Старшину заставы прапорщика Никиту Васильевича Васильева я знал и раньше. Но ближе с ним познакомился, когда пограничный отряд готовился отметить свое пятидесятилетие. Штаб и политотдел начали восстанавливать подрастерянные связи с ветеранами, когда-то служившими в отряде. И ко всему прочему удалось добиться разрешения в соответствующих инстанциях на издание типографским способом небольшой книжки из полувековой истории части.
Подготовить к печати эту небольшую книжку попросили меня. Вот работа над ней и помогла поближе узнать и Никиту Васильевича, и его жену Валентину Ивановну, услышать от них много такого, что истории одной пограничной части оказалось тесно в жестких рамках брошюры, тем более что еще и фотографий набралось немало; история одной части представилась той каплей чистой росы, в которой отразились и солнце, и весь мир окружающий. Потому что отряду этому довелось пережить все то, что выпало на долю всех наших пограничных войск...
За тридцать два года службы в погранвойсках муж и жена Васильевы послужили на многих заставах всех комендатур отряда — время от времени бывалого и опытного старшину переводили «на укрепление», в помощь молодым начальникам застав. И теперь уже кое-кто из тех прежних молодых сослуживцев старшины Васильева носил генеральские и полковничьи погоны, занимал большие посты и в Москве и в пограничных округах. Васильев же продолжал служить в скромной должности старшины линейной заставы и пока еще не собирался подавать в отставку.
Словом, Васильевы в части были люди известные и уважаемые. Начальник политотдела называл их «живой памятью отряда». И память эта была ясная и крепкая, обнимала немалый отрезок времени жизни всей части — целых три десятилетия.
Васильевы хорошо помнили, как отмечался двадцатипятилетний юбилей. К той дате тоже была создана история, правда отпечатанная на пишущей машинке. Пролетевшие с тех пор очередные двадцать пять лет сами по себе стали уже достоянием истории. Отрезок времени не такой малый, особенно в жизни человеческой; не было уже в живых составителей истории отряда политработника майора Поликарпова и вольнонаемной сотрудницы политотдела Кузнецовой.
Я знал Васильевых больше трех лет. Никиту Васильевича — как отличного старшину заставы, Валентину Ивановну — как верную и никогда не унывающую подругу старого пограничника. Не раз сиживал дома у них за столом. Мало-помалу знакомство перешло в дружбу. И, когда доводилось бывать в отряде, обязательно навещал их, просто так — повидать. Встречали они всегда радушно, разговоров между нами всегда было много — обыкновенных житейских разговоров: о детях, ставших уже взрослыми; о разных недомоганиях, которых с возрастом все прибавлялось и прибавлялось; о том, что вот такой-то знакомый одногодок ушел в отставку, а такой-то продвинулся по службе; такого-то похоронили недавно... Но между нами почему-то ни разу не заходил разговор о прошедшей войне, которую все-таки знали не по рассказам других людей... Может, потому не вспоминали об этом, что на границе и в мирные дни не так уж спокойно и тихо, да и не хотелось бередить старые душевные раны — каждый из нас потерял столько близких, друзей...
Теперь вот я ехал на заставу к Васильевым ради этого именно разговора о далеком теперь уже прошлом — и фронтовом, и первых мирных дней.
Мы не виделись около года — с конца прошлого лета. Тогда на участке заставы задержали нарушителя границы, уголовника, пытавшегося бежать за рубеж: там он надеялся спастись от законного возмездия. Прапорщик Васильев был здесь одним из главных действующих лиц, да и сама по себе операция была в некотором роде примечательна — двадцать пятая на счету старого пограничника, и меня попросили рассказать об этом на страницах окружной газеты...
О людях, которых давно знаешь, да еще когда сблизился с ними душевно, всегда трудно писать и рассказывать: их видишь вплотную, свыкся с их обыкновенностью, потому что на твоих глазах они заняты будничными делами — нужными, но однообразными до монотонности.
Тот же Никита Васильевич: копошится на складах, ездит в тыл по хозяйственным делам; когда приходит черед ночного офицерского дежурства по заставе, отправляет наряды на службу, принимает рапорты вернувшихся из наряда, ходит на проверку, проводит занятия...
Видишь его в этом будничном круговороте и уж никак не представляешь, что перед тобой человек удивительный и необыкновенный, что именно вот этот немолодой прапорщик — живая история отряда. Тем более трудно было представить это, глядя на Валентину Ивановну — такую «домашнюю», добродушную, круглолицую и располневшую с возрастом.
Никита же Васильевич с возрастом не полнел: и служба не позволяла, и беспокойный характер был помехой. Но и над ним прожитые годы брали свое — все сильнее и сильнее серебрили голову и усы. Никита Васильевич по привычке носил старомодную короткую стрижку «под бокс» — когда-то молодежную, теперь чисто стариковскую; бороду ежедневно брил еще дедовской опасной бритвой, а с усами никак не мог расстаться. На фотографиях двадцатилетней давности его украшали пышные темные усы. В этот мой приезд усы у него совсем побелели, а жестковатый на вид белоснежный венчик ниже околыша фуражки, которую он снимал только перед сном да за столом в доме, стал похожим на птичий пушок...
В заставской канцелярии застал троих: коменданта участка подполковника Козлова, начальника заставы лейтенанта Никулина и Никиту Васильевича. Комендант медленно перелистывал «Большую книгу», как называли здесь толстый, в три пальца, журнал — книгу службы; начальник заставы, задумчиво покусывая кончик карандаша, ломал голову над составлением плана охраны участка, этим ежедневным мудреным кроссвордом при вечной нехватке людей; Никита Васильевич посапывал над своими хозяйственными отчетами — бумажной канители и на границе хватает...
Я сказал, с какой целью приехал на заставу, и это огорчило Никиту Васильевича.
— Ну-у! — не своим, тоненьким голоском протянул он и поморщился. — Это нам с Валентиной надо целый год рассказывать! Не мастера мы с ней на такие дела — рассказывать да расписывать.
— Придется тебе и это дело осваивать, Никита Васильевич, придется! — серьезно сказал комендант. — И еще тебе надо будет хорошенько подготовить своего нештатного заместителя. Чует мое сердце, что накануне юбилея отряда ты не очень-то засидишься на своей заставе и Валентина Ивановна тоже. Таких ветеранов у нас — ты один да женка твоя. Большой будет спрос на вас!
Никита Васильевич вздохнул, по привычке осторожненько почесал седину за ухом.
— Пожалуй, что так, не засидимся мы с Валентиной дома. Ох, не засидимся, Иван Кузьмич!
В Горской комендатуре только они трое — комендант подполковник Козлов, начальник соседней заставы майор Зимин да прапорщик Васильев, люди немолодые и все трое фронтовики, называли друг друга по имени-отчеству. Понятно, когда обстановка была не совсем официальная...
Начальник здешней заставы лейтенант Никулин, занятый составлением плана охраны и, казалось, начисто отключившийся от всего окружающего, вроде не слушал, о чем тут говорили. Оказывается, слышал.
— Вы бы, товарищ подполковник, спросили нашего старшину, сколько раз он выступал на заставе перед личным составом с ветеранскими своими воспоминаниями, — хмуро пробасил лейтенант Никулин.
— А чего спрашивать? Ни разу не выступил, кроме как в сушилке на перекурах беседовал, когда придется к слову, — сразу же отозвался Никита Васильевич. — Чего это я ни с того ни с сего начну своим прошлым бахвалиться? Не велика шишка на ровном месте — прапорщик всего-навсего.
— Вот так у нас! — Лейтенант Никулин сердито ткнул пальцем в сторону Никиты Васильевича. — И мы приглашаем к себе ветеранов со стороны, людей издалека вытягиваем. При собственном-то своем ветеране!
Никулин, покусывая карандаш, опять углубился в свои многотрудные расчеты: мало того, что людей на заставе было в обрез, но, назначая солдат и сержантов в парные наряды, надо еще учитывать и совместимость характеров...
— Как насчет самоварчика, Иван Кузьмич? — спросил коменданта Никита Васильевич.
— Обязательное дело. Намекни Валентине Ивановне. После боевого расчета мы и закатимся к вам. У самовара-то и вспомнить кое-что можно... Да‑а, только здесь и попьешь настоящего чаю. На остальных заставах молодежь кругом, в чае — ни бум-бум, кофе у них в ходу растворимый. А разве это напиток для людей солидного возраста?
Хозяева вдвоем поставили на середину стола огромный самовар, и в доме стало по-деревенски уютно, будто оказался ты где-то в глубинке России, а не на самом-то краешке родной земли...
И не верилось, что ты на границе. Но она все время напоминала о себе. То и дело раздавались телефонные звонки, чаще всего вызывали коменданта: то сообщали с какой-то заставы о сигналах тревоги, а через некоторое время докладывали о причинах этих сигналов — тревожная группа обнаружила следы медведя; то начальник другой заставы просил разрешить выехать завтра солдату в штаб отряда — приехали родители навестить; то докладывали о поломке грузовой машины, которую срочно надо отправить в ремонт... Жизнь шла своим чередом.
Своим чередом текла и беседа. Васильевы рассказали мне о майоре Викторе Поликарпове.
Отец Поликарпова в далекие двадцатые годы служил в этом отряде, а Великую Отечественную войну встретил на Западной границе. Там и сложил свою голову в самые первые дни войны.
— Вите тогда было лет двенадцать-тринадцать, — рассказывала Валентина Ивановна. — Были у него две сестры постарше, но тоже несовершеннолетние, погодки. Когда эвакуировались, эшелон попал под вражескую бомбежку. Мать и сестры погибли, а Витя чудом уцелел в этой мясорубке. Господи, и чего только не натерпелся потом парнишка-сирота! В партизанском отряде побыл какое-то время, потом его на Большую землю переправили. А как стал совершеннолетним, поступил в пограничное училище, решил идти по стопам погибшего отца. Вышло-то не совсем по стопам отца — политработником стал. Попросился, чтобы направили туда, где прошла пограничная молодость отца. Вот и оказался у нас в отряде... Грамотный был человек, душевный, честный и смелый. И служба у Вити шла хорошо. На заставе послужил года два, не больше, в отряд забрали — комсомольскими делами занимался, потом заместителем начальника политотдела назначили. Ведь это он первым затеял историю отряда писать. Дело-то, наверное, хлопотное, как я понимаю. Сказала ему как-то про это, а он рассмеялся: «Да ведь жить веселее, Ивановна, когда хлопотно и дела много — человеком себя чувствуешь!» Вот такой он был. Да, был. И погиб. И когда ведь погиб? В самое-то мирное время — через двадцать лет после войны.
Рассказывала это Валентина Ивановна и шмыгала носом, а под конец рассказа совсем расстроилась и расплакалась...
...Предсказание коменданта участка насчет того, что Васильевы теперь, накануне юбилея отряда, не очень-то засидятся на своей заставе, сбылось в самом скором времени. В политотделе для них специально разработали график выступлений. Васильевы должны были побывать на всех заставах, начиная с правого фланга. График этот и для меня стал своеобразным планом поездок.
И вот они сидят передо мной в светлом вагоне местного четырехвагонного дизель-поезда. Сидят торжественно натянутые и немножечко сконфуженные, — чувствуют на себе любопытные взгляды пассажиров, которые не таясь разглядывают их ордена и медали. А разглядывать есть что: у Валентины Ивановны — орден Красной Звезды, медали «За боевые заслуги», «За отличие в охране государственной границы СССР» и шесть других медалей; у Никиты Васильевича «иконостас» на груди еще солиднее — ордена Отечественной войны обеих степеней, Красной Звезды и не менее десятка медалей.
На поездки по заставам ушло больше двух месяцев. Надолго Васильевы отлучаться не могли, уедут на сутки-двое и возвращаются домой: встречи, понятно, дело важное и нужное, но никто не освобождал и не мог освободить Никиту Васильевича от хлопотливых старшинских обязанностей, да и у Валентины Ивановны немало было дел по дому.
На каждой заставе они рассказывали что-то новое, повторялись редко. О себе говорили только тогда, когда очень уж начинали донимать их вопросами молодые и любознательные слушатели.
Они рассказывали, а я записывал тайком, чтоб не смущать их. Так мало-помалу и складывались эти пограничные были — рассказы о тех, кто делами и подвигами своими создавал славную историю отряда.
До субботы оставалось еще три дня, но Никита Васильевич уже был занят банными хлопотами — со своим помощником Геной Харитоновым раскладывал по отделениям постельное и прочее белье.
Можно, конечно, и так отсчитать — сколько душ в отделении, столько и пар белья отложить, но вдруг и при этом механическом отсчете попадут во второе отделение малые размеры, и получится конфуз, со всякими шуточками и подковырочками солдат. Как-то так вышло, что в этом отделении подобрался рослый народ, хотя крупные парни есть и в других отделениях. Вот и занимались Никита Васильевич с Геной Харитоновым сортировкой белья, попутно откидывая в сторону пришедшие в ветхость трусы и майки.
Седой прапорщик Васильев и девятнадцатилетний парень рядовой Харитонов жили дружно, в полном взаимопонимании: отношения их напоминали отношения отца и сына, хотя «отец» порой давал понять, что он еще и командир, и довольно строгий.
Харитонов был солдат не очень серьезный, к тому же своенравный и несобранный, склонный к рискованным рассуждениям. Например, он полагал, что все воинские построения совершенно излишни, кроме боевого расчета конечно. Зачем становиться в две шеренги на осмотр, на распределение инженерных и хозяйственных работ, когда можно все это провести в индивидуальном порядке? К чему эти вечерние проверки, когда и так видно, что все солдаты в наличии? А что дают прогулки строем с обязательной песней перед сном? Да и сама песня не ахти какая — каждый вечер солдаты вразнобой тянут в строю кислыми голосами: «Не плачь, девчонка, пройдут дожди. Солдат вернется, ты только жди».
Обо всем этом Харитонов рассуждал вслух. Пока не узнал прапорщик Васильев и не спросил его прямо и строго:
— Правду люди говорят, будто ты против воинской дисциплины и порядка?
— Клевета, Никита Васильевич!
— Никита Васильевич я для людей серьезных, для тебя я — товарищ прапорщик. Ты, например, против вечерней проверки и прогулки. Так говорят. Это клевета?
— Никак нет, товарищ прапорщик! — Харитонов даже голову вскинул этак гордо.
— Какой он смелый — ужас!.. Это и означает, что ты против воинских порядков и дисциплины. Вот ты спортсмен, почти серьезно занимался лыжами и тяжелой атлетикой...
— Почему — «почти серьезно»? У меня первый разряд, — обиделся Харитонов.
— В спорте девятнадцать лет — это уже очень даже солидный возраст, все равно что пятьдесят лет для генерала. Я тебе на досуге как-нибудь перечислю десятка два спортсменов, которые в твои годы уже стали мастерами спорта. Но ты у нас пока гроссмейстер насчет поспорить со старшими начальниками и ложкой поработать. Но я не об этом, а все о той же дисциплине и порядке. Взять твое спортивное дело на гражданке. Вы что — перед выходом на лыжную тренировку собирались гамузом и шлепали, кому куда и как вздумается? А когда тренеры разбирали ваши недостатки и достоинства и ставили задачу на будущее, тоже стадом собирались? Ту же штангу взять. Вы к этому снаряду оравой подлетали?
— За такие дела тренеры столько перцу всыплют, за неделю не отчихаешься! Конечно, нас выстраивали, и вообще был четкий порядочек.
— Что и требовалось доказать. На гражданке у спортсменов порядок нужен, а на военной службе, да еще в погранвойсках, — не нужен?
— Сдаюсь, товарищ прапорщик! Вы меня на обе лопатки положили, Никита Васильевич! — И Харитонов поднял руки над головой...
На Харитонова, этого в душе еще совсем мальчишку, но богатыря телосложением, из-за его благодушного и незлобивого характера сердиться было совсем невозможно. А повод для этого на первом году службы он подавал каждый день: то койку небрежно заправит, то оружие неважно почистит...
Офицеры не уставали повторять солдатам, что няньки и прислуги на заставах не положены по штату, а потому пограничники все должны делать сами: свое обмундирование и оружие содержать в чистоте и порядке, мыть полы, готовить пищу, запасаться дровами, ухаживать за коровами, лошадью, поросятами и многое другое.
Харитонову все эти хозяйственные дела очень не нравились — отсюда и пререкания с командирами. Единственное, чем он занимался с радостью, была физподготовка — на брусьях, перекладине, ну а в упражнениях со штангой и ходьбе на лыжах не было ему равных во всей комендатуре. А что касается владения пилой, топором, молотком, плоскогубцами и прочими инструментами, он и в руках их держать не умел. И дрова-то колоть научился только на втором году службы.
В этом он в общем-то не был виноват, потому что первые практические навыки обычно получают в семье, а Харитонов дома таких навыков не получил.
Отец его, выросший в семье потомственных музыкантов, театральный критик по профессии, в житейских делах был беспомощен: даже сменить перегоревшую пробку приглашал соседа-электрика, платя ему за это два рубля четырнадцать копеек — ровно на «маленькую».
Когда Гешке исполнилось пять лет, отцу показалось, что у сына необыкновенные музыкальные способности, и он приковал сына к роялю. Гешка возненавидел этот огромный полированный инструмент, и в десять лет наотрез отказался не только играть, но и подходить к нему. Расстроенный отец сделал грустный вывод:
— Ты, Гешка, балбес и оболтус, и я с ужасом смотрю в твое будущее.
Тогда мать принялась формировать Гешкино будущее. В молодости она серьезно занималась художественной гимнастикой, теперь вела эту секцию в районном Доме пионера и школьника. Привела туда Гешку. К ее великому ужасу, его покорил бокс, однако после первых синяков он охладел к нему, занялся, и надолго, тяжелой атлетикой, гирями и штангой... Как бы там ни было, а к спорту все-таки пристрастился.
После десятилетки Гешка не мог выбрать, где дальше учиться. Чтобы не бездельничать, год проработал грузчиком в торговом порту.
Вот с таким житейским опытом и пришел Геннадий Харитонов служить в пограничные войска. Вот почему поначалу служба на заставе складывалась у него не совсем гладко...
У старшины заставы всегда был помощник по складским делам, и обязательно из физически крепких парней: на складах и овощехранилищах приходилось перетаскивать солидные тяжести. Когда очередной его помощник демобилизовался, Никита Васильевич попросил нового, Харитонова.
— С превеликим удовольствием, Васильич! Я сам хотел предложить его, — сказал лейтенант Никулин. — Хоть на путь истины направите...
И Никита Васильевич вот уже полгода «направлял», да и начальник заставы в свою очередь ежедневные планы по охране границы составлял таким образом, чтобы Харитонов побольше находился под присмотром многоопытного старшины: молодой солдат всегда сопровождал его, когда тот ходил проверять несение службы ночными нарядами, вместе бегали по тревоге. И теперь вот они тоже были вместе — готовились к банной субботе.
— Глупые все-таки бывают люди, — между делом говорил Никита Васильевич. — Как-то раз при мне комсорг наш просматривал комсомольские билеты. Очень интересную фотокарточку увидел я на одном — чуть не стошнило: волосатое, непричесанное чудище. По фамилии только и определишь, кто изображен. А фамилия такая — Харитонов.
— Грехи молодости, — старческим голосом отозвался Харитонов.
— Уж больно грехи-то волосатые. Разъясни ты мне, отсталому, для чего это делается?
— Для утверждения личности, — теперь уже лекторским голосом ответил Харитонов. — И мода к тому же такая. Пытался бородой и усами обзавестись, но вышла осечка — не растут борода и усы. Сейчас-то бы запросто отпустил это дело, хоть до пупа.
— Отпускай. Кто тебе мешает? — усмехнулся Никита Васильевич.
— Не могу — сознательность выросла под влиянием прапорщика Васильева.
— Шпильку подпускаешь?
Но ответить Харитонов не успел: в дверях склада появился лейтенант Никулин.
— Ориентировка пришла из штаба. Живем по обстановке, — сказал он.
Это означало, что застава перешла на охрану своего участка по усиленному варианту.
Больше лейтенант Никулин здесь на складе ничего не сказал, и это в свою очередь означало, что ему необходимо посоветоваться с Никитой Васильевичем.
— Продолжай, Харитонов, я потом проверю, — сказал Никита Васильевич и пошагал за лейтенантом в канцелярию...
Начальником заставы лейтенант Никулин стал совсем недавно — еще и года не прошло с тех пор. До него заставой командовали капитаны и майоры — люди бывалые, в возрасте, и фронтовики к тому же, до тонкости знавшие и понимавшие пограничное дело. И частенько обращался к ним за помощью и Никита Васильевич, сам уже достаточно опытный и знающий.
Теперь все переменилось, теперь уже Никита Васильевич оказался в роли наставника.
То, о чем лейтенант Никулин умолчал на складе, он рассказал в канцелярии. Еще за час до поступления ориентировки звонил на заставу милицейский капитан, участковый уполномоченный. Звонил из приграничного поселка Горского, до которого отсюда было километров пять. Там вчера вечером случилось происшествие: пьяные парни учинили в местном клубе на танцах скандал, и, когда дружинники стали наводить порядок, один из хулиганов, Казаченко, ранил ножом дружинника и тут же скрылся. Чтобы спастись от наказания, преступник может попытаться сбежать за границу.
Ориентировка из штаба повторяла то, что сообщил участковый, и официально устанавливала на участке заставы режим усиленной охраны.
Лейтенант Никулин имел на своем счету два задержания нарушителей, но они относились к тому времени, когда он еще служил срочную. «Действовал смело и находчиво» — так было сказано в характеристике, которую дали ему, когда уезжал на краткосрочные курсы младших лейтенантов. Рядовой Никулин выполнял замысел своего командира, начальника заставы майора Шелехова, который определил службу дополнительного наряда именно в том месте, где по логике вещей вынужден был идти нарушитель. И он вышел на Никулина.
А теперь уже самому лейтенанту Никулину, наподобие того майора Шелехова, надо было принимать командирское решение, да такое, чтобы исполнители действовали уверенно, четко и наверняка.
— Давай, Васильич, подумаем вместе, — сказал Никулин. — Может, подскажешь что.
— Для этого надо припомнить, как действовали прежние начальники, — ответил Никита Васильевич, подсаживаясь к столу. — Начинали они с изучения личности предполагаемого нарушителя границы, насколько это было возможно хотя бы по документам. Казаченко этот хорошо известен: парень разболтанный, недавно освободился после шестимесячной отсидки за злостное хулиганство.
Из рассуждений Никиты Васильевича выходило, что Казаченко сейчас где-то отсиживается, притаился, понимает, что тайное его убежище обязательно отыщут: или милицейскую розыскную собаку вызовут, или пограничную; в тыл идти нет никакого расчета — поймают рано или поздно. Остается одно — бежать за границу, а это рукой подать. Тем более что дорогу он приблизительно знает: уже дважды задерживался в тыловой запретной зоне соседней заставы, один раз с грибной корзиной, другой — с рыболовными снастями. Кто его знает, может, как раз изучал подходы к границе...
— Вот это, наверно, и надо принять за исходную точку, когда будете принимать командирское решение, — сказал Никита Васильевич и по привычке осторожненько почесал седой висок. — Сосед наш, майор Зимин, это обязательно возьмет в расчет и выставит дополнительный наряд в тылу своего правого фланга... Но вдруг Казаченко обойдет стороной этот зиминский наряд? И куда пожалует? К нам на левый фланг!
— Может и в центр. Тут ориентир к границе подходящий — ручеек течет с сопредельной стороны.
— И в центре, конечно, тоже надо выставить дополнительный наряд — это само собой. Но стык с соседом на левом фланге все-таки наиболее вероятное место. Тут надо ждать незваного гостя!
— Да-а, прослужить на границе тридцать лет — это кое-что значит, — рассмеялся лейтенант Никулин, но сразу же стал серьезным, оживленно деловитым. — Так и порешим: главное направление — левый фланг...
Подполковник Козлов и в обычные дни не засиживался в своем просторном комендантском кабинете, а теперь тем более. Приехав на заставу, после «здравствуйте» он сразу же спросил:
— Ваше решение и принятые меры, лейтенант Никулин?
Доклад слушал с каменным начальническим лицом, а глаза светились довольно, и он нет-нет да и поглядывал на Никиту Васильевича.
— Замечаний нет. Решение правильное, принятые меры — тоже. Грамотно действуете, товарищ лейтенант.
— Не обошлось без подсказки Никиты Васильевича.
— И за это хвалю тебя, лейтенант, что прислушиваешься к старому пограничнику... Я не успел позавтракать. Угостите чайком, и поеду к майору Зимину...
Никита Васильевич пошел проверять службу нарядов. Первым делом следовало побывать в тылу левого фланга, возле стыка с соседней заставой. До выходных ворот Харитонов шел рядом с прапорщиком, зябко поеживался то ли от утреннего холодка, то ли оттого, что не выспался.
Харитонов увидел ласточек, рассевшихся на телефонных проводах в причудливом порядке, и удивился вслух:
— Не птицы на проводах, а знаки на нотной линейке! Вполне приличную мелодию изобразили.
— Ты, Харитонов, вышел на охрану государственной границы, — строго сказал Никита Васильевич. — И никаких мелодий в твоей голове быть не должно, а если и появились — выкинь! Понятно? Надо с первого шага настраиваться на службу.
— Есть настраиваться на службу! — ответил Харитонов.
Вот-вот должно было взойти солнце. На траве поблескивали капельки обильной росы. В утреннем лесу кипела жизнь. Разноголосо и пока нестройно пересвистывались птицы: то ли разогревались таким способом, то ли пробовали голоса перед восходом солнца. Потревоженная пограничниками, проворно шмыгнула с земли по стволу старой сосны рыжая белка, деловито постукивал дятел.
Когда миновали выходные ворота и свернули с дороги на тропу, Харитонов пошел сзади прапорщика на положенном расстоянии. Он двигался тем особым шагом, который отличает пограничников и разведчиков, — легким, осторожным, бесшумным. Теперь слух Харитонова не воспринимал ни беспечного птичьего гомона, ни других звуков, издаваемых лесным населением.
Раздался чуть слышимый треск сухой ветки. Никита Васильевич остановился, глянув в ту сторону, кивнул, — это подавал сигнал притаившийся наряд. И в тот же миг острый слух Харитонова уловил глухие торопливые удары о землю. Он раздвинул кусты, посмотрел в ту сторону, и даже дыхание перехватило: под колючим проволочным заграждением копошился человек. Харитонов хотел крикнуть прапорщику, но сдержался, лихорадочно схватил с земли сухую ветку и дважды переломил ее. Никита Васильевич услышал треск сломанной ветки и в тот же миг оказался рядом с Харитоновым, легонько похлопал его по плечу, дескать, вижу, успокойся, парень, посмотрим, что будет дальше.
А дальше было вот что: человек просунул через подкоп на ту сторону заграждения сначала гитару, потом тощий рюкзак и полез сам.
Никита Васильевич резко махнул рукой наряду, кивнул Харитонову, выскочил из-за кустов на просеку и побежал к заграждению. А нарушитель ничего не слышал, кряхтя и сопя протискивал свое тело в тесный подкоп. И судорожно задергался, зацепившись за колючки проволоки.
— Не двигаться! Руки на затылок!
В очень неудобном положении застал нарушителя оглушительный в утренней тишине окрик Никиты Васильевича.
Заводя руки на затылок, Казаченко откинул волосы и увидел автоматы, нацеленные на него. Неожиданно заверещал тонким заячьим голосом:
— Ребята, не стреляйте, я все расскажу!
— Тут нет ребят, тут пограничники! Сказано тебе — не двигайся, — уже спокойно проговорил Никита Васильевич. — О колючку зад обдерешь...
— Да мокро тут, и колется, — плачущим голосом отозвался Казаченко.
— Никто тебя не звал сюда. Терпи. Сейчас тревожная группа прибежит, вытащат тебя, им с той стороны способнее. Надо же так застрять!..
Вечером на боевом расчете итоги за сутки подводил не начальник заставы, а сам комендант участка подполковник Козлов. Этим подчеркивалось, что сутки прошедшие были для заставы не рядовыми. Напряженным шагом комендант прошелся вдоль застывшего строя солдат и сержантов, оглядел каждого, потом остановился перед серединой строя:
— Молодцы! Вот что скажу я первым делом. За истекшие сутки службу по охране государственной границы Союза Советских Социалистических Республик застава несла нормально, в результате чего был задержан нарушитель государственной границы. От имени командования отряда, а также комендатуры всем солдатам, сержантам и офицерам заставы за четкие и умелые действия по задержанию нарушителя объявляю благодарность! Вольно! — Он опять прошелся вдоль строя, но уже спокойным, не напряженным шагом.
Это была официальная часть речи коменданта перед личным составом, но была еще и неофициальная — разговор немолодого бывалого человека Ивана Кузьмича Козлова с молодым, еще неопытным народом.
— Рядовой Харитонов на службе проявил высокую бдительность и настоящую пограничную выдержку. А в разговоре со мной показал, что еще не все понимает, как следует понимать зрелому воину. Харитонов выразил сожаление, что все произошло так гладко и очень уж быстро... Да, само задержание длится какие-то секунды. А сколько часов, заполненных каждодневной учебой и тренировками, предшествуют этим секундам!
Насчет гладкости и быстроты, которые так разочаровали рядового Харитонова и других... Тут надо радоваться только. Я, например, радуюсь и, как старший начальник, полностью удовлетворен действиями заставы. Командование правильно оценило обстановку, приняло грамотное решение, выставило дополнительные наряды именно в тех точках, где вынужден был идти нарушитель, постоянно контролировало службу нарядов. И рядовой Харитонов оказался в одной из этих точек. Но я огорчу его немножко: первым нарушителя обнаружил не он, а наряд, который был там. Быстро, через шесть минут, прибыла тревожная группа, и так же быстро был занят рубеж прикрытия границы. Через такое частое сито нарушитель на вашей заставе не мог проскочить. А по ходу событий, признаться, нарушителя должна была задержать соседняя застава. Но там наряд допустил грубейшее нарушение: один из пограничников курил, запах дыма уловил Казаченко — воздух-то утром чистейший! — и сделал небольшой крюк, и вышел на вас... Теперь вам понятно, почему ночным нарядам категорически запрещается брать с собой курево?.. Еще два слова о нарушителе. С каким багажом он подался за границу, вы видели: тощий рюкзак со сменой белья, электробритвой и двухсуточным запасом еды, ну еще гитару прихватил. На что надеялся, на что собирался жить? Надеялся на свои таланты — дескать, умеет исполнять песенки под битлов. Голосишко у него, кстати, никудышный, музыкальный инструмент оказался в полной негодности — разошлась по швам его гитара: пролезая под заграждение, искупал ее в болотной жиже... Вот и все о нем. — Комендант снова остановился перед серединой строя: — Еще раз поздравляю, друзья, с боевым успехом, а вас, Никита Васильевич, с юбилейным, так сказать, задержанием — с двадцать пятым... Все. Начальник заставы, ведите дальше боевой расчет.
Поселок Горский, расположенный недалеко от границы, довольно крупный населенный пункт — по скатам невысоких сопок сбегаются к озеру в причудливом беспорядке не меньше сотни домов, да еще в ближайших окрестностях разбросано с десяток хуторов, хозяева которых одно время никак не хотели переселяться на центральную усадьбу совхоза. Это было лет двадцать тому назад. Над упрямцами посмеивались, называли их из-за непонятного пристрастия жить на отшибе, рядом с волками и сохатыми, «хуторянами». Хотя они только жили на хуторах, а каждое утро спешили на ту же центральную усадьбу: кто на совхозные фермы и поля, кто в мастерские и конторы, весной и осенью месили по бездорожью ногами глину, а зимой — глубокий снег.
У совхозного начальства никаких претензий к хуторянам не было. Но у пограничников претензии были, и обоснованные, — не столько к самим хуторянам, сколько к местам их проживания, к обособленным их хуторам, к множеству построек, разбросанных по лесу, недалеко от государственной границы, — очень удобных мест, где могли отсиживаться в надежных укрытиях нарушители границы...
Дело, о котором пойдет речь в этом рассказе, связано с Белугиным хутором, где родился и вырос парень, ставший преступником. Он привел сюда еще двух опасных преступников, с одним из которых довелось столкнуться в недобрый час майору-пограничнику Поликарпову Виктору Петровичу.
Валентина Ивановна, жена прапорщика Васильева, при последней нашей встрече у них в доме на заставе, рассказывая о Поликарпове, вспомнила:
— Тут у нас под осень в начале шестидесятых годов такое происшествие было: трое бандитов бежали из заключения, из лесной северной колонии с востока. Связали конвоира, раздели до трусиков и подались в сторону границы — такое было предупреждение пограничникам... Подробностей я не знаю, как там ловили их и обезвреживали, этих бандюг, а вышли они как раз на группу, которой командовал Витя Поликарпов. Про все это лучше знает майор Карелин. Он тогда работал в штабе, допрашивал этих бандюг...
Майор в отставке Карелин, бывший военный дознаватель, первым делом уточнил:
— Я не допрашивал, а производил дознание нарушителей границы... В ходе дознания выяснилось, что у одного из бежавших из мест заключения — Белугина — родители жили на хуторе в погранзоне. Из его рассказов главарь преступной группы Восьмериков сделал заключение о возможности проникнуть в погранзону, а затем прорваться через государственную границу. Временем для побега из колонии они избрали конец лета.
Вот выдержки из ориентировок, разосланных на места в связи с объявлением розыска особо опасных преступников:
«Восьмериков Георгий Николаевич, по уголовной кличке Гоша-кот, возраст 36 лет, трижды судим, последний раз за участие в ограблении сберкассы... Рост выше среднего, сухощав, лицо продолговатое, правильной формы, с плотным загаром, волосы темно-русые, коротко стриженные, глаза зеленые... Особые приметы: татуировка на кисти левой руки — морда кошки, над ней, у запястья, слово «Гоша»... Агрессивен и особо опасен — знает некоторые приемы самбо. Может быть вооружен холодным оружием...»
«Белугин Сергей Иванович, 24 лет... Осужден за разбойное нападение со смертельным исходом... До ареста проживал в погранзоне. Там же на хуторе проживают в настоящее время его родители и сестра... Рост средний, лицо круглое, волосы — светлые. Особых внешних примет нет. С незнакомыми людьми очень быстро вступает в контакт и располагает к себе...»
«Куковцев Вячеслав Петрович, 32 лет... Осужден за участие в неоднократных крупных хищениях государственного имущества. До ареста проживал в Ленинграде, где сейчас живут его родители и семья — жена и семилетний сын. Работал шофером, отлично знает Ленинградскую область и Карелию, включая погранзону... Рост высокий — около 190 см, при ходьбе чуть сутулится... Скрытный, неразговорчивый, всегда хмурый... Особые приметы — сильно заикается...»
Из Лодейнопольского района поступило следующее сообщение:
«В дом гражданина Квасова, местного жителя одного из лесных поселков, вечером 6 августа 1962 года пришел гражданин в военной форме с погонами ефрейтора внутренних войск. Поскольку вблизи поселка нет объектов, которые охраняли бы внутренние войска, появление этого ефрейтора насторожило некоторых местных жителей. Прибывший по их сигналу сотрудник милиции выяснить личность неизвестного не успел — тот исчез бесследно. Внешние приметы совпадают с указанными в ориентировке, относящейся к Белугину: невысокого роста, светловолосый, круглолицый, общительный. Гражданин Квасов, к которому заходил человек в военной форме, недавно освободился из той самой колонии, откуда совершили дерзкий побег трое преступников...»
Показания Квасова:
«Я этого военного видел впервые. Ефрейтор попросил закурить. Поговорили о рыбалке и погоде, о грибах и ягодах. Потом я угостил его молоком. В ходе разговора ефрейтор признался, что якобы отстал от своего подразделения, зашел узнать кратчайший путь до железнодорожной станции. Пробыл полчаса — торопился догнать свое подразделение. Точного места, откуда подразделение совершает пеший переход, не назвал, — сослался на военную тайну...»
Из докладной участкового уполномоченного:
«Тщательной проверкой установлено, что никакое воинское подразделение в близлежащей местности никакого пешего перехода не совершало... Установлено также, что часовой, найденный после дерзкого побега трех преступников в бессознательном состоянии, раздетым и связанным, имел воинское звание "ефрейтор"».
Неделей позже поступило донесение, теперь уже из Волховского района:
«Трое неизвестных, один из которых был в военной форме, поздним вечером раздели догола двух местных жителей, упившихся до бессознательного состояния, валявшихся в придорожной канаве. Пострадавшие ничего связного о грабителях показать не могли. Один из них припомнил молодого человека в военной форме...»
Таким образом, неизвестный в военной форме второй раз всплыл на поверхность, но теперь уже вместе с остальными своими сообщниками, и вновь растворился в лесах и болотах...
Через сутки преступники, и на этот раз также все втроем, дали о себе знать на шоссе у Старо-Ладожского канала, недалеко от города Петрокрепости: остановили грузовую автомашину, попросили водителя подвезти их до станции Понтонная. На этот раз все трое были в гражданской одежде. Водитель узнал Куковцева, хотя тот некоторым образом изменил свою внешность — отрастил усы. Когда-то они вместе работали на уборке урожая. Опасаясь разоблачения, преступники решили избавиться от водителя. Но он остался в живых. Местные грибники нашли его в кустах в бессознательном состоянии. Вскоре была обнаружена грузовая автомашина, брошенная преступниками возле станции Саперная.
Сами преступники скрылись в неизвестном направлении, по всей вероятности на какое-то время притаились в Ленинграде. Дома́, где проживают родители и семья Куковцева, взяты под наблюдение, хотя появление Куковцева здесь маловероятно — между ними произошла ссора, ни жена, ни родители уже более двух лет не поддерживают с ним переписки...
Такими вот сведениями располагал пока Ленинградский уголовный розыск...
Белугин, Восьмериков, Куковцев — эти фамилии стали известны каждому пограничнику отряда, от командира части до рядового, — фамилии, фотографии, словесные портреты каждого из этой преступной троицы.
Все дороги — железные, шоссейные, проселочные, ведущие в пограничную зону, были взяты под строгий контроль. Отряд перешел к охране границы по усиленному варианту. Было установлено постоянное наблюдение за Белугиным хутором, расположенным в двух километрах от поселка Горского и в каких-то четырех от государственной границы. Хутор стоял вблизи небольшого озера, зажатого со всех сторон скалистыми сопками.
Старенький деревянный дом, обшитый покрашенной в коричневый цвет вагонкой, потрескавшейся от времени, небольшой яблоневый сад под окнами дома, отстоявшие на некотором удалении от жилья хлев, сенной сарай, баня и дровяник — это все и называлось Белугиным хутором. Самый обыкновенный хутор, каких в этих краях сохранилось еще немало. И люди на хуторе жили вроде бы обыкновенные: хозяин и хозяйка, которым было под пятьдесят, — рабочий совхозной пилорамы и свинарка, их восемнадцатилетняя дочь, письмоносица горского почтового отделения. Хозяин хутора всегда был под хмельком: на пилораме нередко перепадала «левая» работа и клиенты рассчитывались с пилорамщиками натурой — бутылками. Кроме того, хозяин хутора промышлял еще и рыбой: в весенний нерест брал сетями щуку, окуня, плотву, леща — озеро-то было под боком.
Тайный рыбный промысел унаследовал от отца и Сергей, а вместе с промыслом и пристрастие к спиртному. Он ловил не только обычную озерную, но и красную рыбу: во время осеннего хода лосося выезжал на браконьерский промысел на одну из рек, впадающих в Ладожское озеро. В белугинском доме круглый год не переводилась и красная икра и лососина семужного посола. Товар этот всегда находил тайных покупателей... Денег Сергею хватало не только на выпивку, он решил обзавестись собственной «Победой». Он уже и в очередь на автомобиль оформился, но тут случилось то, что привело его на скамью подсудимых: инспектор рыбнадзора застал Сергея Белугина с напарником, когда они освобождали браконьерские снасти от богатого улова. Инспектор был молодой, неопытный и наивный: никак не могло прийти ему в голову, что злостные браконьеры ради добычи могут решиться даже на убийство. Решились. Подошедшую к ним лодку с инспектором перевернули, а пытавшегося спастись инспектора — он пустился к берегу вплавь — убили веслами... Потом суд. Длительный срок лишения свободы. И вот теперь — всесоюзный розыск бежавших из заключения опасных преступников, и в их числе бывший житель этого хутора...
«Не обнаружено», «не выявлено» — уже не одну неделю эти неутешительные слова звучали в устных докладах, стояли в официальных документах. Устные и письменные донесения эти вызывали понятную тревогу и у тех, кто докладывал, и у тех, кто принимал эти доклады: каждая минута волчьей свободы необезвреженных преступников могла обернуться для людей новой бедой. Бандитам надо было еще чем-то питаться — на грибах и ягодах долго не протянешь, и вот даже обыкновенную пищу они должны добывать обманом или силой...
Они знали, что их ищут, понимали, что чуть ли не каждый милиционер на Северо-Западе знает их в лицо: нехитрое это дело — переснять и размножить тюремные фотокарточки в анфас и в профиль. Поэтому Куковцев отпустил усы, а Восьмериков решил обзавестись и усами и бородой. Белугину это было ни к чему. Внешность у него была такая, что никаким словесным портретом не передашь, — обыкновенная, неброская и незапоминающаяся: круглое лицо со вздернутым носом, светлые волосы с рыжинкой, средний рост. Добрая половина парней имеют такую ничем не примечательную внешность. Тем более что вскоре пришлось убедиться: вся эта растительность на роже — никакая не маскировка. Взять те же усы, которые отпустил Куковцев. Подвернувшийся на дороге старый знакомый шофер без труда узнал его и даже пошутил:
— Скудные у тебя усишки, Славка. Могу со своих выделить на рассаду... Побреюсь, понимаешь, а через три часа хоть снова берись за бритву...
Веселые слова эти чуть ли не стоили шоферу жизни — Восьмериков неожиданным ударом в солнечное сплетение бросил его на землю, а Куковцеву велел добить своего старого знакомого. (Не сумел Куковцев, остался живым шофер.)
Не мешкая забрались в кабину. Куковцев привычным движением включил скорость...
Машину бросили за рекой Тосной, решили в Саперной пересесть на электричку. Ждали ее минут пятнадцать, притаившись в кустиках возле железнодорожной насыпи. И здесь Куковцев уточнил то, на что туманно намекал в колонии, когда побег еще готовился: на Серафимовском кладбище в старинном надгробии у него припрятано пятьсот рублей — незадолго перед арестом «заховал на черный день». Тогда, в колонии, ни суммы, ни места, где припрятаны деньги, не называл...
Восьмериков похвалил:
— Молодец! Годится! Кое-какими шмутками обаведемся. Продуктами запасемся.
Тут же уговорились: в Ленинграде вместе не появляться. Кукозцев рассказал, как доехать от Московского вокзала до Серафимовского кладбища. В электричке расселись по разным вагонам.
На кладбище Куковцев приехал первым — город он все-таки знал основательно, родился и вырос здесь, больше десятка лет колесил на машине по его улицам. Дружкам своим подсказал трамваи с двумя пересадками, да еще такие, которые ходили редко, — ему обязательно надо было приехать первым. Дело в том, что насчет суммы он покривил душой: в тайнике было запрятано не пятьсот, а три тысячи рублей. Взял тысячу, остальные оставил: на всякий случай, если вдруг сорвется путешествие за границу. Пятьсот рублей из этой тысячи упрятал в другой карман — лишние деньги никогда не бывают лишними.
Дожидаясь дружков, купил у кладбища три тощих букетика — якобы на могилу родственникам. Восьмериков идею насчет цветочков на могилку родственникам одобрил, но все же пожурил за мотовство: мог бы поторговаться и купить цветочки подешевле. Куковцев покрутил пальцем у виска: большой, а рассуждаешь как ребенок. Но сказал другое:
— М‑менять ч‑четвертную и п‑покупать на рублик? Ты‑тут вы‑вы всякий подозревать на‑начнет.
— Ясно. Дальше можешь не заикаться!
На кладбище выбрали глухой уголок, положили букетики на могилу, сели рядком на скамейку, в самом деле похожие на скорбящих родственников усопшего.
— Это, Славик, хорошо, что ты кое-что припас для нашего общего дела, — сказал Восьмериков. — Но пять «катюш» — этого мало, и я вижу, что ты не все «чистые» выложил.
Куковцев начал божиться: не такой он человек, чтобы укрывать что-то от своих дружков.
— Не такой, да такой. Хоть час заикайся — не убедишь, только время отнимешь. Даже слепой бы увидел, как скула у тебя оттопырилась.
— К-какая скула?
— Обыкновенная. Внутренний карман по-нашему. Вот этот. — Восьмериков неожиданно и резко ударил Куковцева в грудь, туда, где был левый внутренний карман.
Куковцев болезненно икнул и мешком свалился на землю. Восьмериков вынул у него из кармана припрятанные деньги, показал Белугину:
— Ровно пять «катюш» — пятьсот рубликов... Видишь, какой он нехороший человек? Кончать бы разом на месте, да след оставим. Кумовья и мусора́ в момент смикитят: тут побывали мы с тобой.
С соседней могилы взял стеклянную банку, наполненную водой, побрызгал на лицо Куковцеву. Тот медленно открыл глаза, простонал:
— Га-гад ты последний, Го‑го‑гошка!
— Не гад, а самый справедливый человек — не люблю жуликов, ни мелких, ни крупных... Мы связаны одной веревочкой, понял? И все должны делить по справедливости. Будешь ловчить или еще чего — в момент дубаря дашь.
Куковцев присмирел. Испугался не угрозы смерти — а вдруг этот бандюга заставит вести его к тайнику за остальными деньгами?..
Восьмериков догадывался, что у Куковцева еще кое-что припрятано — поднажать, он остальные притащит. Но для этого нужно время, да и без шума не обойтись. Задерживаться на кладбище было опасно, и Восьмериков решительно поднялся со скамейки:
— Хватит рассиживаться. Мы не убитые горем родственники и не отдыхающие.
В Ленинграде обзавелись всем необходимым, чтобы походить на отпускников, безобидных любителей природы: рюкзаками, спиннингами, резиновыми сапогами, запаслись продуктами, махоркой. Купить махорку присоветовал Белугин — верное средство сбивать со следу собак ищеек. А такие собаки у пограничников имеются...
