Книга вторая. Государственное устройство, нравы и обычаи

Глава первая Древнейшее состояние Скандинавии

Страна около озера Меларен, на севере до большой реки Дала, впадающей в море близ Эльфкарлеби или по другую сторону его, до лесу Тиннебро, древнего Эдмарда, составляющего границу между Гестрикландией[228] и Хельсингеландией, на западе до реки Саги, или Гефвы, отделяющей Упландию от Вестманландии, и на востоке до впадения Меларена в море, — эта страна, древняя и нынешняя Упландия, составляла в это время три особенных фюлька, или области: Тиундаландию, Аттундалащию и Фьердгундраландию, которая в древних Шведских законах носит имя «Фолкланде», земель господствующего народа. То была страна, которую первую занял Один с асами и племенами ему сопутствовавшими, и назвал «Мангейм», земля мужей.[229] Отсюда, когда для размножившегося народа стало нужно более простора, иногда же и по государственным событиям или по другим причинам, начались переселения и окрестные страны, получившие, по их относительному положению к древнейшему Фолкланду или первоначальному Мангейму, имена Седерманландии, Вестманландии, Нордрландии и нижнего государства (Nederriike), Нерике. Эти раны, окружающие озеро Меларен как прежде населенные Одином и его спутниками, составили Свитьод, землю свеев (шведов).

Свитьод отделялся от Готландии большими морями, Смарденом и Тиведеном. На юге от них, около Венерна и Веттерна, жило готское племя. Оно считалось собственно коренным народом: об этом свидетельствует древний Вестготский закон, считающий их туземцами, а свеев и смоландцев иноземцами государства; это последнее прибавлено для отличия иностранцев вне государства, норманнов, датчан и других обитателей. Все древние саги и памятники полагают считать Вестготландию древнею страною.

Саги и многие языческие памятники этой страны свидетельствуют о древнейшем ее населении. В древнейшие времена она, кажется, состояла из множества небольших государств или обособленных общин; таков был древний Вернсхерад, так называемый Waerend, оборонительный союз херадов Конго, Альбо, Кинневальда, Упвидинге и Норрвидинге; другой такой же, Финведен, — между Естбо, Вестбо и Суннербо; третий, древний Нюдунг, заключил в себе ныне так называемые восточные (Oestra) и западные (Westra) херады; в путешествии Вульфстана упоминается уже Меоре, или Мере, часть восточного, приморскою Смоланда. Десять херадов Нюдунга, Беренда и Финвенда составляли собственно округ (Lagsaga), известный в древних рукописях под именем Tiobarad; напротив, северная часть Смоланда, по крайней мере по введении христиан ства, имела общие законы с остготами.

Острова, лежащие против Смоландского берега, Готланд и Эланд, равно как на юге Смоланда область Блекинге, уже весьма давнего времени, по крайней мере с IX века, причислялись к Шведскому государству: это видно из путешествия Вульфстана. Готланд имел в древности собственные законы, и все гражданское устройство во многих отношениях носит отпечаток глубокой древности: в теперешних законах Швеции оно считается самым древним. Готланд древних рукописях большею частью называется Гутланд, жители его — гутар;[230] они, вероятно, отрасль готского племени Гуты, гауты, геаты — разные названия одного из двух больших племен, слившихся в этнос, именуемый ныне шведами. Вторыми были собствено свей (svеar). Гауты упоминаются в «Веовульфе» как одно из главных действующих там племен, наряду с данами. Связь их с готами, на первый взгляд очевидная, в действительности дискуссионна (прим. ред.)]. Раннее население Эланда доказывается богатством этого острова в древних памятниках.

Под именем варварских плейханов, упоминаемых Адамом Бременским и обращенных в христианскую веру епископом Лундским во второй половине XI века, вероятно надо разуметь именно жителей Блекинге: у них было весьма много пленных; это, кажется, служит указанием, что они были страшные викинги. Обращение их в христианскую веру епископом Лундским, вероятно, было причиною, что Блекинге имело общее церковное управление со Сканией, а это послужило новым поводом к соединению этой страны с Данией. В XII столетии Блекинге и Халланд описываются как две отрасли Сканийской области, которая, в обширнейшем значении, заключала в себе и обе эти части. Скания (Шония) в древнейшее время составляла отдленное государство, но в VIII, IX и X веках она зависела то от Шведского, то от Датского королевства, а всего более от последнего. Эти области, лежащие на юге: Скания, Халланд, Блекинге, Бохус, кажется, получили свое древнее название не от одного племени.

Что и смоландцы составляли отдельное от готов племя, не без основания можно заключить из той разницы, которая еще и ныне замечается между этими народами. Нередко у жителей одной области встречаются различия в наружности и телосложении, свойствах, нравах и наречии; это кажется, указывает на их происхождение от разных, хотя и сходных по корню, племен. Это частью заметно жителями Рекарне, Седертерне и собственно Седерманландии; по всей вероятности, они происходят от разных племен; особливо жители первой области отличаются от всех остальных.

Примечательно также большое различие в Далекарлии не только между жителями разных главных долин этой страны, но и смежных приходов. «Все народы под разными образами правления, — говорит один верный знаток далекарлийского народа, — во многих местах более походят друг на друга, нежели большей частью зажиточные селяне прихода Хеделюра (в Далекарлии) на бедных и взрослых жителей Эльфдаля или эти последние на обитателей Эйзенберга и т. д. Первоначальное отличие тщательно сохраняется и даже во внешнем виде отмечено разною одеждой».

В странах, где удаленные от моря долины отделены одна от другой торами и обширными лесами и по своему положению лишены способов к тесным сношениям, в таких странах и в то время, когда никакие связи, торговые или промышленные, еще не соединили мест, разлученных природою, всякая долина составляла как бы отдельный, замкнутым мир; каждый, таким образом разъединенный народ получает особенный вид, какие-то особенные отличия и долго удерживает в своих свойствах черты, запечатленные обстоятельствами минувших лет. Это еще обыкновеннее, если народонаселение таких мест принадлежит к различным племенам. Свеоны и геты (шведы и готы) — два главных племени, населившие север. Но вероятно, что еще прежде их другие племена занимали некоторые области; во время переселения народов слышим о племенах, совершивших с юга через многие страны и народы долгое путешествие на самый отдаленный север.[231] В это время, когда не только целые народы, но и отдельные племена, ища себе жилище, переходили с места на место, вытесняя одни других, вероятно, и на севере совершилось более переселений, нежели сколько сохранилось в древних сагах и темных воспоминаниях.

Впрочем, когда саги говорят о народах, переселившихся с Одином, то всегда называют их азиатами и турками: показывает, что с Одином пришел не один народ. Рассказы Инглинга-саги о войнах, договорах и союзах асов и ваннов делает это вероятным, особливо, если мы припомним разнообразие различных народов, принадлежавших к так называемому фракийскому племени, из которого, без сомнения, многие, более или менее родственные готам, народы принимали участие в великом переселении на север, можем полагать весьма вероятным, что народ, пришедший с Одином на север, разделялся на многие, более менее родственные, племена.[232]

Немногие отрывочные известия, находимые в сагах о состоянии и виде Скандинавии в языческое время, говорят, что средняя, а еще более верхняя, Швеция, в пору поселения готов и свеонов, большею частью была пустынной. Около шестисот или семисот лет после поселения шведов Свитьод описывали страной, полной дремучих, обширных лесов и пустынь. Браут-Анунд,[233] предпоследний король из рода Инглингов, царствовавшего в Швеции, получил по словам саг, великую славу за то, что употребил много стараний и издержек для истребления лесов; благодаря его заботливости населены великие участки земли, проложены дороги через пустыни, болота и горы и во всяком большом городе построены королевские дворы.[234]

Леса, Кольмарден и Тиведен, отделявшие Свитьод (землю свенов, шведов) от готской земли (почему первый назывался северным, а последний — южным), около исхода XII века были дикой пустыней, и столь обширной, что норвежский король Сверрир на пути из Остготландии в Вермландию шесть или семь дней блуждал в этих диких местах пока не встречал жилья. Древние саги сохраняют также воспоминание о том времени, когда от реки Моталы до Эребротерике и оттуда до Мариестада в западной Готландии не было ничего, кроме обширного леса. Северная и гористая часть восточной Готландии, кажется, под исход языческого племени получила своих первых обитателей.

Так же пустынна, непроходима и дика была южная лесистая часть этой области, обращенная к Смоланду. Там, и в диком Хольведене и по всему Смоланду, даже не было и дороги. Когда святой Зигфрид в исходе X века путешествовал из Скании в Веренд, его путешествие было чрезвычайно затруднительно, потому что дорога шла по дикой равнине и дремучим лесам, острым утесам и крутым горам.

Оттого-то путешественники, отправлявшиеся из Скании на север, обыкновенно избирали дорогу в Скару в Вестготландии, оттуда по Веттерну, потом по р. Мотале до Бракикена, отсюда лесом Кольмарденом, который с этой стороны наиболее доступен, и потом продолжали путь по Седерманландии в верхнюю Швецию.

О Вестготландии читаем в древних сагах,[235] что там были большие пустыни, по которым зимою нельзя было ходить без крайних затруднений. В древнем Вестготском законе[236] говорится о лесах Нордфале, Синдерфале и Эстерфале, вместо которых теперь Вестготская равнина, так называемым Фальбюггд, совершенно безлесная. Но это еще не единственное свидетельство, что в древности густые и обширные леса покрывали те страны, где нынче леса, луга и пахотные поля. Леса, длиною во многие дни пути, отделяли Вестготландию от Бохуслена; древнее название пограничной долины р. Дала Markerna (лес), кажется, указывает на то время, когда помнили, что вся эта страна была занята лесом и представляла редкие следы земледелия. Впрочем, древнее население Далекарлии доказывают не только многие тамошние древности, но и то обстоятельство, что в начале христианского времени она является уже областью со многими херадами, долгое время подчиненными Вестготландии.

Мы уже рассказывали,[237] как Вермландия получилась из их первых жителей: это были беглецы, спутники одного принца, бежавшего из Свитьода; они вырубили и выжгли тамошние первобытные леса, возделали первые нивы и обратили дикие пустыни в приятные жилища людей. Другие херады Вермландии к востоку от реки Клары были заняты одним сплошным лесом; это тот обширный лес, которым Вермландия отделялась oт Готландии; он назывался в старину Вермским (Waermawald) и с постепенным умножением населенности распался на многие небольшие леса, каждый из которых под особенным названием.

Напротив, горные округи и вообще все обильные горами страны между реками Кларою и Далом, столь важные по своим произведениям для торговли государства и, благодаря земледелию и горнозаводству, не уступающие другим областям в образованности, благосостоянии и населенности, хотя были не совсем безлюдны на исходе языческого времени, однако ж мало известны. На высокой горе, составляющей границу между Швецией и Норвегией, вырынает двумя рукавами большая река Дал: один рукав, приток р. Орсу, протекает под именем восточного Дала в дикое озеро Силян и течет оттуда в приход Гагнеф; другой, носящий имя западного Дала и истекающий на горе Фулу, приближается к церкви в Лиме, прорывается многими ручьями через утесы и также течет в приход Гагнеф;[238] здесь все рукава соединяются, и потом слившийся в одно русло она продолжает течение к морю, перерезывает большие плодоносные долины, расширяется в огромное скопище воды, окружающее многие островки, опять принимает вид реки, низвергает в большом водопаде в реку Карлеби и наконец за милю оттуда впадает в Ботнический залив. Тесная и высокая долина, пробегаемая западным Далом, составляет часть Далекарлии, известной под именем западная; другая низкая долина, обширнее первой, по которой течет восточный Дал, называется восточною Далекарлией; так они составляют всю верхнюю или северную часть ландагтманства Стура Коппарберг; часть его, лежащая к югу от обеих долин, заключает в себе на юго-западной стороне солидный горный округ, а на юго-востоке собственно Копберг, Сетерс и Несмардскен, из которых последние сотавляют так называемый восточный горный округ. В этой юго-восточной части Далекарлии Олаф Дигре, на походе в Норвегию в 1030 году, прошедши леса северной Вестманландии, встретил обитаемые места, называемые Jern-baeraland. Зато вся северная часть страны, так называемая восточная и западная Далекарлия, была почти неизвестно, если заключать из древних памятников.

Только в исходе XII века, когда король Сверрир прохо дил эти страны, падают на них первые лучи истории. Когда Сверрир, около 1177 года, хотел отправиться из южном Норвегии в Трондхейм, но не осмеливался, по причине вооружений своих врагов, идти через норвежские владения, он направил путь в Вермландию, прошел лес длиной в 12 миль, ныне населяемый финнами, в Экесхерад, лежащий на границе Далекарлии, оттуда также лесом, которым еще теперь называется десятимильным, пограничным между Вермландией и Далекарлией; кажется, при Малунге попалось ему населенное место в западной Далекарлии; но оттуда дорога шла третьим лесом в 12 миль длиною,[239] и только потом Сверрир добрался до населенных мест (Jren baeraland), по всей вероятности, в восточной Далекарлии, может быть, в приходах Море или Эльфдале. В дороге по этой дикой стране король и его спутники питались мясом птиц и зверей, которых убивали стрелами; путь шел болотами, дремучими лесами, утесами и горами, притом в такое время года, когда в лесах тает снег, а на водах Сверрир и его спутники боролись с невероятными затруднениями. В восточной Далекарлии жили еще язычники, никогда не видавшие короля и даже не знавшие, человек он или зверь. Однако ж они хорошо приняли Сверрира, пособили ему в путешествии. Через болота и топи, великие реки, озера и леса, длиною в восемнадцать роздыхов, Сверрир дошел до Херьедалена,[240] оттуда, прежде чем добрал до Ямталанда, он должен был опять идти лесом длиною менее 38 роздыхов. В этой дороге путники не имели для пищи ничего, кроме лыка, древесной коры, да еще ягод, пролежавших под снегом зиму.

Херьедален, где останавливался Сверрир, был уже населен; одна древняя сага сохранила воспоминание о том времени, когда эта страна, еще необитаемая, получила своих первых жителей. У короля Хальфдана Черного, отца Харальда Харфагра, был знаменосец, Херюльф. Он пользовался особенным расположением короля; но однажды, на праздничном пиру, в сердцах ударил какого-то придворного кубком, оправленным в серебро. Удар был так силен, что кубок разбился, придворный умер в то же мгновение. Херюльф спасся бегством. Он прибыл в Упсалу, к королю Эрику Эмундсону, который принял его ласково и взял в свою службу. Но Херюльф бежал и оттуда с сестрою короля, Ингеборгою, которую любил и был любим взаимно. Они бежали очень далеко, на границы Норвегии, и там, неподалеку одной горы, поселились в большой долине на р. Люсне. Еще ныне показывают курган, поросший деревьями, хранящий прах Херюльфа и его сокровища. Неподалеку его, на реке Герье, за четыре мили от Лилль Гердальскирхе, находится местечко Сиефваллен: там жили Херюльф и Ингеборга. Эта сага, похожая на сказания о населении Ямталанда и северного Хельмигсланда, указывает на первоначальное занятие этих стран поселенцами из пограничной Норвегии.

Напротив, свеоны населили прибрежную часть Хельсингеланда; оттуда их поселения простирались вдоль берегов, от Медельпада и Ангерманландии до Вестерботнии, потом, отступив от берега, тянулись по рекам в глубину лесов: тут шведы (свеоны) вырубали деревья, строили дворы, пахали землю, охотились за зверями и ловили рыбу. Население Норрландии с двух сторон и двумя племенами объясняется также различием в свойствах, нравах, обычаях языке; это различие встречается не только между некоторыми областями Норрландии, но и между разными уездами одной и той же области.

Впрочем, о том, как далеко простиралось заселение во времена язычества и в каком направлении распространилось оно, мы имеем в остатках древности, родовых курганах и рунических камнях единственное достоверное свидетельство там, где все прочие известия молчат. Последние родовые курганы к северу встречаются в южной Вестерботнии, и округе Умео;[241] последний рунический камень — в округе Нордингра в Ангерманландии. Впрочем, они встречаются и в Медельпаде, в Хельсингеланде, Гестрикланде и в Херьедалене. Они не удаляются от морского берега и только поблизости больших озер и рек попадаются внутри страны. Это доказывает, что внутренность страны долгое время оставлялась пустынною и лесистою и что самые древние поселения находились на морском берегу и на больших внутренних озерах, откуда простирались все далее к северу и по рекам, впадающим в эти озера; речные долины по всему их протяжению и страны около великих вод населены были прежде других; однако ж поселения уклонялись и в сторону, по мере того, как размножались люди и редели леса.

И случайные события давали многим странам первые обитателей. Многие, не успев снискать расположения родителей тех девушек, которые им нравились, убегали с ними и селились в лесной глуши;[242] злодеи, объявленные вне закона, убийцы, боявшиеся родных и друзей убитого, искали и всегда находили верное убежище в дремучих лесах, которые от того кишели разбойниками во многих местах; нередко в самых диких пустынях встречались обитатели; в самой глуши попадались отдельные дворы и хижины, столь отдаленные от обитаемых мест и друг от друга, что их владельцы во всю жизнь не видали других людей, кроме своих домашних[243]

Сказания о населении острова Исландия в IX веке знакомят нас с теми обрядами, которые употреблялись норманнами при занятии необитаемых стран; при этом случае мы можем также наблюдать, как из соединения патриархальых семейств образовались первые гражданские общества.

В Исландию обратились искать убежища многие, особенно из Норвегии, в то время, когда Харальд Харфагр силою захватил верховную власть в этой стране и сделался единовластным. Переселенцы были вождями из знатного рода, люди богатые; их гордый, властолюбивый дух неохотно подчинялся чужой воле; они владели кораблями и деньгами для вооружения в дальние походы. Такой вождь брал с собою семейство, прислугу, скот, домашнюю утварь и все обходимое для будущего отечества. С ним вместе отоплялись друзья, родные, названые братья и другие свободные люди, сопровождавшие его в прежних походах и привыкшие почитать его старшим в своей среде.

Его спутниками в эту дорогу были также домашние духи-покровители, образы которых вырезались на столбиках, всегда стоявших в домах по обеим сторонам высоких кресел главы семейства. Когда к неизвестной земле подъезжали так близко, что видны были ее берега, тогда начальник корабля, правитель переселенцев, брал священные столбики и, призывая Тора, бросал их в море: там, где они приставали к берегу, вождь полагал основание новому двору и снова ставил их возле своих кресел. Потом он обходил с огнем новую землю или зажигал большие огни вокруг нее. Обозначив так границы земли, которой хотел владеть (что называлось освящать для себя огнем землю), он разделял между родными, друзьями и прочими спутниками. Все люди, связанные родством и дружбой, составляли особенное общество, семейство, племя.

Взявший во владение землю становился главою того посения, которое основалось на ней; храм, выстроенный возле его двора, со священным кольцом Фрейра на жертвеннике, был средоточием юного государства. Там приносили жертвы; на содержание храма платилась особенная подать с каждого двора, называемая Hoftollr, храмовая подать; там же было и место тинга, суда, где собирались для общих совещаний и решения тяжебных дел по естественному праву или по законным обрядам, принесенным из отчизны. Глава племени был хранителем храма и верховным жрецом; в этом звании он заседал с 12 от него избранными мужами на тинге и разбирал тяжбы; тогда он держал в руке священное храмовое кольцо, символ вечности; пред кольцом, погруженным в кровь жертвы, приносились все клятвы, с призыванием Фрейра и Ньерда и всемогущих асов. Все очень тесно соединялось с религией; вся власть вождя преимущественно основывалась на его значении как верховного жреца и прорицателя воли богов. Потому и название Gode, годи, или Godordsman, означавшее занятие жреца, было титло, принадлежавшее вождю, как начальнику области или округа (Haerad); сама должность его и округ назывались Godord.

Таким образом, на этом отдаленном острове возникли многие, рассеянные одни от других, независимые общества, или государства, не соединяемые воедино никакими общими узами. Всякий вождь управлял независимо своим округам; во многих местах не было устроенного годорстинга, и всякий делал, что ему хотелось; сверх того, не было общих законов для решения споров между вождями или их подданными. Следствием того были кровопролитные ссоры. Такое состояние острова продолжалось 54 года Наконец, по совещании всех жителей, учреждено было верховное судилище для всего острова, так называемый Альтинг или Ландстинг, где решались все дела, которые не могли поступать в другие тинги и где, по общему рассуждению всех вождей и мудрых мужей острова, издавались и обнародовались законы для всеобщего исполнения.

Весь остров разделялся на четыре области, или четверти (Fjerdingar); каждая подразделялась на три судных округа (Lingslag), или херада (исключая северную четверть, которая по своему большему объему и народонаселению, распадалась на четыре части), и каждый округ вмещал в себя три годорда или столько жителей, сколько принадлежало их к трем главным храмам.[244] Начальники годордов назывались годи, хофгоди (жрецы). На них возлагалась обязанность не только служить в храме и приносить жертвы, но и разбирать споры, для чего каждый из них назначал двенадцать судей. Годи, каждый в своем округе, смотрели за тоговлею иноземцев, назначали цену их товарам, не дозволяли им обманывать, а жителям запрещали оскорблять. Они обязаны были защищать права всякого гражданина, потому и соединяли с жреческой властью еще гражданскую, как жрецы и правители вместе. На общий четвертной суд поступали для окончательного решения все дела, которые не могли решаться на херадстингах, также и те, которые, мимо низших тингов, должны были поступить прямо в четвертной суд. Его составляли все новые и четверти, и каждый из них назначал себе в товарищи оного из своего годорда.

Все годи собирались на альтинге, этом верховном суде острова, где получали утверждение или отвергались новые законы и принимались общие меры, необходимые для блага и безопасности целой страны: каждый годи выбирал из его годорда двух разумнейших людей, чтобы при случае пользоваться их советом. На этом государственном сейме говорил речи назначенный по выбору лагман, сначала, кажется, носивший имя Ausbaerjar Gode. Он, высший сановник страны, глава всего союза, заведовал общественными делами. На нем лежала обязанность при всяком случае, как этом сейме, так и дома, объяснять всем содержание закона. Сверх того, он должен был читать всем жителям, cозванным на Альтинге, книги закона; о ходе дел читали ежегодно; чтение всего остального оканчивалось в три года Оттого лагман назывался Loegsoegumadr, толкователь закона.

Так все государственное устройство Исландии составлял союз свободных общин для защиты свободы, закона и права.

Переселения на острове Исландия происходили в то время, когда государственное устройство, обычаи и нравы еще сохраняли свой первобытный, древнесеверный дух, когда почитались те же самые божества, которые переселились со скандинавами на север. Оттого-то государственный быт Исландии мы можем считать верным подражанием скандинавскому; в те времена, еще чуждые отвлеченных философских понятий, переселенцы не могли принести с собою в новое отечество других правил, обычаев и понятий, кроме тех, которые на родине они наследовали от предков, особливо когда переселения совершались с той целью, чтобы сохранить древнюю независимость и свободу.

Старинные законы Швеции представляют несомненные признаки того, что основанием древнейшего государственного быта Скандинавии были племенные и родственные связи. В детстве народов и государств члены родов и семейств не так далеко расходятся в разные стороны, как бывает в наше время, чтобы посвятить себя разным занятиям общественной жизни: они большою частью жили вместе, и все вели одинаковый образ жизни. Так образовались первые простейшие общества.

