Мир Ведис еще больше расширился – их стало трое, вместе с новым братом. Он топтался около сестры и старшего брата, хватал вещи Глюма. Тот сердился и вырывал их у него из рук. Звали малютку Ингваром. Долгое время он умел только кричать. Потом выучился разговаривать, и они все трое ладили между собою – пока Ведис поддерживала мир, а взрослые не расстраивали его своим вмешательством.
Жили дети уже в другой хижине, под не всегда разумным надзором женщин, которые то и дело отгоняли ребятишек от огня и от порога, но ничего не давали взамен того, что запрещали. Ребятишки и замкнулись втроем в собственном мирке, которого никто не мог отнять у них, так как никто о нем и не подозревал.
Но, увы, им пришлось расстаться: пришел день, когда Ведис разлучили с братьями, чтобы отдать в учение к гюдиям. Было ей всего пять лет. От сгорбленных старух пахло мышами, на подбородке у них росла щетина. Без малейшей улыбки на лице ощупывали они девочку своими костлявыми руками, поворачивали во все стороны и что-то крякали между собою. Затем ее поручили самой младшей из колдуний, и она стала понемножку присматриваться к тому, как обращаются с огнем; чтобы самой браться за дело, она была еще слишком мала. Ее водили в самое капище, показывали бронзового тура – огромного, блестящего, как бы окруженного сиянием, и учили поклоняться ему, касаясь лбом земли.
В общем, ей жилось неплохо. Спала она в хижине вместе с двумя молоденькими девушками, тоже будущими жрицами и колдуньями. Они приняли ее ласково, украдкой играли с нею и могли смеяться до упаду, но совершенно беззвучно. Хижина была круглая, из плетня, обмазанного глиной; в самом верху крыши зияло дымовое отверстие, в которое Ведис могла видеть те же самые звезды, знакомые ей еще с той поры, когда она жила в родной, почти уже забытой теперь хижине.
Просыпаясь по ночам, девочка думала о матери, которую уже не могла вспомнить иной, чем распростертой фигурой, озаренной светом из дымового отверстия. И всегда она вспоминала при этом искристые холодные звездочки, ледяной пылью сыпавшиеся в хижину из дымового отверстия и оседавшие на лицо лежащей матери. Когда же становилось спросонок очень страшно, Ведис бралась руками за шею, на которой была надета цепочка с талисманом – черненьким жучком; цепочка не снималась: надела ее на шею девочке мать и много раз горячо целовала талисман у нее на груди, словно хотела прикрепить его к ней сильнее; Ведис как ни была мала, сообразила, что этот жучок – ее покровитель.
О братьях же своих, Глюме и Ингваре, она думала постоянно и первые недели будто онемела от горя в разлуке с ними. А потом поневоле привыкла к жизни без них и глубоко схоронила в душе своей тоску по ним; душа ее стала могилой; никогда, никогда не переставала она тосковать.
Изредка ей удавалось повидать братьев – когда она бывала свободна и осмеливалась оставить священную рощу. Но они были резвые мальчики и совсем не так скучали по сестре, как она по ним. Они скоро узнали, что они сыновья Бойерика, и всеми силами стремились войти в мир взрослых мужей, бредили конями, еще не научившись даже говорить хорошенько, и рвались на волю вместе с другими мальчиками. Нельзя сказать, чтобы на них не обращали внимания: отец сам сделал им первые луки и даже Толе разделял всеобщее пристрастие к двум осиротевшим малышам – старика часто видели ведущим за руки этих двух своих правнуков; из всех бесчисленных отпрысков рода, которыми так и кишел его двор, они были его любимцами. Но хотя братья постоянно вертелись во дворе, Ведис почти не удавалось побыть с ними. С отцом она тоже встречалась редко; при виде дочери глаза его всегда увлажнялись, но видел он ее всегда лишь мельком – всегда он был на коне, всегда спешил куда-нибудь. Таким образом, Ведис привыкла смотреть на отца и братьев, как на существа высшие, любимые, но далекие, и тоска все глубже хоронилась в ее душе, тоска по родному мирку, поглощенному миром чужим. Никогда, никогда не перестанет она тосковать!