Делать покупки рвался Куковцев, но Восьмериков воспротивился:
— В момент засыплешься и нас утопишь. Чего глазами хлопаешь? Твоя особая примета у милиции всей России на заметке — на одном слове пять раз заикаешься...
Куковцев обиделся, но возражать не стал.
По магазинам ходил Белугин — парень разговорчивый, обходительный, но самое главное — без особых примет. Куковцев и Восьмериков тем временем отсиживались в глухом скверике, подальше от глаз человеческих.
Когда все покупки были сделаны, Куковцев заметил, что не вредно бы и обмыть такое дело, а то он уже и забывать стал, как она пахнет — матушка водочка.
— Тебе сколько лет? — спросил Восьмериков.
— Ты‑ты‑тридцать два... А ш‑што?
— А ничего — мальчику в тридцать два годика полагается и ума накопить немножко. Хочешь уже в своем родном Питере с кумовьями беседовать?
— И в‑верно! А н‑ну их кы‑кы бесу, к‑кумовьев! Кефирчиком побалуемся...
— Я человек добрый и дам тебе еще один полезный совет: в городе и вообще на людях не открывай хлебало. Почему тебя узнал покойный дружок твой по баранке? Потому, что рот открыл. «П‑п‑подкинь, бы‑бы‑браток, ды‑ды‑до Понтонной!» — передразнил Восьмериков. — Так что помалкивай. Сунется кто с вопросами, делай вид, что иностранец или стишки сочиняешь. Люди нечаянно еще и за умного сочтут...
Обидные, конечно, слова. Но разве можно обижаться, если правильные!
И Куковцев и Белугин пока беспрекословно подчинялись во всем Восьмерикову — понимали, что его осторожность и предусмотрительность никак не лишние в их теперешнем рискованном путешествии...
Ни ранним утром, ни поздней ночью не пустует в августе Финляндский вокзал. Здесь в любое время суток многолюдно, поезда отходят чуть ли не через каждые пять минут. Кажется, все жители Ленинграда, особенно мужская половина, решили покинуть свои уютные жилища: кто вооружился рыболовными снастями, кто корзинами и эмалированными ведрами, а кто рюкзаками невообразимых размеров.
И попробуй разгляди в этом возбужденно бурлящем муравейнике троих преступников, по которым объявлен всесоюзный розыск. Тем более что держались они врозь, а когда объявили посадку на электричку Ленинград — Сосново, расселись по разным вагонам.
Восьмериков и Белугин радовались каждый про себя, что удалось выбраться из Ленинграда незамеченными, что большой кусок пути проедут поездом и под веселый перестук колес будут с каждой минутой приближаться к заветной цели.
А Куковцеву было грустно. Грустно вовсе не потому, что после трех лет вынужденной разлуки не довелось повидаться со своей семьей и родителями — с ними давно уже произошел полный разрыв: они даже писем ему не писали в колонию. Пока в его рисковом деле одна удача нагоняла другую и он не знал счету в деньгах, вся родня боготворила его и купалась как сыр в масле. Но после суда, когда он получил срок — десять лет строгого режима с конфискацией имущества, та же родня загалдела, что он опозорил их фамилию и честь, а жена заявила, что ее детям не нужен отец-уголовник, и решила связать свою судьбу с другим — честным и порядочным человеком...
Взгрустнулось ему на вокзале по другой причине: сколько раз, бывало, в эту благодатную предосеннюю пору отъезжал он с этого шумного вокзала со своими приятелями за грибами, отъезжал без опаски, не таясь, с шуточками-прибауточками. Правда, и тогда он не был заядлым грибником, а скорее подделывался под него: нравилась сама поездка с дружками в лес, где можно побродить беззаботно, а потом собраться в кружок где-нибудь на бережку лесного озера или речки, разложить на скатерти-самобранке всегда богатую закусь и всласть выпить...
Сейчас он под рыболова подделался — тоже, как раньше, натянул на себя чужую личину. С той только немалой разницей, что теперь не с кем перекинуться беззаботным веселым словом. Да что там словом, ни рта не имел права раскрыть — недуг его превратился в особую примету...
И толкался Куковцев на Финляндском вокзале среди бесшабашно веселых или нетерпеливо возбужденных рыбаков и грибников, озлобленный и настороженный, чтобы навсегда расстаться со всем этим — и людьми, среди которых жил и работал, и с городом, где родился и вырос, и вообще со страной, гражданином которой числился...
Беглецы сговорились ехать в разных вагонах. Но в Соснове на одной скамейке с Куковцевым вдруг оказался Восьмериков... Куковцев задремал под мерный перестук колес и вполне мог бы спать дальше, забыв обо всем на свете, пока поезд не покатил бы обратно в Ленинград, — умаялся, все-таки чуть ли не целых три недели спать приходилось короткими тревожными урывками... Он проснулся от сильного удара по плечу и знакомого насмешливого голоса.
— Хватит дрыхнуть, дядька! А то обратно в Ленинград повезут! — сказал Восьмериков и спокойненько пошагал к выходу, будто незнакомый.
А на платформе, как бы случайно оказавшись рядом, Восьмериков прошипел Куковцеву на ухо:
— Без фокусов! Понял?
Проехав несколько остановок на приозерском подкидыше, вышли из поезда, чтобы продолжить свой путь дальше уже пешим порядком. Километр-другой прошли вместе с грибниками — их поначалу было столько, будто приехали на демонстрацию. Но каждый сворачивал на свою тропу, и постепенно толпа рассеялась.
Выбрал свою тропу и Куковцев. Он уверенно шел впереди. Прошли таежной глухоманью километров десять и остановились у озера, на заросшие берега которого, по всем признакам, давно уже не ступала нога «цивилизованного» человека, — не было кострищ, не валялись на берегу ни пустые консервные банки, ни бутылки... Только сохатые бродили сюда на водопой да утки выводили в высоких камышах свое потомство. Озерко со всех сторон обступили высокие ели, и оно выглядело жутковато-мрачным.
— Замечательное место, лучше и не придумаешь! — сказал Восьмериков. — Здесь мы, братва, сделаем большой привал, наберемся сил и разработаем маршрут.
«Разработаем маршрут» — это было сказано для солидности. Местности Восьмериков не знал и о направлении движения имел самое приблизительное представление: надо двигаться в сторону противоположную восходу солнца. Только Куковцев со своей профессиональной шоферской памятью свободно ориентировался в этих местах, и если бы он сказал «разработаем маршрут», это звучало бы солидно. Но ему было велено пореже открывать рот, и он помалкивал.
Белугин стал собирать хворост. Лесной бродяга и рыбак, он умел развести такой костер, который давал мало дыму и ниоткуда не был виден. Здесь решили подкрепиться разогретыми болгарскими консервами и чайком, а после еды хорошенько выспаться. Путь им предстоял немалый и опасный, и надо было в самом деле набраться сил.
— Перво-наперво, Славка, давай уточним, где мы сейчас находимся, — сказал Восьмериков так мирно, так дружески, будто были между ними самые сердечные отношения.
На ровном песке, вылизанном в непогодь волнами озера, Восьмериков, опустившись на корточки, провел пальцем две линии, удаленные друг от друга на шаг.
— Первая линия — это железная дорога. Здесь мы вышли. — Он ткнул пальцем, сделав ямку в песке. — Тут мы теперь находимся. — Нарисовал на песке контур озерка, от него протянул стрелку в сторону второй линии. — Это наше направление к цели. Путь, понятно, не будет таким прямым.
— Пы‑пы‑прямо идти ны‑ны‑нельзя!
— Ты, пожалуйста, не словами, а пальчиком на песочке нарисуй, да так, чтобы наш путь лежал подальше от дорог и прочего.
Куковцев стал рисовать, линия получилась замысловатая и извилистая. Когда она уткнулась в обозначенную Восьмериковым границу, Куковцев рядом с ней ткнул пальцем:
— Ты‑тут Г‑горский!
Услышав знакомое слово, подскочил к чертежу на песке Белугин, хлопотавший у костра:
— Горский? А там рядышком и наш хутор. Надо же, какая память у тебя лошадиная!
Куковцев обозлился:
— Шы‑шы‑шоферская, дурак!
Извилистый путь, нарисованный Куковцевым, оказался намного длиннее восьмериковской стрелки.
— Что поделаешь, придется кругаля давать — прямые и удобные дороги нам пока не подходят, — сказал Восьмериков. — А ты, корешок, действительно много знаешь — не зря мотался по здешним местам. — Взглянул на Белугина: — Некоторые родились тут, а насчет дорог ни бум-бум.
— А с чего мне было путаться по дорогам? Зряшное занятие. Вот насчет озер и речек — это пожалуйста, лекцию могу прочитать...
Тут же, на бережке этого глухого лесного озера, прикинули, что с соблюдением всех необходимых предосторожностей потребуется пути еще не менее пяти суток, а то и целая неделя, пока они окажутся у желанной цели.
За приятным разговором и сытным ужином не заметили, как подступила ночь, тихая, звездная и довольно прохладная. О чем же был разговор у мирно потрескивавшего костерка в эту тихую звездную ночь? О будущем, конечно.
Они уже уверовали в благополучное завершение своего нелегкого путешествия по лесам и болотам, — все-таки за три недели никакие ищейки пока не напали на их след. Даже в таком огромном городе, каким был Ленинград, где специалистов ловить беглецов, «отдавших срок хозяину», надо полагать, имелось в достаточном количестве, их никто не тронул.
Верили, что и через границу проскочат. Белугин еще в школьные годы побывал на всех заставах, в тылу которых был расположен поселок Горский, — школа шефствовала над ними, и ребята выступали перед пограничниками с концертами художественной самодеятельности.
— Это очень даже хорошо, Серега, что ты артистом родился. В детстве пограничников развлекал, в зрелые годы перед зеками отплясывал, — сказал Восьмериков. — Через границу мы проскочим — это факт. Ну а дальше?
А дальше порешили так: за кордоном сразу же сдадутся пограничной страже, объявят себя идейными противниками советского строя и попросят политического убежища. Для убедительности порасскажут о порядочках в советских тюрьмах и колониях строгого режима. Каждый из преступной троицы за различные нарушения режима и порядка в местах заключения немало суток провел в штрафных изоляторах, для краткости называемых «шизо». Печальные будни сидения в «шизо» и выдадут за норму содержания бедных заключенных, узаконенную в колониях строгого режима... Должна же заграница чем-то заплатить за свеженькие сведения о Советах, посочувствовать освободившимся узникам? Может, еще и по телевидению их покажут — за это тоже доллары или марки полагаются. Потом на работу устроятся. Куковцев, конечно, будет вкалывать шофером — эта профессия теперь самая ходовая и надежная во всем мире, а там, даст бог, и своей машиной обзаведется... Восьмериков найдет себе дело на тамошних лесозаготовках — навострился «давать кубики», отбывая сроки в лесных колониях. Может взять с собой и Куковцева. Но тот решительно отказался: он любит городскую жизнь со всеми удобствами и развлечениями, в лесу предпочитает отдыхать, а не работать... Белугин строил свои планы, связанные с дальними морскими странствиями, — наймется на какой-нибудь сейнер, будет ловить рыбу в теплых морях и океанах...
Недалекое будущее представлялось им сытым и вольготным. И чего бы ни стоило, они добудут его. Кто бы им ни встретился теперь в лесу пограничной зоны — пацан, взрослый, старик, женщина, — будет уничтожен без всякой жалости. Потому что любой из встретившихся — враг их будущего. Тот же Белугин сказал, что каждый житель пограничной зоны, старый и малый, дружит с пограничниками и обязательно донесет о троих неизвестных, встретившихся в лесу. Уж кто-кто, а Белугин это знает доподлинно — родился и больше двадцати лет прожил в этой зоне.
— И ты бы, Серега, на их месте заложил бы нас? — спросил Восьмериков.
— Запросто! — не задумываясь, ответил Белугин. — Такое было раньше у меня понимание. — А теперь?
— Чего — теперь? Теперь я с вами. Встретится сестра — и сестру прикончу!
— Ты надежный кореш, Серега. Кто хочет жить, теперь пусть с нами не встречается. Такое наше решение, такая наша воля. А теперь, братва, бай-бай...
Они наломали елового лапника, и получилась постель, сухая и мягкая.
Впервые за эти многие дни они позволили себе такую роскошь — вволю поспать. Вволю — это относительно, конечно. Потому что каждый должен был, бодрствуя, отсидеть у костра по три часа: поддерживать неяркий огонь — только чтобы дымок был, отгонял проклятое комарье. И еще надо было прислушиваться к лесной тишине, чтобы вовремя предупредить об опасности. Так настоял Восьмериков. Кинули жребий. Восьмерикову выпало первое дежурство. Куковцеву — самое неприятное, последнее, утреннее.
Восьмериков не особо надеялся на высокую бдительность своих часовых, и после того как отдежурил свое, спал вполуха: безалаберные и беззаботные людишки, они могут проспать все на свете. Особенно не надеялся на Куковцева — умудрился же беспечный заика заснуть в поезде. А может, притворился, хотел отстать и скрыться от своих дружков — наверно, навалом у него припрятано денег на том Серафимовском кладбище... И после того, что произошло между ним и Восьмериковым там, у могилки, Куковцев затаил зло, отчужденно помалкивает и нет-нет да поглядывает глазами, налитыми злобой. Возьмет да пристукнет сонного... Восьмериков твердо решил покончить с Куковцевым, как только доберутся до Горского, — там уже и Серега Белугин, человек местный, вполне сойдет за проводника. А пока пусть живет этот заика — он еще нужен, пусть подышит чистым лесным воздухом...
Восьмериков даже с некоторым сочувствием поглядел на спящего Куковцева: вот ведь спит, посапывает, чмокает губами и ничегошеньки-то не подозревает. Это хорошо...
Куковцев спал спокойно, потому что знал: пока не вывел разбойников этих к поселку Горскому — он им нужен, и они не тронут его. А за Серафимовское кладбище он еще расквитается с этим нахальным Гошей-котом...
Падкий на сон, вздремнул Куковцев и тогда, когда сменил Белугина. Чего тут еще сон ломать из-за какого-то дурацкого дежурства. Толку от костра все равно никакого нет — и не греет, и комаров не отгоняет. А насчет опасности — так какому еще идиоту взбредет в голову топать в такую рань к этому богом забытому глухому озеру?..
Он проснулся от сильного удара в бок. Перед ним стоял разъяренный Восьмериков:
— Дрыхнешь, гад! Заложить нас хочешь?
Будто не он еще вчера разговаривал с Куковцевым сладеньким медовым голосом. А теперь лицо перекошено злобой, кулаки сжаты...
Куковцев не стал ждать, когда бросится на него рассвирепевший Восьмериков. Стремительно выхватил из непотухшего костра тлеющую головешку и, даже не почувствовав рукой ожога, швырнул ее в обидчика. Восьмериков не успел увернуться — не ждал такой прыти от обычно медлительного Куковцева, взвыл от боли: головешка скользнула по лицу, обожгла щеку и опалила бороду.
Куковцев вскочил, прыжком широко расставил ноги, схватил в руки подвернувшийся сук — приготовился биться насмерть. Восьмериков было метнулся к нему, но сразу же остановился, презрительно махнув рукой — чего, мол, связываться с дураком? — и медленно, вразвалочку, пошел к озеру, над которым струился легкий туман. Долго плескался и фыркал, смывая с лица кровь и сажу. Не спеша и твердо ступая, вернулся к костру, сказал спокойно:
— Нервный ты стал, Славик. — И даже усмехнулся: — Чуть бороду не спалил мне, дьявол! Жалко ведь такую красоту — целый месяц трудился отращивал.
— Га‑га‑гад ты, Го‑гошка! — только и сказал Куковцев. Сел, со злостью переломил через колено палку и с остервенением, будто в ненавистного Восьмерикова, кинул ее в кострище.
— Ладно тебе, Славик. Успокойся. Чего ж не бывает меж корешей. Вроде как в семейной жизни. — И повернулся к Белугину: — Серега, сваргань чего-нибудь пожевать.
Восьмериков умел держать себя в руках...
Белугин, ожидавший настоящего кровопролития и не на шутку перепугавшийся, повеселел сразу:
— Может, колбасы пока пожуете, а потом капитально свежей щучкой побалуемся, а? Вон она за мелкотой гоняется, так и просится в котелок. И спиннинг с блеснами надо испробовать — ведь еще ни разу не макнули в воду.
— Валяй, пробуй, — махнул рукой Восьмериков. — А мы пока дров припасем...
Почти все отпуска Виктор Петрович Поликарпов проводил в Саратове. Ездили туда, как он говорил, — всей артелью: жена Ирина Михайловна, работавшая учительницей, сыновья-школьники Костя и Петька, и Наталья Павловна Кузнецова, которая не только в их квартире жила, но была как бы полноправным членом поликарповской семьи.
В Саратове, на окраине города, в своем домике жили родители Ирины Михайловны. Саратов был близким сердцу Поликарпова не только по этой причине: здесь он в свое время успешно учился в военном училище, бывшие курсанты которого развезли по заставам немало саратовских девушек. Вот и Поликарпов не был исключением...
Он и в этом году ездил в Саратов со всей своей артелью, а вернулся домой в свой приграничный городок еще и с пополнением — родителями жены. У стариков тоже стало правилом: почти ежегодно навещать Поликарповых под осень, в благодатный ягодно-грибной сезон. Погостят здесь вдоволь, да еще привезут с собой в Саратов вареной и моченой брусники, килограмм-другой сушеных белых грибов. И сейчас намеревались уехать не с пустыми руками...
Виктору Петровичу, вернувшемуся из отпуска, кроме своей политотдельской работы пришлось заниматься и делами оперативными: отряд, как принято говорить в этих случаях, «жил по обстановке». Около месяца находились в бегах опасные уголовные преступники Восьмериков, Белугин и Куковцев, следы которых растворились под Ленинградом и вот-вот могли всплыть в пограничной зоне, вероятнее всего на горском направлении...
И однажды, вернувшись с работы, Виктор Петрович сказал тестю, Михаилу Ивановичу:
— Предчувствую, батя, не завтра, так послезавтра придется мне ехать в свой Горский. Так что покомандуешь некоторое время без меня тут семейным парадом.
Предчувствие Виктора Петровича сбылось. Только выезжать ему пришлось не завтра и не послезавтра, а в тот же вечер. Позвонил оперативный дежурный. Разговор был коротким.
— Ясно. Выезжаю, — сказал Виктор Петрович и со вздохом положил телефонную трубку.
И тут Михаил Иванович не утерпел, спросил:
— Куда это?
— По обстановке на свое направление.
Михаил Иванович догадывался, что стоит за этими, не каждому гражданскому понятными словами. «По обстановке» — значит, что-то случилось на границе или возле нее; «на свое направление» — значит поедет зять на заставы в районе поселка Горского.
Одеваясь в дорогу, Виктор Петрович сказал, что за ним выехала машина, через десять минут будет у подъезда их дома; что там случилось на горском направлении — по дороге расскажет офицер, который выезжает вместе с ним; когда вернется домой — «один аллах знает».
— Бессердечные какие-то у вас люди сидят в штабе, — заворчал Михаил Иванович. — Человек после отпуска только-только заявился и на работе еще не успел как следует оглядеться. И чего это начальство порет горячку? Можно было и утром послать.
— Эх, батя-батя, пора бы ведь и привыкнуть: зять-то твой на границе служит...
Виктор Петрович прихватил всегда стоявший на виду командировочный чемоданчик, в котором заранее были уложены несколько общих тетрадей, брошюры, газетные вырезки — материалы для бесед и текущих политзанятий — и нехитрые вещи, нужные в отъезде — чистое полотенце, мыльница, электробритва, зубная щетка с пастой и прочая мелочь. У порога с улыбкой помахал рукой домашним:
— Бывайте здоровы, родня!..
Такие неожиданные отъезды Виктора Петровича жене и детям были не в новость. Только Михаил Иванович никак не мог привыкнуть к ним. Человек сугубо гражданский — что же спрашивать с него?.. Но не могла к ним привыкнуть и Наталья Павловна Кузнецова, человек вроде бы не из кровной родни и не такой уж новичок в пограничных делах. Она долгим и тревожным взглядом проводила Виктора Петровича. Он почувствовал этот взгляд, обернулся уже в дверях и улыбнулся ей...
Щелкнул французский замок двери, по бетонным ступенькам лестницы торопливо простучали сапоги, потом послышалось тарахтенье заработавшего мотора машины. Вскоре и эти звуки растворились в полумраке августовского вечера. Поликарпов уехал на свое горское направление...
— Чайку бы сгоношила, Ира, — сказал Михаил Иванович. — Перед сном — самое полезное дело.
Это он всегда говорил, и дочь без слов отправлялась на кухню. Она и сейчас пошла. Костя и Петька улеглись в кровати и уткнулись в книги. Возле внуков устроилась в удобном кресле бабка Анисья, жена Михаила Ивановича, тихая и малоразговорчивая сухонькая женщина. Устроилась с извечным старушечьим занятием — вязанием. Все семейство Поликарповых, в том числе и Наталья Павловна, носило варежки, носки и свитера, связанные Анисьей...
Отправилась бы в свою каморку и погрустневшая Наталья Павловна — не до чаепития с разговорами было ей тогда. Но знала, что если уйдет, — обидится Михаил Иванович. Зачем же лишать старика удовольствия? Хотя каждый разговор оборачивался всегда спором...
Чтобы скоротать время, пока дочь соберет на стол, Михаил Иванович принялся перелистывать свежие журналы и нет-нет да посматривал поверх очков на Наталью Павловну, стоявшую у окна. Поглядывал и не скрывал недоумения: и чего вздыхает? И чего тревожится? Кто она такая, эта Наталья Павловна, чтобы так волноваться и переживать? Не мать, не теща, по сути дела посторонний человек.
Посторонний ли?
...Накануне двадцатипятилетнего юбилея отряда городские власти решили порадовать пограничников — из своих более чем скудных резервов выделили три квартиры в новом доме. Семей офицеров, нуждавшихся в жилье, было много, но командование с политотделом решили все-таки предоставить в этом новом благоустроенном доме однокомнатную квартиру Наталье Павловне — пусть хоть на склоне лет поживет заслуженный ветеран части в нормальных условиях. Хватит ей ютиться в крохотном закутке, когда-то служившем кладовкой.
Но уезжать от Поликарповых Кузнецова решительно отказалась. Она привыкла все раскладывать по полочкам и сказала так:
— Поликарповым вы все равно будете подселять офицера-одиночку. А мы уже свыклись, как родные стали. Это — раз. Нам с Виктором Петровичем надо заканчивать историю отряда. А пишем мы по вечерам, днем, и в политотделе работы нам — по маковку. Не будем же вечерами бегать друг к дружке, время зря тратить. Это — два. Офицер тот одиночка — парень молодой, и невеста у него есть. Чего это он в мой закуток приведет свою молодую жену — нынешние простор любят. Это — три... Я в этом закутке не живу, только ночую. У меня и чашки-ложки в поликарповском буфетике лежат, и завтракать-ужинать привыкла с Витиным семейством... Да нет уж, не хочу я на старости лет менять свои привычки...
Наталья Павловна могла бы назвать еще и пятую причину, которая удерживала ее в этой тесной комнатенке. И это была главная причина: дети Поликарповых, погодки Костя и Петька, уже и младший из которых пойдет во второй класс. Обыкновенные белобрысые мальчишки. Для кого обыкновенные, но только не для Натальи Павловны: Костя и Петька называли ее «няня-мама». Она не просто знала их — первый крик, которым новорожденные заявили о своем появлении на белый свет, они издали на руках Натальи Павловны, принимавшей роды, — тогда она еще работала по медицинской части.
Привязанность к семейству Поликарповых у нее была давняя — она хорошо знала родителей Виктора Петровича, погибших в Отечественную войну. Знала их с далеких тридцатых годов. Да что родителей: нынешнего заместителя начальника политотдела отряда майора Поликарпова она помнила еще таким, каким сейчас был его младший сын Петька... Теперь, глядя на Петьку, она вдруг начинала чувствовать себя молоденькой, будто сейчас не начало шестидесятых годов, а середина тридцатых. Глядела на Петьку и нет-нет да называла его Витькой...
Поликарповы заменяли Наталье Павловне всех дорогих и близких, которых поглотили неумолимое время и две войны — финская и Отечественная.
Виктору Петровичу, оставшемуся мальчишкой-сиротой в первые дни Отечественной войны, Наталья Павловна была дорога уже тем, что она со своим Кузнецовым очень дружила с его родителями; в ней самой и в ее рассказах о них как бы реально продолжалась жизнь родителей его, оборвавшаяся так рано.
А что касается Ирины Михайловны, жены Поликарпова, то она убеждена, что если бы в начале ее жизни на границе не встретилась Наталья Павловна Кузнецова, то она вряд ли задержалась бы здесь. Сразу же после свадьбы, еще не успев отвыкнуть от доброй и постоянной родительской заботы и опеки, Ирина Михайловна вдруг оказалась на глухой лесной заставе, откуда до ближайшей деревушки полтора десятка километров, поселилась в казенном неприютном доме. И не просто поселилась, а стала хозяйкой, и ей самой приходилось топить прожорливые печи, носить воду из колодца, готовить обеды, заводить постирушки... Когда все это разом свалилось на нежные и слабенькие плечи городской девчушки, у нее просто опустились руки. Окончить педагогический институт, получить высшее образование — заниматься всем этим?..
Сколько раз заставал в слезах свою красивую жену молодой муж, замполит заставы. И в тягостном молчании начинал выхаживать из угла в угол. Что он мог поделать, чем он мог помочь?
И в самую-то трудную минуту появилась на заставе Наталья Павловна Кузнецова, капитан медицинской службы. Приехала по своим медицинским делам, а пришлось в срочном порядке заниматься делами семейными.
— Ну, что нос-то повесила, боевая подруга? Осточертело наше пограничное житье-бытье? — прямо спросила она, поняв сразу, что творилось в душе молодой жены замполита. — Может, уже раскаиваешься, что вышла замуж за пограничника?
Она умела задавать строгие вопросы, от которых молчанием не отделаешься.
Наталья Павловна пробыла тогда на заставе несколько суток. Занималась, конечно, не только семейными делами растерявшихся перед житейскими трудностями супругов Поликарповых. Под ее строгим присмотром солдаты навели повсюду такую чистоту, что все помещения — кубрики, дежурка, канцелярия, Ленинская комната — стали выглядеть так, будто вот-вот должен был приехать на заставу очень большой и очень строгий начальник. Всюду стало светлее, просторнее, как-то сам собою выветрился казарменный дух — эта сложная смесь запахов металла и ружейного масла, сапог и портянок, ваксы и одеколона, табачного дыма и человеческого пота. Да и сами солдаты стали выглядеть чистенькими, свеженькими, аккуратненькими и отучились грохать по полу своими коваными сапожищами, улетучились из обихода бранные слова... А Ирина Михайловна научилась варить борщи и супы, готовить салаты и жаркое, стирать и гладить белье, выкраивать время на чтение и вязание, придерживаться режима, который должны соблюдать беременные, а главное — не раздражаться по пустякам, не злиться, если муж задерживается на службе...
Уезжая с заставы, Наталья Павловна по-матерински прижала к себе Ирину Михайловну, поцеловала в лоб, как целуют матери прихворнувших детей:
— Все будет хорошо, моя девочка... В случае чего — звони. Может, и помогу в чем.
Но дожидаться звонков не стала — звонила сама. И тогда на пограничной линии связи, по которой чаще всего раздавались грубоватые и категорические мужские голоса, звучали женские, и разговор шел о том, как лучше готовить пищу, варить компоты и варенья, солить грибы и капусту, шить пеленки и распашонки...
А потом Наталья Павловна, каждого в свое время, приняла на свои руки новорожденных Костю и Петьку и еще не теряла надежды, что со временем подержит на руках и сестренку их...
Поначалу, конечно, старики родители ревновали дочь к этой женщине. Но рассудили по-своему: какие родители не ревнуют детей своих к невесткам и зятьям? С Натальей Павловной Кузнецовой, правда, случай особый. Но побывали родители Ирины Михайловны другой-третий раз на заставе, поближе узнали пограничный уклад жизни — напряженный, суровый, и им стало понятно: не выдержала бы всего этого их дочь, не будь рядом Натальи Павловны, этой только строгой с виду, но безгранично доброй и многоопытной женщины. А когда она погостила несколько раз у них в Саратове, да когда еще узнали о ее нелегкой судьбе, о том всеобщем уважении молодых и старых пограничников к ее немалым заслугам, и фронтовым, и нынешним, оба старика посчитали, что их дочери и зятю, конечно, очень повезло в жизни, когда рядом с ними оказалась эта удивительная женщина.
А у Натальи Павловны в свою очередь появились новые друзья — родители жены Поликарпова.
Молодой лейтенант, и года не прослуживший в отряде, с этакой небрежностью бывалого военного человека пересказал Поликарпову по дороге содержание донесения, поступившего полтора часа назад от коменданта Горской комендатуры: в таком-то квадрате дозор обнаружил явные признаки ночевки неизвестных — потушенный костер, примятую траву, три пустые банки из-под консервированных голубцов. Следы неизвестных собака взяла только до просеки, от которой начинается погранзона.
— Следы чем-то обработаны — это как пить дать. Опытные бродяги, по всему видать. Похоже, товарищ майор, пожаловала троица разыскиваемых беглецов. Будут теперь крутить, хитрить, следы заметать. Такое дело у них в тылу получалось, теперь будут иметь дело с нами, с пограничниками. Быстренько отбегаются.
— Это называется шапкозакидательство. Откуда у вас эта болезнь? — спросил Поликарпов.
Лейтенант обиженно замолчал и за всю дорогу не сказал больше ни слова...
Старшим пограничного наряда, обнаружившим свежее кострище, был инструктор службы собак сержант Стрепетов. Майор Поликарпов хорошо знал его: этот угрюмоватый паренек из далекого архангельского Пинежья понапрасну не подымет тревоги, и если уж он со своей Кариной, собакой редкостной, известной даже в округе, не мог взять след неизвестного или неизвестных, то и в самом деле это были «опытные бродяги», как выразился лейтенант из штаба.
Сержанту Стрепетову после службы полагался сон. Но спать он не ложился — убедил начальника заставы: если уж выехали на заставу отрядные офицеры, они все равно ведь разбудят его, чтобы узнать подробности; конечно, он все обстоятельства и признаки доложил начальнику заставы, но вполне мог и упустить ненароком какие-то детали. А недоспит чуток, так ничего, на гражданке наверстает.
Он и в самом деле кое-что упустил в своем докладе начальнику заставы, да тот и не поинтересовался этим. А Поликарпов спросил первым делом:
— А чего это вы решили крюка давать, Стрепетов? Ведь кострище-то вы обнаружили за пределами погранзоны.
— Так точно, товарищ майор, за пределами. Но ведь это каких-то полсотни метров за нашей просекой. У меня давно это место на примете, очень оно удобное отсиживаться нарушителям — глубокая старая воронка от большой авиабомбы, еще с войны. Такой костер там можно развести на дне — огонек-то и в десяти метрах не увидишь со стороны, да и постель мягкая да сухая — брусничником заросла воронка. Вот я и надумал заглянуть туда.
Ночевали неизвестные в этой воронке по предположению сержанта Стрепетова не далее как прошлой ночью — брусничник еще не совсем выпрямился, но уже не кажется свежепримятым, пустые консервные банки еще сохранили запах голубцов. Пустые банки эти сержант Стрепетов, понятно, принес на заставу — вещественное доказательство все-таки... Причина, по которой его собака Карина, лучшая розыскная собака в комендатуре, не взяла след неизвестных, выяснена: на просеке, метрах в семи от предупреждающего щита «Погранзона», Стрепетов обнаружил на каменистой тропинке крупицы просыпанной махорки.
— Надо немедленно выезжать на место! — сказал лейтенант.
— Какой смысл? — спросил Поликарпов. — Сейчас темень — глаз коли. Стрепетов со своей отличной собакой и в светлое время не взял след.
— Но ведь надо же действовать!
— Надо. Кто спорит? Действовать, но не создавать видимость действия. Едем в комендатуру, там и обмозгуем вместе с комендантом, что к чему и как.
Командовал Горской комендатурой Иван Кузьмич Козлов, тогда еще майор. Встретил он отрядных офицеров приятной новостью: к поимке опасных беглецов подключается пограничная авиация — утром в семь ноль-ноль прибудет вертолет. Комендант включил в состав поисковой группы, которая будет летать с вертолетчиками, инструктора служебных собак сержанта Стрепетова и солдат — хороших стрелков и спортсменов; было бы неплохо, если бы эту группу возглавил офицер, к примеру лейтенант, прибывший с Поликарповым.
— Как ты на это посмотришь, Виктор Петрович? — спросил комендант.
— Согласен, Иван Кузьмич. Нам с тобой и на грешной земле хватит работы... Возглавите поисковую группу, товарищ лейтенант, будете работать с вертолетчиками, — приказал Поликарпов.
— Есть возглавить поисковую группу! — Лейтенант откровенно обрадовался. Неопределенность для него кончилась — он теперь знал, каким образом будет участвовать в предстоящей операции. Вполне возможно, что именно его поисковая группа сыграет главную роль...
Он посматривал на беседующих майоров и прислушивался к их неторопливому обстоятельному разговору: в будущем все это могло пригодиться — разговаривали-то все-таки люди опытные и авторитетные в отряде. Они сообща оценивали обстановку, намечали схему будущих действий, и своих собственных и людей подчиненных им, — такого не вычитаешь ни в каких учебных пособиях и разработках.
Поликарпов и Козлов сразу же сошлись на том, что беглецов сейчас ведет Белугин. Это неважно, что он самый молодой из них и уступает им в опыте. Сейчас у него неоспоримое преимущество — он местный и окрестности поселка Горского знает до мелких подробностей, ему известны не только подходы к нескольким заставам, он знает их расположение, может знать и участки некоторых застав. Каких именно застав, это еще надо выяснить.
— Сейчас еще не так поздно, пригласим-ка мы к себе, Виктор Петрович, завуча школы. Он старожил здешний, может, ездил по заставам со своими артистами, да к тому же и наших гражданских помощников возглавляет — завтра им тоже найдется работа...
А что именно завтра развернутся главные события, оба майора были совершенно уверены. Где и как расставить засады пограничников, где разместить резервное подразделение, которое прибудет завтра утром, — командование отряда выделило его на тот случай, если придется прочесывать лес; как поведут себя Белугин и его спутники и что могут предпринять в том или ином случае — обо всем этом Поликарпов и Козлов говорили с деловым спокойствием людей, выполняющих привычную работу...
На старую воронку они набрели под вечер и, не сговариваясь, скинули на ее край рюкзаки. Рюкзаки отощали, но стали будто бы тяжелее. Так по крайней мере казалось Восьмерикову. И Куковцев тоже рюкзак свой опустил на землю устало. Только Белугин сбросил свою ношу, будто невесомую пушинку, и даже что-то вроде шуточки отпустил:
— Хар-рошенькую бомбочку когда-то кинул тут немец!
— И ничего тут хорошего нет — значит, близко дорога или поселок какой. И не дери зря глотку — не на гулянке, — одернул Восьмериков.
А Куковцев так посмотрел на Белугина своими волчьими глазами, что тому стало не по себе. Но, чтобы скрыть это, Белугин поморщился, скривил лицо:
— Нервные какие-то все стали... Костер соображу, может повеселеете...
Белугин отправился собирать сушняк для костра, Восьмериков занялся подготовкой к ужину и попросил Куковцева осторожненько посмотреть, нет ли в самом деле поблизости дороги или какого поселка. Тогда придется тикать отсюда, забираться в проклятый чертолом.
Куковцев вернулся минут через десять, успокоил:
— По-поселка н‑никакого нет, д‑дорога далеко.
— Как узнал?
— Н-на дерево залазил. Н‑ничего хитрого.
Только после этого Восьмериков позволил развести небольшой костер. Разогрели по банке голубцов — это были последние, заварили крепкого чая — в колонии из-за «чефирщиков» чай был в строгом запрете, и теперь все трое как бы наверстывали упущенное.
Чаевничали молча: все уже было переговорено, да и чувствовали, что разговаривать опасно — голоса в звенящей тишине разносятся далеко. Сразу завалились спать, чтобы с рассветом продолжить путь. Дежурство отменили еще в прошлую ночь — не было в нем никакого смысла: комаров костер все равно не отгонял, а если опасность какая будет угрожать, так Восьмериков услышит — все убедились, что спал он по-собачьи чутко и просыпался с рассветом. Белугин по-мальчишечьи удивлялся, как это можно так рано просыпаться без всякой команды или сигнала.
— Поживешь с мое, да с мое пожуешь тюремной баланды, научишься — огрызнулся Восьмериков.
Он и в то утро проснулся первым. Проснулся почему-то с щемящим чувством тревоги. Огляделся, прислушался, но кругом стояла плотная тишина. Это чувство непонятной тревоги заставило Восьмерикова крадучись обойти вокруг места ночевки. Увидел просеку, но до нее не дошел. На ее краю, метрах в двадцати от себя, заметил обыкновенный фанерный щит на коротеньком шесте, какие не раз встречались в лесу. Подумалось, что и на этом намалеваны языки пламени и слова «Берегите лес от пожаров». Но что-то заставило Восьмерикова подойти к щиту поближе. Надпись была такая: «Запретная зона. Вход и въезд без пропусков воспрещен!»
И в тот же миг ему почудилось самое страшное, что только могло теперь существовать на свете, — засада пограничников, притаившихся возле этого фанерного щита. Не отдавая отчета в своих действиях, с маху брякнулся на землю и, распластавшись на ней, быстро пополз, уверенный, что сию же секунду прогремит в утренней тишине команда, самая жуткая из всех команд: «Стой! Стрелять буду!› Но команда не прогремела ни через секунду, ни через десять. Тогда Восьмериков вскочил и побежал, по-заячьи петляя, как никогда не бегал еще, и сдавленно и хрипло выдавил из себя два только слова, мгновенно подбросивших на ноги и Куковцева и Белугина:
— Амба! Засыпались!
У Белугина и Куковцева сверкнули в руках невесть откуда взявшиеся самодельные финки. Беглецы лихорадочно похватали свои рюкзаки и спиннинги, выскочили из воронки, метнулись в кусты. И оба вопросительно уставились на побелевшего Восьмерикова.
— Пограничники! — выдохнул тот.
Матерым лосем, не обращая внимания на хлеставшие по лицу и рвавшие одежду ветви, Восьмериков рванулся прямо к кустам, не соображая, куда бежит. Сзади следом за ним топали Куковцев и Белугин.
Бежавший последним Белугин на миг остановился и прислушался. Кроме треска кустарника, через который ломились потерявшие голову от страха его приятели, он ничего не услышал. Догнал их:
— Чего драпаете? Никто же не гонится!
Когда Восьмериков и Куковцев отдышались и поуспокоились, убедившись, что и в самом деле за ними никто не гонится, Белугин спросил с ухмылочкой:
— Где это тебе, Гоша, пограничники приснились?
— Где-где... Своими глазами видел на просеке столбик с фанеркой, написано: «Запретная зона, вход и въезд без пропусков запрещен!» И зеленую фуражку видел. Мало тебе?
— Столбики с фанерками — это для рыбаков и грибников предупреждение. Пограничники не торчат возле каждого такого столбика, они около развилок дорог засады устраивают и в других таких местах. — И опять ухмылочка появилась: — Эта зеленая фуражка сразу бы из тебя решето сделала. Они не много разговаривают, эти зеленые фуражки. «Стой! Руки вверх!» — и весь разговор. А если не послушаешься и улепетывать станешь, горячего свинца под хвост всыплют.
Смущенный промашкой, Восьмериков молчал, вытирал рваным рукавом пот со лба. На Белугина зарычал Куковцев:
— За-заткнись! Ры‑ры‑разговорился, исусик!.. — И уже по-деловому спокойно закончил: — Ты‑ты‑теперь кумекать надо, р‑раз до запретки дотопали. С‑следы теперь надо ховать как следует. И ны‑ны‑нечего зубы скалить!
Белугин усмехнулся, но промолчал.
Крадучись, они вышли к просеке — хочешь не хочешь, а пересекать ее все равно надо. Шли теперь медленно, с предосторожностями, ступали след в след. Двигавшийся последним Восьмериков посыпал следы махоркой. Теперь и разговаривали вполголоса, да и разговаривать старались как можно меньше. Все уже переговорено и решено.
Земля казалась раскаленной. По крайней мере, так чудилось Восьмерикову, впервые в жизни оказавшемуся в этой таинственно пугающей пограничной зоне. Восьмерикову чудилась опасность чуть ли не за каждым кустиком, чуть ли не за каждым валуном, и он был в постоянном напряжении — чутко собранный, готовый в любую секунду отразить опасность. Теперь уже глупость, какую сморозил, перепугавшись на просеке предупредительного щита, больше не повторится. Надо взять себя в руки, держать в голове только одно: идти, идти вперед, теперь уже осталось немного. Идти и поглядывать за дружками, особенно за Белугиным — тому высшая мера не маячит так явственно, как ему и Куковцеву, еще надумает в последний момент сдаться пограничникам...
Белугин сдаваться пограничникам и не помышлял: Гоше-коту и Славику этому Куковцеву ничего не стоит взвалить на него вину за убийство шофера, знакомого Куковцева, сговорятся и утопят на следствии, и тогда уж от вышки не открутишься... Он думал о том, что перед переходом границы не худо бы повидать сестренку и мамку. Видеть отца, вечно пьяного и раздраженного, особой охоты не было. Обойдется. Но и сестренку с матерью вряд ли удастся увидеть — с хутора, наверно, пограничники теперь не сводят глаз... А то, что хвастался недавно Гоше-коту и Славику, что у него не дрогнет рука и сестренку прикончить, если встретится в лесу, так это так, слова одни, сказаны, чтобы веры было больше. Хоть и никудышные у него дружки, но, как ни говори, — свои, русские, без своих за границей никак не проживешь, особенно в первое время...
А Куковцев обдумывал, как прикончить Восьмерикова перед самым переходом границы... Когда рванули из колонии, когда добирались до погранзоны, Гоша-кот был необходим — в дальней и опасной дороге нужен старший, нужна твердая рука. А уже завтра, от силы послезавтра, все это без надобности... Да и лишние деньги, которые нахально заграбастал Гоша-кот на Серафимовском кладбище, не помешают — заграница не такая добренькая, она денежки любит...
Они шли уже выработавшимся размеренным шагом, настороженные и сосредоточенные, углубленные каждый в свои думы. Восьмериков, высыпав две пачки махорки, перестал это делать — послушался Белугина: на весь путь и вагона махры не хватит, да и какой смысл посыпать буреломы и заросли; вот когда придется дорогу преодолевать — тогда другое дело... Белугин уже и поучать начал. Восьмериков смолчал, но подумал: учи-учи, потешься напоследок...
По пути несколько раз чуть ли не нос к носу сталкивались с лосями — гордые звери чувствовали себя полноправными хозяевами леса, с неторопливым достоинством отходили чуть в сторону и провожали беглецов равнодушными глазами, пока не скроются из виду. Никого не боятся, а главное — свободны, куда хотят, туда идут...
Восьмериков, сам того не желая, завидовал им при каждой встрече, замечал, что и дружки его провожают вольных лесных красавцев задумчивыми глазами. Этак, чего доброго, можно раскиснуть, слезу пустить. Восьмериков проворчал негромко, но так, чтобы все слышали:
— В вологодских лесах не нагляделись на это зверье... Чуть не в зону морду совали.
— Зона одно дело, — вздохнул Белугин и тут же огрызнулся в сердцах: — И чего ты зудишь?
Огрызнулся как на равного. И кто бы мог поверить, что совсем недавно перед этим рослым и сильным парнем, прожженным уголовником и признанным вожаком, державшим в повиновении и страхе всю зону, тот же Белугин угодничал, лебезил, всегда готовый выполнить любой каприз его. Гоша-кот только кивнет или моргнет, а Белугин, гордый близостью к всесильному вожаку, уже мчится куда надо, уже делает то, что вздумалось Гоше-коту...
Приближался конец долгого пути, и постепенно ослабевали связи, которые, казалось, прочно и крепко соединяли трех уголовников и которые Восьмериков, Куковцев и Белугин еще недавно обозначали возвышенными словами — «братство корешей», «дружба навек».
На последнем ночлеге — после привала в старой воронке — костра не разводили, хотя Белугин обещал соорудить такой хитрый костерок, что и в двух шагах никто не заметит. И вообще, как это можно обойтись без горячего, ну хотя бы чайку?
— Н‑ны‑не по‑дохнешь! — буркнул Куковцев.
— Костра не увидят, дым унюхают твои погранцы, — сказал Восьмериков.
Поужинали всухомятку, заели спелой черникой, которая уже порядком осточертела. И утром ограничились этим же, а с восходом солнца тронулись в путь.
Уже многие сутки самым главным и самым верным компасом служило солнце. В этом небывало погожем августе небо почти всегда было безоблачным. Исправно и неутомимо работал небесный компас. И не так уже много надо было иметь соображения, чтобы выдерживать направление на запад.
На пути — в который раз! — встретилось болото. Узкой извилистой полосой оно тянулось между грядами сопок с севера на юг. Безобидное с виду болотце с ярко-зелеными пятнами, похожими на веселые лесные лужайки.
— Ну что, братва, рванем напрямик? Авось одолеем? — только для видимости спросил Восьмериков. — Чего наматывать на пятки лишние километры?
— Втюримся в трясину, — возразил Белугин и зябко поежился. — Точно в такое болото недалеко от нашего хутора поперся один местный дядька по пьянке клюковку собирать... До сих пор собирает. Только кепочку и нашли да корзину.
Восьмериков в последнее время стал вежливый, не обложил Белугина матом.
— Мы не клюковку собирать идем, и к тому же трезвые. Какой интерес шлепать зря десяток-полтора километров в обход по скалам и буреломам?
— Десяток-полтора километров! Таких болот и в помине тут нет. Пяток — это да.
— И за пяток по́том изойдешь, — не сдавался Восьмериков.
— Ну-ну, валяй-валяй. Только я первым не пойду.
— А кы‑кы‑когда ты х‑ходил первым? — почему-то возмутился Куковцев.
— Не будем ссориться, братва. — И Восьмериков первым ступил на болото. На всякий случай взял в руки длинную палку — прощупывать подозрительные места.
