернуть.
Ты — редчайший самородок!
Носик, губки, подбородок,
шейка дивной белизны
для лобзаний созданы.
Нет! Покуда мир не рухнет
или солнце не потухнет,
изменять тебе — ни-ни!
Ты сама не измени!
Преуспев в учении,
я, посредством книг,
в беспрестанном чтении
мудрости достиг.
Но, сие учение
в муках одолев,
я познал влечение
к ласкам жарких дев.
И, забросив чтение,
тешу плоть свою:
нынче предпочтение
девам отдаю.
Да... И тем не менее
(хоть в любви везет)
тайный червь сомнения
сердце мне грызет.
Что мне — по течению
безрассудно плыть
иль, вернувшись к чтению,
гением прослыть?
Ну, а развлечения
бросив целиком,
можно стать из гения
круглым дураком!
«Только через чтение
к счастью путь лежит!» —
в крайнем огорчении
разум мой брюзжит.
«Быть рабом учения
глупо чересчур», —
не без огорчения
шепчет мне Амур.
«Слышишь! Прочь смущение!
Розы жизни рви!
Радость ощущения —
в воле и в любви...»
В дивном озарении
начертал господь,
чтоб сошлись в борении
разум, дух и плоть.
Хозяин и слуга. Миниатюра из сборника проповедей Реймсского собора. XI век
Я с тобой, ты со мной
жизнью станем жить одной.
Заперта в моем ты сердце,
потерял я ключ от дверцы,
так что помни: хошь не хошь,
а на волю не уйдешь!
В утренней рани почудилось мне:
сторож запел на зубчатой стене...
Слышишь, дружок?
Утро уже протрубило в рожок —
та-ра-ра-ра!
Значит, пришла расставанья пора,
милый ты мой!
Ночь от недобрых, завистливых глаз,
словно сообщница, прятала нас,
кутала тьмой.
Горькие слезы застлали мой взор.
Хмурое утро крадется, как вор,
ночи вослед.
Проклято будь наступление дня!
Время уводит тебя и меня
в серый рассвет.
Вновь облетела липа, и лес осенний гол,[279]
но милый не вернулся, но милый не пришел.
Смолк в рощах голос птичий, мир холодом сражен.
Мой милый стал добычей неверных чьих-то жен.
Он с ними шутки шутит, мне жизнь, что ночь, черна.
Он с ними спит и кутит, а я ему верна.
Они его морочат! О, глупенький птенец!
Чего же он не хочет вернуться наконец?
Горька моя утрата, не счесть моих скорбей.
Промчались без возврата дни юности моей.
Шумит веселый май.
А я, как Менелай,
покинутый Еленой,
один во всей вселенной,
реву, судьбу кляня:
сбежала от меня
моя подружка Флора.
Не вынесу позора!
Едва настала ночь,
ты упорхнула прочь!
А мы ведь так хотели
понежиться в постели!
Что делать? Не пойму.
Она ушла. К кому?
Неужто дал ей пфенниг
какой-нибудь мошенник?
Я весь в слезах — смотри!
Глаза мои утри!
Ужель ты так развратна,
что не придешь обратно?!
Твой бедный голубок,
кляня жестокий рок,
стал выжатым, как губка,
от твоего поступка!
Я высох, я зачах,
темно в моих очах;
тоски не одолею
и скоро околею.
Молю тебя: приди!
Прижмись к моей груди!
Когда мы будем вместе,
забуду я о мести!
Я по свету брожу,
стенаю и дрожу,
ищу, ищу лекарства
от женского коварства!
Нет! Не желаю впредь
на девушек смотреть.
Ах, мне ничто не мило,
коль ты мне изменила.
Я обошел весь свет,
тебя ж все нет и нет.
Ужель не отзовешься?
Я плачу — ты смеешься.
О возлюбленной моей
день и ночь мечтаю, —
всем красавицам ее
я предпочитаю.
Лишь о ней одной пишу,
лишь о ней читаю.
Никогда рассудок мой
с ней не расстается;
окрыленный ею дух
к небесам взовьется.
Филологией моя
милая зовется.
Я взираю на нее
восхищенным взором.
Грамматическим мы с ней
заняты разбором.
И меж нами никогда
места нет раздорам.
Смог я мудрости веков
с нею причаститься.
Дорога мне у нее
каждая вещица:
суффикс, префикс ли, падеж,
флексия, частица.
Молвит юноша: «Люблю!» —
полон умиленья.
А для нас «любить» — глагол
первого спряженья.
Ну, а эти «я» и «ты» —
два местоименья.
Можно песни сочинять
о прекрасной даме,
можно прозой говорить
или же стихами,
но при этом надо быть
в дружбе с падежами!
Муж, в науках преуспевший,
безраздельно овладевший
высшей мудростью веков,
силой знания волшебной, —
восприми сей гимн хвалебный
от своих учеников!
Средь жрецов науки славных
нет тебе на свете равных,
наш возлюбленный декан!
Ты могуч и благороден,
сердцем чист, душой свободен,
гордой мыслью — великан!
Всех искусней в красноречье,
обрати свою к нам речь и
наш рассудок просвети!
Помоги благим советом
цели нам достичь на этом
нами избранном пути.
Снова близится полночный
час, как девой непорочной
был господень сын рожден,
смерть и муку победивший,
в злобном мире утвердивший
милосердия закон.
Так пускай горит над всеми
свет, зажженный в Вифлееме,
под один скликая кров
из мирского океана
многомудрого декана
и беспутных школяров!
Шляпу стибрил у меня
жулик и притвора.
Всеблагие небеса,
покарайте вора!
Пусть мерзавца загрызет
псов бродячих свора!
Пусть злодей не избежит
божья приговора!
Да познает негодяй
вкус кнута и плетки,
чтобы грудь и спину жгло
пламенем чесотки!
Пусть он мается в жару,
чахнет от чахотки.
Да изжарит подлеца
черт на сковородке!
Пусть он бродит по земле
смертника понурей,
пусть расплата на него
грянет снежной бурей!
Пусть в ушах его гремит
жуткий хохот фурий.
Пусть его не защитит
даже сам Меркурий!
Пусть спалит господень гнев
дом его пожаром,
пусть его сразит судьба
молнии ударом!
Стань отныне для него
каждый сон кошмаром,
чтобы знал, что воровство
не проходит даром!
Сделай, господи, чтоб он
полным истуканом
на экзамене предстал
пред самим деканом.
Положи, господь, предел
кражам окаянным
и, пожалуйста, не верь
клятвам покаянным!
Слезы катятся из глаз,
арфы плачут струны.
Посвящаю сей рассказ
колесу Фортуны.
Испытал я на себе
суть его вращенья,
преисполнившись к судьбе
чувством отвращенья.
Мнил я: вверх меня несет!
Ах, как я ошибся,
ибо, сверзшися с высот,
вдребезги расшибся
и, взлетев под небеса,
до вершин почета,
с поворотом колеса
плюхнулся в болото.
