Чтоб с наслажденьем жить, живи для наслажденья, Последнюю строку рубаи меланхолично - и так же высоко полупропела "пастушка": Все прочее поверь! - одна лишь суета!
"Пастушок": "Рубаи сто четыре".
Пред взором милых глаз, огнем вина объятый, Под плеск ладоней в пляс лети стопой крылатой!
В десятом кубке прок, ей-ей же, невелик.
"Пастушка": Чтоб жажду утолить, готовь шестидесятый...
Теперь "пастушка" и "пастушок" стояли, слившись в пылком объятии, читали стихи дуэтом: "Рубаи двести семьдесят семь: "Вино пить - грех". Подумай, не спеши!
Сам против жизни явно не греши.
В ад посылать из-за вина и женщин?
Тогда в раю, наверно, ни души..." (Перевод О.Румера и И.Тхоржевского) В малом баре клуба Райдхэрст, кивая на большие - в полный рост - ню, рассказывал об особо выдающихся победительницах конкурса за последние десять лет. "Мисс Маккинли, - он отхлебнул немного бренди, подержал его во рту, глотнул, зажмурившись, - знаете ли, получила преотличный контракт в Голливуде. Сейчас снимается в очередной картине. Да-а. Загротцки вышла замуж за члена клуба Грегори Келли, контролирует двести двадцать один миллион долларов. А эти, сегодняшние - славные девочки, не правда ли? В меру - проказницы. И артистичны. Вы как полагаете?" "Дикция, дикция у них страдает, вот что!" назидательно сказала Беатриса. "Дикция, - пробормотал Райдхэрст. - Н-не заметил". Он посмотрел на Раджана и Картенева, ожидая от них помощи. "Дикция - вот в чем вопрос", - поддержал Беатрису Раджан. Картенев молчал, поглаживая пальцами стакан с соком.
Вскоре Беатриса объявила, что она непрочь "попытать счастья на зеленом сукне". Адмирал вскочил, галантно предложил ей руку. Раджан поднялся за ними. "Я посижу еще немного и догоню вас", - махнул рукой Виктор. "Налево по лестнице, через бельэтаж - так короче, - крикнул ему адмирал. - не заблудитесь". "Черт меня дернул поехать в этот клуб, - думал Виктор. - Все здесь запретно, все за гранью закона. Правда, одно дело читать о таких злачных местах в прессе, и совсем другое - увидеть их воочию... Вседозволенность - какая это, однако, скверная штука. Я знаю, чувствую, что есть границы, которые нельзя преступать, не рискуя умертвить душу человеческую.
Нет, я не ханжа, здесь совсем другое. Страшное. Гаснут цвета времен...".
Виктор вздохнул, отпил немного из стакана. Как всегда, холодный сок успокаивал.
- Джошуа, голубчик, нам пора, - вдруг услышал он призывный шепот. Он оглянулся и вздрогнул. К нему наклонилась какая-то женщина.
- Это недоразумение, скорее всего. Я - не Джошуа, мадам, - Картенев улыбнулся, встал, раглядывая незнакомку. Она была лет сорока, миловидна, но с явными признаками преждевременного увядания: морщинки у глаз и у рта, естественная седая прядь негустых темных волос. Одета она была в черное платье с глубоким декольте. На толстом браслете из белого металла мрачно посверкивал огромный рубин.
- Мой славный Джошуа, - дама махнула рукой бармену и на столе тотчас появилась водка с апельсиновым соком. - Прошлый раз ты сбежал, негодник. теперь тебе это не удастся, нет.
"Час от часу не легче, - раздраженно подумал Виктор. Пьяная. Да к тому же еще и психопатка". Дама игриво почесала его щеку рубином.
- Джо-шуа! - пропела она. - Котено-чек! Условия игры прежние. ы меня первый поцелуешь - я плачу пять тысяч. Я тебя первая поцелую - платишь ты!
Она быстро выпила свою водку, ухватилась за край стола обеими руками. "Как спринтер перед стартом!" - мелькнула мысль у Виктора.
- Начинаем при счете "три!" - радостно сообщила дама. Итак, р-р-раз, два-а-а...
- Ей Богу, я не Джошуа! - успел крикнуть Картенев, отбросил кресло и выбежал в коридор. "Десять тысяч... пятнадцать... - неслось ему вдогонку. Он взбежал по лестнице на бельэтаж, быстро пошел мимо каких-то дверей, лоджий, боковых лестниц, ведущих наверх. Услышав пока еще далеко за собой проворные шаги, Виктор выругался и юркнул в первую попавшуюся дверь, благо она была не заперта. Сдерживая дыхание, он приложил ухо к двери: шаги проскочили мимо и смолкли. "Какое счастье, что хоть этот проход здесь не покрыт коврами", - подумал Картенев и повернулся спиной к двери. Он находился, видимо, в большой комнате. Стены, потолок, пол - все тонуло в зеленой мгле. Терпко пахло табаком, чем-то сладким. Вскоре он уже мог различать предметы и людей. В помещении было пять мужчин, одетых в восточные халаты. Трое неподвижно лежали на широких диванах, двое сидели в креслах и курили из кальянов причудливой формы. Никто не обратил на него внимания,не шелохнулся. Виктор стоял, смотрел на курильщиков неведомого ему зелья и чувствовал, как у него постепенно начинает кружиться голова. Один из лежавших на диване блаженно улыбнулся. Другой залепетал тихо и несвязно: "Мадам, увольте... режьте билеты... Джой, ты видишь Абердин?.." И вдруг громко захохотал.
Сидевший в ближнем ко входу кресле встал, выпустил кальян изо рта, вперил остекленевший взгляд во что-то видимое ему одному. "Призраки", подумалось Виктору. Постепенно, как в замедленном фильме, все - стены, люди, диваны, - стало наползать друг на друга, ломаться, заволакиваться оранжевыми подтеками. С огромным трудом он нащупал ручку двери, вывалился в коридор.
Очнулся он на кресле в лоджии. Прошло, видимо, несколько минут. Мимо него пробежали две девушки. За ними торопливо проследовал мужчина. И в наступившей темноте, где-то шагах в двадцати от Картенева раздался призывный монолог: "Джошуа, котеночек! Приди в мои объятья! Я чувствую - ты здесь. Я найду, найду тебя. И страсти моей не будет предела! Джо-шуа!".
Хотя его поташнивало и лихорадило, он выскользнул бесшумной тенью из лоджии и вбежал в одну из последних комнат по правой стороне коридора. Навалился спиной на дверь и, ослепленный ярким светом, зажмурился7 "Ты звал его, Генри?" - услышал он грубый женский голос.
Открыв глаза, Картенев увидел странную картину. На полу в центре комнаты на четвереньках стоял голый мужчина. Он был крупных размеров, с бычьей шеей, могучими плечами и спиной.
Верхом на ней сидели две девицы, обе в малиновых бикини. Обладательница грубого голоса стояла чуть в стороне. на ней были красные трусики и высокие черные сапоги. В руках она держала длинный, толстый хлыст. "Я тебя спрашиваю, Генри!" резче, чем прежде, сказала она. Мужчина повернул лицо к Картеневу, прищурил близорукие глаза и плачущим голосом проговорил: "Ну, Эдна, ты же знаешь - без очков я слепой, ну аб-со... аб-со-лютно с...слепой". Язык его заплетался, пряди седых волос упали на лоб. "Ты у меня живо прозреешь!" - Эдна умелым движением рванула хлыст: "З-з-з-а-х!". "О-о-й!" - Генри с двумя всадницами мгновенно очутился у ног Картенева. Тяжело дыша, он пытался рассмотреть лицо пришельца. Мурлыкая какие-то песенки, девицы щекотали его, били пятками по животу, пришпоривали. В воздухе висел терпкий запах пота, винного перегара, каких-то резких духов. "Ну же?" - хлыст предупредительно щелкнул. "В раз... первый раз его вижу-у!" - простонал Генри. "Ах так! - загремела Эдна, поднимая свой страшный хлыст над головой. - Ты что же, паскудник, разрушаешь наш интим? Знаешь, что приключилось с Подглядывающим Томом?". Виктор едва успел захлопнуть за собой дверь, как на нее изнутри обрушился удар хлыста. На дверной ручке закачалась табличка с надписью: "Просят ни в коем случае не беспокоить". "Извините", - прошептал он запоздало, остановил табличку и стал спускаться с лестницы. Она привела его в небольшое фойе. Откуда-то со стен струился мягкий свет. Еле слышно лилась музыка Берлиоза. Приятной прохладой сочился кондиционированный воздух. Кто-то тихо, почти шепотом позвал: "Виктор!". Он с опаской оглянулся. И радостно вздохнул: за круглым столиком у небольшого настенного бара одиноко сидел Раджан.
- Тебе чего налить? - спросил он.
- Молока, - ответил Картенев, садясь на низенький круглый табурет. Больше всего я хотел бы сейчас выпить стакан горячего молока.
- Есть все, что угодно, кроме этого.
- А, налей чего-нибудь. А где Беатриса?
- Ее, как особо почетную гостью, Райдхэрст пригласил посетить какую-то Бухту Тихой Радости.
- А что это?
- Откуда мне знать? Райдхэрст не пояснил.
- Не знаешь, надолго? По домам, пожалуй, пора, - Виктор прислушался к отдаленным, неясным звукам, облегченно улыбнулся. Ничего похожего на гортанное "Джошуа".
- Сказал, что через десять минут вернутся. Думаю, вот-вот появятся.
- И в самом деле, легки на помине, - Картенев и Раджан встали.
-Вот и мы! - воскликнула громче обычного Беатриса, подходя к их столику в сопровождении адмирала. - Не думаете ли вы, джентльмены, что наступило время прощаться?
"Чем-то она возбуждена, взбудоражена, что ли, - подумал Раджан,но спрашивать ни о чем не стал. - Захочет, сама расскажет".
прощались с адмиралом в зале с бильярдом.
- "Вечно спящего Уолли" нет, - обвел руками пустые кресла Райдхэрст. - Можете проверять часы. так и есть - пять минут третьего.
Беатриса протянула ему руку: - Посещение вашего клуба, адмирал, было не только приятным, но и познавательным.
"Точнее не скажешь", - подумал Картенев.
- лестно слышать. Рад. очень! - Райдхэрст вкладывал в прощальные рукопожатия всю теплоту гостеприимного хозяина. Благодарю за визит, за удовольствие от знакомства...
В машине молчали. Беатриса вспоминала посещение Бухты Тихой Радости. Ею оказалась сравнительно небольшая комната.
Стены, потолок, ковер - все было идеально белого цвета. В комнате не было ничего, кроме двух кресел в центре,невысокой панели с приборами и рулей высоты. Адмирал, ставший сугубо сосредоточенным, деловитым жестом пригласил гостью занять левое кресло, сам расположился в правом.
- В эту комнату, - начал он свои пояснения, - допускаются всего шесть членов клуба. Все они - отставные генералы и адмиралы. Все в прошлом военные летчики. Исключение было сделано лишь для трех сенаторов. Крупные боссы! Кресла, в которых мы сидим, сняты с одного из списанных бомбардировщиков Б-52 после начала вьетнамской кампании.
Он надел на голову наушники, другие передал Беатрисе.
- Сейчас будет создана полная иллюзия полета, - он бросил на девушку придирчивый начальственный взгляд. - Все, что вы увидите сейчас, совершенно секретно. А то есть, знаете ли, слабонервные. Один сенатор, мы в него так верили! - истерику после такого "полета" закатил. "Вы (это мы-то!) койоты, поджигатели и кто-то там еще!". Мы - патриоты. Для нас Америка прежде всего! А тому сенатору - между нами - наши парни кое-что готовят. Красный провокатор!
Адмирал поправил наушники. Выражение лица его стало суровым: Внимание!
Райдхэрст нажал кнопку на панели управления. И сразу она засветилась множеством огней. Одновременно свет в комнате погас. Взревели двигатели. Сзади вспыхнул луч кинопроектора и по стенам и полу побежали широкая взлетная полоса, ангары, еще какие-то аэродромные строения. "Летим", сообщил адмирал. Дома стали быстро уменьшаться в размерах. Постепенно вырисовывались очертания Большого Чикаго. Райдхэрст склонился над панелью. По стенам, полу, потолку поплыли сероватыми клочьями облака. "Пересекли Канаду. Идем к полюсу", - голос его звучал бодро, оптимистично. Беатриса пыталась рассмотреть что-нибудь внизу, но видела лишь облака, облака, облака.
"Пролетели над Мурманском", - адмирал сделал ударение по-морскому на втором слоге. "Россия?" - Беатриса бросила удивленный взгляд на Райдхэрста. "Россия", - подтвердил он.
Прошло минуты полторы. Облака растаяли. В сизо-розовой дымке проявлялись все явственнее контуры огромного города. Леса, пригороды, реки, парки. "Москва", - адмирал поднял обе руки.
Большие пальцы торчали вверх, остальные были сжаты в кулаки.
Уже можно было разглядеть улицы, мосты, бульвары, небоскребы.
Точками видны были пешеходы, черточками - автомобили. "Мы летим на прежней высоте, - голос Райдхэрста звуча ровно, внятно. - Телесеанс ведет с высоты одна тысяча пятьсот метров наша беспилотная ракета. Как и Б-52, она сделает полный круг над городом". Площади, церкви, стадионы, жилые кварталы. Вот ракета, послушная сигналам с борта самолета, нырнула вниз.
Выполняя приказ, произвел бомбометание точно по заданному объекту", адмирал произнес эту фразу спокойно, словно сообщил, который сейчас час. А на стенах уже вздымались безобразными фонтанами здания. Смертоносный смерч всасывал в себя людей, деревья, машины. Медленно разваливался на куски собор Василия Блаженного: упала одна маковка, вторая, осела на бок главная колокольня... Стены и башни Кремля вздыбились бушующим пламенем, плавились, рушились. По стенам и потолку полз и ширился, ширился, ширился зловещий, всепожирающий атомный гриб...
"Провидение уберегло Картенева и Раджана от этой бухты Тихой Радости", - думала теперь Беатриса. И никак не могла избавиться от ощущения приближающейся неизбежно истерики.
Именно это ощущение властно охватило ее в тот момент, когда вспыхнул свет и адмирал Райдхэрст бодро воскликнул: "Поздравляю вас, миссис Парсел, с успешным завершением полета века!".
У нее еще хватило сил завести разговор с адмиралом о Джоне Кеннеди. Однако, само имя президента вызвало у Райдхэрста презрительную ухмылку.
- Вы спрашиваете, как у нас в клубе к нему относятся? За исключением одного-двух членов, все остальные считают его врагом нашей Америки.
- А я могла бы поговорить с этими одним-двумя?
- Они предпочитают держать свои взгляды в тайне. Извините, я джентльмен.
"Придется искать их через папу, - подумала Беатриса. Он-то их должен знать...".
Выйдя из машины у центрального подъезда своей гостиницы, Виктор, подавив зевоту, весело сказал: - Теперь, по крайней мере, будем знать, что такое изящная словесность по-чикагски.