Вслед за ним двинулся Куковцев, тоже с палкой в руках. Помедлив немного, подыскав шест подлиннее, шагнул на болото и Белугин.
Болото было не шире полукилометра. Освещенное еще не горячим, но ярким и ясным утренним солнцем — было около семи часов, — болото не походило на болото, если смотреть вдаль, не смотреть под ноги. Но под ногами было что-то зыбкое, и не земля и не каша болотная, а что-то похожее на огромное, наспех брошенное, старое и прохудившееся во многих местах одеяло: там, где оно прохудилось, поблескивали блюдца воды, в которых отражалось голубое-голубое небо...
Белугин вдруг узнал это болото — вдали справа он увидел знакомые очертания сопок. Оттуда, от этих сопок, до родного хутора было всего-навсего четыре километра, если идти от крайней сопки напрямик... Одолеют сейчас они это проклятое болото — именно здесь ведь вот уже сколько лет собирает клюковку тот незадачливый выпивоха, — и через полчаса каких-то выйдут к речке, а там и до Горского рукой подать. Но ни к речке выходить, ни к поселку приближаться никак нельзя, сразу окажешься в руках пограничников. На том и закончится это такое долгое путешествие...
Не успел Белугин поделиться со своими дружками этой самой главной новостью, в ясном утреннем небе послышался, все нарастая и приближаясь, стрекот моторов. Не дожидаясь, когда покажется вертолет, беглецы попадали, кому как пришлось. Неудачнее всех пришлось Куковцеву — метнулся в панике вперед и угодил в жидкую хлябь трясины. Судорожно барахтаясь, закричал диким голосом:
— П-помогите‑е‑е!
Восьмериков лежал почти рядом с ним — метрах в пяти. Он свирепо погрозил Куковцеву кулаком:
— Втюрился по дурости, и не ори, и не трепыхайся — эти ангелы сразу засекут! Палку-то, палку поперек положи. Засосет, как цуцика!
Над болотом появилась винтокрылая машина. Она шла чуть в стороне, но сразу же повернула и на какое-то время низко зависла над беглецами, потом приподнялась и легла на прежний курс. Только успел вертолет скрыться, Восьмериков и Белугин одновременно оказались на ногах и устремились к краю болота. Куковцев взвыл:
— П-помогите, га‑га‑гады!
Восьмериков даже не оглянулся. Ползком преодолев опасное место, Белугин не протянул руки оказавшемуся в беде дружку. Балансируя на коварном зыбуне, прохрипел на ходу:
— Держись! Мы жерди подлиннее отыщем. И не брыкайся — засосет. Главное — не ори, не паникуй, береги силы, если хочешь жить...
Куковцеву жить хотелось, и он замолк. Держась одной рукой за палку, он попытался освободиться от рюкзака, сковывавшего движения, и сразу же бросил эту затею — какая-то непонятная страшная сила стала засасывать его, вокруг зашипели, лопаясь, зловонные пузырьки...
Белугин догнал Восьмерикова возле кромки болота. Отлично знал, что ответит вожак, но все-таки спросил, кивнув в сторону примолкшего Куковцева:
— Как же со Славиком? Я сказал ему — вернемся с жердями, вызволим.
— Обойдется и без жердочек.
Снова послышался спокойный и деловитый стрекот моторов — вертолет возвращался к болоту...
Они даже не стряхнули с себя всякую болотную нечисть, клочьями висела на них тина и прилипший к ней мох. Грязные, насквозь промокшие, как только ступили на твердую землю, ходко двинулись вперед.
Каждая секунда была дорога, и Белугин не стал рассказывать Восьмерикову, что его хутор рядом, что до поселка Горского, который столько времени был их желанной целью, согревал их души, не больше километра... Задыхаясь, Белугин сказал полушепотом:
— Рвем когти, Гоша! Я тут все знаю. Час хорошего ходу — и граница. Понимаешь? Иди след в след и сыпь махру, подыму руку — прекращай.
Восьмериков согласно кивнул, на ходу рассовал по карманам пачки махорки.
Оба, как бы на прощанье, но без всякого сожаления, оглянулись в сторону уже невидимого болота, где в гибельной трясине Славик Куковцев покорно ждал их помощи...
Поликарпов взял под свою опеку резервное подразделение, присланное сюда командованием отряда; майор Козлов, посадив поисковую группу в вертолет, объявил на всех заставах комендатуры боевую тревогу, позвонил оперативному дежурному, доложил обстановку и принятые меры.
Козлову позвонил сам командир, сам начальник отряда. Но никаких новостей пока не мог сообщить комендант своему командиру.
— И быть не должно — рано. Но я не из-за новостей звоню, — рокотала телефонная трубка командирским басом. — По голосу чую — спокоен. В этом я и хотел убедиться.
Командир, конечно, хотел убедиться в другом: на своем ли месте комендант, не полетел ли в боевом азарте с поисковой группой на вертолете, не возглавил ли самолично солдатскую цепочку на прочесывании леса.
Сказать правду, у майора Козлова было такое желание — пойти с солдатами на прочесывание леса. Еще ночью, когда Козлов с Поликарповым прикидывали расстановку сил и средств в предстоящей операции, они были единодушны в том, что солдаты-автоматчики резерва — это, конечно, солидное подкрепление, но только по количеству штыков. Это были молодые солдаты, лишь в этом году начавшие познавать на учебном пункте премудрости пограничной службы. Действия резервного подразделения должен направлять опытный офицер. Но не было сейчас под руками такого офицера — один заместитель Козлова был в отпуске, второй находился на левом фланге участка, и срывать его оттуда никак нельзя.
— И не надо срывать, Иван Кузьмич, — сказал Поликарпов. — Не гоже мне с тобой вместе сидеть у телефона. Руководить тобой? Висеть над твоей душой?
— Ну-у, ты тоже скажешь — висеть над душой! Вместе-то и думается лучше.
— Главное, Иван Кузьмич, мы с тобой обдумали и прикинули. А всего не предугадаешь и не предусмотришь. Ты свой участок до последнего деревца и камушка знаешь, да и по должности сам бог велел тебе командовать всем этим парадом... Нет, я пойду с резервом на прочесывание.
И пошел. Сел в головной вездеход и повел колонну машин по рокадной дороге на левый фланг участка. Несмотря на свое солидное название, дорога была, мягко говоря, неважная: с позапрошлого года пограничники перестали пользоваться ею — проложили вдоль контрольно-следовой полосы новую. А за этой не приглядывали, и теперь проехать здесь можно было только лошадкой да на вездеходе или танке, к тому же на самой малой скорости.
Поликарпов надеялся привести свое внушительное войско к намеченному рубежу через двадцать — двадцать пять минут пути. Но за полчаса сумели одолеть чуть побольше двух третей этой исковерканной ухабами дороги. Поликарпов приказал остановиться и дать радиосвязь с комендатурой — в районе Долгого болота над макушками елей взметнулись сигнальные ракеты «Задержан нарушитель».
— Девяносто третий? — обрадовался комендант, услышав Поликарпова. — Сигнал видел? Только что доложили: задержан один из беглецов — Куковцев. На болоте взяли, из трясины вытянули, — и закончил озабоченно: — Остальные скрылись, след собака не берет. Понимаешь? Теперь за тобой дело. Развертывайся там, где мы наметили. А сейчас ты где?
Поликарпов взглянул на карту, назвал квадрат. Голос у Виктора Петровича был хмурый.
— Не надо расстраиваться — хорошо идете, — подбодрил комендант. — Я думал, меньше половины прошли... Ну, желаю успеха, Петрович...
Увидели взметнувшиеся над болотом ракеты и Восьмериков с Белугиным.
Прошло около часа, как они выскочили из болота. За это время ни разу не остановились, чтобы перевести дух, оглядеться. Нетерпение и страх подгоняли и прибавляли силы. Беглецы слышали над головой беспрерывный треск моторов вертолета, то приближающийся, то удаляющийся, и понимали: стальная стрекоза «утюжит» сверху, прочесывает сопки. А потому опасались проскакивать напрямик даже маленькие полянки и прогалины.
И вот наконец Белугин остановился. Шумно и часто дыша, то ли от волнения, то ли от скорой ходьбы, сказал, улыбаясь счастливо:
— А те сопки уже за границей, и дома возле них — тоже за границей.
Немигающими глазами уставился на заграничные сопки и дома Восьмериков:
— Даже не верится, братуха. Точненько привел, Серега! Как в аптеке.
Тайгой и болотами, звериными тропами, продираясь через буреломы, прошли они не одну сотню километров. Теперь оставалось одолеть меньше двух.
— Одолеем! Как на крыльях пролетим! — Восьмериков тряхнул бородкой, уже изрядно отросшей, подвигал плечами, будто и в самом деле почувствовал за ними те самые крылья. — Нам с тобой опасно и вредно стоять на месте. Веди дальше, Серега! Веди, Сусанин... — И осекся, и метнулся в сторону звериным прыжком, втиснулся между замшелыми валунами.
По склону сопки подымалась цепочка солдат...
— Плохо идут твои воины. Как дачники на прогулке, — сказал майор Поликарпов командиру резервного подразделения, бравому черноусому лейтенанту.
— Так они ж зеленые еще. Первый раз в деле. Какой с них спрос? — Но все-таки скомандовал: — Передать по цепочке: соблюдать дистанцию и не отвлекаться!
Майор Поликарпов и лейтенант шли рядом, чуть сзади цепочки автоматчиков, оцепивших полукилометровый скат сопки. Хотя эти будущие пограничники выполняли не учебную, а настоящую боевую задачу и на этот раз им предстояло иметь дело с реальным, а не условным противником, но не было у любого, отдельно взятого солдата этой цепочки той напряженной сосредоточенности, той суровой отрешенности от всего, что не имело отношения к выполняемой боевой задаче, без которых воинское подразделение было просто группой, а не боевой единицей... Вот один из солдат наклонился, сорвал гроздь брусники и стал жевать на ходу; вот другой наклонился, а потом потряс над головой белым грибом-красавцем; третий увидел на вершине старой сосны то ли белку, то ли птаху какую — задрал голову вверх и шел, глядя не вперед и не на свое развернувшееся в цепь отделение, а на вершину этой сосны...
Все это заметил Поликарпов в видимой ему части цепочки. Высказался по этому поводу вслух. Усатый лейтенант пожал плечами и повторил:
— Так они ж зеленые еще.
Цепь медленно приближалась к вершине. Солдаты, не задерживаясь, обошли, обтекли нагромождение замшелых валунов.
— Память плохая у твоих орлов, товарищ лейтенант, — поморщился Поликарпов. — Кому говорилось на инструктаже: по ходу движения тщательно осматривать каждое укрытие?
Лейтенант нахмурился, но ничего на это ответить не успел: с вершины сопки раздался преувеличенно грозный торжествующий возглас:
— А ну, сдавайся! Руки вверх!
Лейтенант с улыбочкой крутнул черный ус:
— А теперь что скажете о моих орлах, товарищ майор?
Поликарпов отмахнулся и направился осматривать замшелые валуны. Вдруг резко остановился, выдернул из кобуры пистолет и скомандовал — спокойно, холодно:
— Встать. Руки вверх.
Из-за камней медленно поднялся высокий бородатый мужчина в изодранной в клочья одежде, медленно поднял руки, медленно и затравленно повел по сторонам округлившимися кровяными глазами.
— Быстро, быстро! — прикрикнул Поликарпов, показывая пистолетом, куда двигаться.
Бородач, с трудом отрывая от земли вдруг отяжелевшие ноги, прохрипел:
— Не торопи, начальник, не торопи... Мне теперь некуда торопиться...
Только что упрекал Поликарпов усатого лейтенанта в беспечности его солдат. А сам? Опытный ведь пограничник, не с первым нарушителем государственной границы имел дело, но тут, видать, посчитал, что и у преступника должно же быть что-то похожее на чувство здравого смысла: дело проиграно, и надо с честью признать свое поражение.
Но Восьмериков не собирался признавать своего поражения — уж очень близко была она, долгожданная заграница, а на пути стоял только этот вот чернявый сухонький майор-пограничник, — автоматчики подались на вершину сопки, двое солдат с усатым лейтенантом остановились метрах в двадцати... Есть еще шанс. Единственный...
Упругим рысьим прыжком Восьмериков неожиданно метнулся к Поликарпову, выбил пистолет из его руки и одновременно успел выдернуть откуда-то из-под лохмотьев свой нож. Без замаха, коротко, расчетливо не ударил, а ткнул ножом и, не оглядываясь, огромными скачками полетел вниз, по каменистому склону сопки.
Лейтенант и двое солдат, находившихся невдалеке, бросились к Поликарпову на выручку. Но было уже поздно. Лейтенант успел лишь подхватить под мышки медленно оседавшего раненого майора. Поликарпов зажал свою рану руками. А между белых-белых пальцев сочилась кровь, обильная, нестерпимо красная...
— Берите живьем... В случае... стреляйте по ногам... Только по ногам...
Это были последние слова Поликарпова...
Но солдаты не расслышали. Сразу, в один миг, застрочили два автомата. Бравший разгон для очередного прыжка через каменную россыпь беглец будто споткнулся, медленно-медленно развернулся лицом в сторону стрелявших, постоял мгновение и рухнул на землю.
Автоматчики подбежали к упавшему бандиту, перевернули его на спину:
— Готов! Набегался!
И лейтенант сообщил по рации коменданту: задержаны двое нарушителей — Белугин и, по всей видимости, Восьмериков, но последний убит при попытке к бегству.
— Погоди-погоди, — насторожился комендант. — Почему докладываете вы, а не девяносто третий?
Это был позывной Поликарпова.
Пришлось сказать то, что надо было говорить первым делом, но говорить было страшно.
— Лежит рядом со мной, — спотыкаясь на каждом слове, через силу выдавил лейтенант. — Мертвый... Ударил ножом этот гад...
Вертолет еще находился в распоряжении комендатуры, и через пять минут майор Козлов был уже на месте происшествия. Вместе с ним прилетел сержант-санинструктор. Но Виктор Петрович ни в какой медицинской помощи уже не нуждался.
С вершины сопки замедленным шагом осторожно спускались автоматчики, молчаливые, присмиревшие, — о гибели майора Поликарпова им уже сообщили по цепочке — и бесшумно пристраивались в широкий круг, в центре которого возле тела погибшего стояли с обнаженными головами офицеры — комендант пограничного участка, экипаж вертолета и командир резервного подразделения, побледневший и растерянный. Подходившие солдаты снимали фуражки и застывали в скорбном молчании. Только сержант-санинструктор, низко склонившийся над Поликарповым, был в головном уборе, да еще трое солдат-часовых с оружием в руках, стоявшие в стороне возле распластавшегося на земле мертвого бандита Восьмерикова и окаменело сидевшего на валуне Белугина, зябко ссутулившегося и ко всему безучастного.
...Когда перед комендантом расступились солдаты, молча пропуская его в центр круга, где в тени невысокой елочки лежал Поликарпов, отрешенно спокойный и неподвижный, — только в этот момент Иван Кузьмич поверил, что Виктора Петровича нет уже в живых. И в этот момент перехватило дыхание, к горлу подкатил тугой горячий комок. Иван Кузьмич судорожно хватил глоток воздуха. Потряс головой, как бы заставляя себя очнуться от какого-то кошмарного видения, сказал чужим, срывающимся голосом, будто Поликарпов мог услышать его:
— И как это оплошал ты, Виктор Петрович... В таких переделках побывал, а тут...
Сникший, как-то сразу потерявший бравый вид и броскую строевую выправку лейтенант, видимо, посчитал, что ответить на этот вопрос может и должен только он, робко поднес руку к козырьку:
— Разрешите доложить, товарищ майор?
— Потом, лейтенант, потом. Докладывать нам с тобой придется — ой сколько раз! — и устно, и письменно. Дай проститься. Давай помолчим чуток.
Пока тело Поликарпова погружали в вертолет, Иван Кузьмич, не особо доверявший радиосвязи, созвонился с начальником отряда по телефону — трубка у коменданта была всегда с собой, а расположение замаскированных розеток он знал на всех участках своих застав — пользоваться этими розетками приходилось сто раз в день.
Сначала он доложил о задержанных нарушителях, что один из них убит при попытке к бегству... Начальник отряда хмуро перебил:
— Эх вы, не могли взять живьем!
— Это еще не все. — Комендант помедлил, подбирая слова помягче, но не нашел этих мягких слов. — Погиб Поликарпов... От ножа бандита...
— Как ты сказал? — крикнул начальник отряда. Потом долго молчал, шумно дыша в трубку. — Сто второй, ты не оговорился?
— К сожалению, нет... Тело доставим по воздуху. Какие будут распоряжения?
— Какие там распоряжения... Выясни подробно, как все это случилось... Вот ведь какая беда стряслась... Ладно, скоро буду у вас...
Вертолет поднялся в воздух со своей печальной ношей, и, пока не скрылся из виду, Иван Кузьмич провожал его тоскливыми глазами... Лейтенант, не отходивший от него, напомнил о себе.
— Разрешите доложить, товарищ майор? — не спросил, а потребовал лейтенант и, не дожидаясь разрешения, заявил с отчаянной решимостью: — В гибели товарища майора Поликарпова виноват лично я...
Лейтенанта колотило в нервном ознобе.
— Вот что, товарищ лейтенант... Вы просили разрешения доложить, но занялись самобичеванием. Возьмите себя в руки. И давайте по порядку. Личность задержанного установили?
— Назвался Белугиным. Фамилия убийцы, по словам Белугина, Шестериков.
— А не Восьмериков?
— Извините, оговорился.
— Из-за такой оговорочки не пришлось бы еще раз прочесывать лес...
Брезгливо и с нескрываемой ненавистью глядя на мертвого уголовника, Иван Кузьмич носком сапога повернул его левую руку так, что можно было увидеть на тыльной стороне кисти четкую татуировку черной тушью — контур кошачьей головы, а под нею слово «Гоша».
— Восьмериковская особая примета... А нож убийцы где? Вы нашли нож, лейтенант?
— Никак нет. Еще не искали. Вы ж приказали не трогать ничего, не обыскивать.
Окровавленная самодельная финка валялась рядом. Восьмериков так и бежал с ней и выронил, очевидно, уже при падении, скошенный очередями автоматов.
— А спиннинг? У него должен быть спиннинг. Не подбирали? — спросил комендант.
Испуганно-виноватое выражение, которое не сходило с лица лейтенанта с той минуты, как появился здесь комендант, сначала сменилось растерянностью, потом откровенным удивлением: произошла такая трагедия, тут валяется мертвый бандит-убийца, а этого майора, человека далеко не молодого и фронтовика, интересуют какие-то ерундовые мелочи, и лейтенант ответил с нескрываемым раздражением:
— Никакого спиннинга у него не было, удирал от нас с пустыми руками.
— Положим, не совсем с пустыми. — Комендант поднял с земли окровавленную финку, держа ее двумя пальцами как что-то отвратно мерзкое. — А этого, — кивнул в сторону Белугина. — Развяжите ему руки... Тоже без спиннинга взяли?
— Закинул на сопке, как завопили эти воины: «Руки вверх!» — отозвался уже успокоившийся Белугин. — Пользуйтесь, теперь он мне без надобности.
— Ага! Очухался, пришел в себя, на разговорчики потянуло. Твой спиннинг сначала следователю понадобится, потом — судьям, как вещественное доказательство... Подойди сюда, встань вот тут! — Комендант ткнул пальцем в сторону мертвого Восьмерикова: — Узнаешь? Назови фамилию, кличку.
— Гоша-кот, по фамилии Восьмериков.
— Руки на затылок, ну! — Комендант сказал это так резко, что с лица Белугина сразу слетела появившаяся было ухмылочка. — Не двигаться! Руки держать на затылке! — повторил комендант. — Где твой нож?
Белугин показал глазами на левый бок. Комендант быстро и четко обыскал задержанного, извлек припрятанную под брюками финку в кожаном чехле.
— Свою фамилию назови, имя, отчество.
— Знаете же...
— Сам назовись.
Белугин назвался. Комендант приказал часовым:
— Отвести его на место задержания. С задержанным не разговаривать. При попытке к бегству — стрелять по ногам. Повторяю — по ногам! Ясно?
— Была охота бегать. — Белугина даже передернуло. — Нашли дурака.
— Нашелся один — лежит вот покойником. — Комендант хмуро посмотрел на лейтенанта.
Но ответил все-таки Белугин:
— Гоше-коту все равно вышка маячила. Уж лучше сразу пулю получить, чем ждать...
— Хватит! — Не приказал, а словно выстрелил комендант: — Шагом марш!..
Сходили на место задержания Белугина.
Как это ни тяжело, но нужно было восстановить картину гибели Виктора Петровича.
— Ну веди, товарищ лейтенант, веди, — устало сказал комендант. — Да потише иди, не угнаться мне — сердце пошаливает... Солдатам прикажи по машинам рассаживаться, но не отправляй пока...
— Наталья Павловна, вы на месте? Нам с командиром необходимо посоветоваться с вами. — Чей-то незнакомый, но вроде бы и знакомый голос в телефонной трубке звучал глухо и напряженно, доносился будто из-под земли.
Кузнецова не сразу ответила: попыталась припомнить, чей это голос. Говоривший на другом конце провода прокашлялся и переспросил более или менее нормальным голосом. Теперь Кузнецова узнала — говорил начальник политотдела.
— Сейчас забегу, товарищ полковник. Только фразу одну допечатаю.
— Не надо забегать, не надо. Тут такое дело, Наталья Павловна, такое дело...
Но какое дело не стал разъяснять. В трубке щелкнуло и послышались короткие гудки.
В комнате с табличкой на дверях «Машбюро», где работала Кузнецова, начальник политотдела появлялся довольно часто, чтобы потолковать о делах: Наталья Павловна почти с первых послевоенных лет председательствовала в женсовете.
Но ни нынешний начальник отряда, ни его предшественники в машбюро не заглядывали, — не было у них в этом нужды. Теперь вдруг такая нужда появилась.
Они вошли, держа в согнутых руках фуражки на уровне груди.
— Ви-и-тя? — отчаянно крикнула Наталья Навловна, а на следующие слова — «погиб», «убит» — у нее не хватило духу, и она спросила, едва шевеля губами: — Что-нибудь с Виктором Петровичем?
И командир и начальник политотдела печально и молча кивнули седыми головами...
Наталья Павловна порывисто отвернулась к стене, выдернула из кармана носовой платок... Никому из сослуживцев еще не доводилось видеть слез на глазах Натальи Павловны — ни в далекой молодости ее, ни на войне, ни после. И сейчас не увидели. Она постояла минуту, отвернувшись к окну, медленно положила платок в кармашек кофточки, с усилием повернулась обратно — глаза ее были сухими и скорбными.
— У меня все время щемило сердце, с той самой минуты, когда Витя сказал у порога: «Будьте здоровы, родня!..» Боже ты мой! — горьким, скрипучим голосом сказала она. — Где он сейчас? И как же все это стряслось?
— Во время задержания бандит ножом... — Начальник политотдела надел фуражку. — Надо ехать на вертолетную площадку. Скоро тело доставят.
— Семья знает?
— Решили сначала с вами посоветоваться. Виктор Петрович вам ближе всех, сын вроде.
Наталья Павловна опять отвернулась к окну, рука ее снова потянулась в кармашек кофточки за носовым платком. Не поворачиваясь, она сказала:
— Надо ехать к Поликарповым, ничего не поделаешь... Лучше бы так вот и поехать втроем...
На лестничной площадке Наталья Павловна долго искала ключи в своей черной старомодной сумочке. Первый раз в жизни не хотелось ей открывать двери этой квартиры, куда столько лет торопилась всегда со счастливым нетерпением: здесь ее ждали, как ждут любимого родного человека, уже само появление которого приносило радость. Если Костя с Петькой были дома, они непременно встречали ее у дверей, забросив все свои дела, успевали прибежать, пока Наталья Павловна открывала замок, радостно возбужденные, кричали звонкими счастливыми голосами, будто не видели ее много дней.
Они и в этот раз примчались к дверям. Оба улыбались, глаза счастливо светились. Но улыбки мгновенно растаяли.
Переступив порог, командир и начальник политотдела обнажили головы. Наталья Павловна без слов порывисто обняла за плечи сразу обмякших Костю и Петьку, прижала обоих к себе. Появилась в прихожей Ирина Михайловна в пестром веселом передничке — время как раз было предобеденное. Машинально вытирая крохотным полотенцем и так сухие руки, она испуганными, спрашивающими глазами посмотрела сначала на Наталью Павловну, прижавшую к себе притихших Костю и Петьку. Потом ее глаза, расширенные, переполненные еще не осознанным ужасом, остановились на полковниках, державших фуражки в руках.
— Ваш муж, Ирина Михайловна, майор Поликарпов Виктор Петрович, защищая государственную границу Советского Союза... — заговорил начальник политотдела напряженным голосом. Сделал паузу перед тем, как сказать самое трудное.
— Погиб наш Витя, Ира, погиб ваш папка, мальчики, — тихо сказала за него Наталья Павловна. — Такое вот тяжкое горе нас посетило.
Ирина Михайловна перестала комкать полотенце, рывком поднесла его к горлу и сжала так, что побелели пальцы. Стояла какое-то время окаменело недвижимая.
— Что вы... сказали... Наталья Павловна? — звенящим шепотом спросила она.
— Переоденься, Ира. Надо ехать на вертолетную площадку. И вы поедете, мальчики. — Наталья Павловна бережно отстранила от себя Костю и Петьку.
Когда они ушли переодеваться в комнаты, начальник политотдела спросил:
— А где же родители Ирины Михайловны?
— В обратную дорогу собираются, припасы делают — за брусникой уехали. Вернутся поздно вечером, — ответила Наталья Павловна.
Сразу же после поминок Михаил Иванович сказал дочери, ко всему безучастной:
— Оставаться здесь дольше нет тебе никакого резону, Ирина. И тебя заберем в Саратов с ребятишками, и Наталью Павловну заберем, ежели будет на то ее согласие. Или у тебя другие соображения, дочка?
— Мне все равно...
А Наталья Павловна сказала:
— Нет, Михаил Иванович, дорогой, никуда я не поеду с границы! Тут вся моя жизнь прошла, тут могилы самых дорогих моих друзей-товарищей, тут друзья мои живут, службу несут. Как я без всего этого обойдусь?.. А мальчиков своих я надеюсь лет через десять встретить здесь вот или курсантами-практикантами или уже офицерами-пограничниками. Так ведь, Костя? Так ведь, Петя?
Братья только кивнуть успели. Ирина Михайловна, до этого ко всему угнетенно равнодушная, неожиданно закричала диким голосом:
— Никогда! Ни за что! — и впервые за эти тяжкие дни разрыдалась...
... — Я на нее не в обиде — такое ведь горе стряслось, — призналась потом Наталья Павловна друзьям своим — прапорщику Васильеву и его жене. — Ире надо было обязательно выплакаться. И на панихиде молчала, и возле могилы онемела будто. Все время под руки держали ее — ноги отказали, стоять не могла... Вот проводила их в Саратов, осталась одна. Такая уж у меня судьба. Поживу у вас немного...
— Чтобы обезвредить трех опасных преступников и сразу, такое в пограничной практике случается нечасто, — сказал майор Карелин. — И это, конечно, осталось в моей памяти на всю жизнь. Я даже сейчас, спустя чуть ли не два десятка лет, могу сообщить по этому делу почти дословно, как докладывал тогда вышестоящему командованию и устно и письменно.
Должен сразу же отметить, что и Белугин, и Куковцев признались во всем без особого запирательства, инцидент произошел только при первой очной ставке: увидев Белугина, задержанный Куковцев неожиданно для конвоя бросился на сообщника с кулаками, но успел нанести только один удар. У Белугина пошла носом кровь, даже пришлось прервать очную ставку.
Недозволенную выходку свою Куковцев, употребляя нецензурные выражения, которые я воспроизводить не стану, мотивировал «предательским поведением» своих сообщников Белугина и Восьмерикова, в результате которого он, Куковцев, чуть не погиб в болотной трясине... Действительно, наша поисковая группа, прибывшая на вертолете, обнаружила Куковцева в самом критическом положении — обессилевшим, неспособным самостоятельно спастись от неминуемой гибели. Пограничники добрались до него с помощью жердей, проявив находчивость и смекалку. Куковцев даже потребовал от меня занести в протокол его благодарность солдатам за спасенную жизнь...
Очень нуждались они в его благодарности!..
При последующих очных ставках Куковцев уже не пытался наносить ударов своему бывшему сообщнику Белугину, но произносил в его адрес реплики и замечания, сопровождаемые нецензурными выражениями... Впрочем, Белугин ему отвечал тем же... Я, понятно, принимал соответствующие меры для прекращения этих безобразий. Но тем не менее перебранки между ними возникали постоянно, и каждый раз Куковцев и Белугин просили извинения, объясняя, что трудно быть спокойным и выдержанным, когда слушаешь такого подлеца, как Белугин, или такого негодяя, как Куковцев...
Ведь каждый был по уши в грязи, в дерьме, но каждый старался свалить вину на другого, но чаще всего — на мертвого Восьмерикова или, наконец, ссылались на разные обстоятельства, в том числе и на несчастную судьбу. Каждый подчеркивал, что при задержании сопротивления не оказывал, и требовал занести это в протокол... Ну, какое, например, мог оказать сопротивление поисковой группе тот же Куковцев, если торчал по шею в болотной трясине? И все равно ведь подчеркивал, что сдался без сопротивления. Это понятно — оба выторговывали у дознавателя выводы помягче, которые, конечно, примут во внимание и следственные органы и предстоящий суд...
Закончив дознание, я передал дело о нарушении государственной границы Куковцевым и Белугиным следственным органам. Потом опасных преступников судил областной суд, и не только за попытку прорваться через государственную границу, но и за совершение побега из мест заключения, за тяжкие уголовные преступления, совершенные в пути... Недешево обошлось им это путешествие к границе...
Чуть побольше недели пробыла на заставе у Васильевых Наталья Павловна, приехавшая помянуть вместе с ними Виктора Петровича. Надо сказать, столь долго она еще никогда не жила у них: приезжала по делам, всегда неотложным, раньше — по медицинским, в последние годы — по женсоветовским. Теперь вот по такому поводу.
День-другой походила она по лесу, побрала белых грибов, брусники. Но много ли надо одинокому человеку? Да, теперь одинокому... Хотела помочь Васильевым, но они уже успели и белых грибов насушить-намариновать, и брусники во всех видах заготовить. Застава в этих лесных дарах тоже не нуждалась: только «ёмкости, предназначенные под соленые грибы», стояли пока незаполненными — для настоящих соляников, груздей и волнушек еще не наступил сезон...
Ходила по лесу, и даже обыкновенные шорохи листьев и ветвей превращались в ее воображении в крадущиеся шаги нарушителей — это ведь был не просто лес, а пограничный лес. Здравое сознание и опыт подсказывали Наталье Павловне, что шаги никак не схожи с шорохом листьев от ветра или слабым стуком упавшей на землю еловой шишки. А все равно мерещилось, и ничего с собой не могла поделать.
Раньше, до гибели Виктора Петровича, она такого за собой не примечала. Может, потому не примечала, что не только ходить по лесу в одиночку не приходилось, но всегда была она среди людей: на работе — в окружении сослуживцев-пограничников, после работы ее ждал дом, семья, Костя и Петька, дорогие ее мальчишки.
Теперь по воле злого, дикого случая не стало у Натальи Павловны семьи, уехали все в далекий Саратов, и сразу опостылели стены квартиры, такой уютной и родной до этого... Из-за всех этих перемен и с психикой стало что-то не так: и в одиночестве Наталья Павловна не могла быть, и людей тяготилась, и даже такая мысль обожгла: какой теперь смысл жить — для чего, для кого?..
Никита Васильевич и Валентина Ивановна ненавязчиво присматривали за ней, но не опекали излишне: если вздумает в лес идти — не отговаривали, начнет помогать Валентине Ивановне по домашнему хозяйству — не отговаривали, препятствий не чинили; если сама не заводила разговора, то и они помалкивали.
Оберегали ее не только они. В тот же день, как приехала к Васильевым на заставу Наталья Павловна, позвонил Никите Васильевичу начальник политотдела:
— Как там ваша гостья?
— За брусникой пошла.
— Одна? Доброе дело. Сейчас ей это самое полезное — одной побыть... У меня просьба: как заметите со своей супругой перемены к лучшему — дайте мне знать. Есть тут дело по ее части — и не срочное, и отлагательства не терпит. Тебе и Валентине могу сказать: у ваших соседей, Вяткиных, семейная жизнь трещинку дает.
— Слышали.
— Видишь, и слухи уже начали гулять... Наталья Павловна раньше умела такие дела улаживать. Да и помнится, был у нее разговор с Екатериной Вяткиной. Теперь снова появилась такая необходимость. Сам знаешь, семейные неурядицы и на службу влияют не лучшим образом...
Прошло два дня, а уже на третий Наталья Павловна стала тяготиться вынужденным бездельем:
— Чего доброго, жирком еще начну обрастать. Надоело бездельничать. И в город ехать нельзя — опять начну психовать в пустых стенах. Скоро ли уж определят меня на новое место жительства?..
Она знала, что при острой нехватке жилья претендентов на бывшую поликарповскую квартиру было немало — в тесноте еще жили многие семьи офицеров-пограничников. Разговор на эту тему был у нее с начальником политотдела накануне этой поездки к Васильевым. Он согласился, что самым подходящим для Натальи Павловны был такой вариант: комната в небольшой квартире, где жила бы молодая семья с детьми, — не могла теперь Наталья Павловна представить жизнь свою, чтобы не было рядом с ней ребятишек. Это совсем неважно, какая будет у нее комната, пусть восьмиметровая, пусть полутемная, но только были бы рядом ребятишки.
— Думаю, подберем, пока вы гостите у Васильевых, — сказал начальник политотдела.
С тем и поехала на заставу.
Поздним вечером, когда они, по обыкновению, сидели за столом возле самовара и когда Наталья Павловна проронила что-то насчет обрастания жирком, Никита Васильевич развеял ее опасения:
— Не придется тебе, Павловна, обрастать жирком. Начальник политотдела тревожится: у наших соседей Вяткиных нелады в семейной жизни... По телефону-то не очень поговоришь о всяких тонкостях семейных. Знаю только, Катерина эта Вяткина мать свою родную чуть ли не врагом своим объявила. Ну и мужа тоже, раз он заодно с тещей.
— Бабенка вздорная, эта Катерина, но чтоб такое... Надо ехать!..
И отправилась на следующий день.
Екатерину Вяткину, жену начальника соседней заставы, Васильевы, конечно, знали — она даже вот за этим самоваром сидела не раз. Приезжала к Валентине Ивановне поучиться шитью и вязанию. Но так и не выучилась — неинтересным и нудным показалось ей такое занятие, а главное, бесполезным, по ее убеждению, потому что все это добро — и рукавички, и носочки, и вязаные шерстяные костюмчики ребятишкам — можно купить в военторговской автолавке...
Наталью Павловну больше всего удивили слова Никиты Васильевича насчет того, что «мать свою родную чуть ли не врагом своим объявила».
Удивили эти слова, потому что в памяти Натальи Павловны четко сохранился не такой уж давний разговор. Тогда эта Екатерина Вяткина, беременная еще своим первенцем, с гордостью рассказывала о родителях своих. Росла она в большой деревенской семье, в которой было четверо детей. И подымали родители эту четверку в тяжелое послевоенное время. Отец чуть ли не целый год пропадал на лесозаготовках, и все домашние заботы и хлопоты лежали на плечах матери, работавшей в колхозе дояркой. Только женщины конца сороковых и начала пятидесятых годов, не говоря уже о военном лихолетье, знали, что это было такое — работать в колхозе дояркой: вскочить с постели раньше петухов, бежать на скотный двор, разносить сено по кормушкам, натаскать воды из колодца, чтобы напоить полтора десятка коров, подоить их вручную. А потом лететь домой, затопить печь, обиходить скотину в хлеву...
Рассказывала все это Екатерина Вяткина о матери своей и удивлялась: откуда только брались у нее силы?.. Когда ребятишки просыпались, первым лучиком солнышка, которое ласково обогревало их уже далеко не ранним утром, была улыбка матери, вставшей, казалось, только на полчасика раньше их: она не хотела, чтобы дети видели мать хмурой и усталой, пусть и наработалась за бесконечное утро так, что другая женщина и за сутки не наработается. И счастливыми глазами глядела на ребятишек своих — такие они у нее розовые после сна, такие веселые. И были они ей в радость, а не в тягость. Такие вот слова говорила когда-то о своей матери Екатерина Вяткина. С тех пор прошло полдесятка лет. Всего полдесятка. Но почему-то совсем по-другому заговорила, став постарше, та же Екатерина Вяткина, будто подменили человека... Все-таки иногда короткой бывает память...
Наталья Павловна приехала, когда день был в полном разгаре.
Дорога на заставу шла мимо офицерских квартир — обыкновенных финских домиков, обшитых вагонкой, уже почерневшей от времени. В окне одного из домиков Наталья Павловна увидела Екатерину Вяткину, простоволосую, еще не причесавшуюся, — выглянула посмотреть, какого гостя или начальника принесло на заставу.
Наталья Павловна по старой пограничной привычке сначала направилась в канцелярию.
На заставе было тихо и безлюдно — отсыпались ночные наряды. Бодрствовали, казалось, только трое: часовой на вышке; за барьерчиком возле дверей — ефрейтор с красной повязкой дежурного по заставе; начальник заставы старший лейтенант Вяткин, заполнявший в канцелярии «Пограничную книгу» — обычное занятие начальников застав в тихие часы, когда выдавалась свободная минута и когда никто не мешал...
Наталья Павловна, здороваясь, по-мужски протянула Вяткину руку:
— Здравствуй, начальник, здравствуй... Проезжая, Увидела в окошке Екатерину твою. У меня к ней разговор некоторый, а потому задерживаться в канцелярии не стану. — И спросила, по своему обыкновению прямо и жестковато: — Стало быть, ссоримся со своей Екатериной?
— Ссоримся, Наталья Павловна, — не улыбнулся, а кисло поморщил в улыбке губы Вяткин. — Второй день не разговариваем. Дипломатическими нотами обмениваемся, будто великие державы... Что же мы стоим? Присаживайтесь, Наталья Павловна... Да‑а, ссоримся.
Не тот она была человек, Наталья Павловна, чтобы скрытничать перед ней. На лице у Вяткина было подобие улыбки, а в глазах стояла боль.
В подтверждение его слов насчет дипломатических нот в канцелярии появился белобрысый мальчишка лет четырех — очень серьезный старший сын Вяткина Славка. Он протянул отцу бумажку.
— Вот и дипкурьер прибыл с очередной нотой... Спасибо, Славик! — Вяткин взял у сына бумажку, с усмешкой глянул на Наталью Павловну: — На завтрак нас приглашают.
— Дома у вас телефона нет? — удивилась Наталья Павловна. Со многими странностями она встречалась за свою жизнь, с такой встретилась впервые — чтобы поссорившиеся супруги объяснялись записками.
— Почему же? И телефон есть, и связь у нас работает исправно, претензий нет. Просто Екатерина моя не желает голоса моего слышать.
— Глупости какие! Взрослые ведь люди!
Вяткин как бы нехотя закрыл «Пограничную книгу», не вставая, повернулся на стуле к сейфу, стоявшему в углу, положил на полку книгу, закрыл стальную дверцу и повернул ключ. Все эти привычные действия совершались замедленно — Вяткин явно тянул время.
— Взрослые — это верно, — отозвался он. — Вы бы это Катерине моей разъяснили.
— А сам чего не разъясняешь?
— Не кулаками же разъяснять, если слов не понимает? — в сердцах ответил Вяткин.
От заставы до офицерских домиков было метров двести. Вяткин и Кузнецова шли неспешным шагом. Такие темпы не устраивали Славку. Он нетерпеливо выдернул руку из отцовской ладони, побежал вприпрыжку к штакетнику, которым был обнесен заставский двор, и с ходу оседлал своего «коня» — обыкновенную березовую палку, взмахнул ивовым прутиком и поскакал, поскакал. А через минуту был уже возле своего дома, и сучил ногами, и подпрыгивал — изображал, какой у него горячий и нетерпеливый конь...
По пути домой Вяткин признался Наталье Павловне:
— Из-за него, из-за Славки, и разгорелся у нас с Катериной сыр-бор этот... Рассказывать долго, а домик наш близко. Катерина, думаю, скрытничать перед вами не станет. Тем более, когда вы вчера позвонили, что приедете к нам, она мне пригрозила: «Вот приедет Наталья Павловна, и сам убедишься, на чью сторону она встанет...» — Вяткин рассмеялся грустно: — Уверена, конечно, что на ее сторону.
— Уверена?
— Катерина не допускает иного.
Екатерина в нарядном шерстяном платье встретила их на крыльце. Она приветливо улыбалась. На румяных щеках ее так и светились глубокие ямочки, золотистые волосы, уложенные короной, — и когда только успела она! — тоже, казалось, светились... Вяткина держала на руках младшего, тоже румяного и пухленького. Она запела вологодской скороговорочкой:
— Погляди-погляди, Коленька, кто к нам приехал-то? Самая главная пограничная тетя приехала!
— Ну-ну, так уж и главная, да еще тетя!.. Здравствуй, все цветешь, Катерина... Дай-ка я потискаю этого хомячка-толстячка. — Коленька послушно перешел в протянутые руки Натальи Павловны — хотя грубоватый был голос у этой «главной пограничной тети», но ребятишки охотно шли к ней на руки. — Здравствуй, Коля-Николай! Ну и жирку ты нарастил на всех местах — не евши и не подымешь тебя! — Наталья Павловна не в руки матери передала, а спустила ребятенка на пол крыльца: — Держи мою руку, Николай, веди в свой дом.
А входить в этот дом было даже как-то боязно. Содержался он в такой броской сверхчистоте и аккуратности, что всякий перешагнувший порог с опаской оглядывал не только обувь, но и одежду свою: сияли, сверкали свободные от широких ковровых дорожек участки пола, покрытого лаком; снежной белизной отсвечивали тюлевые занавески на окнах, скатерть на обеденном столе; нетронуто свежими казались покрывала на кроватях и тахте, чехлы на стульях.
Вяткин тут же у порога привычно снял сапоги, сунул ноги в тапочки.
— Поухаживай за гостьей, Сергей. Этакой ты недогадливый! Шлепанцы подай, помоги раздеться, — по-домашнему командовала Екатерина Вяткина, так, будто между ними и не было никакой размолвки.
Командовала и как бы нечаянно, вскользь, но этаким острым глазом поглядывала на Кузнецову: знает ли председательница женсовета о их семейных баталиях? Конечно, знает, — лицо строгое, брови нахмурены... Определила это Екатерина Вяткина и все-таки продолжала щебетать, всем своим видом и поведением показывая, как она рада видеть в своем доме такую редкую гостью:
— Уж извините, Наталья Павловна, я по привычке не в комнате, а на кухне, по-семейному, стол накрыла. Ребятишек уж накормила, а нам троим и здесь места хватит. Ведь не обидитесь, что не в горнице?.. Мы люди простые, и у нас все по-простому.
— Хватит тебе прибедняться-то: «простые», «по-простому»... Наталья Павловна давно знает, какие мы простые. — Готовясь садиться за стол, Вяткин в раздражении пристукнул об пол табуреткой. — Присаживайтесь, Наталья Павловна. Моя Катерина долго еще может говорить о нашей простоте. Ноги устанут, и аппетит пропадет.
— Видите, какой он у меня, мук, — и порох, и перец, и горчица в придачу.
— Вижу, вижу... Ты все-таки не горячись, Сережа, дай хозяйке поухаживать, как она говорит, за главной пограничной тетей...
Завтракали молча. Да и не было времени разговориться — Вяткин еще по курсантской привычке и вечной военной спешке торопливо похватал кое-чего, развел горячий чай холодной водой и опорожнил чашку одним махом, выскочил из-за стола, будто кольнули шилом.
— Прошу извинить, Наталья Павловна, время мое истекло — наряды надо отправлять. — На короткое время задержался у дверей: — Катерина, а мальчишки наши где?
— Наверно, у крольчатника. Возле гаража ошиваться и на конюшне я им запретила.
Запреты свои строгая мамаша в раздражении частенько подкрепляла болезненными шлепками — это было хорошо известно Наталье Павловне, и потому ее не удивило, как отнесся к словам жены Вяткин.
— После позавчерашнего твоего запрета Славка и сейчас на одной половинке сидит, — отозвался он хмуро.
Не надел, а с маху накинул фуражку на голову и выскочил, хлопнув дверью. Екатерина шумно вздохнула, проводила его долгим взглядом:
— Воспитывали бы этих разбойников сами с мамочкой моей сердобольной. Взвалили все на меня да еще дверями хлопают. — И сразу же раздраженно перекинулась на другое: — Как собака, похватал за столом и полетел на свою заставу — вот и все его отцовское внимание к детям, вот и поговори с ним жена... Хорошо, что вы приехали, а то все одна да одна... Попьем еще чайку с вареньем, а, Наталья Павловна?
— И чайку попьем, отчего ж не попить? А насчет поговорить с мужем... Так при мне же доставил Славка твое письменное приглашение на завтрак. Сказать кому про это, не поверят, засмеют еще.
Екатерина Вяткина перекладывала варенье из банки в хрустальную вазочку, и по кухне распространился аромат лесной земляники. Ложка с вареньем остановилась на полпути, и на белоснежную скатерть упало несколько капель.
— Все к одному. Скатерку испортила! — На глаза Вяткиной навернулись слезы.
— Простирнешь — и все дело. Стоит ли расстраиваться? Вот если бы черника...
— Верно? Ничего страшного? — Вяткина улыбнулась, подхватила чайной ложечкой упавшие ягодки, отправила в рот: — Не пропадать же добру...
На крыльце послышался громкий дробный стук — маленький человечек, приученный к порядку, прежде чем войти, отряхивал обувь. Появился Славка и остановился на пороге:
— Мам, а мы уже кроликов накормили и травы нарвали. Много-много!
— Молодцы, ребятки!
— А теперь можно сходить в гараж, на новую машину поглядеть?
— Я же запретила в гараж ходить и на конюшню запретила. Или забыл?
Нет, Славка помнил суровое материнское запрещение — осторожно почесал сзади.