Римские писатели замечали у древних германцев, что их военные дружины составлялись по родственным связям[245] и что всякий отряд состоял из сотни воинов,[246] если воинский порядок требовал какого-либо разделения войска. Естественно, что в каждый отдельный отряд собирались воины, соединенные взаимным родством. Вместе переносившие труды и нужды, они остались неразлучными, когда променяли бродячую жизнь на постоянную в стране, избранной для поселения. Эти военные отряды, образовавшиеся среди опасностей войны, в постоянном отечестве обратились в мирные общины, для защиты своей земли, собственности и прав. От того происходит первоначальное разделение Скандинавии на хундары, или херады:[247] так назывались участки земли, занятые каждым поселившимся отрядом. Но как эти отряды сначала состояли из сотни или более домохозяев, то и участок земли, заселенный каждым отрядом, получил название херада (от Наег — сотня), или хундар.[248] Долг взаимной помощи, требуемый воинскою дружбой, обратился в естественную обязанность общими силами сохранять безопасность и тишину в занятой земле: херад сделался обществом, целью которого была защита жизни и собственности.

Религия составляла главную связь между этими маленькими государствами. Нужда в безопасности и взаимной защите, непостоянная и преходящая, не была достаточною, чтобы упрочить бытие таких обществ. В детстве народа власть закона немного может сделать с людьми, из которых каждый имеет свою собственную волю, во всех случаях поступает независимо и сам старается помогать себе. Но эти самые люди, так много полагавшиеся на свой меч и свою храбрость, питали великий страх к Высочайшему Существу и невидимым силам, которые, по их мнению, управляют природою и располагают участью людей. Эта вера в мироправление богов, естественно, привела к понятию о божествах-хранителях. Им оказывали почтение, им приносили жертвы в рощах, на горах, в храмах, чтобы призвать на себя их покровительство, укротить их гнев и узнать их волю. Такие боги-хранители были не одни и те же у всех народов: в древности каждый народ имел свои собственные божества и смотрел на них как на защитников и стражей народного племени.

Понятие о племенном божестве было уже твердым звеном, соединявшим членов племени; оно стало еще сильнее, когда общее поклонение такому божеству присвоено было одному определенному месту, совершалось с торжественными обрядами в общенародном храме, и когда в честь бога отправлялись празднества, в которых принимал участие весь народ, и только один народ. Это сообщало народу особенную личность, вполне согласную с его образом мыслей и чувством; она отличала его от других народов и поселяла в нем народный дух.

Во время младенчества государств религия вносила в общество то единство, которое основывалось не на внешних случайностях, но имело начало в глубине человеческого духа. Потому все древние законодательства носят отпечаток религиозный; грубая сила свободных людей могла укрощаться только одними велениями богов; ничто так не возвышало душу и не делало ее восприимчивее к высшей образованности, как учение о бессмертии и воздаянии в другой жизни за дела здешней. Так, мудрецы и богатыри древности, превосходившие познаниями своих современников, были в то же время основатели религий, законодателями народов. Власть, которую доставляло им умственное превосходство, они освящали значением прорицателей воли богов. Они заступали на земле их место; они, по общему мнению, были в коротких отношениях с богами.[249]

В древней Скандинавии вся частная жизнь была проникнута религией; все находилось под покровительством богов. Их изображения нередко вырезались на столбиках кресел, на подножиях кроватей и стульев.[250] Многие отцы семейств имели на своих дворах особенные храмы, где, по обычаю предков, с таинственными обрядами, освященными преданием, приносились жертвы хранителям-богам, которых почитали особенно благосклонными к себе. Эти святилища часто бывали очень обширны: высокие частоколы окружали их снаружи; внутренние стены обивались обоями; вдоль стен, на лавках, сидели боги; знатнейшие из них на высоких креслах; все они были в великолепных одеждах, блистали серебром и золотом.[251] Никому не дозволялось входить с оружием в храмы, потому что пред лицом богов человек должен быть безоружен. Всякая нечистота изгонялись из храмов. В них не могли совершаться никакие насилия, ни убийства. Жилища богов почитались столь священными, что разбойники, убийцы и нидинги (бесчестные, трусы) не смели находиться вблизи их. Оскорбивший святыню храма и нарушивший мир и безопасность, которыми пользовались места, посвященные богам, считался величайшим злодеем:[252] его называли Vargr i veum, и с этим именем он нигде не находил безопасности, становился бездомным странником, и жилища Вальхаллы были для него закрыты.

В отчаянном положении и при всех важных предприятиях спрашивали волю богов и приносили им жертвы. По крови жертв заключали о их милости или гневе. Также узнавали их волю посредством метания священных палочек, украшенных ликами богов, — и самые неукротимые воины смиренно покорялись велениям неба

От тех времен сохранились каменные алтари и другие памятники, больше или меньше искаженные; многие из них совсем исчезли, тем более что множество древних храмов обратилось в христианские церкви. Думают, что до переселения асов вовсе не были известны особенные храмы на Севере; всего чаще религиозные обряды совершались под открытым небом, или для того избирались какие-нибудь освященные места. Таковы, по мнению многих, жертвенные камни, еще теперь существующие в Болмсе, Смоланде, в Скании и других местах Швеции. К числу таких древних святилищ весьма вероятно причисляют встречающиеся во многих странах Скандинавии круги или рундели (Rundlar) из камней, очень плотно и тщательно сложенных. Они разной величины, от 10 до 20 аршин в окружности, видом походят на небесный свод и находятся в близком расстоянии одни от других. В их середине заметны явные следы очага, на котором, как на алтарях древних персидских огнепоклонников, вероятно, зажигался огонь, знак первобытного света или творческой силы природы. Встречаются также камни, сложенные в виде четырехугольников, углы которых расположены по странам света, иногда в виде треугольников, в середине которых утверждены также камни. На такие рундели для приношения жертв намекает шотландский бард, Оссиан, рассказывая в своих песнях о «прибытии северного короля Сварана в Ирландию, о его войнах с Кухулином и Фингалом, о кругах Лоды и парящем над ними ужасном духе, о камнях власти, пред которыми клянется сильному божеству северный герой Дутмаруно». Hlod еще и ныне называется «очаг» в хижине исландского крестьянина и употреблялся, по-видимому, в древнейшее время в значении алтаря.[253] Hlаd называют в Исландии место перед домом, которое и теперь выкладывается камнем[254] Археологи с вероятностью предполагали, что Hladir (теперь Lade), прежнее поместье короля Харальда Харфагра,[255] одно из значительных мест для жертвоприношений в Норвегии, получило свое имя от многих находящихся там жертвенных кругов, по которым и ярлы, после жившие тут, назывались Хладе-ярлы. Замечательно, что такие круги, сделанные из земли и камня, и четырехугольники с большими угловыми камнями встречаются на азиатской родине скандинавов, где уже в XII веке обращали они на себя внимание путешественников.[256]

Всего обыкновеннее встречаются такие святилища на высотах и в рощах. Вокруг них камни или образуют низкую стену, или выложены в виде кольца, так что, подобно ограде кладбищ в наше время, отделяют святилище от окрестности. Священное пространство на древнешведском языке называлось Vi, или Ve (святилище, отсюда viga — святить, посвящать), а священная ограда, составляющая его границу, именовалась Vebond (священный союз). Так же называлась и вся ограда, которая окружала места, где происходили суды.

Одна древняя сага сказывает, что в Норвегии, где суды происходили на открытом месте, оно обносилось тыном из орешин, перевязанных священными шнурами (Vebond), для означения, что это место объявлено мирным. Королева Гунхильда, лично находившаяся на одном из таких собраний, заметив, что дело, о котором рассуждали, не обещало благоприятных для нее последствий, убедила некоторых перерезать священные шнуры; в ту же минуту заседание окончилось, мир сочли нарушенным, место перестало быть священным, и все разошлись.

Такими священными местами были судные круги, остатки которых находятся во многих местах Скандинавии.

Они состоят из многих в продолговатой или круглой форме выложенных на земле камней. Древние судьи, вождь со своими товарищами или король со своими советниками, когда собирали тинг и решали дела под открытым небом, то помещались большею частью на пригорках, чтобы народная толпа могла лучше видеть и слышать их, или на высоких камнях, таинственно означавших неизменность судебных приговоров. Вблизи таких возвышений обыкновенно встречаются древние рундели для жертвоприношений; тут же очень часто находятся могильные холмы и гробницы, сохранявшие прах усопших друзей, вождей и богатырей.

Прежние так называемые тинги не ограничивались однил судопроизводством; они были общими сходбищами, куда стекались, чтобы приносить жертву богам и вместе судить граждан и совещаться об общественных делах. На тех же самых местах, где приносимы были жертвы, разбирались тяжбы и изрекались приговоры; в то самое время, когда благословения и милость богов призывались на страну и народ, происходили совещания о безопасности страны, издавались законы, решались все великие и важные дела. Собрание чувствовало себя как бы во власти богов, представляло, что они присутствуют тут же и наблюдают за его поступками. Судные и жертвенньи места были одни и те же, богослужение тесно связано было с судопроизводством, то и другое сопровождалось таинственными обрядами, производившими сильное впечатление на чувство. Все это придавало общественным делам торжественность и святость, и только такими средствами древние законодатели могли обуздывать дикую силу и свободных людей того времени и удерживать в пределах законного порядка.

Чтобы упрочить между племенами это единство, образуемое религией, и вкоренить в их памяти и сердце ту мысль, что все они находятся под покровом одних и тех же богов и составляют один народ, для этой цели и для сохранения преданий древности Один учредил три ежегодных народных праздника. На эти праздники, особливо на великое жертвоприношение в феврале, должны были собираться все в главном святилище, для принесения общенародной жертвы.[257]

Ингви-Фрейр, второй из шведских дроттенов (жрецов) после Одина, когда поселения больше и больше распостранялись, задумал перенести главное капище из Сигтуны в другое удобнейшее место. Чтобы придать больше великолепия народному святилищу, приличного его высокому значению, он велел выстроить огромный блестящий храм, великолепнее которого не видали на севере. Местом для него он выбрал красивую равнину в хераде Ваксале: там, на небольшом пригорке, воздвигнут был посвященный Одину главный на севере храм; во все времена язычества, в течение почти 1000 лет, это здание было средою, вокруг которой собирался народ для празднования торжественных дней, утвержденных Одином, и для совещаний о государственных делах. К западу от храма находился посвященный Одину храм. Храм блистал азиатскою пышностью: стены и кровля с древним сказаниям, были обложены золотом; с зубчатых вершин храма спускалась золотая цепь, обвивавшая наружные стены в виде кольца, так что все здание. горело золотом и блеск его отражался по всей поверхности.

Дошедшие до нас описания различных северных храмов доказывают,[258] что эти храмы, подобно индийским, были очень огромны; главное здание составляло переднюю залу, отделенную стеной с дверью от капища, походившего на небольшую часовню. Передняя зала назначалась для народа, часовня — для идолов, а посредине часовни находился алтарь из дерева или из камня, но с большим искусством сделанный и сверху обитый железом; за алтарем и впереди его главные из богов стояли на возвышениях или сидели на высоких креслах; по обеим сторонам их толпа других богов на низких скамьях составляла полукружие около алтаря; все божества были то огромного, то обыкновенного роста, в драгоценных одеждах, богато ракрашенных золотом и серебром. На алтаре лежало священное кольцо, перед которым произносились клятвы; тут же стоял жертвенный сосуд, называющийся на древне-северном языке Hlautbolle, большая медная чаша, в которую вливали кровь принесенных в жертву животных; как принадлежность чаши, возле нее лежала кропильница, кисть, укрепленная на длинной палке: она называлась Hlauttein и употреблялась для окропления жертвенной кровью.

Для жертв назначались волы, лошади и кабаны.[259] Пышно украшенные, они приводились к алтарю, посвящались богам и убивались в присутствии народа Кровь собирали в чашу, и которую опускали в копильницу и потом кропили седалище богов, наружные и внутренние стены храма и, наконец, народ.

Но мясо жертв употреблялось на большом праздничном пире, который за тем следовал. Этот пир происходил в передней зале храма; там, вокруг стен, стояли скамьи для народа и высокие кресла для королей и вождей; пред скамьями поставлены были столы; на полу, посредине, горел огонь, на который ставили котел с мясом жертвенных животны. Наполненные медом рога подавались через огонь; они и все кушанья освящались сначала королем или вождем, главным лицом при жертвоприношении.

Потом пили в честь богов, сначала в честь Одина, победы короля и за благоденствие страны; потом в честь Ньерда и Фрейра, за хороший урожай и мир; наконец осушали обетную чашу, Bragafull, в честь знаменитых богатырей, павших на войне; пили также в память усопших родственников, свершивших великие дела во время жизни. Пить в честь кого-нибудь называлось minnen.[260]

При великих жертвоприношениях в Упсале соблюдался обычай, чтобы непременно девять животных мужеского пола принесены были в жертву. Только кровью, думали скандинавы, смываются преступления людей, укрощаются боги и снискивается их милость; оттого при великих жертвоприношениях заклали также людей для укрощения гневных богов; обыкновенно выбирали для того рабов и злодеев[261] но при общем каком-нибудь бедствии приносили в жертву и самую благородную жизнь.

Обреченные на жертву вводились в круг или кольцо суда и формально осуждались на жертвоприношение; их тут же убивали на камне пред капищем (может быть, тот камень смерти, камень ужаса, о котором говорит Оссиан), или свергали с утеса, или бросали в жертвенный ручей, или вешали в лесу[262] на деревьях. В священной роще близ Упсалы не было ни одного дерева, не освященного жертвой, животной или человеческой: их вешали там в дар Одину. Даже во времена Адама Бременского, в половине XI века, там видны были 72 трупа животных и людей, потому эта роща весьма уважалась на севере.[263]

На праздники, отправляемые народом в общенародном храме, являлись короли, вожди, свободные домовладельцы, и все принимали участие в великих жертвоприношениям богам страны. Тут, под защитой религии, занимались они торговлею и разными воинскими играми,[264] видались с отдаленными родственниками и друзьями, уговаривали их на смелый поход викингов или на мирное торговое предприятие, так что эти народные празднества всего более поддерживали взаимное согласие и дружбу между племенами, селившимися в стране свеонов и готов.

С обязанностью надзора за главным храмом соединялось высокое значение в государстве. Жрец (дротт) Упсалы или «высоких жилищ», как потомок богов, имел исклютельное преимущество приносить им общую жертву за благоденствие всего народа; потому-то, в звании верховного жреца, он был первым лицом при великих жертвоприношениях. Думали, что люди, привыкшие заниматься священными делами, имевшие глубокие сведения не только о богах, но и о природе и человеке, притом недоступные, своему высокому призванию, обыкновенным страстям, б; достойнее всех управлять народом, судить и наказывать вероотступников, потому дротт Упсалы председательствовал в суде и говорил речи на общенародном тинге. Потомок обожаемых богатырей, приведших народ в его новое отечество был естественным вождем народных сил; высокое значение его основывалось на общем мнении, что он — верховный жрец страны и имеет своими родоначальниками богов.

Но на Севере не мог установиться жреческий образ правления: жрецы не составляли там особенного, отдельного от народа сословия. Влияние религии на народ и государство было связано с теми отношениями, в каких находятся к гражданскому обществу лица, отправляющие богослужение. В Скандинавии жрецы не составляли особого сословия, подобно магам в древней Персии и друидам в Галлии; они не являлись такой недоступной границей от прочего народа как индийские брамины и египетские жрецы; они не походили и на римских авгуров, которые хоть и принадлежали к гражданам, но составляли особые братства. На севере лица, приносившие жертвы богам, были вместе правителями народа в мирное время и его полководцами на войне; друиды сохраняли свое учение втайне; северные скальды гласно воспевали богов, дела их и судьбы. При таких обстоятельствах не могли образоваться ни духовная власть, ни иерархия. Тому препятствовало также воинственное учение, служившее основаием законов Одина и внушавшее народу дух героизма. Сверх того, все государство имело военное устройство. Даже у верховных жрецах преобладал воинственный дух: Дюггви, седьмой после Одина, променял патриархальное имя дрота на более воинственное название короля, но продолжал оставаться стражем священною алтаря Упсалы.

По смерти Агни, второго Упсальского короля после Эггви, королевство разделилось между двумя братьями.[265] Сыновья одного отца имели одинаковые права и поровну получали наследство. Было в обыкновении оставлять неразделенным наследство и жить вместе на отцовском дворе; считали особенным уважением к памяти доброго отца, если братья жили вместе, в полном согласии и общими силами умножали имение, скопленное отцовскою заботливостью; впрочем, в случае желания кого-нибудь из наследником иметь свою долю отдельно от прочих воля его уважалась, и тогда происходил законный дележ наследства.

У бургундов и франков, южных соплеменников скандинавов, это равенство сыновних прав на отцовское наследство соблюдалось и в королевских семействах и подало повод к столь обыкновенным в то время уделам в королевствах и княжествах. Но такие уделы не раздробляли государств; на них смотрели как на отдельное управление страною, королевскими имениями и доходами — единственное средство, какое знали тогда для удовлетворения прав принцев и их приличного содержания. То же было и на Севере. В те времена еще не было государственного права, все находилось под общими гражданскими законами. Потому во всей Инглинга-саге вступление на престол нового короля означается только словами: «Сын наследовал отцу.»

Это было тем естественнее, что главная часть королевских доходов получалась с Упсальских имений, первоначальной собственности вождей из рода Инглингов, которую они присвоили себе при поселении в Свитьоде и которую умножили их потомки посредством заселения необитаемых земель. Эти имения потому и называются в сагах собственностью короля свеонов.[266]

Согласно с тем отправлялось и торжество, служившие как бы законным освящением прав нового короля на престоле и заменявшее венчание и присяги нашего времени. Оно называлось наследным пиром, или поминками, на который, по приглашению нового правителя, собирались все его родственники и своим присутствием как бы доказывали, что он имеет ближайшие права на наследство. Закон, равносильный для всех, предписывал, чтобы до этого никто не вступал во владение наследством.[267] Тому же закону подчинялся и король, почитавшийся только первым хозяином. Такие правила произвели наследственность королевской власти и общее управление многих стран, о котором упоминают древние памятники. Только этими правилами объясняются слова саги, что королевство и королевская власть распространялись в поколениях, по мере того, как эти последние разделялись на отрасли, но от частых разделов уменьшались королевские доходы и пределы населенной земли становились теснее. Тогда многие короли стали обрабатывать большие лесистые страны, селились там и таким образом умножали свои области.

Оттого возникло множество малых королевств и королей, упоминаемых в сагах. Эти короли устраивали свой двор по образцу двора Упсальского короля; вокруг них явились новые поселения и новые государства; сюда стекались желающие новых, удобнейших жилищ, искатели службы и счастья, одним словом — все, кого привлекала надежда лучших выгод. С приращением народа умножалась населенность: в странах диких и невозделанных чаще стали появляться дворы и деревни, из них поселения распространялись далее, из леса в лес, из пустыни в пустыню; новые херады возникали возле старых.

Так, многие из теперешних областей Скандинавского севера обязаны своим происхождением тому веку, когда все мелкие короли, подобно другим, домовладельцам, старались умножать свои доходы и забывали меч для плуга, чтобы собственными силами возделывать пустынную землю. И даже супруги их, королевы, сами занимались хозяйством, подобно простым поселянкам.

Эти мелкие короли имели полную королевскую власть, собирали налоги, созывали общий тинг, вели войну и наследовали свои королевства по прямому колену от отца к сыну. Все собирались, однако ж, в Упсалу на великие праздники воспоминания, оживлявшие в них ту мысль, что все они члены великой семьи, которой верховный глава король Упсалы. По крайней мере, так было в собственном Свитьоде (земле свеонов), как сказывает Инглинга-сага.

Но неопределенны отношения готов к Свитьоду и их зависимость от верховного короля Упсалы. В древних сагах они являются как независимый народ, под властью особенного королевского дома; о готской земле упоминают саги в таких выражениях, которые ясно дают разуметь, что она не принадлежит к королевству Инглингов; из этого можем заключить, что готы составляли самобытное государство, вовсе не зависимое от упсальского короля.

Но в таком случае готское и Свейское государства представляли бы пример, единственный в истории: они, совершенно независимые одно от другого, в продолжение 700 лет существуют без взаимной зависти, в согласии, в дружбе и мире, без покушений со стороны одного покорить своего соседа и не имея других уз, кроме дружбы. История, опыт, страсть к завоеваниям ясно говорят против вероятности подобных отношений. Притом сами саги приводят нас к другому мнению: они говорят, что Один и Гюльви вместе со своими людьми, состязались в разных искусствах и волшебстве, но что асы всегда оставались победителями.

Этот обычай норманнов символически изображать великие события под видом самых обыкновенных намеков на верховную власть Одина, утвержденную им на Cевере Гюльви говорят саги, что он признал свое бессилие и противиться Одину и заключил с ним союз.

Если нельзя открыть никаких следов несогласий и раздоров между свеонами и готами, то, конечно, одна религия сохраняла такой долгий взаимный мир. Оттого, когда с христианством явилась новая вера и рушилось основание, на котором утверждалась священная власть Упсальского короля, тогда разорвались и связи, соединявшие оба народа: готы более не хотели признавать первенство свеонов в насущных делах, и между ними вспыхнула война. Государства, незначительные по обширности, между которыми взаимные нужды сами собою уже вызывают постоянный раздор не столько еще требуют участия религии для прочности своего союза; ее высокое достоинство, ее важность и необходимость являются в полном блеске преимущественно тогда, когда союзы заключаются между могущественными народами. Так и между свеонами и готами основанием союза была религия Одина. Но всякое религиозное законодательство в древности обнимало и государственную власть, так что место главного святилища было пребыванием и государственной власти. Вот почему вожди называются в сагах единовластными.

Впрочем, одно название без существующей силы не дает власти над воинственными людьми, и готы оставались свободным, непокоренным народом. Они имели своих королей древнеготского племени; огромные леса отделяли их перебывания верховного короля Упсалы, и, окруженные могущественными соседями,[268] они, в опасных случаях, могли полагаться только на свои собственные силы. Такие обстоятельства делали очень возможным, что готы были гораздо независимее от Упсальского короля, нежели другое северное племя союза, жители собственно Свитьода, где находилась народная святыня и местопребывание верховной власти. Даже и эти последние, распавшись с течением времени на мелкие независимые государства, под властью особенных королей, больше и больше освобождались от государственного влияния Упсальского короля. Наконец эта власть обратилась в ничтожное название. Многие вожди викингов могли селиться в городах Упсальского короля и заступать его место: так, Хаки три года был королем Упсалы,[269] а Сельви долгое время владел Сигтуною.[270]

Восстановление древнего значения Упсальского короля было делом Ингьяльда Илльраде. Он был виновником тот первого переворота, о котором говорят древние памятники. Этот сын Браут-Анунда и последний Упсальский король из поколения Анундов имел высокие понятия о своем сане, он верил, что должен царствовать с той же властью, какой прежде пользовались его предки, дротты, и первые Упсальские короли. Препятствие тому он видел и независимых королях, ограничивавших власть и доходы Упсальского короля и нарушавших единство правления.

Но без насильственных мер нельзя было устранить это препятствие. Ингьяльд не мог, однако ж, противопоставить королям превосходного числом войска: силы их были одинаковы. Ему оставались средства другого рода, всего больше сообразные с его положением и духом времени. Он сделал великие приготовления для наследного пира или поминок по своем отце, выстроил новую комнату, нисколько не хуже старой, и в ней поставил семь престолов, поэтому она получила название семи королей. По всему Свитьоду разосланы были гонцы приглашать на пир королей и ярлов и других знатных людей. Шесть королей явились, а седьмой, Гранмар Седерманландский, не пришел. Гости введены были в новую комнату, короли заняли приготовленные им места, их подручники разместились на лавках.