За частоколом, в живой изгороди, окружавшей священное убежище, у Ведис был такой укромный уголок, куда она украдкой пробиралась и оттуда невидимкой наблюдала за усадьбой прадеда и миром мужей. Она видела рослых, диковинных удальцов, во весь опор носившихся по лугу, то соскакивая с коня, то опять вскакивая ему на спину, высоко подпрыгивая в воздухе, припадая к шее коня, вцепляясь ему в гриву, – олицетворение летящего содружества, неразрывное целое; она видела, как брызгали камешки из-под копыт бешеных скакунов, и любовалась, любовалась конями и всадниками, этими страшными и прекрасными, грубыми и отважными удальцами!
Никто из них не знал, что из священного убежища, для них запретного, следит за ними чье-то зоркое око, глядит и не наглядится на великих насильников сама непорочность, любуется ими бескорыстно, от всей души, от всего сердца – сердца ребенка, в котором просыпается женщина.
Она и стала женщиной; она росла и выросла, и увы, сердце выросло вместе с нею; с грустной любовью глядит она на воинов из своего мирка, мира жрицы огня, мира вечных девственниц, прислушивается к звону их оружия и доспехов, к грому щитов, с которым встречаются ряды всадников, катящиеся волнами, голова к голове, плечом к плечу, – прекрасные, прекрасные, прекрасные насильники!
Но теперь она глядит на них уже не из своей священной засады, а из подвижного деревянного дома на колесах. Она в пути, постоянно в пути; перед ее взором проходят новые страны, новые миры, родина почти забыта; уже несколько лет прошло с тех пор, как все кимвры снялись с мест и выступили в дальний поход; жизнь стала совсем, совсем другою.
Да, кимвры снялись с места. Их толкнули на это большие беды, наводнение и гибель, угрожавшие всему их миру. Гонимые бедами, они собирались в одном месте и образовали такое огромное скопище, как будто там назначили друг другу свидание все живущие на свете; травы не видно было из-за людей, гневных мужчин, безмолвных женщин, и вот они снялись с места.
Беды и несчастья, одни несчастья – сколько помнила себя Ведис, беды заполняли всю ее жизнь; другого Ведис ничего и не знала. Уже в год ее рождения весною было страшное половодье в земле кимвров, да и во всей Ютландии, как потом оказалось; а затем так и пошло: после каждой весенней оттепели воды затопляли все луга и низины, фьорды выходили из берегов, реки вздувались и разливались по долинам далеко в глубь страны; старые широкие русла, по которым некогда стекали в море воды ледникового периода, снова наполнялись до краев.
Летом вода спадала, но каждую осень ее вновь нагоняло бурями и дождями; море вздымалось и гнало волны далеко в глубь фьордов, словно мощный, бурно бьющий пульс; черной отвесной стеной надвигалось оно на берега и заливало их. Мороз покрывал разлившиеся воды ледяной броней и прикреплял к суше, зима заносила все снегом, и следующей весной, когда ледоход кончался и низменность наконец обсыхала, морские водоросли попадались на полях далеко в глубине страны, а сами поля были белы от осевшей на них морской соли и земля не рождала зерна.
Пять лет подряд повторялись такие наводнения, становясь год от года все сильнее. Никто не сомневался в том, что море стремилось поглотить землю, и каждый год волны шли на приступ с новыми силами, чтобы в конце концов добиться своего.
Были сделаны все попытки умилостивить водные силы – не жалели ни жертв, ни молений, скот целыми стадами загонялся в море, но бедные рогатые твари приплывали назад к берегу с раздутыми чревами и торчащими кверху копытами – море отвергало примирительную жертву.
И клич раздался по всей стране, все поднялись и встретились в сердце Ютландии на возвышенности Вебьерга – и кимвры, и гарды, и обы, и жители более южных областей, и обитатели Саллинга и Тю; всякая родовая вражда была на время забыта; наводнения грозили всей Ютландии; и когда все родовые старейшины и вожди собрались, то устроили торжественное всенародное вече и вызвали море на суд.
Да, все мудрые бонды единодушно встали на защиту своих древних прав на эту землю: она испокон веков принадлежала им, вот до таких-то и таких-то границ, а море ведет себя, как настоящий разбойник, хищный грабитель! Вот как клеймили они его поведение. И море словно приняло вызов – в том же году оно обрушилось на страну такими чудовищными черными и свирепыми волнами, что они оказались в силах вынести на сушу целого кита, который потом целое лето гнил и вонял на поле так близко от самого Вебьерга, что хорошо был виден с возвышенности. Море не пожелало подчиниться постановлению знатных бондов и держаться в своих берегах; видно, напрасно было затевать с ним тяжбу!