Вот уже другого ввысь
колесо возносит...
Эй, приятель! Берегись!
Не спасешься! Сбросит!
С нами жизнь — увы и ах!
поступает грубо.
И повержена во прах
гордая Гекуба.[282]
Блуд и пьянство
в христианство
золотой привнес телец.
Мир разврата
без возврата
в Тартар рухнет наконец.
Наши души
ночи глуше,
наши хищные сердца
осквернили,
очернили
всемогущего отца.
Блудодейство,
лиходейство,
воровство, разбой и мор!..
Мир греховный!
Суд верховный
грозный вынес приговор.
Тлена тленней
лист осенний.
Навзничь падают дубы.
Не спасете
бренной плоти
от карающей судьбы.
Все услады
без пощады
смерть сметет в урочный час.
Так покайтесь!
Попытайтесь,
чтоб господь хоть душу спас!
Надо всеми
в наше время
меч возмездья занесен.
Безутешен
тот, кто грешен,
тот, кто праведен, — спасен!
Скажем людям:
«О, пробудим
совесть спящую свою!
Коль пробудим,
так пребудем
не в геенне, а в раю!»
Солнечным полднем, под липой тенистою,
славил я песнями деву пречистую,
вдруг — не пойму, наяву иль во сне, —
сам Пифагор обратился ко мне.
Скорбь омрачала лицо Пифагорово,
скорбь излучал опечаленный взор его,
и, преисполнясь тоски неземной,
рек он таинственно: «Следуй за мной!
Небом я послан тебе в провожатые!»
И, нескрываемым страхом объятые,
мы поспешили вступить на тропу,
где повстречали большую толпу.
Тут из толпы, о пощаде взывающей,
выступил ангел, что солнце сияющий,
и повелел мне глаза протереть,
дабы великое чудо узреть.
«Сам над собой человек надругается!
Страшная гибель на мир надвигается!
Стой и замри!.. Ты услышишь сейчас
с горних высот обвиняющий глас!»
Взвыл ураган, и, моля о спасении,
я оказался средь землетрясения,
а над дрожащими пиками гор
некто уже оглашал приговор:
«Знайте, земли недостойные жители!
Вас погубили священнослужители!
Днесь повторилось, что было вчера:
продан Спаситель за горсть серебра!
Пьянствуя, лакомясь сладкими блюдами,
стали отцы пресвятые Иудами!
Паства без пастыря бродит во тьме,
ибо у пастыря блуд на уме!
О, наглецы, на людей непохожие!
Мир обезумел от скверны безбожия,
и, надругаясь над святостью месс,
в душах безбожных беснуется бес!
Так преступленье вершится великое!
Папство глумится над вышним владыкою!
Лжепроповедников злые уста
дважды и трижды распяли Христа!
Что им господь? Что святая им троица?
Лишь бы схитрить да получше устроиться,
все христианство погрязло в грехах
из-за того, что творится в верхах.
Архиепископ в великую пятницу
в грязном притоне ласкает развратницу!
Стал ведь однажды Юпитер быком,
мерзкою похотью в бездну влеком!
Ах, из-за вас, из-за вас, проповедники,
вздулись у многих бедняжек передники!
Ради притворства сутаны надев,
скольких же вы перепортили дев!
Вы, кто вершит злодеянья позорные!
Вам не помогут молитвы притворные!
Господа хитростью не побороть!
Страшною казнью казнит вас господь!»
В то же мгновение ангел сияющий
поднял с земли стебелек засыхающий
и записал в моем бренном мозгу
все, что сейчас вам поведать могу.
Тут же неведомой силой чудесною
был я взнесен в высоту поднебесную
и, не встречая препятствий, проник
в третьего неба заветный тайник.
О, что узрел, что узнал я!.. Судейские
наши дела разбирали злодейские!
Нашему миру — о, голод! о, мор! —
вынесли смертный они приговор.
Не избежать никому наказания!
Сам я едва не лишился сознания,
но у меня эта жуткая весть
вдруг пробудила желание есть.
Ангелы божьи в плащах одинаковых
дали отведать мне зернышек маковых,
в Лету меня окунули потом
и напоили каким-то питьем.
Тут я на землю упал, чтоб впоследствии
вам рассказать о грядущем к нам бедствии,
и приготовил пространную речь,
чтобы вас, грешники, предостеречь!
Ждет нас несчастие невероятное!.
Но говорю почему-то невнятно я:
знать, пересекши рубеж бытия,
крепкого слишком отведал питья!
Что предрекает царь Давид,
осуществить нам предстоит,
освободив господня сына
от надругательств сарацина!
В неизъяснимой доброте
принявший муку на кресте,
к тебе взывают наши песни,
и клич гремит: «Христос, воскресни!»
Мы не свернем своих знамен,
покуда гроб твой осквернен,
вовек оружия не сложим,
покуда псов не уничтожим!
Неужто Иерусалим
мы сарацину отдадим?
Неужто не возьмем мы с бою
сей град, возлюбленный тобою?!
Господь, проливший кровь за нас!
Поверь, мы слышим: пробил час
тебя спасти от мук безмерных,
мечи обрушив на неверных!
О, мы, погрязшие в грехах,
преодолеем низкий страх,
с победой в град священный вступим
и тем грехи свои искупим!
О, всемогущею рукой
ты сам, без помощи людской,
врагов изгнал бы окаянных
из этих мест обетованных.
Но, милосердьем одержим,
ты разрешил стадам своим,
сомкнувшись в грозные дружины,
избыть бесчисленные вины!
Глас услышите вы ныне
вопиющего в пустыне.
Бог того, кто согрешил,
милосердия лишил.
Скоро гром над всеми грянет,
мир продажный в пропасть канет,
божий гнев замкнет уста
осквернителей Христа!
Посмотрите: в самом деле
честь и совесть оскудели,
правда спит, убит закон,
превратился храм в притон.
Да, не выразить словами,
что творится в божьем храме,
где святейшие ханжи
совершают грабежи.
От аббата до прелата
духовенство алчет злата,
под прикрытием сутан
обирая христиан.
Дни ужасные настали.
Розы терниями стали,
вера в господа мертва
из-за Симона, волхва.
Симон, Симон, волхв презренный,
обесчестив сан священный,
всюду свой справляет пир,
развратив, испортив клир.
Ныне поп в любом приходе
бредит только о доходе.
Загляните в каждый храм:
Симон тут и Симон там.
Тех, с кого он получает,
он особо отличает:
сунешь в лапу — вверх пойдешь,
а не сунешь — пропадешь!
Все на свете продается,
всяк разврату предается.
Стать святым желает вор?
Сунь — и кончен разговор!
Ошалевши от богатства,
Симон хапает аббатства
и дружкам своим — смотри! —
раздает монастыри.
О, небесная царица!
Как понять, что здесь творится?!