Придворные Ингьяльда и его воины помещены в старой комнате. Если «наследный пир» собирался по смерти королей и ярлов, то древний обычай требовал, чтобы наследник сидел на лавке перед пустым престолом до тех пор, пока не станут подавать «чашу воспоминания», Bragafull.

Тогда он должен был вставать перед чашей, произносить какой-нибудь обет и пить. Потом возводили его на отцовский престол, и он становился полным владетелем наследства. Когда пришло время «чаши поминальной», Ингьяльд встал, взял большой рог с вином, служивший вместо кубка, и произнес обет, что он или погибнет, или целою половину увеличит свое королевство, со всех четырех сторон его; потом выпил кубок. Свой великий обет он выполнил в ту же ночь: он велел зажечь новую комнату, в ней сгорели часть королей и их подручники, а выбежавшие были изрублены. Потом овладел королевствами погибших.[271]

Победив седьмого короля, Гранмара Седерманладского, Ингъяльд мог считать себя обладателем всего Свитьода. Великие жертвоприношения в Упсале еще сохраняли в памяти высокое значение Упсальского короля: оттого-то и готы, и свеоны, как ни велико было их неудовольствие на вероломный поступок Ингьяльда с их королями, однако ж покорились ему без сопротивления.[272] Но в самую минуту, когда власть его, казалось, утвердилась на прочном основании, он пал от собственной руки, будто повинуясь приговору «мстительного рока», как выразились древние саги. На него напал Ивар Видфаме.[273] Не имея в готовности войска, Ингьяльд, вместе с дочерью, Асою, не уступавшей ему в свирепости, напоил допьяна своих подручников и потом зажег королевскую комнату. Он, Аса и подручники погибли в пламени. С ними пресекся царствующий род Инглингов.

По пресечении рода. Инглингов начались в земле их смятения и беспокойства Короли более старались увеличивать власть свою, нежели утвердить, редко жили дома, но, постоянно разъезжая по морям, искали себе новых владений; подстрекаемые желанием, столь же беспокойным, как и море, по которому плавали, эти короли вовсе пренебрегали делами правления. В их отсутствие часто являлись изгнанные короли из рода Инглингов, на некоторое время усиливались в покинутых королевствах, потом или опять изгонялись, или становились королями-данниками законному королю.[274]

Кажется, всего лучше отнести к этому времени событие с пятью королями, которых бросили в колодец, по словам лагмана Торгнюра, в замечательной речи Олафу Скет конунгу на Мулатинге; эта речь, живая характеристика свободного духа того времени, может быть приведена здесь. Когда король Норвежский, Олаф Трюггвасон, в 1000 году пал в сражении при Сволльдре, датский король, Свен Твескегг, и шведский, Олаф Скетконунг, разделили его государство. Вскоре потом норвежский принц, Олаф, прозванный Святым, сын Харальда Гренландца, воротился с морского набега в отечество, ограбил и разорил берега Меларна и провозгласил себя королем Норвегии. Олаф Скетконуш никак не хотел уступить своих прав, хотя Олаф Харальдсон и предлагал ему договор и в залог дружбы хотел жениться на Ингигерде, его дочери. От враждебных отношений между обоими королями особенно страдали жители Вестготландии, не могшие привозить из Норвегии сельдей и соли. После долгих размышлений послы норвежского короля изложили его дело на упсальском тинге, и Рагнвальд Ульсон, вестготландский ярл, был усердным заступником его; Олаф Скетконунг не хотел ничего и слышать. Тогда поднялся со своего места почтенный Торгнюр, упландский лагман: народ теснился вперед послушать его, шумя и звеня оружием: «Обычай у шведских королей, — сказал смелый вития, — стал нынче совсем другой: не так они жили в старину. Родоначальник мой, Торгнюр, помнил Упсальского короля, Эрика Эмундсона, и говорил о нем, что в молодые его годы он каждое лето собирал войско, предпринимал походы в разные земли, покорил Финляндию, Карелию, Эстляндию, Курляндию и много других на востоке; там можно еще видеть земляные крепости и другие большие строения, оставшиеся после него. Однако ж он не был так горд, чтобы не выслушивать людей, предлагавших ему какое-нибудь важное дело. Отец мой, Торгнюр, долго дружил с королем Бьерном и знал хорошо его привычки; при этом государе королевство находилось в силе и могуществе и не понесло никакого ущерба. Однако ж он был приветлив к своим людям. У меня в памяти Эрик Сегерселл (победоносный); я бывал с ним во многих походах; он распространил свейское государство и защищал его храбро. Однако ж и легко было держать советы с ним. А нынешний король не позволяет никому говорить с собою, не хочет слушать никого, кроме угодного ему, и всеми силами добивается того. Жители, платившие ему дань, он теряет по своему нерадению, а силится покорить Норвегию, чего не искал ни один король до него и что непременно принесет много беспокойств. Мы, поселяне, хотим, чтобы ты, король Олаф, подружился с норвежским королем и выдал за него дочь. Если пойдешь добывать себе государства на востоке, которыми владели твои предки, мы все последуем за тобой. Если же не хочешь делать так, как говорим, то мы идем на тебя и убьем, потому что совсем не желаем терпеть от тебя обид и беспокойств. Так поступали и наши предки: на Мулатинге они бросили в колодец пятерых королей таких же надменных, как ты. Говори же теперь, что ты выбираешь?» Между поселянами поднялся ропот и стук оружием. Король встал и отвечал, что сделает все, чего они желают. Так поступали до него все свейские короли и дозволяли поселянам совещаться с ними.

Итак, творцом государственного устройства была жреческая и патриархальная власть, руководившая первое младенчество народа: она сменилась управлением мелких королей, которые, управляя независимыми гражданскими общинами, положили начала народности и общественному духу и дали основание учреждениям прочной исторической важности; потом при беспокойствах, последовавших за падением Инглингов, образовались в народе более ясные и точные понятия об его государственных правах; наконец, во главе государственного союза, по духу и началу республиканского, стал король, ограниченный законами. Государство представляет теперь государственный союз свободных общин, соединившихся для сохранения мира, свободы и прав; при войне и мире, при всех великих государственных делах, они составляют один народ, но каждая в пределах своей земли независима и управляется собственными законами, потому что первообраз независимой народности, усвоенный областями при малых королях, они сохраняют и после: каждая еще составляет особенное, замкнутое государство, имеет свои законы, свой областной и собственных представителей, избираемых народом.

Только спустя 200 лет по смерти Ингьяльда, в половине IX века,[275] мы несколько яснее узнаем состояние Скандинавии. В это время мелких королей уже нет; власть над херадами находится в руках лагманов, заступивших места этих королей; их прежние королевства составляют единое союзное государство, которого верховный глава — Упсальский король. Потомки прежних мелких королей встречаются только на море, под именем морских королей, без земли и владений; вдалеке от отечества ищут они приключений, славы, богатства и власти в так называемых морских походах викингов.

Глава вторая Государственное устройство

Если у разных народов гото-германского племени замечается много сходства не только в их древних законах, но также в нравах и обычаях, то, напротив, у скандинавов, в общем ходе их развития, государственное устройство приняло совсем другой вид, чем у их соплеменников в прочей Европе.[276]

Когда, франки, алеманны, бургунды, лангобарды и готы, после столетней войны, наконец одержали победы над Римской империей, с жадностью кинулись на добычу и делили ее между собою, им достались не только леса и пустыни, которые один усильный труд мог преобразить в плодоносные поля, но они получили земли, возделанные и населенные миллионами жителей, которые были гораздо выше их победителей в образовании, искусствах и науках, уступая им только в свежести природных сил, мужестве и умении владеть оружием.

Победители разделили покоренную страну по принятому у них обычаю: каждый получил назначенный участок земли и собственности; вождям досталось более, королю больше всех. Остготы и лангобарды взяли третью часть всяческой собственности в Италии и оставили прочее римлянам; в странах, где поселились бургунды и вестготы, тамошние жители, прежние подданные Рима, должны были уступить им две трети обработанной земли, половину лесов, садов и домов и третью часть рабов; как поступали в этом случае франки, так ли же делили землю и собственность с покоренными галлами или оставили в их владении движимое имущество и сначала довольствовались обширными землями, принадлежавшими там римлянам и римским императорам, об этом нет еще положительных сведений.

Участок земли, полученный каждым при таких дележах, назывался allod, с латинским окончанием allodium;[277] это была собственность, приобретенная мечом и составлявшая часть добычи; владелец имел на нее полное право владения, как личное, так и потомственное, без всяких других обязанностей, кроме естественного, общего для всех владельцев аллодиальной собственности, долга защищать эту землю и вооружаться при угрожающем ей завоевании.

Короли гото-германского племени, среди своей дикой лесистой родины, не имели никакого определенного участка земли, ни постоянного права поземельной собственности, потому что переходили со стадами из одних мест в другие;[278] в то время бывшие при них дружины храбрых юношей не могли получать от них в награду ничего, кроме радушных пиров или подарков, состоявших из лошадей, оружия и доли в добыче, отнятой у неприятеля. Вдруг эти короли стали повелителями изобильных стран и владельцами огромных поместий; в своих отношениях к покоренным народам в завоеванной земле они вступили во все права прежних римских императоров, обходились с прежними жителями как с данниками, разбогатели и могли располагать доходами, недвижимым имуществом и выгодными должностями. Тогда они получили возможность раздавать поместья и должности не только своим товарищам и приверженцам, но и привязывать к себе особенною щедростью сильных и значительных людей. Такие пожалования частью получили название бенефиций (beneficium.),[279] частью феодов (feod, feodum),[280] и обязывали подручника[281] к особенной верности и службе тому феодальному господину, который жаловал его землею.

Так явился разряд людей, известных в истории под именем феодального или ленного дворянства. Главные лица, получившие против других больше земли и собственности, следовали примеру короля и передавали своим спутникам в ленное владение участки лишней земли, им доставшейся; такие пожалования они также соединяли с условием личной верности и службы и таким образом окружили себя подручниками и подданными, но сами получали лены прямо от короля, который такими знаками благосклонности и милости хотел обеспечить для себя приверженность и верность этих значительных людей.[282]

Разделение государства в тогдашнее время между королевскими сыновьями производило беспрестанные междоусобия; каждый из соперников старался привлечь к себе приверженцев раздачей поместий, должностей и разных переходных доходов и преимуществ; все отдавалось в ленное владение и принималось с обязанностью военной службы, или особенной верности к дающему лицу. Сначала такие лены раздавались только на определенное время; феодальный владелец мог потребовать их назад по своему усмотрению; потом, когда по обстоятельствам сделалось необходимым привязать феодального подручника еще сильнее к личной верности и службе, они были отданы ему в пожизненное влядение; наконец, при усилившемся значении и могуществе феодального дворянства, они стали наследственными, сначала в нисходящем потомстве, потом в боковых и даже женском коленах. Таково происхождение сильных вельмож, располагавших обширными областями, из которых одни принадлежали им как королевским подручникам, другие — как аллодиальным и ленным владельцам.

Эти сильные люди, великие подручники короны, получив в наследственное владение обширные земли и высшие должности и достоинства государства, забирали себе боле и более власти, царствовали, как независимые государи, в своих владениях, мало слушались короля, не заботились о благе государства, думали только о себе и беспрестанно воевали друг с другом. Тогда не стало никакой гражданской свободы. Народ весь подпал под иго сильного феодального дворянства. Правда, оставались еще владельцы аллодиальных земель, свободные и независимые люди, пользовавшиеся полными правами собственности, не несшие за то никаких общих повинностей, кроме добровольных приношений и обязанности ополчаться на врагов родины. Но пришедши в нищету во время постоянных войн, они были предоставлены на произвол сильных феодалов, не находили ни опоры, ни покровительства в бессильном короле; лишенные всякой защиты в том опасном положении, в какое приводили всех, с одной стороны, междоусобия сильных подручников, с другой — опустошительные набеги норманнов, арабов и венгров, эти владельцы пришли наконец в такую крайность, что отказались от аллодиальной независимости и отдались под защиту первого соседнего феодала; они желали быть его подручниками, служить в его дружине или платить ему какую-нибудь подать за покровительство, Многие отдались с имуществом церквам и монастырям, в видах особенной безопасности, которой пользовались церковные и монастырские слуги и подручники.

Наконец дошло до того, что всякая аллодиальная свобода почти совсем исчезла; все города и деревни находились в зависимости от феодалов; сильные подручники подчинили слабых; феодальный порядок введен во всю государственную жизнь; он истребил все следы древней германской свободы и привел народ в состояние полного рабства; едва оставались кое-какие признаки гражданской свободы: каждый стал или рабом, или господином. В таком тягостном положении находились многие страны, где распространилось гото-германское племя, особливо Франция и Германия, более или менее Италия, Испания, Англия с VII до XII или ХІІІ столетий; но в это самое время народы свейской и готской земли в Скандинавии наслаждались полной свободой. Свеоны и готы поселились в Скандинавии совсем при других обстоятельствах. Они не были повелителями покоренных народов и не тотчас сделались владельцами возделанных полей и поместий; они не нашли ни одного населенного города, не устроились для жизни между народом, уже ознакомившимся со многими потребностями и богатым способами для удовлетворения их.

Древние саги, напротив, говорят нам, что готы при первом их поселении должны были выдержать жестокую войну с племенами более дикими и варварскими, чем они сами, и что в то время едва ли встречались в стране какие-нибудь признаки населенности и обработки земли.

Потом пришли свеоны и мирно поселились подле готов, своих соплеменников; они сделались господствующим народом благодаря не оружию, а высшему уму и большой образованности. Они наживали себе владения и распространяли свое государство только по мере нужды, призывавшей к усилиям и возможности одолеть дикую и упорную природу. Своим настойчивым трудом они могли добывать себе пищу на способы жизни, приобретать собственность и вынуждать с земли умеренную жатву. Разные нужды, которых не могли удовлетюрить ни земледелие, веденное неискусными руками, ни почва, только что выходившая из состояния дикости, надобно было, откинув всякое малодушие, удовлетворять иными средствами — опасными морскими набегами в чужие края, открытой войной, грабежом.

Так в постоянной борьбе с дикой природой, без других способов, кроме добытых напряженным трудом в война со зверями в лесах и с неприятелем на море, принужденные заменять ничтожные средства ловкостью и смелостью, скандинавы сложились в крепкий, привычный к труду, уверенный в своих силах народ. Независимое положение стало у них почетным. Чем была отдельная личность, тем же и вся народная масса — свободным народом, не повелителем, но и не рабом.

Из сходства нравов и промыслов произошло равенств прав. Король имел не более земли, сколько мог обработать сам, подобно другим землевладельцам. Обширность королевских дворов, возникших благодаря такому подходу, был соразмерна нуждам королевского содержания; других источников доходов не находилось в распоряжении короля, потому что он управлял людьми свободными, а не покоренными рабами и данниками. Таким образом он не состоянии был ни жаловать поместьями, ни давать доходные должности, ни возводить своих людей на степень сильных вельмож; народ оставался тем свободнее, а королевкая власть в глазах его тем святее, что король управлял только по законам и при участии народа.

Гото-германские племена, поселившись в завоеванный римских областях, заимствовали многое в образе правления, законах и обычаях у покоренных народов; вместе с первоначальным государственным бытом погибла и германская свобода. Вдалеке от великих народных переворотов скандинавы избежали судьбы, ничего не пощадившей в остальной Европе и произведшей такое смешение народов, религий, образов правления, законов, обычаев и языков — они на своем полуострове остались верными первоначала ной простоте своих нравов; не подавленное иноземным влиянием, древнее государственное устройство образовалось у них в том виде, в каком первоначально принадлежало народной свободе, в естественном согласии с нуждами страны, народным духом и успехами гражданского общества. Это растение пышно раскинулось и принесло прекрасный плод в утесах и горах Скандинавии, между тем как у народов, прежде храбрых и привязанных к свободе не менее скандинавов, в странах, любимых природою с такой материнской нежностью, терны феодализма привольно разрослись на развалинах свободы.

Вообще, до нашего времени остались наиболее свободными те государства, которые всего вернее сохранили основные черты своего первоначального, народного быта;[283] их предостерег опыт, представляемый каждым столетием, с первых до последних страниц истории, что для независимых народов нет ничего пагубнее подражания иноземным учреждениям и нравам.[284] Было время, когда и скандинавов старались познакомить с учреждениями и обычаями феодализма и переселить на шведскую почву отсадки этого чужеземного растения; но там оно не заглушило древней свободы и не было так пагубно по своим последствиям, как в остальной Европе: причина та, что первобытная народная свобода укоренилась глубже и прочнее и что весь народ состоял из сословия свободных домовладельцев, которое в течение тысячелетнего развития так усилилось и окрепло, что древнего народного устройства нельзя было уничтожить совсем. Сословие шведских поселян было верным хранителем и защитником древних нравов; как святое наследие предков, оно сохраняло древнее устройство, сколько позволяли ему трудные обстоятельства и перевороты.

При первом поселении скандинавов на севере и спустя многие столетия после, пока находились еще обширные пустыни и большие леса, никому не принадлежавшие, всякий имел неограниченное право присваивать и возделывать столько необработанной земли, сколько находил нужным. Вероятно, в древнейшее время в Скандинавии, как и в Исландии, определенные участки земли освящались огнем или присваивались с какими-нибудь другими законными обрядами. Когда в Исландии, по случаю новых поселений, пустынной земли стало меньше, свобода присвоения была ограничена тем, что никто не мог брать более земли, нежели сколько мог объехать с огнем в один день.[285]

В древних скандинавских законах есть также следы подобных ограничений, когда количество обработанной земли увеличилось. По предписанию Хельсингеландских законов, всякий, желавший поселиться на общей земле (Almaenning) на тех местах, которые отводил для полей и лугов, должен был сложить три копны сена,[286] поставить дом о четырех углах и обойти с двумя свидетелями взятую и так отмеченную землю.[287] Лесные угодья в ширину равнялись луговым, но длина определялась пространством, какое новый владелец, во время зимнего солнцестояния, мог объехать с рассвета до полудня; потом должен нарубить воз бревен и опять воротиться домой.

Земля, таким образом присвоенная скандинавами обращенная трудами их домашней челяди из пустынь в пажить, из логовища диких зверей в красивое жилище человека, была их собственностью и называлась Odal.[288] Возделанная и вспаханная предками, она составляла владения их потомков: они сами защищали ее своей жизнью, без участия воинов, и потому считали себя независимыми владельцами ее; ни в каких обстоятельствах не признавали над нею ничьей власти и, вероятно, оттого не платили никаких налогов, кроме личных, принятых по доброй воле и разложенных по числу землевладельцев (Maпtal[289], Bondatal).

Odalbond, поселянин, жил на своем дворе, как король, и не зависел ни от кого. В древних законах он носит название дротта, иорда-дротта, денар-дротта, лавардера. Над женой, детьми и всеми домашними он имел власть домохозяина; во всяких случаях подлежал за них ответственности: расплачивался за вред, причиненный ими; мстил за насильственные поступки с ними или брал за то виру; пока сыновья жили дома, на отцовском хлебе, они не. имели права ни продавать, ни покупать, тем не менее, могли нанимать работников: все это было делом самого старика (gamlekarl); он был господин дома, судья, первосвященник и глава семейства; он разбирал ссоры между домашними, приносил домовые жертвы, был вождем своих людей при нападении и обороне в случае войны; он один имел значение в государстве, потому что ему одному принадлежало право голоса на общих тингах и сходках, где решались народные дела. В спорах по земле он имел право быть свидетелем как против короля, так и придворных; свидетельства людей без поземельной собственности считались недействительными в делах землевладения,

Эти Bonde, землевладельцы, были единственными властелинами в государстве; люди, не владевшие землей, также не состоявшие на службе и содержании короля, все беспоместные, не имели никакого голоса в делах, касающихся общего блага: находили бесполезным вверять судьбу и самые важные дела государства таким людям, которым нечего было терять, или зависимым от других, не могшим еще располагать собою; потому никто, кроме землевладельцев, не избирался для дел и поручений, требовавших доверия граждан. Вот причина того значения, которым пользовались все, получившие от рождения право наследства на одальную землю.

В Готаланде был закон, что если сын землевладельца дурно распоряжается отцовскою недвижимостью и продает весь двор или свою часть в нем, то лишается, вместе с родными, всяких наследственных прав и почитается не лучше иностранца; его сыновья не прежде получают опять право наследства, пока не наживут собственности на три марки. Вообще безземельные люди носили презрительное название Graessaeti,[290] сидящие на голой земле.

Напротив, большими поселянами[291] назывались такие, которые владели обширными поместьями и окружали себя бесчисленными челядинцами; у них были рабы (traelar), на которых лежали все необходимые дела во дворе, домашняя челядь (buskarlar) или свободные служители, исправлявшие вместе с хозяином все полевые работы, с ними или его сыновьями ездившие в морские набеги для приобретения богатства, и крестьяне (Landboar), которые собственной прибыли обрабатывали особенные гуфы или полевые участки дротта за какую-нибудь плату. Будучи хорошими земледельцами и воинами, поселяне того времен составляли независимое сословие, считавшее свободу высшим благом и единственным достоинством. Резкие черты лица отмечали в них могучих и великодушных людей; во всем существе их отражалось мужество и важность. По силе чувствований и усердию к ним родни, они были важны как друзья и страшны как враги, со своей смелостью и свободой в поступках, внушаемой мужеством.

Отцы семейств, соединенные кровными узами, тем самым считали себя обязанными на взаимную защиту. Родственные связи, самые первые и прочные между людьми, дали начало первым гражданским обществам. В скандинавских законах (хотя в пору приведения их в порядок, в каком они дожили до нас, гражданское общество достигло уже более высокой степени развития) еще уцелели замечательные черты того древнего времени, когда всякий род составлял целое относительно прочих родов, и сочлены его были заодно в счастье и невзгоде, так что оскорбления, причиненные одному родичу, падали на целый род. Такая родственность служила естественной обороной в то время, когда законы не доставляли еще достаточной защиты, и весьма многое зависело от крепости сил и личной храбрости. Даже в позднейшее время более правильного государственного устройства кровная месть была священным долгом за убийство родственника. Воспитание и нравы внушали всякому смелость для исполнения этого долга.

Благородный образ мыслей того времени требовал, чтобы убийца сам доносил о своем деле, иначе оно было постыдным смертоубийством, навлекавшим позор на виновника. От места преступления он должен был идти на ближайший, двор и сделать признание, если там не жил никто из родных убитого, в противном случае, миновав этот двор, он шел к соседнему; если же и там находил родню убитого, то отправлялся на третий двор, и тут, кто бы ни были жильцы, ему следовало признаться; не называя себя ни медведем, ни волком, если не таково истинное его имя, он должен был сообщить о себе самые подробные сведения и сказать, где проводил последнюю ночь. Это называлось Viglysnin, оглаской убийства; а наследство, оставленное убитым, было Vigarf, т. е. обязанностью вызывать для отмщения убийцу и его род.