— А говоришь — молодцы! — обиделся Славка. — Тогда в канцелярию разреши сходить, посмотреть, что там папка делает. Может, он уже соскучился?
— Я бы разрешила, Катюша, — вмешалась Наталья Павловна так, будто сама отпрашивалась. — Может, и в самом деле папка соскучился?
— Ладно, идите, раз уж тетя Наташа просит, — нехотя разрешила Вяткина. — Только не балуйтесь, не ссорьтесь, не деритесь — я ведь все равно узнаю!
— Не будем драться! — сорвался с порога Славка, и уже на крыльце раздался его торжествующий клич: — Ура-а, Колька! Мамка разрешила папку попроведать!
— Радости-то сколько! — впервые, пока была здесь, улыбнулась Наталья Павловна.
— Им радость, а отец не любит, когда они в канцелярию ходят. Сегодня, может, и не прогонит — ради вас... Да и мне, скажу правду, не глянется это, когда они туда ползают. Отец не станет с ними возиться, ему всегда некогда: то книгу свою заполняет, то к занятиям готовится, то на стрельбище собирается. С утра до вечера хватает дела... У солдат мои ребятишки вроде живых игрушек для забавы... Сами недавно из ребячьего возраста вышли. Это на службе они серьезные, а так — мальчишки мальчишками, взрослого-то у них только рост под притолоку...
Все женщины в отряде, не только молоденькие жены лейтенантов и прапорщиков, вчерашние девчушки, еще не привыкшие к многотрудной и многосложной роли хозяйки семьи и не совсем еще уверовавшие, что теперь они все могут делать — даже есть варенье сколько захочется! — не испрашивая на то разрешения родителей, — все женщины в отряде относились к Наталье Павловне Кузнецовой с особым уважением. Но и робели перед ней... Не была исключением и Екатерина Вяткина, мать двоих детей...
Наталья Павловна знала это, понимала, что хоть и храбрится Вяткина, но все-таки робеет первой начать нелегкий разговор, и потому сама решила начать его. Начала не прямо.
— Славное у тебя получилось варенье, Катерина, — ягодки целенькие! — похвалила она. — От кого это ты научилась такое диво варить?
— Дочери от матерей учатся чаще всего. Мамка у меня мастерица насчет вареньев! Да не только насчет вареньев. Грибы, огурцы солить, капусту квасить — тоже мало кто сравнится с ней. У меня получается хуже.
— Раз уж о матери зашла речь, скажи ты мне, пожалуйста, чего это она так рано уехала от вас?
— Самолюбия у нее через край, у матушки родненькой моей, — и добавила, будто глотала что через силу: — Поссорились мы с ней.
— Как так?
— Да так вот и поссорились — из-за ребятишек. Началось-то все у нас из-за Славки...
Екатерина Вяткина рассказывала, а Наталья Павловна мысленно приводила ее сбивчивый рассказ в некоторый порядок, чтобы можно было понять как-то, разобраться в случившемся.
И все оказалось куда сложнее, чем считала Екатерина Вяткина: «Началось-то все у нас из-за Славки». Нет, куда раньше это началось, постепенно накапливалась у матери горькая горечь, которая потом вылилась в ее, казалось бы, внезапное решение уехать.
Анна Егоровна, мать Екатерины Вяткиной, прожила на заставе больше двух месяцев. По приезде была у нее задумка: погостить до половины сентября — пенсионерка, она свободно распоряжалась своим временем.
У Анны Егоровны кроме Екатерины были еще три дочери, две старшие давно обзавелись семьями и жили в Череповце. Младшая дочь, теперь тоже замужняя, но пока бездетная, жила вместе с матерью в родном селе Воскресенском, в каких-то тридцати километрах от Череповца. Можно считать, три дочери были рядом, а вот четвертая, Екатерина, укатила на самый-то край нашей земли и видела она ее реже всех. Вот и решила пожить у нее подольше.
Решить-то решила, но еще до серьезной этой стычки из-за внука Славки начала подумывать о возвращении домой.
Первое время, после двухлетней разлуки, Анна Егоровна смотрела на все как бы сквозь розовую пленку: живут Катерина с мужем своим дружно, при полном достатке, внуки Славка и Коленька здоровенькие, ухоженные, обутые-одетые. Все, казалось бы, ладно.
А чуть позднее, когда с глаз Анны Егоровны мало-помалу стала спадать розовая пелена, она почувствовала, что с ее дочерью Катериной не все ладно, что в ее характере и повадках появилось что-то чужое, неприятное и раздражающее.
На заставе кроме Екатерины Вяткиной жили еще две женщины — молоденькие жены заместителей начальника. Настолько молоденькие, что и женщинами-то называть их как-то язык не поворачивался: обе тоненькие, как тростиночки, — вот-вот переломятся, по-девчоночьи беспечные, не подготовленные к самостоятельной жизни своим домом, своей семьей, хотя обе уже стали мамашами, правда недавно, — одна — месяц назад, другая — полгода. Екатерина Вяткина относилась к ним так, будто была их начальницей: покрикивала, отчитывала, как иной раз отчитывают командиры нерадивых подчиненных. Только нарядов вне очереди не объявляла да на гауптвахту не сажала.
— Ты какой-то командиршей заделалась, — сказала Анна Егоровна своей дочери. — И слова доброго не скажешь бабенкам, все покрикиваешь.
— Бегут из-за каждого пустяка: как щи заправить, как манную кашку сварить. Надоели!
— Ты же постарше их, кое-чему и от меня научилась, и от других людей. Как это ты не поймешь?.. И ведь втроем вы тут, и жили бы вроде одной семьи, душа в душу, друг дружке на радость... А ты чего-то возгордилась, нос воротишь. Или оттого, что мужик твой тут самый главный начальник?
Кто бы другой сказал это, а не мать родная, которой Екатерина привыкла не прекословить, она бы еще поспорила. Но тут призадумалась, а теперь призналась Наталье Павловне:
— «Возгордилась, нос воротишь...» Неужели появились у меня такие замашки?
— Матери не только глазами — и сердцем видят, — сказала Наталья Павловна.
Анна Егоровна и другое увидела, приметила в своей дочери такое, против чего ополчилась резко и решительно.
Как-то при матери Екатерина стала выговаривать и даже угрожать приехавшей на заставу продавщице военторговской автолавки, женщине уже в годах, что доложит кому следует, как некоторые военторговские деятели развозят товар по блату, а сюда приезжают почти пустыми.
— Как же — пустыми? И колбасу всякую привезла, и конфеты разные, и промтоваров, каких в городе не достанешь. Даже мутоновую шубку привезла как раз твоего размера.
— Шубку привезла... А ковер? Двадцать раз просила. Я просила, а соседке продали.
— Она раньше заказывала. И шубка ей тоже нужна, а я для тебя сберегла... Заелись вы, забарахлились — вот что я скажу, голубушка моя...
За эти последние слова военторговской продавщицы и ухватилась Анна Егоровна, когда они вернулись в дом с покупкой. Екатерина сразу же накинула шубку на плечи и стала лениво поворачиваться перед зеркалом. Может, и ничего не сказала бы резкого Анна Егоровна, если бы не выражение лица дочери — скучающее, сытое такое, самодовольное.
— Господи, да что такое с тобой делается-то, доченька ты моя? Дуська, младшая сестренка твоя, новенький шерстяной платок недавно примеривала перед зеркалом — так светилась вся, радовалась... А тут ведь шуба, да мутоновая, да вся так и отливает шелком, чуть не пятьсот выложено за нее, а ты морщишься, будто зеленые клюквины глотаешь. Неужели совсем разучилась радоваться?.. И верно сказала продавщица — заелась ты, забарахлилась.
— Подумаешь, за пятьсот рублей шубу купила и уже забарахлилась! Вон у соседки-начальницы за тысячу двести шубка — так это вещь.
Анна Егоровна будто не слышала последних слов дочери, продолжала надтреснутым голосом:
— И даже мужика своего не позвала покупкой полюбоваться — вот ведь до чего зачерствела!
— Он знал, что за товар привезли. Не пришел — значит, не больно-то интересно ему...
Опечаленная Анна Егоровна задумчиво кивала головой и продолжала свое:
— И ковер ей нужен! Чуть не на всех стенках ковры понавешаны. Куда тебе ковер-то? На потолок прибьешь или на пол под ноги бросишь?
— Какие это ковры — чуть поболе скатерти? У других во всю стенку. А мы чем хуже?.. Сейчас все стараются приобрести дорогие красивые вещи — такое время пришло. Неужели ты не понимаешь этого?
Мать не понимала и, главное, не хотела понимать. Екатерину Вяткину раздражало, что мать жила старыми представлениями о благополучии — лишь бы постоянный кусок хлеба был да необходимая одежка-обувка, — и теперь Екатерина искала сочувствия у Натальи Павловны:
— Ну ладно, выросли мы в деревенской бедности. Так что же теперь — всю жизнь молиться на эту бедность? Стесняться хорошие, а значит, и дорогие вещи покупать?
— Почему стесняться? — спросила Наталья Павловна. — Кто осудит молодую женщину за то, что она красиво и со вкусом одета, что на плечах у нее хорошая современная шубка? Но если она покупает дорогую вещь только для того, чтобы утереть нос соседке, да радуется только тому, что удалось это сделать, тут и в самом деле получается — «заелась, забарахлилась». Подгнивать начала изнутри — вот что получается, моя дорогая. И как тут матери не тревожиться, если она заметила это у дочери своей?
— Подгнивать изнутри? — Екатерина Вяткина немигающими глазами уставилась на гостью свою.
— Пожалуй, что так. — Наталья Павловна вздохнула. — Скажи ты мне, голубушка моя, какую ты книжку сейчас читаешь, интересуешься ли газетами?
— Что я, политработник — интересоваться газетами? И до книжек ли мне, когда семья на шее. И немалая семья, — в раздражении ответила Екатерина Вяткина. — С утра до вечера как заведенная: стирка, уборка, готовка. Или прислуга какая все это за меня делает? А за ребятишками моими кто доглядывает? Нянька, тетка или бабка?
— Знала я, что именно так и ответишь, — спокойно сказала Наталья Павловна. — Давай разберемся. Стирка у тебя не каждый день, мытье полов тоже. Готовишь пишу не сутки подряд: три часа, ну четыре в общей сложности положим на это... Я женщина, у меня тоже была семья, в молодости рядышком жила еще и другая семья Аверкины. Он работал комендантом, а она, вроде твоей матушки, тоже четверку растила, и все успевала делать по дому, да еще председателем женсовета была у нас в комендатуре. У нее ни одна минута не пропадала даром. На одно только не хватало времени — следить за модами и охотиться за коврами.
— Сравнили тоже! Тогда другое время было, другие требования, другие люди.
— Другое время — это верно: на границе чуть ли не каждый день стычка — то с диверсантами, то с контрабандистами... Насчет людей тоже правильно говоришь — другие были, читать-писать еще не умели как следует, а до книжек и газет рвались, разуты-раздеты были, а знали и верили: строят светлое будущее для детей своих и внуков. Ведь не за то же они боролись и терпели нужду, чтобы из вашего поколения выросли мещанки, пресыщенные, разодетые и разобутые, как графини, а душой скудные и ограниченные... Так что лучше помалкивай, Катерина, насчет другого времени и других людей — ты пока еще перед ними в большом долгу. — Наталья Павловна посмотрела на нее строгими глазами.
Что могла сказать на это Екатерина Вяткина? Ничего вразумительного она не могла сказать. И пришлось помалкивать с обиженным видом.
Спорить с Кузнецовой тяжело было: она с ее житейским опытом всегда оказывалась правой.
Екатерина Вяткина, по всему видать, мысленно поругивала себя за эти нечаянно вырвавшиеся у нее пренебрежительные слова о книжках и газетах. Но слова уже сказаны, их не вернешь... Не глядя, что делает, она машинально помешивала ложечкой в чашке давно остывший чай.
Наталья Павловна молчала: пусть поразмышляет Екатерина Вяткина, раз уж задумалась крепко. Незаметно взглянула на свои часики: оказывается, уже полтора часа сидели женщины за столом друг против дружки. И Вяткин призадержал сыновей на заставе с умыслом: пусть поговорят женщины с глазу на глаз, без помех...
— Если не такой уж большой секрет, Катерина, скажи, что же все-таки у вас произошло с Анной Егоровной? — наконец спросила Наталья Павловна.
— Какие могут быть от вас секреты, Наталья Павловна? — Екатерина Вяткина усмехнулась со значением: от вас ведь все равно ничего не утаишь. Но вслух сказала: — Из-за Славки. Уж за это-то вы не станете отчитывать меня.
— А я тебя и не отчитываю вовсе. Просто к случаю называю вещи своими именами. Для чего? А для того: в меру сил своих помочь хочу тебе кое в чем разобраться. Не разберешься сейчас, потом поздно будет, — далеконько в сторону может занести, и с матерью и с мужем можешь рассориться окончательно... Так что же все-таки натворил твой Славик?
...Екатерина несколько раз выходила на крыльцо и возвращалась на кухню успокоенная: ребятишки были возле дома, копошились в песке. Отец, чтобы они далеко не убегали, специально доставил целый самосвал озерного песка... Славка строил крепость, а младший тут же занимался чисто девчоночьим делом — мастерил пластмассовыми формочками песчаные куличи.
В последний раз вышла Екатерина, чтобы позвать ребят на завтрак, а их и след простыл. Крикнула несколько раз — не отозвались. Неужели опять подались в гараж? Ведь строго-настрого запретила, даже шлепала Славку за ослушание... Мало ли что может случиться, еще под машину угодят по ребячьей глупости.
Встревоженная, побежала в гараж. Ребятишки и в самом деле были там: Коленька стоял возле ворот гаража, а Славка вместе с шофером торчал у приподнятого капота машины...
И не из-за того больше расстроилась и рассердилась Вяткина, что Славка опять без спроса и сам ушел от дома и младшего утянул за собой, — он весь был перепачкан машинным маслом — и лицо, и руки, и главное — пальто. А оно было новенькое...
Возле дома она сначала оттрепала Славку за уши, потом принялась бить. На крик и плач выбежала Анна Егоровна и вырвала ребенка из рук уже переставшей что-либо соображать дочери. Сказала ледяным голосом:
— Сгинь с моих глаз!
Пришедший на завтрак Вяткин застал уже только последствия случившегося. Сыновья мирно и втихомолку копошились возле крыльца — перевозили на игрушечных самосвалах песок. Славик, сам не замечая, время от времени еще судорожно всхлипывал, но без плача и слез... В доме Вяткина встретила недобрая, напряженная тишина. Анна Егоровна, сумрачная и решительная, с плотно сжатыми губами, укладывала свои вещи в чемодан. Екатерина лежала на оттоманке, отвернувшись к стене. Голова у нее была перетянута шерстяным платком, свернутым в полоску, — таким жгутом она туго перетягивала голову, когда донимала головная боль...
— Что тут случилось, Анна Егоровна? И как это понимать ваши сборы?
— Уезжать надумала — как еще понимать? Глядеть не могу, когда тут такое вытворяют над ребятишками.
— Никто тебя не гонит, — отозвалась Екатерина, продолжая лежать лицом к стенке.
— Этого еще не хватало!
— А если ребятишки мать не слушают, что же, их по головке гладить?
— Но не колотить до беспамятства. Неужто у тебя не хватает соображенья? Ну-кось, припомни, сколько раз тебя драл за промашки так вот твой отец? А я? Ведь было у нас при нашей-то нужде ой сколько причин срывать свое зло на вас, ребятишках. Было! А не срывали!
Екатерина наконец поднялась, присела на оттоманку. Лицо у нее было красное, припухшее после недавних слез. Огрызнулась чужим голосом:
— Раз уж ты такая добренькая да умная, забирай их с собой да воспитывай сама.
— А ты что будешь делать? Лодыря гонять, с утра до вечера красоваться перед зеркалом в своих дорогих нарядах? И так, слава богу, разнесло — на тощей кобыле не объедешь!.. — Мать передохнула и уже спокойно закончила: — Испортила тебя, девка, эта сытая и беззаботная жизнь, вконец испортила! Подыскал бы ты ей, Сережа, работу какую-нибудь — совхоз рядом, почта, сельсовет.
Вяткин не успел ответить.
— Где — рядом? — сердито крикнула Екатерина. — Семь километров, да еще по ухабам, по трясучке... А ребятишек куда? К Сергею в канцелярию на веревочку привязать?..Рассуждать-то легче всего!
— Необязательно в канцелярию, да на веревочку, — хмуро вмешался Вяткин. — Не надо усложнять. В совхозе садик есть и ясли... А семь километров — разве это далеко? Пятнадцать минут езды на машине.
— Вот уж и работу подыскали, ребятишек определили... Как им запрячь-то хочется меня!
— Ну это уж не дело ты говоришь!
Екатерина в ответ расплакалась...
Она заплакала и теперь, когда разговаривала с Натальей Павловной: — Ну разве не обидно, когда самые близкие люди ополчились против меня?
— Не ополчились, а добра хотят. Разница! — Голос Натальи Павловны стал гневным, и, чтобы успокоиться, не наговорить резких слов, она встала, прошлась от стола до порога и обратно, села опять за стол на прежнее место, сказала властно: — Я бы на твоем месте написала Анне Егоровне письмо, попросила бы у нее прощения.
— Написала. Перед самым вашим приездом написала. Вот оно, лежит на серванте.
— Написала, чтобы лежало на серванте?
— Ждала, чем кончится наш разговор, — простодушно и с облегчением призналась Екатерина Вяткина.
Наталья Павловна посмотрела на нее укоризненно:
— Догадывалась ведь, чем кончится...
Сентябрь стоял погожий, как бы в награду за дождливую первую половину лета. Наталья Павловна намеревалась побродить с полчасика по дороге возле офицерских домиков. Надо было успокоиться после беседы с Екатериной.
Но побыть одной Наталье Павловне так и не удалось. По дороге возле домиков медленно катала взад-вперед детскую коляску Таня Визеренко, молоденькая женщина, не зная которую можно было вполне принять за девочку-подростка.
— А я вас специально подкарауливаю, Наталья Павловна, — призналась Таня. Призналась, а потом уже и поздоровалась. Голосок у нее был ломкий, неустоявшийся, неокрепший.
— Здравствуй, Танюша! Ты уж извини, не проведала тебя — дела были на заставе, — сказала Наталья Павловна. — Что-нибудь случилось?
— А ничего не случилось. Пирог испекли!
— Люблю пироги! Только я устала очень, перенервничалась, пока тут беседовала.
— Ну во-от! А мы старались... — Она сморщила полные губы — обиженно, совсем по-ребячьи. — Как ни приедет кто на заставу — все к начальнику да к начальнице... А мы с Витей тоже ведь рады гостям. И потом — у меня день рождения. И я хочу, чтобы вы обязательно были. И Витя хочет!
— Как же я без подарка-то? — растерянно спросила Наталья Павловна.
— Придете — это уже подарок!
— Вяткину звала?
— Да ведь ночное дежурство сегодня у Вяткина. Разве Катерина пойдет одна, без мужа? — почему-то отнекивалась Таня.
— Как это так — не пойдет, когда у подружки день рождения? — Наталья Павловна решительно пошагала к вяткинскому дому.
Таня с большой неохотой оставила коляску возле крыльца и боязливой тенью Натальи Павловны вошла в дом.
— Забирай сынов своих, — решительно сказала Наталья Павловна. — Пойдем полакомимся Танюшиными пирогами. День рождения у нее.
— Слышала... А Сергей? — спросила Вяткина. — У него же ночное дежурство.
— Не будем усложнять простое дело. Дежурит он в трех шагах, заскочит на минутку. Отправит очередные наряды и забежит. Съест кусок пирога, выпьет чашку чая. Много ли уйдет на это времени?
— Нам-то, что с пацанами, мы р‑раз — и собрались! — оживилась Екатерина Вяткина. Сняла телефонную трубку, позвонила в канцелярию: — Нас в гости приглашают, на пироги. Да, Татьяна Визеренко, день рождения у нее. Подарок? А вазочку подарим под варенье... Ну бывай! — положила трубку на место, сказала, как бы отчитываясь, Наталье Павловне: — Придет, только наряды отправит...
Визеренко, читавший книгу, пружинисто вскочил с дивана и пошел навстречу гостям, улыбаясь во все свое широкое смуглое лицо:
— А ты сомневалась, Танюшка! И не одну гостью, а сразу четверых привела. Вот и погуляем!
Наталья Павловна хорошо помнила, каким мальчишкой выглядел он год назад, когда приехал сюда после училища, — румяным, стеснительным, угловатым, и не очень-то вязались с его обликом солидные офицерские погоны. Теперь Виктор Визеренко раздался в плечах, лицо обветрилось и потемнело, движения стали уверенными, резковатыми — это он перенял у старшего лейтенанта Вяткина. Уже чувствовался хозяин дома, глава семьи, маленькой, но семьи, чувствовался человек, знающий свое место среди людей.
Он поухаживал за женщинами, помог снять легкие плащи, подал мягкие домашние шлепанцы:
— Чтоб ногам вольготно было!
Широким жестом пригласил в комнаты:
— А с кухонными делами мы сами с Танюшкой справимся. Тем более — все на мази.
Последнее было сказано Екатерине Вяткиной, метнувшейся было на кухню. Он не командовал, он ворковал по-хозяйски, и уже от одного этого дом казался приветливым.
А в самом доме было уютно и просторно: стены не отягощены коврами, оклеены не казенными, какими попадет, — то яркими, то тусклыми, — а спокойными бежевыми с некрупными и неброскими цветами, обоями; вдоль правой стены стояли два больших книжных шкафа, наполненные книгами. На них Наталья Павловна сразу обратила внимание. Она помнила, что год назад и книг-то всего было с десяток пакетов, лежавших в прихожей неразобранными. А тут — два солидных шкафа, занимавшие всю стенку.
— Откуда у вас столько книг? — удивилась Наталья Павловна. — И если не секрет, где это вы такие отличные книжные шкафы отхватили?
— Откуда книги? — Визеренко сиял. — А мы из Москвы сюда подписку перевели, да и здесь уже на кое-что новенькое подписались.
— А книжные шкафы он сам смастерил, — раздался с кухни Танин голосок, звонкий и счастливый. — Он у меня мастер на все руки от скуки!
Он пригласил гостей за стол, Славке и Коленьке положил на стулья подушечки:
— Ну вот, носы у хлопцев теперь уже над столом — и порядок, можно приниматься за дело.
Таня позвала его на кухню, и, прежде чем идти туда, Визеренко повязался цветастым передничком, приготовленным заранее, — он уже знал, что на кухню его обязательно позовут. Делал все Визеренко не спеша, но почему-то все у него получалось быстро и ладно.
— Он не только столяр, он у Татьяны еще и главный кулинар, — шепнула Екатерина Вяткина на ушко Наталье Павловне — не понять, похвалила или осудила Визеренко за то, что еще и женскими кухонными делами занимается. — А я своего близко не подпускаю к плите.
— Так он, наверно, не очень-то и рвется к твоей плите.
Визеренко торжественно нес перед собой две большие тарелки с аккуратно нарезанными и красиво уложенными пирогами, с почтительным полупоклоном, как это делают услужливые официанты в ресторанах, поставил на стол.
— Начинка местная, пограничная, — здесь вот брусничка, а тут — черничка... — С хитринкой посмотрел на Наталью Павловну: — У нас там на кухне серьезный спор вышел. Я предложил графинчик этакого чего-нибудь некрепкого — для женщин — на стол поставить. Танюшка моя сильно сомневается: а вдруг Наталья Павловна запротестует?
— Не запротестует Наталья Павловна, — рассмеялась та. — День рождения все-таки.
— Вот именно! А я стопочку покрепче по этому же случаю — мужчина все-таки... Пироги с чаем употребим. А закусочку под винцо сей миг доставим!..
И здесь за столом тоже вспомнили Виктора Петровича. Наталья Павловна рассказала подробно о том, что недавно произошло на Горской комендатуре.
Говорила, а на нее таращили глазенки Славка и Коленька Вяткины, посапывал в кроватке месячный первенец Тани и Виктора Визеренко, удивительно спокойный ребенок. Поглядывала на них Наталья Павловна и улыбалась. Может быть, впервые за эти две недели улыбалась, отогревалась душой.
Приходил ненадолго Вяткин, попробовал пирогов, попил, по своему обыкновению, разбавленного холодной водой чая, после чая съел еще кусок пирога, сказал одобрительно:
— Объеденье, а не пироги!.. Это вы хорошо придумали — собраться вместе. Есть деловое предложение, Катерина: продолжить такое дело у нас в доме.
— А что? И продолжим в субботу. Соберемся у нас после баньки.
Довольный Вяткин прихлопнул обеими ладонями по столу и стремительно вскочил:
— Так что — просим в субботу!.. А я побежал!
И он в самом деле побежал. Он всегда спешил.
— Знаете что, девочки? — Таня Визеренко обвела всех счастливыми глазами и тут же смутилась: Наталья Павловна не очень-то подходила под девочку. — Ну, не совсем девочки... Но что я хочу сказать? Сколько много нас — давайте потанцуем, а? Какой это праздник без танцев! Витя, заведи мой любимый школьный вальс!
— Есть завести школьный вальс! — Но тут же спохватился: — Наталья Павловна, а может, что-нибудь повзрослее? У нас приличный набор пластинок.
— Исполним волю новорожденной.
Визеренко поставил на проигрыватель пластинку и протянул руку Наталье Павловне, приглашая на танец. Наталья Павловна отрицательно мотнула головой:
— У нас в кавалерах дефицит — один на три дамы. Пусть первый танец будет за хозяйкой.
Визеренко не стал спорить. Подхватил свою Таню, и они закружились. Наталья Павловна откровенно залюбовалась молодой женщиной: до того-то она легкая да красивая, что, кажется, не сама движется и не Виктор ведет ее, а летит она, легкая и стройная, на невидимых крыльях, не касаясь половиц... Девчонка и девчонка, ей бы еще беззаботно бегать со своими подружками... И в самый-то разгар вальса дал о себе знать младший Визеренко: сначала закряхтел в своей кроватке, а потом подал басовитый требовательный голос. Продолжая еще кружиться, Таня взглянула на часики:
— Туго знает свое дело наш пограничник: время кормления подошло, — и подбежала к кроватке.
Виктор с ходу направился к Екатерине Вяткиной. Та с готовностью поднялась навстречу:
— Нам уже никто не помешает — мои давно вышли из грудного возраста.
Ее мальчишки пристроились на диване и, посапывая, перелистывали книжку сказок с картинками.
Екатерина, хотя и полноватая, но танцевала легко и с нескрываемым удовольствием... Таня Визеренко отправилась на кухню кормить своего сына.
На следующий вальс Виктор пригласил Наталью Павловну, она поколебалась, но все-таки пошла. В молодости, когда еще была Наташей Семеновой, а не солидной годами Натальей Павловной Кузнецовой, она любила потанцевать — в начале тридцатых годов вальсы тоже были в почете.
Ей было приятно, как ведет Визеренко — легко и уверенно. Приятно было чувствовать на плече крепкую, уже не мальчишескую, а мужскую руку.
— Хорошо ведете, Витя. А вот мой Кузнецов совсем-совсем не умел танцевать.
— Тогда другое время было.
— Конечно, другое. Но молодость-то все равно была. Не такая, конечно, безоблачная.
И тут противно заверещал зуммер телефона. Визеренко усадил Наталью Павловну, метнулся к телефону. И все услышали дребезжащий, искаженный в трубке голос дежурного:
— Товарищ лейтенант, тревога! Сигнал с шестого участка на левом фланге!
Будто уверен был Визеренко, что без тревоги не обойдется — китель, фуражку, ремень с кобурой и пистолетом повесил на видном месте, чтобы в случае чего можно было одеться по форме быстро и без суеты.
«Так было и у моего Кузнецова и у Вити Поликарпова тоже», — подумалось Наталье Павловне.
— Из-за стола или с танцев бежать по тревоге — это еще ничего. А вот из бани, из парилки, когда ты в полный раж вошел, — это совсем нехорошо. А ведь приходилось бегать, — невесело шутил Визеренко, облачаясь в форму.
Шутил, а с лица уже давно слетела праздничная беззаботность, и мыслями он был уже не дома — это было видно по строгому и озабоченному выражению лица, — а на левом фланге, на шестом участке. На пороге Визеренко остановился:
— Скоро вернусь! Развлекайтесь тут!
И умчался... Таня сжалась в испуганный комочек, пропищала тоненьким голоском:
— Год уже на границе, а никак не привыкну к этим тревогам. Все что-то нехорошее чудится: а вдруг Витю ранят эти проклятые нарушители или того хуже...
— Год... — задумчиво повторила Наталья Павловна. — Я вон за три десятка лет не привыкла. И не привыкну. Только и утешения — не каждая тревога боем да жертвами завершается.
— Три десятка лет! — У Тани Визеренко даже глаза округлились от непостижимой этой давности. — Это же больше всей моей жизни! Я родилась только, а вы уже почти десять лет на границе прослужили... — повздыхала, покачала головой и спросила с доверчивой наивностью: — Как же вы на границе оказались?
— Как наша сестра оказывается здесь? Так же, как ты, — замуж вышла за пограничника.
— Трудно привыкать к этой жизни?
— Одной трудно, одной с ума сойти можно. Чего только не надумаешься, пока муж бегает с солдатами по тревоге? Да ведь всегда кто-нибудь рядышком есть — или подружка, такая же молоденькая, или постарше, поопытнее.
— Рассказали бы, как раньше служилось, как вы привыкали, — несмело попросила Таня. — Все равно ведь нам не до танцев, не до музыки.
— Так давно все это было, девочки мои милые! Так давно! — с болью выдохнула Наталья Павловна...
В 1935 году Наталья Павловна Кузнецова, а тогда просто Наташа Семенова, — теперь уже и от родительской фамилии успела отвыкнуть! — окончила медицинский техникум, получила диплом и звание фельдшера, вышла замуж за курсанта пограничного училища Кузнецова. После выпуска молодой командир был направлен в распоряжение Ленинградского пограничного округа и оказался со своей молодой женой на заставе под Белоостровом, на знаменитой Сестре-реке.
Первой наставницей Наташи Кузнецовой была жена коменданта. И первые слова, которые сказала эта наставница — женщина мужеподобная и громогласная, были не очень-то чтобы утешительными:
— Какая ты ошарашенная, касатка моя! Перепугалась границы или чего другого? Напрасно пугаешься — тут у нас почти спокойно. Жить можно.
И впрямь тут было спокойно, если сравнивать с недавним прошлым. Жена коменданта три года бок о бок вместе с мужем коптилась и закалялась в дыму и огне гражданской войны, где постреливали куда как щедро. И житейский опыт имела достаточный: растила четверых детей, которые родились один за одним с интервалами в два года — дочь, сын, опять дочь и снова сын. Последышу было семь лет.
Эти сведения комендантша сообщила растерянной Наташе Кузнецовой сразу же, а потом отрекомендовалась:
— А зовут меня Калерия Афанасьевна — такое вот имечко откопали мне мои любезные родители... Ничего, обхожусь, и муж привык... Мы с моим Аверкиным живем дружно, — сказала она. — Иначе нельзя. Работа у пограничников не только нервная, но другой раз и опасная... Ну вот я и оберегаю моего Аверкина. И ты оберегай своего Кузнецова! — потребовала она. — А если начнет чего такое выкаблучивать — мне скажи. Я умею строптивым мужикам вправлять мозги! — И закончила неожиданно: — Пошли чай пить!..
По примеру своей наставницы и Наталья Павловна стала называть своего мужа «мой Кузнецов». И всею жизнь называла так. Жили они дружно и в полном согласии, вроде Аверкиных. Так что умение Калерии Афанасьевны «вправлять строптивым мужикам мозги» в отношении Кузнецова так и осталось непримененным.
Вскоре после приезда к месту службы мужа Наталья Павловна стала ведать медицинскими делами комендатуры, где была расположена и застава Кузнецова. Через некоторое время после короткой переподготовки Наталье Павловне присвоили воинское звание «военфельдшер второго ранга», равноценное нынешнему лейтенантскому, и она тоже стала носить военную форму с зелеными пограничными петлицами. На этой комендатуре стряслась с Натальей Павловной беда, непоправимая и горькая для каждой женщины.
Она готовилась стать матерью, уже в отпуск собралась, потихоньку шила распашонки и пеленки. Но все эти приготовления оказались напрасными.
В конце декабря 1936 года на правофланговой заставе комендатуры — до нее было километров тридцать — вспыхнул бой с крупной бандой закордонных нарушителей. В перестрелке во время преследования тяжело ранило нашего бойца.
Муж не отпускал ее:
— Бойца доставят сюда, и ты сделаешь что полагается. Чего тащиться в такую даль?
— А если он там кровью истекает? Вот что, Кузнецов: ты на службе, и я на службе, до декретного отпуска далеко. Так что не отговаривай!
Прихватила саквояж с инструментами и медикаментами и помчалась с двумя пограничниками на легковой кошовке. Ехали быстро, и уже перед самой заставой на крутом повороте Наталью Павловну выбросило из кошовки, и она с маху ударилась о сосну. В горячке, кроме боли от ушиба, ничего особенного не почувствовала, обрадовалась, что содержимое саквояжа было в целости и сохранности. На заставе сделала перевязку раненому и захватила его с собой.
Обратно ехали осторожно, шажком. Но тут сама медичка почувствовала себя плохо. Настолько плохо почувствовала, что ее саму в срочном порядке пришлось отправлять в больницу. Преждевременно родившийся младенец был мертвым. Врачи при выписке объявили: ей никогда не суждено быть матерью...
Вышла из больницы такая, что Калерия Афанасьевна, встречавшая ее, — Кузнецов приехать не мог, «задержался по обстановке», — всплеснула руками.
— Ой, как горе-то придавило! Одна тень от тебя осталась, касатка ты моя!
И Наталья Павловна, сама взрослая и уже третий год замужняя, стала как бы пятым и самым трудным ребенком Калерии Афанасьевны.
Время и материнская опека суровой комендантши постепенно сгладили горечь беды. Но только сгладили, а не сняли ее, эту горечь. Калерия Афанасьевна чувствовала это и однажды сказала строго:
— Хватит тебе изводить себя, касатка моя! Этак можно и совсем зачахнуть. Вот что: мне надо на второй заставе побывать — молодожены Савельевы чего-то куксятся. По твоей медицинской части тоже найдутся дела на заставе. Давай-ко, милая, собирайся в дорогу!..
Калерия Афанасьевна всегда что-нибудь придумывала, только бы не оставлять Наталью Павловну наедине со своими невеселыми думами...
Финскую войну Наталья Павловна встретила уже в этом отряде — мужа назначили помощником коменданта. Она по-прежнему занималась медицинскими делами, раненых и обмороженных лечила, во вражеский тыл ходила с разведчиками и первую правительственную награду тогда получила — медаль «За отвагу»...
Казалось, Наталья Павловна полной мерой испытала все, что отпущено судьбой на долю жены кадрового офицера-пограничника, — и постоянную тревогу за жизнь своего мужа, всегда находившегося там, где бывало опаснее всего, и сама понюхала вдоволь, чем он пахнет, этот горький порох войны, и сверх того еще познала боль тяжелой утраты своего ребенка, первого и ставшего последним.
Так казалось. Но самые тяжкие испытания были еще впереди. И такие испытания, что все перенесенное и пережитое раньше не шло ни в какое сравнение.
В Отечественную войну с первых дней боевых действий вторая комендатура во главе с капитаном Кузнецовым оказалась в полном окружении. Приказа оставить позиции и отойти в тыл не поступало, и комендатура больше недели вела бой с врагом. Погибли все, в живых остались только раненые, которых вывела из окружения Наталья Павловна, тоже раненная, разрывной пулей раздробило левое плечо. Ей даже и проститься не удалось с мужем. Только и услышала в телефонной трубке его неестественно высокий, напряженный до металлического звона голос, перекрывший гул недалеких разрывов:
— Быстрее выводи раненых! Тут такое творится!.. Мы еще увидимся, Наташка!
Не увиделись...
Трудно, очень трудно было Наталье Павловне, оказавшейся без детей, без мужа...
И тут опять протянула ей дружескую руку Калерия Афанасьевна Аверкина, с которой служили когда-то под Белоостровом. Калерия Афанасьевна жила в Москве, разыскала Наталью Павловну, позвала к себе.
«Приезжай в гости, сестра моя пограничная, поживи у нас немножко, а то и все время, — писала она. — Я, считай, одна тут кукую в большой квартире — мой Аверкин чуть не круглыми сутками пропадает на работе, ребятишки мои стали взрослыми и разлетелись по белому свету. Обижаются, что езжу к ним редко. И не могу часто ездить. Тяжеловата я стала на подъем, разные болячки одолели, да и года прижимают к месту. Ты помоложе на полтора десятка лет, тебе легче сдвинуться с места. Так что приезжай, касатка моя!..»
Когда подошел очередной отпуск, Наталья Павловна поехала в Москву. Собиралась погостить у Аверкиных недели две-три. Но уже в середине первой недели затосковала в этой гостеприимной семье: в тягость ей были и шум и суета столичные, и праздное безделье — Калерия Афанасьевна даже по дому ничего не позволяла делать:
— Отдыхай себе, читай книжки, развлекайся, ходи по театрам. Я одна управлюсь.
Тяготила и робость перед Аверкиным — генерал-лейтенант все-таки. Дома он ходил в темно-коричневой пижаме, но Кузнецовой все равно и на плечах сугубо гражданской пижамной куртки виделись золотые погоны с двумя большими звездами. Ей привычнее были маленькие лейтенантские и чуть побольше — майорские...
Ее решение о скором отъезде огорчило обоих Аверкиных, а Калерию Афанасьевну особенно.
— Пожила бы ты у нас хоть с полгодика. Чует мое сердце: не увижу я тебя больше — умру скоро, — сказала она с печальной уверенностью.
— Что вы, Калерия Афанасьевна! Вам жить да жить! Такая ведь закаленная и бодрая, — пыталась успокоить ее Наталья Павловна.
— Бодрая, закаленная... — со вздохом покачала седой головой Калерия Афанасьевна. — Это только с виду я такая. Износилось мое здоровьишко. Не шуточное ведь дело — через три войны пройти, и ведь не сторонкой, а через самое-то пекло... Ты меня не успокаивай, лучше поживи у нас маленько. А, Наташенька?
— Невмоготу мне тут, не привыкла я к такой жизни. Уж вы меня простите, Калерия Афанасьевна.
— За что прощать? На твоем месте, да в твои-то годы я сама в столицах не усидела бы... Раз уж невмоготу — езжай. Помогай там молодым бабенкам вживаться в нашу пограничную жизнь. И прощай!
И простилась, как оказалось, навеки...
После той поездки в Москву Наталья Павловна еще некоторое время поработала в санчасти.
Она и раньше подумывала об этом, а тут окончательно решила: не по силам ей, однорукой калеке, работать здесь — только штатную должность занимает; молодой и здоровый на этом месте принесет людям куда больше пользы. Ей думалось, что держат и терпят ее здесь из сострадания к увечью и уважения к ее прошлому.
Обо всем этом она сказала начальнику политотдела отряда. И получила сердитый разнос: рассуждения насчет того, что ее терпят в санчасти из сострадания к увечью, назвал оскорбительной выдумкой, а что касается ее славного прошлого — все в отряде относятся к нему с уважением и гордятся, что рядом с ними служит такой замечательный человек.
Под конец разговора полковник предложил ей перейти работать в политотдел — секретарем-машинисткой. Наталья Павловна горестно ахнула:
— Да вы понимаете, что говорите, Андрей Иванович? Я же однорукая, калека!
— Освоитесь! — уверенно сказал он. — Но главное дело у вас будет не секретарство, не бумажки. Буду рекомендовать вас председателем женсовета отряда.
Наталья Павловна сдалась.
Не хлопотливой общественной нагрузки, которая ей была хорошо знакома по опыту Калерии Афанасьевны, а пишущей машинки больше всего боялась Наталья Павловна. Но через полгода вполне освоилась с этой канцелярской техникой. Впрочем, бо́льшую часть времени Наталья Павловна проводила на заставах. И эти постоянные разъезды, эти нескончаемые хлопоты и заботы по житейским и прочим делам людей вроде бы чужих стали смыслом ее жизни.
Потом, когда Поликарпова с заставы перевели в политотдел и предоставили отдельную квартиру в городе, ту самую, в которой он жил до последних дней своих, свершилось то, о чем давно мечтала Наталья Павловна: она перебралась к Поликарповым, вместе с ними оборудовала себе под жилье бывшую полутемную кладовушку — и у нее своя семья и свой дом. И теперь уж точно: у нее не было ни одной свободной минуты. А тут еще начали с Виктором Петровичем писать историю отряда, и время у Натальи Павловны уплотнилось до предела...
Таня Визеренко, по-детски подперев кулачками острый подбородок, смотрела на Наталью Павловну грустными-грустными глазами:
— Столько пережить!.. И что наши трудности и переживания в сравнении со всем этим!..
Было уже около полуночи. И чего бы не подумалось, чего бы не померещилось за эти длинные часы, если бы не было здесь Натальи Павловны... Незаметно прошло время, пока она рассказывала историю своей жизни. Екатерина Вяткина не понимала, как это можно так жить, и спросила:
— И когда вы только для себя будете жить, Наталья Павловна? Все для людей да для людей...
— Как это — жить для себя? В три горла есть и пить? От людей отгораживаться? Жить для себя... Не умела, не умею и учиться этому не хочу.
— Куда-нибудь на юг съездить, отдохнуть, — продолжала свое Екатерина Вяткина.
— На юге я без дела и двух дней не проживу. А отдохнуть... Я вот у друзей своих старых, у Васильевых, на заставе погостила, у вас побыла — это для меня самый лучший отдых. Другого не признаю.
На крыльце послышался стук сапог — уверенный, хозяйский.
— Наши возвращаются, — обрадовалась Таня и побежала на кухню разогревать чайник.
Визеренко, пропуская вперед Вяткина, спросил с порога весело и громогласно:
— Заждались, красавицы?
— Ну и голосище у тебя, Виктор! Ребятишки спят! — строго сказала Наталья Павловна и спросила вполголоса: — Что там у вас на участке стряслось?
— Ничего особенного — медведь погулял. Шатается тут один разбойник, жир на зиму запасает. Он гуляет, мы бегаем, а милые женщины наши переживают — вот такое у нас распределение ролей... Татьяна, помощь мужская не требуется?..
Никто из них и думать не думал — ни Вяткины, ни Визеренко, — что в последний раз видят Наталью Павловну Кузнецову такой, какой привыкли видеть: подвижной, неутомимой, строгой, участливой.
— Вы мне так понравились! — простодушно призналась Таня Визеренко. — Приезжайте еще!
— И ты мне понравилась, — улыбнулась Наталья Павловна. — Обязательно приеду!..
Вернулась она к Васильевым на заставу усталая, но довольная поездкой:
— Визеренки Таня с Виктором меня порадовали — такие славные ребята! Вот ведь пара подобралась замечательная! Посмотрела на них, побыла с ними вечерок — и сама вроде бы помолодела, вроде в своей молодости побывала.
— Не так уж и помолодела. Вид у тебя не очень-то... — сказала Валентина Ивановна.
— Подустала немножко и неможется чего-то. Но это неважно, главное, душой помолодела.
— Вяткины как там? Из-за них все-таки ездила.
— Ничего, и у Вяткиных скоро наладится. Поговорила я с Екатериной, построгала немножко. Зажирела она малость, забарахлилась. Вроде бы поняла мои слова. Ей, главное, надо с Таней Визеренко в дружбе жить — такая славная, и такой хороший пример перед глазами... Задумалась Екатерина. Матери письмо написала, прощенья попросила... Пить хочется, чаек бы сгоношила, Валюша.
— Это у нас мигом.
Попили чаю с удовольствием, и еще с час посидели за пустым столом — не хотелось подыматься. Говорили и не могли наговориться, словно чувствовали обе, что так вот вместе уже не посидят за столом.
— Ой, что-то нехорошо мне стало, — вдруг пожаловалась Наталья Павловна. Лицо ее стало серым, глаза налились болью: — Полежать мне надо, Валюша.
Прижав руку к сердцу, поддерживаемая Валентиной Ивановной под мышки, она нетвердым шагом направилась к оттоманке, осторожно легла вверх лицом.
— Достань-ко, Валюша, нитроглицерин из моей сумки, в стеклянной колбочке.
Валентина Ивановна подала колбочку, спросила:
— Может, врача вызвать?
— Как тут вызовешь врача? Не город же... Надо полежать вот так, не двигаясь... Ты, пожалуйста, не подымай паники, спокойно позови Никиту Васильевича домой, — говорила она с трудом, делая передышку чуть ли не после каждого слова.
Валентина Ивановна метнулась к телефону, сказала только два слова:
— Наташе плохо! — и тоненько всхлипнула в телефонную трубку.
Никита Васильевич прибежал сразу же, запыхавшийся и встревоженный:
— Что же вы! Надо в санчасть звонить срочно!
— Звони, звони, я не могу — сил нет, — чуть слышно говорила Наталья Павловна, словно провинившаяся в чем-то. — Так и говори: предполагается инфаркт... Не возражай, Никита, я медик, я знаю, что говорю... Пусть пригласят специалиста из городской скорой...
Провожали Наталью Павловну Кузнецову в последний путь сплошь военные — пограничники, гражданских было десятка три человек, в числе их Валентина Ивановна Васильева, Екатерина Вяткина и еще пяток женщин, а остальные мужчины только по одежке были гражданские — бывшие начальники застав и коменданты. От кладбищенских ворот и до самой могилы под печально торжественные звуки военного оркестра гроб с телом Натальи Павловны Кузнецовой несли командир, начальник политотдела, комендант Горской комендатуры Козлов и гражданский — бывший начальник штаба отряда. Впереди них шли шесть офицеров и несли на вытянутых руках по атласной красной подушечке с боевыми наградами, которых была удостоена капитан медицинской службы Кузнецова.
На городском кладбище как-то сама собой еще с 1944 года образовалась площадка, которую называли пограничной, — служили воины вместе, теперь покоились вместе... Строй гранитных пирамидок, увенчанных красными звездочками, замыкала недавно установленная с фотографией молодого задумчивого майора — Виктора Петровича Поликарпова. Рядом с ней была вырыта свежая могила, возле которой в две строгие шеренги выстроился взвод солдат-пограничников, вооруженных карабинами.