Некоторые из молодых воинов, которым путь закона казался слишком долгим, составили целый отряд, как и следовало ожидать, с Бойериком во главе и решили произвести вооруженное нападение на море. Да, сомкнутым боевым строем, в полном вооружении, поскакали они к Каттегату и, вызывая волны на бой, рассекая их копьями, ринулись на конях вброд, дошли до вторых бурунов и… повернули вспять: море только все шире разевало пасть и окатывало всадников соленой водой. Поход не удался.
В тот же год Бойерик исчез вместе с отрядом кимвров – как говорили, ушел на юг; и наводнение наводнением, а в его отсутствие люди вздохнули как-то полегче в тех местах, где он обыкновенно проживал; рабы и те встрепенулись, залечили раны, нанесенные бычьей уздой, всласть скребли себе спины, где только рука хватала, и даже издавали какие-то звуки, похожие на мурлыкание. Да и многие из свободнорожденных подняли головы и приосанились. Но через несколько месяцев скромность к ним вернулась, и рабы перестали напевать – Бойерик возвратился.
Начались таинственные сходы и переговоры; прошли слухи, что Бойерик побывал далеко на юге, в самой стране валлонов, чтобы поглядеть, какова там земля, и теперь подбивал всех к переселению – искать новые пастбища там, где их можно было найти. Сам он стал еще воинственнее, не снимал с головы глухого чужеземного шлема – спаянное железо! Война, война без конца – насколько это от него зависело; если страна становится такой жалкой – прочь от нее!
Наконец пришел и последний тяжелый год, когда море хлынуло на землю с двух сторон сразу, фьорды и реки вздулись, на небе словно разверзлись все шлюзы, ливни бурным галопом пенящихся волн неслись со всех сторон, – положительно, всему свету грозил конец!
Было это после весенней оттепели; предыдущая осень кончилась высокой водой, затопившей все долины; на возвышенностях скопилась масса снега, и он, тая весною, увеличивал реки; дождь лил потоками, а северо-западный шторм подымал море на дыбы, разбивал волны Каттегата на мелкие ручьи и вгонял их во все фьорды восточного берега Ютландии.
Все население страны бежало из долин на центральную возвышенность, бежало со всеми стадами, табунами и мелким скотом, со всем добром, какое удалось спасти, но многое, а также много людей, погибло. Усадьбы затопляло, землянки совсем размывало, бревенчатые строения сносило; последнее, что видели глаза беглецов, – дома и очаги, уплывающие в море; а сами хозяева в это время с детьми на руках, гоня перед собою дрожащую, ревущую скотину, искали спасенья в глубине страны, шлепали по илу и размякшему дерну, под дождем и ветром, в потемках средь бела дня. Переживут ли они этот день?
Телеги с добром спасали, жизнь спасали, раскидывались станом на вольных пастбищах, как привыкли делать каждое лето, но, увы! Было еще не лето, и казалось, лета никогда не дождаться.
Там, на возвышенности, в вересковых степях и в исхлестанных дождем лесах, встретились все роды и семьи со всех концов Ютландии, весь тысячный народ, великое вече, созванное бедствием, общий смотр, словно перед смертью. Одной большой семьей вошли они некогда в страну и рассеялись по ней и умножились в добрые годы; теперь, в годину бед, они вновь собрались, и было их множество, огромное множество; что же это было – конец или начало чего-то нового?
Сотворение и уничтожение встретились; даже бессловесные твари чувствовали это; и это несколько уменьшало страх; среди домашнего рогатого скота видели диких оленей, тоже спасавшихся из долин; искали сухих мест и волки, и кабаны; они встряхивались и с виноватым видом посматривали на людей, а те, в свою очередь, были слишком удручены сами, чтобы злобствовать на мокрых злополучных хищников. Даже лошади, чуя волков, не храпели, по своему обыкновению, и не шарахались, они только собирались в тесный круг, хвостами к ветру, и, понурив головы, завесив глаза мокрыми челками, кашляли, кривили морды, скалили зубы, безнадежно мотали головами, словно совсем состарясь от дождя и голода, и прислушивались, как бурчит у них в пустом брюхе; сухая зимняя трава, прибитая к земле дождем, не соблазняла их; они только нагибались к ней, принюхивались и снова поднимали морды, вздыхали по-лошадиному глубоко и сдержанно и вяло скребли землю копытами, как бы ища себе другой доли.