Для этой цели наследник, в случае надобности, приглашал на помощь родню; однако ж и убийца мог рассчитывать на пособие своего рода. Семейства обоих становились в военное положение относительно друг друга. Закон позднейшего времени, когда старались несколько ограничить такие мстительные войны, предписывал, кому принимать наследство с правом мести: это были отец, сыновья и братья, дед с отцовской и материнской стороны, племянники; если у убитого не было близких родных, такое наследство переходило по обыкновенному порядку.[292] Обязанность, с ним соединенная, считалась столь святой, что всякий, оставлявший бел отмщения смерть близкого родственника, подвергал себя позору. Есть указания, что сыновья считали для себя неприличным собирать поминки по отцу, не потребовав мщения за него, если он пал от чужой руки.[293] Убийство могло быть примирено кровью или вирой, денежным наказанием; но если не брали или не предлагали денег, то нередко между семействами убийцы и убитого начиналась смертельная вражда, стоившая жизни многим с обеих сторон.[294]

Чтобы остановить опустошения таких семейных войн, принимали посредничество законы и разумные люди. Закон не мог еще отдавать жизнь за жизнь: только одни рабы осуждались на смертную казнь; всякий приговор между свободными людьми был простой сделкой.[295] И закон не в силах был сделать ничего больше, как. совершить эту сделку по установленному способу: с первых лет естественного состояния по самое время более строгого и правильного гражданского порядка личная или, лучше, первобытная независимость ценилась так высоко, что во всех древних северных законах отдавалось на выбор обиженному или мстить, или взять виру (пенные деньги).[296]

Дух времени предоставлял закону одно средство для предупреждения войны и примирения мести: он мог развести враждебные стороны, чтобы дать время успокоиться взаимному раздражению, а примирителям доставить случай к окончанию ссоры. Когда убийство дознано и дело поступило на тинг, убийца должен был оставить херад и бежать из населенных мест в пустыню.[297] С ним обязаны были бежать отец, сын, брат на целые сорок ночей; если нет их — ближайшие родные.

По прошествии года убийца мог возвратиться в херад, в сопровождении поселян округа, свободно и безопасно ехать на тинг и предложить оскорбленному денежное возмездие за убийство; если оно не было принято, он на другой год повторял то же предложение и поступал так три раза в три года. Впрочем, пока оскорбленный отказывался принять виру, убийца находился вне закона, был небезопасен,[298] не имел другого убежища, кроме пустыни и леса.[299] Это изгнание само по себе было не столько наказанием, сколько спасением для убийцы, чтобы в хераде он не попался в руки врагов и его кровь не подала нового повода мести и продолжению вражды. Это, вероятно, было также поводом предписания готландских законов, чтобы ближние родственники бежали с убийцей: если уходил он один, мщение обращалось на его родню. Еще в XIII столетии Дакон Хаконсон, король Норвежский, строго запрещал «беззаконие, долго гнездившееся в стране; если кого-нибудь убивали, то родные убитого брали лучшего из рода убийцы, хоть преступление совершено было без его ведома, желания, пособия. У многих из-за того погибло много родни. Мы, — прибавляет он, — причисляем это к уголовным преступлениям, и всякий, кто станет вперед мстить мимо убийцы кому-нибудь другому за родную кровь, лишается имения и безопасности». Такое же запрещение встречаем и в других законах. «Никто не может мстить другим, а не тем самым людям, которые совершили убийство, в nротивном случае нарушается королевский мир». Но прежде, нежели могли законно ограничить мстительные и семейные войны, в такой мере, что только настоящий убийца был предметом мести, в прежнее время единственное пособие закона состояло только в том, что он как бы в изгнание удалял близких родных убийцы, с целью обезопасить их от первой, сильной вспышки мщения. Так, мать Льотана говорила своему сыну, Хрольву, смертельно ранившему исландского старшину, Ингемунда: «Мой совет, чтобы ты поскорее бежал: пока убийство в свежей памяти, жажда мести сильнее».[300]

Чрез это, с одной стороны, удаляли все поводы к мести, когда же, в долгий промежуток времени, раздражение успокаивалось, неоднократными предложениями денег хотели расположить обиженных к. миролюбивой сделке; с другой стороны, долгой опалой, удалением от родного крова и скитанием в лесах и пустынях понуждали убийцу, в случае его упрямства, хлопотать у наследников убитого примирении и денежной сделке для оправдания его вины, потому что «убийца не живет в мире», говорят древние законы, пока не просит за него обвинитель или законный наследник (убитого).

Самое трудное препятствие к миролюбивой сделке какое должны были одолевать законы, встречалось в благородных чувствах и гордости скандинавов, считавших бесчестием брать деньги за родную кровь с вооруженного человека; кроме того, не одно убийство само по себе было близко сердцу наследников и семейству убитою; для них чрезвычайно важно было, что семейная честь страдала от этого преступления. В саге об Олафе, сыне Трюггви, Эйнар Тамбаскельфер, когда Халлъдор Снорресон убил его родственника, Кале, говорит: «Братья Кале ждут от меня чести, чтобы я завел дело о пене за убийство: для меня неприлично брать деньги за родного, будто за собаку; если отомщу за это, как следует, другие поудержатся делать такие преступления».

Уважая это чувство, закон объявлял чистым от бесчестия (oskamder) всякого, кто принимал виру, хотя бы это было по первому предложению: сверх того, для полного сохранения чести обиженного, преступник с 12 родичами должен был клясться при его противниках, что он сам в подобном случае удовлетворился бы, если б был на их месте.

Денежные пени были частью наследственные, частью семейные; первые (arfvebot) платил сам убийца ближайшему родственнику; но семейные (attarbot) собирались по некоторой раскладке с родных убийцы отцовской и материнской стороны и таким же образом разделялись между семейством убитого.

С уплатой и получением виры военное состояние между обоими семействами прекращалось; для торжественного подтверждения мира и в ответ на примирительную клятву убийцы обиженная сторона произносила священный текст примирения или безопасности (Tryggbеtsed); «Теперь ты в мире на пирах и вечеринках, на тинге и народных собраниях, в церкви и на королевском дворе, везде, где собираются люди. Мы будем, как родные, делиться друг с другом ножом и кусками мяса и всякой вещью. Мы будем жить так дружно, как будто никогда не бывало меж нами вражды. Если же впредь выйдет у нас какая ссора, то она кончится не оружием, а деньгами, Кто из нас нарушит этот договор или убьет другого, обещав ему безопасность, тот пусть живет, подобно гонимому волку, везде, где христиане ищут церквей, язычники приносят жертвы в капищах, огонь горит, земля зеленеет, произносится имя матери, плавают корабли, блещут щиты, светит солнце, ездит финн, лежит снег, растет ель, летает по ветру сокол, распустив крылья, в долгие весенние дни, повсюду, где круглится свод небесный, обрабатывается земля, завывает ветер, течет в море и люди сеют семена. Пусть будет он удален от церквей и христиан, от дома Божия и пиров честных людей и от всякой другой отчизны, кроме ада. Каждый из нас даст другому безопасность до тех пор, пока существуй люди и прах. Где бы ни повстречались, на земле или пристани, на корабле или на мели, на море или на хребте лошади, мы обязались взаимно делиться веслом и ковшом, скамьей и доскою, когда потребует надобность. Мы в мире друг с другом, подобно отцу с сыном и сыну с отцом, целую вечность. Ударим же по рукам для скрепления нашего договора и сдержим его по воле Иисуса Христа и ведома всех тех людей, кого касается наш договор. Милость Господня сдержавшему условия и гнев Божий нарушителю его. Да будет счастлив час нашего примирения, Бог да примирится со всеми нами».

Памятником этой независимости семейств, как свободных сочленов великого племенного союза, служит предписание древних законов, чтобы в некоторых случаях, когда родичи одного семейства приходят к домохозяевам другого, с обеих сторон давались заложники для полной безопасности и мира, как обыкновенно бывало между государями. Еще в исходе XIII века закон дозволял собирать толпу родных, чтобы силой требовать своих прав у родичей другого семейства.

Согласно с тем, замужество дочерей считалось делом, касающимся всей родни: было важно, чтобы заключались такие супружества, которые приносили бы всему семейству значение и силу, а не вред и убыток. Отсюда множество околичностей, изворотливость и осторожность, с какими заключались эти союзы. Женщина обручалась с совета своей родни; при действительном обручении надлежало присутствовать родственникам с обеих сторон, и жених под пенею в три марки обязывался приглашать на свадьбу всех их до третьего колена.

При составлении отдельного союза домовладельцы одного семейства особенно заботились о том, чтобы ни одного клочка их земли не могло утратиться и перейти в другой род. Оттого «одаль», недвижимая собственность каждого семейства, считалась святыней, потому что ее сохранение было условием семейной силы и значения. Отсюда заботливые, точные предписания в законах, чтобы одальная земля сохранялась в одном роде и не переходила в другой. Не иначе, как в крайности, разрешалось владельцу продавать вдовую землю. Это он предлагал сначала близким родственникам, потом, если они не в состоянии были купить землю, дальним и до самых отдаленных, «потому что, — говорит древний северный. закон, — одаль не должен продаться вне рода». Таково происхождение права выкупа, прежде столь священного, что даже в тех случаях, когда недвижимые имения следовало продавать за пеню, родным отца предоставлялось выкупать отцовскую, а родным матери материнскую землю, Вероятно этой заботливости о сохранении одаля в роде надобно приписать, что дочь в старину не имела прав наследства при сыне, потому что она могла выйти замуж в другое семейство и передать ему свое одальное право ко вреду отцовского рода

Благодаря тому, а также и другим обстоятельствам, сословие поселян в Скандинавии осталось во владении отцовской недвижимостью и сохранило свою независимость. В странах, где законы не так заботливо пеклись о состоянии свободных землевладельцев, прежние одальные или аллодиальные земли (туфы) слились в обширные поместья, великолепные дворцы заняли места деревень, и свободные владельцы, прежде жившие на собственной земле, спустились на степень наемщиков или бедных крестьян, зависимых от посторонней воли, возвысились сильные феодалы, а свободное, оседлое сословие поселян исчезло или вовсе, или большей частью.

Скандинавы ограничивали переходимость поземельной собственности; они считали важнее для общества иметь свободных граждан, крепкими узами привязанных к отеческой земле, и полагали, что чем больше будет свободных землевладельцев в государстве, тем лучше обеспечена его собственна независимость. С этой целью было постановление, имевшее силу в продолжение тысячи лет и до нашего времени, хотя не соблюдавшееся во всей строгости,[301] чтобы, для сохранение сословия свободных землевладельцев, наследственная земля не переходила ни покупкой, ни даром, ни завещанием; если же это случалось, наследники или ближайшие родные могли выкупать ее, брать назад (gamla byrd syna).

Сословие шведских поселян, при всех переворотах, сохранило свободу и гражданское значение, преимущественно пред его собратьями в других странах; во многих бедствиях отечества оно выдавалось вперед своим великодушным мужеством и усилиями; тем обязана Швеция попечительности древних скандинавов о сохранении родовой земли в семействах и заботливости, с какой древние законы не столько обращали внимание на хозяйственные расчеты, сколько старались поддерживать народный дух, чистую и невинную любовь к отеческой земле; они знали, что эта привязанность — источник многих гражданских добродетелей и что последствие ее — любовь к отечеству.

Естественно, что странствующий народ, проведший многие годы в походах, в которых единственной целью всех его распоряжений были защита и нападение, сделавшись оседлым на завоеванной земле, в том же военном духе продолжал все учреждения, тем более что подле него жили другие племена, коренные обитатели страны. Так, на первых порах государства в Скандинавии все было устроено на военной ноге. Всякий, способный носить оружие (vigber),[302] был обязанным, при вызове на войну, вооружаться и идти за своим вождем. Весь народ составлял войско, всегда готовое для нападения и обороны. Следствием того, что народ и войско, граждане и воины были одно и то же, прежнее военное устройство послужило основанием гражданскому быту. Оттого-то отряды, устроенные по родственным связям и сотням, продолжали составлять обыкновенные разделения народа и войска: те, которые в военное время составляли воинский отряд под начальством особенного вождя, в гражданском быту образовали мирную государственную общину; для примирения ссор и совещаний об общественных делах они имели собственный тинг и особенного начальника.

С тех пор разделение на херады стало главной чертой государственного устройства в Скандинавии. С постепенным развитием гражданского порядка херады получали более правильное и определенное устройство. Родовой быт нашел своим основанием первые, природой закрепленные отношения людей друг к другу. Херад был гражданским союзом, заключенным, по общему согласию различных землевладельцев, для охранения взаимного спокойствия и для защиты собственности и личной безопасности.

Убийство, если оно совершено было в пределах херада, считалось преступлением против взаимно охраняемого спокойствия и личной безопасности каждого: оттого-то, кроме виры ближайшим наследникам убитого и семейной пени его родне, платились хераду особенные мирные пени (fridsboter) за нарушение спокойствия или за насилие, причиненное сочлену херада[303] Обвинения и оправдания происходили на тинге, под открытым небом, в присутствии народа. Глава, или судья херада, избранный, этой общиною и заседатели, призванные в этом качестве обеими сторонами, составляли суд, мирили ссорящихся или произносила изустный приговор, без всяких издержек тяжбы, по обычаю страны или по естественной справедливости.[304] В том случае, если обе стороны недовольны решением, им представлялось покончить спор оружием.

Для соблюдения доброго порядка во всех делах херады подразделялись на меньшие части, из которых первой самой обыкновенной была четверть (fjerdingar):[305] ею заведовал четвертной судья (fierdings bofdingar). Если по какому-нибудь случаю приходил в херад королевский приказ, или совершено убийство, или встречались другие важные дела, тогда вырезали будкафлу, бирку, и посылали во всякую четверть херада для приглашения херадных домовладельцев на тинг. Будкафла должна была идти прямо вперед, а не назад, так что если приходила в деревню с востока, то продолжала путь на запад; если же являлась с юга, то отправлялась к северу. Все поселяне и деревенские жители обязаны были носить ее, исключая вдов, не имевших сыновей свыше 15 лет; от того освобождались коссаты, бедняки, жившие в лесу. Руны или буквы, вырезанные на кафле, показывали, зачем надобно собираться; закон налагал денежную пеню на того, кто положит будкафлу или испортит ее, перепутает.

Так как в это время походы большей частью были морские, то с особенным вниманием к тому херады разделены были на корабельные общины (skeppslag).[306] Однако ж неизвестно, на каком положении они существовали; только из законов Упландии и Вестманландии видно, что в первой области херад имел четыре, а в последней — две корабельные общины; дворы, принадлежавшие к ним, обязывались содержать наготове корабль со всеми его принадлежностями и снабжать его людьми и пропитанием.

Если нарушитель спокойствия объявлялся вне закона на херадтинге, то такая опала простиралась не далее пределов херада; только в том случае, если дело поступало на областной суд и производилось там, преступник объявлялся вне закона во всем судном округе. Чем был херад для свободных землевладельцев, тем же была область относительно херадов, управлявшихся одними законами. Херад был союзом домохозяев, соединившихся для охранения обственности и общего спокойствия; напротив, судебный округ (область) состоял из многих херадов, соединенных союзом для той же цели, и заботился о безопасности всего племени. Как судья херада на херадном тинге, так лагманговорил речи на областном языке. Такой общий тинг для всех херадов области был в Остготланде — Льонга — тинг, о котором упоминается в остготском законе, а в Вестготлинде — тинг всех готов (alldragota), о котором говорит вестготский закон. Такие же тинги были у готландцев, Gutn al Tbing, и в других областях. В далекарлийском законе говорится о требовании под именем Landsnaemnd, а в хель сингском — о Landsting хельсинтов.

На этих общих собраниях к числу должностных обязанностей лагмана принадлежало также чтение и объяснение законов. Сильные и краткие изречения, встречаемы везде в древних законах, были, вероятно, первыми судебными выражениями, они кратки, просты, с сильными ударениями, по правилам древнего стихотворства;[307] в них не легко выкинуть ни одного слова, не заметив тотчас ошибки или пропуска; тем вернее они заучивались, потому их важность, полезность и постоянное применение в гражданском быту делали для землевладельца необходимым легким сохранить их в свежей памяти.

С постепенным развитием общества первые простые правила, введенные Одином или вошедшие в употреблена по обычаю и естественной справедливости, стали во много раз сложнее; населенность усилилась; поместий стало больше; семейства перемешались и разветвились; возник оттого новые правомерные отношения и новые поводы к ссорам, естественно, ввели другие судебные образцы и обряды, которым обычай дал силу закона. Такие судебные правила, освященные обычаем, в собственном Свитьоде собрал Виггер Сна, законовед языческого времени, и разделил на некоторые отделы, названные по его имени Vighers Flokke. То же сделал в Вестготландии лагман Лумбер.[308] Он собрал и привел в порядок узаконения, имевшие силу у готов, прибавив к ним многие от себя, которые получили одобрение народа и точнее определили взаимные отношения свободных домохозяев и семейств в гражданском обществе. Потом этот сборник получил название законов Лумба. Сборник законов Виггера послужил основанием упландским законам; а сборник Лумба — вестготским.

Скандинавия в IX–XI вв.
Основные пути викингов

Скандинавский драккар
Исландия в X веке
Погребения в ладьях вендельского периода и эпохи викингов

В сомнительных судебных случаях и при неудовлетворительности древних законов на лагмане лежала обязанность соблюдать и защищать правду: его приговоры и решения в пробных случаях, прочитанные народу, составляли дополнения к законам и употреблялись на будущее время при подобных же обстоятельствах. Так с постепенным развитием государства усовершенствовались и его законы: всякая область имела своего особенного лагмана и почиталась независимой общиной, потому и получила свои собственные законы.

Таково начало различных областных законов, которыми управлялись разные области, до тех пор, пока не составлен был новый свод законов, общий для всего государств в XIII столетии и введенный в XV. Законы Вестмангеландии, Далекарлии, Хельсингеландии и Седерманландии чрезвычайно сходны с упландскими: все эти области, прилежащие к собственному Свитьоду, составляли единое целое; сначала они населены были жителями, которые происходили от племен, прибывших с Одином, оттого-то основанием их законов послужили одинаковые обычаи и обряды. Ежегодные областные тинги и дела на этих народных собраниях, веденные королем и народом, также много способствовали к установлению некоторого единства в узаконениях различных областей.

Наконец влияние христианской веры стало общим и вызвало важные перемены в государственной жизни; исправление упландского сборника законов было окончено в XIII веке. Но и прочие области Свитьода подвергли переработке свои законы, которые, имея источником одни и те же судебные положения и развиваясь при одинаковом устройстве, должны были походить друг на друга Но между законами Свитьода и готскими встречается некоторое различие: это отчасти нужно приписать тому, что основанием готских законов были особенные, отличные от свитьодских, местные обычаи; отчасти же некоторые из этих законов и обычаев, при позднейшей переработке свитьодского сборника, принуждены уступить более сильному влиянию христианства и королевской власти, или не были приличными для тогдашнего состояния государства. Полагают, что древнейший сборник вестготских законов принадлежит началу XII века, а младший и остготские законы — исходу этого века. Готландский закон во многих частях показывает очень древний состав, который свидетельствует о времени, близком к язычеству.[309] Есть следы, что и Смоланд, или собственно его округ, имел свои законы, хотя они и не сохранились. Но северная часть его повиновалась законам Остготландии.[310] Нерике и, вероятно, Вермландия с Вестготландией имели одни законы.

Управление каждой области собственными законами которые, основываясь на народных обычаях, под надзором народа улучшались и применялись к потребностям общества, времени и места, имело важное влияние на гражданский дух шведского народа. Закон, получивший начало его недрах, будто любимое дитя, окружен был народной заботливостью; отсюда эта особенная, всегда преобладающая в скандинавах, щекотливость относительно неуклонного исполнения законов, отразившаяся в народном духе живым чувством правомерности. Они считали законы отрадою права собственности, гражданской свободы и безопасности, оттого и никогда не действовали с таким мужеством, как в тех случаях, когда короли нарушали закон: это вменялось им в величайшее преступление. О том напоминал и Фрейвид Олафу Скетконунгу, говоря, что все шведы хотят иметь древние законы и полные права.

От имени закона (Lagen), как выражения общенародной воли, получил название и лагман; вся власть и значение его основывались на том, что он охранял и толковал законы и должен был уметь различать и подводить их, почему другие судьи предоставляли ему решение, не зная, какой подвести закон. Как муж закона, он был высшим представителем области, руководитель поселян во всех гражданских делах, самое сильное лицо между ними. От имени их отвечал королю или ярлу, когда они посещали область, и имел с ними свидания. Все повиновались ему; самые значительные лица едва осмеливались являться на общий тинг без позволения его и поселян. Ни один государственный чиновник не мог занимать эту важную должность: лагманом мог быть только сын поселянина, из разряда свободных землевладельцев. Все поселяне «Божией милостью» должны были избирать его. Опасались, кажется, что благосклонность короля будет для его чиновника важнее народного дела; хотел, чтобы тот, кто говорил от лица всех свободных людей, совсем был совершенно свободен от службы, не зависел от другого лица и не находил нужным бояться кого бы ни было. В лагманы выбирали значительных и умных домовладельцев, с самого детства воспитанных в любви к отечеству, вполне опытных и сведущих в законах страны, притом таких, которые трудами своими и предков, а также бережливостью приобрели большую недвижимую собственность (Jorddrottar): для таких лиц благо землевладения было так дорого и священно, что они не могли доверять ему без собственного вреда. Народ имел доверие к подобным людям. Эта должность часто переходила от него к сыну; в некоторых семействах, например, Торгнюра в Вермландии, Карла Эдсвере в Вестготландии, она была наследственной.

Наивысшим значением и наибольшей властью пользовался упландский лагман, потому что он был глашатаем воли и вожделений всего сословия поселян на общем народном собрании. Такое же преимущество имели и упландские законы пред законами прочих областей; все обязаны были судиться по ним в тех случаях, которые не могли быть решены по другим законам. Вообще земли господствующего народа, Volkand, занимали первое место в государственном союзе, потому что имели решающий голос во всех важных вопросах.[311] Причина такого первенства, принадлежавшая землям народа, без сомнения, та, что они, как древний, первоначальный Свитьод, были первым жилищем народа, переселившегося с Одином, родиной свейского племени и главным местом религиозного законодательства: там у Одина был собственный замок, народ имел общий и главный храм; туда собиралось все войско на ежегодный тинг и на общенародные праздники. Эти земли составляли среду rocударственного союза и главное место господствующего народа.