У гроба над могилой говорили многие, последним — начальник политотдела.
— Много хороших слов сказал Андрей Иванович, — рассказывала мне Валентина Ивановна. — Разве упомнишь всё? Столько времени прошло! Но вот эти слова его запомнились: сердце Натальи Павловны все было в рубцах, одна рана еще не зарубцевалась как следует, — она, конечно, появилась после гибели Виктора Петровича Поликарпова; а самая последняя на сердце отметина была уже смертельной — так установили медики, а мы скажем так: щедрое сердце свое она отдала людям, нашей суровой службе…
8 октября 1944 года наш отряд принял от частей Советской Армии участок государственной границы СССР и приступил к ее охране. Старшина заставы П. И. Смирнов, служивший здесь до войны и принимавший непосредственное участие в первых боях, отыскал укрытый им советский погранзнак № ..., поврежденный вражеским танком. Погранзнак, как боевая реликвия, установлен в Ленинской комнате заставы. К знаку прикреплен список личного состава заставы, павшего в боях при защите рубежей нашей Родины. Заставой командовал старший лейтенант Несмеянов, погибший в первые часы боя.
В доисторические времена здесь, надо полагать, было огромное озеро. С течением столетий оно превратилось в болото, поросшее чахлым мелколесьем. Над всем этим вразброс то там, то здесь возвышались темными шапками разной величины бывшие острова, на которых росли корабельные сосны редкой красоты — даже в эти промозглые осенние дни их стволы, гладкие и прямые, казались отлитыми из чистой меди. Бескрайнее болото это, усеянное многочисленными островками-сопками, простиралось на десятки километров за линию границы и в наш тыл.
Меж сопками петляло подобие проселочной дороги. Именно подобие, многократно проклятое сегодня пограничниками заставы капитана Клюкина, совершавшими пеший переход к месту несения службы. Три грузовика с имуществом пришлось оставить на комендатуре — переправлять его придется позднее вьюками. Сейчас же самое необходимое — оружие, боеприпасы, недельный запас продовольствия — было навьючено на пяток лошадей и на солдатские горбы. Шесть часов понадобилось на то, чтобы одолеть каких-то двадцать пять километров болотной хляби и глиняного месива.
Из всех солдат и офицеров здешние места знал только один человек — старшина Смирнов. Знал, потому что именно на том участке, где предстояло развернуться заставе капитана Клюкина, служил до войны тогда еще рядовой Смирнов и здесь же 30 июня далекого 1941 года принял первый бой — военные действия здесь начались позже, чем на других фронтах.
Невысокого роста, кряжистый, сотканный из одних мускулов и сухожилий, старшина шагал впереди всех, неся такую же поклажу, как и солдаты. Идти первым по этому болоту было то же самое, что прокладывать лыжню по рыхлому глубокому снегу. И откуда только брались у старшины силы?
Впрочем, и остальные пограничники радовали капитана Клюкина. Даже самый молоденький и в отличие от других еще безусый девятнадцатилетний солдатик, рядовой Никита Васильев из ленинградских блокадников, — и тот, упрямо стиснув зубы, шел наравне со всеми.
И самым старым из всех — пятидесятилетним своим замполитом был доволен капитан Клюкин. Капитан Ипатов был не только самым пожилым, но и самым болезненным, — как раз перед походом начала донимать его застарелая язва желудка. Капитан Ипатов почти ничего не ел, пил только чай с сухарями и печеньем. Ему была необходима легкая молочная пища, но где ее возьмешь, легкую молочную пищу, если уж и запах молока все забыли? Капитан до того исхудал, что, казалось, вот-вот разорвется на острых скулах его тонкая кожа, в походе она приобрела изжелта-землистый цвет. Чтобы унять боль, Ипатов то и дело глотал украдкой содовые таблетки и запивал их глотком воды из плоской трофейной бутылочки, которую нес в кармане шинели.
Капитан Ипатов вполне мог бы остаться на денек-другой в тылу и подлечиться. Но он наотрез отказался оставаться в тылу:
— Такой святой и долгожданный момент наступил — выход на границу! А я — валяться на койке и нянчить свою драгоценную язву? Да пропади она пропадом! Век такого себе не прощу!
Задержаться Ипатову в тылу советовал Клюкин, и он же снял свое предложение...
А старшина Смирнов по приказу начальства вообще должен был оставаться в тылу, командовать хозяйственным взводом на комендатуре. Когда Смирнову стало известно об этом, он добился приема у начальника политотдела:
— Прошу отменить приказ!
— Приказы не для того отдаются, чтобы отменять их тут же. Ты старый вояка и служака, товарищ старшина, и должен знать это не хуже меня, — сказал начальник политотдела.
— Потому и прошу отменить, что старый вояка. Я воевал там, где будет стоять застава Клюкина. Столько друзей боевых похоронил на тех рубежах. Я обязан вернуться на те рубежи! Я же только один уцелел из той старой несмеяновской заставы, которая бой приняла. Понимаете, товарищ полковник, только один!
— Понимаю. Извини, товарищ Смирнов, я не знал этого. И я поговорю с командиром. Уверен, просьбу твою мы уважим, нельзя не уважить...
И вот старшина Смирнов, нетерпеливый, суровый, с плотно сжатыми в ниточку губами, шел впереди всех, как бы катился неутомимо на своих кавалерийских ногах. Он, кажется, не замечал ни болотной мешанины, которая чавкала под ногами, ни мелкой мороси, которая сыпалась сверху из рваных клочьев свинцовых облаков, стремительно мчавшихся над самой землей, ни пронизывающего северо-западного ветра.
Старшина Смирнов первым вскакивал на привалах, и капитану Клюкину приходилось сдерживать его:
— Не все двужильные, старшина, не все. Пусть еще пяток минут покурят... Ты не волнуйся, мы идем в графике. У пехоты не будет претензий к пограничникам.
— Я не волнуюсь, товарищ капитан, — оправдывался Смирнов. — Только чего тут рассиживаться? Уж лучше на ходу мокнуть. — Выразительно поглядывал на запястье левой руки — засекал время, а потом напоминал: — Пять минут прошло, товарищ капитан.
Капитан Клюкин вполне мог бы поставить старшину на свое место простым напоминанием, что здесь пока командует он, капитан Клюкин, начальник застал вы, и в нештатных командирах пока не нуждается. Мог, но не делал этого: ему, да и всем людям заставы было понятно нетерпение старшины Смирнова.
Сказать правду, и самому капитану Клюкину, и замполиту Ипатову, и молоденькому солдату Никите Васильеву, да любому из пограничников — всем хотелось побыстрее добраться до той крайней черты советской земли, которая обозначалась коротким емким словом «граница». Но ведь надо было не просто добраться из последних сил, доползти кое-как, а прийти, сохранив силы, боеспособность, — не толпа идет все-таки, а боевое воинское подразделение — пограничная застава. И та же пехота что скажет? Надо, чтоб она сказала, ну не обязательно вслух, хотя бы про себя подумала: молодцы, пограничники, такую дорогу одолели, а хоть сию минуту в бой, вояки не хуже нас...
Наконец хлябь болотная кончилась, дорога заметно пошла на подъем. Это, очевидно, был очередной островок бывшего озера — в отличие от остальных на нем не было ни единого деревца, только торчали повсюду черные обгорелые пни.
— Тут хутор был справный, — сказал старшина Смирнов и добавил срывающимся голосом: — Тут погиб наш последний командир — лейтенант Иванов. Молоденький был, чуть постарше Никиты нашего Васильева, принял командование заставой на вторые сутки боев. Прежнего начальника старшего лейтенанта Несмеянова похоронили еще утром первого дня, потом покажу где. Потом командовал политрук Стариков. Тоже похоронили... А после него уж Иванов.
— Обильно тут кровушки нашей пограничной пролито, — сказал капитан Клюкин и спросил: — До старой заставы далеко еще топать?
— Три километра, товарищ капитан. А точнее — три тысячи двести метров... Только ведь нет ее, прежней заставы, — только место, где была, да головешки...
И все эти три тысячи двести метров старшина Смирнов не умолкал, хриплым скорбным голосом называл: тут погиб такой-то боец, тут сложил голову такой-то сержант. И к каждой новой фамилии прибавлял:«Орел был парень» или «Бесстрашный, какие редко встречаются». И заканчивал торопливой скороговоркой:
— Когда обоснуемся на месте, подробнее расскажу.
Наконец поднялись на вершину островка этого, в изобилии утыканного черными обломанными зубьями горелых сосен, и старшина Смирнов объявил:
— А вот и наша застава!
Он указал рукой перед собой на густой сосновый бор. Никакой заставы там не было видно. Лишь высокий сарай торчал перед опушкой леса. Старшина обрадовался ему, как давнишнему знакомому:
— Смотри ты — уцелел!..
Недолго порадовала хорошая дорога — снова потянулась болотная хлябь, снова с противным писком зачавкало под ногами. Но теперь колонна двигалась веселее, кучнее, будто сил прибавилось у пограничников. Старшина Смирнов, по-прежнему шагавший впереди, остановился, подождал капитана Клюкина:
— Разрешите, я вырвусь вперед с кем-нибудь из солдат? Как бы в головной дозор.
— Смысл?
— Я бы успел в одно место сбегать, пока застава двигается. Я очень прошу вас, товарищ капитан!
— При чем тут — очень прошу? Надо яснее выражаться, товарищ старшина, и убедительнее.
— Скажу яснее. В полукилометре от старой заставы, недалеко от линейки, мы с Яценкой, был такой у нас боец, мой второй номер, мы с ним укрыли наш погранзнак... Я не задержу вас, вот увидите!
— Я бы отпустил, — сказал капитан Ипатов. — Я бы разрешил, Сергей Иванович.
— И я не запрещаю, — ответил капитан Клюкин. — Рядовой Васильев, есть у вас еще силенки? Назначаю в головной дозор. Пойдете со старшиной...
Но недалеко ушел головной дозор.
Когда колонна заставы подошла к опушке соснового бора, навстречу вышла группа незнакомых офицеров-пехотинцев. Впереди размашисто шагал совершенно юный капитан в лихо сдвинутой на затылок фуражке, несмотря на то что теперь уже с неба не просто моросило, а секло мелким косым дождиком с ветром.
— Точность — вежливость королей! — звонким голосом крикнул капитан-пехотинец. — Вот что значит — погранвойска! Точненько прибыли, даже раньше срока на целых полчаса. — Представился: — Командир батальона капитан Парамошкин.
Когда первое знакомство состоялось, капитан Парамошкин как бы между прочим сообщил:
— Тут мои орлы двух воинов задержали — старшину и рядового, направлялись к границе. Старшина назвался вашим. Очень нервный товарищ. Но я имею от вышестоящего начальства строгие инструкции: к линии госграницы никого не допускать. Тем более неизвестных. Мало ли что — государственная граница все-таки. — И скомандовал: — Сержант Костенко, приведите задержанных.
Задержанных привели. Старшина Смирнов и рядовой Васильев были без вещмешков и без оружия. А чего не мог ожидать капитан Клюкин, так вот этого — по обветренным щекам старшины Смирнова текли слезы.
— Этот нервный старшина, как вы изволили выразиться, товарищ капитан, — начал официально Клюкин и кашлянул, отгоняя вдруг подступивший к горлу комок. — Старшина Смирнов — единственный, кто уцелел из той заставы, что полегла тут в сорок первом.
Капитан Парамошкин смутился:
— Кто бы мог знать? Тем более — не докладывал... Ты уж извини, дорогой старшина... Сержант Костенко, вернуть оружие!
И он сам подал задержанным оружие, смущенно пожал руку старшине:
— Извини — служба, приказ выполняли. И ты бы на нашем месте так поступил.
— Идите, старшина, делайте с Васильевым свое дело. За полчаса обернетесь? Ну и ладно. — Капитан Клюкин еще не унял своего волнения, говорил сипловатым, как бы перехваченным, голосом. — Посмотрите по пути следования, не сохранились ли клади на дозорных тропах.
— Есть! Пошли, Никита.
На заставе все, кроме офицеров и командира отделения старшего сержанта Селюшкина, называли его по имени — Никита. И это не было проявлением какого-то панибратства. Щупленький, востроносенький, он только по военной форме был солдат, а так смахивал больше на подростка, несмотря на свои девятнадцать лет.
Выжил он в первую и самую лютую ленинградскую блокадную зиму чудом — спасибо ремесленному училищу и заводу, конечно. Один за одним поумирали все родные — деды и бабки с обеих сторон, родители, младшие брат и сестра. А он, Никита, остался жить, пусть и заморышем с виду.
Не только жить остался, но даже в пограничные войска угодил к концу 1943 года, к этим много повидавшим на своем веку усачам, каждый из которых прошел через такие испытания и лишения, повидал столько крови и смертей, что пережитого только одним из них с лихвой хватило бы разбавить на иной взвод, несколько раз побывавший в боях...
Никита Васильев был благодарен капитану Клюкину за то, что тот приказал старшине Смирнову взять не кого-нибудь, а именно его, Никиту, и старшина не стал протестовать. Вообще старшина благоволил к Васильеву. Сказать правду, и все-то относились к нему, будто к малому. Обижаться на это не приходилось: ничего не поделаешь, если самый молодой из всех...
Они вышли к небольшой, в две сажени шириной речке, которая текла с запада на восток и несла в наш тыл воду удивительной черноты — может, казалась вода такой из-за торфяных берегов, поросших ивняком и ольшаником. По сырым местам вдоль правого берега были уложены клади — почерневшие от времени жерди по три-четыре в ряд.
— Наша правофланговая дозорка. — Это первые слова, которые сказал старшина Смирнов, пока они шли вдвоем.
Старшина шел ходко, а тут еще прибавил шагу, глухо постукивая сапогами по обмякшим и скользким жердям. Чтобы не отстать, Никита Васильев то и дело припускал за ним трусцой и взмок изрядно.
— Сколько друзей моих потопало по этим кладям, — сказал старшина, оглянулся, удовлетворенно покивал — молодец, не отстает Васильев, приободрил его: — Терпи, Никита, скоро придем.
Клади кончились, и дозорка пошла по твердому суглину. Тропа была так втоптана в землю довоенными поколениями пограничников, что превратилась в желоб, и даже за три долгие года не заросла травой.
Старшина Смирнов остановился возле обожженных остатков мостика через речку. Поискал глазами что-то и уверенно направился в заросли ивняка, разгреб руками истлевший хворост, показался потемневший от времени полосатый красно-зеленый столб. Вытер со лба вдруг выступивший пот.
— Вот он, погранзнак наш.
Но он искал и еще что-то, продолжая озираться по сторонам. Увидел чуть приметный холмик, покрытый жухлой травой, подошел к нему, снял фуражку. Постоял, помолчал некоторое время.
— Яценку я тут похоронил, моего дружка. — Надел фуражку. — Я еще зайду к тебе, Яценко, только к линейке схожу...
«Линейкой», как все пограничники, старшина Смирнов называл линию государственной границы, и была она совсем рядом — шагах в двадцати.
Пройдя немного по жердяным кладям, тянувшимся с севера на юг и заросшим по краям высокой жесткой травой, теперь уже побуревшей, старшина Смирнов остановился и сказал:
— Три года и три месяца шел я сюда через огонь и кровь. Шел и пришел все-таки. — Лицо Смирнова было торжественно-строгим. — Вот она, граница, Никита.
Они стояли на пригорке, а позади и впереди него, направо и налево, тянулось все то же старое болото с большими и малыми островками высоток, большинство которых было накрыто шапками сосен. Будто и не было вокруг ничего особенного.
Но если вглядеться хорошенько — и особенное обнаруживалось. Впереди, на западе, примерно в полукилометре, виднелась группа построек — хутор. Над трубой жилого дома курился дым, ветер рвал его в клочья и прижимал к земле. Мирный дым мирного человеческого жилья.
— Когда-то еще появятся в нашем приграничье мирные жители. — Старшина со вздохом покачал головой. — Все сожжено, все порушено. А тут — жизнь...
В десятке метров от места, где остановились Смирнов и Васильев, с севера на юг тянулась рваная линия полуразрушенного забора из колючки — так себе, символическое заграждение в один кол ниже человеческого роста.
— Заборчик этот уже на сопредельной стороне, — сказал старшина Смирнов.
— Там уже заграница? — совсем по-детски удивился Никита Васильев.
— Заграница, будь она неладна! Оттуда и навалилась на нас война.
— Чудно́!
— Что — чудно́? — насупился старшина Смирнов. — Что оттуда война пришла?
— Да нет... Я думал, граница столбами подряд обозначена, колючкой с обеих сторон опутана... А тут обыкновенно, и даже без препятствий.
— Совсем-совсем ты еще зеленый, Никита... Двинулись обратно. Погранзнак заберем, отнесем на заставу...
Колонна заставы меж тем подтягивалась. Пограничники с великим облегчением и нескрываемой радостью опускали на землю тяжелые вещмешки, рассаживались куда придется.
Командир стрелкового батальона капитан Парамошкин, пока официально не сдал участка, чувствовал себя хозяином положения, ответственным за все на участке. Он не возразил, когда начальник заставы послал зачем-то старшину с солдатом в сторону границы. Не возразил, но все-таки внимательно следил за этими двумя пограничниками — не отрывал от глаз бинокля. Думать, что они возьмут да перемахнут через границу, он, понятно, не думал. Но все-таки...
— Фуражки скинули чего-то. Взмокли, что ли? — недоумевал капитан Парамошкин, протягивая бинокль начальнику заставы: — Взгляни-ка сам.
— Свой имеется, и тоже между прочим трофейный. — Капитан Клюкин поднес к глазам и сразу же опустил свой бинокль: — Пригорок какой-то... Понятно. Надо полагать, могила павшего пограничника.
— Смотри, капитан, они к самой границе подошли! — не на шутку встревожился капитан Парамошкин.
— Подошли и вернутся — я приказал на клади взглянуть. — Клюкин уже не смотрел туда. Спросил капитана Ипатова: — Когда митинг будем проводить?
— Думаю, сразу же, как вернется Смирнов. Пусть пока ребята покурят, отдохнут.
— Смотрите, смотрите, товарищи! Они какое-то бревно тащат на плечах, — продолжал комментировать капитан Парамошкин. — Мало тут бревен...
Капитан Клюкин вскинул свой бинокль к глазам и сразу опустил его:
— Это не бревно, а святыня наша пограничная — уцелевший погранзнак...
...Да, это был погранзнак. Он был весь в царапинах и вмятинах. Металлическая пластина на его вершине потускнела, была помята.
Смирнов и Васильев бережно опустили ношу со своих плеч на землю.
— Товарищ капитан, уцелевший пограничный знак с Гербом Советского Союза доставлен! — звенящим от волнения голосом доложил старшина Смирнов. — Других погранзнаков ни на нашей территории, ни на сопредельной стороне не замечено.
— Ничего, появятся со временем. Вот пройдет демаркация линии границы, и появятся погранзнаки... Спасибо, товарищ старшина! — Капитан тоже разволновался, крепко пожал руку Смирнову. — Потом доложите подробнее.
— Есть! Но еще обязан добавить: на сопредельной стороне на хуторе топится печь.
— Уже неделю топится эта печь. Хуторянин вернулся, — сказал капитан Парамошкин.
— И наши скоро вернутся, — сказал капитан Клюкин. — Сейчас у вас такая задача, товарищ старшина: подготовить личный состав к построению на митинг. Пусть в порядок приведут себя, почистятся, побреются.
— А сам приготовься к выступлению на митинге, — сказал замполит Ипатов. — Чего удивляешься? Сказать тебе есть что. О погранзнаке скажи, чем то место памятно, где только что стояли с Васильевым с обнаженными головами. Ну, там, недалеко от линейки...
На митинг построилась и пехота. Много ее было, этой пехоты, по сравнению с горсточкой пограничников. Хотя и понес батальон потери в завершающих боях и пока еще не пополнялся, но выглядел внушительно: занял три стороны каре, каждая в пять шеренг, а заставы хватило лишь на одну сторону, чтобы образовать этот живой квадрат каре, да и построилась она в одну шеренгу.
— Ой как мало нас! — не сдержался по молодости Никита Васильев.
— Разговорчики в строю! — строго посмотрел на него командир отделения Селюшкин.
Первым говорил на митинге командир батальона капитан Парамошкин. Говорил коротко:
— Красная Армия разгромила врага и до последнего вершка вернула свою землю, в том числе и этот кусочек земли. Мы потеряли здесь немало своих боевых друзей. Рвались дальше, но получили приказ: дошли до государственной границы — и ни шагу вперед! Мы научились наступать, а тут — ни шагу вперед... Теперь очередь за вами, товарищи пограничники, стойко охраняйте эту священную землю, обильно политую и нашей и вашей кровью! А мы не останемся без работы. Война еще не закончилась — в другом месте пойдем добивать врага!..
Капитан Клюкин говорил еще короче: поблагодарил пехоту за ратный подвиг, поздравил пограничников с выходом на государственную границу СССР.
Потом слово дали старшине Смирнову. Он вышел в центр каре. И Никита Васильев с трудом узнал его: вроде бы ростом выше стал старшина, вроде в плечах раздвинулся шире и гвардейскую осанку приобрел.
— Я тут один перед вами из старой несмеяновской заставы, которая в июне сорок первого года приняла здесь бой с врагом. Может, и еще кто уцелел и служит в другой погранчасти. Но большинство полегло здесь. — Старшина обвел рукой вокруг. — На этих сопочках и на этом болоте... Наш замполит, капитан Ипатов, попросил меня рассказать, как воевали здесь... Обыкновенно воевали, товарищ капитан, как положено пограничникам: стояли насмерть... Я тогда был первым номером ручного пулемета, и мы со вторым номером красноармейцем Яценко занимали огневую позицию в двадцати метрах от погранзнака номер... Да вы его видите, этот погранзнак... Отбили две атаки вражеской пехоты. А в третью атаку фашист вместе с пехотой бросил четыре танка — тут самое сухое место и проходимое для танков... Один танк с ходу сшиб этот погранзнак, да еще покрутился на нем. Красноармеец Яценко не растерялся и подбил танк связкой гранат. Экипаж выскочил, но нарвался на наши пули... С остальными танками в тылу управились. И эта атака сорвалась у немца... Потом мы с Яценкой получили приказ на отход и соединение с основными силами заставы. Яценко хозяйственный был мужик. Говорит, давай-ко, ефрейтор Смирнов, порушенный этот погранзнак оттащим в укромное местечко, потом пригодится, когда вернемся сюда... Дотащили до мостика, ползком, ремнями обвязали и тянули, а в кустарнике хворостом укрыли... Возле мостика Яценку убило — снаряд разорвался рядом... Фашисты обходить начали, но я вдоль берега речки по кустарнику все-таки вырвался к своим... Потом наша пехота пришла на выручку, фашистов опять выкинули за линейку... Я нашел убитого Яценку, похоронил. А потом пошел воевать дальше, и вот вернулся сюда через три года и три месяца... — Растерянно повернулся к замполиту Ипатову: — Вот и все, товарищ капитан.
— Этот пораненный погранзнак — немой свидетель кровавых событий сорок первого, очевидец подвига наших воинов. Мы его поставим в Ленкомнате на самом видном месте, — сказал капитан Ипатов. — А тебя, товарищ старшина, попросим припомнить, кого можешь, из старой несмеяновской заставы, кто здесь жизнь отдал.
— Я помню всех до одного!
— И мы должны знать и помнить! Мы этот список к погранзнаку прикрепим. Пусть и в нашей памяти живут павшие герои, и в памяти тех, кому после нас служить доведется...
Пограничный знак этот и до наших дней сохранился. Застава переселилась в добротное кирпичное здание с просторными помещениями. В самом солнечном разместилась Ленинская комната. И в ней, в переднем углу, стоит этот погранзиак, а на нем — список воинов несмеяновской заставы. Список, написанный рукой старшины Смирнова, уже давным-давно отслужившего...
6 ноября 1944 года вольнонаемная прачка заставы Федичева в одном из нежилых помещений услышала приглушенный кашель. Проявив смелость и находчивость, она помогла заставе офицера Клюкина задержать двух нарушителей границы, оказавшихся агентами вражеской разведки, окончившими специальную разведывательную школу. Позднее при ее содействии также был задержан опасный нарушитель границы. За проявленную смелость, бдительность и находчивость тов. Федичева награждена орденом Красной Звезды.
Валя Федичева на том митинге тоже была. Но не среди пограничников, а вместе с девушками-связистками стрелкового батальона. Не в строю стояла, а чуть сзади связисток, потому что была в гражданской одежде — в черной фуфайке без погон, и на голове была не пилотка со звездочкой, как у девушек-связисток, а обыкновенный теплый шерстяной платок.
Она, по гражданскому своему положению, могла бы и не быть на митинге: команда «Выходи строиться!» к ней не относилась. От своих подружек-связисток, с которыми жила в одной землянке, она узнала, что батальон вскорости будет сдавать участок пограничникам.
Одетые в военную форму и имеющие военные звания связистки все равно оставались девчонками, любознательными и кокетливыми. Они прифрантились, насколько это позволяла строгая военная форма: накрутили кудряшек, напудрили носы, чуть подкрасили губы, до солнечного сияния начистили кирзовые свои сапоги. Пришли на пограничников поглядеть и себя показать.
Валя Федичева и не накрутилась и не подкрасилась — еще не научилась к своим семнадцати годам. Да и не в том она была душевном состоянии, чтобы думать, как бы кому понравиться. Она еще не совсем оправилась от горя великого, которое свалилось на ее плечи.
Перед самым отступлением фашисты принуждали местных жителей переселяться за границу. Кто укрывался, тех расстреливали, а хутора сжигали... Федичевы даже не стали куда-то прятаться, хотя переселяться и не собирались.
— Чего прятаться? Мы и так в глухой глухомани живем, фашисты к нам и дорогу забыли, — сказал отец, когда слухи о переселении дошли и к ним. — Да и не в том мы возрасте, чтобы где-то на чужбине начинать жизнь сызнова... Нас, стариков, не тронут — кому мы нужны? А Валя пусть в светлое время в лесу хоронится.
Так думал старый лесник Иван Григорьевич Федичев. А вышло совсем по-другому. Вышло, что фашисты не забыли дорогу на Федичев хутор.
Светлое время Валя стала проводить в лесу, домой возвращалась осторожно — умела хорониться и ходить бесшумно, все-таки родилась и выросла в лесу.
В тот день Валя ходила за брусникой и возвращалась под вечер. Шла радостная: своими ушами слышала — приближаются наши. Сначала доносились глухие раскаты артиллерийской стрельбы, потом они стали слышны отчетливо...
К дому она подходила со всеми охотничьими предосторожностями. Сначала почуяла запах дыма — тянуло от хутора. А потом и пожар увидела, и отчаянный крик отца услышала:
— Будьте вы прокляты, изверги!.. Дочка, прощай!
В ответ затрещали автоматные очереди. Валя скинула из-за спины на землю тяжелый пестерь с брусникой и, прячась за деревьями, побежала к хутору, охваченному пламенем. Она увидела двух удалявшихся фашистов.
В лес, даже за ягодами и грибами, она ходила всегда с берданкой: время опасное, а охотничье ружье, заряженное крупной картечью, — надежная защита. И, бесшумно приблизившись на верный выстрел, послала заряд картечи вдогонку фашистам. Она всегда стреляла метко, и тут не было промаха. Один из них рухнул на землю, второй, петляя меж деревьями, бросился наутек, отстреливаясь из автомата...
Родителей Валя похоронила на хуторе. Потом сходила к убитому фашисту и его закопала, — «чтоб не смердил». Когда пришли наши, отдала его документы и оружие старшему командиру — это был капитан Парамошкин...
— Где же ты живешь, горемыка?
— В бане на хуторе.
— И не боишься?
— Теперь мне бояться нечего — своя армия пришла... Но одной трудно — тоска берет. Пока вы здесь, разрешите я у вас поработаю.
— У нас, милая девушка, одна пока главная работа — бить и гнать фашистского зверя, — сказал капитан Парамошкин.
— Воевать я не стану — не девичье это дело. А вот бабью работу какую — стирать, шить, еду готовить, — это могу. У вас найдется такая работа?
И стала Валя Федичева швеей и прачкой при штабе батальона. Пока не пришли пограничники. Она надеялась встретить среди них знакомых — все-таки до войны жила в погранзоне недалеко от застав. Конечно, многие полегли в кровавом сорок первом. Погиб тогда и друг ее отца начальник заставы Несмеянов. Но все равно ведь должен в живых остаться кто-то — в это она верила твердо.
На митинге она сразу узнала Смирнова — тот несколько раз приходил к ним на хутор со старшим лейтенантом Несмеяновым. И как только скомандовали «Разойдись!», она метнулась к нему, радостная:
— Товарищ Смирнов, узнаете?
Он какое-то время вглядывался в нее, а потом зал улыбался во все лицо:
— Никак Валюшка лесникова? Какая ты стала — совсем барышня! — Он крепко обнял ее, будто родную сестренку после долгой разлуки, потом отстранил слегка, разглядывая счастливыми глазами: — Ну, красавица и красавица! Как там старики твои поживают? Как Иван Григорьевич? Как тетка Нюра — все такая же ворчливая?
— Нет моих стариков — убили их фашисты. — И она рассказала, как все это случилось.
Старшина, как маленькую девочку, подвел ее за руку к своим начальникам:
— Мы горевали: нет местных жителей. Докладываю: вот местная жительница — Валентина Федичева, дочка лесника, большого друга несмеяновской заставы.
— Как говорится, дети друга — наши друзья, — сказал замполит Ипатов.
— Хотел мобилизовать в евой батальон, — сказал капитан Парамошкин. — Но что поделаешь — ее сердце отдано пограничникам...
Пасмурным октябрьским днем 1944 года сдал пограничникам участок государственной границы командир отвоевавшегося здесь стрелкового батальона капитан Парамошкин. Перед тем как расстаться, сказал озабоченно, как говорят пожилые хозяйственные мужики:
— Ты лично, капитан, и твоя застава везучие. Даю полную гарантию: года два-три проживете безбедно — амбар, конюшня, огромный сарай с сеном — вон сколько добра уцелело! Твои соседи справа и слева на голенькое место пришли — только траншеи да землянки, да и те водой залиты.
— Насчет везучести и безбедности ты крепко завернул, дорогой капитан. Конюшню, понятно, мы приспособим под жилье, но только на самое первое время — четыреста метров от границы все-таки. Опасная близость, рискованная... Будущим летом мы обязательно перенесем заставу поглубже в тыл, хоть и в землянки. А сарай, амбар с ригой ликвидируем при самой первой возможности, — решительно сказал капитан Клюкин. — Разъясняю для ясности: эти строения удобны не для нас, а для господ нарушителей.
Капитан Парамощкин обиделся:
— Я полагаю, у этих закордонных деятелей мы надолго отбили охоту насчет разных штучек против нас. И уверен, житье у вас будет более или менее спокойное.
— А ты, капитан, приезжай к нам в гости этак через годик, и мы тебе подробно расскажем об этом нашем спокойном житье-бытье.
— Если отвоююсь к тому времени, с удовольствием приеду. Да ведь не пустите запросто, хоть и воевал здесь.
— Это ты прав — запросто не пустим, — рассмеялся капитан Клюкин. — А ты соответствующий документ оформи — и будешь нашим желанным гостем.
На том и разошлись, скрепив подписи под актом передачи фронтовой чаркой...
И еще под одним документом, не столь уж ответственным в сравнении с этим государственным актом, стояли подписи обоих капитанов: пехота передала пограничникам семилетнего упитанного мерина, у которого была необычная для коня кличка — Игорек, с ним также сбрую, исправные сани и полуразвалившуюся бричку.
Капитан вытаращил на комбата удивленные глаза: конь и для пехоты, обремененной воинским имуществом, был не лишним. Но ничего не сказал, опасаясь, что пехота может передумать. Комбат заметил удивление начальника заставы, сказал голосом, полным великодушия:
— Мы добрые, товарищ начальник заставы. Владей. А нам, полагаю, бои предстоят в недалеком будущем, добудем у фрица и настоящего першерона... Видишь, какой он добротный, наш Игорек. В твоем небогатом хозяйстве вполне пригодится. Тем более — сено есть.
Как показалось Клюкину и всем пограничникам, свидетелям этой сцены, очень уж загадочной была при этом усмешка комбата...
Нет, неспроста он так улыбался. В этом пограничники убедились сразу же, как только простыл след комбата. Мерин Игорек оказался не совсем обычным конем.
Тут же назначенный повозочным ефрейтор Коротеев, объявивший себя лошадиным знатоком, не размышляя особо, дернул за узду. Мерин Игорек не тронулся с места, только прижал уши и оскалил желтые зубы. Ефрейтор Коротеев, понятно, схватил хворостину. Игорек резко повернулся к ефрейтору задом, но Коротеев вовремя отскочил:
— Вот зараза! Не конь, а бешеная собака!
— Смещаю тебя, ефрейтор Коротеев, — через силу подавляя смех, сказал Клюкин. — Есть добровольцы на должность повозочного?
Вызвался рядовой Иванов, пограничник в годах и в прошлом колхозный конюх, мужчина обстоятельный и малоразговорчивый. Он спокойно, вразвалочку подошел к мерину, сказал ласково:
— Ты не балуй, Игорек, нехорошо это!
И мерин послушно пошагал за ним.
Не приласкал, а просто сказал — и этого было достаточно.
С течением времени еще двоих стал признавать капризный конь Игорек: Валю Федичеву, которой подчинялся всегда охотно и даже с видимым удовольствием, и рядового Никиту Васильева — тому подчинялся не всегда, а по настроению. Остальных пограничников знать не хотел, и при попытках сблизиться прижимал уши и показывал желтые зубы.
Как-то надо было доставить тесаные жерди для настилки кладей на дозорной тропе, и случилось так, что Иванов и Васильев в это время оказались в наряде. Капитан Клюкин приказал смещенному повозочному Коротееву запрячь коня. Минут через пяток двое пограничников привели под руки побледневшего Коротеева, временно потерявшего способность двигаться и говорить.
— Что стряслось? — встревожился капитан Клюкин.
Через силу сдерживая смех, один из пограничников доложил:
— От Игорька получил копытом...
Пришлось попросить Валю Федичеву запрячь норовистого коня. Девушку попросить, когда застава полна мужиков!.. Она, конечно, запрягла и без происшествий доставила жерди на место...
Когда повозочный Иванов вернулся из наряда и узнал о случившемся, разыскал Коротеева. Тот прихрамывал на обе ноги. Пограничники за ним наблюдали со смехом. Серьезный Иванов без тени улыбки сказал ему:
— Будешь теперь неделю ходить вот так. А то и месяц... Небось орал на коня и хворостиной замахивался, лошадник великий?
— Прикажешь на «вы» обращаться к этому проклятому мерину? Беседы с ним проводить?..
Капитан Клюкин после этого происшествия стал составлять планы охраны границы с таким расчетом, чтобы Иванов и Васильев не оказывались в нарядах одновременно: не станешь ведь при возникшей хозяйственной необходимости опять просить Валю Федичеву запрягать своенравного конягу да ехать по случившейся надобности — у нее и без того хватало работы и на кухне и со стиркой белья.
Кстати сказать, Игорек здорово выручал Валю Федичеву: раньше в баню, под которую приспособили амбар-ригу, воду для стирки приходилось носить на коромысле. Правда, помощников всегда напрашивалось в избытке. Но эти помощники всегда заводили разговоры с намеками на любовь, и Валя наотрез отказалась от них. Не от всех. От одного не отказалась — от тихого и застенчивого рядового Никиты Васильева. Но ведь каждый раз не будешь просить об этом капитана Клюкина — еще подумает что-нибудь такое...
Игорек ходил у нее не только в бричке. Федичева была единственной на заставе, кто ездил на нем верхом, и не просто шажком, а скакал рысью, пускался в галоп.
Конюшня, амбар с ригой и сенной сарай стояли друг от друга на порядочном удалении. Это было все, что осталось от трех хуторов, сметенных с лица земли войной.
Лучше других сохранилась конюшня, каменная, просторная. Ее приспособили под временное жилье и канцелярию. Конюшня располагалась в неприятной близости к границе, и это был серьезный недостаток капитального сооружения, которому бы стоять да стоять годы.
До амбара с ригой отсюда было около полукилометра в тыл. Здесь пограничники оборудовали баню. После субботы баня превращалась в прачечную — тут Валя Федичева стирала и сушила солдатское белье. Поблизости протекала речка с очень сложным и длинным названием, бравшая начало в болотах сопредельной стороны. Пограничники за речку ее не признавали, называли Тридцать девятым ручьем — по номеру погранзнака, который стоял на берегу у границы.
Неподалеку от амбара капитан Клюкин и предполагал в скором будущем построить городок заставы: и место сухое, и не просматривается с сопредельной стороны, и рядом речушка, которую можно перегородить плотиной, и отличный получится пруд, в жару можно искупаться, а в свободную минуту и с удочкой посидеть...
Это были соображения практические, но были еще и соображения тактического порядка, которые капитан Клюкин принимал в расчет в первую очередь. Пустовавшие постройки на участке заставы вблизи от границы всегда настораживали пограничников — об этом Клюкин уже говорил комбату Парамошкину. За такими постройками нужен глаз да глаз.
Что касается амбара с ригой, то за ними все-таки присматривали не меньше пяти суток в неделю: с пятницы начинали готовить баню, в субботу мылись в ней, а потом два-три дня здесь постоянно находилась Валя Федичева — стирала и сушила белье. Ей даже был выдан кавалерийский карабин с боевыми патронами в подсумке. Валя с оружием никогда не расставалась и владела им не хуже солдат.
Таким образом, Тридцать девятый ручей, на берегу которого стоял амбар, был под наблюдением. В бездорожном этом краю все ручьи и речки, пересекавшие границу, были надежными для нарушителей путеуказателями за кордон.
...Была суббота — банный день. До Октябрьских праздников остались считанные дни. В прошлом было немало случаев, когда накануне наших больших праздников, да и в сами праздники, лазутчики не раз пытались проскочить через границу: может, дремлют по праздникам советские пограничники или митингуют, поддавшись праздничному настроению? Когда-то ведь и они должны расслабляться, не все же время быть начеку?
Кто и на что рассчитывал в этот предпраздничный день, прачка Федичева, естественно, не знала и знать не могла. Еще засветло, под вечер, неспешно ехала она верхом по раскисшей дороге — надо было снять с веревок подсохшее белье. Невелико тут расстояние, можно было и пешком пройтись, но не хотелось месить грязь сапогами, да и застоявшемуся коню надо было устроить небольшую прогулку.
Игорек порывался ускорить шаг, но Валя Федичева придерживала его — еще оступится на скаку в какой-нибудь колдобине, залитой водой, и вывихнет ногу.
Выросшая в семье лесника в таежной глухомани, Федичева на все мелочи привыкла смотреть с практической точки зрения. По этой же причине ей по душе и пограничники, народ практичный во всем и предусмотрительный, для которого не было мелочей, если дело касалось службы.
С первых дней жизни и работы на заставе Валя Федичева переняла от пограничников главную особенность их бытия: они жили в постоянной и напряженной готовности встретиться с противником и дать ему отпор.
Перенять эту особенность у пограничников было ей не так трудно — пригодилась выучка отца, лесника и профессионального охотника. Она была единственным ребенком в семье, и, когда подросла, отец научил ее стрелять, читать следы, иногда брал с собой в обходы, рассказывал о повадках зверей и птиц. В четырнадцать лет она уже самостоятельно ходила в лес с ружьем, била белку, рысь и даже добыла трех лисиц. Покойная мать ворчала, выговаривая отцу:
— Девка ведь она, и всякие бабьи дела должна осваивать. А ты ее, как мужика, по лесу таскаешь. Где это видано, чтобы бабы охотились?
Ворчала так, для порядку. Валя и от нее переняла многое, что понадобится в будущей семейной жизни, была в материнских заботах и хлопотах надежной помощницей. Но и лес ее тянул неудержимо...
Перед тем как вскочить в седло, Федичева привычно зарядила магазин карабина, дослала патрон в патронник, поставила курок на предохранитель. Все это выполнялось так привычно, как, скажем, мытье рук перед едой.
В пути она прислушивалась и приглядывалась ко всему окружающему. Кругом было тихо и сумрачно — ноябрь он и есть ноябрь, в этих местах, может быть, самый безжизненный месяц в году. Чавкала под копытами Игорька грязь раскисшей дороги, ветер раскачивал вершины вековых сосен, жалобно попискивала промокшая птаха — вот и все звуки, которые улавливал чуткий слух Федичевой.
Шел мокрый снег вперемешку с дождем. Нелегко сейчас пограничникам в дозорах. Должен вернуться из наряда Никита Васильев — наверно, промок до ниточки и продрог, конечно. Ничего, в сушилке обогреется... Она заметила за собой, что все больше и больше думает об этом застенчивом тихоне, которого все на заставе принимают чуть ли не за мальчишку, потому что моложе всех. А между прочим, этому мальчишке уже девятнадцать лет — на два года больше, чем ей...
Думала о Никите Васильеве, а все-таки отметила про себя: сначала вяло, а потом вдруг дробно и звонко застучал где-то невдалеке дятел — наверное, погреться решил, лесной трудяга, а заодно и пообедать...
Подъезжая к бане, Федичева перевела карабин из-за спины на шею — в случае надобности ей было удобнее из этого положения вскинуть карабин наизготовку к бою. Сделала она это тоже по привычке, не задумываясь.
Присутствие посторонних первым уловил Игорек: сторожко навострил уши, заметно сбавил шаг. Федичева успокаивающе потрепала коня по шее, но вдруг услышала простуженный кашель, донесшийся из риги, где сушилось белье. Кашель был глухой — в рукав или варежку.
Федичева не свернула к риге, а поехала дальше в тыл, будто ничего подозрительного не слышала, сделала вид, что едет вовсе не сюда, а куда-то дальше. Скрылась в лесной чащобе, и когда уже ее не могли видеть из риги, развернулась в обратную сторону и поскакала к заставе. Федичева прикинула: пусть даже с оружием, она вряд ли справится с теми или с тем, кто был сейчас в риге. Это куда лучше и вернее проделают сами пограничники.
Нарушители, два крепких тридцатилетних мужика, вооруженные пистолетами и гранатами, сдались без боя — никакого не было смысла сопротивляться: пограничники незаметно и бесшумно взяли ригу в плотное кольцо. Капитан Клюкин крикнул:
— Кто там в риге — выходи! Даю минуту на размышление. Промедлите — спущу собаку.
Медлить нарушители не стали, появились в воротах с высоко поднятыми руками.
Появилась Федичева, на задержанных посмотрела с чисто девичьим пренебрежением:
— Орлы какие пожаловали!
— Радуйся, что не пристрелили, — буркнул один из задержанных.
Она только взглянула на него брезгливо и заговорила о том, что сейчас больше всего волновало ее:
— Товарищ капитан, старшина не дает фонарь. Не могу же я белье снимать в потемках.
— Передай мое приказание: пусть выделит фонарь. Еще что у тебя?
— А ничего. Может, разрешите Васильева взять в помощь. Он свободный.
— Знаю, что свободный. Ему отдыхать полагается после наряда. Спит он.
— Ничего, проснется, как позову, — сказала Федичева уверенно и, чтобы ничего такого не подумали, добавила: — Одной-то мне боязно.
Клюкин частенько вспоминал бравого капитана Парамошкина, который предсказывал пограничникам спокойное житье и расхваливал уцелевшие постройки.
— Ничего не скажешь, пророк великий, этот комбат Парамошкин, — говорил он с кислой усмешкой.
Вспомнил его и в первый день Нового, 1945 года, когда случилось происшествие уже в сенном сарае.
Сарай этот был вроде бельма на глазу, и с весны собирались разобрать его, а доски и балки потом пустить в дело.
В первый день наступившего Нового года Никите Васильеву предоставили выходной день. Сидеть без дела он не любил и напросился разбирать заднюю стенку сарая. Капитан Клюкин согласился, даже похвалил солдата за полезную инициативу — очень нужны были доски для разных хозяйственных дел... Васильев прихватил с собой винтовку, взял топор с гвоздодером и после завтрака отправился к сараю. Через час обещала приехать за досками Валя Федичева, потому и не направил капитан Клюкин с Васильевым второго пограничника. Пусть ребята побудут наедине хоть короткое время — это им праздник из праздников...
Васильев не сразу стал разбирать дощатую стенку сарая. Утопая по колено в снегу. настороженно обошел со всех сторон это громоздкое сооружение высотой не ниже двухэтажного дома. Обошел по укоренившейся пограничной привычке — может, следы какие тут появились или что другое подозрительное. Никаких следов не обнаружил, да если и были бы они пусть вчера даже, их все равно присыпало снегом — вечером и ночью мела вьюга.
Обойдя сарай и порядком умаявшись в глубоком снегу, Никита Васильев присел отдохнуть и стал прикидывать, откуда начать разборку стены... Закурил, прислушался: было тихо, и тишина показалась ему торжественной...
Он стал разбирать южную стенку сарая, прикинув, что с этой стороны ветры дуют редко и не занесут снегом сено. А его было порядочно — не меньше пяти тонн. Спрессованное в увесистые кипы, сено было уложено как раз вдоль южной стенки... Приколоченные на совесть доски отдирались с большим трудом, длинные гвозди пронзительно скрипели. Отодрав десятка полтора досок нижнего ряда, Никита Васильев решил разбирать сразу и второй, верхний ряд... Решив так, он стал взбираться по кипам сена наверх.
Никита Васильев успел почувствовать опасность, но не успел приготовиться, чтобы встретить, отразить ее, — все произошло в тот крохотный отрезок времени, который требовался неизвестному, чтобы обрушиться с двухметровой высоты всей тяжестью тела на того, кто, ничего не подозревая, спокойно карабкался вверх.
Никита Васильев все-таки успел податься в сторону, и неизвестный, падая, только вскользь зацепил его. Оба потеряли равновесие и на землю упали одновременно. Вскочив на ноги, Васильев попытался вывести винтовку из-за спины, но она зацепилась стволом за что-то. Неизвестный метнулся к нему, схватил за шею холодными растопыренными пальцами и захрипел свистящим шепотом:
— Отдашь винтовку, отведешь к границе — будешь жить. А то придушу, как собаку!