И помахал вслед отъезжающему "бьюику" рукой.
Поднявшись в номер, он обнаружил на полу лист бумаги. По нему, строго хмурясь, напряженно бежали строки крупного машинописного текста: "Сэр, если вы не прекратите совать ваш вонючий большевистский нос в наши дела, придавим как гниду. Сегодня - клуб Изящной Словесности, завтра - Капитолий, послезавтра - Белый Дом.
Стоп, красная сволочь!
Запомните: есть 1152 способа убить так, что никакая экспертиза не установит причину смерти.
Искренне Доброжелатель".
Картенев усмехнулся. Сколько подобных посланий получил он за последнее время? Семь? Десять? Запугать они могли вряд ли. Но каждый раз оставался осадок горечи. И усталость, внезапная усталость вдруг охватывала его всего. Словно он целый день таскал мешки с песком. Она наслаивалась на ту почти физическую тяжесть, которая чувствовалась после каждой встречи с редакторами, журналистами - эти вечные провокационные вопросы, выпады, сентенции, подававшиеся обычно под соусом сочувствия, доброжелательности, симпатии.
Перед сном он принял горячий душ и потом долго лежал в постели с раскрытыми глазами. Сумбурные мысли, клочковатые воспоминания о встречах и событиях прошедших двух дней хаотически толпились в его сознании, наскакивая друг на друга, оттесняя и выталкивая друг друга. И мелодично, как удары метронома, в ушах раздавался страстный призыв: "Джо-шуа, Джо-шуа, Джо-шуа!".
Наконец он заснул. И увидел адмирала - подтянутого, элегантного, вальяжного. Райдхэрст повторил ответ на вопрос Картенева: "Членом клуба может стать любой, если его ежегодный доход - пятнадцать и выше миллионов". Затем он заговорил быстро, весело. Но не было слышно ни единого слова. "Похоже на диктора телевидения, если в приемнике отключить звук", подумал во сне Картенев. Но вот звук подключен.
Адмирал: Старые солдаты никогда не умирают. Это - аксиома, подтвержденная историей.
Виктор: А молодые?
Адмирал: Спросите у них, сэр. Спросите у них.
Виктор проснулся. Какой был странный сон. И о чем? Ах, да, о старых и молодых солдатах. Ему не нужно было ни у кого спрашивать. О том, что молодые солдаты умирают первыми, он знал слишком хорошо. Молодым солдатом была его мама, молодым солдатом был его отец.
Глава восьмая ПИСЬМА МАТЕРИ
Письма эти, перевязанные красной шелковой ленточкой, тоненькой пачкой путешествовали с Картеневым повсюду, куда бы ни забрасывала его судьба. Читал он их не часто, всегда под настроение, никогда - при свидетелях. Из всех близких ему людей лишь одна Аня знала их содержание.
Сейчас он не спеша подошел к окну, раскрыл штору и долго смотрел на ночной Чикаго. Сверкали огнями башни домов. По хайвеям мчались автомобили. Где-то справа черной громадой притаился Мичиган. Какой чужой, какой холодный город. Ветер.
Дождь. И одиночество, зябкое одиночество. Затерялся в многомиллионном городе Раджан. за тысячу тысяч миль посольские ребята в Вашингтоне. И уж совсем на другой, далекой планете, в Москве его Анка! А вокруг все чужое и все чужие.
Виктор зажег свет, достал письма, стал читать.
_Письмо первое 5 июня 1942 года, Москва.
Витюшенька! Сыночек мой любимый, единственный! Солнышко мое!
Письма эта, в случае если я погибну, передаст тебе твоя бабушка. А если останусь жива, то сама расскажу тебе обо всем. Хотя бы о том, как оставила тебя, годовалого, на руках моей мамы, а сама ушла на фронт. Каких сил стоило мне это сделать, никто не знает. Но я не могла иначе.
Котеночек мой светлый!
Ты родился через две недели, как твой отец уехал воевать с фашистами. У тебя был лучший папа на свете. И добрый, и ласковый, и сильный. Так случилось, то ты никогда его не видел. Но ты можешь гордиться своим отцом. Он погиб под Смоленском, сражался как герой, подорвал себя гранатой с целым взводом фрицев.
Я очень любила его, сынок. Отомстить за его смерть в нашей семье, кроме меня, некому. И вот я иду на фронт. теперь уже скоро. заканчиваю трехмесячные курсы медсестер - и в путь. Я знаю, когда ты вырастешь, поймешь, что твоя мама не могла иначе. Я должна драться как могу во имя светлой памяти нашего папы, за тебя, мой родной малыш, за себя, за все, что нам дорого, близко и свято.
Какие прекрасные девушки учатся со мной на курсах! И какие разные. Вот Оля Кальчено, маленькая, быстрая, юркая, как юла. Она сама из-под Брянска. На ее глазах фашисты спалили дом, в котором заживо сгорели ее пятилетний мальчик, отец и мать. Она была партизанской связной. Фашисты схватили ее, выдал провокатор, и они решили, как сказал гестаповский переводчик, "вывести весь ее род", а потом повесить Олю. Ее чудом отбили друзья-партизаны и раненую переправили в Москву на самолете. При одном слове "фриц" Оля скрежещет зубами. Как и я, она мечтает быстрее мстить немцам. Мечтает на фронте стать снайпером. Я уговариваю ее, что нет звания в армии почетнее, чем окопная медсестра.
Вот Люда Дремова, большая, медлительная, спокойная. Она эвакуировалась из Мелитополя. Семья осталась под немцем. Вчера, вижу, стоит в коридоре после занятий, тихонько плачет.
"Ты что, спрашиваю, Людочка? Или обидел кто?" Она трет платком распухшие веки, говорит сквозь слезы: "Сколько мы еще можем сидеть тут, сложа руки? Ведь мы же все знаем, все умеем.
Ты только посмотри, что эти гады творят на нашей земле. Мы для них хуже любой скотины. А ведь они сами мразь, мразь, чума коричневая! Ей Богу, если через две недели не отправят в часть, сбегу, попутными эшелонами доберусь до фронта. Не могу сидеть сложа руки. Ненавижу!" Зоя Марвина, веселая, смешливая. Поступив на курсы, срезала свою льняную косу до пят. "После победы, говорит, еще такую же отращу". Она ездила в село под Волоколамском навестить стариков. Когда возвращалась в Москву, попала под обстрел "хейнкеля". Была тяжело ранена. "У меня с Гитлером личные счеты, смеется она. - Он мне сделал легкое славянское кровопускание. Я ему сделаю полное выпускание его арийских кишок".
А еще много таких, кого война пока впрямую не коснулась.
Все они, молодые девчата, и женщины средних лет, и даже пожилые, сорокалетние, хотят воевать за наши города, села, Родину нашу. Как сказал товарищ Сталин, славные предки наши служат нам путеводной звездой Невский, Минин, Кутузов. Правда, я знаю, сынок, что злее врага и страшнее войны еще не было. Но и мы сильны как никогда. В нашей ненависти сгорит проклятый фашист со своей звериной злобой.
_Письмо второе 24 сентября, Сталинград.
Пишу третье письмо после отъезда на фронт. Два предыдущих были коротенькими, одно писала в эшелоне, другое во время привала на марше. Теперь есть время. Лежу в медсанбате. Ничего страшного, легкое ранение. Осколки мины пробили насквозь икры ног. В тыловой госпиталь эвакуироваться отказалась наотрез. Знаю, заживет быстро. А здесь сейчас каждая пара рук на вес золота...
Никогда в жизни я не думала, что огонь может быть таким страшным. Огонь, в котором горит все, даже камень. Ты знаешь, сынок, если еще две недели назад мне рассказали бы, что где-то существует такой ад, я не поверила бы. А теперь мы сами в самом центре этого пекла. И вроде бы начинаем понемногу привыкать.
За много верст до подхода к городу нас поразили далекие отблески разноцветного огня и бесконечный черный дымный шлейф. Поначалу было трудно дышать, гарь пожарища смешивалась с дымом от бомб и снарядов. Когда переправлялись через Волгу, я впервые видела, как горит вода. Она кипела от пуль и мин, по ней бежало пламя. была ночь. Но было светло, как днем, полыхали дома, камни улиц, горело все, что может и не может гореть.
когда я была на курсах, нам говорили, что бомба дважды в одну точку не падает. Мне кажется здесь, в Сталинграде, в каждую точку попадало не по две, а по пять бомб. Представь себе, что ты лежишь на земле, а над тобой, на тебя летят сто штурмовиков. А за ними еще сто, и еще, и еще... И все целят только в тебя. И бомбы, и пушки, и пулеметы - все направлено на тебя. Защита одна. Нужно врыться как можно глубже в землю и не сойти с ума. В первые же дни мою шинель и гимнастерку пробило осколками и пулями в нескольких местах. А я не получила ни одной царапины. Вокруг все скрежещет, воет, стонет. И горит. Горит нещадно. Сколько же мы вынесли бойцов и командиров, пораженных огнем! Опаленных огнем, с обожженными лицами, руками, ногами. Только что оттащила на себе молоденького сержанта, забинтовала ему всю голову, а сквозь бинты сочится кровь, и он уже не кричит, а хрипит от боли. А ты снова бежишь за безумно обожженными, которые беспомощны, как дети.
Бинтуешь, бинтуешь и тащишь на себе в медсанбат, врытый в склон оврага. И теряешь счет вытащенных тобой из ада. Гром, вой, скрежет продолжается. Самолеты налетают прежними волнами, прежними сотнями. Огонь бушует, и дым чернее самой черной сажи. А ты замечаешь все это уже меньше. Сквозь самый страшный грохот тебя зовет стон раненых. И ты бросаешься на него, и шепчешь умирающему самые нежные слова, и тащишь его изо всех сил к медсанбату и веришь, что спасешь его, даже когда он перестает дышать.
Правда, нам - женщинам, здесь труднее, чем мужчинам. Я имею в виду суровый быт войны. Но ко всему привыкаешь. И мужчины заботятся о нас, как о младших сестрах.
К счастью, мы попали с Олей Кальченко в один артиллерийский полк. Когда позволяет боевая обстановка, держимся вместе. невзгоды легче переносятся. Раненых вдвоем легче переносить.
Судьба развела нас на время не сегодня, когда ранило меня, а вчера. Вот был денек! Мы уже здесь больше месяца. Прошли через все круги ада. Вроде ко всему привыкли. Ко всему, к чему немыслимо не то что привыкнуть, но просто один раз пережить. Оказывается, может быть хуже, страшнее и чернее самого страшного. Когда начался очередной налет штурмовиков, мы спрятались на КП моего моего комбата. Но это был не простой налет. Самолеты летели волнам и не видно было им конца. били все пушки немцев, все их минометы, все орудия танков. У связного Котикова лопнули барабанные перепонки и из ушей полилась кровь. КП был расположен в подвале большого каменного дома.
Подвал плясал как пьяный. Пыль и гарь густо висели в воздухе.
Все дышали через смоченные водой бинты. Видно, снаружи горел все, что еще могло гореть. После всего того, что было. Жарко, как в печке. Налеты и артобстрел кончились разом, и мы поползни отыскивать раненых, от дома к дому, от укрытия к укрытию.
Сыночек мой любимый! Если бы ты только знал, как ужасно чувствовать, то ты уже ничем не можешь помочь человеку. У одного оторваны обе ноги, и он уже истек кровью, но еще жив.
Другого ранило в живот, и он собрал свои внутренности с земли и держит их обеими руками. У третьего тяжкое ранение в голову, такое неизлечимо тяжкое. Когда такие умирают у тебя на руках, ты едва не теряешь сознание от жалости. И от того, что ничем на всем белом свете им уже нельзя помочь.
Ночью, когда бой немного стих, на КП неожиданно появился генерал. Нас разбудил своим докладом комбат. Генерал обнял его, вручил ему и еще двум бойцам медали "За отвагу". Потом спросил, где медсестра, которая вытащила с поля боя пятьдесят раненых. Комбат позвал Олю. "Спасибо, дочка, - сказал генерал и поцеловал Олю. _ Ты вернула нам сегодня полроты бойцов. За твой подвиг властью мне данною награждаю тебя медалью "За отвагу". Тут Оля вся побледнела и стала падать. Генерал подхватил ее на руки, спросил: "Что с ней?" Комбат сказал, что не знает. Тогда я набралась храбрости и сказала, что медсестру Ольгу Кальченко ранило в правый бок, и когда я ее перевязала, она продолжала выносить раненых из-под огня. Генерал долго молчал, глядел на Олю, которую уложили на комбатовскую койку.
Наконец сказал: "Она же сама и трех пудов не весит, а спасает, тащит на себе таких здоровенных мужиков, как мы. Легкая мишень для немца, открытая мишень. Отставить медаль "За отвагу". Награждаю тебя, медсестра Ольга Кальченко, орденом "Красной звезды". Тут адъютант что-то зашептал генералу. "Ну и что же, что нет орденов? Я ей свой вручу". Снял со своей груди орден и прикрепил его на Олину гимнастерку. А когда уходил, приказал: "Отправьте медсестру в госпиталь".
Когда я попала в медсанбат, разыскала Олю. Лежим рядом.
И у нее и у меня ранения легкие. На мой вопрос, какая самая важная армейская профессия, Оля отвечает - окопная медсестра.
Потом смеется, говорит, что снайпером быть, наверное, тоже неплохо. Мечтаем быстрее выбраться из медсанбата и вернуться в свой полк.
_Письмо третье 16 октября 1942 года. Мамаев курган.
Витюшенька, мальчик мой ненаглядный! Я назвала тебя Виктором. В переводе с греческого это означает "Победа". Так хотел твой отец. Он верил в нашу победу, думал, что она совсем рядом. Я тоже верю в нее. Но сколько крови еще прольется, сколько жизней уйдет, прежде чем она свершится.
Сегодня я родилась заново. Мой новый крестный отец - наш комбат Иван Петрович Варенцов. Сейчас вечер. Сидим в штабной землянке, ужинаем. Комбат, начштаба, еще несколько человек пьют свои фронтовые сто грамм, Оля и я заваренный до черноты чай.
С утра до полудня шел непрерывный бой. Немцы трижды шли в атаку и трижды откатывались назад. Ровный пологий склон хорошо просматривался и хорошо простреливался и нами ими. В третий раз наши ринулись в контратаку. Схватились в рукопашную. Немцы дрогнули, бросились наутек. Наши преследовали их какое-то время, потом залегли под пулеметным огнем, ползком вернулись назад. Огонь прекратился, и мы с Олей и с нами несколько бойцов покрепче, отправились за ранеными. Пошел мелкий дождь. От черных, тяжелых туч стало сумрачно. Мы быстро вынесли ближних к нашим окопам бойцов, почти все они были легко задеты. Некоторые после перевязок уползли сами. Намучилась я только с одним бородачом. Киселев, сибиряк. Ранение у него было в горло, видимо, задело позвоночник. Он хрипел, на губах пена. Каждое движение доставляло ему адскую боль. Я сделала ему перевязку, но разве она могла ему помочь? До наших окопов было больше двухсот метров, а все бойцы, которые были с нами, уползли с ранеными. Я гладила Киселева по руке, умоляла его потерпеть немножко, говорила что вот-вот подоспеют наши и мы осторожно перенесем его в медсанбат. Он сдерживался пока мог, но боль была такая сильная, что он со стона сбился на крик.