Король, как общий глава, заведовал религиозными делами; ему принадлежала высшая судебная власть при тяжбах и предлагались темные и запутанные судебные вопросы; он начальствовал над военными силами, сухопутными и морскими, и говорил на главных тингах при совещаниях о общественных делах. К числу его занятий принадлежала защита берегов и страны от опустошений викингов и других врагов, наблюдение за общим спокойствием и общей безопасностью и наказание преступников.[312] Если угрожал неприятель или объявлялся поход (Ledung), лагманы и придворные, вожди и поселяне — все свободные и способные владеть оружием обязывались в назначенное время и место являться с продовольствием для себя и в полном вооружении. Король решал войну: от него зависело сохранять мир (сидеть дома) или посылать войско; он мог требовать столько вооруженных людей и обыкновенных судов, сколько находил нужным; он имел право назначать срок своего отступления из отечества; в походах все оказывали ему безусловную покорность. Судя по известной сцене на общенародном тинге, когда Олаф Скетконунг принужден был против воли заключить мир с Норвегией, полагают, что король не имел права предписывать снаряжение кораблей и войска в иноземные походы, и для того необходимо было согласие народа. Но, основываясь на том, нельзя ли утверждать с тем же правилом, что король не мог располагать и замужеством дочерей, не спросив о том мнения и приговора народа на тинге, потому что при этом случае Олаф Скетконунг принужден был против воли выдать Ингигерду норвежскому королю? И то и другое принадлежит к числу чрезвычайных случаев в истории, когда короли слабостью и неразумным поведением давали над собой волю народу. Хотя сравнение прав и устройства близкородственных народов во многих случаях поясняет дело, однако ж надобно пользоваться им с большой осторожностью, не упуская из вида такой разницы, которую производят местные обстоятельства на неодинаковый гражданский порядок и другие условия среди единоплеменных народов. Из того, что у германцев народ нe принимал участия ни в каких других войнах, кроме тех, которые присудил сам, еще не следует безусловно, что то же было и в Скандинавии. Еще Тацит замечал о войнах, что они более подчинены были королевской власти, нежели другие германские племена; также и о свеонах, что они жили единолично, и не на основании временного и условного права господствовать, безо всяких ограничений повелевать. Кажется, что у германских племен жреческая власть отделялась от королевской, по крайней мере в самое ближайшее время. Но в Свитьоде верховная королевская, жреческая и судебная власть сосредотачивалась в одном лице; это без сомнения, верховный король свеонов имел такое значение и пользовался таким влиянием, какого мы не привыкли встречать у королей других народов. Сверх того, обязанность слушаться королевского призыва на войну и следовать за королем в поход была уже в характере военного государственного устройства и самого народа, так что право войны и мира можно считать в исключительном владении короля с начала основания шведского государства. По крайней мере, ни в древних областных законах, ни в сагах нет никаких доказательств противного. Скандинавы знали, что весь народ не может управлять, потому относительно войны, мира и всего, что касалось безопасности и благосостояния общества, вверяли высшую правительственную заботливость одному лицу: сила живет в единстве. Несмотря, однако ж, на такую власть короля, народ оставался свободным

Есть большая разница между государствами, власть которых основывается на войсках, получающих жалованье, и такими, которые сильны только народом. Король, не имеющий права требовать других налогов, кроме дозволенных народом, и без иной военной силы, кроме свободных граждан, должен царствовать в согласии с народом и в его духе. «Всякая истинная свобода, — замечает один глубокий знаток истории, — утверждается на одном из следующих двух оснований: или граждане должны быть воинами, или воины — добрыми и разумными гражданами». Первое существовало в древнейшее время народной свободы. Оно бы крепким оплотом ее в Швеции гораздо долее, нежели во многих других европейских странах; между прочим, причиной того были независимые общины, составлявшие судебные округи, которые управлялись людьми, избираемыми народом. Но главная причина та, что все они имели своим средоточием ежегодное народное собрание (тинг).

Норвежский народ, при всей его воинственности и любви к независимости, часто, однако ж, сносил иго самовластия, потому что не было никакой связи между областями (фюльками) Норвегии; король легко мог захватить их одну за другой; притом во главе таких областей находились подручники, поставленные королем и от него зависимые, между тем как в Швеции начальники областей опирались в своей власти на народ и без всякой боязни излагали пред королем народные дела. Они были толкователями воли и определений народа, которого согласие и одобрение необходимы были во всех вопросах, касавшихся религии и свободы, законодательства, принятия налогов и других повинностей, также всех хозяйственных дел страны. Король имел права распоряжаться такими делами, не предложив их наперед свободным землевладельцам. Эти сильные люди, из которых каждый был независим в своем хераде, собираясь на собрание с оружием в руках, чувствовали свое значение.

Ежегодные собрания были для них местом соединения, пособием для сохранения их общих правил. Это облегчалось тем еще, что одно лицо имело право говорить от имени всей одальной общины. То был туинда-лагман. Он давал ответы от лица поселян на предложения короля. Судя но немногим сведениям о происходящем на этих собраниях, кажется, что поселяне редко оглашались с мнением лагмана и изъявляли неудовольствие на его речи; это прямое доказательство честного, гражданского духа тиунда-лагманов; не менее делает чести и землевладельцам, что они с полным доверием ишли за своими представителями и так единодушно относились их опытности и совету.

Здравый природный рассудок внушал скандинавам (что, кажется, забывалось и в более просвещенные столетия), что во всяком деле, а особливо в ведении общественных дел, наиболее важнее единодушие и согласие в действиях и плане; благодаря тому они могли выступать со всей народной силой на общих тингах при всех вопросах, касавшихся народа государства. Но, как люди, охотно признававшие королевскую власть, и покорные подданные, если король повиновался закону и советовался с народной волей, они соглашались с ним и слушались его даже в таких случаях, когда не разделяли его мнений и неохотно исполняли его приказания; напротив, король изъявлял согласие на все, чего единодушно требовали поселяне, и утверждал их определения.

Так безыскусственно, просто разделялась у древних шведов власть между королем и народом: у них единство, составлявшее главное преимущество единовластия, сочеталось с той нравственной силой, которая одушевляет всех к общему делу в республиках. Это равновесие не задерживало ни знаменитого предприятия, ни блестящего подвига. Обыкновенные короли довольствовались значением, какое оставлял за ними древний обычай; власть великих королей не имела других границ, кроме народного доверия. С половины IX века до половины XI королевский престол в Упсале занимали воинственные и сильные короли-завоеватели;[313] о других сказано, что государство находилось при них в великом могуществе и не испытало никакого уменьшения[314] в пределах: вообще, они пользовались большой властью. Этот двухвековой период, когда шведы были так сильны, что, казалось, готовились покорять другие народы Севера,[315] отмечен в шведских летописях, как лучшая пора народной свободы, когда все общественные дела зависел более от народной воли, нежели от власти короля:[316] тогда шведские короли обыкновенно во всех делах соображались с народной волей. Во все это время, исключая происшествия в последние годы Олафа Скетконунга, не замечается ни малейших следов несогласия между королем и народом, никаких признаков противных сторон и волнений; вместо того, это время отличается постоянной тишиной; необходимая покорность в народе соединялась с сильнIым чувством независимости и искренней, наследственной, привязанностью к королям; эти последние пользовались более совещательной и правительственной, нежели повелительной властью; страна управлялась древними родовыми законами без страха и недоверия; королевская власть и народная свобода находились в полном согласии.

Особенно помогала этому должность лагмана, столь важная в древности; она была не только оградой народной свободы, но и много пособляла порядку и единству в народной власти. Лагманы, как стражи и блюстители закона, защитники народа и правители его дел, с одной стороны, представляли противодействие против всяких злоупотреблении королевской власти, с другой — останавливали беспорядки и смятения, обыкновенное следствие власти народа. Речь Торгнюра Олафу Скетконунгу на общем собрании показывает, каким значением пользовался тиунда-лагман и как сильны были эти люди во главе народа. Честные главы семейств и добросовестные блюстители народных прав, они не делали другого употребления из общего народного доверия и своего влияния, как только наблюдали за свободами и правом; однако ж оставляли королям законную, следующую им, власть и помогали им во всех полезных намерениях ко благу страны и славе государства. Если б они дали над собой волю страсти, беспокойному властолюбию и другим нечистым стремлениям, то легко сделались бы иыми демагогами и попрали бы власть короля либо возвели бы между королем и народом брань, столь же видимую в ее последствиях для блага государства, как и для свободы. Злоупотребление свободой приводит ее к гибели. Такие правления, как в Швеции, вполне основаны на народных обычаях и могут существовать только у природного, разумного и чистого нравами народа.

Олаф Скетконунг говорил, что предки его поочередно были государями Швеции и других обширных стран и что он считался десятым из сего дома; сверх того, летописи не представляют никаких следов королевских выборов до XI века; это приводит нас к заключению, что короли Сигурдова рода занимали престол по тем же правилам, как во времена Инглингов. Харальд Хильдетанн взял в соправители себе Сигурда Хринга и поставил его государем над свейской землей (Svealand). Внуки этого Сигурда разделили отцовскую землю (дети Рагнара Лодброка), и Бьерн Иернсида получил на свою долю Швецию. После того Шведское и Датское королевства положительным образом разделились: в первом продолжали царствовать потомки Иернсиды, в последнем — Сигурда Шведские области сами собой устроили свой внутренний быт, выбрали себе правителей и благодаря народным собраниям более и более привыкали считать себя народом, соединившимся для общей защиты.

Тогда мы не встречаем никаких следов разделения страны или образования таких особенных королевств, как бывало во время Инглингов. Саги, однако ж, долго говорят о дележе государства между братьями и соцарствующими королями, и мы знаем, что в Сиггуне были короли, совсем неизвестные сочинителям королевско-упсальских родословных и древнейшим историкам Севера, исландцам. Народ приучился искать силы и безопасности в своем союзе. Но что королевские родственники, по взаимному согласию, разделяли управление и доходы страны, это не встречало никакого препятствия в нравах того времени и понятиях о праве наследства, лишь бы не терпело от того государство и сохранялись в целости жертвоприношения, оборонительные способы страны, права и законы. Тем можно частью объяснить запутанность в королевских родословных того времени и название таких королей в летописях, о правлении которых ничего не сказано.

Наследственное право произвело соцарствия. Соправители разделяли с настоящим королем заботы о защите страны, носили королевские названия и получали доходы с какого-нибудь удела. Соцарствие было в таком обыкновении с древнего времени, что Стирбьерн Сильный, воспитанный при дворе дяди, Эйрика Сегерселла, еще на 15-м году возраста искал себе наследственного права и требовал того с такой настойчивостью, что поселяне отцовского удела прогнали его с тинга. При тогдашней простоте государственного быта, когда все, так сказать, управлялось само собой и дело короля состояло только в том, чтобы сообразоваться с волей народа и исполнять его определения, редко чувствовались вредные последствия таких соцарствий. Но дерзость Стирбьерна и насильственный способ, каким он предъявил свое право, нарушали спокойствие страны и под-кергали опасности государство.

После того не встречается больше разделов между братьями и никаких соцарствий. Кажется, стали руководиться мыслью об ограничении наследственного права в королевском роду. Около 40 лет после Бьерна Иернсиды, при восстании против Олафа Скетконунга, даже затронут был вопрос об избирательном правлении и переходе королевского венца в другое семейство. Тогда избран был в короли Анунд Яков; это первый известный нам королевский выбор в шведской земле. Однако ж, вероятно, и отец Анунда Якова, Олаф Скетконунг, был признан государем еще при жизни отца, после смятений, по поводу дерзкого требования Стирбьерна либо объявлен единственным законным наследником своего отца, Эйрика Сегерселла; прозвание Скетконунга, вероятно, дано ему потому, что в то время его, еще младенца, носили на руках. Так мало-помалу наследственное государство обратилось в избирательное. События, заним последовавшие, заключают этот отдел времени.

Король получал содержание с поместья и денежных сборов, которые сначала были личной податью или добровольным приношением и мало-помалу обратились в поземельный налог. Еще в половине XI века всякий был обязан посылать положенные деньги и приношения на большие праздники в Упсалу. Это, вероятно, те оброчные деньги, Skattpenning, или носовая подать, которая установлена Одином и упоминается в Инглинга-саге, древнейший налог в Швеции, по происхождению то же, что и храмовая подать, исстари платимая как в других землях, так и в Исландии. Ее собирали с каждого носа,[317] Это показывает, что она была личная.

Если деньги, собиравшиеся первыми упсальскими дроттами, называются в сагах положенными приношениями,[318] то, кажется, их нельзя почитать настоящей податью, а скорее добровольным даром на жертвоприношения и королевские нужды, чтобы не возбудить смятений в стране. Для той же цели Ингви-Фрейр отвел дворы и поместья, ему принадлежащие и называющиеся Упсальской собственностью, потому что, назначаясь на содержание короля и жертвоприношения, они принадлежали королевскому престолу в Упсале. Это самые первые королевские дворы, или так называемые коронные имущества. Браут-Анунд умножил их, приказал строить дворы во всяком большом хераде Свитьода; потом поступили они в Упсальскую собственность. К ней же присоединены были поместья, устроенные малыми королями для себя лично; очень вероятно, что Ингьяльд Илльраде овладел их поместьями, завоевав их королевства. Так упсальский король получил дворы и поместья во всех областях страны. Из законов Вестерготландии и Хельсингеландии мы знаем, что в XIII веке в первой области принадлежали к Упсальской собственности восемь поместий: Vadh и Oekol, Vartoptaer и Gudhem, Lungo и Holaesjo, Asar и Skalander,[319] а в последней — шесть: Sunnarsti Hoeghaer, Hoeghaer i Sundhedhi и Hoeghaer i Nordhstighi,[320] равно Naes i Silangri[321],[322] Nordstigheri i Sioboradh (приход Saebro в Ангерманланде) и Kutuby. Законы прочих областей не сообщают нам никаких сведений об этом предмете; в последующее время коронные имущества умножались различным образом, время от времени подвергались разным превратностям, самые имена их изменялись; потому, кроме древнего королевского двора в Старой Упсале (Gamla Upsala), нельзя определить, какие дворы и поместья в каждой области при-н. ]длежали в старину к Упсальской собственности.

В древнейшее время существовал такой обычай, что пороли со своими хирдманнами, или придворными, ходили из одного двора в другой, чтобы там на месте потреблять доходы с них. Там они держали тинги, вели беседы с поселянами, решали все встречавшиеся важные дела. На содержание короля и двора его в таких путешествиях обыкновенно собиралась с поселян съестная подать (matgaerd). Тогдашнее хлебосольство требовало, чтобы путников угощали без всякой платы. Этого особенно не забывали в то время, когда король объезжал страну.[323] Он наперед предписывал угощение для себя, что на древнем языке называлось Veitsla,[324] и была повестка, чтобы готовили обыкновенную съестную подать для короля.

Кажется, что в старину короли делали такие посещения каждой области в известное время. Рассказывают, что норвежскому Олафу Дигре, или Святому, пришлось однажды проходить через Упландию; незадолго до того он был там в гостях. Подручники и богатые поселяне позвали его в гости для сокращения его путевых издержек, потому король не мог требовать никакой съестной подати, так не прошло еще трехлетнего срока, предписанного обычаем со времени последнего сбора этой дани. В другой раз проходил там со свитой из 300 человек и предписал для него угощение в королевских поместьях. Но денег, собранных для того, недостало, потому что короли в таких путешествиях обыкновенно имели свиты не более 70 или, по большей мере, 100 человек, а потому Олаф во всяком месте должен был проводить только одну ночь, хотя обычай требовал, чтобы король везде проживал по три дня.

Можно полагать, что и в Швеции были в обыкновении такие путешествия, но потом они были оставлены, когда короли отвлеклись от того другими, более важными делами; положенные расходы на королевское содержание заменились соразмерным количеством денег или товаров и со временем обратились в постоянный, ежегодный налог.

Другая, более важная, подать получила начало в народной обязанности следовать за королем в походы. Если король не предписывал никакого похода, но спокойно жил дома, то, в замену добычи, какую мог делать на войне, получал со всякого малого и большого корабля некоторую подать деньгами или товарами, платимую корабельной общиной, вместо расходов на содержание моряков и снаряжения кораблей на войну. Этот налог назывался Lеdungslama, потому что собирался в такое время, когда походы на войну хромали (Lahm — хромой), т. е. не было приказания выезжать в море. В то время, когда короли все лето проводили в постоянных походах, этот налог едва ли составлял прибыльный доход, да и сомнительно, хоть и считалось старинным обычаем, чтобы платить королям деньги, сбереженные за целый год от издержек на снаряжение кораблей на войну может быть, этот обычай появился только в то время, когд морские набеги стали реже, и короли, оставаясь больше, нередко призывали народ к обязанности следовать за собой поход. Верно только то, что в то время, от которого дошли до нас законы, этот денежный сбор существовал, если не предписывалось никаких морских вооружений, как постоянная подать, распределенная по некоторым правилам, и платился по числу людей (Mantal) или по числу недвижимых имений (Jordatal).

Впрочем, и пенные деньги (вира) за некоторые nреступления поступали к королю, как высшему блюстителю закона и общей безопасности; однако ж, если сличить постановления об этом предмете, то кажется, что король только с постепенным увеличением его власти получил свою долю в этих деньгах и что в древнейшее время она доставалась ему только в таких случаях, когда он сам заседал на суде. По смерти туземца, его имение принадлежало королю за недостатком наследников. Король получал наследство и после англичан, если в назначенный срок не являлось других наследников, также и после бездетных немцев. Это называлось Danaerbe — мертвое наследство.

Из этих доходов, военной добычи и дани, собираемой при королях-завоевателях с покоренных земель, приносились народные жертвы и ведены были все расходы на содержание двора и правительства. Последние не могли быть значительны в то время, когда весь народ составлял войско, вооружался, снаряжал корабли и исправлял все нужды на собственный счет, когда лагманы, судьи херадов и четвертей заведовали судопроизводством и внутренним спокойствием, когда число должностей было невелико, образ жизни прост, потребности ограниченны.

Но короли со времен Одина имели обязанность охранять страну от нападения соседей, а берега ее — от набегов и опустошений разъезжавших везде викингов. Для того они содержали дружины, всегда готовые в поход на всякое военное предприятие, на них возложенное. Они принадлежали к королевскому двору и составляли его главное войско. Самые смелые и храбрые люди избирались в эти дружины; храбрая дружина была условием королевской чести; свита из знаменитых воинов составляла отличие короля.

Эти дружинники со своей стороны старались поступать на службу к такому государю, который был известен тинными делами, имел блестящий двор и славился особенной щедростью на подарки золотом, оружием и платьем. Некоторые, как земское войско, все лето проводили вне страны на королевских кораблях, для обороны берегов и спокойствия поселян; другие предпринимали торговые и военные поездки за драгоценными вещами и добычей для короля или по другим ею надобностям: некоторые собирания дани с покоренных стран или в качестве посланников. к иноземным дворам и по другим поручениям. Часть их оставалась на его дворе: они составляли его дружину, его стражу или имели другое назначение. Все они носили общее название домашних челядинцев, или хирдманнов.[325] королевских придворных: это имя означало, что их считали принадлежащими к семейству короля, к его дому и двору. Они находились в таких же отношениях к нему, как служители к господам, обязанные к особенной верности и подчиненные чужой воле, почему и не считались людьми независимыми в действиях; однако ж на них смотрели как на свободных, потому что их назначение было военное, а война и походы принадлежали к числу самых почетных занятий.

Дворы королей были в то время воинским училищем, сыновья богатых поселян и свободные молодые люди старались поступать в королевский хирд для узнания военных обычаев и снискания славы. Смотря по той степени, какую занимали в хирде, им отводились высшие и низшие места на скамье в королевской комнате; чем ближе к королевскому месту, тем более почета. Все они получали содержание при дворе короля, ходили с ним в его поместья, гостили у поселян, имели долю в военной добыче; за отличны опыты храбрости и приверженности награждались подарками, состоявшими из оружия, кораблей, дорогих платьев и золотых браслетов; но другого жалованья они, кажется не получали, может быть, кроме самых знатных в хирде, занимавших особенные должности.

Так, весь королевский двор был военным по происхождению и цели. О его многочисленности саги сказывают нам только то, что к концу этого времени хирд шведского короля был значительнее норвежского. Но вероятнее, что таких придворных было не свыше тысячи человек. Смотря но важности похода, их собирали то больше, то меньше. Собственно двор короля составляло отборное войско из людей, закаленных в военных опасностях: они употреблялись для небольших походов или составляли экипаж королевских кораблей, частью окружали короля на войне, частью поставлялись вождями прочего войска. Нередко в королевском хирде встречались иноземные знаменитости. В области, по своему положению наиболее подверженные неприятельским нападениям, назначались особенные начальники для заведования военными делами и оборонительными способами страны. Мы находим таких начальников на прибалтийских берегах и в областях, пограничных с Норвегией: таковы были правители Вестготландии, под именем ирлов, наблюдавшие за спокойствием области. На содержание их, без сомнения, назначалась какая-нибудь часть доходов, как и в Норвегии; собирание этих денег с королевских ленов также, по-видимому, принадлежало к их занятиям.

Обыкновенно, при покорении оседлых народов кочующими или в феодальное время, когда ленные дворяне сделались господами поселян и их недвижимой собственности, прежние землевладельцы и вообще их дети и потомки обратились в состояние рабов, которые в средневековых актах называются servi glebae adseripti; это люди, неразрывно связанные с землей, ими обрабатываемой; вместе с ней они продавались, покупались, поступали в оброчное содержание и зависели от произвола своих господ, На Скандинавском полуострове никогда не было таких крепких рабов земли. Однако ж во время язычества и в первые века христианства личное рабство было известно.

Скандинавы много занимались морскими набегами; землевладельцы сами брались за оружие, когда огонь сторожевых башен возвещал приближение неприятеля или Iкоролевский приказ собирал на войну. Они же должны были являться на многие происходившие тогда тинги в качестве свидетелей, очевидцев и других лиц, Takar, Vastar, Synemaenner, требуемых продолжительными тяжбами древности; наконец, они принимали участие в областных тингах и народных собраниях в Упсале, в общественных жертвоприношениях, в совещаниях о государственных делах — вся жизнь их посвящалась войне и гражданским делам, Для хлебопашества, вырубки лесов и разных сельских работ они должны были пользоваться чужими силами. Народа для того было довольно в стране, судя по словам саг, подтверждаемым событиями того времени; но молодые люди, не ездившие в набеги для изучения военного ремесла и приобретения богатства, презирались: о таких говорили, что они сидят в золе; притом обширные участки ненаселенной земли предоставляли удобные случаи приобретать имения и сделаться домохозяевами, чего с охотой искала вся вольная молодежь, видевшая не много свободы в службе, под чужим покровительством. Это внушало скандинавам пощаду к побежденным, хотя они и наносили смерть с таким же хладнокровием, с каким встречали ее ими; пленники, взятые на войне, не предавались смерти; их считали добычей, которой победитель мог располагать для своих выгод и поступать с ней по произволу.

Викинги привозили домой столько пленных, сколько могло поместиться на их байдарах; с противолежащих берегов Балтийского моря, с Британских островов, из Англии, Шотландии, Ирландии, Германии и Франции, даже из отдаленной Испании они привозили пленных мужчин, женщин и детей всех сословий, монахов и священников, юношей и девиц знатного рода, дочерей ярлов и королей. Плен был первым, самым общим и обильным, источником рабства на Северe. Но был и другой: дети рабов принадлежали к рабскому состоянию, как и отцы их; эти рожденные дома рабы с детства приучаясь исправлять в точности разные работы, случавшиеся при дворе, имели пред другими особенноe преимущество и назывались Fostre (fosfra — воспитывать), потому что получили воспитание в доме господина.