То ли от природы был по-медвежьи силен этот хрипун, то ли опасность умножала его силы — Никита Васильев беспомощно дергался, пытаясь вырваться. И даже такое промелькнуло в голове: «Неужели конец?»
Хрипун уверовал, что стал хозяином положения, чуть расслабил пальцы на шее Васильева, повторил:
— Отдашь винтовку, отведешь к границе — будешь жить. Ну? Даю полминуты! Считаю до тридцати... Раз, два...
Васильев что было силы ударил хрипуна коленом в низ живота. Тот взвыл от боли и неожиданности, одной рукой схватился за ушибленное место, другая впилась в воротник полушубка пограничника. Никита Васильев рванулся, чтобы освободиться. Хрипун снова попытался вцепиться ему в шею. Не удалось — теперь уже у Васильева, пришедшего в себя от неожиданности, прибавилось силы.
Сцепившись, они упали на землю. Ремень винтовки лопнул, и она отлетела в сторону. Кряхтя и дыша со свистом, они остервенело катались по земле, то Васильев оказывался наверху, то хрипун...
Федичева запрягла в сани Игорька, привычно закинула карабин за спину и поехала. Никаких тревожных предчувствий у нее не было. Наоборот, даже весело было почему-то, легко на душе. Она это объясняла хорошей погодой, по-настоящему новогодней, — ярко светило скупое на тепло зимнее солнце, весело скрипел снег под полозьями. Так было хорошо кругом и радостно на душе, хоть песни пой. И она пела, но только про себя, не вслух. Пела и по привычке настороженно поглядывала кругом, прислушивалась к тишине.
Подъезжая к сараю, Валя Федичева еще издали уловила какие-то непонятные звуки. Чего это Никита так сопит и хрипит? Не такая уж тяжелая для молодого мужика эта работа — отдирать доски.
На всякий случай она остановила коня метрах в пятидесяти от сарая и, взяв карабин в руки, бесшумно приблизилась. И даже отшатнулась в испуге, увидев такое: под неизвестным уже обессилевший хрипел Никита Васильев. Неизвестный, став на грудь ему коленом, впился руками в горло и душил, сопя от натуги:
— Вот тебе и конец пришел, вот ты и отвоевался, пограничник...
Федичева подскочила и, не раздумывая, ударила душителя прикладом карабина по голове. Тот медленно, будто нехотя, свалился на землю.
А дальше она уже действовала осмысленно: дважды выстрелила вверх — пограничники обязательно услышат выстрелы и поспешат сюда. От грохота выстрелов очнулся Никита Васильев, вяло открыл еще бессмысленные глаза.
— Если можешь, отползи чуть в сторону, — сказала ему Федичева. — Сейчас наши прибегут. Потерпи немножко, а я этого постерегу...
Капитан Клюкин был уверен, что комендант раздобрится, пошлет своих конвоиров и заберет задержанного, а попутно еще одно доброе дело сделает — отправит на лошадке продовольствие или заставское имущество, которое пока так и не удалось переправить из комендатуры...
Клюкин говорил, а комендант терпеливо и молча выслушивал по телефону его жалобы: и так некомплект личного состава, а неотложной работы хватит и на сотню человек с избытком. И тут еще этого уголовника конвоировать — двух человек отрывать от службы. Хоть сам отправляйся конвоиром. Кто тогда заставой командовать будет?
— Заставой будет командовать капитан Клюкин. Замполита надо срочно отправлять на лечение, — сказал комендант. — Ты очень убедительно говорил. Но я не сделаю тебе такого новогоднего подарка, чтобы своими силами забрать от вас задержанного, — нет у меня таких возможностей, ты это сам прекрасно знаешь...
Клюкин передал содержание разговора с комендантом своему замполиту. Капитан Ипатов печально согласился:
— Да-а, не миновать мне того — надо сдаваться на милость медикам... Вот и отконвоирую этого уголовника. Но одному не полагается. А знаешь что? Кажется, выход есть... Своенравный Игорек наш никого не слушается, только Федичевой подчиняется... Пусть-ка те, кто задерживал нарушителя, и отконвоируют его — Федичева и Васильев... Выход?
— Правильно мыслишь, замполит! — обрадовался Клюкин. — И на конвоирах сэкономим, и Федичевой с Васильевым поездка не в тягость будет.
Когда об этом сказали Федичевой и Васильеву, те радостно переглянулись.
— Ну-ну, вы не особенно-то радуйтесь, не на прогулку отправляетесь, — строго сказал капитан Клюкин. — Дорога предстоит трудная, путь неблизкий и задача боевая — доставить без происшествий нарушителя границы. Переночуете в комендатуре, с вечера загрузитесь, а чем — старшина скажет, и завтра с рассветом в обратный путь... На комендатуру с вами поедет капитан Ипатов, — вздохнул, не скрывая, как нелегко ему расставаться со своим замполитом...
Накатанной дорога была только до сенного сарая, и первый километр пути пролетел мгновенно — словно похвастаться захотел Игорек: и он может промчаться не хуже рысака... А дальше уже пошла чуть ли не целина. С неделю назад, а может и того больше, прошел трехсанный обоз из комендатуры. Присыпанный снегом след его чуть угадывался по закруглившимся впадинам на снежной целине... Игорек уже не порывался переходить на резвую рысь, и вожжи спокойно лежали на коленях Вали Федичевой.
Рядом с Федичевой, спиной к передку саней, сидел капитан Ипатов и посматривал за нарушителем, сидевшем посередине саней. На задке пристроился Никита Васильев. Держа винтовку в руках, он тоже не сводил с него глаз.
Лицо нарушителя заросло белой колючей щетиной. В профиль оно казалось равнодушным. Но когда тот поворачивался в сторону Васильева, то маленькие, заплывшие глазки его горели звериной злобой и невольно заставляли Никиту крепче сжимать винтовку...
За всю дорогу никто не произнес ни слова. Капитан Ипатов подремывал — язва поуспокоилась. Но подремывал чутко: стоило нарушителю чуть пошевелиться, и глаза Ипатова настороженно останавливались на круглом белесо-щетинистом лице, за дорогу порядком осточертевшем... Никита Васильев успокаивал замполита чуть приметным кивком: дремлите-дремлите, товарищ капитан, все будет в порядке...
В комендатуру приехали еще засветло, сдали задержанного; с вечера, как велел старшина Смирнов, загрузили сани продовольствием для заставы, определили Игорька на конюшню.
Когда управились со всеми делами, капитан Ипатов пригласил Валю Федичеву и Никиту. Васильева в офицерскую землянку для приезжих, как он сказал — «на прощальное чаепитие». И только расположились за крохотным столиком в землянке, запищал зуммер телефона. Ипатов поднял трубку, назвался и сказал коротко:
— Есть! Идем, — и пояснил улыбаясь: — Комендант приглашает, хочет лично поблагодарить.
Комендант не только поблагодарил Валю Федичеву «за грамотное задержание опасного нарушителя и спасение жизни пограничника», но сказал ей, что за участие в прошлом задержании двух вражеских разведчиков она уже представлена к правительственной награде — медали «За боевые заслуги», а за последнее задержание будет представлена к ордену, и рядовой Никита Васильев тоже.
Валя Федичева, человек гражданский, сказала «Спасибо!», Никита Васильев, как положено солдату, — «Служу Советскому Союзу!».
— Хорошо служишь, товарищ Васильев! Сам щупленький, а такого верзилы не испугался — задушил бы ведь, загубить человека ему ничего не стоит.
— А я на Валю Федичеву надеялся, — простодушно признался Никита Васильев.
— Надежная, значит?
Никита Васильев кивнул.
«В конце февраля 1945 года на заставе офицера Клюкина была обезврежена группа вражеских диверсантов. В завязавшейся перестрелке один из них был убит, второй ранен. При задержании нарушителей пал смертью храбрых ефрейтор Желтухин, посмертно награжденный орденом Отечественной войны I степени. При задержании вражеских лазутчиков особо отличились рядовой Васильев и старший сержант Селюшкин, награжденные соответственно орденами Отечественной войны I степени и Красной Звезды...
Как уже говорилось, рядового Никиту Васильева, как самого молодого, все на заставе звали по имени. Кроме одного человека — его собственного командира отделения старшего сержанта Юрия Даниловича Селюшкина. На заставе Селюшкин был самым старым по возрасту — на второй день по выходе на границу он справил свое тридцатипятилетие, и все его звали по имени-отчеству, даже сам начальник заставы капитан Клюкин, который был моложе старшего сержанта на целый десяток лет.
Не только самый старый, но и самый заслуженный человек на заставе был Юрий Данилович — пять орденов и две медали «За отвагу» украшали его грудь.
Еще совсем недавно это был самый компанейский из «стариков». А теперь его глаза смотрели жестко, и светилась в них тоска. Стал он хмурым и неразговорчивым. Нет, людей не сторонился, был всегда среди них, но отмалчивался, если разговор не касался служебных дел. Сидит чуть на отшибе и молчит, только курит и курит. И все после того, как получил какое-то письмо. О содержании этого письма знал один капитан Клюкин, который строго-настрого запретил всем приставать к Селюшкину с расспросами. И не приставали: приказ начальника — закон для подчиненного...
Так вот, только Юрий Данилович и звал Васильева по фамилии. Впрочем, теперь стало случаться и так: смотрит, смотрит на него своими тоскливыми глазами, да и скажет с тяжелым вздохом:
— Э-эх, Никита-Никитка...
— Что, Юрий Данилович?
— Просто так, просто так, рядовой Васильев... Тебе в наряд скоро, иди отдыхать.
Или что другое служебное скажет...
Около месяца не было у капитана Клюкина заместителя по политической части — прежний, капитан Ипатов, угодил в госпиталь, да так и застрял на лечении, а в последнем письме туманно намекнул насчет скорой демобилизации своей...
В середине февраля на заставу прибыл наконец новый замполит, тоже капитан по званию, — Иван Николаевич Кучеров. Прибыл не один — с молоденькой женой и полуторагодовалой дочкой Танюшкой.
Давно уже не видели солдаты-пограничники таких малых ребятишек.
И потому все смотрели на эту малюсенькую замполитову Танюшку, и всем она казалась трогательной и удивительной, и как только этот крохотный колобок бегает по земле! И ведь еще лепетала что-то. Правда, словесный запас у нее был не очень чтобы богатым: «мама», «папа» и «дядя». Последнее слово она осилила уже на заставе. Были у Танюшки еще и собственные слова, понятные ей да матери...
Для капитана Кучерова еще задолго до его приезда на заставу была оборудована маленькая землянка, площадью не больше десятка квадратных метров, — даже многоопытным пограничникам не могло прийти в голову такое, что замполит прикатит на заставу с семейством. За войну отвыкли видеть рядом с собой, у своего брата воина какие-то там семьи.
Давно замечено, что фронтовой народ вообще и особенно пограничники общий язык находят быстро: порасспросят друг дружку, где встретил войну, где и как пробивался из смертного окружения, и с кем пробивался. Из уцелевших или погибших общий знакомый обязательно найдется: все-таки пограничное войско не столь уж многочисленно, как, скажем, пехота-матушка... Поговорят впервые встретившиеся пограничники таким образом минут пятнадцать — двадцать, и уже на «ты» перешли, и вроде бы знают друг друга сто лет.
У прибывшего на заставу капитана Кучерова и почти у всех здешних фронтовиков, конечно же, нашлись общие знакомые, а старшина Смирнов еще и до войны знал Кучерова — служили на смежных заставах: Кучеров был замполитрука, а Смирнов первым номером ручного пулемета. Служили именно здесь вот, на этом участке, и в один день и час —30 июня 1941 года, ранним утром, — вступили в бой с горными фашистскими егерями.
Капитан Кучеров сразу же стал своим человеком в подразделении, сразу же во всем сошелся с начальником заставы. Мало того, вспыльчивый капитан Клюкин как бы подравнялся с ним характером, стал спокойнее, уравновешеннее, солидность появилась — Кучеров все-таки был постарше его на три года, да и фронтовой опыт имел побогаче: первое боевое крещение получил на границе, а потом все время воевал в разведке, перед направлением сюда, на заставу, командовал разведротой гвардейской дивизии, хотя и образование имел некомандное — в первые месяцы войны закончил ускоренный курс военно-политического училища.
Молодая жена его, Екатерина Григорьевна — за исключением Никиты Васильева, все ее звали Катюшей, — замужней, да еще и матерью, никак не выглядела. Несмотря на свои 23 года, она казалась не старше девятнадцатилетней. И уж никому не думалось, что за ее плечами тоже немалый фронтовой опыт.
Перед войной она была студенткой Ленинградского института журналистики. Как только началась Великая Отечественная, почти все студенты-парни ушли добровольцами в действующую армию. Призвали и тех немногих девушек, которые хорошо владели немецким языком. Катюша не владела. И все-таки вместе с другими студентами целую неделю штурмовала Василеостровский райвоенкомат.
Многодневная осада райвоенкомата, упорная и сопровождаемая крепкими и нелестными высказываниями в адрес некоторых закоренелых бюрократов и формалистов, закончилась частичным успехом: кое-кого все-таки призвали в действующую армию, в том числе и Катюшу Шевцову. В запасном полку на проспекте Карла Маркса она узнала устройство винтовки образца 1891/1930 годов, гранат РГД‑33 и Ф‑1, азы проводной связи, научилась приветствовать под козырек старших начальников, кое-как ходить в строю, наступая на пятки впереди идущей. Впрочем, идущая сзади поступала с Катюшиными пятками в точности так же.
Их помкомвзвода, старый армейский служака, шумел на девушек и нервничал, грозился пересажать всех на гауптвахту. А те недоумевали: чего это так кипятится дядечка старший сержант? Не ахти как, но стрелять они научились, работать на коммутаторе — тоже, а шагистика им на фронте под вражескими пулями вовсе ни к чему...
Запасной полк — он и есть запасной, временное пристанище военного человека в военное время, — тоска зеленая для бывалого фронтовика, угодившего сюда после госпиталя, и суровая мачеха для новичка, человека почти гражданского, привыкшего если уж подчиняться, так своим желаниям и прихотям, а изредка воле родителей и школьных учителей... Фронтовикам вырываться отсюда удавалось легко и просто, потому что их быстренько забирали полномочные гонцы из действующих дивизий. А новичкам приходилось ждать, когда выйдет на переформировку в тыл какая-нибудь часть, поредевшая в боях. Изредка забирали некоторых девушек в тыловые канцелярии. И тут происходили настоящие баталии, потому что никто из них не хотел идти в тыловые заведения.
Но всему бывает конец.
Поздней осенью 1941 года красноармейца Екатерину Шевцову направили в дивизию, которая после тяжелых боев под Пулковскими высотами вышла в район Всеволожской на отдых и пополнение. В этой боевой дивизии, ставшей потом гвардейской, и служил ее будущий муж, тогда — политрук роты разведчиков. Во Всеволожской она только слышала о нем: о бесстрашном политруке ходили легенды, и дивизионная газета чуть ли не через номер писала о нем.
Кстати, еще во Всеволожской всегда расторопные газетчики каким-то образом пронюхали, что с пополнением прибыла в дивизию студентка Института журналистики, которую определили телефонисткой в стрелковый батальон. Газетчики сразу же предприняли самые энергичные ходы и действия, чтобы забрать красноармейца Екатерину Шевцову в редакцию. Комиссар и политотдел дивизии поддержали их, командование полка согласилось, хотя и со скрипом. А вот батальонное начальство, и особенно комиссар, решительно воспротивились. Но разве переспоришь старших начальников?
А когда черед наступил спросить саму телефонистку, она ответила решительным отказом:
— Как же буду писать о героях сражений, если сама пороху не нюхала и даже не слышала, как свистят пули? Вот побываю в боях, тогда видно будет...
И она осталась связисткой. Побывала со своим батальоном в нескольких тяжелых боях: и в колючем снегу поползала под пулями, и в болотной жиже при близких разрывах мин и снарядов полежала ничком, и молоденькую подружку свою, с которой близко сошлись за это короткое время, похоронила в солдатской могиле. Похоронила, поплакала горько и безутешно. Тут вспомнила, что писать может немножко, и решила: пусть не она одна, красноармеец Екатерина Шевцова, а вся гвардейская дивизия знает о ее подружке-связистке. И написала, какая это была добрая и отважная девушка, комсомолка из Ленинграда Надя Соколова.
Писала и плакала тут же, и многие строчки расплылись от ее слез. Так с мохнатыми строчками и отправила красноармеец Е. Шевцова в дивизионную газету свою первую фронтовую корреспонденцию с переднего края. Ее напечатали в ближайшем номере, и без единой поправки. Потом густо потекли в редакцию письма от солдат. Не просто письма, а жаркие клятвы жестоко мстить врагу за гибель славной девушки Нади Соколовой из Ленинграда. Многие из этих солдатских писем были напечатаны в газете в специальной подборке, а в центре этой подборки был помещен портрет миловидной улыбающейся девушки, которой жить бы да жить... Редакция по телефону попросила «товарища Шевцову» ответить через газету на эти многочисленные письма-клятвы. И это тоже было опубликовано без единой поправки.
А вскоре, в начале весны сорок второго года, в тесную землянку, где размещался батальонный узел связи, вошел пожилой старший политрук. Катюша в это время обучала новенькую телефонистку, прибывшую на место погибшей Нади Соколовой, и тоже ленинградку. Старший политрук с порога ткнул варежкой в сторону новенькой, женщины в годах:
— Красноармеец Екатерина Шевцова — это вы?
— Нет, почему же?.. Я вовсе не Шевцова, я Кулигина, — растерялась та и кивнула в сторону Катюши: Вот она, Шевцова. Я тут новенькая.
— О-очень приятно познакомиться. Я тут тоже новенький, малость поношенный правда. Старший политрук Степин, теперешний редактор газеты «Боевая слава».
Наверно, целую минуту он разглядывал Катюшу необидными отцовскими глазами:
— Так вон ты какая, красноармеец Екатерина Шевцова: малюсенькая, худущая, совсем девочка. А пишешь ничего. Подходяше пишешь, горячо, с огоньком... — Огромный старший политрук говорил так, будто обе телефонистки были безнадежно глухими. — Извините, девочки, я, наверно, громковато разговариваю — контузило, понимаешь, недавно... Так вот, Екатерина, кадровый вопрос о тебе решен окончательно и бесповоротно. — Помолчал, откашлялся. — А редакция наша, понимаешь, серьезные потери понесла — редактор наш прежний тяжело ранен, литсотрудник Ванюшкин позавчера убит. Но газета должна выходить в положенное время. Понимаешь — должна, и все тут!.. Так что собирай-ка свое барахлишко, красноармеец Екатерина Шевцова. Вот приказ насчет твоего перевода. Почитай, если грамотная...
И стала после этого Екатерина Григорьевна Шевцова литсотрудницей газеты «Боевая слава», получив очередное воинское звание «ефрейтор»...
В новом ее корреспондентском положении многое стало возможным, и самое главное — она могла бывать в любом подразделении дивизии. Правда, все командировки надо было согласовывать с редактором, теперь носившим не «шпалу» в петлице, а еще непривычные погоны с майорской звездочкой...
Прежде всего, конечно, хотелось побывать у разведчиков — самых знаменитых людей в дивизии. Когда она с этой просьбой обратилась к редактору, тот сказал сердито:
— И почему это всех молодых газетчиков обязательно тянет к этим отчаянным сорвиголовам? Конечно, ребята отчаянные, чего говорить! Но ведь главное-то дело в бою матушка-пехота вершит! — И уже спокойно добавил: — Навести-ка ты, Катерина, клюкановцев. Мы же писали как-то: «Бей врага поганого, как бойцы Клюканова!» Вот и ты, голубушка, в этом роде что-нибудь изобрази.
Долго так вот она не могла попасть к знаменитым дивизионным разведчикам. Но все же попала в конце концов: разведчики добыли ценного языка из эсэсовской дивизии «Полицай». Руководил этой операцией политрук разведроты Иван Кучеров.
В просторной ротной землянке Шевцова застала молодого усатого капитана, который угрюмо и лениво хлебал из котелка вкуснейший борщ — вся землянка была пропитана дразнящим запахом этого борща. А капитан хлебал с таким видом, будто отбывал тяжкое наказание.
Шевцова в нерешительности остановилась в дверях:
— Извините, я попозже зайду.
— Чего там... Докладывайте, кто и зачем, — скучным голосом потребовал капитан.
— Я из редакции. Ефрейтор Екатерина Шевцова. Мне нужен политрук Кучеров.
— Екатерина Шевцова? — немножко подобрел капитан. — Читал кое-что. Чего-то вы разведчиков не жалуете, Екатерина Шевцова... Кучеров наш теперь не политрук, а старший лейтенант. В данную минуту беседует с новым пополнением. — И крикнул оглушительно: — Косолапов, проводи корреспондента к Кучерову.
Старшего лейтенанта Кучерова она сначала увидела со спины и услышала его голос, и не бас и не баритон, а что-то среднее — крепкий такой, уверенный голос:
— Учтите, в разведке у нас народ строгий, и чистый, и честный. Никакого баловства, тем более трусости в бою, не уважает...
Почему-то сразу Кучеров показался ей знакомым.
Кучеров вопросительно посмотрел на сопровождавшего Катюшу разведчика Косолапова, высокого, статного парня, к которому так не подходила эта фамилия. Опережая вопрос и явно хвастаясь перед девушкой своей строевой выправкой, Косолапов доложил:
— Товарищ политрук, корреспондент газеты до вас явился!
— Старший лейтенант, — спокойно поправил Кучеров, посмотрел на Катюшу и почему-то смутился...
Так вот они и познакомились. И никто из них не подозревал в тот миг, что встретились они на всю жизнь...
Валя Федичева, по натуре своей добрая, мягкая, проявила вдруг твердый характер. Она сразу же решительно сказала Никите Васильеву, которому начальник заставы поручил присматривать за землянкой капитана Кучерова, — сказала так, будто была по меньшей мере отделенным:
— Твое дело, Никита, совсем маленькое: забота о дровах и воде. К Танюшке не подходи!
— Это еще почему?
— Потому. Ты мужик. А все мужики — народ грубый и бестолковый. Еще уронишь Танюшку или накормишь не чем надо. Нельзя доверять мужикам ребятишек.
Неутомимо деятельная Валя Федичева не только обстирывала и обшивала заставу, но успевала хозяйничать и на кухне, подчинив себе обоих поваров, сменявших друг друга через неделю. Власть ее они признали без сопротивления, потому что Валя Федичева была не только симпатичной, но еще умела готовить из казенных продуктов по-домашнему наваристую вкусную пищу. Она никогда не торопилась, но никогда и не сидела на месте. В ее рабочих сутках, которые по собственной воле были уплотнены до предела, нашлось время и на то, чтобы присматривать за маленькой Танюшкой.
Екатерине Григорьевне, к слову сказать, заниматься собственной дочерью не хватало времени: она готовилась к очередным институтским зачетам, а потому по макушку зарылась в конспекты и книги — привезла их на заставу в двух огромных чемоданах. Перед назначением сюда Кучеровы некоторые время жили в Ленинграде, и Катюша восстановила свои студенческие права, перейдя на заочное отделение. Твердо решила ежегодно сдавать зачеты и экзамены за два курса: «Не до седых же волос учиться?»
Очень уважительно и нежно относились все пограничники к упрямой и самоотверженной жене замполита Кучерова: как же — у них на заставе, на самом краешке советской земли, есть собственная студентка! Стало быть, жизнь помаленьку становится нормальной. Надо полагать, скоро мирными семьями заживут и теперешние солдаты, а некоторые из них и учиться тоже начнут. Глядя на Екатерину Григорьевну, кое-кто из пограничников тоже видел себя мысленно уткнувшимся в учебники и конспекты. Если уж это хрупкое создание, умудряется учиться здесь, на далекой лесной заставе, так почему же им, крепким парням не учиться, когда вернутся в свои родные деревни и города? Обязательно будут учиться!..
Так думал и Никита Васильев, выполняя несложные обязанности по уходу за кучеровской землянкой. Здесь и дела-то всего было — принести воды из родничка и дров припасти. В лесу дрова не проблема, а здесь особенно — за три года война столько наворочала этих дров, что и на сто лет вперед хватит, только сумей подобрать да сохранить...
Со всем этим Никита Васильев управлялся за какие-то час-полтора. Остальное его время распределялось так: восемь часов службы на границе, столько же отпускалось на сон да три часа учебных занятий. Совершенно свободными оставались еще несколько часов. Сидеть, праздно сложа руки на коленях, он не был приучен родителями с детства, и вместе с солдатами работал над инженерным оборудованием пограничной полосы: расчищали заросшие просеки, заготавливали жерди и бревна для оборудования дозорных троп — для строительства мостков и настилки кладей по заболоченным участкам. Благоустраивали жилье, служебные помещения. Много работы свалилось на плечи пограничников сразу же, как только приняли они свой участок.
Нашлись среди них настоящие мастера всех строительных специальностей. Даже краснодеревец был — усатый ефрейтор Желтухин. Правда, тонкое его ремесло оказалось пока без надобности — не было материала и нужных инструментов, и он топором да самодельной стамеской мастерил грубоватые с виду, но прочные столы, скамейки и табуретки.
Молодой солдат Никита Васильев в столярном деле тоже кое-что смыслил и преподнес краснодеревцу Желтухину в день его рождения неожиданный и бесценный для настоящего столяра подарок — пусть самодельный, но добротный рубанок, изготовленный топором да острым штыком в великой тайне от всех. «Новорожденный» Желтухин радовался совсем как малый ребенок, так и сиял от счастья:
— Ну и удружил ты мне, Никита! Ох и удружил! Теперь мы и фуганок смастерить можем запросто! Постой-постой! А где ты железку, ну это лезвие, раздобыл?
— Мало ли разбитой техники валяется кругом? Кусок сломанной рессоры — и всего делов.
— Просто и верно! Молодец! По смекалке сразу видно — питерский. А рубанком и фуганком мы этих мебелей вагон настругаем!
Стосковались солдаты по мирной работе. Вчерашние меткие стрелки, неустрашимые разведчики, мастера по разрушению вражеских укрытий, мостов и прочих сооружений, теперь вот припомнили свои гражданские специальности, а иные сызнова начали осваивать их. Они без устали тюкали молотками и топорами, разбирали на сгоревших хуторах скорбно обнаженные печи, чтобы пустить в дело добытый таким образом кирпич в будущем здании заставы; пилили и стругали, месили глину, укладывали кирпичи и бревна с таким азартом, словно опасались, что кто-то злой лишит их завтра этой возможности строить, а не разрушать; будто не было естественного состояния усталости.
И разве мог Никита Васильев при таком всеобщем порыве отсиживаться в землянке замполита, где было особенно уютно и тепло. Не разгибаясь сидела за столом Екатерина Григорьевна, уткнувшись в учебники и конспекты. Молчаливо и сосредоточенно хлопотала по хозяйству неутомимая Валя Федичева, а за ней хвостом ходила Танюшка.
Смотрел на все это Никита Васильев и молча радовался: вот ведь и ради этого бились они с врагом в эту бесконечно тяжелую войну, а теперь круглыми сутками, в любую погоду и непогоду, ходят трудными дозорными тропами, мокнут и стынут в нарядах. Чтобы спокойно трудились люди, хлопотали домовитые хозяйки, подрастали на радость всем такие вот малые ребятишки, как эта всеобщая заставская любимица Танюшка... Думал обо всем этом Никита Васильев, и ему становилось как-то легко, празднично...
В тот памятный вечер на дворе кружила пурга. Никита Васильев принес дров в землянку, и тут задребезжал зуммер телефона. Трубку подняла Екатерина Григорьевна и сказала со вздохом:
— Тревога объявлена, Никита.
Война здесь полгода назад отгремела, а на границе все равно было неспокойно. Официальные представители сопредельной стороны в лице пограничной стражи внешне вели себя вроде бы уважительно и пристойно. При обходе линии границы наши наряды нередко встречали по ту сторону их патрули, которые первыми брали под козырек, вежливо улыбаясь.
Но не чины в форме пограничной стражи доставляли хлопоты нашим пограничникам, а гражданские по внешнему виду люди. Правда, цивильная одежда не могла скрыть воинской выправки некоторых этих гражданских...
Никита Васильев вместе с Желтухиным, старшим наряда, были направлены на лыжах перекрыть пути отхода нарушителям. Погода стояла тогда хуже не придумаешь: со всех сторон обрушивались снежные вихри. Бегущий впереди старший наряда еле угадывался в бесконечной круговерти.
Желтухин и Никита Васильев продирались через кустарник по левому берегу Тридцать девятого ручья. Они знали, что по другому берегу двигались пограничники во главе с опытным старшим сержантом Селюшкиным. Там их было пятеро. Именно по правому берегу, более ровному, чаще всего пытались прорываться лазутчики с той стороны — ручей служил надежным ориентиром.
Метрах в двухстах от границы, где хворостяной забор перешагивал через Тридцать девятый ручей, взлетели ракеты — условный сигнал «Прорыв в тыл». Сигнал указывал место прорыва. Желтухин, пригнувшись, напряженно застыл возле куста и предостерегающе поднял руку. Никита Васильев тоже остановился, присматриваясь и прислушиваясь.
Поначалу различалось только приглушенное шуршание крутившейся снежной массы. Потом донеслось чье-то прерывистое дыхание. Желтухин несколько раз щелкнул прицельной планкой — подал Никите Васильеву сигнал «Стоять на месте, вести наблюдение». С правого берега ручья донесся голос старшего сержанта Селюшкина:
— На ту сторону шмыгнули!
Из снежной замети вынырнули трое неизвестных. Желтухин вышел из кустов — это была его ошибка — и вскинул винтовку:
— Стой, руки вверх!
И произошло непонятное: резкий взмах руки одного из убегавших, и Желтухин упал, болезненно вскрикнув. Никита Васильев успел-таки выстрелить по ногам нарушителям, рванувшимся к границе. Тут же один из них осел на землю.
Никита подскочил к упавшему Желтухину.
— Ножом ранили, сволочи! — Желтухин в горячке сам выдернул из левого бока окровавленную финку. — Потом поможешь. Не упусти гадов... Подай сигнал, — простонал он и протянул ракетницу.
Двое неизвестных подхватили под руки третьего и, не переставая оглядываться, торопливо поволокли его. И тут, как нельзя кстати, наперерез им выскочила группа старшего сержанта Селюшкина.
Нарушители не обратили внимания на окрик Селюшкина и упрямо продолжали тащить раненого. Никита Васильев снова выстрелил. Один из нарушителей, выпустив раненого, схватился за грудь. Второй медленно поднял руки...
Желтухин потерял сознание. Васильев нашел в кармане его шинели перевязочный пакет, как мог забинтовал ему рану... На следующий день поутру Желтухин умер, так и не придя в сознание...
Гроб мастерил Никита Васильев. Отесал острым желтухинским топором сосновые плахи, гладко обстругал недавно подаренным краснодеревцу рубанком — так и не успел как следует поработать этим инструментом столяр Желтухин...
И появился на дворе заставы холмик с временным памятником солдатской доблести — пирамидкой из свежевыструганных сосновых планок, увенчанной пятиконечной звездой.
Несколько дней пограничники ходили подавленные, разговаривали между собой вполголоса — даже боевой расчет капитан Клюкин проводил так, словно выступал на траурном митинге.
Без всякой на то команды, как-то само собой вышло так, что каждый наряд, перед тем как выйти на охрану границы, на минутку останавливался перед могилой Желтухина.
Правду говорят люди: беда не ходит одна. Вскоре после гибели Желтухина слегла в постель всеобщая любимица Танюшка — выскочила на улицу, когда ушла из землянки по каким-то неотложным делам Валя Федичева. И на минутку ведь выскочила раздетая. И простудилась. Слегла сразу — ртутный столбик градусника угрожающе подскочил к сорока.
Надо было срочно принимать меры, но медикам на заставу из-за полного бездорожья было не пробиться.
А больная девочка металась в беспамятстве, горела, как в огне... И всех это тревожило. Соседние заставы и оперативные дежурные штаба то и дело справлялись:
— Как там дела у Танюшки?
— Плохо, — неизменно отвечал дежурный по заставе.
Екатерина Григорьевна даже постарела. Никогда не терявшийся вчерашний разведчик капитан Кучеров растерянно ходил из угла в угол и бормотал:
— Что делать, что делать?
Никита Васильев вдруг сказал:
— Есть предложение, товарищ капитан: я встаю на лыжи и доставляю Танюшку к врачам.
— Как это все просто у него: возьмет на ручки и пошагает! — сердито сказал капитан Кучеров. — Не дело, не дело говоришь, Васильев.
— Почему — не дело? — обиделся Никита. — Нести на руках — верно, и километра не пройдешь. В мешке за спиной понесу.
— Что она тебе — кукла какая бесчувственная или куча тряпок?
— Для ножек дырки вырежу, а мать потеплее оденет девочку — и всего делов.
— А что? Это идея, Никита, — обрадовался капитан Кучеров. Но сразу же помрачнел: — Лыж-то у нас всего пятнадцать пар. А если тревога?
— Ну, вы как хотите, а я доложу капитану Клюкину и скажу Екатерине Григорьевне...
Так и сделал.
— Молодец! Здорово надумал, товарищ Васильев! — обрадовался капитан Клюкин и тут же накинулся сердито: — А чего раньше молчал?
— Я только час назад придумал. Доложил капитану Кучерову, а он мнется, сомневается: мол, на заставе всего пятнадцать пар...
— Обойдемся! — перебил капитан Клюкин. — Речь идет о жизни человека.
Екатерина Григорьевна и Валя Федичева идею Никиты Васильева существенно подправили: мешок взяли не солдатский вещевой, а решили пошить сами из старого полушубка мехом вовнутрь.
Пока женщины занимались всем этим, предусмотрительный капитан Клюкин отправил двух пограничников пробивать лыжню. Пусть пять километров пробьют — и то великое дело. Из комендатуры тоже начали прокладывать встречный след.
На границе не принято, чтобы в наряд или на большие расстояния, хотя бы и в тыл, пограничники ходили по одному. Только подумал начальник заставы, кого бы из сержантов послать в неближний поход, как заявился к нему Юрий Данилович Селюшкин. И откуда узнал?
— Позвольте мне идти с девочкой!
— Как — идти? Вам же, Юрий Данилович, выходной день предоставлен.
— А-а, выходной! — махнул рукой Селюшкин. — Прогуляюсь малость — вот и получится выходной.
— Ничего себе прогулочка, чуть не полсотни верст в оба конца! Это и не каждому молодому под силу.
— Вы меня в старики не зачисляйте, Василий Егорович!
— Ну-ну, я ж к слову...
Из всех пограничников только Селюшкин иногда называл начальника заставы вот так — по имени-отчеству...
Отправляя их в путь, капитан Клюкин, как принято, в землянке дежурного поставил им задачу:
— На весь путь вам положено семь часов плюс два часа на отдых. Возьмете с собой суточную норму сухого пайка на троих, компас, два автомата с двумя дисками патронов, ракетницу и пять ракет. Выступить в четыре ноль-ноль. Задача понятна?
— Так точно! Задача понятна, товарищ капитан! — отрапортовал Селюшкин.
И точно так же, как при отдаче приказа на охрану государственной границы, капитан спросил каждого:
— Здоровы? Задачу выполнять можете?
И каждый ответил:
— Здоров! Задача будет выполнена!
С неба беспрерывно сеялся мелкий колючий снежок наподобие манной крупы. Заранее проложенная лыжня облегчала движение. Впереди шел Селюшкин, потом — Екатерина Григорьевна, шествие замыкал Никита Васильев с живой ношей в меховом мешке за спиной. Тяжести ноши он пока не чувствовал. Танюшка спала — он отчетливо слышал ее тяжелое шумное дыхание.
После непрерывных снегопадов дорога оказалась под полутораметровым слоем снега. Она ограничивалась с обеих сторон щетиной верхушек ивняка и ольшаника. Тут и была проложена лыжня. По правую сторону дороги тянулась линия связи — времянка фронтового образца. Осенью была подвешена на высокие шесты. Теперь шесты утонули в снегу и превратились в низенькие колышки. Линия эта вела в комендатуру.
С началом короткого серенького дня кончилась лыжня, проложенная накануне, и пошла снежная целина — тяжелая, изнурительная. Лыжи то и дело глубоко проваливались.
На первом же километре целины Селюшкин, двигавшийся первым, взмок.
— Может, остановимся на минутку? — спросила Екатерина Григорьевна.
— Вот пройдем эту сопочку, тогда.
— Вы же из сил выбились!
Раскрасневшийся Селюшкин обернулся, преувеличенно бодро ответил:
— Есть еще в запасе силенка!
Сопку, намеченную Селюшкиным, пройти не удалось: зашевелилась Танюшка в мешке... Тонкое чутье у матерей: Екатерина Григорьевна шагала метрах в десяти впереди Никиты, и все-таки услышала стон ребенка, встревожилась:
— Юрий Данилович, дорогой! Никита! Остановитесь. Татьяне плохо.
Селюшкин остановился, недовольный, устало опершись о палки.
— Она успокоилась, — сказал Никита Васильев.
— Я ведь слышу — стонет.
Васильев осторожно снял мешок:
— Есть предложение, вы пока занимайтесь девочкой, а я пошагаю вперед — лыжню прокладывать. Разрешите, товарищ старший сержант?
— Иди, иди, Васильев.
Без ноши за спиной, хотя и не такой уж тяжелой, идти было намного легче. Никита Васильев шел ходко, изредка оглядывался и видел одно и то же: Екатерина Григорьевна бережно качала на руках девочку, невдалеке, прислонившись к валуну, отдыхал измотанный Селюшкин — нелегкое это дело прокладывать лыжню.
Метров четыреста, а то и все пятьсот прошагал Никита Васильев, пока увидел, что Екатерина Григорьевна перестала укачивать дочь и махала ему рукой. Никита Васильевич вернулся, живая поклажа снова оказалась у него за спиной. Отдохнувший Селюшкин опять пошагал впереди.
Так повторялось несколько раз, и на все это уходило немалое время. Время, которое не мог учесть даже предусмотрительный капитан Клюкин.
— Может, привал сделаем, Юрий Данилович? — спросила Екатерина Григорьевна.
— До привала еще сорок минут. — Селюшкин остановился на короткое время. — Скоро бывшая наша линия обороны. Там мы наверняка подходящую землянку отыщем. Хоть и часок малый полежит наша Танюшка спокойно...
Вместо сорока минут шли больше часа, пока не достигли бывшего переднего края обороны. Здесь, на склоне сопки, чуть приметными впадинами обозначились траншеи, торчали обломанные стволы деревьев.
У Селюшкина было острое зрение. В белом снежном однообразии по едва различимой щели он обнаружил то, что было нужно.
— Дзот это. А рядом снежная шапка подымается — не иначе как землянка. Но как попасть в нее — столько снегу навалило!
Все-таки попали: где руками, а где и лыжами разгребли снег в проходе и пробрались внутрь. Как охотничья избушка в сибирской тайге, землянка оказалась не пустой: посередине ее стояла железная печка-бочка, отыскалась даже керосиновая коптилка, нашлись и дрова, покрывшиеся легкой паутиной плесени.
— Хозяйственные тут воевали фронтовики! — обрадовался Юрий Данилович. — Давай-ка, Васильев, трубу от снега очистим, печурку растопим, и будет тут у нас с вами рай земной.
В землянке приметно попахивало сыростью. Но стоило только затрещать сухим дровам в печке — запахло уже не мертвым заброшенным подземельем, а жильем.
Дождавшись тепла, Екатерина Григорьевна вынула из мехового мешка проснувшуюся дочь — тихую, вялую. Посадила на колени, легонько прижала к себе:
— Совсем ты у меня обессилела, Татьяна!
Никита Васильев между тем растопил снег в своем солдатском котелке:
— Чайком побалуемся, братцы! Есть у меня и такой продукт в запасе!
Разогрели на раскрасневшейся печке тушонку.
— Посиди-ка, Татьяна, у дяди Юры на руках. Я стол накрою, — поднялась Екатерина Григорьевна.
Сидели в нагревшейся бывшей фронтовой землянке трое взрослых и маленькая девочка. И ничего вроде бы не происходило такого особенного: один молодой военный копошился у печки, второй, постарше, бережно держал на коленях притихшую крохотную девочку, молодая женщина привычно «накрывала стол» — на краешке нар расстелила газету, уложила на нее куски хлеба, поставила банки с разогретой тушонкой... Все сосредоточенно молчали.
Танюшка обессиленно склонила свою головенку на грудь Селюшкину. Одной рукой он бережно поддерживал девочку на коленях, а другой, чуть касаясь, осторожно гладил ее по голове. Юрий Данилович молчал. И молчание это было особенным. Екатерина Григорьевна нет-нет да поглядывала на него. Она слышала от пограничников о каком-то письме, которое Селюшкин получил несколько недель назад и после которого тяжко затосковал, — какая-то большая, непоправимая беда стряслась у него на родине. И Екатерина Григорьевна гадала, что за тяжкая беда: не с женой ли, не с детьми ли что случилось?
Никита Васильев, глядя на Селюшкина, думал другое: хороший отец получился бы из его командира отделения — держит он на руках маленькую девочку и будто светлеет его лицо, не так давно посуровевшее, потускневшее.
— А ваши дети, Юрий Данилович? — неуверенно не то спросила, не то утвердительно произнесла эти слова Екатерина Григорьевна тихо, бережно. И сказала не «ребенок», а «дети».
— Были... Двойняшки... — не сразу ответил Селюшкин, не переставая осторожно гладить девочку.
Он смотрел куда-то вдаль, сквозь стены и накаты землянки. Его не удивили слова Екатерины Григорьевны, он будто ждал их. Ответил, не повернувшись, и продолжал сидеть в том же положении — расслабленно, неподвижно. Он и ел так, с дремавшей Танюшкой на коленях.
— Были, были у меня дети, — повторил он. — Васёк и Аленка были. Позавчера деткам моим обоим вместе десять лет исполнилось бы, по пять годиков каждому...
Помолчал, перевел глаза на Никиту Васильева. Тот все понял:
— А что, Юрий Данилович, пойду-ка я пробивать лыжню.
— Что ж, пожалуй...
— Не забывайте дровишки подкладывать в печурку...
Никита Васильев все загадывал: вот пробьюсь до тех кустиков — отдохну. Добирался до загаданного места, прикидывал, что еще не очень устал, и намечал очередной ориентир. Так он шел и шел, уминая рыхлый снег и оставляя за собой две глубокие борозды.
И невольно мысли Никиты переключились на войну. Вот сейчас здесь стоит неправдоподобная тишина. Но давно ли над этими сопками, над болотом грохотали пушки, выбивали смертную дробь пулеметы и автоматы, гибли люди — молодые, здоровые, в самой-то мужской силе... И еще думалось: за все это немалое время, пока они идут, не пересекла им дорогу ни единая строчка заячьих или иных звериных следов, — и зверье уничтожила или разогнала с родных мест война, свирепая, беспощадная. И когда-то еще вернется сюда полнокровная жизнь, обживут эти привольные места звери и птицы, отпечатают на девственном снегу не только отдельные следочки, но и торные тропы проложат...
Впереди полоса заснеженной дороги упиралась в очередную сопку. Никита Васильев решил дойти до этой сопки, и тогда уж повернуть обратно. И не выполнил задуманного: неожиданно наткнулся на срубленное деревцо, воткнутое в середину дороги. Остановился и заулыбался радостно: от деревца устремилась к сопке прямая лыжня, недавно проложенная солдатами из комендатуры...
С десяток метров пробежал он по твердой лыжне — на совесть потрудились ребята! И, не передохнув, побежал обратно, к фронтовой землянке...
Услышав от Никиты Васильева о лыжне, Екатерина Григорьевна спешно собрала Танюшку. И маленькой девочке неведомыми путями передалось настроение матери: она и постанывать стала меньше, и на ее осунувшемся личике появилось грустное подобие улыбки. Она поглядела на Никиту Васильева затуманенными болезнью глазами, перевела их на Юрия Даниловича и вдруг сказала:
— Ника...
— Ишь ты, на свой ребячий лад по имени тебя назвала, Васильев! — растрогался Юрий Данилович и весело скомандовал: — Кончай ночевать! Выходи строиться!..
На лыжню, проторенную солдатами комендатуры, вступили уже, когда к концу подходил короткий зимний день. Юрий Данилович дал обусловленный сигнал ракетой. И тотчас за плотной стеной черного леса, чуть поднявшись над верхушками деревьев, вспыхнула ответная.
Почти три долгих года не было вестей из родной деревни старшего сержанта Селюшкина Емсковицы, что в Ленинградской области. Все эти три года он ничего не знал о своей семье, оказавшейся под немцами: жене Ксюше с двойняшками Васьком и Аленкой. И томился все эти три долгих года: как они там, живы ли?.. Сразу же, как только узнал об освобождении родных мест от врага, отправил в деревню письмо. И на всякий случай добавил: «...а также любому местному жителю». И потом стал ждать ответа.
Ждал-ждал Юрий Данилович весточки из родной деревни и все-таки дождался. Не от жены дождался, а от «местного жителя», как он предусмотрительно писал на своем конверте. От какой-то Матвеевой А. Е.
Письмо Юрий Данилович вскрыл не сразу, долго держал его перед встревоженными глазами — должно быть прикидывал: кто же это такая, местная жительница Матвеева А. Е.? Или просто оттягивал время, чуял сердцем: уж если ответила не жена, стало быть, ничего доброго в долгожданной весточке нет и незачем торопиться...
Дежурил тогда по заставе ефрейтор Желтухин. Тот самый краснодеревец Желтухин, что погиб потом от ножа вражеского лазутчика... Так вот от него, от этого весьма уважаемого на заставе боевого фронтовика Желтухина, и узнали пограничники, что какую-то уж очень тяжелую весть получил из дому Юрий Данилович Селюшкин. Читал он тогда письмо из родной деревни Емсковицы, и лицо его бледнело и бледнело, пока не стало снежной белизны, а глаза все расширялись и расширялись, будто человек вот-вот лишится разума. Потом Селюшкин покачнулся и упал бы, наверное, если бы не вошел в этот момент начальник заставы капитан Клюкин и не поддержал бы его:
— Что с тобой, Юрий Данилович?
А Селюшкин разрыдался:
— Гады!.. Зверье!..
Капитан Клюкин осторожно взял его под руку, как берут тяжелобольного человека, и бережно повел его в свою землянку...