Ударили из разных точек сразу два немецких тяжелых пулемета.
Но пули шли заметно выше. то ли пулеметчики не видели нас со своих позиций, то ли не учли, что мы находимся в небольшой ложбине. Наконец подоспели два бойца, втянули Киселева на плащ-палатку, дотащили его рывками к нашим окопам. Я помогала легонько толкать его сзади, просил быть с раненым предельно осторожным. Киселев потерял сознание, смолк. Метрах в двадцати от наших окопов я повернула назад. Я знала, что чуть дальше того места, где я нашла Киселева, лежал еще один наш боец.
Долго не могла его найти. Сумрачно было. Да и он лежал между двух мертвых немцев. Ранение было тяжелое, грудь пробита навылет. Боец молодой, из нового пополнения, я его не знала.
Вел он себя молодцом. Даже попытался пошутить, что мои глаза действуют на него лучше всякого лекарства и он готов хоть сейчас снова в бой. Я минут пятнадцать провозилась, делая ему перевязку. Устала и решила передохнуть, прежде чем тащить его к нашим. Он был невысокого росточка и, видимо, очень легкий.
Облокотившись на одного из мертвых фрицев, я посмотрела в сторону немецких позиций и обмерла.
Метрах в трехстах от нас я увидела немцев в черных мундирах. Они шли, растянувшись плотной шеренгой вдоль всего склона с автоматами наперевес, шли молча, в ногу, без единого выстрела. За первой шеренгой я увидела вторую, и третью, и четвертую.
- Ты что там, сестричка, увидела такого интересного, что и глаз оторвать не можешь? - забеспокоился раненый, хотя и пытался скрыть тревогу веселым тоном.
- Ничего, миленький, - успокаивала я его. А сама понимала, что это конец. Я уже различала знаки на погонах, выражения лиц. У многих во рту были сигареты. Глаза, меня поразили их глаза. И тут я поняла, что они все были пьяные. Я поняла, что пьяные эсэсовцы шли в психическую атаку.
Наши тоже не стреляли, видимо, подпускали поближе. Можно было бы два раза добежать до наших. Но какая же сестра милосердия бросит раненого на поле боя? Я обняла его за голову, и все гладила его стриженый затылок, и говорила какие-то слова.
В эти мгновения мне было бесконечно жаль и его, и себя, и вех людей, которые гибли в огне этой проклятой войны. И еще я думала о тебе, мой безумно любимый малыш, и о том, что, отдавая свою жизнь, я спасаю свою. И тут я услышала над самым своим ухом крик комбата: "В машину, мать твою так!" Я не слышала, как комбат подлетел ко мне на своем джипе, ветер дул в нашу сторону. Я вскочила на ноги, схватила раненого, он застонал.
Варенцов подковылял ко мне, у него еще не зажила нога, ранен он был при переправе через Волгу. Когда комбат развернул машину, до немцев оставалось пятьдесят метров. Теперь и раненый увидел эсэсовцев. лицо его посерело, он обеими руками сжал мой локоть. Казалось, мы ехали д наших окопов целый час. Перемахнули через них - и началось...
Так что мой крестный отец - Иван Петрович Варенцов. Земное тебе спасибо, комбат. Не от меня, от моего сына.
_Письмо четвертое 16 октября 1942 года. Мамаев курган.
Идут непрерывные бои. Четыре-пять атак и столько же контратак каждый день. Но особенно тяжко, как мы слышали, сейчас на Тракторном. Много-много раненых.
Гибнут прекрасные ребята. Вчера прямым попаданием бомбы убило командира взвода противотанковых ружей Тимофея Шалого.
Вот у кого были стальные нервы! При любом налете или обстреле он командовал своим бойцам: "В ровики, дети мои, в ровики!" Его так и звали Вровики. А сам забирался в воронку поглубже и оттуда наблюдал. И на этот раз в воронке был. Убит вопреки твердому армейскому поверию. Он был председателем колхоза на Алтае. остались вдова и семеро сирот. А он был представлен к званию Героя, в последних боях собственноручно подбил четырнадцать немецких танков.
Вчера был смертельно ранен и Костя-морячок, балагур и заводила, вожак комсомольцев полка. Во время одной из контратак упал командир штабной роты. Тогда роту поднял и повел за собой Костя-морячок. Довел до немецкой траншеи и там напоролся на фашистский нож. Пока я тащила его до наших позиций, он посмеивался, показывал на левый бок, говорил: "Эх, коротка кольчужка. Ты, сестричка, фильм "Александр Невский" видела?
Вот и меня предала кольчужка". Уже когда санитары положили его на носилки, он потребовал свою гитару и начал петь любимую "Темную ночь". Уронил гитару, не допел песню. Сегодня на рассвете был убит командир взвода разведки Леонид Громада.
Пять дней подряд ходил впустую со своими хлопцами за "языком". Сегодня притащил, да какого! Штабного офицера! Сдал пленного комбату, а сам стоял с хлопцами в окопе перед входом в землянку, рассказывал окружившим его друзьям, как они брали немца. Вдруг стал оседать на землю. Никто не успел понять, в чем дело, никто не слышал, как летела та проклятая пуля. Гимнастерка под сердцем потемнела от крови. Я бросилась к нему, но он прошептал: "Не трать бинт, родная. Это мои девять граммов ко мне пришли. Уж я-то знаю... А здорово мы этого немчуру сцапали, ей Богу, здорово!" Это были последние слова Лени Громады, которого бойцы ласково звали за глаза "Академик". Он до войны в Харьковском университете на четвертом курсе учился.
Мы с Олей были в штабной землянке, когда допрашивали последнего лёниного языка. Грузный немец, злой и глупый. То он кричал, что его отобьет у нас полк "СС". Такая он, мол, важная цаца. То вдруг бросался на колени, протягивая портсигар, перстень, часы, умолял сохранить ему жизнь. Зазвонил телефон. "Языка" срочно требовали наверх, к самому Чуйкову.
"Сейчас отправляем, - ответил Иван Петрович. - Сию минуту".
Уже когда немец был у двери, комбат спросил: - Значит, вы считаете, господин майор, что жизнь отдельного индивидуума - ваша ли, моя ли превыше всего на этом свете?
Немец остановился, вскинул голову.
- Да, я именно так считаю, господин старший лейтенант.
Для меня моя жизнь дороже всего на свете, и если меня не будет, то не будет и ничего.
Тут Оля подошла к немцу, в упор бросила: - Врешь, гансик! Есть такое, что превыше любой человеческой жизни. Родина превыше всего. Меня не станет, а она будет всегда. Э-э, да где тебе это понять.
Немец недоуменно моргал рыжими ресницами, спрашивал переводчика, о чем говорит эта "милая русская девушка".
- Не понимаешь, и не поймешь никогда, - продолжала Оля.
- Потому мы и погоним вас скоро прочь с нашей земли. И добьем, добьем в самом Берлине! Так и переведи ему, Сема.
Как мать, завещаю я тебе, мой любимый сын: на всю жизнь первой и святой заповедью пусть будут для тебя слова моей лучшей фронтовой подруги, в которых она выразила мысли всех нас - "Родина превыше всего".
Оля - на редкость цельный человек. Я люблю в ней многие качества. Главное - завидное упорство в достижении цели. Она уже несколько раз выходила на ночную охоту со снайперской винтовкой. На ее счету тридцать два сраженных фрица. Я не удержалась, последовала ее примеру. Правда, мои успехи куда скромнее. Но могу сказать: за твоего отца рассчиталась я с лихвой. Буду бить их и впредь, как бешеных псов, за слезы и горе людей наших...
В короткие передышки между боями повадился навещать Олю один лейтенант. Придет с трофейным шнапсом и шоколадом, начинает комплименты говорить, предлагать руку и сердце. Оля сначала отшучивалась, потом всерьез рассердилась. А в последний раз, когда он попытался дать волю рукам, достал пистолет и спокойненько так сказала: "Еще хоть раз дотронешься пристрелю". Лейтенанта как ветром сдуло. И шнапс и шоколад забыл.
Когда он ушел, Оля сказала: "Замараться пара пустяков. Как я на другого мужика посмотреть могу? Я в своем Степане души не чаю. Воюет где-то. Сердцем чую, что встретимся. Вовсе не потому, то в глаза больно взглянуть будет. Любая грязь моему нутру противна".
Завещаю тебе, мальчик мой ненаглядный, вторую святую заповедь - будь чист перед людьми и перед собой и в мыслях и в делах своих. И помни, что самая горькая правда лучше самой сладко кривды.
_Письмо пятое 23 ноября 1942 года. Сталинград.
Идут бои. Много раненых, много убитых. Гибнут молоденькие ребята, совсем мальчики. Им бы жить да жить. Ведь они и не видели-то толком ничего и не знали - ни девичьей любви, ни отцовства. Детство, школа, фронт. Тащу их под пулями в медсанвзвод, истекающих кровью, безмерно страдающих, умирающих на моих руках. А сама вижу тебя, тебя, мой сынок. безусый, юный, необстрелянный, ты попадаешь в самый кромешный ад, в самый страшный бой. Враги целят тебе в самое сердце. Я прикрываю тебя собою, как я готова прикрыть любого из наших бойцов...
В короткие передышки мы мечтаем о будущем. Мы знаем и верим в то, что эта война последняя и ради одного этого стоит умереть. Когда мы говорим об этом в наших землянках или в окопах, где смерть гуляет в двух шагах, нам, конечно же, не хочется умирать. И тем, у кого есть дети, и холостякам. никому не хочется. Но каждый знает, что бескровных побед не бывает. И мы платим за нашу грядущую победу самую дорогую цену.
Каждый надеется остаться в живых, но не за счет другого. Конечно, мой мальчик, на фронте всякое бывает. Видела я и трусов, видела и расстрелы дезертиров. И, знаешь, ничего кроме презрения и брезгливости не было в душе моей. Подумала однажды, что вот я, баба, умею подавить в себе страх, умею приказать себе пересилить страх, я могу, а мужик не может? Грош такому цена, а по чести говоря - и гроша много.
Да, каждый мечтает дожить до победы. Но никто не знает своей судьбы. Все окопники на фронте ищут свою запись в книге судеб, ищут своего бога. Только что справа и слева от тебя, в одном коротеньком метре, погибли ребята, с кем ты делила дымное тепло землянки, глоток кипятка, бинт. У тебя тлеет шинель, ее полы и рукава пробиты осколками, а на тебе - ни царапины. Все говорят: "Повезло!" Конечно, повезло. Хотя частенько я вспоминаю лермонтовского "Фаталиста"...
Сегодня фриц совсем не тот, что три, четыре месяца назад. Сбили мы ему спесь. Показали, как говорят ребята, кузькину мать. Воюет так же зло, но уже и сдается в плен. И жалуется на вши, на морозы, Хотя настоящих наших морозов еще как следует и не нюхал.
Сегодня день рождения Оли. Утром политрук Фадеич подарил ей букет цветов. Нарисовал карандашом на листе армейской газеты гвоздики и ромашки. Вечером ребята собираются устроить концерт с гитарой и трофейным аккордеоном.
Опять атака. Вместе со всеми идем в окопы. Письмо допишу потом...
_Из письма комбата Ивана Петровича Варенцова "Черные дни прорыва из окружения, черные дни отступления. Нас оставалось пятеро, кто перенес все это, выстрадал все это. Вера Картенева была, пожалуй, самой сильной и самой стойкой из всех нас.
Какие качества отличали эту русскую женщину, нашего товарища, нашу верную боевую подругу, сестру Веру?
Верность и скромность. Верность идеалам, за которые она так геройски сражалась и за торжество которых отдала свою жизнь. Скромность ее граничила с самоотречением. Она присуща лишь людям, которые отдают себя без остатка ради счастья других. Для нас она была больше, чем младшая сестра, больше, чем боевой товарищ и друг. Для нас она была олицетворением всего светлого в наших женщинах. О таких поэты слагают песни. О таких писал свои бессмертные строки Некрасов. на них стояла и стоит Россия.
И выстоит! Когда ее сын в победном далеке вспомнит о своей матери, пусть увидит он не только ее прекрасный облик, а столь же прекрасную Родину-Мать, надевшую фронтовую шинель и спасшую будущее всего человечества от насилия и позора.
И пусть он будет их достоин...
... Виктор спрятал письма. Вновь подошел к окну. Подумать только, он теперь старше мамы. Когда она погибла, ей было всего 23 года. И папа, он тоже был убит, не дожив до тридцати. Они ушли такими молодыми, чтобы жили мы, чтобы жизнь вообще продолжалась...
Под утро ему приснилась мама. Она выглядела совсем как девочка. Только была совсем седая. Он стоял перед ней на коленях и молчал. Слова, он боялся своими неуклюжими словами обидеть ее, спугнуть, потерять в этом прекрасном сне. Его любовь она прочитает в его глазах, это ведь так просто, они полны ею.
Мама гладила Виктора по голове маленькой ладонью. Как чудесно, как радостно было ему от того, что ее пальцы касались его волос, тоже уже подернутых сединой. "Мальчик мой родной, - ласково говорила она, - я знаю, как тебе временами тяжело. В тебя тоже стреляют. Ведь ты тоже в бою, в бою за жизнь. Я горжусь тобой, сыночек мой ненаглядный...".
Глава девятая АУДИЕНЦИЯ
Аудиенция близилась к концу. Неру уже несколько раз, как бы невзначай, бросал взгляды на часы.
Бенедиктов снова мысленно проверил, все ли запланированные вопросы он обговорил.
- Господин премьер-министр, - заговорил он. - Еще один, на первый взгляд, казалось бы, пустяк. Но, насколько я понимаю, в деле укрепления или, наоборот, ослабления индийско-советской дружбы - пустяков нет, не так ли?
Неру, внимательно слушавший его, едва заметно кивнул.
- Так вот, поскольку в этом деле пустяков нет, считаю своим долгом, господин президент, просить вашей помощи в обуздании газеты "Хир энд дер". На ее полосах в последнее время поселился бешеный дух антисоветизма. Только за этот месяц "Хир энд дер" поместила об СССР четыре статьи - одна другой хлеще; клевета, вымысел, ложь. Венчает это сегодняшняя заметка. Вот, не угодно ли посмотреть, господин премьер? - И с этими словами Бенедиктов протянул через стол еще пахнувший типографской краской номер "Хир энд дер".