Людей и животных согнало сюда, как на остров. Со всех сторон наводнение, потоки, с неба ливень и град, земля мокрая, как и вереск; искать убежища в лесу – попасть под новые потоки дождя; телеги и шкуры мокрые; костры, разводимые в шатрах, дымятся, чадят, сырая древесина не хочет гореть, все заржавело от сырости – вплоть до мечей в ножнах; ремни и кожаные одежды разбухли от воды, а кожа на теле стала вялой, сморщенной; спина мокрая, с бровей каплет, и никто не знает – долго ли все это продлится!
Бури усиливались, ветер ставил дождь косыми стенами и обрушивал их одну за другою на равнину, давил лес, уже пригнутый, рвал в клочья мокрый туман, распылял капли дождя, задержанные вереском, пузырил и вздувал поверхность вод, которые как будто рвались из берегов вслед за ветром. Дуло так, что рослые сильные воины сгибались перед ветром чуть ли не пополам, чтобы только устоять на ногах; прикрывая рот рукой, они свистели друг другу что есть силы, чтобы быть услышанными; каждый оставался в одиночестве со своими мыслями и холодом на сердце.
Приходили страшные вести, гонцы возвращались в полубессознательном состоянии, ослепнув от бешеной скачки верхом под дождем и против ветра. Мужчины загоняли их под обрыв, за большие камни, которые все-таки настолько защищали от ветра, что можно было расслышать человеческую речь; там гонцов замыкали в круг, чтобы новости не распространялись дальше, но слухи просачивались в толпу, на лицах женщин проступало безумие ужаса: море вторглось в страну с запада на целую милю!..
От людей, прибывших с Саллинга, где получали вести с Морса и с Тю, узнавали, что море шло приступом на Ютландию, громоздя волны на волны, словно обезумевшее, все побелев от ярости, брызжа пеной, пожирая огромные каменные глыбы, дюны и целые участки пашен, оно разливалось по земле, окружало водяным кольцом целые области, которые торчали островками из кипящей пучины. Страна, клочок за клочком, исчезала в пасти моря!
С восточных фьордов приходили вести о гибели почти всех селений, а далеко с юга ползли темные слухи, что море проглотило несколько миль земли с тысячами людей.
В стране кимвров поднялся плач, женщины выли над своими детьми, утирая слезы косами, от чего волосы становились еще мокрее. Бедная, бедная страна! Повсюду рыданья и всхлипыванья, вздохи и стоны; а ветер и дождь как будто еще больше свирепели от женского плача и заставляли мужчин бледнеть.
Три дня бушевала буря, и все это время над людьми, лишенными крова, висел сумрак; то дождь, то град, то снег попеременно хлестали их; в повозках и шатрах было холодно и голодно; хлеба в это время никогда не бывало, лишь немного молока; стада уменьшились за зиму, и резать теперь скотину на мясо – значило самих себя разорять. За опасностью наводнения, если оно минует, вставал грозный призрак голода.
Старики терпеливо пережидали бурю; другого ничего не оставалось. Но молодежь вела себя странно, необузданно; буря словно зажигала в молодых сердцах какую-то непонятную радость, и они верхом уносились в ночной мрак и непогоду, скакали во весь опор и ревели, соревнуясь с ветром. Старики качали головами: право, если черный дух бури задержится еще, кончится тем, что молодежь вступит с ним в союз!
Бойерик вихрем летал в бурю туда и сюда и собирал вокруг себя все больше и больше народа; чуть не половина всего населения страны участвовала в этих сходах, и в самой гуще толпы всегда виднелся заржавленный шлем Бойерика; бурей веяло от речей его, и люди вооружались, волновались, гудели; великие решения носились в воздухе.