Неужель навек подпасть
нам под Симонову власть?
Нет! Такого быть не может!
Добрым людям бог поможет.
Ниспослать давно пора
к нам апостола Петра.
Он злодея в ад низринет,
и — глядишь — вся шайка сгинет,
чтобы снова расцвела
жизнь, спасенная от зла.
Аминь!
В час, когда сползла с земли
снежная хламида,
и вернула нам весну
добрая планида,
и запели соловьи,
как свирель Давида, —
пробудились на заре
Флора и Филида.
Две подружки, две сестры
приоткрыли глазки.
А кругом цвела весна,
как в волшебной сказке.
Расточал веселый май
радужные краски,
полный света и любви,
радости и ласки.
В поле девушки пошли,
чтоб в уединенье
полной грудью воспринять
жизни пробужденье.
В лад стучали их сердца,
в дружном единенье,
устремляя к небесам
песнь благодаренья.
Ах, Филида хороша!
Ах, прекрасна Флора!
Упоительный нектар
для души и взора.
Улыбалась им светло
юная Аврора...
Вдруг затеяли они
нечто вроде спора.
Меж подружками и впрямь
спор возник горячий.
Озадачили себя
девушки задачей:
кто искуснее в любви,
награжден удачей —
рыцарь, воин удалой
иль школяр бродячий?
Да, не легкий задают
девушки вопросец
(он, пожалуй, бы смутил
и порфироносиц), —
две морщинки пролегли
возле переносиц;
кто желаннее: студент
или крестоносец?
«Ах, — Филида говорит, —
сложно мир устроен:
нас оружием своим
защищает воин.
Как он горд, как справедлив,
как красив, как строен
и поэтому любви
девичьей достоин!»
Тут подружке дорогой
Флора возражает:
«Выбор твой меня — увы! —
просто поражает.
Бедным людям из-за войн
голод угрожает.
Ведь не зря повсюду жизнь
страшно дорожает.
Распроклятая война
хуже всякой муки:
разорение и смерть,
годы злой разлуки.
Ах, дружок! В людской крови
рыцарские руки.
Нет! Куда милей студент —
честный жрец науки!»
Тут Филида говорит:
«Дорогая Флора,
рыцарь мой не заслужил
твоего укора.
Ну, а кто избранник твой?
Пьяница! Обжора!
Брр! Избавь тебя господь
от сего позора!
Чтят бродяги-школяры
бредни Эпикура.
Голодранцам дорога
собственная шкура.
Бочек пива и вина
алчет их натура.
Ах! Ваганта полюбить
может только дура.
Или по сердцу тебе
эти вертопрахи —
недоучки, болтуны,
беглые монахи?
Молью трачены штаны,
продраны рубахи...
Я бы лучше предпочла
помереть на плахе.
Что касается любви,
тут не жди проворства.
Не способствуют страстям
пьянство и обжорство.
Все их пылкие слова —
лишь одно притворство.
Плоть не стоит ничего,
если сердце черство.
Ну, а рыцарь неохоч
до гульбы трактирной.
Плоть он не обременил
грузом пищи жирной.
Он иной утехой сыт —
битвою турнирной,
и всю ночь готов не спать,
внемля песне лирной».
Флора молвила в ответ:
«Ты права, подружка.
Что для рыцарей — турнир,
то для них — пирушка.
Шпага рыцарю нужна,
а студенту — кружка.
Для одних война — разор,
для других — кормушка.
Хоть подвыпивший студент
часто озорует,
он чужого не берет,
сроду не ворует.
Мед, и пиво, и вино
бог ему дарует:
жизнь дается только раз,
пусть, мол, попирует!
Там, в харчевне, на столах
кушаний навалом!
Правда, смолоду школяр
обрастает салом,
но не выглядит зато
хмурым и усталым,
и горяч он, не в пример
неким самохвалам!
Проку я не вижу в том,
что твой рыцарь тощий
удивительно похож
на живые мощи.
В изможденных телесах
нет любовной мощи.
Так что глупо с ним ходить
в глубь зеленой рощи.
Он, в святой любви клянясь,
в грудь себя ударит,
но колечка никогда
милой не подарит,
потому что рыцарь твой —
скопидом и скаред.
А школяр свое добро
мигом разбазарит!
Но, послушай, милый друг, —
продолжала Флора, —
мы до вечера, видать,
не окончим спора.
И поскольку нам любовь —
верная опора,
то, я думаю, Амур
нас рассудит скоро».
Поскакали в тот же миг,
не тая обиды,
две подружки, две сестры,
две богини с виду.
Флора скачет на коне,
на осле — Филида.
И рассудит их Амур
лучше, чем Фемида.
Находились целый день
девушки в дороге,
оказавшись наконец
в царственном чертоге.
Свадьбу светлую свою
там справляли боги,
и Юпитер их встречал
прямо на пороге.
Вот в какие довелось
им пробраться сферы:
у Юноны побывать,
также у Цереры.
Приглашали их к столу
боги-кавалеры.
Бахус первый свой бокал
выпил в честь Венеры.
Там не выглядел никто
скучным и понурым.
Каждый был весельчаком,
каждый — балагуром.
И амурчики, кружась
над самим Амуром,
улыбались нашим двум
девам белокурым.
И тогда сказал Амур:
«Боги и богини!
Чтобы нам не оставлять
девушек в кручине,
разрешить нелегкий спор
нам придется ныне.
Впрочем, спор-то их возник
по простой причине.
Ждут красавицы от нас
точного ответа:
кто достойнее любви,
ласки и привета —
грозный рыцарь, что мечом
покорил полсвета,
или бесприютный сын
университета?
Ну, так вот вам мой ответ,
дорогие дети:
по законам естества
надо жить на свете,
плоть и дух не изнурять,
сидя на диете,
чтобы к немощной тоске
не попасться в сети.
Кто, скажите, в кабаках
нынче верховодит,
веселится, но притом
с книгой дружбу водит
и, в согласье с естеством,
зря не колобродит?
Значит, рыцаря студент
явно превосходит!»
Убедили наших дев
эти аргументы.
Раздались со всех сторон
тут аплодисменты.
Стяги пестрые взвились,
запестрели ленты.
Так пускай во все века
славятся студенты!
Правда правд, о истина!
Ты одна лишь истинна!
Славит наша здравица
ту, что может справиться
со лгунами грязными,
с их речами праздными,
с пресвятыми сворами,
что живут поборами,
с судьями бесчестными,
в сих краях известными,
с шайкою мошенников
в звании священников,
с теми лежебоками,
что слывут пророками,
с бандою грабителей
из иных обителей,
христиан морочащих,
господа порочащих!
Ныне повсюду на свете
великая милость монете.
Ныне деньгою велики
цари и мирские владыки.
Ради возлюбленных денег
впадет во грехи и священник,
И во вселенском соборе
у каждого — деньги во взоре.