Взгляд Неру сразу упал на отчеркнутый синим карандашом двухколонник под заголовком "Советский посол насаждает рабский труд в Бхилаи". Премьер стал внимательно читать, - как если бы он уже не прочитал эту заметку за час до встречи с Бенедиктовым: "...Нам сообщили из заслуживающих доверия источников, что советский посол в Индии г-н Иван Бенедиктов недавно вновь побывал в Бхилаи, где провел секретное совещание с руководством строительства. На совещании стоял вопрос о максимальном сокращении стоимости работ при завершении первой очереди завода. Рекомендации посла Советов были конкретными и впечатляющими: привлечь на работы женщин и детей, снизив таким образом расходы вдвое.
Г-н Бенедиктов, получивший определенный опыт по части рабского труда в известный и достаточно сложный период истории Советов, волен предлагать рекомендации в пределах одной шестой части земли. Что же касается Индии, то мы сами сумеем наметить пути наименее безболезненного развития нашей промышленности. Сами - без людоедских подсказок полномочного представителя державы, назойливо рекламирующей себя самой высокогуманной на этой планете..." Неру молча возвратил газету Бенедиктову. быстро записал что-то у себя на календаре. Извинившись, вышел в маленькую соседнюю комнату, снял телефонную трубку, набрал номер. Сказав что-то на хинди, он секунду-другую слушал ответ. Видимо, кто-то возражал. Премьер резко и громко повторил то, что он уже только что сказал. Повторил еще раз. Бросил трубку, пробормотал: "Раттак распустился вконец. Ну ничего..." И, вернувшись в кабинет, после краткой паузы, уже улыбаясь, обратился к Бенедиктову: - Не стоит обращать внимание на клевету мелкого пакостника. Кто его всерьез принимает?
"Да вся оппозиция, - хмуро подумал Бенедиктов. - Она-то уж постарается раздуть из клеветы мелкого пакостника очередной крупный антисоветский скандал".
"Русские, - думал Неру, - едва ли не самая любопытная нация на земле. Из пепла до могущества - за полвека. Взять хотя бы этого Бенедиктова. Ничего особенного вроде бы - человек как человек. Из крестьян "пролетарского происхождения".
Однако иным сиятельным вельможам я не посоветовал бы вступать с ним в состязание ни по уму, ни по хитрости, ни по хватке. Я Кембриджский университет кончил. Он, насколько помнится, ничего, кроме какого-то сельскохозяйственного колледжа. Впрочем, это характерно для его поколения. Эрудитом я бы его не назвал - во всяком случае, Софокла от Эврипида он едва ли отличит. Но дипломат-практик он - отличный. Вот только своей ортодоксальностью - и в речи, и в поведении - может вызвать раздражение..." "Иногда мне кажется, он считает меня законченным вахлаком, - думал Бенедиктов о Неру. - Правда, бывало, что в кругу своих министров он пел мне и дифирамбы. Бывало... Когда он искренен, этот не по годам энергичный старец? Недруги величают его многоопытным хитрецом. Да, со многими политиками сталкивала меня жизнь. Этот, пожалуй, самый выдающийся".
Неру вышел из-за стола и, проводив Бенедиктова до двери, обнял его одной рукой за плечо, заглянул ему в глаза. Вдруг нахмурился, - что-то вспомнил, всплеснул руками, хлопнул себя слегка ладонью по лбу и, восклицая: "Ай-ай! Забыл! Забыл, старая развалина. Вот уж воистину стар становлюсь", - подвел Бенедиктова к невысокому круглому столику, стоявшему у окна, усадил на диванчик, сел рядом.
- Дорогой мой Иван Александрович, - начал он, смешно выговаривая эти трудные для него русские имена. - Хочу от души поздравить вас с шестидесятилетием. не буду говорить панегирики, не люблю я их, да и не нужны они нам с вами. Пусть-ка другие потрудятся, да сделают хоть полстолько на благо наших стран. Вам я хочу пожелать лишь одного здоровья. И вот вам от меня и от моей семьи небольшой презент! - он встал, открыл стенной шкаф, достал оттуда приготовленный накануне жезл из слоновой кости и черного дерева.
- Такие жезлы, - полуторжественно, полуинтимно продолжал Неру, дарили древние владыки Индии воинам. особо отличившимся в битвах за родину. Я дарю его вам, друг мой, в знак большой дружбы между нашими странами. Вы многое делаете для ее укрепления. А это ведь тоже ответственный участок битвы за новую Индию!..
Сидя в машине, Бенедиктов с удовольствием расстегнул верхнюю пуговицу рубашки, ослабил галстук, вздохнул и закрыл глаза. Он в который раз думал о том, какая сложная Индия страна и как тяжело здесь работать. Хотя и любопытно.
Он хорошо помнил разговор в Москве перед его назначением сюда, в Индию. тогда ему прямо сказали, что выбор пал на него в силу целого ряда причин, а именно: во-первых, в Индии посол нужен сильный, многоопытный, талантливый организатор, - именно такой, как он, Иван Бенедиктов, ибо всемерное укрепление дружбы и сотрудничества с новой Индией - одна из кардинальных проблем нашей внешней политики; и, во-вторых, он, Иван Бенедиктов, во время своих двух предыдущих поездок в эту страну сумел установить добрые, более того, дружественные отношения с премьером Индии и с целым рядом ее руководителей, министров, парламентариев, общественных деятелей.
Да и что он мог, в конце-концов, возразить против этого предложения? Он был - пока, слава богу - здоров, полон сил.
Нежелание жены отрываться от московских радостей? Тоже мне причина! Учеба детей в университете? Но ведь все равно рано или поздно дети улетают из отцовского гнезда. Нет, причин для отказа у него не было.
Приехав в посольство, Бенедиктов прошел в свою резиденцию. Принял прохладный душ. Выпил стаканчик разбавленного ледяной содовой красного кьянти. переоделся в легкий светлый чесучевый костюм.
Прошелся несколько раз из конца в конец гостиной, делая глубокий вдох и отводя руки на высоте плеч, насколько мог, назад за спину. остановился перед зеркалом, пригладил еще густые волосы и сам себе заговорщически лукаво подмигнул: "Ну что, Бенедиктов, вот тебе и шестьдесят стукнуло!.. Интересно, сколько человеку остается жить, когда ему стукнет шестьдесят?
И когда врачи, да и он сам, считают, что он находится в относительно добром здравии? Тридцать? Сорок? Пятьдесят лет?
Взять, например, Толстого, Вольтера, Бернарда Шоу... Черчилль смолил непрерывно сигары, глушил коньяк - по бутылке в день.
И, говорят, предпочитал наш, армянский... - Бенедиктов усмехнулся, представив себе Черчилля, с которым он встречался, с сигарой и рюмкой коньяка. - И ничего - наверно, до ста бы дотянул, если бы не бурно прожитая молодость..." Напевая вполголоса "Сердце красавицы...", Иван Александрович не спеша направился на второй этаж в свой кабинет. В приемной его уже ждал помощник. Пройдя в кабинет, Бенедиктов сел в кресло, спросил: - Ну-с, друг мой, что сегодня новенького из Москвы? Присаживайтесь, что же вы стоите?
Зная, что обращение "друг мой" неизменно означало доброе расположение духа "самого", сухопарый, подтянутый помощник улыбнулся, протянул папку с бумагами. Но продолжал стоять.
Телеграмм было две. В обеих его поздравляли с шестидесятилетием, с орденом, желали здоровья, счастья.
Оставшись один, Бенедиктов повернулся в кресле к окну, задумался. Высоко в небе, широко распластав крылья, парил орел. Он делал большие круги, становясь все меньше и меньше, пока, наконец, не растаял в слепящем просторе. Никто не видел, как умирают орлы. Бенедиктов вспомнил: где-то он читал, что орел, почувствовав приближение смерти, взмывает ввысь и, сложив крылья, падает вниз, разбиваясь о скалы. Красивая, гордая жизнь у этой птицы. И горькая смерть...
К семи часам вечера в гостиной Бенедиктова собирается человек пятнадцать. Появляется и сам хозяин* Он в сером легком костюме, сияющий, радостный. Вместе с ним входят экономический советник Сергеев, инженер Голдин и Кирилл.
- Извините за опоздание, друзья, - говорит посол. - Дела!.. Прошу к столу! Асенька, - он отыскивает глазами жену военного атташе Кочеткову, хохотушку и модницу. - Не откажитесь быть хозяйкой нашего застолья!..
За столом некоторое время все молчат. Никто не решается взять на себя инициативу произнести тост.
"Боятся, как бы их в подхалимаже не обвинили", - недовольно думает Бенедиктов. Он встает, поднимает бокал с шампанским.
- Спасибо вам за то, что вы пришли разделить со мной мою радость, говорит он. - Да, да, я не оговорился - радость, мое шестидесятилетие. Ведь многие из вас как думают? Бенедиктов - старик. Скоро на пенсию пора"... И правда, по годам я старше многих, сидящих за этим столом. Но я убежден, что человеку столько лет, на сколько он себя чувствует. Итак, за энергию и молодость в работе! Во всем: в жизни, в труде, в любви, - за молодость!
- Ивану Александровичу - ура! - негромко восклицает Раздеев и бежит чокаться с послом. Второй тост произнес Кирилл.
Он встал среди общего разговора, почти никому тут не известный человек, постучал вилкой о рюмку.
- Я не мастак тосты говорить. Но два слова скажу. Скажу!
Да, извините, товарищи. Кто я, к примеру, такой? Рабочий с Бхилаи. Монтажник. Вот и все. А с Иваном Александровичем мы лет сорок знаемся. Если я что не так, ты, Иван, скажи. Добро?.. Я не за посла Бенедиктова, я за рабочего человека Бенедиктова хочу выпить. Иван всю жизнь свою тружеников был. Великим. И когда простым сельхозрабочим был. И когда директором совхоза - а я тот совхоз строил. И когда послом. За тебя, Иван, сын Александра, рабочий на земле человек!
Кирилл выпил рюмку водки до дна, осторожно поставил ее на стол, подошел к Бенедиктову. Они крепко обнялись, расцеловались по-русски, трижды...
Танцы? были и танцы. И Бенедиктов так самозабвенно кружился в вальсе с Асенькой Кочетковой, что у многих молодых мелькала ревнивая мысль: "И откуда что берется? Ведь в седьмой десяток вступил"...
Глава десятая НЕОТПРАВЛЕННОЕ ПИСЬМО БЕАТРИСЫ, НАПИСАННОЕ ЗА МЕСЯЦ ДО ПРИЕЗДА РАДЖАНА В НЬЮ-ЙОРК
Раджи, милый, любимый, несравненный!
Пишу тебе эти слова и понимаю - какие они безликие, стертые, затасканные. Не потому ли зачастую любящие говорят на языке, понятном лишь двоим? Но для разговора на таком языке нужно, чтобы ты был рядом. Ведь это язык устный, на бумагу он не ложится - получается абракадабра. Я сижу на террасе летнего дома, что в сорока пяти милях от "Большого яблока", на берегу океана. Три часа дня, идет мелкий, теплый дождь.
Грустно. Кажется, из белесых нитей небо без устали ткет саван для надежд и мечтаний. Хочется закрыть глаза и плакать и не думать ни о чем. Но я не могу не думать. О тебе, о себе, о нас. Думать не конкретно о каких-то поступках в будущем, делах, а просто так: на свете есть ты, и я люблю тебя, и между нами - вечность. И я плачу, но слезы легкие, не горькие, без обиды на судьбу или кого-то. Нет, они льются, а я улыбаюсь, не вытирая их, я знаю - скоро, совсем скоро рядом будешь ты.
так рядом, что я смогу протянуть руку и дотронуться до тебя и утром, и вечером, и ночью.
Дотронуться! Сказали бы мне о подобных мечтах год назад!
Я, наверно, потеряла бы сознание от смеха. Да, все меняется, и быстро. Теперь мне не до смеха. Ожидание выматывает сильнее самого рабского труда.
Постепенно привыкаю к газете. Славные ребята здесь трудятся. Всякие попадаются, конечно, но в основном это порядочные парни. Помнишь Тэдди Ласта по прозвищу "О'кей"? Он процветает. Почему? Ответ даст его новое прозвище, которое теперь пристало к нему намертво: "Флюгер". Когда он трезв, он со мной в высшей степени почтителен. Когда же хлебнет слегка "горячительного", пытается волочиться, изобретает комплименты, приглашает в гости. О Боже! Над ним смеяться - и то скучно.
Искупалась - и продолжаю тебе писать. Дождь кончился.
Солнышко, воздух прозрачен и пахнет морем. Настроение радостное, под стать природе. Скользят по воде белые свежеумытые яхты. Их паруса уносят меня в даль, по годам-волнам, в детство.
Вот я совсем кроха, мне пять лет. Дом в имении моего прадеда казался огромным и таинственным. Иногда я пряталась в одной из многочисленных темных комнат и с замиранием сердца слушала, как мама зовет меня обедать. Голос ее ближе, ближе, сердце стучит так, словно маленький молоточек бьет меня в грудь. Но голос слабеет, и я торжествую, я, затаив дыхание, выхожу из убежища, столь надежного и верного, бегу изо всех сил в столовую и сажусь на свое место, нацепляю салфетку и со строгим лицом смотрю в тарелки. Мама появляется на мгновение позже. Всплеснув руками, сокрушается: "Ты где пряталась, проказница?". Я скромно отвечаю: "Мамочка, но я же здесь все время была". Отец, наскоро прочитав молитву, едва заметно улыбается, начинает есть суп.
Отчего дети так естественно, так горячо, так самозабвенно мечтают: "Я хочу быть птицею!", "Я хочу быть рыбою!", "Я хочу быть собакою!". "А я дерево!", "А я - ветерок!"... Теперь я думаю, в основе этого лежит перемещение душ. Дети помнят свои бывшие жизни лучше, чище, точнее взрослых. Как-то я сказала маме (кажется, маме), что я хочу ослика, живого, настоящего. Через два дня у нас появился чудесный ослик - ласковый, смешной. Он слушался меня беспрекословно. Как я его любила! Как расчесывала его гриву, чистила щеточкой бока вместе с грумом! как мечтала сама быть осликом, чтобы никогда-никогда не разлучаться с Майлав. И вот, представляешь, однажды грум хотел его отвести на конюшню, а Майлав заупрямился. И грум, недолго думая, ударил его стеком по морде, да так, что у того из носа брызнула кровь. Что со мной было! Изо всех сил, что были у пятилетнего ребенка, я колотила ухмылявшегося гиганта-грума по животу, я рыдала, кричала, звала родителей на помощь. Меня уложили в постель, когда я немного успокоилась, и я впала в апатию. Именно тогда я впервые не хотела жить. Я открыла страшную тайну - люди могут быть беспощадно жестокими к тем, кто нам дорог, кого мы безумно любим. И от своей жестокости люди получают удовольствие - это я тоже тогда хорошо запомнила. Не от радости других, а от страданий кто-то может счастливо улыбаться, испытывать явное наслаждение. Мне казалось, что наступит конец света. И я ждала его со страхом, но с покорностью. Конец света не наступал, жизнь продолжалась...