И настала минута, великая минута – решение было принято. Случилось это, когда в первый раз выглянуло солнце – на краткое мгновение. Однажды утром облака вдруг разорвались и светло-огненными крылами повисли над землей; образовалась чудовищная дыра, в которой клубилась пронизанная светом бездонная синева с солнцем, весенне-ясным, но холодным. Оно посылало земле беглые улыбки, с быстротой бури неслись над лесом свет и тени, словно лучи мелькающей надежды, и, наконец, – явление совсем уж необыкновенное, – при ярком солнце пошел град. Словно чудовищная заслонка открылась в небесной вышине, с одного края черная как уголь, с другого – раскаленная добела, и оттуда посыпались на землю тысячи огненных стрел; и радуга, переливаясь всеми своими красками, перекинулась через бездну, наискось прорезаемую молниями!.. И среди всего этого блеска и бури слышался чудовищный глухой грохот. Затем тучи снова затмили небо, над землей заклубился мрак, а люди склонили головы, потрясенные небесным откровением.
Но в ту минуту, пока солнце еще светило, брошен был жребий, определивший судьбу кимвров.
Бросил жребий Бойерик, и страшно было глядеть на него в эту минуту: он был буйным за всех, роковые силы кипели в нем. Он метнул ввысь расщепленную ясеневую стрелку: скорее как вызов, нежели как благочестивое обращение к небу за советом. Стрелка взлетела невысоко, ветер подхватил ее, и она завертелась, завертелась и упала неподалеку. Двенадцать свидетелей подошли, подняли стрелку, отнесли назад на место веча и засвидетельствовали, что она лежала вверх ободранной белой стороной. Это означало – в путь-дорогу!..
Засверкали мечи, выхваченные из ножен, загремели щиты, и раздался мощный, единодушный крик: знамение принято! Дело происходило на холме Тинга с соблюдением всех законных обычаев: было созвано вече, принесены положенные жертвы и ожидали только появления солнца, чтобы кинуть жребий; теперь и это было сделано.
Но все самочинно – молодежь, с Бойериком во главе, распорядилась по-своему, не спросясь стариков, сама созвала вече; и теперь дело было сделано, переделать его уже нельзя было, – они потребовали знамения от самого неба и намеревались следовать ему.
Прежде никто, кроме Толе, не испрашивал небесных знамений, но его самого на этот раз ни о чем не спросили. И он не возражал, когда стало известно, что сделала молодежь и что вытекало из этого; он только качал или кивал головой: но он теперь делал это по любому поводу.
Никто не говорил, и незачем было говорить об этом, но все знали, что последние годы правления Толе не свидетельствовали о его добрых отношениях с высшими силами; не то жертвы его стали им неугодны, не то он – что было еще хуже – по ошибке прибегал не к тем силам, к каким следовало. Многим казалось, что старик слишком уж привержен к солнцу, от чего выходило мало пользы для народа; с каждым годом становилось все яснее, что ветер и тучи сильнее солнца. Разумнее было бы считаться и с ветром хоть немножко, если уж не больше, чем с другими силами небесными; нельзя было не принимать во внимание, какую власть имели непогода и ночь на небе, да и на земле, где жили люди.
Бойерик, бросая жребий, собственно, имел в виду солнце, но ветер повернул жребий по-своему, и знамение было дано скорее ветром, чем солнцем. Что ж, молодежь не прочь была вступить в союз с силами тьмы, если старые источники света ослабели!.. Подождать еще, дать им время возродиться? Можно. А если они не возродятся? Тогда в поход – в ту сторону; куда ветер дует!
Дух времени чувствовался в этом отказе молодых кимвров от старых верований, переходе их от непосредственной веры в постоянную власть света к поклонению опасным силам природы, поклонению, порожденному сомнением. Пусть их называют союзниками врагов света; надо испытать, насколько сильно божество непогоды, – дерзко рассуждали молодые. И им не сиделось на месте. Война ради войны! Новые боги! В этом повороте, в разрыве молодых поколений со стариковской благодарной покорностью силам неба, был зародыш формирования грядущего бытия по образу и подобию непостоянных божеств погоды и войны.
И что можно было возразить, когда молодежь открыто объявила о переходе на сторону, противоположную свету? Сам Толе считал это трусливым бегством; по его разумению, мужественнее было бы не отступать, и он должен был бы посоветовать Бойерику и его единомышленникам остаться на родине, подчиниться условиям жизни здесь, как подчинялись предки. Но Толе промолчал. По причинам, ему непостижимым, солнце ему изменило и он перестал быть мужем, слово которого имело вес.
Кимвры решили двинуться. Почти весь народ последовал за Бойериком.