И произошло в тот вечер на заставе необычное: на боевой расчет не вышел старший сержант Селюшкин. Уж он-то, старый служака-пограничник, отлично знал и понимал, что в напряженной жизни любой пограничной заставы боевой расчет — святая святых. Сам, бывало, задолго до построения, молчаливо сосредоточенный, разглядывал подворотничок, и если находил, что его белоснежная чистота чуть нарушена, то тут же подшивал новый, потом принимался наводить блеск на сапогах. После этого придирчиво осматривал каждого солдата своего отделения и, если обнаруживал хотя бы малый беспорядок, всегда говорил:
— Боевую задачу на охрану государственной границы получать будешь, товарищ, солдат. И в таком неряшливом виде в строй побежишь? Чтоб через минуту был у тебя порядочек!..
А тут произошло небывалое: сам Селюшкин не вышел на боевой расчет.
Капитан Клюкин, закончив ставить задачу, сказал вдруг охрипшим голосом:
— У нашего боевого товарища, у старшего сержанта Селюшкина, случилось большое горе. — Помолчал и прибавил строго: — С расспросами и разговорами к нему не приставать. Ясно?
И все этот приказ выполняли неукоснительно.
С этого вечера неузнаваемо изменился старший сержант Селюшкин. Стал молчаливым, и в глазах его застыла тяжелая тоска. Нет, людей не избегал, но держался больше в сторонке. И курил, курил...
Вот что написала Селюшкину его односельчанка Анастасия Егоровна Матвеева.
За неделю перед освобождением Емсковиц нашими войсками случилась страшная беда. Перед самым рассветом эсэсовцы прошлись по всем без исключения домам Большого конца и вырезали всех от мала до велика. Попала в эту кровавую мясорубку и Ксюша Селюшкина со своими близнецами Васьком и Аленкой. Сама Матвеева спаслась совершенно случайно: ночевала в ту черную ночь не дома, а у больной родственницы в другом конце деревни — в Малом. Кроме нее остались в живых еще две жительницы Большого конца — десятилетняя и четырехлетняя девочки из большой семьи Слепневых, — палачи спешили и не заметили их, притаившихся на русской печке. Старшая лишилась рассудка, и ее отправили в дом душевнобольных, — такое увидела, такое пережила... Младшенькую, Анютку, она забрала к себе... Нет у Селюшкина и отца с матерью — погибли вместе со всеми.
Не обошла стороной лихая беда и саму Анастасию Егоровну: от ножей извергов погибли дочь ее Варенька и свекровь старая, оставшиеся дома, пока она выхаживала больную родственницу в Малом конце. Нет вестей и от мужа: может, воюет, а может, и погиб давно...
И еще писала Анастасия Егоровна, чтобы не таил он на нее обиду за долгое молчание — после всего виденного и пережитого она не сразу пришла в себя, около месяца ходила как помешанная... Сама убитая горем, она просила Юрия Даниловича проявить солдатскую выдержку, хоть это и тяжело и свыше человеческих сил...
Через много-много лет, уже на свадьбе пограничной крестницы Тани Кучеровой, Селюшкин признался:
— Не окажись ты тогда на нашей заставе, Танюшка, вряд ли ходил бы я по земле. Скорее всего — лежал бы в ней. Ты, в общем-то, болезнью своей меня подлечила. Это хорошо, что я догадался тогда пойти на лыжах с матерью твоей и вот с Никитой, чтобы доставить тебя в комендатуру к врачам... Горе в себе носил, и от этого мне с каждым днем становилось все тяжелее — хоть головой в петлю, пока не поделился я горем своим с матерью твоей. Поделился, подумал потом, сколько людей поглотила война ненасытная! Но ведь жизнь продолжается, есть на земле другие ребятишки малые. И сказал я тогда себе: ради них и ты живи, старый солдат!..
Вот и односельчанку его, Анастасию Егоровну, тоже спасла маленькая девчушка Анютка.
Селюшкин хорошо знал эту Матвееву Анастасию Егоровну. Знал не под этой фамилией, а Настей Томиловой, которую уже потом, когда она повзрослела, за редкую красоту вся деревня называла Настей Красивой. Хотя Настя была моложе Юрия года на два, но учиться в школе они начали вместе — начальную школу в Емсковицах открыли в день десятой годовщины Октябрьской революции. Сели за парты в первом классе тогда одновременно и восьмилетние и двенадцатилетние деревенские ребята. Селюшкину пошел девятый.
Дома Селюшкиных и Томиловых стояли рядом, а потому Юрка и Настя были всегда вместе с утра до вечера. И, когда он шел в школу, останавливался перед окнами томиловского дома и кричал:
— Настя, выходи!
Настя тут же выскакивала из калитки — ждала, когда Юрка крикнет. Из школы тоже возвращались всегда вместе.
Уже со второго класса ребята дразнили их женихом и невестой. Дразнили, но к дружбе этой относились уважительно и даже оберегали ее.
Как-то появился в школе шустрый новичок — сын кузнеца, приехавшего из Ленинграда, Сережка Матвеев. Хотя в классе были другие свободные места, Сережка направился к парте, за которой сидела Настя Томилова. Ее постоянного соседа Юрки Селюшкина в тот день не было в школе — мать ушла по каким-то делам в Осьмино и оставила Юрку присматривать за младшим братишкой... Сережка остановился у парты возле Насти. Она сердито предупредила:
— Тут занято!
— Занято? — удивился новичок. — Что он за невидимка, который занял это место?
И уселся.
Парнишка, сидевший на парте сзади, стукнул Сережку по спине кулаком:
— Чего расселся? Сказано — занято! Не уйдешь — бока намнем в перемену!
Сережка пересел на другое место.
Он оказался компанейским парнем и вскоре подружился со всем классом, а Юрка Селюшкин и Настя Томилова стали его лучшими друзьями, и теперь уже вместо неразлучной пары появилась троица. Просуществовала эта троица до окончания последнего класса школы первой ступени. Чтобы учиться дальше, надо было ехать в село Осьмино, — на такое дело не у каждой семьи хватало силенок. У Селюшкиных и Томиловых не хватило, и вчерашние школьники впряглись в нелегкую крестьянскую работу. Сережка Матвеев поехал учиться дальше.
Тогда в деревнях жили еще единоличными хозяйствами, но кое-где уже начали появляться предшественники будущих колхозов — сельскохозяйственные коммуны и товарищества по совместной обработке земли, ТОЗы. Такое товарищество организовали также и бедняки Емсковиц, из Большого конца. В числе первых членов местного ТОЗа были вчерашние красноармейцы Егор Томилов и Данила Селюшкин, беспокойные мужики, мечтавшие о скорой гибели мирового капитала. Возглавил Емсковицкий ТОЗ бывший ленинградский кузнец Андрей Матвеев, отец Сережки. А Сережка уже учился в городе...
Через несколько лет из нескладной и длинноногой Настя вдруг превратилась в стройную, «фигуристую», как говорили с доброй завистью деревенские женщины.
Непонятная робость появлялась у Юрки Селюшкина, когда он случайно встречал ее. Отнимался язык, сердце начинало колотиться сладко и больно. Теперь мешало что-то остановиться перед окнами дома, крикнуть:
— Настя, выходи!..
Жили они рядом, но видеться стали редко — оба в своих семьях были старшими из ребят и наравне с родителями несли на своих плечах нескончаемые крестьянские заботы. Сверстники по старой школьной привычке подтрунивали:
— Ну, жених и невеста, скоро у вас свадьба? Погулять хочется!
— С чего взяли? — хмурился Юрка.
— Дураки! — беззлобно отзывалась Настя.
На гулянках и посиделках никто из молодых парней не заговаривал, не заигрывал с Настей. Даже если не было тут Юрки.
В Емсковицах с незапамятных времен семейные пары складывались еще задолго до свадьбы. И родители не мешали этому. Понятно, если не было у них какого-то делового расчета. Но такими расчетами руководствовались только в зажиточных семьях, которых в Емсковицах раз-два и обчелся. Ни Селюшкины, ни Томиловы к таким семьям не относились.
Будущее Насти и Юрки было предрешено. И настолько предрешено, что у Насти появилось новое прозвище — Бригадирша. Несмотря на молодость, Юрка оказался дельным и расторопным парнем: вскоре после того, как в Емсковицах организовался колхоз, его назначили бригадиром-полеводом. Отсюда вот и появилось у Насти новое прозвище.
Селюшкины и Томиловы с осени начали готовить припасы к свадьбе.
Но судьба распорядилась иначе. Не успели Селюшкины и Томиловы справить свадьбу. Осенью тридцать седьмого года призвали молодого колхозного бригадира в Красную Армию. И пришлось не свадьбу играть, а устраивать проводы. Тогда служили не два года, а как раз в два раза дольше, и проводы новобранцев продолжались чуть ли не целую неделю — расставались надолго, и надо было погостевать у всей родни, у всех друзей-приятелей. Некоторые новобранцы умудрялись за это время стать женатыми. Юрий Селюшкин тоже не прочь был бы уехать на службу женатым человеком. И Томиловы, и его родители не протестовали. Но сама Настя воспротивилась:
— Не хочу, чтоб впопыхах такое дело. Подожду. Пусть будет как у людей.
На вокзале, однако, при всем народе обняла Юрку, поцеловала, всплакнула у него на плече чисто по-бабьи, как жена.
А Селюшкин увез в своем сердце большую обиду на Настю. Увез не в ближние края, а на Дальний Восток, где предстояло ему служить в пограничных войсках.
У каждого времени всему своя мерка.
Например, в нынешние восьмидесятые годы, если встретится в молодом пополнении парень, окончивший семь или восемь классов, то командиры начинают прикидывать, куда бы его определить, — уж очень малое у молодого солдата образование. Хорошо, если у него ходовая специальность — шофера там, тракториста, электромонтера, слесаря, печника или сантехника. Почему же такой спрос на грамотных и специалистов? Да потому, что не так-то просто теперь освоить самому пограничную службу: к охране государственной границы подключена разнообразная техника и сложные приборы — обслуживать их только грамотному под силу.
Но совсем по-другому обстояло дело в конце тридцатых годов. Тогда и мерка была иной: новобранец, умевший писать, читать и знавший четыре арифметических действия, считался уже грамотным и направлялся не куда-нибудь, а в школу младшего начсостава.
Новобранец Юрий Селюшкин по тем временам считался вполне грамотным человеком, да к тому же еще «имел опыт руководящей работы», как было отмечено в характеристике. Без малого два года проработал бригадиром в колхозе, а перед самым призывом в армию его приняли кандидатом в члены партии... По прибытии к месту службы Селюшкин сразу же был определен в школу младшего начсостава, которая готовила для застав командиров отделений.
Первое время, как это бывает со всеми молодыми военными, письма на родину Селюшкин писал довольно регулярно, и не только родителям, но и молодому бригадиру, который принял от него дела, — беспокоился, наставлял, советовал. Письма родителям были коротенькими: жив-здоров, постигает пограничную службу, о которой много не распишешься, потому что это военная тайна.
В письмах Насте, немногословных и сдержанных, о чувствах своих не распространялся: взрослая, знает сама про эти чувства... Настя же каждый раз довольно подробно писала о своей тоске по нему и даже повинилась в своей бессердечности и гордости — надо было сыграть свадьбу, и были бы теперь они мужем и женой, законными супругами. Но даже и это признание он обошел молчанием — еще не выветрилась обида... Переписка мало-помалу стала затихать: напишет одно письмо в месяц — и ладно. Сказать откровенно, много сил и времени отнимали занятия, тренировки, да и с партийными поручениями не обходили его стороной.
Поначалу Селюшкин и его товарищи о пограничной жизни имели самое приблизительное представление. Но понимали, что это до поры, до времени.
На втором месяце учебы его роту подняли ночью по тревоге. Все были уверены, что с ходу вступят в бой, и Селюшкину чудилось даже, что он совершит подвиг.
Но ни в какой бой их взвод не вступил, и никаких подвигов курсант Селюшкин не совершил.
Главные события развернулись на соседней заставе справа: там на вторые сутки задержали закордонного лазутчика, а второго во время перестрелки убили. На участке, где был Селюшкин, за эти двое суток только вымокли и намерзлись в «секретах». Но зато увидели, чем и как живет настоящая пограничная застава, и убедились: беспокойная граница на Дальнем Востоке, крепко попахивает она порохом.
Когда вернулись в казарму, то курсанты считали, что их роте посчастливилось. А на Ивана Сивкова из третьего отделения, которого в перестрелке легонько царапнула пуля, смотрели, как на героя: еще бы — человек получил ранение в бою. Курсант Иван Сивков, конечно, фасонил... Какими они еще были мальчишками, эти будущие командиры отделений!
Когда наступило по распорядку дня личное время, все принялись писать письма. В Ленинскую комнату заглянул старшина роты, человек в годах, из тех, для кого душа человеческая не такие уж потемки. Усмехнулся:
— И подвигов вы в свои письма сегодня натискаете вагон и маленькую тележку!
Не у одного курсанта после этих слов старшины вспыхнули румянцем и щеки, и уши. И Юрий Селюшкин зарумянился, а потом принялся переписывать свое послание...
Что еще запомнилось ему из далеких времен его пограничной юности? Однообразие курсантских будней, когда время каждого и всех вместе было расписано неумолимо распорядком дня до минуты. Времени этого никогда не хватало. С подъема и до отбоя только и слышалось: «Скорей! Быстрей! Пошевеливайся!» Других слов суровые командиры будто и не знали. Нет, еще одну команду они выкрикивали часто: «Отставить!» На строевой подготовке она означала: не так вышел из строя, не так подошел к командиру, не так отпечатал строевой шаг, не так взял оружие на плечо. И надо было повторять все сначала, иногда раз пять повторять. На огневой подготовке «Отставить!» раздавалось тоже частенько: не так лег с оружием, не так поднялся с земли, не так выполнил заряжание, не так прицелился. Все отрабатывалось до автоматизма и это стоило нервов и пота...
Запомнились, конечно, и артисты своего дела.
Разве забудешь, например, помкомвзвода Загуменных? С виду неброский, вяловатый, с крупными оспинами на лице. И глаза у него были вроде бы сонные. Так он выглядел, когда не занимался прямым своим делом, — на перекурах, в личное время. На занятиях он преображался совершенно: вдруг становился стройным, подтянутым, молодцевато подвижным, и все у него получалось легко и с блеском. Пройдется строевым шагом, — нет, не пробухает по земле тяжелыми армейскими сапожищами, а четко отпечатает шаг — чок, чок, чок! Повернется кругом на месте — и словно искры брызнут из-под каблуков! В это время он казался таким ладным и красивым, что даже глубокие оспины на его лице будто бы исчезали. А как оружие знал, как стрелял из него — все пули ложились в «яблочко»!
Такое, например, запомнилось. В роте частенько устраивались соревнования: кто без ошибки, а главное, в считанные минуты разберет и соберет затвор винтовки или сложнейший замок станкового пулемета «максим». И здесь никто не мог сравниться с помкомвзвода Загуменных: даже с завязанными полотенцем глазами он управлялся со сборкой затвора или замка самым первым.
Или взять командира взвода Егоренкова. На занятиях по следопытству не только новички-курсанты, а бывалые пограничники удивлялись, как это можно так читать следы — не то, что там на белом снегу, а летом на зеленой земле? Егоренков по следам определял не только направление движения, а возраст и даже внешние приметы человека и в каком тот был душевном состоянии — нервничал или шел спокойно.
Был такой случай.
— Слушайте вводную, — сказал как-то на занятиях Егоренков. — Местный житель заметил у Темного ключика неизвестного. Этим неизвестным будете вы, курсант Селюшкин. Можете двигаться в любом направлении, можете изображать, скажем, сбежавшего из лагеря уголовника или закордонного нарушителя границы. Дело ваше. Но имейте в виду: любому, кого будете изображать, очень не хочется встречаться с пограничниками. Пока мы вас не настигнем, не забывайте об избранной вами роли. Ясно? Действуйте и не мешкайте.
В том, что его настигнут, Селюшкин не сомневался. Надо постараться, чтобы произошло это не так быстро. Какую роль избрать — это тоже важно. Потом, на разборе, Егоренков обязательно спросит: почему, курсант Селюшкин, вы избрали именно эту роль? Он спросит, и в этом не приходилось сомневаться, потому что не уставал повторять:
— Какое главное качество у пограничника? Умение соображать, мыслить логически. Он сначала головой работает, а потом только руками и ногами.
Неспроста взводный дал две роли на выбор. Значит, надо изображать того типа, с которым пограничники чаще всего имели дело тогда. Таким типом был закордонный лазутчик — в конце весны 1938 года японцы активно прощупывали нашу границу. Стало быть, выбор ясен: неизвестный, замеченный местным жителем у Темного ключика, — диверсант из бежавших за рубеж белогвардейцев, человек подготовленный и натренированный, он должен идти быстро в направлении ближайшей железнодорожной станции, понятно, стараясь при этом оставить поменьше демаскирующих признаков.
Так и старался действовать Селюшкин. Шел быстро в направлении городка, до которого было километров двадцать. Первый привал — он оказался и последним — Селюшкин сделал только через полтора ходовых часа. Он наскоро покурил, жженую спичку и окурок спрятал в ямку, выдавленную каблуком. Ямку заровнял, расправил примятую траву, на которой сидел, и пошагал дальше.
Через полчаса примерно сначала справа, потом и слева уловил чуть слышимые звуки: нет-нет да раздавался слабый треск сучьев.
Селюшкин остановился на короткое время, сунул руку за пазуху, будто там было припрятано оружие. Прислушался, но ничего подозрительного не услышал. Быстро пошел дальше, продолжая держать руку за пазухой. Но ушел недалеко.
— Руки вверх! — раздалось сзади.
Селюшкин поневоле оглянулся. Увидел очень решительного и строгого друга-приятеля, с которым и спали-то на соседних койках. Селюшкин метнулся вправо. А там уже другой курсант был наготове. Бросился вперед, но тут из-за дерева вышел взводный Егоренков.
На разборе он сказал:
— Решили под закордонного нарушителя пройтись? Это правильно — много их рвется к нам в гости. И легенду подходящую избрали: он должен быть физически крепким и двигаться именно в сторону города — там проще затеряться среди людей. Конечно, в этом направлении мог двинуться и заблудившийся уголовник. Но он бы не шел, а метался из стороны в сторону и часто останавливался бы на отдых — силенок-то мало у него, и тренировки никакой... Стало быть, диверсант закордонный?
— Так точно!
— Точно, да не совсем. Диверсанты налегке не ходят — на себе еду волокут и разный опасный груз... Вам следовало, товарищ Селюшкин, камень бы килограммов этак на пятнадцать—двадцать или обломок дерева на плечи взвалить. След-то оставили легкий. В первый момент мы вас чуть за уголовника не приняли — это они налегке шастают... Но ничего, шли согласно своей легенде. И даже окурок с обгорелой спичкой догадались припрятать.
— Окурок? Да как вы нашли его? Я же в ямку закопал, землей присыпал.
— Правильно, закопали и землей присыпали. Только земля-то была свеженькая, а старой притрусить не догадались. Тогда бы ваш окурок и не обнаружился так просто...
Немало было в отрядной школе великих знатоков пограничного дела, как взводный Егоренков или его помощник Загуменных. На всю жизнь получил от них Селюшкин добрую зарядку в понимании этого непростого и тонкого пограничного дела.
Сама учеба в школе, частые броски к границе по тревоге, стажировка на заставе в качестве командира отделения, более или менее подготовили Селюшкина к пограничной службе.
После школы служить Селюшкину довелось в резервном подразделении, что было расположено неподалеку от озера Хасан. Как прибыли туда, сразу же попросился на линейную заставу. На это было сказано:
— Линейная застава от вас не уйдет, товарищ Селюшкин. И не думайте, что на курорт попали, — здесь у нас тоже горячая служба.
Только успел Селюшкин познакомиться с бойцами своего отделения, как сразу же и убедился — слова о «горячей службе» не просто слова.
День этот — 29 июля 1938 года — запомнился Селюшкину на всю жизнь. Начался тот памятный день обычно. Отделение отрабатывало приемы штыкового боя. Новички, а в отделении их было двое, взмокли до последней нитки. И с Селюшкиным когда-то бывало такое. Ничего, пообвыкнутся ребята, натренируются. И он их тренировал, долго не давая передышки. Но в конце концов скомандовал:
— Перекур десять минут!
Уставшие новички блаженно растянулись на траве. Старослужащие, снисходительно поглядывая на них, принялись свертывать цигарки.
И вдруг на крыльцо казармы пулей вылетел горластый дежурный:
— Застава, в ружье!
И подняла отделенного Селюшкина эта команда на долгие-долгие годы...
А тогда, перед полуднем 29 июля 1938 года, бойцы усаживались в кузова примчавшихся машин и беспечно пошучивали — они думали, что это очередная учебная тревога или, в крайнем случае, выбрасывают их резервную заставу на поимку нарушителей границы, прорвавшихся в тыл. Но вскоре они убедились, что произошло что-то более серьезное.
Со стороны границы доносились приглушенные звуки, напоминавшие далекие раскаты грома. Но небо было чистым-чистым, яркое солнце начинало только набирать полную свою жаркую силу. Услышав гром, бойцы в недоумении уставились на младшего лейтенанта, ехавшего с ними в кузове. Он понял их немой вопрос, ответил напряженным голосом:
— Что тут неясного? Идет бой с самураями у сопок Безымянной и Заозерной.
Вопросов больше не было.
Первый бой... У кого из воевавших он сотрется из памяти? А что у Селюшкина сохранила эта память из того далекого времени?
Почему-то запомнилось ощущение озноба, когда он услышал слова младшего лейтенанта, фамилию которого уже и забыл. Озноб этот усилился, когда явственно стала различима пулеметно-винтовочная перестрелка.
Он прожил к тому времени двадцать с небольшим лет — не очень-то большую жизнь, но его вдруг потянуло на воспоминания, будто пришло время подводить итоги прожитого. Недлинная пока его жизнь встала перед глазами ясно и четко. Его, пятилетнего, снимает с конька крыши дома строгий отец — туда забрался Юрка по лестнице, которую забыли убрать, когда ремонтировали крышу. Юрке интересно было поглядеть на землю с такой громадной высоты... Внизу металась мать — она почему-то показалась ему похожей на перепуганно кудахтавшую курицу. Отец крепко выпорол его, и мать не заступилась, а только плакала...
Настя Красивая вспомнилась. Вот на это плечо она уронила голову тогда, на вокзале. Вдруг явственно почувствовал он на шее горячее прикосновение руки ее; когда уезжал на военную службу, Настя впервые обняла его. Любит же! Письма такие шлет, а он, дурачина, еще обижается, фасон держит. Нет, надо написать. Обязательно напишет, если, конечно, останется живым...
На повороте дороги внезапно вырос старший лейтенант, помощник коменданта.
— Высаживаться! Быстрей! — командовал он коротко и резко, будто слова были теми боеприпасами, которые требовалось жестко экономить. — Безымянную обороняет малая горсточка пограничников. Слышите, что там творится? Ваша задача — отстоять Безымянную до прихода основных сил. Ясно? Все!
Чтобы отстоять, надо было еще попасть на эту сопку, над которой повсеместно вспыхивали темно-серые фонтаны взрывов.
Выдержат ли нервы, хватит ли сил прорваться через сплошную стену грохочущего огня и вздыбленной земли?
Старший лейтенант коротко бросил:
— За мной, вперед!
И сразу вспомнилось то, чему учили в школе младшего начсостава и здесь на резервной заставе: когда надо бежать, когда надо ползти, а когда падать на землю и вскакивать, чтобы снова бежать.
Бежал Селюшкин и время от времени оглядывался: как там его отделение? Ничего, освоились ребята, и не подумаешь, что впервые оказались в таком пекле. Даже те двое новичков, еще недавно исходившие потом на занятиях, держались молодцами, не отставали, будто подзаняли силенок где-то. Усвоили-таки, чему он учил их на занятиях по тактике: вовремя падают на землю, вовремя вскакивают и выдерживают нужную дистанцию.
Только успели прыгнуть в траншеи, артиллерийский обстрел прекратился. На короткий миг наступила тишина.
— Приготовиться к отражению атаки! — разнеслось по траншее.
Селюшкин повторил приказ своему отделению. Посмотрел перед собой: но где же те, которые должны идти в атаку на позиции пограничников? Впереди Селюшкин ничего подозрительного не замечал. На побуревшей от летнего зноя траве он видел лишь множество кочек — до них было метров триста, не больше. Может быть, там болото? Вдруг одна из кочек превратилась в человеческую фигуру, прокричавшую что-то напряженным тонким голосом. И тотчас поднялись с земли и двинулись вперед сначала скорым шагом, а потом и бегом солдаты, растянувшиеся в три цепи одна за одной. Тонкими пронзительными голосами они кричали что-то устрашающее, слившееся в одно «а-а-ай!».
Траншеи облетел новый приказ:
— Без команды не стрелять! Сигнал открытия огня — длинная пулеметная очередь.
Селюшкин повторил приказ отделению и дослал патрон. Почему-то подумал беззлобно: «Вот ведь дураки, на верную смерть идут!» Спокойно выбрал живую цель — невысокого плотненького солдата.
Слева хлестнула длинная пулеметная очередь. Одним из первых ткнулся в землю солдат, которого Селюшкин держал на прицеле...
Селюшкин помнил, как тогда он удивлялся собственному спокойствию: в атаку же самураи прутся, чтобы убить и его, и товарищей, а он спокоен, расчетливо прицеливается и без промаха стреляет...
Выбита первая вражеская цепь. Идет вторая, обреченно перешагивая через трупы. Но вот и она дрогнула, заколебалась, а потом повернула вспять, провожаемая пулеметными очередями и винтовочным треском. На нее, ощетинившись штыками, двинулась третья цепь. Удиравшие повернулись обратно, а вскоре залегли вместе с теми, кто заслонял им дорогу в тыл. И тут же лихорадочно замелькали короткие лопатки, вздымая фонтанчики земли.
— Самураи в землю зарываются! — прокричал кто-то ликующим голосом. — Не понравилось пограничное угощение!
Замолчали наши пулеметы. Кое-где раздавались только одиночные винтовочные выстрелы, и они смолкли — последовала команда «Прекратить огонь!». Как хорошо потрудившиеся люди, бойцы принялись скручивать цигарки.
Но короткой была эта передышка. То самое, что Селюшкин и его товарищи видели и слышали издалека, когда выдвигались сюда, — свирепую артиллерийскую обработку, пришлось в самом скором времени испытать на себе. И по единой цигарке не успели выкурить.
Вздрогнула земля, в уши ударили оглушительный треск и хруст, все вокруг заволокло едким дымом и пылью, с неба посыпалась земля. Селюшкин невольно втянул голову в плечи и, сжавшись в комок и обняв винтовку, опустился на дно траншеи, помимо своей воли стал испуганно отмечать: перелет, недолет, а вот совсем рядом рвануло... Кто-то жалобно вскрикнул. И Селюшкин пришел в себя: негоже ему, отделенному, раскисать вот так. Он метнулся на крик. Один из новичков беспомощно осел на дно траншеи и расширенными глазами оторопело разглядывал свою руку — обрубок без кисти, и оттуда лилась кровь в рукав гимнастерки.
— Опусти руку! — сказал Селюшкин.
Боец опамятовался, послушно опустил обрубок и заплакал обильными слезами:
— А ведь руки-то у меня нету...
Селюшкин — и откуда только взялась сноровка у него! — бинтом из своего индивидуального пакета туго перетянул руку повыше раны, и кровь перестала бежать. Потом деловито и спокойно забинтовал. Перевязывал и говорил, как маленькому:
— Ну, ладно-ладно, браток... Разве плачут в бою? Ты хорошо повоевал — вон ведь сколько самураев накрошили мы, они уже никогда не поднимутся. — Осторожно, по-дружески потрепал его по-плечу: — Крепись, парень, как только стихнет, мы тебя в санчасть переправим... Пойду пока погляжу, как там наше отделение поживает...
— Подожди маленько, я тебе скажу, отделенный, как это произошло. Чтоб другие не допустили... Я оставил винтовку на бруствере, потом потянулся рукой за ней, тут меня и шарахнуло...
Снаряды по-прежнему падали густо. Японские артиллеристы, наверно, решили, что в первой траншее со всем живым покончено, и снаряды укладывали чуть позади.
— Ничего, браток, в первом бою всем не по себе... А винтовку, конечно, нельзя оставлять на бруствере. Это само собой, это ты правильно говоришь.
— Спасибо, отделенный. Ты иди. Может, в нашем отделении еще с кем беда...
Да. В отделении был убитый и еще двое раненых — одного царапнуло осколком в щеку, другому раздробило плечо. Обоим раненым первая помощь была уже оказана — соседи побеспокоились, а от убитого и следа не осталось — разнесло прямым попаданием снаряда. Теперь в отделении вместе с командиром осталось семеро — ничего, еще можно повоевать.
Селюшкин понимал, что его командирский долг обязывает сказать уцелевшим бойцам что-то подбадривающее, но ничего такого не пришло в голову.
— Вот колошматит, зараза! — сказал он хриплым и сдавленным голосом и не узнал своего голоса.
А бойцы еще и его стали подбадривать:
— Живы будем — еще всыплем самураю!
— Не тревожься, отделенный, мы тут крепко сидим — и снарядом не сковырнешь!
— Вообще-то не мешало бы щец или каши подбросить для бодрости духа.
— Ишь ты, чего захотел! Будешь хлебать вперемешку с землей и осколками.
— Ничего, и осколки переварим!
— Ребята, смотрите-ка, наш-то отделенный вроде бы не из русских, а из чистокровных негров!
Вообще-то, все стали черномазыми — лица покрылись земляной чернотой, перемешанной с потом, только белки глаз отсвечивали да зубы сверкали белизной.
Японцы снова перенесли огонь по первой траншее. Хрястнуло рядом, и оттуда донесся вскрик — опять кого-то зацепило. Обрушилась земля, и завалило траншею. Перепрыгнув через завал, Селюшкин увидел, что возле раненого уже кто-то копошится. Это был старший лейтенант, помощник коменданта, тоже раненный — на лбу у него была повязка, уже потерявшая белизну.
— Рассвирепели самураи — хорошо мы их угостили!.. Приведите оружие в порядок, огневые позиции, траншеи... Ну держись, младший сержант, — скоро в атаку попрут самураи. Бегу встречать подкрепление — вот-вот матушка-пехота должна прибыть и артиллеристы наши. — Он улыбнулся, пожал руку: — Передайте всем благодарность от командования! — и исчез, перепрыгнув через завал.
Вскоре появилось подкрепление. На участок, который обороняли бойцы Селюшкина, прибыло два полнокровных отделения и даже расчет станкового пулемета. Все они свалились будто с неба, попрыгали в траншеи, возбужденные, грязные, — добирались сюда по-пластунски.
— Жарко тут у вас! — сказал пулеметчик.
— Час уж, как земля дыбом стоит, — ответил Селюшкин.
Вместе с бойцами-пехотинцами прибыл молоденький лейтенант. Он быстро расставил людей по местам, указал позицию пулеметчикам, и они по-хозяйски обстоятельно принялись оборудовать ее. Селюшкин свое поредевшее отделение сосредоточил поближе к себе и, как только приутих артобстрел, отправил раненых в тыл.
Еще не развеялся терпкий запах взрывчатки, не осела горькая пыль, как показались призрачные фигуры поднявшихся в атаку вражеских солдат. По мере приближения к нашему переднему краю обороны фигуры атакующих вырисовывались все четче и четче; их было куда больше, чем в предыдущей атаке, бежали они куда резвее и орали куда громче прежних — по всему видать, были пьяные.
Поначалу события развивались, как раньше: слева прострочила пулеметная очередь с прежнего места, но тут же откликнулся новый — второй пулемет справа, их поддержал и третий, расположенный недалеко от Селюшкина; куда чаще, чем прежде, захлопали винтовочные выстрелы. В первой цепи атакующих появились бреши, и цепь дрогнула, залегла.
И снова то здесь, то там раздались пронзительно-истошные крики офицеров, пытавшихся поднять солдат с земли. А те никак не могли оторваться от нее, прижатые плотным, хлестким огнем. Залегла и вторая цепь. Но сколько можно лежать, нюхая землю? Цепи опять поднялись, подгоняемые криками офицеров, опять залегли, но теперь уже двинулись вперед ползком. Их поливали пулеметы, выщипывали меткие пули стрелков, а солдаты все-таки ползли, похожие на черепах, оставляя убитых и орущих раненых. Что-то жуткое было в этом упрямом черепашьем движении навстречу смерти.
Возле Селюшкина появился младший лейтенант — помощник начальника заставы, приехавший с ними на машине, — потный, возбужденный.
— Подымутся в атаку, встретим гранатами, а потом — в штыки, — сказал он.
— Ясно, товарищ младший лейтенант, — отозвался Селюшкин. — Отделение, приготовить гранаты!
Удивительное спокойствие овладело Селюшкиным. Он оглядел бойцов своего отделения — и те были спокойны, сосредоточенно укладывали перед собой гранаты — Ф‑1 для дальнего боя, РГД‑33 — для ближнего.
В какой-то полусотне метров от наших траншей короткие, злые команды офицеров подняли ползущих во весь рост, и они с пронзительным, истошным криком, с винтовками наперевес ринулись вперед. Навстречу им полетели гранаты. Опрокидывались, тыкались в землю срезанные осколками, а уцелевшие — озверелые, с широко раскрытыми в крике ртами, — бежали вперед, на штурм траншеи. Навстречу им по второму заходу полетели гранаты. Младший лейтенант выдернул винтовку из рук раненого пограничника, прижавшегося к стенке траншеи, глянул на Селюшкина:
— Пора, брат, — и крикнул пронзительно: — Вперед, в атаку, ура!
Будто пружиной был этот последний звонкий возглас — он упруго выбросил младшего лейтенанта на бруствер траншеи, навстречу истошно орущим самураям. И та же пружина метнула навстречу врагу остальных пограничников.
Селюшкин и сейчас помнит, что сознание, разум его в этой самой первой в жизни рукопашной схватке работали как-то упрощенно. Он видел бегущего навстречу вражеского солдата, и страха не было. В голове мгновенно пронеслось: отбить вправо нацеленный на него самурайский штык-нож... Короткий, глухой стук винтовки о винтовку, и штык его мягко и податливо вошел в солдата чуть пониже груди. Едва успел выдернуть свой штык из рухнувшего на землю врага, уже второй солдат летел на Селюшкина, дико выкатив кровяные глаза. Встречный удар Селюшкина был настолько сильным, что вышиб винтовку из рук противника. Отработанным приемом Селюшкин ударил его прикладом в низ живота, и солдат, скорчившись, грохнулся на землю и завопил.
Глаза смотрели только вперед, выискивая вражеских солдат. Со всех сторон раздавались лязг и треск, яростные вскрики и стоны, кряхтенье, свирепая ругань, глухие удары, звон металла, выстрелы.
И еще помнит Селюшкин, что глаза его видели только одно — бурые мундиры вражеских солдат.
Потом, когда Селюшкин увидел уже спины убегавших врагов, действия стали осознанными, появилась способность оценивать происходящее. Осмотревшись на бегу, Селюшкин увидел, что бойцы его отделения держались вместе, невдалеке от своего командира, а справа и слева, куда только хватал глаз, бежали пехотинцы. Грозная лавина неудержимо катилась вперед.
Никакой усталости Селюшкин и не чувствовал, ноги несли вперед легко и свободно. На плечах отступавших наши бойцы ворвались в первую траншею, наспех отрытую противником за минувшую ночь, и здесь вспыхнули короткие и беспощадные схватки. В считанные минуты с врагом было покончено, последовал приказ закрепиться.
В траншею свалились мокрые от обильного пота пулеметчики — те самые, которые были рядом, когда отбивали последнюю атаку.
— Живехоньки, ребята! Ну и мы теперь живем! — обрадовался Селюшкин.
Пулеметчики без дальних слов пристроили на кромке бруствера свою грозную машину и стали поливать убегавших самураев короткими очередями, пока не скрылись из виду последние уцелевшие. Пулеметчик вытер рукавом вспотевший лоб, ласково потрепал пулемет по кожуху:
— Хорошо поработал, «максимка»!
Селюшкин обошел свое отделение и недосчитался еще двоих пограничников — теперь осталась ровно половина. Оглядел каждого: повзрослели за эти огневые часы, возмужали ребята. Каждый испытал все, что положено испытать настоящему бойцу, — и свирепую вражескую артподготовку, и яростный штыковой бой, и азартное преследование противника. Этим ребятам теперь уже никакая заварушка не страшна, они выдержали самый строгий экзамен на воинскую зрелость.
Не дожидаясь команды, все взялись за лопаты. Долго ли, коротко ли придется залегать здесь, надо поскорее, поглубже уйти в спасительную землю...
Атаковать в этот день японцы больше не пытались — приходили в себя, зализывали раны, только нет-нет да устраивали в отместку и для собственного успокоения короткие минометно-артиллерийские налеты. Враг пока еще торчал на кусочке захваченной советской земли.
Под вечер на вражеских позициях стали вспыхивать рваные веера разрывов — в сражение втянулась наша артиллерия. В траншее недалеко от Селюшкина обосновались со своим хозяйством лейтенант-артиллерист с телефонистом и стали корректировать огонь.
С наступлением вечера, безветренного и временами тихого, — самураи еще не могли успокоиться и изредка постреливали — потянуло людей на житейское: вдруг вспомнили, что за весь день не было у них во рту и маковой росинки. Кто-то из самых нетерпеливых и проголодавшихся уже принялся поругивать нерасторопных поваров.
Кашевары оказались легкими на помине: доставили горячий харч прямо в траншеи. Доставили в изобилии, согласно вчерашней строевой записке. Но война есть война. Число едоков сократилось...
Весь следующий день в строевой записке воюющего подразделения значился едоком и младший сержант Селюшкин. Хотя и отвоевался до полудня: когда бросились в третью по счету контратаку, зацепил-таки его японский штык. И смешно сказать, куда зацепил — в ягодицу. Но и вражина тот отвоевался навеки — крепко припечатал его к земле штыком подоспевший боец Синельников.
Правду сказать, в мирной обстановке отношения между ними были довольно-таки натянутыми — младший сержант Селюшкин частенько наказывал красноармейца Синельникова, который не отличался ни исполнительностью, ни аккуратностью: то койку заправит кое-как, то явится в строй с нечищеными сапогами, то забудет побриться, то небрежно обуется и набьет в походе мозоль. Но Синельников никогда не признавал своей промашки и в каждом случае сердито оправдывался, вступая с командиром в пререкания.
А в бою — ничего, в бою посерьезнел боец Синельников: не только спас от верной гибели своего сурового командира, но и сам воевал вполне исправно — без нужды не кланялся каждой пуле и осколку, за спины товарищей не прятался и самураев колошматил как полагается...
В палате госпиталя оказался пограничник со сходственным ранением, правда пулевым, но в то же место. Словом, друг по несчастью. Теперь у Селюшкина за давностью времени стерлась из памяти фамилия того раненого. Но запомнилось его цыганистое обличье и неподдельная радость по случаю появления Селюшкина в палате.
— Хорошо, что попал в нашу четвертую палату. Я тебя давно жду — целые сутки! Теперь мне и страдать легче — эти жеребцы ржут надо мной с утра до вечера. — Веселыми черными глазами он обвел палату. — Будто я специально просил самураев всыпать мне свинцу как раз под хвост.
— Надо бы тебе под язык, — сказал сосед Селюшкина, веснушчатый огненно-рыжий парень, раненный в мякоть руки чуть ниже плеча.
— Слышал? Вот какие люди тут нас окружают... И еще одно, браток, плохо: сестричка тут есть в перевязочной, Ксюша. Завтра будет дежурить. Молоденькая, славненькая — у-ух! А у меня такое непутевое ранение. Хочется по душам поговорить, а разве склеишь какой душевный разговор с девушкой при таком ранении?
— Он прибедняется, он уже склеивал такой разговор, он уже подкатывался со своими чувствами, — снова перебил цыганистого парня рыжий сосед Селюшкина и закончил с командирской строгостью: — Перестань пустяками голову морочить! Человек только что из пекла. Как там?
— Жарко, ребята! Сегодня при мне наши три раза в рукопашную ходили.
— Перепало вам!
— Нам-то что! Вот самураю — это да! Наколотили мы его без счету, а он все равно прет и прет. Не жалеют они своих людишек.
— Известные эти самураи. Лезут, куда не просят, — отозвался из угла палаты по-крестьянски рассудительный голос. — Душно им от великого многолюдья на своих куцых островах.
— Душно? Они для простора Маньчжурию захватили и опять же Корею. Дышать можно.
— Ну и что из того, что прихватили Маньчжурию и Корею? — возразил парень из угла палаты. — У жадности буржуйской нету никаких границ — это еще старики говорили.
— В международную политику ударились! — махнул рукой цыганистый парень.
— У тебя, Петька, только одно в башке крутится — всякие любовные дела, — сказал рыжий. — А человек ты, между прочим, не совсем холостой, и даже папаша к тому же.
— Ладно тебе, отделенный, воспитывать меня! — цыганистый парень поморщился. — Я теперь не в строю, в госпитале нахожусь на излечении. Геройски сражался, рану получил в бою. Имею полное право на душевный отдых.
— Ладно-ладно, отдыхай, лечись, герой великий. Но после отдыха-то опять ко мне в отделение угодишь. Ты это все-таки учитывай на всякий случай, — добродушно пригрозил рыжий.
— Учитываю, учитываю... Но и ты имей в виду: я не тебе служить буду, а исполнять свой гражданский и воинский долг перед Родиной.
— Но под моим командованием.
— Что поделаешь, родителей и командиров не выбирают — кого уж бог пошлет...
Так они все время подкусывали друг дружку, и можно было подумать, что оба недовольны судьбой, которой угодно было свести их вместе.
А в самом деле было не так. В первую ночь, проведенную в палате, Селюшкин видел, как перед утром поднялся рыжий отделенный, на цыпочках подошел к кровати своего цыганистого подчиненного, поднял с пола упавшее одеяло и осторожно накрыл его...
Селюшкин привык спать на спине и на правом боку, но ранение теперь не позволяло этого. Он мучился, спал и не спал одновременно: то совершенно отчетливо видел, как летит на него, нацелившись штыком, желтозубый солдат, то, вздрогнув, возвращался в явь. И тут же облегченно вздыхал, что все это происходит не на самом деле. А в светлое время так разоспался, что протер глаза только перед обедом. Проснулся Селюшкин оттого, что кто-то легонько, но настойчиво тряс его за плечо:
— Вставай, просыпайся, герой!
Над ним склонился рыжий отделенный.
— Ага, проснулся! — обрадовался он. — Ну и здоров ты, парень, насчет поспать! К тебе гости пришли — политрук из газеты.
— Информация точная — из газеты... Побывал я вчера, где ваши друзья воевали. Серьезная там драка была, скажу я, до сих пор в ушах звенит-гудит, — улыбнулся политрук, мужчина полненький, в годах. — Приветы вам привез от друзей, и вот еще это послание. — Он протянул Селюшкину письмо. — Может, присядете?
— Не может он присесть, товарищ политрук, его самураи штыком как раз в то место угостили, на котором сидят, — весело сообщил Петька.
— А тебя куда угостили? Помалкивай, не с тобой разговаривают, — одернул его отделенный.
— Так уж получилось, — сконфузился Селюшкин. Мельком взглянул на конверт — письмо было от Насти. Давно он не получал от нее писем и почему-то не обрадовался. — Как там дела у наших?
— На отдых отвели. Блаженствуют, отсыпаются. Теперь там Красная Армия действует. Пограничники сделали свое дело, теперь пехота объясняется с самураями.
— Она им объяснит, почем сотня гребешков, — улыбнулся Селюшкин.
— Ну, положим, и пограничники очень даже неплохо объяснялись. Весьма убедительно объяснялись... Например, вот вы, Юрий Данилович. Ваш красноармеец Синельников при мне подсчитал: в трех контратаках вы только штыком уничтожили восемь самураев. Так?
— Восемь ли, не восемь — не знаю. Некогда было считать, товарищ политрук, — пожал плечами Селюшкин. — Синельников мог и ошибиться.
— Вряд ли, — возразил политрук. — Все ваше отделение занималось арифметикой. Правда, поредело ваше отделение — невредимыми остались только трое.
— Такая битва была...
— В том-то и дело... Давайте-ка уточним детали. — Политрук полистал блокнот...
Селюшкин отвечал нехотя и невнятно: понаговоришь, а потом так пропечатают, что и на люди не показывайся. Смущало Селюшкина и то, что корреспондент расспрашивал его при всем народе, даже при посторонних, — пришли в палату главврач и какая-то женщина в просторном белом халате. Они стояли у дверей, ожидая, когда политрук закончит свое дело...
— Ну дорогой ты мой Юрий Данилович!.. Клещами приходится вытаскивать из тебя каждое слово, — поморщился политрук. — Пойми же наконец, ты совершил подвиг, и люди должны знать, что ты есть за человек.
— Обыкновенный, деревенский. Что же еще?
— Деревенский... Впервые, наверно, беседуешь с корреспондентом газеты.
— Если бы впервые!.. — сердито сказал Селюшкин. — Приезжал к нам в колхоз один сочинитель. Тоже поначалу уточнял детали, а потом понаписал: горячее сердце патриота и пламенный взор еще прилепил... Целый год потом потешались односельчане над этим взором.
— Пламенный взор? Ну и ну! — Политрук очень серьезно пообещал: — Не волнуйся, Юрий Данилович, я не приклею тебе ни пламенного взора, ни горячего сердца. Это я говорю твердо и честно.
Разговор постепенно наладился.
Потом политрук принялся за рыжего отделенного и Петьку. Он успевал и спрашивать, и писать в блокноте.
Из этой беседы Селюшкин узнал, что происходило на Безымянной сопке в первые минуты боя. На горсточку пограничников — вместе с лейтенантом Махалиным их было всего одиннадцать — под прикрытием пулеметного огня наступала вражеская рота. На одного пограничника приходилось более десятка солдат противника. Махалин был ранен в руку, но продолжал руководить боем и вести огонь. Подступы к позициям пограничников были усеяны вражескими трупами. Но рота есть рота. И наступил момент, когда враг ворвался на позиции. Махалин повел уцелевших бойцов в контратаку. Его ранило второй раз. Он упал. Но сразу же поднялся, бросился на выручку бойцу Кособокову, над которым вражеский офицер занес саблю. Не успел лейтенант выручить из беды бойца: сзади на него наскочил второй офицер... Из одиннадцати уцелело только пятеро раненых пограничников.