Когда мне было десять лет, в моем сердце вспыхнула первая и, как я тогда была абсолютно уверена, единственная на всю жизнь любовь. А он - им был самый красивый, самый добрый, самый умный на свете мужчина. Он - Роберт Дайлинг. Ощущение того, что я люблю его, пришло как озарение. Я знала его столько, сколько помнила себя. И всегда, до того рокового дня, он был для меня одним из Страны Взрослых, куда вход нам, детям, воспрещен. Да нам и не нужно было, у нас свой мир захватывающий и сложный, мир со своими законами и устоями. И вдруг, это было на Пасху, - я словно проснулась. И увидела, что передо мной прекрасный принц, который мне всего дороже в жизни. Роберт имел дурную привычку - играть в ухаживание за мной, как если бы я была действительно его избранницей. Раньше эти ухаживания были иногда захватывающей дух, иногда забавной, но всегда - игрой. На этот раз игра вдруг показалась мне безобразной. Виною тому был и снисходительный тон Дайлинга, и его не очень ловкое перемаргивание при этом с папой.
Главное же заключалось в другом. Роберт приехал к нам с очередной своей пассией. Ранее - сколько их было! - я их не замечала. тут же я возненавидела бедную женщину с первого взгляда. Впрочем, почему "бедную"? Я переживала свое горе в гордом одиночестве, ни словом, ни поступком не показав "этим взрослым" всю ужасающую бездну своих переживаний. Мне кажется, и мама, и папа, и Роберт о чем-то догадывались. Больше других Роберт. Он даже пытался, довольно робко и завуалированно, со мной объясниться. Но я едва удостоила его взглядом, полным презрения, и не дослушав невыносимых по своей беспомощности аргументов ("Я тебе как родной отец", "Останемся друзьями"), убежала в свою спальню, где и проплакала весь вечер.
То что я скажу тебе сейчас, я могла бы и не говорить. Но наверно будет лучше, если ты об этом будешь знать. Спустя семь лет после той Пасхи я стала любовницей Роберта. Правда, на одну единственную ночь. Это было как наваждение, как неизбежная болезнь. Переболев ею, я как бы очнулась от долгого и страшного кошмара. Конечно, я увлекалась какими-то мальчишками-соседями, соучениками, братьями подруг. Даже целовалась не раз. Но Роберт был бог, суровый и нежный. Вне конкуренции.
Вне критики. Вне сравнений. В ту ночь кончилось семилетнее рабство. И я не знала - к лучшему ли это. Кумир, пока он не повержен, заставляет жить. Потом жить уже надо смочь самому или выдумывать нового кумира. Мою жизнь заполнило серьезное, систематизированное чтение. И помог мне в этом отец. думаю, что он не знал про мою близость с Дайлингом. И слава Богу!
Никто не знал. И Роберт никогда и никак не напоминал про ту ночь в Сан-Диего.
Я не думаю, чтобы ты ревновал меня к Роберту. Особенно сейчас. Бедняга Роберт Дайлинг! Он не интересуется, что стало с любовью его жизни Лаурой и с сыном, которого она ему родила. Он даже не знает, в каком столетии он живет. Да и вообще, беспочвенная ревность оскорбляет человека, вернее, двух - того, кто ревнует, и того, кого ревнуют. По-моему, так: или есть любовь - и тогда ревность просто нелепа; или нет любви и тогда ревность смешна. Знаю, знаю заранее все возражения "Ревнует, значит, любит", "Шекспир был не дурак", и все такое. Кстати, ревность Отелло не нелепа и тем более не смешна.
Она трагична, ибо этот доверчивый взрослый ребенок так легко обманут. Может, сам того неосознанно хотел? Но зачем? Довольно об этом...
По одной из программ телевидения передается "Петрушка" Стравинского. Какое торжество, какое буйство красок, радости, хаотичного, но разумного движения! Проза, поэзия, музыка, по-моему, составляют первооснову человеческого духа. Да, и другие искусства тоже. Но эти главные. настоящую музыку, к тому же, не надо интерпретировать, "переводить". Она, пожалуй, и есть самое древнее человеческое самовыражение. Наша нью-йоркская "Метрополитен Опера" не такая уж плохая. Есть солисты мирового класса. Хотя до Большого им далеко. Когда я думаю о тебе, я слышу тончайшие и сложнейшие мелодии Моцарта.
Они появляются откуда-то очень издалека, звучат едва-едва слышно, ширятся, затопляют все и вся вокруг меня, меня самое, каждую клетку во мне. И вдруг смолкают. И почти без паузы громко вступают тамтамы. И снова Моцарт. И опять тамтамы. Я преклоняюсь пред твоим интеллектом, вобравшим в себя - сознательно и независимо от твоей воли и желания - все лучшее, что создала долгими тысячелетиями твоя древняя цивилизация. И я жажду твоей близости...
Как же тесно в человеке перемешано звериное и разумное.
Как часто даже очень сильной воли не хватает для победы разума. Я безумно устала от бесконечной борьбы этих двух начал.
Жажду возможности расслабиться, забыть обо всем. Пусть будет так: "Ты и я - и весь остальной мир". Нам нет до него дела.
Созданный нами собственный наш мир огромнее всех видимых и невидимых миров. И наполненнее. И, конечно, разумнее и - следовательно - добрее.
У меня есть шкатулка из старинного серебра, мамин подарок. Я положила в нее девяносто даймов (десятицентовая монета). Это было в тот день, когда я получила от тебя письмо, что через три месяца ты, вероятно, приедешь. Вечером, когда кончается очередной день, я вынимаю из шкатулки очередной дайм. Уже осталось около тридцати, последняя треть. Я не говорила тебе о том, что в нашей семье с даймом связана фамильная легенда-быль. У моей прапрапрабабки было три претендента на руку и сердце. Объявились они на борту шхуны, когда Айлин - так ее звали - плыла из Англии в Новый Свет, намереваясь там попытать свою судьбу. Говорят, она была красавица, но круглая сирота. Она не знала, кому из трех отдать предпочтение, все они были молоды, отважны, хороши собой. И тогда Айлин предложила провести состязание: она подбросит дайм, единственную монету, которая у нее к тому времени оставалась, и тот из троих, кто первый попадет в нее из пистолета, тот и станет ее избранником. Бросили жребий. Выстрелил первый, промахнулся. Выстрелил второй - тоже промах. Выстрелил третий (его звали Ллойд) - на палубу шхуны упала половина дайма, пуля разрезала монету точнехонько пополам. Эту половинку я ношу на цепочке на шее, она передается у нас в роду от женщины к женщине. Мы, Парселы, считаем, что дайм приносит счастье.
Иногда, ты знаешь, я чувствую, как во мне играет кровь моей прапрапрабабки Айлин. И я тайно горжусь этим.
А теперь мне вновь хочется купаться. Прощай, любимый, бегу от тебя навстречу внезапно появившимся волнам. Хочу ветра, хочу бури, и свою шхуну, и свой дайм. И чтобы ты был моим Ллойдом. Ведь ты им будешь, я знаю!
Твоя Беата".
Глава одиннадцатая ЛЕНИВЫЙ УИКЭНД
Временами Джерри захватывало ощущение бесконечной, неизлечимой усталости. Чаще всего это случалось в конце дня.
"Одиночество в сумерки", - так он сам определял подобное состояние. Он вспоминал, что скоро ему уже будет шестьдесят пять; что он в жизни все видел, все испытал; что дочь и жена обеспечены так, как обеспечены в Америке немногие, скорее всего - единицы; и что они переживут его смерть без особого надрыва и, тем более, без какого-либо умственного или физического стресса: поплачут, повздыхают - и успокоятся. Да, в такие минуты он хотел уйти из жизни. Будучи человеком одаренным, разносторонним, глубоким, цепким умом он понимал, что его финансово-промышленная империя, созданная с таким титаническим трудом (теперь он мог трезво и как бы со стороны оценить все, им содеянное), со временем распадется. Не потому, что придется произвести раздел всего имущества между Беатрисой и Рейчел. И не потому даже, что нет наследника, которому можно и следовало бы завещать ключевые позиции в Деле. Джерри не верил в бесконечное продолжение одного рода, одного клана.
Бог с ней, с бесконечностью. Все когда-нибудь умирает: человек, бизнес, цивилизация, галактика... Противоестественно торопить, подталкивать этот процесс, но в равной степени бесполезно его сдерживать.
В основе всех этих мыслей был фатализм. Да, Джерри был убежден, что где-то (не имеет особого значения, где именно) существует Книга Судеб, в которой до самого Судного дня и обо всем и обо всех сделаны соответствующие записи. В двадцать пять-тридцать лет он открыто смеялся над судьбой. Он говорил - друзьям, любовницам, всему миру, - что по-настоящему сильный человек сам делает свою судьбу. И если она ему чего-то недодает, лишает его чего-то, нужного ему, то он должен взять это недоданное и нужное силой, хитростью, обманом. Он смеялся над судьбой, и она ему покорялась. О, тогда он хорошо знал, что ему нужно. Он разорял конкурента, делал очередной миллион, удачно играл на бирже (он, впрочем, всегда удачно играл) - это были шаги на пути к счастью. ОН создавал новую книгу это было утверждением всепобеждающей жизненности его интеллекта.
Неужели человеку нужно прожить долгую жизнь, чтобы понять тщетность и суету бытия? Задаться всерьез вопросом: "Зачем я здесь?". И задуматься о невозможности дать на этот вопрос сколько-нибудь вразумительный ответ? "Истина - в вине", "истина в женщине", "истина в познании" - пустое все это.
Пустое, как банковский счет банкрота. "Истина - в бытие". Дерево, человек, муравей - все равны перед этой низшей истиной.
Высшая истина, в чем она? Или ее нет? Она есть, есть! Иначе будь проклято все видимое и невидимое, явное и тайное, ушедшее, и то, чему еще предстоит прийти.
"Одиночество в сумерки". Неужели это и есть медленное умирание? Исчезает интерес к приобретательству дорогостоящих пустяков (к примеру, машин), к хорошеньким женщинам, к излюбленным сортам вин и крепких напитков. В такие минуты Джерри устраивал себе своеобразную проверку на старость. Он уезжал за границу и "взрывался": покупал яхты и гоночные "феррари", в день менял по нескольку женщин, и пил, пил так жадно, ненасытно, словно каждая новая бутылка была самой последней.
И всякий раз, почувствовав в себе прежнего Джерри Парсела, он на какое-то время успокаивался. Но это была проверка Парсела-человека. Несравненно тяжелее было устроить проверку Парселу-главе империи. Какие здесь применить мерки, критерии?
Рост прибылей? Но его капитал к этому времени был настолько велик, имел такой разумный и активный оборот, что на какое-то весьма длительное, хотя и обозримое, будущее рост прибылей обеспечивался: удачными вложениями за границей и дома, высокими банковскими процентными ставками, крупной игрой на бирже. Он по-прежнему активно и изобретательно, изящно и остроумно руководил деятельностью своих компаний. за исключением двух часов, которые неизменно принадлежали работе над рукописями, все свое время он отдавал заседаниям Совета Директоров, инспекционным поездкам на крупнейшие предприятия, встречам с нужными людьми в Капитолии и в штатах, изучению западнонемецкой и японской конъюнктуры, ознакомлению с потенциальными емкостями русского рынка. Но он-то знал, что все это - ровное, пока незаметное для постороннего взгляда, но тем не менее неизбежное затухание могучего импульса энергии, идущего из прошлого и обреченного. На создание нового импульса, нового кардинально, качественно, он способен уже не был. Не имел сил. И он знал это, пожалуй, один он. Да и зачем, во имя и ради чего? Не родившихся внуков? Погрязшего по горло, по самый рот в дерьме человечества? К черту головную боль о счастье грядущих потомков. К черту вселенскую филантропию (хватит уже созданного им Фонда Парсела, да-да, хватит!). Он и пальцем не шевельнет в дерзкой, опасной и - он знает это наверное! - бесполезной попытке изменить хоть одну букву в его строке в Книге Судеб. Он бесконечно, неизлечимо устал.
Пребывая в таком настроении, Джерри Парсел в сопровождении жены, секретарей и телохранителей летел в одну из авгус- товских пятниц 196... года в Сан-Франциско. Хмурый, молчаливый, он пил "мартини" и смотрел в иллюминатор своего огромного красавца-"боинга". "Пролетаем над Денвером, сэр", - командир корабля нагнулся к Джерри с улыбкой, облокотился на пустое кресло рядом с боссом - Рейчел была в баре. Джерри исподлобья взглянул на высокого, пожилого авиатора, ничего не сказал. Тот подождал минуту и вернулся в свою кабину. "Стареет Джерри. Все мы стареем", - подумал он. "Арчи Бликфилд отлетался, - решил в то же время Джерри. - Пока он не гробанул этот тарантас вместе со всем его содержимым, пора, самая пора списывать его на землю. Пусть на грешной земле покомандует. А то все время в облаках витает. Хотя кто знает, где проще?".
Парсел и Бликфилд знали друг друга около двадцати лет.
Во время высадки десанта в Нормандии стропы захлестнули купол парашюта Джерри. В затяжном прыжке Арчи сумел вцепиться мертвой хваткой в Джерри, и они приземлились на одном парашюте. С тех пор они не расставались. "Денвер... Денвер... - Парсел всматривался в скопления зданий, едва различимые с такой высоты. - Ах, да, здесь на двух наших заводах сейчас местные профсоюзы затеяли эту нелепую забастовку. Их национальное руководство выжидает. Прикидывает, сколько из меня можно выдавить за то, чтобы забастовка так и ограничилась Денвером".
Джерри встал, пошел в кабину пилота. Бликфилд улыбнулся ему своей обычной доброй улыбкой. "Арчи, спасибо, дружище, за подсказку о Денвере. Клянусь святым Яковом, я и впрямь почти забыл об этой забастовке. Столько дел! Сейчас я распоряжусь, чтобы все уладили за уикэнд. Каждый день затяжки стоит десятки и десятки тысяч. Но даже не это главное. Главное - фактор моральный. Хозяин - я, а не профсоюзы. Так будет, пока не погаснет солнце. И еще - ты не обращай внимания на то, что я иногда излишне сух или даже невежлив. Я, ты знаешь, на всю жизнь - "нормандец" и твой должник". Бликфилд хотел что-то возразить, но Парсел обнял его за плечи: "Не надо".
От Сан-Франциско до Секвойевой рощи кавалькада из трех машин добралась за час. В тени могучих - в пять-семь обхватов - вековых деревьев разместились сотни четыре комфортабельных вилл. На жаргоне трехсот семидесяти пяти членов клуба, которому принадлежала роща, эти виллы называли хижинами. Они группировались в обособленный "кэмпусы" - лагеря по принципу родства, симпатий, связей. В лагере "Лужайка Бэмби" одна из хижин принадлежала Парселу. Ровно в пять часов пополудни Джерри представил собравшимся у него девяти друзьям профессора Збигнева Бжезинского.