Как только решение было принято, буря стихла, словно добившись своего. Наступила почти мертвая тишина, и на следующее утро, после того как кимвры обрекли себя на странствие, с возвышенностей дикой равнины можно было расслышать далекий загадочно-могучий, как бы подземный гул – не то от грома, не то от землетрясения. Казалось, где-то далеко-далеко протяжно вздыхает какое-то невообразимо огромное, охватывающее всю землю чудовище; мало-помалу люди догадались, что это ревет чужое море, находящееся за много-много миль отсюда на западе, мало кому из кимвров известное и впервые слышимое так далеко на суше. Это его волны с таким грохотом ударялись о берега; можно было безошибочно отсчитывать удар за ударом.
В прозрачном холодном воздухе видны были внизу затопленные долины, земля, окруженная водой, тихой и черно-зеркальной после бури, отражающей все предметы – плывущие деревья с торчащими вверх корнями, утонувший скот, покосившиеся бревенчатые хижины с крышами внизу и нижними концами сруба наверху. Тихое утро было как бы передышкой непогоды, небо оставалось сумрачным, свинцово-серым; тучи тесным кольцом окружили весь мир; около полудня повалил снег.
И это весна?!
Больше никто не хотел ждать; волосы вставали дыбом у самых сильных мужей, когда они почувствовали содрогание земли от напора далекого враждебного моря, которое они даже не видели никогда. Люди повернулись к своим повозкам – осмотреть и починить или сколотить новые. Через месяц страна опустела.
Толе остался. Он не хотел покидать могильный курган своего отца. Но свою власть и все ее внешние атрибуты он передал Бойерику перед его уходом.
Священная колесница с изображением тура и клятвенным обручем должны были последовать за выступающими в поход кимврами; это были неотъемлемые народные святыни; где народ, там и они. В этом вопросе Бойерик оказался одного мнения с Толе: каких бы богов ни чтили на небе, тур оставался воплощением внутренней мощи кимвров и символом их земного благополучия.
И когда земля несколько подсохла и весенняя распутица кончилась, кимвры двинулись в поход по направлению к югу; и во главе бесконечного обоза была издалека видна светящаяся точка: это везли на открытой колеснице священного бронзового тура, за которым ехали гюдии со всеми своими таинственными средствами для поддержания священного огня.
Страна не совсем обезлюдела: кроме Толе остались в своих усадьбах и многие другие старики и старухи. Уходящие родичи оставили им по нескольку голов рогатого скота и лошадей; остальные стада взяли с собой. Оставили и кучку рабов, которых не заметили в земляных или торфяных ямах, – они ведь были цвета земли.
Толе сохранил одного жеребца и двух кобыл; он хоть и был сам на краю могилы, но не мог перенести мысли, что выведенная им порода совсем переведется в стране. Еще он попросил, чтобы ему оставили младшего из сыновей Бойерика, малютку Ингвара, – было бы кому передать здесь, когда придет его час, родовые права и власть; и просьба старого родоначальника была уважена.
Таким образом, оставшимся было дано кое-что на проживание. С этого немногого и должно было начаться новое хозяйство на старых местах; все взрослое население ушло, остались только отжившие или еще не начинавшие жить.
Пустынная, заброшенная стояла усадьба Толе; священная роща была запущена и превратилась в дикую чащу; не пылал там больше неугасимый костер; единственным стражем ночной тьмы стала ночь, и словно тысячи духов стонали в вершинах высоких скрипучих деревьев; ветер и буря стали там хозяевами, опять наступила пора господства необузданных стихий.
Норне-Гест, путь которого в одну из следующих весен лежал через землю кимвров, нашел доброго старика греющимся у большого костра в землянке на месте бывшей усадьбы, разрушенной наводнением. Сам народ кимвров он видел далеко в центре Европы и мог дать Толе все необходимые сведения. Оба старика, сблизив седые головы, долго обменивались мудрыми речами, как бывало часто прежде, но теперь мудрость Толе надломилась, уступила место недоуменному раздумью одинокого печального старика обо всем, что осталось позади.
Норне-Гест узнал, что Толе сделал последнее безмолвное жертвоприношение, когда народ ушел: отвез оставленный ему на хранение большой серебряный жертвенный котел в дикую степь, разбил его, чтобы он больше не пригодился людям, и оставил под открытым небом в пустынном месте, которого издревле все в народе боялись и избегали, – в сырой, мшистой глубокой лощине, поросшей чащей кустов, где укрывались кабаны, хорьки, сорокопуты и коршуны.