Деньги то бросят нас в войны,
то жить нам позволят спокойно.
Суд решает за плату
все то, чего хочет богатый.
Все продают, покупают,
берут и опять отнимают.
Деньги терзают нас ложью,
вещают и истину божью.
Деньги — святыня имущих
и обетование ждущих.
Деньги женскую верность
легко превратят в лицемерность.
Деньги из знатных и важных
соделают тварей продажных.
Денег желая, правитель
становится сущий грабитель.
И из-за денег в народе
воров — как звезд в небосводе.
Деньги для каждого милы,
не в страх им враждебные силы.
Денег звонкое слово
для бедных людей злее злого.
Деньги — ведомо это —
глупца превращают в поэта.
С теми, кто деньги имеет,
и пир никогда не скудеет.
Деньги спасут от недуга,
купят подругу и друга.
Деньги с легким сердцем
съедают миногу под перцем.
Деньги сосут из кувшина
французские сладкие вина.
Деньги чванятся звоном,
что все перед ними — с поклоном.
Деньги пируют со знатью
и носят богатые платья,
Деньги могучи премного,
их все почитают, как бога.
Деньги больных исцеляют,
здоровым сил прибавляют,
Пошлое сделают милым,
любезное сердцу — постылым,
Станет хромой ходячим,
воротится зренье к незрячим.
Долго можно их славить,
одно лишь хочу я прибавить:
Видел я, видел намедни,
как деньги служили обедню:
Деньги псалом запевали,
и деньги ответ подавали,
Проповеди говорили
и слезы прегорькие лили,
А под слезами смеялись
затем, что с доходом остались.
Деньги повсюду в почете,
без денег любви не найдете.
Будь ты гнуснейшего нрава —
с деньгами тебе честь и слава.
Нынче всякому ясно:
лишь деньги царят самовластно!
Трон их — кубышка скупого,
и нет ничего им святого,
Пляска кругом хоровая,
а в ней вся тщета мировая,
И от толпы этой шумной
бежит лишь истинно умный.
Бахуса почествовав,
шел я из кружала —
Мне Венеру чествовать
нынче надлежало.
Шел я припеваючи,
разодетый знатно,
И кошель у пояса
взвякивал приятно.
В капище Венерино
дверь была замкнута —
Жаждущему не было
жданного приюта.
Изнутри же слышались
струны и напевы:
Слаще пения сирен
пели в храме девы.
Вход блюла привратница,
стоя настороже,
Росту невеликого,
но лицом пригожа;
К ней-то я приблизился,
с ней завел беседу,
И она раскрыла дверь
и сказала: «Следуй!»
Следуя красавице,
я вхожу под крышу
И вопросы умные
по порядку слышу:
«Ты откуда, юноша,
рвешься в эти стены?»
«Я из края здешнего,
чтитель ваш смиренный».
«Какова причина есть
твоего прихода?
Добрая ль привеяла
к нам тебя погода?»
«Истинно, — ответствую, —
ветр неодолимый».
«Юности ли пламенем
ты пришел палимый?»
«Жжет меня, — ответствую,
внутренняя рана,
Коей от Венеры я
уязвлен нежданно.
Нет мне в мире снадобья,
нету исцеленья,
И к Венере-матери
я взослал моленья.
Девица блаженная,
будь же благосклонна,
Донеси мольбу мою
до Венеры трона!»
Вняв, пошла красавица
в сень святого крова
Возвестить владычице
вверенное слово.
«Ты, которой ведомы
тайны нежных тайн,
Ты, что ласкова ко всем,
кто любовью маян,
О царица мощная
многосластной страсти,
Исцели болящего
от его напасти!»
Се введен я, трепетный,
во предел алтарный,
Се узрел Венеры я
облик лучезарный
И воззвал приветственно,
преклонив колени:
«О, внемли, желанная,
чтущего хваленью!»
«Кто ты, — молвила она, —
юноша речистый?
Чем взошел ты мучимый
в сень святыни истой?
Ты не оный ли Парис,
цвет земного круга?
От какого страждешь ты
томного недуга?»
«О Венера, лучшая
из богов могущих,
В судьбах ты не сведуща
прошлых и грядущих!
Я лишь бедный юноша,
смерти злой пожива,
Но меня излечишь ты,
в благости нелжива».
«Прав ты, славный юноша,
здесь явясь во храме!
Прав ты, снарядив себя
звонкими дарами!
Если дашь динарии
лучшего чекана —
Знай: твоя излечится
бедственная рана».
«Вот кошель наполненный —
все мое именье;
В нем мое да явится
жертвоприношенье!
Утоли палящий огнь
страстного калеки
И прославься от меня
присно и вовеки!»
Тесно руки сблизивши,
следуем в покои,
Где стояли девушки
стройною толпою,
Сходствуя одеждами,
сходствуя по виду
И прекрасны ликами,
как сама Киприда.
Нас они завидевши,
хором привечали
И богине в сретенье
речи их звучали:
«Благо во прибытии!
Вместе ль возликуем?»
«Нет, — Венера молвила, —
высшего взыскуем!»
Скрылись девы оные,
внявши мановенью,
Остаюсь с богинею
я в уединенье.
Услаждаюсь звуками
вежественной речи
И на ложе постланном
жажду нежной встречи.
И, совлекшись всех одежд,
мне она предстала,
И сияньем наготы
вся она блистала,
И простерла на одре
сладостное тело,
Ярость плоти мужеской
впив в себя всецело.
Налюбившись, встали мы
омовенья ради:
Тек источник сладостный
в божьем вертограде,
В коем омовение
было обновленье,
Изымавшее из тел
тягость и томленье.
Но по омовении
всчувствовало тело,
Сколь от сладострастия
много ослабело;
И к Венере обратил
я такое слово:
«Есть хочу и пить хочу:
нет ли здесь съестного?»
Вот на блюде вносятся
утки, гуси, куры —
Все дары пернатые
матери-натуры;
Вот муку на пироги
мерят полной мерой —
Так-то мне пируется
с щедрою Венерой.
Три отрадных месяца
был я при богине,
Данью достодолжною
чтя ее святыни;
Днесь иду в дальнейший путь
с праздною сумою,
Быв от мук богинею
исцелен самою.
Всех пусть добрых юношей
речь моя научит:
Если стрелы страстные
сердце ваше мучат —
Пусть единой из Венер
тело препоручат,
И целенье скорое
от нее получат.
Прокляну Венеру я,
Если не отстанет
И не перестанет
Прежней
мучить верою,
Поначалу нежной,
А потом мучительной,
А потом губительной
Скорбью неизбежной.
В игрища Венерины
Я вступал впервые
В дни мои былые
Скромно,
неуверенно;
Но теперь я помню:
Нет ее заманчивей,
Нет ее обманчивей,
Нету вероломней.