- Господа, стоит ли говорить о том, как велика честь выступить перед виднейшими практиками свободного предпринимательства. Тема моего сообщения - "Большевистские просчеты и их возможное использование", Бжезинский откинулся на спинку кресла и довольно долго собирался с мыслями. - Я понимаю, что сегодняшняя моя аудитория весьма и весьма хорошо подготовлена. Поэтому позволю себе остановиться лишь на самом главном.
Специалисты русского сектора Колумбийского университета не только скрупулезно фиксируют, но и всесторонне анализируют все отдельные ошибки, промахи, недоделки и недостатки русских. Это первый, низший этап работы. Второй заключается в том, что разрозненные анализы синтезируются, сводятся воедино. И, наконец, высший этап - подготовка практических рекомендаций на основе синтеза ошибок, - лицо Бжезинского собралось в добродушный кукиш. Справедливости ради, сразу оговорюсь - русские довольно яростно сами обнаруживают недостатки у себя. В их прессе публикуются фельетоны и реплики. Есть сатирические издания. Но от обобщений они зачастую сознательно воздерживаются, допуская критику лишь низшего и иногда среднего звена. Критикуют, как они сами выражаются, дворников.
Бжезинского слушали внимательно. Гости Джерри, соседи по кэмпусу (среди них двое-трое - богаче Парсела), знали, что он не терпит дилетантизма ни в чем. Джерри смотрел на профессора и думал, сможет ли из того со временем получиться крупный политик. Знания, энергия, безупречная биография - все это есть.
Связи со столпами элиты бизнеса будут. Он малый талантливый, первый свой приезд сюда сумеет развить в непреходящий успех.
И возраст вполне подходящий - сорок. Да, вроде бы все говорит в пользу Бжезинского. Однако, есть одно "но". Злоба, клокочущая, вырывающаяся наружу злоба к русским - именно она, как это ни парадоксально, не позволит профессору сделать карьеру в сфере практической политики. Политик должен быть мудр. А мудрость исключает злобу, поспешность, необдуманные ходы.
Она, мудрость, злобу заменяет ненавистью, поспешность - умением выжидать, необдуманные ходы - дьявольской расчетливостью. Пожалуй, можно согласиться с тем, что неистовая злоба Бжезинского помогла ему обратить на себя внимание, выделила из легиона подобных ему ученых, профессоров, аналитиков. не слишком ли много их сейчас расплодилось - советологов, кремленологов, экспертов по России, Восточной Европе?
Нет, из Бжезинского стоящего политика всеамериканского и, тем более, планетарного масштаба, пожалуй, не получится...
- На мой взгляд, - говорил Бжезинский, - крупнейшая из всех ошибок большевиков была совершена в день, когда они взяли власть. Объявив о том, что церковь отделяется от государства и что оно, это новое государство, является атеистическим, у мужика отняли Бога. Может быть, создали что-нибудь равноценное взамен тысячелетней веры? Нет, нет и нет. Переделать природу человека? Это оказалось не под силу даже "освободившемуся пролетариату, вооруженному могучим учением современности марксизмом-ленинизмом". Я употребил здесь клише русских - слово в слово. Впрочем, дело не столько в словах, сколько в сути явлений, за ними скрывающихся. Итак, у мужика отняли веру, которая - хорошо ли, плохо ли, веками сдерживала зверя в человеке, лишили его первоосновы морали. В результате убийства веры постепенной эрозии подверглись естественные человеческие идеалы - честность, правдивость, достоинство, бескорыстие, порядочность.
"Злоба, и на сей раз злоба мутит рассудок почтенного профессора", думал Джерри, хмуро слушая Бжезинского.
Джерри вспомнил о старинном русском иконостасе, который он, используя свой дипломатический паспорт, вывез в Штаты из Москвы несколько лет назад. По утверждениям экспертов Парсела, иконостас был бесценной исторической реликвией. А ведь Джерри отдал за него сущий пустяк, кажется, что-то около тридцати тысяч долларов. "Пятнадцатый век?!" - удивлялись его гости, рассматривая искусно реставрированные иконы. И Джерри чувствовал, что отношение большинства его знакомых соотечественников к печальным божественным ликам такое, словно они увидели тотемы дикарей.
В тот свой приезд Парсел на приеме у американского посла долго беседовал с одним из влиятельнейших митрополитов русской православной церкви. "Коммунисты, - тихо говорил монах, полузакрыв глаза, - сумели повести за собой миллионы. Говорят, будто они взяли за основу своей веры библейские заповеди. Не просто говорят - злобно хулят, обвиняют. за что же обвинять? За "плагиат" добра, любви, братства? Да благословит Господь на все времена подобное заимствование!".
В соборе Святого Воскресения в Сокольниках Джерри посетил воскресную службу. Он любил и сладкий церковный запах, и возвышенное звучание хора, и ушедшие в молитву, отрешенные от всего земного глаза прихожан. Находясь в очередной раз в Москве, Парсел посещал две-три действующие церкви (каждый раз новые) и обязательно - Елоховский собор. "Как много народа, всякий раз отмечал он. - Так самозабвенно, с такой детски безоглядной верой, как в России, не молятся нигде в мире! И молодежь есть. Мы кричим, что русские притесняют верующих. Меж тем, у них ни в одной анкете нет пункта "Вероисповедание". А у нас практически всегда при приеме на работу нужно ответить на такой пункт письменно. И на моих заводах - тоже. Увы, как у всех, так и у меня. И увольнение здесь с работы за то, что кто-то ходит в церковь - неумная ложь. Я и самого патриарха об этом спрашивал, и низших священнослужителей, и верующих сотни. Может, и было когда-нибудь на заре революции. Но не сейчас. Нет, не сейчас".
Бжезинский продолжал говорить увлеченно, артистично; сопровождал свою речь эффектными жестами, перемежал хорошо отрепетированными паузами. Джерри, казалось, мирно дремал.
Однако в душе его медленно нарастало чувство досады. Оно ширилось, ширилось, грозило перейти в раздражение - желчное, открытое.
"Фигляр, - едва сдерживая себя от гневных реплик, думал Джерри. Болтун, самовлюбленный и самонадеянный. Он же ведь ни разу в России сам не был, с живыми русскими, кроме перебежчиков, не обмолвился ни словом. А какой апломб, гонор какой! Сколько же всяческой дряни намешала природа в одном человеке. И для нас это не просто человек. Это один из лучших наших советологов! Во всяком случае, в усердии и способностях ему никак не откажешь. А в итоге что же получается? Злоба его ведет к искажению истины, к непониманию, к невежеству. А ведь он и ему подобные лезут и попадают! - в советники администрации, белого Дома по проблемам Советского Союза. Рекомендации готовят - по культурным, военным, политическим, экологическим аспектам наших отношений. Создаются - на основе таких вот "рекомендаций" тактические, стратегические планы. Страшнокогда судьбы сверхждержавы покоятся на злобе и глубоком невежестве, тщательно прикрываемом тогой архиакадемической учености. Разумеется, я, Джерри Парсел, ненавижу Советы в тысячу раз больше, чем сей нищий университетский выскочка. Но я сохраняю при этом холодную голову и способность к объективному анализу. Без этого в сегодняшней 2битве миров" ошибки, просчеты и, наконец, скорое поражение обеспечены в абсолютной степени"...
Видя, как слушатели кивают головой, соглашаясь с его мыслями, Бжезинский улыбался. "Цели у нас разные, господа, думал он при этом. - Вы хотите максимально использовать мои мозги. И чтобы это стоило вам подешевле. Я хочу с вашей помощью обрести такое социальное положение, которое отвечало бы моему таланту". С детства Бжезинский был ярым антисемитом. И тщательно это скрывал. Однажды он сделал такую запись в своем дневнике: "Будь на то моя воля, я дал бы нацистам возможность пройтись по всей планете огнем и мечом и искоренить еврейство тотально". Прочитавшая эту запись случайно мама будущего профессора пришла в восторг: "Ты шляхтич самых голубых кровей, Збигнев". Зная, что среди десяти присутствующих толстосумов четверо - евреи, он улыбался им особенно умильно, думал: "Жиды пархатые! Тряхните неправедно набитой мошной. Помогите успешно провести кампанию по моим выборам в Конгресс. Какой вам от этого профит? Матерь божья Ченстоховска простит вам два-три самых гнусных ваших греха. Я попрошу ее об этом лично". Один из четырех, нью-йоркский банкир Менахим Гольдберг с открытой неприязнью наблюдал за Бжезинским. Он, конечно же, ничего не знал о тайных взглядах профессора по еврейскому вопросу. Но чисто интуитивно этот "шановний пан" с негромким голосом и манерами утонченного аристократа все больше и больше раздражал Гольдберга. "Скользкая дрянь, типичный университетский выскочка с амбициями Маркузе и потенцией Герострата, - размышлял он. - Скажите на милость, чем, чем он вызывает такую неодолимую неприязнь?". В это время Бжезинский в очередной раз улыбнулся - теперь Менахиму Гольдбергу. банкир с облегчением улыбнулся в ответ. "Улыбка, его улыбка - в ней все дело. Как я раньше не понял это? Скользкий... Сейчас, наверно, без таких не обойтись. Да и в мое время, лет пятьдесят назад, они, помнится, процветали. Только тогда они, кажется, не так активно лезли в науку. Все больше орали свои песни по пивным. Да, профессор...".
- господа, я говорил достаточно долго, но даже вскользь не имел времени коснуться таких проблем, как национальная, новой советской элиты, военного лобби Кремля! Впрочем, все они - и многие другие - так или иначе освещены в тексте моего сегодняшнего сообщения, несколько экземпляров которого переданы секретарю мистера Парсела. Анализ, выводы, и рекомендации содержатся в особом приложении.
Первый же заданный ему вопрос заставил Бжезинского всерьез задуматься. Курт Рингельдорф, известный калифорнийский промышленник, щуплый человечек с холеной бородкой и усиками, спросил как бы невзначай: "Когда, по-вашему, началось интенсивное разложение советского общества и что этому способствовало решающим образом?". "Вы имеете в виду массовые репрессии тридцатых годов?" - выдержав паузу, осторожно ответил вопросом Бжезинский. "Нет", - усмехнулся едва заметно Рингельдорф, играя своими увесистыми золотыми очками. "Послевоенные неурожаи, карточная система, ленинградское "дело" 1948 года?" - словно размышляя вслух, говорил профессор, улыбаясь Рингельдорфу. Тот надел очки и обратился к своим коллегам, а не к Бжезинскому: "Мои специалисты считают роковым для красной России то обстоятельство, что в ходе войны миллионы советских солдат побывали в Европе. Сами того не ведая, они стали носителями бацилл будущего распада. Эти бациллы - неосознанное восприятие преимуществ Запада, западных свобод, западного изобилия - вопреки войне". "Признаться, мы не думали о таком подходе к проникновению русских в Европу", - в голосе Бжезинского прозвучали нотки растерянности. "А вы подумайте", - порекомендовал Рингельдорф. Профессор тотчас согласился: "Сэр, ваш совет - ценная помощь многим ученым Колумбийского университета".
Второй вопрос задал король авиапромышленности Артур Уэст, худощавый, подвижной брюнет, похожий на состарившегося, но сохранившего спортивную форму легкоатлета: "Какое действительное значение, с вашей точки зрения, имело развенчание культа генералиссимуса Сталина - для России, для ее союзников, для Запада?". "Низвержение рукотворного бога, как правило, всегда болезненно. В случае со Сталиным это было подобно хирургической операции на мозге русских и их идеологических попутчиков во всем мире. С нашей точки зрения это событие было всесторонне позитивным. Утрата веры в какие бы то ни было авторитеты; нигилизм - национальное бедствие". "Но что-то же Советы и получили в результате этой акции?" - воскликнул Рингельдорф. "Безусловно, - ответил быстро Бжезинский. - Однако, я полагаю, нас вряд ли может обрадовать хоть малейший их выигрыш...".
Было без семи десять, когда Джерри без звонка и стука вошел в хижину Лайонела Дорси в кэмпусе "Снежный человек".
Парсел был приглашен к четверти одиннадцатого "на стакан вечернего горячего молока". Он несколько не рассчитал и прибыл раньше. "Подумаешь, всего несколько минут, мы слишком давно и хорошо знаем друг друга, чтобы точно выдерживать протокол на отдыхе", - с этими мыслями Джерри вошел в гостиную и увидел хозяина и двух гостей. Они о чем-то громко спорили, но при его появлении разом замолчали. Джерри расслышал только конец фразы: "...даже внедрим к нему своего человека". Лайонел поднялся ему навстречу, усадил, крикнул, чтобы старшая дочь Глория принесла еще молока. "Чего это он суетится? - думал Джерри, здороваясь, усаживаясь, заказывая вместо молока ("Ну и порядки в доме!") крепкий "мартини". - Почтенные клиенты Пентагона собрались. Сам хозяин - глава корпорации по производству тяжелых бомбардировщиков. Карик Блейз - президент комопании "Тихоокеанские ракеты". Дин Прайс - владелец нескольких десятков заводов электронной техники. Все трое местные, калифорнийцы".
- О чем разговор, дин, если это, разумеется, не тайна?
Прайс кашлянул, посмотрел на хозяина хижины. Тот переглянулся с Блейзом.
- А, это секрет Карика? - Джерри забавляла их растерянность.
- Ненавижу тайны, - буркнул Блейз.
- Мы говорили о тебе, - решился, наконец, Дорси. - ничего особенного, Джерри. О таких успехах в делах.
- О твоей дружбе с Джоном Кеннеди, - вставил Прайс. - О твоих последних вояжах в Россию, - заметил, отхлебнув с удовольствием молока, Блейз. - И твоих публичных восторгах по этому поводу.
- В Роще многие недоумевают, - протянул Лайонел, - уж не случилось ли... ну, как бы тебе это поточнее выразить...
- Не свихнулся ли я - вслед за моим другом Робертом Дайлингом?
Все промолчали, и Джерри с недоброй улыбкой продолжал: - Да, я высказался за торговлю с русскими. Я буду, клянусь Иисусом Христом, слышите? - буду торговать с ними, потому что мне, Джерри Парселу, это выгодно. Во многих отношениях. И мне начхать двести тысяч раз на то, как относятся к этому в Роще. Хочу знать - с каких пор удачный бизнес является признаком сумасшествия того, кто его ведет? Наконец, чем и кому не угодил Джон Кенеди?
- Из-за него, из-за тех, кто с ним и за ним, кое-кто потерял кое-что на Кубе, - продолжая тянуть молоко, язвительно ответил Блейз.
- Публичные и игорные дома? - громче обычного сказал Джерри.
- Куба - это дуло пистолета, направленного в висок Империи, побледнев, тихо произнес Прайс.
- Боже всевышний, не Джон ли его разрядил? - Джерри понюхал "мартини", попробовал его языком. Однако пить не стал, поставил его на стол перед собой.