Это было страшное, глухое место; куча старых костей указывала, что некогда там было место жертвоприношений – в те времена, еще когда предки нынешних кимвров имели лишь смутные понятия о божественных силах и поклонялись ужасу, который наводила дикая природа. Здесь в жертву отвратительным духам ужаса приносили даже детей. Ни в каких других местах не водилось такого множества гадюк, как здесь. В солнечные дни трава вокруг болота прямо-таки кишела этими гадами; они жили тут в земле целыми гнездами; издали слышны были их шипение и шорох в вереске и валежнике – место, от которого людям лучше было держаться подальше. Тем более что древние обитатели страны считали благоразумным сохранять добрые отношения с гадами и заходили в своем усердии так далеко, что заставляли молодых девушек нагими отправляться в это змеиное логово, которое окружали сторожевыми псами, – пока оттуда не доносился крик, свидетельствовавший о том, что жертва укушена.
Толе помнил, что еще дед его приносил жертвы на этом месте – тайно, как бы со стыдом, но с незыблемой, как скала, верой в необходимость этого и укоризненно качая головой, глядя на молодежь, придерживавшуюся других верований, – да, так теперь качал головой сам Толе, глядя на современную молодежь.
Приносить жертвы гадюкам было просто бессмысленно, хотя древние предки и не без основания видели в змеях некое сверхъестественное воплощение молнии. Но сам Толе никогда не в состоянии был принимать это в прямом смысле. Мудрые люди охраняли ужей и червей в доме, даже под кроватями, и кормили их в надежде, что те отведут от их крова удар молнии; повредить это, конечно, не могло, но если человек разумный желал быть в добрых отношениях с тем, кто метал молнии, то следовало бы поднять взоры к небу, а не шарить ими во прахе!.. Как бы там, однако, ни было, котел остался в лощине и должен был оставаться там, пока не рассыплется в прах, принесенный в жертву ужасу, еще господствовавшему там, хотя боги того места и были упразднены. И сам котел ведь потерял свое значение, принадлежал уже прошлому! Обнаружилось, что та сила на небе, которой приносилось столько жертв в этом священном котле, перестала принимать жертвы. Почему же стали ненужными жертвы? Может быть, обессилели сами силы небесные? Изображения на котле, бывшие для кимвров и утешением, и ужасом, были, пожалуй, только изображениями…
Иначе как же?
И так как не осталось ничего верного, Толе и предоставил изображениям созерцать то, что они изображали. Пусть силы неба взглянут на то, что отвергли, и пусть хранят это или дадут этому погибнуть, как им самим заблагорассудится!
Да, Норне-Гест встретил кимвров, и для Толе большим утешением было послушать его рассказы.
Встретил он их на юге страны фризов: они жили в укрепленных лагерях из повозок – для безопасности, – но кругом во все стороны тянулись обширные пространства незаселенной земли, лесов и полей, – словом, условия почти те же самые, что у них на родине, только значительно теплее, так как места эти находятся южнее. Пастбищ для скота было достаточно, но, разумеется, без конных пастухов не обойтись – приходилось оберегать стада от ближайших соседей, настроенных отнюдь не дружелюбно к пришельцам. Но и к этому кимвры привыкли у себя на родине. Для занятия хлебопашеством земля не годилась, так что большинство поговаривало о том, чтобы двинуться дальше и чем скорее, тем лучше. Вероятно, в настоящее время они уже и продвинулись еще дальше к югу.