Но тут подоспела помощь. В том числе и соседи Селюшкина по палате...
Потом политрук подошел к последнему, четвертому раненому, лежавшему в дальнем углу палаты.
— Со мной, товарищ политрук, пока беседовать не о чем, — сказал тот. — Эти трое действительно геройские ребята. А я что? Живого самурая в глаза не видел — зацепило меня еще при подходе к Заозерной сопке. Не успел проявить геройства. Вот подремонтируюсь и расквитаюсь с самураями.
— Не сомневаюсь... Ну, геройская палата номер четыре, рад был с вами познакомиться, — сказал политрук. — Теперь уступаю место представителям трудящихся масс. — Он кивнул в сторону женщины.
Та выпорхнула из двери и тут же появилась с двумя девушками, которые держали в руках свертки — четыре, по количеству раненых в палате.
Очень симпатичными были эти представительницы трудящихся масс. Петька даже оторопело замигал, попытался перевернуться набок и вскрикнул от боли.
— Что с вами, товарищ боец? — метнулась к нему женщина.
— Ничего, пройдет... — И закончил ворчливо: — Таких красивых нельзя водить в палату — у раненых швы разойдутся или сердце вдребезги разлетится!
— Веселый он у вас...
К Селюшкину подошла девушка, румяная то ли от волнения, то ли от избытка молодого здоровья.
— Здравствуйте, Юрий Данилович. Это вам, Юрий Данилович. Ваш геройский подвиг, Юрий Данилович...
Произнести до конца свою речь девушка не успела. Раненые повернулись в сторону дверей, и Селюшкин тоже скосил глаза.
— Ксюша пришла!
— Здрасте, хворенькие! Как спали-ночевали? Вижу — ничего ночевали... Селюшкин, на перевязку. Девочки, вам придется выйти на минутку...
Когда Селюшкин впервые увидел госпитальную сестричку Ксюшу, у него даже дыхание на миг перехватило. И не оттого вовсе перехватило, что перед его глазами предстало этакое диво дивное, а оттого, что обожгла сознание мысль, жаркая и хмельная: вот она, его суженая, вот она, его судьба и счастье!.. А в следующий миг его как бы окатило холодной водой: а с Настей как же?
Когда Ксюша сказала: «Здрасте, хворенькие!», то посмотрела на Селюшкина. И он по выражению глаз ее понял, что она заметила его смятение. И вроде бы даже вздохнула. А может, это просто показалось так Селюшкину...
Когда его стали укладывать на высокую коляску, он буркнул хмуро:
— Поосторожнее нельзя? Не бревно же бесчувственное ворочаете, а человека все-таки.
Ксюша на это ничего не ответила, только посмотрела укоризненно.
В перевязочной он снова заворчал:
— Рвут, дерут! Привыкли к чужим болям.
— Зачем вы так, Селюшкин? — без обиды отозвалась Ксюша. — Не надо нагонять на себя грубиянство. Вы же совсем другой — я ведь это чувствую.
Селюшкин смешался — надо же ведь, угадала! — и пробормотал сбивчиво:
— Другой, третий... Больно же!
— Конечно больно, — материнским голосом сказала она. И добавила горько: — А мне, думаешь, великая радость видеть молодое человеческое тело таким вот побитым, искромсанным железом?
Когда его доставили в палату, представительниц трудящихся масс там уже не было. Петька со своим отделенным распотрошили подарки — один, причмокивая, сосал конфетки, другой похрустывал печеньем. Рассудительный парень, отвернувшись к стенке, читал книжку.
— Ничего подарочки, полезные и вкусные, положительно влияют на поправку раненых. Лично я чувствую большое облегчение, мой отделенный Серега тоже, — сообщил Петька. Проглотил конфетку и без всякого перехода спросил: — Что скажешь насчет Ксюши?
— Девка как девка, — сумрачно отозвался Селюшкин.
— Ну знаешь! — возмутился Петька и даже швырнул на одеяло взятую из кулька конфетку. — Первобытный человек — и тот чего-нибудь разглядел бы! — Вздохнул, поднял конфетку с одеяла. — В женском поле не разбираешься, так хоть подарки оцени — в тумбочку тебе положили.
— Оценю, когда чай принесут.
Петька только рукой махнул безнадежно...
Письмо от Насти, которое доставил в палату военный корреспондент, Селюшкин прочитал уже вечером, когда Петьку, совавшего нос во все дела каждого, увезли на перевязку. В письме Настя ни в чем не упрекала Селюшкина, а просто отметила: «...ты пишешь редко, скупишься на добрые слова — значит, писать по какой-то причине тебе неохота, а я пишу-расписываю, как скучаю по тебе — выходит, вроде бы навязываюсь на шею». И заканчивала письмо так: «Желаю тебе счастья, а обо мне не думай — не пропаду и больше надоедать тебе своими письмами не буду...» И слова твердые и написаны твердой рукой, четким почерком.
Селюшкин сердито сказал себе: «Настя дает полную отставку, так мне и надо!..» Обиды на Настю у него никакой не было — у нее тоже должна быть своя гордость.
В эту ночь Селюшкин тоже спал беспокойно. Опять в его сновидениях переплетались события минувшего дня — то в перевязочной, то в палате...
Наутро Сергей, вернувшись из перевязочной, принялся писать письмо. Усевшись поудобнее, он начисто отключился от всего окружающего и сосредоточился на своем «боевом донесении».
— Твой положительный пример, Сергей, меня вдохновил, — сказал Петька, доставая из тумбочки конверт с бумагой.
А потом и Селюшкин стал писать — сколько же можно тянуть?
Нет, не Насте. О чем ей писать? Извиняться за скупые и редкие письма? Чувства свои расписывать, которых не было? Но ведь что-то было. Но что?
Была многолетняя ребячья дружба. Жили рядом, часто бывали вместе, но ни разу не оставались наедине, чтобы, ну не поговорить, так хотя бы помолчать вместе. Только ведь и было, что обняла его Настя во время проводов на службу и всплакнула на плече...
Селюшкин принялся писать позже всех, а закончил первым. Коротенько написал родителям о боях на Безымянной сопке: несколько раз ходил в штыковую, был ранен, теперь лежит в госпитале, скоро выпишется. Попросил родителей не вмешиваться в Настины дела — она взрослая и сама понимает что к чему, а он без нее устроит свою будущую жизнь. И ни поклона ей, ни привета не передал. Заклеил письмо и почувствовал непонятное облегчение...
Когда все закончили писать, Петька сказал:
— За активную переписку с родными и близкими наша палата получит благодарность от Ксюши. Ты, Сергей, обязательно будешь отмечен особо — такое письмище навалял! А тебе, отделенный Селюшкин, будет устроена головомойка — не письмо, а куцую телеграмму родил.
— Что родил, то и родил, это мое личное дело. И причем тут Ксюша?
— Переписка с родными — не только твое личное дело. От этого зависит еще и настроение родственников и некоторых других. Понимать надо!.. А Ксюша вот при чем: от комиссара госпиталя она имеет специальное поручение активизировать переписку раненых с родственниками, женатиков — с детьми и женами, холостяков — с родителями и невестами. Она отвечает за доставку почты раненым в палату и за отправку также. Усвоил?..
...Удивительно устроена память человеческая.
Селюшкин довольно четко помнил службу на дальневосточной границе, бои на сопке Безымянной. Но прошло время и как бы перетасовало тогдашние события и факты. Но все, что касалось Ксюши, помнил он в четкой последовательности, явственно, до самых мелких подробностей, — все ему представлялось значительным, важным, дорогим.
И Ксюша помнила все, начиная с самой первой встречи. И она при первой же встрече почувствовала какое-то смятение и всем сердцем расположилась к нему. Потом перевязка... И она, конечно, видела его письмо — легонькое, тощее. В отличие от других раненых, написавших увесистые послания, адресованные девушкам или женам, Селюшкин писал отцу. И это только усилило ее к нему расположение.
На второй перевязке он вел себя совсем по-другому. Был терпелив и молчалив. Она знала, как это больно — когда отдираешь прилипшие к ране бинты. Но он только морщился, покашливал и не обронил слова. После этой трудной перевязки Селюшкин поднес было ко лбу тыльную сторону ладони, чтобы вытереть обильный пот, но Ксюша придержала его руку:
— Обожди, Юра. У меня это лучше получится.
Селюшкин лежал на животе, поставив локти на подушку и опустив на раскрытые ладони подбородок. Ксюша осторожно снимала марлевым комочком с его лба липкий пот и нет-нет да прикасалась нечаянно к его лицу своими пальцами — теплыми, нежными. И от этих нечаянных прикосновений девичьих рук не то чтобы боль притихала, а становилось легче.
Марлевый комочек в Ксюшиных руках коснулся его бровей, и он закрыл глаза. А когда открыл их, встретился с глазами Ксюши — они были влажными, и в них застыла боль.
Жил и не подозревал до этого Селюшкин, что может быть на свете такой человек, как бы часть его самого, единственный, предназначенный судьбой только ему, и что встретит он его в дальней дали, на самом-то краю земли.
— Ты что это, Юра? — тихонько спросила она.
— Это хорошо, что меня послали служить на Дальний Восток. И заварушке этой у Хасана спасибо. А то как бы я жил, если бы не встретил тебя, Ксюша?
— Не сейчас, так позднее встретились бы...
В перевязочную бесшумно вошел главврач, плотный низенький старичок с бородкой. Это был знаменитый на Дальнем Востоке хирург. А в самом госпитале он был знаменит еще и тем, что беспощадно преследовал всяких вздыхателей, льнувших к молоденьким медицинским сестрам.
Тут же главврач почему-то смутился, деликатно кашлянул, сделал вид, что вдруг вспомнил что-то очень важное, и поспешно удалился...
Молодое тело, оно и есть молодое, — всякие болячки быстро заживают на нем. Через неделю Селюшкин мог уже безболезненно спать не только на животе, но и на любом боку и начал помаленьку осваивать костыли.
А Петька и минуты уже не мог просидеть в палате, уходил с таинственным видом, бойко стуча костылями, и часами пропадал где-то.
Непоседливого Петьку доставил как-то прямо в палату сам главный врач госпиталя. Он помахал увесистым пальцем и пригрозил внушительно:
— Имейте в виду, голубь прекрасный, у меня в дисциплинарном отношении права командира полка — запросто могу отпустить безобразнику после выздоровления десять суток гауптвахты. Так что прекратите поддежуривать у наших сестер! Им надо делом заниматься, а не шуры-муры разводить. Усвоили? Марш на свое место!
Петька проводил его хмурыми глазами и укоризненно покачал головой:
— До чего вредный старикан! Врач, да еще главный, а простого не понимает — может, от разговоров с сестричками раны быстрее заживают.
— Факт! — горячо поддержал Сергей.
— Скучно тут, мочи нет! Скорее бы в окопы, самураев колошматить!
Мысли такие стали приходить в голову и остальным обитателям палаты — надоедать им стало вольготное госпитальное житье. Вроде бы ну что человеку надо: и спит на мягкой чистой постели, и более или менее приличную еду получает всегда вовремя, и никакими делами-обязанностями не перегружают. Только ведь и дела — ходи на перевязки до полеживай... Так нет же! Постепенно подкралась ко всем тоска — и не по дому, не по родным тоска, — по своему отделению и заставе, по друзьям-товарищам боевым...
Как-то под вечер на пороге палаты появилась радостная Ксюша:
— Здрасте, хворенькие! Пляшите, кто может: самураи перемирия запросили!
— Как это — перемирия запросили? — хмуро удивился сибирячок.
— Обыкновенно. Теперь у Хасана не стреляют и в атаки не бросаются. Отвоевались!..
Несколькими днями позже та же Ксюша, счастливая, улыбающаяся, остановилась, по своему обыкновению, на пороге. Высоко над головой она потряхивала свертком газет:
— Здрасте, хворенькие! Здрасте, мои герои. Тут и вас кое-что касается, — и протянула все газеты Селюшкину. — На первой странице, Юра.
— Ого! Ласково и по имени называют некоторых! Тут чего-то не того, братцы!.. — вытаращил глаза Петька. — Не будь жмотиной, отделенный! Не станешь же сразу все четыре газеты читать, тем более одинаковые.
— Извини, Петро, увлекся... Шестерых из моего отделения наградили... И Синельникова наградили.
— Не тяни, давай газеты!.. Что он, герой особенный, твой Синельников?
— Особенный не особенный, а если бы не он, так я уже давненько бы отчитывался на том свете.
Но Петька эти слова пропустил мимо ушей. Так и впился глазами в газету — читал Указ Президиума Верховного Совета. Хотя все в палате были грамотными и тоже читали этот Указ, Петька кричал:
— Имеем Красную Звезду на геройской груди! И мой отделенный «Звездочку» имеет. Братцы, а наш Селюшкин-то и в самом деле герой — орденом Ленина отмечен!.. Выходит, наша палата сплошь награжденная!
Из угла раздался спокойный голос сибиряка:
— Не сплошь.
— Ничего, завоюешь, — утешил Петька. — А мне, ребята, очень хотелось орден иметь!
— Это точно, в нашем молодом возрасте орден иметь не мешает, — поддержал его Сергей. — Жалко, не скоро получим... Вышли бы мы с тобой, Петька, сейчас в коридор, у каждого боевой орден сияет на груди... Идем мы с тобой, молодые, красивые, а сестрички кругом ахают, некоторые в обморок падают...
Ксюша сидела на табуретке возле Селюшкина — как она прошла сюда от порога, никто не заметил.
— А ты выгляни за дверь — по всему коридору наши сестрички без памяти валяются. Пачками, — холодно и спокойно сказала Ксюша, подымаясь с табуретки. Она незаметно для остальных пожала Селюшкину руку. Поднялась — прямая, гордая, строгая. Сказала в сердцах: — До чего же вы еще мальчишки! До чего же вы еще глупые и зеленые!..
В палате долго стояла тишина, неловкая и гнетущая, даже не было слышно, как шелестит страницами неутомимый книгочей сибиряк. Петька снова углубился в газету и через некоторое время нарушил тишину:
— Братцы, а в газете-то кроме Указа есть еще кое-что интересное. Например, статья «Четвертая палата». Ну-ка скажи, товарищ Селюшкин, какой номер нашей палаты?
— Предположим, четвертый.
— Угадал! — Петька поднял палец. — Твоя прекрасная Ксюша наверняка не читала этой статьи. Пойду подскажу, пусть почитает для расширения кругозора. Будет знать, с кем имеет дело в четвертой палате! — и бойко застучал костылями к выходу.
И опять все уткнулись глазами в газету. Читая статью, Селюшкин где-то в подсознании услышал глуховатый тенорок полненького политрука, вспомнилось его обещание не писать такого, из-за чего пришлось бы краснеть героям его статьи. Написал он действительно без всяких прикрас. В своем деле политрук, видать, был воробей стреляный. Сначала признался, что писать о настоящих героях трудно — в силу их человеческой обыкновенности. Только тем и отличаются они от других, что у них повышенное чувство ответственности и долга. Политрук очень бережно рассказал о давнишней обиде Селюшкина на пишущую братию, когда молодой и бойкий газетчик расписал «пламенный взор» и «горячее сердце» колхозного бригадира, молодого коммуниста Юрия Селюшкина, сына участника гражданской войны. После этого политрук, по всему видать и сам вдоволь понюхавший пороху, очень точно и без словесного треска рассказал, как воевало отделение Селюшкина, и так точно передал обстановку в четвертой госпитальной палате, будто сам пролежал в ней несколько дней...
— А ты, Юрий Данилович, очень правильный человек, — признался вдруг молчун-сибиряк, бережно укладывая на тумбочку только что прочитанную газету. — Домой пошлю — пусть знают, какие герои бывают на свете.
— Эко хватил! Герои... — смутился Селюшкин. — И по отчеству-то зачем?
— А кого же, как не тебя, называть по отчеству? — Он легонько пристукнул по газете. — И вы, ребята, люди что надо! — Он обвел палату горящими глазами. Покачал головой. — Удивительно, однако, в жизни бывает! Лежат с тобой рядом парни, вроде бы обыкновенные, из такого же теста замешаны, как все. А ведь знаменитые теперь на весь Дальний Восток герои!
Торопливо стуча костылями, в палату ворвался радостно возбужденный Петька:
— Братцы-орденоносцы, что только будет сейчас! — С размаху уселся на свою койку, вытирая взмокший лоб. — К нам направляется самое разнаивысшее начальство, ромбов и шпал у каждого на петлицах — и не сосчитать! — На минуту перевел дух. — Ксюша сказала, чтоб мы привели себя в порядок. А‑а, вот она и сама прибежала! Как ты считаешь, Ксюша, в кровать сигануть или что?
— Сиди как сидишь, только причешись и лямки на халате завяжи. Это ко всем относится — причесываться! И побриться бы надо кое-кому, но теперь не успеете... Тебе, Юра, все равно придется вставать. Ты уж садись. — Деловито озабоченная, она подошла к Селюшкину и, хотя он в помощи теперь не нуждался, все равно помогла сесть, завязала тесемки нательной рубахи, велела привстать и накинула ему на плечи халат. — Теперь садись и не хмурься!
— Не по себе чего-то, — признался Селюшкин.
— Надо же, и у меня нервишки балуются! — сказал Сергей. — Артобстрелы всякие переносил, в атаки бегал, а тут коленки дрожат.
До этого момента все они были обыкновенными парнями, не избалованными вниманием, начальников по должности выше коменданта погранучастка, от силы — начальника отряда и в глаза не видывали. Да и много ли они успели увидеть за свои двадцать с небольшим лет? И теперь вот на них обрушилась слава героев озера Хасан! Им предстояло пройти через это испытание славой. Пройти, не загордиться, остаться прежними — исполнительными бойцами и компанейскими парнями.
Из туманной дали почти сорокалетнего прошлого посещение четвертой палаты начальником погранвойск Дальнего Востока просвечивалось в памяти Селюшкина радужным расплывчатым пятном. Отчетливо помнилось волнение перед встречей, а от самой встречи остались неясные ощущения чего-то значительного. Черты лица начальника войск стерлись из памяти. Только и запомнил Селюшкин, что это было обыкновенное лицо пожилого рабочего человека — усталое, морщинистое, отцовское. Но врезались в память слова начальника, и они стали как бы программой всей жизни Селюшкина. Он с тех пор навсегда ощутил себя очень нужным государству человеком.
— Я думал, тут сплошные Ильи Муромцы и Никиты Добрынюшки, а на самом деле — обыкновенные парни, — сказал начальник войск. — Здравствуйте, сынки! Я пришел от имени Родины сказать вам великое спасибо за ваше бесстрашие в бою с врагами Отечества!
Он обошел всех и каждому пожал руку. Сибиряку пожал последнему, и тот заявил решительно:
— Меня пока не за что благодарить.
— Как так? — опешил начальник.
— Я ранение получил не в бою, а в тылу, при подходе к сопке Заозерной.
— Ну и что из этого? — очень строго спросил начальник войск. — Ты не на гулянье отправлялся, а шел выполнять боевой приказ, шел Родину защищать, и кровь свою пролил за нее.
— Спасибо, товарищ командующий.
— И тебе спасибо, товарищ красноармеец.
Сибиряк помялся и выпалил:
— Тогда у меня просьба!
— Излагай.
У всех сопровождавших начальника войск, почтительно стоявших за его спиной, поползли вверх брови.
Сибиряк замялся.
— Чего ж ты замолчал? Излагай свою просьбу, — потребовал начальник.
— Прошу после излечения направить меня для прохождения дальнейшей службы в отделение младшего сержанта Селюшкина, — кивнул в его сторону. — Очень многому хорошему я от него могу научиться.
— Не направлю, товарищ красноармеец, и ты не обижайся на меня. Учись у Селюшкина здесь, а потом это хорошее передашь бойцам. Всех, которые побывали в бою, а тем более раненых и награжденных, мы направим в разные подразделения. Слыхал такое: за одного битого семерых небитых дают? Вы, понюхавшие пороху, золотой фонд у нас. На вас будут остальные равняться. У вас теперь очень ответственная наступает пора — передавать людям свой опыт, добытый ценой вашей крови. Так-то вот, сынок... А еще вот что скажу: после излечения каждый из вас получит краткосрочный отпуск домой. Награжденным орденами и медалями предстоит еще путешествие в Москву, в Кремль, к Михаилу Ивановичу Калинину за получением высоких правительственных наград... Ну, сынки, поправляйтесь, набирайтесь побольше сил — вы очень нужны Родине...
На выписку из госпиталя вся четвертая палата была назначена одновременно. При расставании обменялись адресами, пообещали не терять друг друга из виду — будто родными стали за это недолгое время.
Когда прощались, в палате была Ксюша. К ней подошел Петька, положил ей руки на плечи:
— Хорошая была у нас сестричка — это из-за нее мы так быстро подлечились. А потому разреши, Селюшкин, поцеловать ее от имени всей палаты?
— Дорогой Петенька, я сама себе хозяйка, — мягко сказала Ксюша, осторожно сняла его руки с плеч и поцеловала в лоб, как маленького...
Селюшкина она проводила под руку до машины. Шла Ксюша рядышком на виду у всех, спокойная и уверенная, что расставалась с ним на самое малое время...
Его высадили у заставских ворот. Он шел по заставскому двору, и с каждым шагом росло чувство радости — наконец-то он дома! Сперва ему повстречался незнакомый красноармеец, который торопливо отдал честь и стремительно помчался обратно в помещение заставы. А через секунду на крылечке появился пограничник в выходной форме и с повязкой дежурного на рукаве. Это был Синельников.
— Отделенный? Юрий Данилович? — Он сорвался с крыльца, широко раскинув руки.
Они обнялись.
Раньше не было между ними и намека на дружбу, а тут обнялись, и долго стояли так, бережно похлопывая друг друга по плечам, по спине... Потом Синельников пошел рядом и не сводил глаз с Селюшкина.
— Все-таки похрамываешь малость.
— Ничего, Саша, через день-другой буду бегать не хуже тебя... Много тут ребят из нашего отделения?
— Трое.
— Поредело, поредело наше отделение.
— Двоих убило, четверо еще лечатся в госпиталях, И начальник с политруком у нас новенькие. «Никогда еще не обращались они на «ты», не называли друг друга по имени. А тут получилось это как-то само собой. И отношения дальше сложились между ними не просто дружеские, а скорее братские сложились отношения...
В ту счастливую осень судьба во всем шла навстречу Селюшкину.
Он ни о чем не просил, он просто поделился с начальником заставы, что у него есть невеста, что живет она в городке, где он лечился в госпитале.
— Намек понят! — необидно рассмеялся начальник заставы. — Боевой ты у нас, товарищ младший сержант, — и самураев успел поколотить, и невестой обзавелся... Доложу начальству, авось да поймут — тоже ведь когда-то были молодыми... Через часок сообщу результаты.
— Товарищ лейтенант, я же ни о чем вас не просил. Даже и неудобно.
— Неудобно знаешь что, Селюшкин? Иди-иди пока, — и тут же принялся крутить ручку телефона.
К вечеру Селюшкин уже был в штабе отряда, а через час с увольнительной запиской в руках он встретил Ксюшу.
Она сказала тихо, но твердо:
— Я знала, что ты приедешь...
Селюшкин и месяца не пробыл на своей заставе — участников боев вызвали в Москву. Он успел сообщить об этом Ксюше, и она собралась вместе с ним.
Теперь уже Юрий Данилович не помнил точно, сколько времени он пробыл тогда в Москве — двое или трое суток. И многих подробностей тоже не помнил. Но в памяти остался большой торжественный зал в Кремле, залитый праздничным светом огромных хрустальных люстр. Он сначала увидел Михаила Ивановича Калинина, невысокого, седенького, потом услышал его мягкий, негромкий голос.
Селюшкина пригласили вторым.
— Откуда вы родом, Юрий Данилович? — уважительно спросил Калинин.
— Из-под Ленинграда, Михаил Иванович, — глухим голосом ответил Селюшкин.
— И ведь доказал: питерские — народ геройский. Сердечно поздравляю, Юрий Данилович, с самой высокой правительственной наградой. — Калинин улыбнулся, протянул руку. Она была теплая, добрая.
Селюшкин бережно пожал ее:
— Служу Советскому Союзу!
— Отличная служба! Ну счастливо, Юрий Данилович, удач вам и здоровья! — Калинин кивнул ему совсем по-отцовски, будто хотел сказать: «Вон ты какой у меня вырос, любо-дорого посмотреть!»
Уже в поезде он почувствовал, как изменилось его положение. Стоило только снять шинель и появиться в коридорчике вагона в гимнастерке, как пассажиры начали откровенно, хотя и с почтительным уважением, посматривать на его новенький орден Ленина. А проводник вагона, человек в летах и, наверное, немало повидавший разных людей, подошел к нему:
— Извиняюсь, товарищ... За что же это вас почтили такой высокой наградой?
— За Хасан, отец.
— Сам Михаил Иванович вручал?
— Так точно!.. Извините, отец, но нам надо вещички привести в порядок...
Когда проводник ушел, Ксюша сказала укоризненно:
— Не надо так, Юра. Человек к тебе с чистой душой, а ты про какие-то вещички.
— Ну воевал. Так ведь не потому, что хотел, а пришлось. Теперь меня разглядывать со всех сторон или еще чего доброго — на руках носить?
— Ой какой ты у меня отсталый, Юрка! — Ксюша взъерошила ему волосы. — Тебе еще разъяснять надо, как люди во все времена почитали своих героев-защитников. И не морщись, пожалуйста! Давай-ка спать укладываться, пока наши соседи в коридоре гуляют...
Первым человеком, которого Селюшкин узнал в беспокойной толпе встречающих, была мать. Поезд еще не остановился, а она уже шла вдоль перрона, заглядывая в каждое окошко. И увидела сына, прильнувшего к стеклу. Взмахнула руками, будто крыльями. Потом пошла вровень с вагоном, не сводя с окошка заплаканных глаз. Она улыбалась и плакала, то и дело вытирая глаза кончиком платка, яркого, нарядного, который носила только по большим праздникам...
На перроне она обняла сына, долго не отпускала его, потом отец, положив руки на плечи, чуть отстранил от себя.
— Ну-у, брат, совсем ты мужиком стал! — оглянулся, увидел Ксюшу, стоявшую чуть в сторонке. Подошел к ней, трижды поцеловал, сказал, очень довольный: — Видишь, мать, какая у нас невестка!.. Ну пошли, ребятишки!
— Один момент!
Селюшкин только тут заметил, что невдалеке стояли трое военных — капитан, лейтенант и красноармеец, шелкавший фотоаппаратом.
— Один момент, Юрий Данилович. Один момент, папаша и мамаша и вы, девушка, — сказал капитан. Мы из политотдела Ленинградского погранокруга...
«Один момент» растянулся на часы. Их сразу же отвезли на машине в политотдел округа, всех вместе доставили в просторный кабинет начальника. Родителей начальник поблагодарил «за воспитание геройского сына», Селюшкину сказал, что надо будет «разочка три-четыре встретиться на заставах со здешними пограничниками».
— Суток пяток побудете дома, а потом уж мы вас возьмем на недельку, — сказал начальник политотдела, видимо любивший уменьшительные слова.
«Пяток суток» пролетели так, будто кто-то одним махом оторвал пять листов календаря, висевшего в переднем углу родительского дома.
Первые дни запомнились тем, что чуть ли не ежеминутно открывались и закрывались двери — в их доме перебывала вся деревня.
То ли на второй, то ли на третий день пришла телеграмма от Ксюшиных родителей: через неделю выезжают сюда. Данила Александрович Селюшкин, весьма довольный, сказал:
— Это хорошо, что сват со сватьей едут — и свадьбу отпразднуем вместе. И будет у нас честь по чести, как у всех добрых людей...
Вернувшись в часть, Селюшкин был направлен в школу младшего начсостава командиров курсантского отделения, получив очередное воинское звание «сержант».
Сержанту Селюшкину, как человеку женатому и старослужащему, разрешили в виде исключения ночевать дома, когда позволяли обстоятельства.
Так и служил до самой демобилизации...
В Емсковицах Селюшкин не сразу привык к своему новому положению гражданского человека. Его опять, как было до призыва на военную службу, назначили бригадиром-полеводом. За годы службы в пограничных войсках он привык к четкому воинскому порядку. Что-то похожее на этот разумный порядок он попытался завести в бригаде. Распределяя работу на утреннем наряде, распоряжался коротко и категорично, — не распоряжался, а отдавал приказания. Люди какое-то время подчинялись ему, посмеиваясь при этом. Но однажды бывшая школьная подружка Настя Красивая сказала с подковырочкой:
— Ты уж, Юрий Данилович, дорогой наш отец-командир, лучше построй нас всех в линеечку, вроде красноармейцев, да и скомандуй «налево-направо». Интересно может получиться, вся деревня сбежится глядеть на такую картину.
Остальные весело поддержали Настю... И пришлозь бригадиру отказаться от четкого, военного языка.
Постепенно стал привыкать Селюшкин и к неторопливому размеренному крестьянскому шагу. А в первые дни подходил к председателю колхоза чуть ли не строевым шагом. Пока тот, морщась, не сказал:
— Ты, Юрий Данилович, дорогой, все-таки не путай меня с военным начальством. И половицы в доме побереги — запросто проломиться могут...
После таких разговоров Селюшкин мало-помалу стал отвыкать от воинских привычек и замашек. Постепенно привык и к гражданским условиям жизни.
А вот к новому своему положению главы семьи и главное — отца, да еще отца двойняшек Аленки и Васька, — долго не мог привыкнуть. Стоило Селюшкину переступить порог дома, Ксюша каждый раз весело сообщала двойняшкам :
— А вот и родитель наш пожаловал! Уработался, проголодался, и его тоже надо покормить.
Чуть ли не каждый день новости: сначала у Аленки передний зубок прорезался, недели через две — и у Васька. И все это радовало молодых родителей, наполняло их жизнь и счастьем и высоким смыслом.
Когда в деревне узнали, что Ксюша родила двойняшек, да еще таких здоровеньких, великому удивлению односельчан не было конца — такого в Емсковицах не помнили самые древние старики. Двойняшки были лет сто назад, да и то не здесь, а в огромном селе Осьмино... И подшучивали, конечно:
— Лихо взялись молодые Селюшкины за дело!
Ксюша отшучивалась:
— Через сто лет в Емсковицах все население будет носить одну фамилию — Селюшкины.
Старшие Селюшкины — Данила Александрович и Анна Ивановна, ставшие дедом и бабкой, — ходили именинниками, и где они больше времени проводили, у себя или у молодых, неизвестно.
Первые младенческие улыбки детей, первые зубки-молочники, первые попытки перемещаться с места на место, пусть и ползком на животе, — какое родительское сердце отнесется ко всему этому спокойно? Потом малыши стали подыматься на ноги — первой поднялась Аленка.
20 июня 1941 года — Селюшкин точно помнил это — первые шаги по земле сделал и Васек, держась за палец матери. А 27 июня того же сорок первого года Васек, ухватившись за палец отца, проводил его на войну...
Через какие только испытания не прошел старый воин-пограничник Юрий Данилович Селюшкин, но до сих пор явственно чувствует нежное тепло ребячьей ручонки на своем вот этом заскорузлом пальце правой руки. Пальце, который потом несчетное количество раз нажимал на спусковые крючки стрелкового оружия разных систем — винтовок, автоматов, пулеметов, трофейных парабеллумов и вальтеров. Нажимал, чтобы ходили по земле Аленка, Васек и другие, подобные им. Аленка и Васек не выжили. Не выпало им такой доли. Не выпало вместе с матерью, Ксюшей.
Пришлось Селюшкину начинать жизнь свою заново — дом его немцы спалили, всех близких поубивали.
Нет, Селюшкин не мог утверждать, говоря высокими словами, что перенес великое горе мужественно и стойко — слишком уж огромным было оно, это его солдатское горе, настолько ошеломляюще тяжким, что он уже не видел смысла самого своего существования. До этого был смысл жизни — несложный, житейский, но в то же время и великий смысл: вот он подведет вместе со всем народом черту под этой жестокой войной, а потом вернется к себе в Емсковицы, будет растить детей, работать — руки давно стосковались по мирной работе... Война лишила его и этого обыкновенного смысла человеческой жизни — растить своих детей. И чего греха таить, он подумывал тогда: а стоит ли жить дальше?
Несколько дней он был как бы вне времени, вне окружающей обстановки. Механически выполнял привычную службу на границе. Очнулся, когда погиб Желтухин. И тогда подумал Селюшкин: пока еще поживет на свете, людям нужен его немалый опыт — еще топчет землю злое вражье, и его надо обезвреживать, чтобы не приносило людям беду... Потом простудилась и опасно заболела маленькая Танюшка, дочь замполита Кучерова. И девочку надо было спасать...
После войны с пополнениями на заставы стали приходить новые люди — качественно новые: необстрелянные, знавшие войну по тыловым тяготам. А на границе было неспокойно. Некоторым бывалым фронтовикам было предложено остаться на сверхсрочную. И Селюшкину предложили. Он дал согласие, только попросил дать краткосрочный отпуск: съездить на родину, поклониться праху дорогих людей...
...И вот с пригорка открылись Емсковицы, где он родился и вырос, где истопал босыми пятками каждый клочок земли, где знал каждого, и старого, и малого.
Деревни, как таковой, не было — из полусотни домов уцелело семь, и они торчали в печальном удалении друг от друга. На месте, где были его и отцовский дома, возвышались лишь оголенные печи с черными трубами. Дом Насти Красивой уцелел, и над ним на легком ветру трепетал красный флаг: здесь, стало быть, и находился теперь сельсовет.
В горестном полузабытьи, не разбирая дороги, Селюшкин сошел с пригорка, медленно подошел сначала к пепелищу своего, а потом и родительского дома.
Очнулся Селюшкин оттого, что за рукав шинели его легонько дергала беловолосая девчушка лет пяти-шести. Она смотрела на него серьезно и участливо. Встретившись с его глазами, спросила:
— Ты чего плачешь?
— А ты откуда взялась?
Селюшкин прикоснулся рукой к ее головенке, осторожно погладил по льняным волосам, бережно поднял на руки, подержал, опустил на землю.
Девочка привела его к дому, над которым трепетал красный флаг. И привела к Насте Красивой, к Анастасии Егоровне Матвеевой, у которой от прежней красоты ничего не осталось — красота была иссечена густой сеткой морщин. Настя сидела за самодельным крестьянским столом, накрытым красной материей. Перед ней стояла школьная чернильница-непроливашка и лежали две конторские книги.
— Ты где пропадала, Анютка? — глядя не на девочку, а на окаменевшего Селюшкина, растерянно спросила Настя для того только, чтобы сказать что-то, и медленно поднялась со стула и вышла из-за стола.
По мере приближения к Селюшкину глаза ее все расширялись и расширялись, и она с отчаяньем и болью выдохнула:
— Юра-а! — и уронила голову ему на плечо. В точности так же уронила, как тогда, давным-давно, еще до войны, когда провожала его на службу...
— Ох, Юрка, Юрка! Осиротели мы с тобой. Сколько натерпелись-то, какое горе вынесли! — сказала Настя скрипучим от слез голосом и устало опустилась на стул. — Руки бы наложила на себя, если бы не Анютка. — Она бережно посадила девочку на колени.
Анютка, озабоченно выпятив губы, принялась вытирать ей слезы кончиком ее же платка.
— Ночевать ты будешь у нас с Анютой, — как давно решенное, сказала Настя. — Я ведь не здесь живу, в слепневском доме живу. В своем — невмоготу. Только ночь и провела тут после той резни... Анютка, веди дядю Юру домой, а я тут приберу бумаги да следом за вами и прибегу.
Пустынными, безлюдными были Емсковицы. На пепелищах вымахал иван-чай в человеческий рост, седая лебеда и репейник — почему- то они всегда заселяют пепелища.
И Селюшкин, увидев заросшие диким бурьяном пепелища, сказал себе мысленно: нет, он здесь не задержится, скоротает ночь-другую, поговорит с Настей и уедет к новому месту службы, уедет, только бы не видеть всего этого.
Он так и сказал Насте, когда она, словно помолодевшая, собирала на стол из своих припасов и из того, что было в вещевом мешке Селюшкина. Поставила на стол запыленную бутылку водки. Выпили по единой — не за встречу, а за тех, с кем уже не встретиться... Когда услышала Настя, что Селюшкин здесь задерживаться не собирается, лицо ее опять постарело, стало отчужденным.
— Ну что ж, — ответила она сухо. — Дело твое, держать я тебя не имею права. Ты можешь уезжать, Юрий Данилович, да, уезжать в места благоустроенные, обжитые. Ты заслужил — вон сколько у тебя орденов и медалей!.. А мы, люди простые и без наград, будем жизнь возрождать в Емсковицах, будем пустыню эту заполнять жизнью... Такая уж выпала нам доля. — Она подлила водки, вздохнула шумно: — Давай уж тогда за твой скорый отъезд и благополучие.
Она протянула к нему свою рюмку, чтобы чокнуться. Но он не поднял своей стопки со стола, сказал:
— Мои обжитые и благоустроенные места такие, Настя: землянки сырые, окопы... Граница, одним словом... И выходит, чтобы вот эту пустыню в Емсковицах спокойно заполняли жизнью, мне, таким, как я, воинам опытным, надо пока послужить на границе.
— Ты, Юра, не обижайся. Я ведь так... Горько мне. И трудно... Знаешь, сколько во всем сельсовете душ? Сорок две, если Анюткину считать. До войны было три тысячи... А работы сегодня, а дела — на многие сотни. Все порушено, земля совсем одичала...
Два дня провел Селюшкин в Емсковицах. Починил крыльцо в Настином доме, подлатал забор и двери в слепневском, дров порубил. Разговаривали мало. Думали одно и то же, а вслух сказать боялись: сама горькая судьба подсказывает — если уж налаживать свою жизнь заново, то теперь это надо делать вместе...
Но слов этих не было сказано вслух во время той короткой встречи. Они промелькнули в третьем или четвертом Настином письме.
Селюшкин теперь служил старшиной в сержантской школе. Переписывались с Настей не то чтобы часто, но письма были обстоятельные. В каждом своем письме Настя сообщала, что еще такой-то мужик вернулся со службы, что еще такая-то семья возвратилась с чужбины. Так что Емсковицы оживали понемножку, наполнялись жизнью. А в последнем поделилась, что наконец-то сдала сельсоветские дела демобилизованному лейтенанту. «Вот окажись ты сейчас в Емсковицах, — писала она, — и минуты бы не раздумывала, собрала бы Анютку и умчалась с тобой хоть на край света...»
Он ответил: «Я в тот раз и наполовину не использовал свой краткосрочный отпуск... Командование не возражает, чтобы я эту вторую половину использовал сейчас. Так что жди, готовься сама и готовь Анютку...»
Огромным носовым платком Никита Васильевич вытирал красное лицо и нет-нет да стрелял колючими глазами в сидевшего напротив капитана Мурашова, замполита комендатуры. Молодой, румяный и чуточку располневший, капитан этот по возрасту как раз годился Никите Васильевичу в сыновья. Но звание есть звание — прапорщик Васильев привык за долгие годы службы соблюдать субординацию, хотя и сдерживал себя с трудом.
— Накануне пятидесятилетия части приходится воспитывать уважаемого ветерана погранвойск, — сказал мне капитан Мурашов и добродушно кивнул в сторону Никиты Васильева. — Разъяснять приходится ему азбучные истины.
— Спасибо, товарищ капитан, спасибо, — сердито отозвался Никита Васильевич. — Да он же в летах, Юрий-то Данилович, и в немалых летах — шестьдесят пять годков человеку! А вы его собираетесь запрягать, как молоденького... Наши политработники, видишь ли, хотят в юбилейные дни на все заставы свозить Селюшкина. Разве это дело? — ища сочувствия, спросил меня Никита Васильевич.
— Конечно, дело! И дело огромной важности! В кои веки заглянул к нам прославленный пограничник, герой Хасана и Великой Отечественной. Семь боевых орденов — шутка ли!.. Вы что, хотите со своей Валентиной Ивановной законопатить его в своем доме и никуда не отпускать?
— Он мой гость и бывший мой отделенный и пусть отдыхает в моем доме.
— Видали? Ну и собственник же вы, Никита Васильевич! Еще ветеран... Свыше приказано провести встречи знатного пограничника с личным составом и подключить к этому ветеранов части орденоносцев Васильевых — Никиту Васильевича и его жену Валентину Ивановну. Сказано ясно, четко, и какие тут могут быть разговоры.
Начальник заставы лейтенант Никулин тоже, оказывается, получил насчет Селюшкина личное указание вышестоящего начальника — позвонил сам комендант: хотя Селюшкин по званию и прапорщик, а теперь, понятно, с воинского учета снят, но человек знатный, а главное — все тонкости пограничной службы и заставской жизни знает, о доставке Селюшкина на заставу лейтенант Никулин пусть не беспокоится — комендант сам встретит его на станции, встречать поедут и прапорщик Васильев с женой — вот их надо будет подбросить на комендатуру...
К вечеру из политотдела пришла новая телефонограмма: на станции Селюшкина не встречать — он без остановки проследует в отряд, пробудет там сутки, а после этого уже его доставят на политотдельской машине прямо на заставу.
— Ах ты, мать честная! — воскликнул Никита Васильевич, узнав о новой телефонограмме. — Был мой Юрий Данилович обыкновенным командиром отделения, потом старшиной, ну воевал, конечно, очень даже неплохо, но ведь — прапорщик. А столько шуму — будто генерал знаменитый едет...
Касалась эта телефонограмма также и ветеранов части супругов Васильевых — им предписывалось прибыть в штаб отряда при орденах и медалях...
...Из купейного вагона по-стариковски неспешно и солидно вышел высокий седоусый гражданский в новенькой пограничной фуражке. Вслед за ним вышли трое пограничников — лейтенант, роста тоже не низенького, с фотоаппаратом наготове, и часть наряда, сопровождавшего поезд.
Старший наряда отдал седоусому гражданскому увесистую сумку-портфель и, четко козырнув, удалился по своим делам.
На перрон небольшого приграничного городка ступил вроде бы самый обыкновенный дед, и лейтенант, шагавший рядом с ним, вполне бы мог сойти за внука.
Рослый лейтенант Володя Семенов, давнишний мой знакомый из окружной пограничной газеты, всегда сопровождавший именитых гостей погранвойск, из пассажира и сопровождающего превратился в того, кем был по своей профессии — он то и дело щелкал фотоаппаратом: и как Селюшкин растроганно обнимал старых своих пограничных побратимов Валентину Ивановну и Никиту Васильевича, и как он с достоинством здоровался с начальником политотдела и другими встречающими, и как принимал цветы от смутившейся девочки-пионерки.
Начальник политотдела отряда, сам уже немолодой, фронтовик тоже (во всем отряде теперь фронтовиков было всего-навсего четверо — он сам, комендант Иван Кузьмич Козлов, и двое прапорщиков, включая Никиту Васильевича), хорошо понимал, что хоть и выглядит Селюшкин молодцом, но возраст есть все-таки возраст. Понимая это, сказал:
— Обижайтесь не обижайтесь, Юрий Данилович, а спокойную жизнь у нас я вам не гарантирую.
— Какая спокойная жизнь может быть на границе? — рассмеялся Селюшкин. — И потом ведь я сам-то себя еще не уволил в отставку.
В тот же день Селюшкин и Васильевы встретились с личным составом гарнизона.
После их выступлений ведущий встречу начальник политотдела справился у слушателей: есть ли вопросы? Поднялся невысокого роста бойкий солдат:
— Рядовой Купряхин. Скажите, Юрий Данилович, как вы стали таким?
Селюшкин вскинул брови. Начальник политотдела шепнул:
— Разболтанный парнишка — недавно за самоволку пять суток отсидел.
Селюшкин кивнул: мол, при ответе на вопросы учтет это дело.
— Какой-то не совсем понятный вопрос задаешь ты, рядовой Купряхин. Каким таким я стал? Пожилым? Ну, так это потому, что годков накопил порядочно. Седым и плешивым? И это по той же причине. Давай встретимся лет через сорок пять, думаю, и ты таким же будешь.
В зале засмеялись, сосед ткнул Купряхина локтем в бок. Но это его не смутило. Он тоже рассмеялся и пояснил:
— У вас, Юрий Данилович, орденов и медалей, как у Маршала Советского Союза... Я думаю, не только мне, но и другим нашим солдатам, а также сержантам, интересно знать, как вы заслужили столько наград?
— Скажу прямо, в орденоносцы я не рвался. Не ставил перед собой такой задачи, чтобы обзавестись всем этим. — Селюшкин бережно провел ладонью по многочисленным своим наградам. — Это я тебе, дорогой, точно говорю и честно... Первое дело: за многие годы службы в погранвойсках я не то чтобы ни разу не сидел на гауптвахте, но ни одного замечания или выговора не схлопотал за нерадение или самоволки... — Пронзительно посмотрел на вдруг покрасневшего солдата. — У тебя что-то очень короткая стрижка, товарищ рядовой Купряхин. Не на гауптвахте ли оставил свою прическу?
В зале опять рассмеялись.
— Проштрафился малость. Пять суток отсидел, — признался солдат.
— Хвалю — на людях хватило духу признаться... Второе дело. Оно с первым связано... Я с далекой юности, когда меня призвали в погранвойска, считаю себя солдатом. А солдату, как ты знаешь, положено исполнять долг перед всей страной, перед всем нашим народом: учиться военному делу, нести службу, когда понадобится — стоять насмерть... В любое дело, какое мне поручали командиры, я старался вложить всю душу, любую работу исполнял как самую важную, никогда не думал о личной выгоде. То же самое скажу и о ваших сослуживцах, моих старых, старых друзьях, супругах Васильевых. Такое у нас с ними железное правило, товарищ Купряхин, и оно пока не подводило. Вот и ты попробуй жить по этому правилу...
Потом Селюшкин и Васильевы поехали на линейные заставы. Там тоже выступали. И вставали перед глазами молодых пограничников картины прошлого, теперь уже такого далекого, — тогда их отцы и матери были еще мальчишками и девчонками, куда моложе их, нынешних часовых рубежей Родины...