Венеры в ратном стане я
В дни ранние
Служил со всем старанием,
Как подобает мужу;
Уж воин я заслуженный,
Натруженный,
А все-таки я нужен ей —
Зовет меня к оружью.
Умы людей баюкая,
Лишь мукою
И тягостной докукою
Казнила их Цирцея;
Но от ее прельщения
Умение
Спасло ведь тем не менее
Скитальца Одиссея.
Зачем мне безответно
Пылать любовью тщетной?
Уж лучше ненавидеть!
Но нет, да минет любящих
Удел все узы рубящих:
Пусть радости
Их младости
Судьба не смеет тягостью
Обидеть!
Любовь хоть и обманет,
Но пусть она не станет
И ненавистью злобной!
Кто в страсти злобой лечится,
Тот тщетно духом мечется:
Стремление
К целению
Ума — вот путь, спасению
Подобный!
В час, когда закатится
Феб перед Дианою
И она с лампадою
Явится стеклянною,
Сердце тает,
Расцветает
Дух от силы пения
И смягчает,
Облегчает
Нежное томление,
И багрец передзакатный
Сон низводит благодатный
На людское бдение.
Сон, души целитель!
Нет тебя блаженней!
Ты порывы укрощаешь
Горестных мучений,
Ты смыкаешь очи
Роем сновидений!
Ты самой любви отрадней
И благословенней!
Веянья Морфея
В наши души сеют
Сны живые,
Ветерками веют,
Нивами желтеют,
Реками струятся,
И колеса шумных мельниц
В них кружатся,
И под их круженье очи
Сном смежатся.
После наслаждений
Венериных
Полон мозг томлений
Немеренных,
И темнеет свет в моих глазницах,
И плывут глаза в челнах-ресницах...
Сладко, страстью наслаждаясь,
Сном забыться,
Только слаще, пробуждаясь,
Вновь любиться!
Где листва вновь зазеленела,
Где поет песню филомела,
Отдыхать приятно;
Но милей на траве резвиться
С нежною девицей!
Вешний луг дышит ароматно,
Розы — в изголовье!
А потом, утомясь любовью,
Сладко пить подкрепленье силам
В сновиденье милом,
Что слетит лётом легкокрылым!
Как сердце бьется
И как душа мятется
У того, кто любови предается!
Как в просторе водном волны
Носят челны,
Так ни в счастье, ни в несчастье не уверена
Рать Венерина.
Поэт, лаская потаскуху,
учти: у Фрины сердце глухо.[285]
Она тебе отдаст свой жар
лишь за солидный гонорар.
Нужны служительнице блуда
вино, изысканные блюда,
а до того, что ты поэт,
ей никакого дела нет.
Не вздумай сей «прекрасной даме»
платить любовными стихами.
Твои стишата ей смешны.
Ей только денежки нужны.
Когда ж на стол монету бросишь,
получишь все, о чем ты просишь.
Но вскоре тварь поднимет крик,
что ты, мол, чересчур велик,
а заплатил постыдно мало,
что вообще она устала,
что ей давно домой пора:
болеет младшая сестра...
Ей кошелечек свой отдавши,
почти не солоно хлебавши,
ты облачаешься в камзол...
Меж тем уже другой осел
ее становится добычей.
О, что за пакостный обычай
искать сомнительных утех
у девок мерзостных, у тех,
кто сроду сердца не имеет,
а лишь распутничать умеет?!
Ужели не пойдет нам впрок
и этот горестный урок?!
Весь город над тобой смеется...
Но вижу: вновь тебе неймется,
и ты уже готов опять
последний талер ей отдать.
Все начинается с начала...
Так хоть бы стерва не ворчала,
что из-за жадности своей
ты слишком мало платишь ей!
Холод на улице лют.
«Плащ мой! Какой же ты плут!
С каждой зимой ты стареешь
и совершенно не греешь.
Ах ты, проклятый балбес!
Ты, как собака, облез.
Я — твой несчастный хозяин —
нынче ознобом измаян».
Плащ говорит мне в ответ:
«Много мне стукнуло лет.
Выгляжу я плоховато —
старость во всем виновата.
Прежнюю дружбу ценя,
надо заштопать меня,
а с полученьем подкладки
снова я буду в порядке.
Чтоб мою боль утолить,
надо меня утеплить.
Будь с меховым я подбоем,
было б тепло нам обоим».
Я отвечаю плащу:
«Где же я денег сыщу?
Бедность — большая помеха
в приобретении меха.
Как мне с тобой поступить,
коль не могу я купить
даже простую подкладку?..
Дай-ка поставлю заплатку!»
Был я молод, был я знатен,
был я девушкам приятен,
был силен, что твой Ахилл,
а теперь я стар и хил.
Был богатым, стал я нищим,
стал весь мир моим жилищем,
горбясь, по миру брожу,
весь от холода дрожу.
Хворь в дугу меня согнула,
смерть мне в очи заглянула.
Плащ изодран. Голод лют.
Ни черта не подают.
Люди волки, люди звери...
Я, возросший на Гомере,
я, былой избранник муз,
волочу проклятья груз.
Зренье чахнет, дух мой слабнет,
тело немощное зябнет,
еле теплится душа,
а в кармане — ни шиша!
До чего ж мне, братцы, худо!
Скоро я уйду отсюда
и покину здешний мир,
что столь злобен, глуп и сир.
Нищий стучится в окошко:
«Дайте мне хлебца немножко!»
Но разжиревший богач
зол и свиреп, как палач.
«Прочь убирайся отсюда!..»
Вдруг совершается чудо:
слышится ангельский хор.
Суд беспощаден и скор.
Нищий, моливший о хлебе,
вмиг поселяется в небе.
Дьяволы, грозно рыча,
в ад волокут богача.
Брюхо набил себе нищий
лакомой райскою пищей —
у богача неспроста
слюнки текут изо рта.
Нищий винцо попивает,
бедный богач изнывает:
«Хоть бы водицы глоток!..»
...Льют на него кипяток.
Учитель и школяры. Миниатюра из «Комментариев ко 2-й книге Декреталий» Антония де Бутрио. XV век
Свадьбу справляют они — погляди-ка —
славный Орфей и его Евридика.
Вдруг укусила невесту змея...
Кончено дело! Погибла семья.
Бедный Орфей заклинает владыку...
Где там! В могилу несут Евридику.
Быстро вершится обряд похорон.
Чистую деву увозит Харон.
Плачет Орфей, озирается дико:
«Ах, дорогая моя Евридика!..»
Но Евридика не слышит его:
ей не поможет уже ничего.
«Ах, ты была мне мила и любезна...
Впрочем, я вижу, рыдать бесполезно.
Надо придумать какой-нибудь трюк.
Только б не выронить лиру из рук.
Очень возможно, что силой искусства
я пробудить благородные чувства
в царстве теней у Плутона смогу
и Евридике моей помогу...»
Стоит во имя любви потрудиться!..