Несчастий или сколько-нибудь значительных морских потерь не было; напротив, их стало теперь гораздо больше, чем вышло из Ютландии. По дороге к кимврам присоединилось много разных племен, тоже сильно страдавших от наводнений и предпочитавших покинуть родину. Все они должны были, положив руку на лоб священного тура, дать клятву повиноваться Бойерику. Толе одобрительно кивал, закрывая глаза, – так и следовало, хорошо! Разумеется, не обходилось и без схваток; не все племена дружелюбна встречали такое нашествие чужеземцев со всеми их стадами, которые травили луга; пусть даже земля никому лично не принадлежала, только туземцы предпочитали пользоваться ею сообща. Но Бойерик прибегал к силе, когда не мог получить согласия добром, и при помощи оружия разгонял народ, выходивший на луга, чтобы прогнать кимвров. Словом, не без бряцания оружием и схваток достигли они границ полуострова; пограничные обитатели ополчились против Бойерика все поголовно; результатом чего были битва и быстрое заключение мира, и когда Бойерик двинулся дальше, к нему присоединилась немалая часть побежденных, но присоединилась добровольно; остальные убрались восвояси. Один из вражеских вождей, особенно яростный и непримиримый, попавший в плен к Бойерику, шел потом в упряжке вместе с волами, тянувшими повозку Бойерика, когда тот опять двинулся в поход…
– Ха-ха-ха! – В смехе Толе звучало что-то прежнее, напоминавшее ржание жеребца. – Неужто правда? Ха-ха-ха!
Он расспрашивал обо всех подробностях встречи; он хмурился, слушая о наглости врагов, прищуривал глаза, когда Норне-Гест рассказывал о приготовлении Бойерика к отпору, и весь вспыхивал, молодел лицом, когда неприятель оказывался разбитым, а вражеский вождь – запряженным в телегу победителя. Да, он узнавал своих молодцов кимвров!
А как они вообще поживают? Женщины? Довольны ли переменой? Как перенесли зиму? Неужели так и обошлись без хлеба? Если не было возможности посеять самим, то ведь попадались же по пути чужие поля! Хороший ли уход был за лошадьми? Не слишком ли их изнуряли длинными переходами, не загнали ли?
А священный тур… как-то он красуется под чужим небом? А везде ли его встречают с почетом?
Диковинно, диковинно! Едва успели отлить и освятить этого гигантского тура, как он стал знаменем, собиравшим вокруг себя всех молодых храбрецов, и увлек их с собою в чужие края!
Поистине не то было на уме у Толе, когда он отливал тура; напротив, старый вождь надеялся, что священное изображение привяжет своих почитателей к тому месту, где оно было водружено на веки вечные. Но Толе все-таки радовался, что они пожелали взять тура с собою, раз снялись с места сами; да, радовался, от всего сердца радовался.
И Толе призадумался. Слушая новости о сыновьях, обо всем своем роде-племени, о народе, главой которого был, он словно видел их всех и переживал свои прежние счастливые дни – они вставали перед ним, как будто воочию. Но скоро действительность опять напомнила о себе – все они ушли, его мир рушился. И он задумался, не в состоянии осмыслить происшедшее…
Потом он поднял голову и, глядя прямо в глаза Гесту, откровенно ужаснулся: непостижимо! непостижимо!.. И надо же ему было дожить до этого?! Весь, весь народ его ушел, а он остался один-одинешенек со своими стариковскими мыслями! Молодость, счастливые годы – все осталось позади, вся жизнь разом оборвалась.
Гость осторожно обратил внимание старца на то, что ведь подобное случалось на свете и раньше. Отцы и дети! Не впервые на белом свете целый народ разом повернулся спиной к могилам своих предков и родине своей. Но между такими событиями проходили столь долгие промежутки времени, что ни сами переселившиеся, ни оставшиеся на месте не сохраняли об этом никаких воспоминаний. Он, однако, уже видел однажды, как тронулось в путь из Ютландии все население, видел такой же бесконечный обоз. Что это было – предзнаменование нового или призрак старого? Телеги были тогда проще, колеса не такие круглые, но все же обоз продвигался вперед; топоры были каменные, но расчищали дикий лес всюду, куда попадали. Теперь древний забытый поход предков повторится в грядущих веках!
Вот оно что!.. Толе почтительно понизил голос, подумал, жалобно покачал головой; вот оно что! Норне-Гест знал, что говорил. Но лично Толе было от этого не легче. Он сложил вместе свои большие бесполезные руки и опять задумался, покачиваясь и смежив веки. Наконец он опять глянул на Геста, занятый уже новой мыслью, от которой вот-вот готовы были брызнуть слезы из глаз:
– Эхо-то умерло!
Норне-Гест молча, удивленно смотрел на старца.
– Да, эхо умерло, – с робкой грустью объяснил Толе. Он не слыхал больше никаких голосов ни среди холмов, ни в лесу. Никакого отклика. Духи страны умерли.
Это было последнее свидание Норне-Геста с Толе. Из Ютландии скальд отплыл морем и пропал надолго.