- Сегодня этот пистолет разряжен, а завтра... - начал Лайонел.
- Вы забываете о Гуантанамо, о нашей базе на Кубе. Я думаю, нет, я убежден, что мы вернем этому острову свободу, Джерри легонько хлопнул ладонью по подлокотнику кресла. - И сделает это не кто иной, как Джон Кеннеди. В том случае, если вы - во имя всех святых - не будете ему мешать.
- Время, время - деньги, я бы сказал - жизнь, - Карик Блейз с недоверием покачал головой. - Это дуло у виска и в переносном смысле. Разве пример Кастро не может показаться заманчивым другим сахарным, банановым, апельсиновым государствам в нашем полушарии? Какому-нибудь Эквадору или Венесуэле?
- А у нас там, между прочим, везде доллары, как клубника на грядках, посажены, - в сердцах выкрикнул Лайонел.
"Моих посадок там гораздо больше, чем ваших", - хотел сказать Джерри. Но ничего не сказал. Это был общеизвестный факт. О том, что им недовольны в кэмпусе "Снежный человек", да и в некоторых других, Джерри знал давно - от приятелей, от своей разведки. Не знал, что зашло это недовольство столь далеко. Индустриалисты второго эшелона, такие как Прайс, Блейз, Дорси, люди богатые и влиятельные, но каждого из которых Парсел, если бы он этого очень захотел, мог спокойно упрятать в свой бумажник, они открыто выражали ему свое неодобрение.
Впрочем, это было бы обычным проявлением противоборствующих интересов в бизнесе. Но они знали о том, что к нему подослан тайный агент. Джерри великолепно запомнил невольно услышанную фразу при входе в гостиную. А это уже было похоже на сговор.
"А, может быть, и заговор", - подумал он.
В первый же день, когда в поле зрения Джерри попал ричард Маркетти, Парсел пригласил шефа своей разведки Олафа Ларссона и поручил итальянца его заботам. Пока Маркетти знакомился (или делал вид, что знакомится) с Нью_Йорком,наслаждаясь разумным комфортом и кухней "Ройял Манхеттен", флегматичный и дотошный скандинав, полковник в отставке и бывший резидент ЦРУ в Бангкоке, Веллингтоне и Женеве, сумел кое-что о нем выяснить. Через восемь дней на стол Парсела легла конфиденциальная записка с пометкой: "По прочтении уничтожить".
В ней, в частности, говорилось: "Ричард Маркетти - имя подлинное... Легенда, им рассказанная, верна лишь частично. Родился в Милане в 1940 году, где отец был шифровальщиком в американском генеральном консульстве, а мать - певицей кабаре. Через три года отец погиб при загадочных обстоятельствах.
Вскрытие установило отравление сильнейшим ядом. Мать исчезла Подозреваются мафиози. Ребенок воспитывался в приюте при монастыре иезуитов. С отличием закончил иезуитский колледж, после чего приехал в Штаты. Штатный сотрудник ФБР. В университете Беркли имел задание взорвать изнутри крупную марксистскую группировку. В Атланте живет дядя Ричарда Маркетти - Чезаре Маркетти, мелкий лавочник. Племянника не признает. Задание Р.Маркетти точно установить не удалось. Предположительно оно связано с альянсом Кеннеди-Парсел. Особо неприятен и опасен следующий нюанс: интересы ФБР в этом деле переплетаются каким-то образом с интересами "Коза ностра".
Джерри прочитал записку и задумался. Можно было бы устроить скандал скандалов. Привлечь большую прессу. Начать судебный процесс. К чему и как придраться - дело юристов, фактура для громкого дела есть. Но что все это даст? И даст ли вообще чего-нибудь, кроме чувствительной траты денег и не менее чувствительной трепки нервов? Не умнее ли (и именно в силу этого полезнее) сделать вид, что "операция по внедрению Маркетти" прошла незамеченной? Так Джерри и сделал. Через полмесяца начальник канцелярии Парсела объявил итальянцу, что ему предлагается место дежурного секретаря шефа. Маркетти согласился, детально и дотошно расспрашивал, какое жалование он будет получать.
Все было продумано до мелочей флегматичным скандинавом.
Маркетти не имел возможности даже бегло просматривать закрытую переписку; его непосредственным руководителем назначался сам Олаф Ларссон, который для всех, кроме Парсела, был заведующим отделом персонала и особых поручений. Итак, игра начинается, синьор Маркетти. Ваш ход! За ним, как и за всеми последующими, будут неотступно следить три, четыре, пять пар очень внимательных глаз. При необходимости Ларссон прибегал к услугам лучших частных детективов, которых знал лично. Более чем щедрый бюджет его отдела контролировал сам Джерри. расходные счета оплачивались безоговорочно...
В гостиной Лайонела Дорси тема разговора сменилась в который уже раз. Мужчины обсуждали теперь очередной конкурс на звание "Королевы Рощи".
- Каких девочек, нет, если б вы только видели, каких девочек привез из Европы Марк Болдуин! Утверждает, что это его племянницы. По условиям конкурса любые родственницы допускаются к участию, - Карик Блейз прищелкнул языком, застонал, запрокинув голову.
- Ожидается рекордное количество участниц, - сообщил Дорси. - Во всяком случае, получено уже сто двадцать две заявки.
- Миссис Парсел, конечно, будет пытать счастье? - обратил вопрос к Джерри Дин Прайс.
- Н-не знаю, - своим ответом Джерри явно удивил собеседников. Во всех кэмпусах только и разговоров было что о конкурсе. - Хоть Рейчел, помнится, упоминала о нем еще в Нью-Йорке.
Вскоре Парсел уже входил в свою хижину. В небольшом зале, за столовой, на полу сидела Рейчел. Перед ней лежали выкройки, куски материи, иголки, нитки, мел. Рядом на столике красовался "зингер" - электронная модель.
- Я тебя заждалась, - имитируя обиду, Рейчел капризно надула губки. Джерри нагнулся, поцеловал ее в нос. Рейчел, улыбаясь, обняла его за шею. Он подхватил ее на руки, подошел к креслу, сел. Она полулежала у него на коленях, гладила ладонью его лицо.
- Тебя не успевают обшивать портнихи? - Джерри выразительно посмотрел на разбросанные по полу выкройки. Рейчел приподнялась, проследила за его взглядом.
- Ведь завтра конкурс, а платье, которое я специально заказывала в Париже... Словом, оно мне так разонравилось, что я отдала его для распродажи в церковный магазин. И срочно делаю себе новое. Ты уже знаешь, что я у тебя мастерица на все руки, - она улыбнулась озорно, задорно. - А у тебя как дела?
Что это за странное приглашение на стакан молока? Какая-нибудь шутка?
- Шутка не очень веселая, - лаская глазами жену, вздохнул Джерри. Не нравится Джон Кеннеди, не нравлюсь я, не нравится моя торговля с русскими.
- Кому не нравится? - Рейчел выпрямилась, ноздри ее прямого носа раздулись, в глазах засверкали зеленые искорки.
- Дорси, Прайсу, Блейзу. Думаю, что и многим другим.
- Карлики! - задохнулась Рейчел от негодования. - Карлики и мозгами, и душою. Кстати, и состоянием - в сравнении с тобой - тоже. И они отваживаются делать замечания тебе? неслыханно! Я знаю, ты, конечно, указал им их место, ведь так, Джерри?
Вместо ответа он стал целовать ее губы, глаза, щеки. И от каждого поцелуя Рейчел вздрагивала, замирала, вздрагивала, шептала ему на ухо: "Люблю тебя, мой сильный, мой умный, мой единственный...".
Обычно Джерри вставал в шесть часов утра. В субботу и воскресенье он позволял себе спать обычно до половины восьмого. Не была исключением и эта суббота. Рейчел дома уже не было. На ее постели Джерри нашел записку: "Предварительный отбор претенденток с восьми до ленча. Пожелай мне успеха, Рейчи".
Джерри надел легкий шерстяной костюм - бежевые шорты и безрукавка - и по однажды проложенному им пятимильному маршруту отправился трусцой. "Бег трусцой, - думал он, то и дело встречая трусивших навстречу знакомых, бросая им краткое "хай", - с легкой руки новозеландцев распространился по всему миру. Даже в Новосибирске бегают, видел своими глазами. Каждый, как и я, верит в этот бег, считая его панацеей от всех заболеваний, болезней, недугов - инфаркта, туберкулеза легких, внематочной беременности, гипертонии, даже рака. Великая сила - вера... Как там моя Рейчи проходит отбор? Какая пустая забава все эти конкурсы "королев красоты", "мисс штата", "мисс Америка", "мисс Мира", "мисс Вселенной". Сколько, однако,треволнений, слез, интриг и интрижек, подсиживаний и ликований! Как мне хочется, чтобы моей девочке повезло. Хотя шансов у нее никаких. Абсолютное неумение быть объективным один из самых распространенных человеческих недостатков. Не красавица, нет. Предварительный отбор она, пожалуй, пройдет, там они только фигуру оценивают. Дальше - нет. То есть, никаких призов, никаких ступенек пьедестала почета. Опять расстроится, бедняжка... Какой прозрачный, душистый воздух. Прямо чувствуешь, как он забирается в самые дальние закоулки легких. И ветерок великолепен. О, раздались звуки оркестра! Утешительный мотивчик для выбывающих из конкурса и вдохновляющий для еще участвующих. Любопытно, что было бы с нашей легкой музыкой, если бы не негры. И вообще - появился бы на свет божий джаз? Да и в спорте они кой-чего могут. Кстати, пора мне с Беатрисой поговорить напрямую. Все шушукаются по углам, что моя дочь связалась с черномазым. думают, я ничего не знаю.
Мне надоело разыгрывать из себя непосвященного в тайну, которую смакуют знакомые на обоих побережьях. Отца его я помню, в Женеве встречались. А вот с сыном и с Беатрисой - порознь, естественно - буду беседовать сразу по возвращении в Нью-Йорк. Свобода - свободой, любовь любовью, а брак - браком. И все это вещи разные, дети мои. И чем скорее вы поймете это, тем будет лучше в первую очередь для вас самих. Имея отцом Джерри Парсела, нельзя выходить замуж за цветного.
Нель-зя... А какие же сукины дети все эти Прайсы, Дорси, Блейзы! Мне угрожают. не прямо, не в лоб, но угрожают. И этот Маркетти - кто он, мафиози, связанный с ФБР, или наоборот? И что у него за задание - следить? За кем? Убить? Кого? Что ж, долго это неведение продолжаться не может...".
Приняв прохладный душ и наскоро позавтракав, Джерри засел за рукопись. Писалось спокойно и, как всегда, не быстро...
В четверть второго прибежала возбужденная Рейчел. "Прошла!" - Джерри услышал ее торжествующий возглас, как только она очутилась в гостиной. Он поспешил ей навстречу. И успел увернуться от туфли, которую Рейчел метнула с ноги через всю гостиную прямо в противоположную стену. Вторая туфля ударилась в потолок. Рейчел по-мальчишески громко свистнула, бросилась Джерри на шею, закружила его, повалила на ковер. "Из ста двадцати двух отобрали двенадцать. И я - среди них! Если бы ты видел и слышал, что там творилось - слезы, ругань, оскорбления, обвинения в небескорыстном патронаже, взяточничестве. Смех! Члены жюри - все старожилы Рощи. Какие уж тут взятки!".
Джерри со сдерживаемым удовольствием внешне спокойно слушал жену. "При всем равенстве как любят женщины игру и все составные части игры в королеву, верховную жрицу, богиню, подумал он. - Есть и другая сторона медали - любому человеку так свойственно стремление к самоутверждению. Достигают егопо-разному: силой, умом, красотой. Суть же одна - крикнуть погромче: "Люди, смотрите, какой я!". Моя славная, смешная Рейчел уже на седьмом небе. Попасть в первую дюжину из ста двадцати участниц - это ли не самоутверждение? Но честолюбие не знает пределов и, тем более, не слушает разума. Вечером будут слезы. Иначе и быть не может - в Роще полно девиц и моложе и красивее ее. Наверняка, одиннадцать из дюжины - именно они или приезжие красотки. Однако, добровольно отказаться от участия в финале Рейчел было бы труднее, чем пережить новый Потоп".
В восемнадцать ноль-ноль фанфары протяжно и радостно пропели о начале парада финалисток. Перебрасываясь шутками, не спеша, на просторном, высоком деревянном помосте появлялись судьи. Главный судья, улыбчивый владелец кораблестроительных заводов и верфей Поль Донахью, махнул рукой, приглашая на помост участниц. Мощный оркестр, разместившийся справа от помоста, грянул марш. Однако тотчас звуки его расплылись, потонули в свисте, криках, громе трещоток. Раздались и выстрелы так выражала свой восторг наиболее экспансивная часть болельщиков, юнцы шестнадцати-семнадцати лет. Гвалт достиг апогея, когда на помост одна за другой стали выходить финалистки. В купальниках разных цветов, с широкими яркими лентами - от бедра наискось через плечо, на которых были написаны название кэмпусов, они напряженно улыбались. "Но кроме того, что все они напряженные, какие они к тому же разные, эти улыбки, думал Джерри, отыскивая и пока не находя взглядом жену. застенчивые, нахальные, вызывающие, интимные, свирепые... Что ни улыбка, то характер. А вот и Рейчел! Девочка моя, какая же улыбка у тебя? Испуганная. Черт возьми, все, что угодно, только не страх!". С этими мыслями Джерри стал протискиваться поближе к помосту, выкрикивая так сильно, как только мог: "Рейчел! Выше нос! Плюй на все! Рейчел, держись молодцом!
Бра-во, Рейчел!". И чем громче он кричал, тем меньше он надеялся, что она его услышит среди этой толпы, которая стонала,рычала, бесновалась. Однажды Рейчел подняла глаза и взглянула, как ему показалось, прямо на него. Но в следующее мгновение он понял, что глядя на него^ она его не видела. Она видела не отдельные лица, а тысячеголовое чудовище - коварное, враждебное, хмельное...
Джерри ошибся, вечером слез не было. Рейчел заняла третье место и ликовала. Она не знала, что улыбчивый Поль Донахью, подводя итоги работы жюри, сказал: "Господа! Предлагаю первый приз и звание королевы, естественно, присудить за красоту; второй - за изящество и грацию; трений за отвагу".
Все рассмеялись и согласились. "Слава Богу, что не знает. Ей и не надо", - думал Джерри,которому уже рассказали обо всем обстоятельно и подробно. Разливая шампанское гостям, он острил, балагурил, хохотал. Он радовался светлому настроению жены. Когда у человека есть все или почти все, ему, в сущности, нужен пустяк,чтобы острее ощущать счастье. Но такой вершинный пустяк ему нужен если не каждый день, то очень часто. таким пустяком может быть приз (за что угодно) - необычный или экзотический, добавление к любимой коллекции, по возможности неназойливые знаки всеобщего поклонения.