И свободные люди обращались иногда в рабское состояне, если наделали больших долгов или опозорили себя преступлением, обличавшим низкие, бесчестные правила, которых можно было ожидать от одних рабов, а не от свободнорожденных; в таком случае находили справедливом обращать их в то звание, к которому они принадлежали по образу своих действий; воры становились рабами обокраденного, если не могли заплатить ему за убыток и удовлетворить закон денежной пенею; должники, не имевшие возможности уплатить долгов каким-нибудь другим образом, делались рабами их заимодавцев до тех пор, пока не очистят долгов работой или вспоможением родственников. Крайняя нужда и бедность от неурожаев, неспособность достать пропитание другим путем, иногда же ненависть к родным заставляли некоторых продавать свою свободу и переходить в собственность господина, из хлеба, для покровительства, или чтобы лишить родственников наследства, достававшегося в таком случае тому, в чью власть поступали, потому что господин имел право и на имущество раба.[326] Такие назывались даровыми рабами (Giaftblalar), потому что добровольно поступали в рабство (traldom). Они принадлежали к разряду самых презренных рабов, потому что скандинавы предполагали чрезвычайно низкие и испорченные свойства или величайшую лень в том, кто добровольно отрекался от качеств свободнорожденного и мог продать драгоценное благо, свободу; за убийство таких платилось только 3 марки, каждая в 1 лот весом, между тем как за других эта пеня полагалась от 3 до 4 марок, а за рожденных дома рабов — 8 таких марок (karigilda таге).[327] Для различия от других служащих (tjensle bjon) рабы назывались Annoedbughs bjon, люди с несчастной участью.[328] По силам и способности каждого их употребляли для всяких дел при дворе, в поле или в лесу; на них обыкновенуj возлагались самые суровые и тяжелые работы, унизительные для других людей: они пасли стада, рубили дрова, жгли уголь, добывали соль; служанки, на древнем языке ambud,или ambat, работницы, занимались домашними делами; по известиям саг, их исключительные занятия состояли в том, чтобы молоть муку и печь хлебы. Самые способные и лучшие из рабов, особливо рожденные на господском дворе определялись в должность надзирателей над другими, смотрителей за скотными дворами и пользовались иногда половинными доходами; они назывались Bryti,[329] раздельщики, потому что раздавали работу и пищу другим рабам. Имя королевских раздельщиков принадлежало рабам, заведовавшим королевскими дворами; сначала их часто употребляли для такой службы, которою гнушались свободные люди, по крайней, мере, особенно дорожившие своей честью и свободным происхождением. Бритам отвечали Degbia (швед. Deja), такие служанки, которым поручался надзор за прочими и внутренний порядок в доме.

Домохозяин имел неограниченную власть над рабом; даже и исходе XIII века, когда уже утвердилось христианство и нравы сделались мягче, он, его жена и дети могли убивать раба или поступать с ним также жестоко, как им вздумается.

Законы не признавали за собой власти осуждать их к уплате пени за это. В законодательстве нередко упоминается о вынужденной рабе (budstryken buskona); прибит, как раб, так говорили о том, с кем поступлено так жестоко, что он лежал на земле с изломанными членами и не мог тронуться с места. Законы предписывают, чтобы раб, или лошадь, покупался при каком-нибудь поселянине, Vin,[330] при свидетелях, и если продавец утаивал его недостатки, то обязан был в продолжение месяца вознаградить покупателя за все убытки, понесенные им при этой покупке. Рабов дарили, отдавали вместо денег за пени и вообще поступали с ними как со всяким другим имуществом.

Скандинавы не дозволяли неприличных связей между рабами, потому что любили порядок и добрую нравственность в доме; более строгие в этом случае, нежели римляне, они наказывали подобные поступки. Раб должен на самом деле жениться с согласия своего господина и потом числился женатым, но дети, прижитые в таких браках, принадлежали не родителям, а их господам. Раб не пользовался властью ни отца, ни домохозяина; брак его не имел того значения, как браки свободных людей; оттого-то женатый раб в законах называется не супругом, а наложником (kaepsir).[331]

То же право, какое домовладелец и дети его имели над жизнью рабов и детей их, простиралось и на их собственность: все, чем владел раб или что нажил на господском службе, принадлежало господину. В шведских законах они занимают место наряду с нищими (stabkerle),[332] и если раба хотели выкупить его родственники, то они должны были присягнуть, что вносят выкупную плату из своего имущества, а не раба; в противном случае господин присваивал ее себе, как собственность.

Естественным следствием того, что рабы считались безусловной собственностью господина и государство не имело на них никаких прав, была совершенная отчужденность раба от всяких обязанностей относительно общества: он не пользовался гражданскими правами, не мог ни быть свидетелем,[333] ни носить оружия, не находился под одинаковыми законами, не подлежал тому же суду, как другие; закон не доставлял ему безопасности, общество не защищало его; о всяком, кто обращал кого-нибудь в рабство, говорили, что отнимает у него личный мир и безопасность.

Но так как раб находился вне всяких отношений к обществу и почитался вещью, составлявшей полную собственность господина, то на этом лежала ответственность за все поступки раба: если последний сделал воровство, или убийство, или другой насильственный поступок со свободным человеком или его рабами, господин его присуждался к уплате пени за то, что не держал его строже. Когда же он отказывался от платы и предлагал лучше выдать преступника для казни, какую назначит обиженный, тогда раба, с ивовым прутом на шее, вешали на столбе у двора господина: повешенный должен был оставаться тут до тех пор, пока отгниет прут. За срезку этого прута полагалось сорок монет пени. Таким отвратительным зрелищем хотели принудить владельца лучше заплатить деньги, нежели выдать раба, потому что гнушались отмщать за себя на этом висяке, и если дело шло о его преступлении, лучше требовать денег.

Наротив, оскорбления, нанесенные чужим рабам, относились не к ним, а судились, смотря по вреду, какой же от того владелец; если раба его убили или так изувечивали, что он не годился больше к работе, то не взыскивали никакой другой пени, кроме полной цены убитого или изувеченного; тогда господин получал 8 марок за рожденного дома и 3 — за обыкновенного раба. Вообще, к этим несчастным чувствовали такое презрение, что название раба считалось самым обидным ругательством. Всякий, назвавший таким именем свободного, подвергался одинаковому наказанию с виновным в содомском грехе. Смерть от руки раба считалась самой позорной.

Со свободой исчезает отрада и сила жизни. Рабское воспитание имеет следствием рабские чувства. Состояние, исключавшее человека из гражданского общества и отнимавшее у него природные права и побуждения ко всему благородному и прекрасному, должно было до такой степени унижать дух, что он терял все свои лучшие качества. Это делает понятными для нас частые случаи в сагах, доказывающие верования древних скандинавов, что рабский дух уже проглядывает на лице раба; они могли отличать рабов от свободных при первом взгляде, по одной наружности, Трусостъ, вероломство, леность считались их отличительными свойствами; более благородных чувствований не предполагали в них. Когда королю Гуннару принесли сердце pa6а Гьялле, он мог увидеть, что оно принадлежало трусу: «Заметь, — сказал король, — как дрожит оно, но все же меньше, нежели прежде, когда находилось в груди».[334]

Однако ж образ мыслей скандинавов был человечнее и благороднее, многих римских философов, которые едва причисляли рабов к человеческому роду, сомневались, и такого ли же вещества состоит тело рабов, та ли же душа живет в них, не считать ли их другой породой людей. В сагах редко встречаются черты хладнокровной жестокости, с какой римляне обращались со своими рабами. Римские легионы иногда приводили из счастливых походов чрезвычайное множество пленных; некоторые римляне имели многие тысячи рабов в своих виллах; надобно было держать их под гнетом, чтобы они не сделались опасными для государства и их владельцев. Северные викинги не могли привозить многочисленные толпы пленных на своих небольших судах. Бедность, простые нравы Севера и недостаточность в съестных припасах также должны были ограничивать число рабов.[335] Между тем как в Риме множество рабов назначалось в прислугу избытку и роскоши, на Севере держали их не более, сколько требовала нужда для полевых работ и других занятий… Золото и серебро, земля и рабы, звериные рога и постель считаются в шведских законах главными драгоценностями поселянина.

При вспышках гнева северный домохозяин хоть иногда и жестоко наказывал рабов, однако ж, несмотря на неограниченное господское право, вообще обходился с ними с таким же человеколюбием, какое Тацит хвалит в древних германцах.[336] И законы заботились об отеческом воспитании детей рабов: если домовладелец хотел доказать свои права на раба, рожденного в его доме, то должен был принять присягу и подтвердить ее клятвой свидетелей и 12 посторонних лиц, что этот раб на его дворе родился, питался молоком матери, покрыт был одеждой и лежал в колыбели. На всяких пирах, в тржественных случаях, например, при жертвоприношениях, и сговорах, свадьбах, поминках, скандинавы разделяли свою радость с рабами.[337] За удар раба на пиру взыскивалась такая же цена, как и за удар свободного. Желали, чтобы и рабы пользовались некоторым отдыхом от работы и имели светлые мгновения в жизни; полагали, что пора веселья должна соблюдаться для них так же свято, как и для свободных людей. Добрые господа не только доставляли им случай нажить что-нибудь, но и позволяли выкупаться на волю трудовыми деньгами.

Эрлинг Скьяльгсон, знатный и сильный поселянин в Норвегии, держал во дворе постоянно до 30 рабов; он назначал им поденную работу; по окончании ее, остальное время, вечером и ночью, они могли употреблять для себя; наконец, дал им землю для хлебопашества; доходы с нее предоставил в их полное распоряжение; сверх того назначил цену, за которую они могли выкупаться из рабства. Многие выкупились уже на первый или на другой год, и все, имевшие даже небольшую удачу в делах, освободили себя на третий год. На вырученные деньги Эрлинг накупил новых рабов. Но вольноотпущенным он доставил разные способы к обогащению: одних послал ловить сельдей, другим указал другие средства; некоторые вырубили леса, обработали землю под ними и поставили себе дворы: он помог всем разжиться.[338]

Человеколюбивое чувство и очень высокий для того времени образ мыслей нередко заметны в поступках скандинавов. Это смягчало участь многих рабов; несмотря на надменное презрение к ним, в той же степени, в какой ценилась свобода, на Севере участь их была гораздо сноснее, нежели во многих других странах. Оттого в сагах часто встречаются черты благородной привязанности рабов к господам; многие из них получали свободу за оказанную верность, способность и подвиги мужества. Домохозяин или кто-нибудь другой, с ею согласия выпускавший на волю раба, брал этого с собою на тинг, объявлял Manbelgd, мир и безопасность его лица, принимал в свое семейство, что называлось aettleda, и тем слагал с себя на общество ответственность за его поступки. После того вольноотпущенный мог быть истцом и ответчиком и принимать присягу.[339] Впрочем, он не выходил из-под господского надзора и сохранял некоторые зависимые отношения к прежнему господину; если же оказывался неблагодарным или непочтительным к нему, то в наказание опять становился рабом[340] И сын отпущенника, в случае проступка против прежнего господина или его детей, присуждался к вторичной уплате выкупных денег за свою свободу. Не думали, чтобы не умевший пользоваться или прилично распоряжаться домашним хозяйством мог быть хорошим согражданином. Отпущенники составляли низший разряд свободных людей. По мнению скандинавов, переход от рабства к свободе должен быть постепенным: оттого дети отпущенников имели более значения, нежели их отцы.

Свободные люди называются в законах Fralsman, Frals, Folkfrals — люди, имевшие право носить оружие, Tbagn, или Tbiagn, с намеком на благородное чувство, честность, добросовестность и способность, качества, которых треболи от свободного человека. Как рожденные с правами, приличными свободным людям, они называются Fralsboma, Aettborna, Fridbatta,[341] свободнорожденные, Aettade и Fullkynnadbe,[342] родовые. Напротив, отпущенники, составлявшие средний разряд между свободными и рабами, называются Fralsgifvi и Fralsingi, а рабы — Ofraelse и ofraelst Folк. Лица, носившие высокое или княжеское достоинство, назывались Tignarman, почетные люди.[343] В числе их первый был король, почему и сан его назывался bogsta Tign;[344] почетное имя носили и ярлы, и даже епископы, со времени их появления в стране. Все прочие, как бы ни были богаты или знатного рода, даже принцы, пока не получили королевского титула, и сыновья ярлов, если не занимали отцовской должности, причислялись к людям, не носившим высокого достоинства, Otignir.

Отцовское значение переходило и к детям: скандинавы очень дорожили высоким происхождением и считали честью быть потомками знаменитого семейства; все, у кого в стране были знатные и сильные люди, назывались storattade и storslagtade, знатного рода; сыновей ярлов называли jarlborna, рожденные от ярла. Но с этими названиями не соединялось никаких преимуществ, которые отделяли бы одних людей от других такого же свободного звания: на всех лежали одинаковые обязанности к государству; сыновья ярлов делались ярлами по собственным заслугам или по королевской милости; потомки должны были своим поведением и способностью поддерживать значение семейства. Были такие поселяне, как Скоглар Тоста, тесть двух королей, угощавший у себя в доме принцев и их войско во время набегов; или Аке, вермландский поселянин. который в одно и то же время просил к себе в гости шведского и норвежского королей, угощал их со всей дружиноп самым патриархальным образом и при прощании дарил их; или старый Хакон, защищавший от короля одного убежавшего принца и его бесприютную мать. Такие поселяне соперничали в силе и значении с тигнарменами, почетными лицами, и не считали себя ниже их. В таком же духе как лагман Торгнюр упрекал Рагнвальда-ярла в его исканиях почетного имени, Tignarname, и считал для себя честью принадлежать к поселянам, отвечал Кетилль, богатый норвежский поселянин, королю Харальду Харфагру, который склонял его быть королевским подручником и сулил лены и почетные имена. Кетилль отказался, говоря, что лучше и для него остаться поселянином и считать себя не хуже людей с почетными именами. Олаф Дигре, или Святой выговаривал сильному Эрлингу Скьяльгсону, зачем он предпочитает людей одного с ним звания и не уважает королевских фогтов, Эрлинг отвечал: «Я охотно сгибаю шею пред вами, король Олаф, но тяжело мне ползать перед Ториром Тюленем, который, со всей своей родней, рабского происхождения, хоть он и фогт ваш, или перед другими, ему подобными, хоть они в чести у вас».[345] Следующий рассказ из королевских саг об Асбьерне Сигурдсоне предлагает много пояснительных сведений о нравах и образе мысли того времени; из него видно, как патриархальные тогдашние поселяне помогали членам своего рода, заботились о силе, чистоте и почете своих семейств, не могли выносить позора и не любили оставлять его без отмщения.

Сигурд Торирсон, богатый и значительный поселянин в лунде на Тронденесе, в Норвегии, во время язычества, обыкновенно приносил жертвы три раза в год: в первую зимнюю ночь, в половине зимы и около лета. Сделавшись христианином он удержал этот обычай: осенью делал большой пир для своих друзей, зимой о Рождестве — другой, на Пасхе — третий. Много родных и друзей собиралось к нему.

Когда сын его, Асбьерн, вступил во владение наследством, он держался отцовского обычая. В один год был сильный неурожай; несмотря на то, Асбьерн продолжал пиры по-прежнему, потому что у него оставалось еще старой пшеницы от прошлых годов. Другой год был такой же неурожайный: Сигрид, мать Асбьерна, хотела, чтобы некоторые пиры были отложены. Асбьерн не согласился; осенью поехал к знакомым, закупил, где было можно, пшеницы, от некоторых получил в подарок. Но и на третий год жатва была очень плоха.

В то же время пришло известие с юга страны, что король Олаф Дигре запретил вывозить оттуда на север пшеницу, солод и муку. Сигрид советовала убавить домашней челяди. Но Асбьерн продолжал жить по-прежнему. У него было прекрасное судно такой величины, что могло плавать в открытом море с парусами из полосатой ткани. Он спустил его в море, взял с собой двадцать человек домашних и поплыл к югу.

В южной Норвегии лежит остров, называвшийся в древности Кормт, ныне Кармен. Там находилось обширное и прекрасное королевское поместье, Эгвальдснес. Им владел королевский фогт, Торир Тюлень: он был незнатного рода, однако ж деятелен, с хорошим даром слова, охотник пощеголять пышным нарядом, хвастун на словах, сверх того ловкий наглец и умел извлекать для себя пользу из этих качеств, с тех пор как несколько упал во мнении короля.

Асбьерн приплыл к острову вечером, пристал к королевскому двору, накрыл свой корабль палаткой и переночевал там. Торир Тюлень спросил его, куда он намерен ехать. «У нас на севере, — отвечал Асбьерн, — большой недостаток в пшенице, а нам рассказывали, что здесь славный был урожай: не продашь ли нам, поселянин, пшеницы? Вижу здесь огромные скирды, для нас же будет легче не ездить дальше». — «А вот я сделаю для вас облегчение, — сказал Торир, — такое, что тебе не надобно будет ни ездить дальше, ни рыскать здесь в Рогаланде за покупкой пшеницы; скажу тебе, что ты не достанешь ее ни здесь, ни в другом месте, потому что король запретил продавать ее для вывоза на север. Воротись назад, халогаландец: это будет всего лучше».

Асбьерн и его люди сняли палатку, вышли в море, поплыли к югу и к вечеру прибыли на Ядер, где жил дядя Асбьерна, Эрлинг Скьяльгсон. Он ласково принял племяннка, очень обрадовался его приезду, посадил возле себя и спрашивал, что нового на севере. Когда Асбьерн подробно рассказал обо всем, даже о цели своей поездки, Эрлит сказал: «Плохо, что король запретил продавать пшеницу отсюда: не знаю, кто бы отважился здесь нарушить королевский приказ, а самому мне надобно остерегаться как нибудь прогневить короля, потому что многим хочется поссорить меня с ним».

Асбьерн слушал его с удивлением и, помолчав несколько минут, сказал: «Правда узнается поздно: в детстве мне рассказывали, что моя мать свободного происхождения во всех родовых коленах и что Эрлинг Сола самый лучший из ее родных; ну а теперь от тебя самого слышу, что ты не так свободен от королевских рабов на Ядере и не можешь располагать своей пшеницей, как хочешь». Эрлинг посмотрел на него, усмехнулся и отвечал: «Вы, жители Халогаландии не столько знаете про королевскую власть, сколько мы. Хорошо тебе хвастать-то дома, племянник! В хвастовстве-то ты не выродок из семьи. Попьем-ка сначала, а завтра посмотрим, что можно посоветовать в твоей беде». Так они и сделали и пропировали до вечера. Утром разговорились опять: «Я думал о твоей покупке, племянник, — сказал Эрлинг. — Все ли равно для тебя, у кого бы ты ни купил?» Асбьерн отвечал, что все равно, лишь бы купить у законного владельца. Эрлинг намекнул, что по его мнению, у рабов его найдется пшеницы, сколько нужно племяннику, а они не под одними законами с нашими. С рабами в торге сошлись. Асбьерн нагрузил корабль пшеницей и солодом, получил от дяди подарки на прощанье, с попутным ветром поплыл домой и в первый вечер пристал к Эгвальдснесу.

Королевский фогт Торир Тюлень собрал в ночи шестьдесят человек и утром сошел с ними к Асбьернову кораблю и сильно напустился на Эрлинга за пренебрежение королевского приказа и велел Асбьерну выйти с людьми на берег: в противном случае грозил побросать их за борт корабля. «Мы не хотим, — он говорил, — чтобы вы мешали нам, когда станем выгружать корабль». Асбьерн принужден был уступить силе. Когда выгрузка закончилась, он начал прохаживаться по кораблю и, посмотрев на парус, сказал: «Славные паруса у этих халогаландцев! Возьмите парус нашего перевозного судна да отдайте им: для них он довольно хорош, потому что поплывут они с порожним кораблем». Это было исполнено: парусами обменялись.

Асбьерн, вернувшись домой с таким успехом в деле, не давал зимой пиров, не навещал и родни. Его поездка стала известной: о ней ходили разные смешные толки. Асбьерн сдерживал досаду, сидел все дома и ждал весны. Дождавшись ее, он спустил в море свой длинный корабль: это была шнека с двадцатью лавками для гребцов. Снарядивши корабль, он собрал домашних, пригласил друзей и вскоре имел 90 человек вооруженных. Он отчалил от берега, держал путь к югу и на пятый день Пасхи решил пристать к острову Кормту.

Он вышел на берег один, чтобы высмотреть случаи. С высоты можно было видеть королевский двор: Асбьерн заметил, что в Эгвальдснес шло и ехало много народа сухим путем и водою. Он отправился ко двору и вошел на кухню, где прислуга готовила кушанье. Из разговоров ее он узнал, что на остров приехал в гости король Олаф. Асбьерн вошел в королевский дом и остановился в передней комнате. Одни входили туда, другие выходили; никто не обращал на него внимания; двери в залу были отворены.

Король сидел за столом. Перед креслом его стоял Торир Тюлень. Асбьерн услышал, что он рассказывает длинную историю про случай, вышедший между ними, но во многом отступает от истины. Кто-то спросил, что было с Асбьерном, когда выгружали корабль. Торир отвечал, что он во время выгрузки казался спокойным, но, когда сняли парус, заплакал. До сих пор Асбьерн удерживался, но когда ему сделали такой обидный для северянина упрек, будто он плакал, быстро выхватил меч, бросился в комнату и поразил Торира. Удар пришелся в шею, голова фогта покатилась по столу к королю, туловище упало к ногам и скатерть залита была сверху донизу кровью. Асбьерна схватили, сковали.

В королевской дружине находился Скьяльг Эрлингсон, сын Эрлинга Скьяльгсона и двоюродный брат Асбьерна. Он встал, подошел к королю и предложил свои поместья за жизнь брата. «Разве это не уголовное преступление, сказал король, — если кто-нибудь нарушил спокойствие праздника Пасхи? Не таково ли и второе смертоубийство в королевском помещении? А третье, что мои ноги сделаны плахой?» Но Скьяльг старался убедить короля взять пеню по старинному обычаю. Король, в благородном сожалении своего долга, отказал: «Хотя я и держу тебя, Скьяльг, в большой чести, — промолвил он, — однако ж не нарушу для тебя закона и не унижу королевского сана».

Скьяльг повернулся и вышел из комнаты; за ним пошли 12 человек его свиты. Был уже поздний вечер. Скьяльг поспешил со своими людьми на корабль; после усильной работы веслами целую ночь на рассвете они прибыли в Ядерн. Только что вышел на берег, Скьяльг побежал на отцовский двор и с такой силой стал ломиться в ворота, что гвозди в них не выдержали; все всполошились в доме,

Эрлинг вскочил с постели, схватил меч и щит, побежал к воротам и спрашивал, что там за буян такой. Узнав голос брата, он продолжал: «Это так на тебя похоже — поднимать такую безумную возню». — «Пожалуй думай, — сказал Скьяльг, — что я сильно вожусь: брат мой, Асбьерн, не называл бы этого возней там, где сидит он в оковах, отсюда к Северу, в Эгвальдснесе. Славно бы было поехать туда и пособить ему». Отец и сыновья обдумали, что им делать.

Было воскресенье; король молился у обедни; все его люди тоже. За церковью стоял Асбьерн в оковах, под стражей. По окончании обедни король вышел из церкви. Он увидел, что на Асбьерне нет оков и что по обеим сторонам дороги от церкви до королевского дома поставлены вооруженные люди; у входа в дом стоял Эрлинг с сыновьями: они собрали 500 человек.

Эрлинг приветствовал короля и говорил: «Мне сказали, что племянник мой Асбьерн попал в большую вину: плохо, король, что вышел случай, вам не угодный. Я явился предявить за него мировую и такую виру, какую вы сами назначите, а также и похлопотать, чтобы он остался жив и невредим и мог свободно проживать в стране». Тут они разговорились, но эта беседа не обещала миролюбивой развязки. Наконец Эрлинг сказал: «Не скрою от тебя, король, что у меня в голове: я желаю, чтобы мы мирно расстались друг с другом; если этого не случится, лучше бы мне не искать свидания с тобой». Эрлинг покраснел, как кровь.

Тогда подошел к королю епископ Сигурд и сказал: «Государь, умоляю вас именем Божьим помериться с Эрлингом, особливо, когда он желает сохранения жизни и невредимости человека: все прочие условия в вашей воле».

Наконец король уступил. Эрлинг поручился за Асбьерна; этот получил мир, но должен был покориться условиям, какие предпишет король. Эрлинг воротился домой. Король назначил следующие условия: «Началом нашего договора должно быть твое повиновение нашему закону, что если кто убьет королевского слугу, то обязан нести его службу, коли это угодно королю. Моя воля, чтобы ты принял должность фогта, которую исправлял Торир Тюлень, и был начальником в здешнем моем дворе, в Эгвальдснесе.»