Быстро Орфей в свою лодку садится
и через час, переплыв Ахерон,
в царство вступает, где правит Плутон.
Вот он, прильнувши к подножию трона,
звуками струн ублажает Плутона
и восклицает: «Владыка владык!
Ты справедлив! Ты могуч и велик!
Смертные, мы твоей воле подвластны.
Те, кто удачливы или несчастны,
те, кто богаты, и те, кто бедны,
все мы предстать пред тобою должны.
Все мы — будь женщины мы иль мужчины
не избежим неминучей кончины,
я понимаю, что каждый из нас
землю покинет в назначенный час,
чтобы прийти под подземные своды...
Но не болезнь, не законы природы,
не прегрешенья, не раны в бою
ныне сгубили невесту мою.
О, неужели загробное царство
примет невинную жертву коварства?!
О, неужель тебе не тяжела
та, что до старости не дожила?!
Так повели же с высокого кресла,
чтобы моя Евридика воскресла,
и, преисполнясь добра и любви,
чудо великое миру яви.
Платой за это мое песнопенье
пусть мне послужит ее воскресенье.
Сделай, о, сделай счастливыми нас —
пусть не на вечность! Хотя бы на час!
Пусть не на час! На мгновенье хотя бы!
Будь милосерд, снисходителен, дабы,
сладостный миг ощутивши вдвоем,
мы убедились в величье твоем!
Верь, что тотчас же, по первому зову,
мы в твое лоно вернуться готовы
и из твоих благороднейших рук
примем покорно любую из мук!»
Ложь и злоба миром правят.
Совесть душат, правду травят,
мертв закон, убита честь,
непотребных дел не счесть.
Заперты, закрыты двери
доброте, любви и вере.
Мудрость учит в наши дни:
укради и обмани!
Друг в беде бросает друга,
на супруга врет супруга,
и торгует братом брат.
Вот какой царит разврат!
«Выдь-ка, милый, на дорожку,
я тебе подставлю ножку», —
ухмыляется ханжа,
нож за пазухой держа.
Что за времечко такое!
Ни порядка, ни покоя,
и господень сын у нас
вновь распят, — в который раз!
Здравствуйте! Слово привета
вам от бродяги-поэта.
Все вы слыхали, наверно,
про знаменитый Салерно.
С давних времен и поныне
учатся там медицине
у величайших ученых,
чтоб исцелять обреченных...
«Как бы мне, господи боже,
медиком сделаться тоже?»
И приступил я к ученью,
новому рад увлеченью...
Но оказалось: наука
горше, чем смертная мука,
и захандрил я безмерно
в том знаменитом Салерно.
Смыться решил я оттуда,
но одолела простуда
так, что четыре недели
я провалялся в постели
и, поглощая микстуру,
славил свою профессуру.
«Бедный вы наш сочинитель, —
молвил мне главный целитель, —
я говорю вам без шуток:
жить вам не более суток!»
Я до того огорчился,
что через день излечился,
взял свой мешок — и айда! —
тотчас же прибыл сюда.
Гляньте, друзья, на поэта:
стал я подобьем скелета,
плащ мой изношен до дыр,
не в чем явиться в трактир,
ибо в проклятом Салерно
есть небольшая таверна,
где промотал я до нитки
всю свою кладь и пожитки.
С голоду я изнываю,
к щедрости вашей взываю,
о подаянье моля
господа и короля.
Слышишь, король всемогущий?
Я — твой поэт неимущий —
славлю владыку владык,
ибо ты мудр и велик.
Призван самою Минервой,
ты, средь правителей — первый,
множеством дивных щедрот
свой осчастливил народ.
Всем оказавший подмогу,
выдели мне хоть немного!
Не оскудеет рука —
та, что спасет бедняка!
Бог да продлит твои годы!
Я ж сочиню тебе оды,
гимны сложу в твою честь:
очень уж хочется есть.
С чувством жгучего стыда
я, чей грех безмерен,
покаяние свое
огласить намерен.
Был я молод, был я глуп,
был я легковерен,
в наслаждениях мирских
часто неумерен.
Человеку нужен дом,
словно камень прочный,
а меня судьба несла,
что ручей проточный,
влек меня бродяжий дух,
вольный дух порочный,
гнал, как гонит ураган
листик одиночный.
Как без кормчего ладья
в море ошалелом,
я мотался день-деньской
по земным пределам.
Что б сидеть мне взаперти?
Что б заняться делом?
Нет! К трактирщикам бегу
или к виноделам.
Я унылую тоску
ненавидел сроду,
но зато предпочитал
радость и свободу
и Венере был готов
жизнь отдать в угоду,
потому что для меня
девки — слаще меду!
Не хотел я с юных дней
маяться в заботе —
для спасения души,
позабыв о плоти.
Закружившись во хмелю,
как в водовороте,
я вещал, что в небесах
благ не обретете!
О, как злились на меня
жирные прелаты,
те, что постникам сулят
райские палаты.
Только в чем, скажите, в чем
люди виноваты,
если пламенем любви
их сердца объяты?!
Разве можно в кандалы
заковать природу?
Разве можно превратить
юношу в колоду?
Разве кутаются в плащ
в теплую погоду?
Разве может пить школяр
не вино, а воду?!
Ах, когда б я в Кельне был
не архипиитом,
а Тезеевым сынком —
скромным Ипполитом,[288]
все равно бы я примкнул
к здешним волокитам,
отличаясь от других
волчьим аппетитом.
За картежною игрой
провожу я ночки
и встаю из-за стола,
скажем, без сорочки.
Все продуто до гроша!
Пусто в кошелечке.
Но в душе моей звенят
золотые строчки.
Эти песни мне всего
на земле дороже:
то бросает в жар от них,
то — озноб по коже.
Пусть в харчевне я помру,
но на смертном ложе
над поэтом-школяром
смилуйся, о боже!
Существуют на земле
всякие поэты:
те залезли, что кроты,
в норы-кабинеты.
Как убийственно скучны
их стихи-обеты,
их молитвы, что огнем
чувства не согреты.
Этим книжникам претят
ярость поединка,
гомон уличной толпы,
гул и гогот рынка;
жизнь для этих мудрецов —
узкая тропинка,
и таится в их стихах
пресная начинка.
Не содержат их стихи
драгоценной соли:
нет в них света и тепла,
радости и боли...
Сидя в кресле, на заду
натирать мозоли?!
О, избавь меня, господь
от подобной роли!
Для меня стихи — вино!
Пью единым духом!
Я бездарен, как чурбан,
если в глотке сухо.
Не могу я сочинять
на пустое брюхо.
Но Овидием себе
я кажусь под мухой.
Эх, друзья мои, друзья!
Ведь под этим небом
жив на свете человек
не единым хлебом.
Значит, выпьем, вопреки
лицемерным требам,
в дружбе с песней и вином,
с Бахусом и Фебом...
Надо исповедь сию
завершить, пожалуй.