Гостями были соседи Парселов по "Лужайке Бэмби", с которыми пришли их родственники и друзья. Очень скоро произошло разделение на две партии: старшее поколение осталось на первом этаже, молодежь поднялась на второй. Рейчел успевала повсюду: сейчас она деловито обсуждает в кругу пожилых матрон всевозможные благотворительные проекты; а вот уже танцует до изнеможения в "Райской Обители" (так "нижние" окрестили "верх"); и снова увлеченно беседует с седой женщиной, хохотушкой и любительницей приложиться к стаканчику, о поддержке подписного листа вспомоществования бездомным кошкам. Джерри накоротке посудачил с мужчинами о достоинствах и недостатках "королевы". Большинство сошлось на том, что достоинств все же больше, хотя... Кочуя от гостя к гостье, Парсел, наконец, оказался рядом с профессором Тогавой, старшим экспертом по американскому рынку одной из ведущих японских автомобильных компаний. Он знал профессора лет двенадцать, ценил его энциклопедические познания в области мирового автомобилестроения.
- Добро пожаловать к нам в очередной раз, Тогава-сан, приветствовал он японца. - Когда же, наконец, будет готов ваш коварный доклад о путях и методах наиболее эффективного подрыва американского бизнеса?
- Я могу вам сказать хоть сейчас о самом эффективном способе, Парсел-сан, - японец засмеялся, глаза совсем исчезли в прорезях век. Только боюсь, вам не понравится то, что я скажу.
- Я весь внимание.
- Случайно уронить одну из ваших замечательных бомб на эту Рощу.
- Пожалуй, это будет чересчур эффективно, - Парсел заставил себя улыбнуться. "Наверное, в каждом японце с самого рождения дремлет мечта о своем Пирл-Харборе, - подумал он. Но далеко не каждый выскажет ее так откровенно. Тогава - осколок западной цивилизации. Ему чужды восточные церемонии. А отсутствие такта лишь подтверждает отсутствие врожденной културы".
Они отошли в сторону.
- Я всего два дня как из Токио, - заговорил Тогава. Кабинет министров шатается.
- Взятки нужно было более ловко брать от нашей славной самолетостроительной фирмы, - Джерри задумчиво смотрел поверх головы японца - в темное окно.
- В общем-то взятки - вещь, видимо, приятная, но опасная, - не то одобрительно, не то осуждающе заметил Тогава.
- Опасная, опасная, расписки остаются, - поддержал его мысль Джерри. И тут же добавил: - В наше беспокойное время безопасно лишь в собственной кровати спать. И то, - он махнул рукой, - потолок может невзначай рухнуть.
Тогава поежился, словно его внезапно прошиб холодный пот. Уже который год он получал тайно солидные вознаграждения от людей Парсела за передачу им копий всех конфиденциальных деловых докладов совету директоров своей компании.
- Тогава-сан, - Парсел еще больше понизил голос, и японец вынужден был привстать на цыпочки и приложить к уху ладонь, - я подумываю о покупке нескольких автосборочных заводов в Германии, Австралии, Англии...
- В Англии я бы сейчас не советовал, - поспешно возразил Тогава. И затем, уже гораздо размереннее, сказал: - Да, не советовал бы. Кроме всего прочего, очень неустойчив фунт стерлингов. "Спешит Тогава,торопится, спокойно подумал Джерри. - неспроста спешит. Может, они сами планируют выйти на английский рынок?". Вслух сказал: - Вот я и хотел бы вас просить, дорогой Тогава-сан, связаться с мистером Олафом Ларссоном. Вы ведь знакомы с ним, не так ли? Отлично. Итак, связаться с ним и набросать на бумаге ваши рекомендации по поводу предполагаемых сделок.
Японец поклонился, выражая согласие.
- И еще одно, - Парсел взял со стойки бара рюмку анисовой водки, передал ее японцу ("Как обычно?" - "Благодарю, сэр!"), потом взял свой "мартини". - Об этих моих планах знаем лишь мы трое: вы, Ларссон и я. Вы понимаете?
- Я понимаю, Парсел-сан, - сладко улыбаясь, заверил Тогава. - Очень хорошо понимаю.
Около половины одиннадцатого Рейчел, находясь в большой гостиной нижнего этажа, встала на стул и трижды хлопнула в ладоши. Прервались тосты и анекдоты, все глаза с интересом обратились к хозяйке.
- Господа, у меня для вас приятный сюрприз. С минуты на минуту я жду дорогого гостя, - голос Рейчел звучал торжественно и радостно. - Он уже посетил "королеву" и вторую призершу. Только что мне позвонили, он направляется сюда.
- Кто он? - раздались насмешливые выкрики. - Бьюсь об заклад, какой-нибудь заезжий король шоу-бизнеса! Боб Хоуп!
Дин Мартин! Фрэнк Синатра!
- Нет, никто не угадал, - Рейчел спрыгнула со стула. Он очень устал. Давайте поставим ему кресло у этой стены, так чтобы его могли видеть все.
Со второго этажа вниз потянулась молодежь. В воздухе висел один вопрос: "Кто? Кто приедет?". Распахнулась парадная дверь и сразу же послышались приятные светлые звуки больших колокольцев. Их несли, попеременно вздергивая, трое восточного вида мужчин. Бритоголовые, в оранжевых балахонах, они шли медленно, полуприкрыв веки и напевая негромко что-то монотонное, непонятное. За ними следовали две девицы. Они тоже были обриты, тоже в балахонах, но белых. В руках у них были светильники, в которых тлели благовония. Терпкий, дурманящий запах пополз по всему дому. За девицами плавно двигался, опираясь на посох, невысокого роста грузный мужчина. Бритоголовый, в блестящем лиловом балахоне, он имел осанку величавую, царственную, лицо значительное, запоминающееся: высокий лоб, прорезанный тремя глубокими, короткими, поперечными морщинами; раскосые, очень широко расставленные, огромные карие глаза; слегка курносый крупный нос с высоко приподнятыми крыльями ноздрей; маленькие уши, приплюснутые к голове; красивые влажные губы; дряблый подбородок с двумя ямками - одна над другой. Группу замыкали четыре парня, одетых в обычные темные костюмы и похожих на борцов-профессионалов. "Святой Пак Чон И! - пополз по гостиной восторженно-испуганный шепот. - Мессия Пак Чон И! Пророк Пак Чон И!".
Пак Чон И сел в кресло, закрыл глаза и, казалось, задремал. Сопровождавшие разместились справа и слева от него. Оцепенение, вызванное появлением святого, постепенно исчезало.
женщины и кое-кто из мужчин стали поодиночке подходить к нему, благоговейно целовать его руку, покоившуюся на посохе, край лиловых одежд.
"Как много в жизни феноменов, - прошептал на ухо Джерри Тогава, кивнул в сторону Пак Чон И. - Вот этот, например. Как мог полуграмотный кореец создать себе ореол святого и повести за собой полтора миллиона фанатичных приверженцев?". "Этот кореец не такой уж неграмотный, если сумел создать свою "Новейшую Веру", - так же шепотом возразил Парсел. "Меня, подумал он при этом, - больше интересует, с какой целью он объявился в Роще. Не для того же,в самом деле, чтобы благословить своей чудодейственной дланью прелестных победительниц конкурса красоты". В это время к руке Пак Чон И трепетно склонилась Рейчел. Джерри вздохнул, отвернулся. Вдруг - и это увидели все, кто был в гостиной, - тело Пак Чон И передернуло конвульсией. Широко раскрывая, как рыба, внезапно вытащенная из воды, рот, он хватал воздух и никак не мог надышаться. Потом резко встал, опираясь на посох, и все еще тяжело дыша, медленно раскрыл глаза. Бритые девицы умоляюще простерли руки к присутствующим: "Тише, леди и джентльмены! Тише, братья и сестры! тише, люди! На мессию снизошло вдохновенное прозрение".
- Вижу! - вскричал он сильным, пронзительным голосом, и все, как один - мужчины, женщины, набожные и скрытые атеисты - вздрогнули. - Вижу! Вижу реки дымящейся крови! Они стремительны, как молния. Они заливают землю и стекают в океан. И океан клокочет и краснеет от человеческой крови. Вижу! Вижу свирепых варваров, несущихся на диких конях. Из конских ноздрей вырывается пламя. Смертоносные мечи разят всех безжалостно и методично. Вот гора из голов младенцев! Вот месиво из тел женщин и старцев! Вот гриф выклевывает мозг у бездыханной прелестной девы!
Святой понизил голос почти до шепота. И тем страшнее звучал он в гулкой, напряженной тишине. Огромные глаза Пак Чон И стали еще больше. Казалось, они занимали теперь все лицо. Каждый, на кого он бросал взгляд, замирал от мгновенно поражавшего его ужаса. Но сам Пак Чон И никого из смертных не воспринимал.
- Вижу! Вижу несметные толпы русских, пьяных от убийств, насилий, грабежей! Они на улицах Филадельфии и Сиэтла, Бостона и Майами! Читаю на небе знамение, - Пак Чон И воздел посох над головой. - Его пишет огнем восьмиглавая комета. Знамение!
Оно гласит: "Готовьтесь к гибели, но спасайтесь силою". Силою! У нас два главных врага - явный, он за океаном; тайный он в душе каждого из нас. Благодушие - вот что страшнее рака.
Я заклинаю вас: очнитесь, еще не поздно!
Взгляд Пак Чон И упал на Рейчел. И, повинуясь гипнотической силе этого взгляда, она подошла к святому. Пак Чон И возложил ладонь правой руки на голову Рейчел. Она стала кружиться, быстрее, быстрее - и вдруг упала на пол. Кто-то из женщин закричал. Джерри и еще несколько мужчин бросились поднимать Рейчел, уложили ее на диван. "С ней все в порядке, сейчас поднимется", - сказал Пак Чон И, устало усаживаясь в свое кресло. Действительно, через несколько минут она открыла глаза и, увидев склонившегося над ней Джерри, улыбнулась. "Я, кажется, что-то натворила?" спросила она, оглядываясь. _ натворила. Все было как во сне. И сейчас еще ноги немножко ватные". Она встала, облокотилась на руку мужа. "Веселимся дальше, господа!" - Рейчел постаралась сказать это жизнерадостно. Вновь включили квадрофонические системы. У баров сгрудились мужчины. Юноши и девушки, казалось бы, нехотя стали подниматься наверх.
Джерри пригласил святого в свой кабинет. Когда они остались одни, Пак Чон И попросил виски и сигару ("скотч" и "гаванну", если можно"). После нескольких глотков и затяжек он с удовольствием вытянул ноги и зажмурился. "Надеюсь, вы не сердитесь на меня за то, что произошло только что с миссис Парсел? Поймите, я не в силах в такие минуты укротить свой гипноз. Слово джентльмена, для нее это даже полезно - гимнастика мозга". Джерри проворчал, не отрываясь от стакана: "Она у меня слабенькая. Следующий раз выбирайте объект покрепче. Но забудем об этом. Мне сказали, что вы только сегодня приехали в Калифорнию?". Пак Чон И сделал трагические глаза: "Поверите ли, мистер Парсел, и за весь день первая свободная минута. А какая насыщенная поездка была, пока мы добрались до Сан-Франциско из Нью-Йорка! Перед кем только не приходилось выступать. Студенты колледжей, профсоюзники, учителя и, конечно, мои последователи. Да, и даже военные представьте, пригласили побеседовать с учащимися школы информации Пентагона в Форте Бенджамина Харрисона". "Это что же, в Индиане?" - спросил Джерри. "Да, да", - обрадовался почему-то Пак Чон И.
- Что же столь неодолимо влекло вас на Дикий Запад?
- Прежде всего, прелюбезное приглашение посетить Рощу.
Правда, не из вашего кэмпуса - я гость "Снежного человека".
Хотя главное в другом - в столь тревожные, тяжелые времена мы не просто должны, мы не имеем права не найти общий язык. Вы можете спросить, кого я подразумеваю под словом "мы"?
Джерри сумрачно покачал головой: "Не надо". Но Пак Чон И продолжал, словно он не видел реакции собеседника: - Мы - это люди, руководящие миром бизнеса и люди, руководящие миром души.
"Альянс, насколько я разумею, древний", - подумал Джерри.
- Древний альянс, - пристально посмотрев на Парсела, словно прочитал его мысли святой. - Понятие абстрактное, если его не осуществляют на деле реальные люди.
- Мы с вами, например? - в раздумьи произнес Парсел.
- Допустим.
- Ваш бизнес, - Джерри вновь наполнил стаканы, - трудно поддается... э... как бы это лучше... точнее выразить... вещественному анализу, что ли. Слова...
- Именно слова двигали человека на свершения - всегда, во все эпохи зарегистрированной истории человечества, - быстро возразил Пак Чон И. Какие слова - вот вопрос, который всегда волновал деятельные умы.
"Совсем не глуп, - отметил про себя Джерри. - Кто мне говорил недавно, что этот новоявленный пророк будет полезнее, чем эскадрилья бомбардировщиков Б-52 и дюжина атомных подводных лодок? Вспомнил - Луи Вандерберг, самый нефтеносный из всех нефтеносных дельцов Юга. А ведь Луи очень сдержан в своих оценках... А если еще пяток-другой таких пророков объявится? Глядишь, бюджет Пентагона наполовину урезать можно будет".
- Меня лично ваши слова.., - Парсел хотел сказать "устраивают", но решил выразить свою мысль возвышеннее, - вдохновляют.
- Христос проповедовал, где придется. Церкви его веры стали воздвигать много позднее его чудесного воскресения. Я тоже не задумывался о священных стенах, в которых бы звучали мои проповеди. Но приверженцы Новейшей Веры постановили построить уже сейчас двенадцать храмов - три на юге, три на севере, три на западе и три на востоке. Выполняя их волю, я и отправился в путешествие по этой стране. Сбор денег - дело мирское, канительное, зачастую унизительное. Мне бы молиться, а я иду по миру с протянутой рукой. Ибо пример пастыря свят.
Пак Чон И сделал паузу. Он сидел, закрыв глаза, явно вынуждая Джерри заговорить. "В делах веры ты, может быть, и умнее меня, - Джерри разглядывал содержимое своего стакана. Но в делах денежных диктую я. Я же вижу, святой, что ты держишь в рукаве козырные карты. Выкладывай, выкладывай. Я тоже умею держать паузу не хуже любого бродвейского лицедея".
- Средства на все двенадцать храмов собраны, - нарушил, наконец, молчание святой. - Последние взносы были сделаны в кэмпусе "Снежный человек" полтора часа назад.
Он назвал имена тех, кто пожертвовал наиболее значительные суммы.
- Достойные люди, - заметил Джерри.
- К вам просьба несколько иного свойства, - продолжал Пак Чон И. Для подготовки служителей Новейшей Веры будет вскоре открыт теологический колледж. Мы будем счастливы, если ваш Фонд сможет установить для этого колледжа пятьдесят ежегодных стипендий. В этом случае постоянная высшая лига Новейшей Веры благоприятно рассмотрела бы вопрос о присвоении колледжу вашего имени.