Асбьерн повиновался, но сначала хотел съездить домой в свое поместье и устроить свои дела. Когда он прибыл туда и его родные узнали, чем кончилось дело, они говорили ему: «Твоя первая поездка на юг была постыдна во всех отношениях, однако ж могла быть поправлена как-нибудь, а твое будущее путешествие — позор как для тебя, так и твоей родни; ты едешь поступать в королевские рабы, подобно Ториру Тюленю, самому худшему из людей. Веди себя как мужчина да сиди-ка лучше в своих поместьях; мы, твоя родня, будем стараться, чтобы ты никогда не пришел в такое опасное положение». Он послушался и остался на своем дворе.[346]

В древности было много таких сильных семейств в сословии поселян. С их перевесом в значении и силе, особливо при шумных королевских выборах и внутренних ссорax, прежнее равенство начало постепенно исчезать. Величие в значении мало-помалу привело к государственному неравенству. Некоторые значительные семейства получили особенное влияние в государстве: так образовалось родовое дворянство. К следующим временам относится происхождение сильных вельмож, потом введение рыцарской службы и раздача грамот, освобождающих от налогов, положили начало первенству получившего преимущества дворянского сословия.[347] Развитие этих новых начал принадлежит к последующим временам.

Мы имеем одно древнее стихотворение «Песнь о Риге»,[348] представляющее картину различных обычаев и событий между знатными поселянами и рабами в языческое время. Это простое описание их занятий, жилищ, одежды, всего их быта и, кажется, попытка объяснить по древним понятиям происхождение различных народных сословий: оно ссылается на древние саги трех различных народов, поселившихся на Севере, именно: неизвестных племен, изгнанных или покоренных; готов, оставшихся свободными, и, наконец, народа, который пришел с Одином, сделался господствующим и ввел военные обычаи.

Древние саги рассказывают, — говорит «Песнь о Риге», — что Хеймдалль, сильный и мудрый бог, под имени Рига (Эрика), ходил вдоль морского берега по зеленой дорожке и пришел к домику. Двери были отворены настежь, на полу горел огонь; там сидели люди, Аэ и Эдда,[349] в платьях старинного покроя. Риг сел между ними на средину скамьи, Эдда сняла с золы тяжелый и толстый пирог с подливкой, принесла в чашке суп и лучшее лакомство — жирную телятину. Риг потом улегся на постель между хозяевами и спал три ночи. После того он ушел.

Минуло девять месяцев. Тогда Эдда родила сына, который, по старинному обычаю, был облит водой и получил себе Трэлля (раба). Он рос и развивался; был смугл; кожа на руках в морщинах, суставы сведены, пальцы толстые, спина сгорбленная, пяты длинные; он учился пробовать свою силу, вить лыка и носить тяжести. Однажды на двор пришла странница, девушка с больными ногами, загорелыми руками, курносая. Ее звали Ти,[350] раба. Она села посредине скамьи, а возле нее поместился сын дома. Они дружески разговорились и потом постлали постель себе. Ти проживала с Трэллем тяжелые дни и рожала детей в радости и удовольствии. Сыновей звали: Hreimr, Fjosner, Klur, Kleggi, Kesser, Fulner, Drumbr, Digraldi, Drottr, Hosner, Luis, Leggialdr.[351] Они делали плетни, удобряли поля, разводили свиней, пасли коз, добывали торф и каждый день носили домой топливо. Дочери были: Drumba, Kumba, Oekvinkа; Arinnefia, Ysia, Ambatt, Eikin-tjasna, Totrug-hypja, Tron benja[352] От них началось поколение рабов.

А Риг продолжал путь и пришел к другому дому. Дверь была не притворена; огонь горел на полу; вокруг сил люди. Мужчина строгал дерево для навоя; он был в узком кафтане с пряжкой на шее; борода его приглажена, волосы подстрижены на лбу. Женщина махала пряслицей, мерила тесьму и готовила платье. На голове у нее была повязка, на груди брошка, на шее платок, а на плечах банты. Мужчну звали Афе,[353] а женщину Амма. Это были хозяева дома. Рига угощали хорошо:[354] он лег в постель с хозяевами и ночевал с ними три ночи.

По прошествии девяти месяцев Амма родила красивого сына, с блестящими глазами. Его полили водой, одели в полотно и назвали Карлом. Карл рос и развивался, учился обуздывать волов и делать полевые орудия, строил дма и амбары, делал чесалки для шерсти, работал плугом.

Ему привели невесту, увешанную ключами, Снер, в платье из козьей шкуры, и поставили под венчальный покров. Карл и Снер обменялись кольцами и постлали брачное ложе, потом строили дома и приживали детей в радости и любви. У них были сыновья: Hair, Deingr, Hauldr, Thegn, Breidrbonde, Bundin-skegge, Bue, Boddi Brattskeggr. Дочери назывались: Snot, Brydr, Svanni, Svarri, kki, Fljod, Sprand, Vif, Feima, Ristill.[355] От них происходят роды поселян.

Нo Риг продолжал путь и подошел к домику. Дверь, обращенная к югу и украшенная кольцом, была полуотворена.[356] На усыпанном соломой полу сидели отец и мать, смотрели в глаза друг другу и играли. Отец сучил тетиву, натягивал лук, обделывал стрелы, мать разглаживала полотно и примеряла головной убор. Она была с брошкой на груди, в широком платье, в подсиненной сорочке; у нее были светлые глаза, полная грудь и белая, как самый чистый снег, шея. Она достала белую узорчатую скатерть и постлала ее на стол, принесла мягкий пирог из белой пшеницы, положила его на стол, поставила также обитые серебром блюда с дичью, ветчиной и жареными птицами, вино в склянках и дорогих сосудах. Они пили и разговаривали до самого вечера. Риг встал и пошел ложиться спать. Переночевав три ночи, он опять пустился в путь.

После девяти месяцев мать родила сына. Его одели в шелк, полили водой и назвали Ярлом. У него были светлые волосы, красивые щеки, а глаза пронзительнее, нежели у молодых змей. Ярл вырос, взмахивал щитом, крутил тетевы, гнул луки, обделывал стрелы, бросал копье, ездил наi лошадях, охотился с собаками, обнажал мечи и учился плавать. Странник Риг опять вернулся, научил его рунам, дал ему свое имя, признал своим сыном и приказал ему владеть одальной землей, древней отчизной.

Молодой Риг пошел из дома темным путем, по обледенелым горам, для войны и боя; бросал копье, взмахивал щитом, обнажал меч, затевал войну, обливал кровью поля, рубил войска и покорял земли. Он один владел 18 дворами, раздавал поместья, всех дарил украшениями и статными конями и осыпал золотыми кольцами. Он поехал в пышном наряде и прибыл поляною в комнату, где жил Херсир.

Его встретила белая, веселая, стройная Эрна (быстрая). Он желал иметь ее женою и увел. Она пошла с ним под венчальное покрывало. Супруги жили счастливо, были родоначальниками поколений и достигли глубокой старости. Старшего сына звали Burr, другие были: Barn, Jod, Arfi, Mogr, Nidr, Nidjungr, Sonr, Sveinn, Kundr и Kont. Они учились плавать и играть в шахматы, обучали коней, делали щиты, обделывали стрелы и метали копья.

Но молодой Кон разумел руны, руны древности, старинные руны, мог спасать людей, притуплять лезвия мечей, утишать волны, заговаривать огонь, успокаивать море, утолять скорби, понимал чириканье птиц и владел силой восьми мужчин. С Ярлом Ригом он мерялся силами и состязался в рунах: он знал их лучше. Тогда ему самому дано было называться Ригом и лучше всех знать руны. Молодой Кон ездил по лесам и болотам и стрелял птиц. Одинокий ворон сидел на ветке и пел: «Зачем ты бьеш птиц, молодой король? Тебе бы ездить верхом да поражать войска, бороздить море да пробовать лезвия мечей, наносить раны…»[357]

От него — поколение ярлов, отличавшееся белой и блестящей кожей и пришедшее из светлого и теплого, края в северные страны и обледенелые горы: оно возбудило войну, взяло себе земли и дворы, однако ж изучало не одни воинские упражнения, но отличалось большим образованием в жизни и правах, знало руны древности и все тайны науки. Странствующий бог, ас, признал его своим истинным поколением и дал ему власть над землей: тем называет сага на последний народ, который пришел с Одином на Север, получил там господство, ввел науки и искусства и, исповедуя в высшем смысле воинственную религию, показал войну самым первым и славным делом. Первое поколение рода ярлов в «Песне о Риге» очень верно выражало всю жизнь этого народа: «Храбрость была его главным свойством, меч — его любимцем, боевые труды — обыденной работой, и весь он — сильным, неодолимым войском».


Глава третья Воинские упражнения

Самое воспитание приготовляло из юношей древней Скандинавии храбрых людей. Воспитываясь среди оружия, ребенок рано приучался обращаться с ним и убивать зверей в лесах. Охота и другие упражнения, развивавшие крепость и гибкость членов, мужество и бодрость духа, принадлежали к числу развлечений, особенно любимых детьми и молодыми людьми.

Состязались в опасных прыжках с высоких гор, в смелом прыганье через рвы и ручьи, лошадей, людей и другие предметы, приучались делать такие прыжки с различными тяжестями в руках или на теле, и тогда только это искусство считалось совершенным, когда достигали в нем известной степени ловкости. Гуннар из Хлидаренди, знатный ирландец, в полном вооружении мог делать прыжки выше своего роста, вперед и назад; другой исландец, Скарпхединн показал свое искусство, перепрыгнув через ручей Маркарфльот, в двенадцать аршин шириной, притом в такое время, когда берега ручья обледенели и были очень скользки.[358]

Саги упоминают о таких людях, которые быстрім прыжком в сторону уклонялись от стрелы или брошеннго копья, не успев отразить эти оружия щитами, или, окруженные врагами, перескакивали через них и таким образом спасались, или, наконец, избегали их смелым прыжком с крутизны.

Не менее смелое и опасное, но и очень употребительное упражнение было взбираться на крутые утесы и горы. Уже природа Севера, как и всех горных стран, приучала людей лазить по горам и доводила их до некоторой степени ловкости в этом искусстве. Охота, птицеловство, словом, тысячи случаев манили горца на вершины гор. Особенная ловкость и искусство в этом упражнении, как и во всяких других, приносили великую славу. Между самолюбивыми молодыми людьми завязывались споры о том, кто више всех взберется на опасную высоту, в чьих ногах больше верности и цепкости в руках. По словам саг, многие достигали изумительной степени совершенства в этом искусстве. Между прочим, какой-то Херинг прославился тем, что мог взбираться на какую то ни было гору. Олаф Трюггенсон, считавшийся в Норвегии мастером во всяких военных упражнениях, взошел на утес Смальсархорн и поставил свой щит на его вершине. Тот же король однажды находился с флотом в пристани у подошвы крутой горы. Трое людей его, высчитывая друг перед другом свои дарования, заспорили, кто выше взберется на гору. Поднявшись на некоторую высоту, один, шедший позади товарищей, вернулся и не без затруднений сошел вниз; другой лез чуть дальше, но наконец присел на самой вершине утеса и не мог двинуться ни вперед, ни назад. Положение его было очень опасное. Король ободрял своих спутников пособить ему. Однако ж никто не решался взбираться на высокую словно стена, крутую гору. Тогда Олаф сбросил с себя плащ, взлез сам на высоту, взял сидевшего под руки и спустился с ним без всякого вреда. Подобные состязания только внушали молодым людям охоту к смелым подвигам, но и помогали также телесной крепости и гибкости членов: эти юношеские развлечения весьма часто были пригодны для них в чужеземных походах, когда надобно было взбираться на стены и горы, равно и при других предприятиях, требовавших силы и ловкости.

Иностранные летописи говорят о быстроте хода норманнов, что, конечно, зависело от быстроты движений, которую получили они в постоянных походах и путешествиях. Но видим в сагах, что беганье взапуски также было известно на Севере и что скандинавы, подобно древним грекам, высоко ценили скорость бега. Гомер дает Ахиллесу знаменательный эпитет быстроногого; северные саги называют frаr и fot bvatr тех, которые особенно отличались силой и проворством в беганье. Даже бывали такие, которые соперничали в том с самыми бойкими лошадьми. Упоминаются многие короли, владевшие большой способностью в этом искусстве: из числа их был Олаф Трюггвасон, Эйнар Тамбаскельфер и короли Харальд Синезубый и Херальд Хардраде отличались в искусстве бегать на лыжах. И те же самые люди, которые с помощью одной палки (skidageislan) пробегали на лыжах снеговые поля и горы, и башмаках, подбитых железом или сталью, перелетали i быстротой ветра покрытые льдом воды. А в летнее время их любимым упражнением было состязание в плавании, искусство, в котором северные жители были художники тем более что проводили на воде большую часть времени Считали хорошим пловцом только того, кто в короткое время переплывал большое расстояние, и притом плавал не только раздетый, но и во всем платье, и дольше всех мог пробыть под водой. Соперники сражались, боролись под водой, опускали друг друга вглубь; кто был посильнее, тот держал противника под водой так долго, что он почти терял дыхание и приходил в совершенное бессилие; нередко видали, что победитель выносил на берег утомленного соперника.

Были и другие, очень разнообразные, упражнения, сообщавшие северным людям проворство и ловкость в движениях, главное пособие их во всех предприятиях. Так называемая игра мечами (Handsaxa-leikr, шв. Nandsaxa-lek) состояла в том, что играющий брал три, не больше, меча (Handsox): один из них он бросал вверх, другие два с минуту оставлял в руке, потом и их бросал поочередно кверху и, не давая упасть, ловил за рукоятку или за клинок. Мастерами в этом искусстве называют саги Сигмунда и Эндриди Имберейда; но король Олаф Трюггвасон не имел соперников, ходя кругом по краю своего корабля «Длинный змей», который не плыл, а летел, этот король играл мечами так, что один из них всегда висел в воздухе, а при падении Олаф ловил его за рукоять. Это искусство (Idrott) было так удивительно, что известный по дарованиям Эндриди, получивший от Олафа вызов на состязание в игре мечами, в изумлении отвечал: «Ангелы Божии не поддерживают меня в воздухе, как вас».

Игра в мяч на льду озера была также в общем употреблении; один из играющих бросал мяч и бил по нему палкой, другой ловил мяч или отражал его также палкой; но это требовало особенной ловкости, потому что товарищи в игре всячески старались мешать ловившему, толкали его в сторону, роняли на землю или отбивали у него мяч; если же ловивший уступал им. и ловкости, то ему надо было отыскивать и приносить далеко укатившийся по льду мяч, Сверх того, это была суровая игра: употреблялись мячи деревянные, а не набитые чем-нибудь. Нередко игры в мяч были общественным зрелищем, на которое приглашались все окрестные жители: на Мардфьордском льду в Исландии часто давались большие игры; у хорейдских викингов было в обычае давать их в длинные зимние ночи; для того строились комнаты, в которых жили посетители из дальних краев, остававшиеся там недели на две смотреть на игры или принимать в них участие.

Но из всех телесных упражнений самым употребительным и любимым между молодыми людьми была борьба. Они, и даже дети, упражняли в ней свои силы; постоянные состязания в том приучали их к стойкости, ловкости и изворотливости. В одних видах борьбы все зависело от телесной силы, в других перевес доставляли искусство и ловкость. В борьбе соблюдали правильность в приемах и ухватках, рассчитывали движения, прибегали к проворству и увертливости.

Так, благодаря постоянным упражнениям силы, молодые люди древней Скандинавии становились храбрыми, крепкими телом и духом мужами и составляли поколение, которое справедливо сравнивали с «дубовым лесом под ударами бури». Всякое общество и собрание молодых людей представляли много случаев к упражнению в телесных играх, потому что эти игры, по древним понятиям, служили единственным средством для укрепления членов, к развитию ловкости при опытах силы, также способности и отваги на всякое смелое дело Игры такого рода составляли общественные увеселения при народных собраниях и тингах; там, как и в других местах, отводились для них арены, на которых молодые люди мерялись силой и искусством в гимнастике. Похвалы окружающих зрителей подстрекали их, затрагивали самолюбие и поддерживали любовь к таким играм.

С ними тесно соединялись упражнения, научавшие искусству владеть оружием. Верно и далеко стрелять из луки было искусство, которое требовалось от всякого воспитанного человека. Отводились особенные места для стрельбы, обыкновенно у подошвы пригорка, где собирались для таких упражнений: это называлось «ходить с луком на стрелецкую высоту». Норманны вообще были хорошие стрелки. Олаф Трюггвасон ставил дитя с маленькой дощечкой на голове вместо цели и сбивал стрелой дощечку без малейшего вреда для ребенка. Это упражнение не ограничивалось только верной стрельбой: нужна была сила выстрела, потому что на войне дело состояло не в одной меткости, надобно было пробивать щиты и панцири. Для того необходимы были крепкие, туго натянутые луки и опытная сила владеть ими. Эйнар Тамбаскельфер мог пробивать тупой стрелой слабо натянутую толстую воловью шкуру.

К числу упражнений, требовавших сильной, мускулистой руки и особенно полезных в морских битвах, принадлежало меткое, на далекое пространство, бросание камней рукой или пращами. Другое, в тесном родстве с ним, состояло в метании дротиков с такой силой и верностью, что они не только попадали в цель, но и пробивали ее. Приучались с одинаковой ловкостью бросать обеими руками два копья разом, на бегу ловили дротик врага и бросали его обратно, дрались мечом в одной и копьем в другой руке: все это искусства, в которых многие достигали совершенства.

Известность, получаемая чрез это, подстрекала к постоянным упражнениям и состязаниям, которые имели следствием общую опытность всего народа в военном деле. Воинские упражнения, вместе с телесными, составляли единственные и главные игры того времени: вот причина, от чего и все сражения назывались в древности «воинскими играми», Hudeslek, Bardalek. Этим упражнениям приписывали такую важность, что одна очень древняя рукопись предлагает каждый день заниматься ими: «Потому что, — говорит она, — опытность в военном искусстве не только составляет украшение мужчины, но и главную его работу до тех пор, пока нужда, приходящая без срока и без времени, не велит ему взяться за оружие». Скандинавы считали военное искусство первым из всех искусств и наук, от которого падают и сохраняются государства. Народ, пренебрегающий ратным делом и воинскими занятиями, ни на одно мгновение не может быть уверен в своей независимости.

Развитие телесных и душевных сил до высшей степеь крепости и воинственности было плодом правил, в который воспитывался норманнский юноша, и всей той жизни, которую проживал он в возрасте мужества. Он всегда ходил вооруженный, в населенных и обитаемых местах, на тингах и пирах, и кончал свои споры лучше оружием, нежели словами. Пока законы доставляли небольшую защиту и многое зависело от личной силы и искусства, до тех пор эти личные качества имели больше значения и были важнее по своим действиям. «В древности существовал закон, — говорит однл исландская сага, — чтобы обиженный вызывал обидчика на поединок, Holmgang (сражение один на один на маленьком острове или на огороженном месте)».

Еще до нашего времени сохранился отрывок из закона, имевшего силу в Свитьоде в языческое время. Это постановление такого содержания: «Если кто-нибудь нанесет другому бесчестие бранным словом и скажет: «Ты не мужчина, и сердце у тебя в груди не мужеское», а другой ответит «Я мужчина такой же, как и ты», — тогда они должны cражаться в таком месте, где сходятся три дороги. Если явиться вызвавший на поединок, а вызванный не придет, тогда pугательное название, полученное им, будет ему вместо настоящего имени; ему не дозволяется ни в каких случаях принимать присягу, его свидетельство не имеет законной силы ни за мужчину, ни за женщину. Если же, напротив, явится и, поединок вызванный, а не придет вызывавший, тогда пришедший должен кликнуть его три раза и назвать нидингом (вероломным, бесчестным, негодяем), вырезать на земле знак в доказательство, что сам он готов был на бой; вызвавший должен быть дурным человеком тем более, что не имел духа исполнить того, что сказал. Если же оба явятся на месте в полном вооружении и вызванный падет, тогда платится с него половина виры, положенной за убийство мужчины (Mansbot), Если же падет другой, сказавший ругательное слово и своим языком причинивший убийство, то должен лежать неоплаченный, за смерть его не платится никакой пени».

Насмешек и ругательств не выносила гордость тогдашних храбрых людей. Стерпеть брань было для них несноснее смерти. Так же щекотливые относительно чести, как и свободы, за эти два блага они готовы были отдать все на свете. Требовали от обидчика, чтобы он доказал свои слова честным образом с оружием в руках Нередко случалось, что он, сделав обвинение, сам вызывался оправдывать его на поединке. Тогда уговаривались о времени, месте, оружии. Обыкновенно назначали поединок на третий день, через неделю или более времени после вызова. Поприщем битвы любили выбирать островок или другое огражденное пространство, всего обыкновеннее поблизости мест, где происходили тинги, в тех случаях, когда поединок назначался по приговору тинга, или в отдалении от них, по особенному приговору противников. Островок на реке Эксере в Исландии, Самсе в Дании, Форс и Гитинсе в Роганиде в Норвегии, Дунгиунес, остров на р. Готе и озере Вемери в Швеции называют в сагах как места поединков. По законам поединка, под каждым из противников постилали плащ или кожу, с которой, при начале смертельного боя, они не могли сходить; углы этих подножников должны были находиться один от другого на расстоянии пяти аршин, к ним приделывались кольца, в которые вбивались столбы с головами, называвшиеся Tiosmtr, эти столбы, по установленному обычаю, вбивались с особенными обрядами, при заклинании (Tiosnublot); от подножников отводились три пространства не шире фута, огражденные четырьмя вбитыми колами. Так устроенное место поединков называлось оголенным рубежом (Hasslad mark). Иногда оно выкладывалось камнем и потом часто служило для такого же употребления.

С провожатыми из близких родственников и друзей вступали бойцы на боевое место и для взаимного раздражения осыпали друг друга обидными словами. Потом осматривали оружие, чтобы узнать, не заговорены ли они или не имеют ли чего не дозволенного правилами.[359] Читали наизусть закон о поединках и назначали выкупную плату, потому что, по закону, кто первый был ранен, тот считался проигравшим дело и обязывался платить победителю деньги, сколько у них условлено по предварительному уговору, обыкновенно три фунта серебра. Это называли выкупать живот из поединка.

Каждый, из соперников имел три щита, которые мог употреблять один за другим для своей защиты. Пока не все щиты были изрублены, бойцам поставлялось строгой обязанностью оставаться в пределах боевого места; они могли выходить из него на шаг или на два, но этого не дозволялось им, когда изрублены щиты; тогда бойцы становились опят на подножиик, если переступали за него, и отражали удар другим оружием. С этого мгновения они нападали друг друга с мечами и бой делался важным и решительным, кто из них в эту пору касался одной ногой рубежного кола, о том говорили, что он отступает; если же обеими, то считали его бежавшим с боя. Кроме обнаженного меча, у каждого бойца был другой, привязанный за рукоятку к правой руке, чтобы иметь его наготове. Закон поединка предписывал, чтобы вызванный наносил первый удар,[360] и потом последовательно сыпались другие тяжелые удары. Их наносили с силой, отражали с ловкостью.

Если в первый день никто из бойцов не был побежден, что иногда случалось, то бой отлагали до другого дня. Но по принятому обычаю, считали поединок оконченным, если кто из бойцов был ранен и кровь его текла на подножник.