Милосердие свое
мне, господь, пожалуй.
Всемогущий, не отринь
просьбы запоздалой!
Снисходительность яви,
добротой побалуй.
Отпусти грехи, отец,
блудному сыночку.
Не спеши его казнить —
дай ему отсрочку.
Но прерви его стихов
длинную цепочку,
ведь иначе он никак
не поставит точку.
Архиканцеляриус,
славный муж совета,
Просвещенный истиной
божеского света,
Чья душа высокою
твердостью одета,
Ты чрезмерно многого
хочешь от поэта.
Выслушай, возвышенный,
робкие моленья,
Изъяви к просящему
ты благоволенье
И не заставляй меня,
внявши повеленью,
Гнуть под тяжкой ношею
слабые колени.
Я певец твой искренний,
твой слуга толковый,
По суху и по морю
для тебя готовый;
Все, что хочешь, напишу
по любому зову;
Но нехватка времени
жмет меня сурово.
За неделю можно ли
описать пристойно
Нашим славным кесарем
веденные войны?
Лишь Лукан с Вергилием
их воспеть достойны,
Год, и два, и три подряд
песнь слагая стройно.
Пожалей, разумнейший,
стихотворца участь!
Не заставь покорствовать,
жалуясь и мучась!
Жгучей торопливости
умеряя жгучесть,
Струнам растревоженным
вороти певучесть.
Ты ведь знаешь, праведный, —
в этой жизни бренной
Сила в нас не может быть
вечно неизменной:
И пророков покидал
божий дар священный,
И родник моих стихов
иссыхает, пенный.
Иногда пишу легко,
без числа и счета,
И никто не упрекнет,
что плоха работа;
Но пройдет немного дней,
пропадет охота,
И заменит мне стихи
сонная зевота.
Что однажды издано,
то уж не исправить!
И спешат писатели,
чтоб себя прославить,
Стих похуже выкинуть,
а получше — вставить,
Не желая праздный люд
без нужды забавить.
Неучей чуждается
стихотворец истый,
От толпы спасается
в рощице тенистой,
Бьется, гнется, тужится,
правя слог цветистый,
Чтобы выстраданный стих
звонкий был и чистый.
В площадном и рыночном
задыхаясь гаме,
Стихотворцы впроголодь
мучатся годами;
Чтоб создать бессмертный сказ,
умирают сами,
Изможденные вконец
горькими трудами.
Но звучит по-разному
голос наш природный!
Я вот вовсе не могу
сочинять голодный:
Одолеть меня тогда
может кто угодно, —
Жизнь без мяса и вина
для меня бесплодна.
Да, зовет по-разному
к делу нас природа!
Для меня кувшин вина —
лучшая угода:
Чем я чаще в кабаках
делаю обходы,
Тем смелей моя в стихах
легкость и свобода.
От вина хорошего
звонче в лире звоны:
Лучше пить и лучше петь —
вот мои законы!
Трезвый я едва плету
вялый стих и сонный,
А как выпью — резвостью
превзойду Назона.
Не всегда исполнен я
божеского духа —
Он ко мне является,
если сыто брюхо.
Но едва нахлынет Вакх
в душу, где так сухо, —
Тотчас Феб заводит песнь,
дивную для слуха.
Оттого и не могу,
нищий я и бедный,
Фридриха державного
славить путь победный,
Сокрушивший в Лации
корень злобы вредной, —
В этом, повелитель мой,
каюсь исповедно.
Трудно в худшей нищете
отыскать поэта:
Только у меня и есть,
что на мне надето!
А от сытых скудному
можно ль ждать привета?
Право, не заслужена
мною доля эта.
Я из рода рыцарей
вышел в грамотеи,
Я с сохой и заступом
знаться не умею,
Мне и ратного труда
книжный труд милее —
Я люблю Вергилия
больше, чем Энея.
Не пойду я в нищие —
это мне зазорно;
Не пойду и воровать,
хоть зови повторно;
Видишь сам, передо мной
нет дороги торной:
Клянчить, красть, пахать, служить
все неплодотворно.
Как мои страдания
скорбны и жестоки,
Я не раз уже писал
горестные строки;
Но невнятны для зевак
все мои намеки —
Я блуждаю, как и был,
нищий, одинокий.
Немцев щедрые дары
я не позабуду
И достойною хвалой
их прославлю всюду...
. . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . .
Но зато в Италии —
сущие злодеи,
Идолопоклонники,
а не иереи,
Подают мне медный грош,
серебра жалея, —
Ну так диво ли, что я
чахну и худею?
Горько мне, что вижу я:
льстивые миряне,
Глупые и праздные,
хуже всякой дряни,
Век в душе не знавшие
божьего дыханья,
Ходят разодетые
в шелковые ткани.
Если б им лишь рыцари
были доброхоты,
А о нас священники
брали бы заботы!
Только ведь и в клириках
нет для нас щедроты —
Лишь о суете мирской
все у них хлопоты.
Священнослужители
нынче стали плохи:
Наши им неведомы
горестные вздохи,
В их домах, бесчинствуя,
скачут скоморохи,
Вместо нас последние
подъедая крохи.
Сгибни, клир злонравственный
и несердобольный,
Нас забывший жаловать
милостью застольной!
Но вовек да славятся
те, кто хлебосольны,
И первейший между них —
ты, блюститель Кёльна!
Царскими заботами
ты чело венчаешь,
И от царских ты забот
имя получаешь;
Ты господню заповедь
в сердце величаешь
И пришельца-странника
с щедростью встречаешь.
Страждущий от зимнего
хладного дыханья,
Я к тебе дрожащие
простираю длани —
Ни постели у меня
нет, ни одеянья,
И смиренно я приму
всякое даянье.
Архиканцеляриус,
свет мой и опора,
Славою наполнивший
звездные просторы,
Верности прибежище
и услада взора,
Годы долгие живи
и не знай укора!
Я когда-то от тебя
деньги взять решился,
Но давно мой кошелек
вновь опустошился:
Я с одним священником
ими поделился,
Чтобы век он за меня
господу молился.
Щедрому хозяину
щедро подражая,
Я делюсь с издольщиком
долей урожая:
Каждый знает по себе,
в ком душа большая, —
Чем крупней кусок отдам,
тем вкусней вкушаю.
Не могу один в углу
наслаждаться пищей —
Половину уделю
доброй братье нищей.
А при княжеских дворах
пусть другие рыщут,
Коим высшее из благ —
толстый животище.
Архиканцеляриус,
свет мой и отрада,
Нестора премудрого
истинное чадо,
Да пошлет тебе Христос
за труды награду,
Мне же — красноречие
петь тебя, как надо.
Плачет и стенает
Вальтерова лира:
Вальтер проклинает
преступленья клира.
Верить бесполезно
в райские блаженства:
все мы канем в бездну
из-за духовенства.
И по сей причине
язва сердце точит:
Вальтер быть отныне
клириком не хочет!
Расскажу подробно
о попах вельможных,
совершивших злобно
сотни дел безбожных.
Если, затухая,
солнце село в море,
значит, ночь глухая
к нам нагрянет вскоре.
Если ж полог черный
темень распластала,
тут вопрос бесспорный:
ночь уже настала.
Черной тьмой объяты,
мы живем в бессилье:
подлые аббаты
солнце погасили.
В хилом худосочье
чахнем в смрадной яме.
Почернее ночи —
короли с князьями.
Нет, не милосердье
пастыри даруют,
а в тройном усердье
грабят и воруют.
Загубили веру,
умерла надежда.
Делают карьеру
жулик и невежда.
Знай, убогий странник:
каждый настоятель —
чей-нибудь племянник
или же приятель!
Зря себя тревожишь!
В мире вероломства
выдвинуться можешь
только по знакомству.
В честном человеке
гнев созрел великий:
иль дана навеки
власть презренной клике?
Сам я, как на тризне,
скорбно причитаю,
ибо этой жизни
смерть предпочитаю.
Миром правит хитрость!
Мир вражды и кражи!
Мир, где сам антихрист
у Христа на страже!
Я, недужный средь недужных
И ненужный средь ненужных,
Всем, от вьюжных стран до южных
Глас посланий шлю окружных:
Плачьте, плачьте, верные —
Церкви нашей скверные
Слуги лицемерные
С господом не дружны!
Кто, прельщенный звоном денег,
Иль диакон, иль священник,
Утопая в приношеньях,
Погрязая в прегрешеньях,
В путь идет заказанный,
Симоном указанный, —
Тот, да будет сказано, —
Гиезит-мошенник.[289]
Мир над клиром так глумится,
Что у всех краснеют лица;
Церковь, божия девица,
Ныне — блудная блудница;
Таинства церковные,
Благодать духовная, —
Скоро все в греховные
Деньги превратится!
Только то зовется даром,
Что дается людям даром;
Если станет дар товаром —
Будь виновник предан карам:
Он, склоненный ложию
К идолов подножию,
Будь из храма божия
Выброшен ударом!
Кто подвержен этой страсти,
Тот не пастырь ни отчасти:
Он не властен и во власти,
Он покорен сладострастью.
Алчная пиявица,
Как жена-красавица,
Папским слугам нравится,
К нашему несчастью.
Молодые наши годы
Видят в старости невзгоды;
Мы боимся: без дохода
Пропадет для нас свобода;
Нас пугает скудное —
Мы впадаем в блудное:
Такова подспудная
Смертная природа.
И помазанье святое
Продают тройной ценою,
И старик под сединою,
Деньги взяв, бодрится втрое:
Старцы обветшалые,
Словно дети малые,
Предаются, шалые,
Сладкому запою.
Таковы теперь натуры
Тех, кто ждут инвеституры,
Нежат тело, холят шкуры,
Славословят Эпикура —
Насладясь богатствами,
Пресыщаясь яствами,
Чванятся над паствами,
Не стыдясь тонзуры!
Обличить намерен я
лжи природу волчью:
Часто, медом потчуя,
нас питают желчью,
Часто сердце медное
златом прикрывают,
Род ослиный львиную
шкуру надевает.
С голубиной внешностью
дух в разладе волчий:
Губы в меде плавают,
ум же полон желчи.
Не всегда-то сладостно
то, что с медом схоже:
Часто подлость кроется
под атласной кожей.
Замыслы порочные
скрыты речью нежной,
Сердца грязь прикрашена
мазью белоснежной.
Поражая голову,
боль разит все тело;
Корень высох — высохнуть
и ветвям приспело.
Возглавлять вселенную
призван Рим, но скверны
Полон он, и скверною
все полно безмерной —
Ибо заразительно
веянье порока,
И от почвы гнилостной
быть не может прока.
Рим и всех и каждого
грабит безобразно;
Пресвятая курия —
это рынок грязный!
Там права сенаторов
продают открыто,
Там всего добьешься ты
при мошне набитой.
Кто у них в судилище
защищает дело,
Тот одну лишь истину
пусть запомнит смело:
Хочешь дело выиграть —
выложи монету:
Нету справедливости,
коли денег нету.
Есть у римлян правило,
всем оно известно:
Бедного просителя
просьба неуместна.
Лишь истцу дающему
в свой черед дается —
Как тобой посеяно,
так же и пожнется.
Лишь подарком вскроется
путь твоим прошеньям.
Если хочешь действовать —
действуй подношеньем.
В этом — наступление,
в этом — оборона:
Деньги ведь речистее
даже Цицерона.
Деньги в этой курии
всякому по нраву
Весом, и чеканкою,
и сверканьем сплава.
В Риме перед золотом
клонятся поклоны,
И уж, разумеется,
все молчат законы.
Ежели кто взяткою
спорит против права —
Что Юстиниановы
все ему уставы?
Здесь о судьях праведных
нету и помина —
Деньги в их суме — зерно,
а закон — мякина.
Алчность желчная царит
в Риме, как и в мире:
Не о мире мыслит клир,
а о жирном пире;
Не алтарь в чести, а ларь
там, где ждут подарка,
И серебряную чтят
марку вместо Марка.
К папе ты направился?
Ну так знай заране:
Ты ни с чем воротишься,
если пусты длани.
Кто пред ним с даянием
появился малым, —
Взором удостоен он
будет очень вялым.
Не случайно папу ведь
именуют папой:
Папствуя, он хапствует
цапствующей лапой.
Он со всяким хочет быть
в пае, в пае, в пае —
Помни это каждый раз,
к папе приступая.
Писарь и привратники
в этом с папой схожи,
Свора кардинальская
не честнее тоже.
Если, всех обславивши,
одного забудешь, —
Всеми разом брошенный,
горько гибнуть будешь.
Дашь тому, дашь этому,
деньги в руку вложишь,
Дашь, как можешь, а потом
дашь и как не можешь.
Нас от многоденежья
славно в Риме лечат:
Здесь не кровь, а золото
рудометы мечут.
К кошельку набитому
всем припасть охота;
Раз возьмут и два возьмут,
а потом без счета.
Что считать на мелочи?
Не моргнувши глазом,
На кошель навалятся
и придушат разом.
Словно печень Тития,[290]
деньги нарастают:
Расточатся, явятся
и опять растают.
Этим-то и кормится
курия бесстыдно:
Сколько ни берет с тебя,
все конца не видно.
В Риме все навыворот
к папской их потребе:
Здесь Юпитер под землей,
а Плутон на небе.[291]
В Риме муж достойнейший
выглядит не лучше,
Нежели жемчужина
средь навозной кучи.
Здесь для богача богач
всюду все устроит
По поруке круговой:
рука руку моет.
Здесь для всех один закон,
бережно хранимый:
«Ты мне дашь — тебе я дам» —
вот основа Рима!