Это, впрочем, не всегда соблюдалось: битва между суровыми, озлобленными соперниками оканчивалась не иначе, как падением одного из них. Но в судебных поединках товарищи (секунданты) бойцов при первой крови разнимали их, напоминали закон и объявляли поединок оконченным. Было в обычае, чтобы один из спутников бойца держал его щит во время сражения; однако ж встречались люди такого же мнения, как исландец Эйульф, который, несмотря на предложение Ивара подержать его щит на поединке с викингом Асгаутом, не позволил себе этого; «Моя собственная рука, — он сказал, — надежнее всякой другой».

Иногда случалось, что товарищи бойцов, чтобы не быть праздными свидетелями поединка, принимали в нем участие и сражались один на один или двое на двое, вообще поровну со всякой стороны, иногда же главный боец принимал бой со многими или со всеми товарищами противника и сражался поочередно с каждым. В таких случаях назначали наперед, кому с кем сражаться, и развязка подобных сражений обыкновенно была кровопролитной.

На поединки, по приговору тинга и между знатными бойцами, нередко собирались многочисленные зрители. Мужчина никогда не навлекал на себя более позора, как в том случае, когда не являлся на поединок, независимо от того, сам ли он сделал вызов или получил его. «Кто не пришел, да будет нидинг для всех», — обыкновенное присловье в сагах при всех соглашениях о закончании дела копьем и мечом. В древней исландской истории встречается обычай, очень похожий на тот, который освящен был законом в Упландии и предписывал, чтобы явившийся на поединок вырезал на земле знак и три раза называл нидингом не пришедшего. В Исландии ставили ему позорный столб, на котором писали, что не явившийся должен находиться под гневом богов, носить имя нидинга и никогда не быть терпимым в обществе добрых людей. Для того вбивали кол в землю, с рунами сказанного сейчас содержания, потом втыкали на него убитую лошадь и, сделав отверстие на груди у ней, оборачивали ее головой в ту сторону, где была отчизна не пришедшего поединщика.

Такой позорный столб поставил исландец Эгиль, когда Эрик Кровавая Секира и королева Гунхильда объявили его вне закона, не разрешив ему доказать свои права на женино наследство в поединке с шурином, норвежцем Берганундом, которому покровительствовали король и королева, Пришедши на остров Герле, он взял ореховый кол и воткнул на него лошадиную голову с открытой пастью; обернув ее к твердой земле, он поставил кол в одном ущелье со следующими словами: «Ставлю здесь позорный столб и обращаю это проклятие (Nid) на Эрика и Гунхильду; обращаю его также на богов-покровителей (ladnvaetter), обитающих в этой стране, чтобы все они блуждали без пристанища и не видали отчизны до тех пор, пока не выгонят оттуда Эрика и Гунхильду. Между обидчиком и обиженным было, однако ж, то различие, что последний не обязывался лично являться на поединок, если кто-нибудь другой брался заменить его; напротив, обидчик, волей и неволей, обязан был являться лично.

В каком употреблении в древности был этот обычай защищать свое дело в честном, открытом бою, это можно видеть из рассказов, везде рассеянных в сагах, о знаменитых поединках. Тогдашние люди легко раздражались при действительных или воображаемых оскорблениях. Но как честь в их глазах стоила всего дороже и умы были чрезвычайно чувствительны к обидам, то вообще поединки гораздо чаще происходили по поводу личных отношений, немало за право собственности. Никакая неприязнь не оставлась без отмщения; ни одно обидное слово не сносилось хладнокровно: за это требовали кровавой расплаты.

Впрочем, было также в обыкновении решать поединками и тяжбы о праве, особливо в темных и сомнительных случаях. На это указывает Олаус Петри в своей шведской летописи, говоря о различных родах судопроизводства в древности: «Сначала у норманнов существовал такой обычай, — говорит он. — Если кто имел тяжбу с другим и нельзя было дознаться, кто прав и кто виноват, то тяжущиеся должны сражаться: победитель выигрывает дело». Тогдашние судьи не отличались уменьем раскрывать истину: при том сами, независимые и свободные, они уважали эти качества в других и не имели духа осуждать по одним предположениям; желали для своих приговоров ясной для всех и несомненной правды; оттого в тех случаях, когда совсем невозможно было дознание истины или примирение соперников, для тогдашних судей оставалось одно только средство: отдавать дело на суд невидимых и всеведущих сил[361] или соглашаться, если один из соперников вызывался доказать свое право в честном бою, по недостатку лучших доказательств.

Как свидетельствуют исландские древности, этот обычай принят был на всем Севере. Сага об Эгиле, столь же важная, как и любопытная по описаниям древних северных обычаев, рассказывает, что некто Атли, по случаю спора о наследстве с исландцем Эгилем, богатырем саги, был приглашен соперником на Гулатинг[362] в Норвегии, но когда Атли, по собственным словам саги, отправился на тинг со свидетелями, которые должны были присягать в этом, деле, Эгиль подошел к нему и сказал, что не хочет его присяги за свое добро. «Скажу тебе другой закон, — продолжал он, — выйдем здесь на поединок: кто победит, того и имение». Эгиль говорил правду: действительно, был и такой закон, и старинный обычай, что всякий, какое бы дело он ни защищал, имел право вызывать на поединок противника. Атли отвечал, что он не прочь от поединка, потому что «ты, — продолжал он, — предлагаешь мне то же, что и я предложил бы». Поединок назначен; на поприще сражения приведен вол для принесения в жертву будущим победителем. Атли и Эгиль долго обменивались тяжелыми ударами. Наконец, когда Эгиль заметил, что Атли не ранен ни одним мечом, бросился на него, повалил и грыз ему горло.[363] Затем, чтоб показать свою удаль, схватил он вола за рога и бросил его с такой силой на воздух, что у него выскочили затылочные кости.[364]

Асгрим Уллидагримсон имел на Альтинге в Исландии тяжбу с Ульфом Уггасоном, причем Асгрим, что редко бывало, случайным образом сделал ошибку против судебного обряда и назначил в свидетели только пятерых поселян вместо девяти (Edgardsman). Ульф Уггасон воспользовался оплошностью и обратил дело в ничто. Заметив это, Гуннар из Хлидаренди, столь же благородный человек, как искусный воин, вышел вперед и сказал Ульфу: «Ты обманул людской суд; вызываю тебя на поединок».

У всякого века своя образованность и свои обычаи, согласные с его понятиями. В младенческом состоянии народа брали перевес телесная сила. Во всех делах наиболее полагались на самих себя да на свой меч. По тогдашнему образу жизни, это казалось менее опасным, нежели кажется нам, живущим под другими условиями. Общее равновесие было следствием знакомого для всех искусства владеть оружием и равенства сил, более общего в сравнении с тем, какое допускают неодинаковые занятия и различный образ жизни нашего времени: меч одного удерживал спокойно в ножнах меч другого. Сверх того, чрезвычайно крепкое здоровье, какое мы едва ли считаем возможным при нашем изнеженном воспитании и кротких нравах, делало более сносными самые жестокие раны: на них смотрели равнодушнее, нежели в наше время. Во многих был такой воинский пыл, что они из одной отваги или для испытания силы вызывали на бой друг друга[365] В сагах встречаются люди, имевшие обычай спрашивать всякого встречного, знает ли он подобного им бойца и не считает ли себя таким же. Получив утвердительный ответ, тотчас же вызывали его доказать эти слова самым делом. Гордые храбрецы не любили сносить отказа при сватовстве невест от их отцов, братьев или других родственников, чье согласие было необходимо: за то вызывали их на поединок. Также, если два жениха сватались к одной невесте, неизбежным последствием бывал поединок, на котором нередко один из женихов расплачивался жизнью. В давности поединки, кажется, были двоякого рода, потому что норманны делали различие между обыкновенными (envig) и судебными поединками (bohngang). «Ты вызвал меня на судебный поединок, — заставляет одна сага говорить бойца Берси Кормаку, — а я предлагаю тебе поединок Ты очень молод и неопытен; судебный поединок подчинен строгим и суровым правилам, которые неуместны на простом поединке». — «Тебе так же плохо пришлось бы и на простом поединке, — отвечал Кормак, — оттого подвергаюсь опасности судебного поединка и ни в каком случае не уступлю тебе и смелости». Простым поединком назывался бой один на один, без соблюдения определенных правил относительно пространства, установленного порядка ударов и тому подобного; сражались, если хотели, на голой земле, не стесняясь никакими условиями. Но судебный поединок имел свои законы и требовал строгого соблюдения их.

Глава четвертая Изящные искусства и науки

Однако ж на Севере любили не одни телесные упражнения и не занимались ими исключительно. Для образования ума и упражнения умственных способностей в изящных искусствах не менее был важен другой род Idrotten (искусств), прекрасные игры.

Искусство скальдов пользовалось великим уваженном на Севере. Думали, что оно ведет начало от богов: асы называются слагателями песен (Liodasmidir); с ними, вероятно, явился на Север и поэтический образ выражения, Asarnal, язык богов. В песнях глубокомысленного содержания сохранялись наследованные от предков понятия и предания о сотворении мира, о происхождении и борьбе сил природы, о первых временах земной жизни и борьбе богов и народа в его долгом странствии по выходе из прежней родины; в форму благородно простых песен облекались мудрые житейские правила, предлагавшие высшее благоразумие, богатую опытность и внимательное наблюдение свойств людей; в военных песнях прославлялись дела cовременных богатырей и увековечивались подвиги павших. Древнейший поэтический образ выражения был Fornyrdalt, размеренная, стройная речь, имевшая основанием рифменные буквы или аллитерацию, подчиненную правилам со звучия в начальных буквах некоторых слов.

Почти все стихотворения скальдов разделены на строфы, состоящие обыкновенно из восьми стихов или строк (Ord, Visuord); строфы подразделяются на две половины I (Visa helmngr), а эти — на две части (Visa Fiordungr), из которых каждая составляет четверть строфы и содержит два стиха. Аллитерация состоит в том, что в двух рядом стоящих стихах встречаются три слова, начинающиеся с одинаковой буквы. Эти буквы называются рифменными и располагаются так, что третья, главная, занимает место в начале второго стиха, а первые две, побочные, помещаются в предыдущем, например:


Farved fagnadar Прощай, страна

Fold og beilla Радости и счастья!


F — рифменная буква; в слове Fold она главная, в Farvel и fagnadar — побочная. Все рифменные буквы должны находятся в словах с ударением: многие слова в двух рифмующихся стихах не могли начинаться с таких букв, по крайней мере существительные с ударением на первом слоге.

Мало-помалу образовался особенный род стихотворений, так называемый Drottquaedi; кроме аллитерации, составляющей отличительное свойство северной поэзии, он потребовал еще более строгой, определенной меры слогов и нескольких созвучий в одном и том же стихе. Созвучия в шотландской или древнесеверной поэзии двоякого рода: полные и половинные. Полное созвучие (Adalbending) состоит в том, что в одном и том же стихе встречаются два слога, у которых гласные и согласные буквы совершенно созвучны; половинным созвучием (Skothcnding), напротив, называется такое, когда гласные неодинаковы и только согласные созвучны: эти созвучные слоги всегда имеют ударение.

Относительно аллитерации, или рифменной буквы надобно заметить, что если главная буква гласная, то и боковые должны быть гласными, но все три, по возможности, различны: относительно гласных соблюдается совершенно противное правило.[366]

Самый младший род поэзии, по времени своего происхождения, хотя отчасти известный и древним скальдом был Runbenda, стихотворение с нашими рифмами в конце стиха, Runbenda правильнее, нежели Fornyrdalag, но свободнее, чем Drottquaedi; как и Fornyrdalag, она допуска прибавочные предложения, однако ж сокращенные, и, подобно Drottquaedi, состоит из почти правильных спондев дактилей или трохеев, требует аллитерации и рифмы в конце стиха. Эта рифма на древнесеверном языке называется же, как и созвучие, Hending, и разделяется на полную и половинную. Различие состоит в том, что если она сложная, то необходимо, чтобы все согласные в конце стиха были созвучны; если же двухсложная — чтобы и следующие гласные буквы в обоих словах были созвучны, чего не соблюдается при ассонансах, потому что они односложны, хоть и встречаются в многосложных словах.

Сверх того, у скандинавов рифмуются только два соединенных аллитерацией стиха, а не как у нас, первый с третьим или второй с четвертым и так далее. Впрочем, Runhenda разделялась на многие роды по числу долгих слогов; некоторые стихи имели два таких слога, другие три, иные четыре. Эгиль Скаллагримсон сочинил в честь короля Эрика Кровавая Секира драпу hufvudlosen (выкуп головы) в роде рунгенды; из этого видно, что рифма в конце стиха очень древняя, по крайней мере древнее христианства на Севере.

Считают более ста различных родов северной поэзии; но все они легко могут быть подведены под это разделение, потому что пиитика скальдов допускала чрезвычайное разнообразие. Скандинавы не разделяли на разряды множество употребительных у них родов поэзии: каждый род они называли особенным именем.

Чтобы иметь какое-нибудь общее обозрение этих родов, J.Olafsen в своем основательном рассуждении «О древней северной поэзии» разделил их на четыре отдела: Fonyrdalag, Drottquaedi, Toglag и Runbenda. Напротив, Rask в своем Anyisning till Nordiska Fornspraket принимает только три главных рода, основываясь на том, что созвучие или правильное повторение одних и тех же звуков составляет главный отличительный признак северного стихосложения. Эти роды суть: 1. Fonyrdalag, с аллитерацией и, по мнению Раска, может быть назван разговорным, потому что наиболее подходит к обыкновенной разговорной речи; 2. Drottquaedi, кроме аллитерации, имеет также и ассонансы и преимущественно употреблялся в похвальных одах королям и богатырям, почему Раск называет этот род богатырским; к нему причисляет и Toglag в рассуждении Олафсена; 3. Runbenda, в котором, кроме аллитерации, есть и рифма. Раск думает, что этот род всего лучше называть народным, потому что сначала он принят был в песнях народа.

Живой стих, обилие и смелость картин, глубокое, сильное чувство, нередко какая-то величавость и прелесть отличают песни скальдов. Их воинственный размер, сильный и звучный от рифменной буквы, носит отпечаток военного духа самих поэтов и века их, Странные, обветшалые слова, неупотребительные в разговоре, оживали в их поэтическом языке, чтобы отличить его от вседневного и сделать торжественнее. Он, особливо в наиболее отделанной форме, замечателен картинными, смелыми описаниями лиц и предметов, взятыми из природы и баснословия. Удачный выбор описаний, изысканные, резкие выражения были главными условиями красоты и художественности в поэзии скальдов.[367]

Так, например, небо называлось в баснословном языке череп Имира, труд или бремя карликов, шлем Вестри, Эстри, Судри и Нордри (востока, запада, юга и севера); земля — плоть или тело Имира, мать Тора, поросшая деревьями дочь Опара, невеста или супруга Одина, соперница Фригг, Ринд и Гуннлед, свекровь Сив, сестра Эдса и Дагса и т. д.; поэзия — кровь Квасира, корабль карликов, мед и море карликов, мед Одина и асов и т. д. В древней Бьяркамаль в трех строфах встречаются четырнадцать баснословных названий золота: основанием каждого служит целая басня. Число всех имен Одина, попадающихся в древних баснях и песнях скальдов, простирается почти до 200; каждый из других богов также имеет множество баснословных названий.

Изобретение таких взятых из природы описательных названий отдавалось на волю изобретательной способности и дарования скальдов. Некоторые из них можно поместить здесь: солнце называлось мировое пламя, катящийся шар, прекрасное светило дня, окно небесной тверди, воздушное пламя, небесный огонь, позлащатель облаков, отверстие, озаритель, светило земель, украшение, спутник юга, светило земли, ужас мрака, светозарность мира, отрада народов, щит облаков, пожиратель железа и т. д.; море — земля корабля и мореходцев, путь и тропа руля, корабельного носа, рыбы, железа, морского короля, кольцо или лента островов, кровля кита, гнездо лебедей, обитель песчаных отмелей, морской травы, подводных камней, земля рыбачьих снастей, морских птиц, попутного ветра, пояс холодной земли, зыбкое лоно и т, д.; ветер — пагуба деревьев, губитель леса, паруса, корабельных снастей, смертоубийца, собака, волк; огонь — смерть леса и жилищ, солнце домов; корабль — медведь крученых канатов, лошадь морских королей, конь моря, корабельных снастей или ветра, зверь пролива, морской медведь, конь мачт и т. д.; война — буря, бряцание, шум оружия, щитов, Одина, валькирий, военных королей, буря копий, проливной дождь Одина и т. д.; щиты описывались военными кораблями; также назывались: солнце корабля, месяц передней части корабля, забрало корабля, ясень Улля, подошва Хрунгнира и колесо Хильд (три последних — мифологические названия); щиты имели прежде рисованные края, называвшиеся кольцами, и описывались названием этих колец; наступательное оружие, секиры и мечи, называются огнем крови или ран, также огнем Одина; секиры — именами чародеек, с прибавлением названий крови, ран, леса или деревьев; наступательное оружие описывалось именами змей и рыб; метательные назывались градом, снегом, ударами; мужчина вписывался по его свойствам, занятиям, раздором, морским путешественником, по охоте, оружию, кораблям или именам каких-нибудь его владений, также назывался по родам, от которых происходил или которых был родоначальником; он пробовал оружие (Reynir) и наносил смертельные удары (vidr). Скальды обыкновенно называли мужчину либо дубом и ясенем, либо рощей, либо другими мужеского рода именами деревьев и дополняли эти описания именами смертельного удара, корабля или имущества; мужчина назывался также именами асов и исполинов; последние были позорные, а имена эльфов в числе любимых. Женщина описывалась названиями напитков, которые подносила гостям, была покупательницей (Saig) или продавщицей (Log) вещей, которые подавала: Saig и Log означают таюке деревья, оттого и женщина описывалась всеми женскими именами растений. Ее называли также именами драгоценных камней, потому что Steina sorvi называлось женское ожерелье; сверх того, она описывалась названиями всех асиний, валькирий, норн и богинь, также исчислением ее занятий, обязанностей или происхождения и всего того, что составляло круг ее занятий.

Исчисление всех древних, частью изысканных и запутанных, описаний и поэтических имен, употребляемых; тогдашними поэтами, могло бы быть предметом особенного сочинения. Вейнгольд, в своих «Altnordisches Leben» |(Berlin, 1856 г.), вот что говорит о поэзии скальдов:

В природе немцев залегла глубоко склонность к созерцанию. Народы, по более счастливому географическому положению и выгодному стечению исторических событий, сделавшие успехи во внешнем быту, почти насмешливо называют немцев «народом мыслящим». Но эта созерцательность не туманная, как думают: она направлена к действительности и старается запасти людей посохом на дорогу жизни. В немногих словах, с которыми слито какое-нибудь иносказательное мнение, она силится высказать общее житейское правило; преобладающая склонность народа не медлить усваивать его себе и передавать по наследству из рода в род.

Так, у немцев рано составился богатый запас поговорок, в чем и Север имеет свою долю. В сагах нередко встречаются эти поговорки с таким оговорками: «В старину говорили, что…; правду говорят старики…; вот и вышла правда, что…; так й сбылось, как говорили в старину, что…», а иногда и без этих оговорок. Они обнимают всю жизнь: о них можно сказать то же, что и вообще о немецких. И Север имеет эти пословицы или апологические поговорки, относящиеся к какому-нибудь известному случаю или особенному происшествию и предлагающие какую-нибудь общую истину, по большей части в шуточной форме. Это остатки старых прибауток, нравственный смысл которых сохранился,

Север начал рано собирать эти отрывочные изречения и житейские правила в большое целое, естественно, поэтическое. Для этой афористической поэзии образонался даже особенный род куплетов, Liodabattr, состоящих из шести коротеньких строчек, более удобных для необходимо кратких предложений поговорки, нежели эпическая строфа со своими восьмью короткими стихами или четырьмя полными длинными строками, очень приличная для какого-нибудь доклада.

Одна из песен Старшей Эдды, Хавамаль (Речи Высокого), — великий памятник северной склонности собирать изречения в одно большое стихотворение. В нем собраны правила, как надобно путешествовать, вести себя в гостях; предложены краткие правила приличного поведения за столом, с отношением и к нравственности; за тем следуют поговорки о дружбе, о приобретении, о телесном здоровье, о чести, хорошей славе, осторожности; все это оканчивается странствованием Одина, которому вложено в уста и это стихотворение.

Итак, перед нами вовсе не народная, но более искусственная, афористическая поэзия; она больше напоминает нам Томазия Цирклера, нежели Фрейданка. Из Хавамаля очень знаменательное сделано извлечение в Loddfefnismal такого же содержания, но имеет поучительную форму наставления молодому человеку. Но какая разница между этим стихотворением и нашим Winsbeke! И здесь обнаруживается неспособность северной поэзии к истинной жизни. Как скоро кто-нибудь на Севере уклонялся от торной дороги, с ним случалось то же самое, что бывает с искрой, падающей с очага; она тлеет все меньше и меньше и наконец потухает совсем. Но Север имеет образец истинной дидактической поэзии в Rigsmal («Песне о Риге»), излагающей в живом рассказе мнение о начале трех сословий в государстве, если только можно назвать сословием несвободных людей.

Не могу сказать, проникла ли в народ афористическая поэзия; и на Севере могло быть так же, как и в других, местах, где поэты говорят для образованных сословий, а народ находит удовольствие в кратких пословицах. Для нас важность таких пословиц уже не совсем ясна: мы забыли их при заученных в школе правилах и напыщенных фразах. Но в народе они еще живы, да и сам народ живет по их правилам: без пословицы не сумеешь побудить к чему-нибудь мелкого ремесленника и крестьянина. Но и в этом кругу они не единственные деятели: рядом с ними водворились назидания церкви и библейские тексты. Зато в древнее языческое время они ни с кем не разделяли власти; они содержали житейские правила и, без сомнения, в неизменном виде передавались от старцев молодому поколению. При темноте и умышленной запутанности, которые недавно простерлись над нашей стариной, не будет излишним нарочно заметить здесь, что эти поговорки передавались не в училище друидок

У немцев не было ни друидов, ни бардов, не было и сословия поэтов; прекрасная свобода, представлявшая всякому из народа развивать доброе дарование, как он сам хотел, не терпела, чтобы Божьи таланты ограничивались исключительно известной школой. Как всякий домохозяин приносил жертвы и молитвы и исправлял религиозные обряды в качестве при родного жреца, так и занятие поэзией принадлежало всякому, у кого только было поэтическое дарование.

Кто будет говорить о скальдах как о цеховых мейстерзингерах, тот докажет, что ничего не знает о них. Правда, что всякий, желавший петь и быть рассказчиком, должен бы многому научиться, но это не было школьное учение. Дух северной поэзии создал себе известные формы и образы, от которых никто не мог отказаться: надо было ознакомиться с ними. Начинающий поэт должен был усвоить себе тот запас иносказательных имен, из которых слагается остов северян поэзии. В то время, от которого дошли к нам имена скальда ни одно живое существо, ни одна неодушевленная вещь и назывались своими настоящими названиями: для того существовали описательные имена, заимствованные из качеств лиц или вещи, их действий, или истории. Знание этих описательных форм, употребляемых древними скальдами, служило доказательством образованности; изобретение новых трудных и темных имен обнаруживало остроумие и ученость поэта. Не зная всех северных саг и мифов, нельзя было ни писать стихов, ни находить в них удовольствие.

Поэзия, например, называется кровью Квасира, кораблем карликов, медом их, также исполинов и т. д. Переход, как видите, велик — впрочем, легко найти его границы, только из известного иносказательного воззрения истекают эти описательные формы. Их источник двоякий: воззрение на природу и саги. Из последних берется то, что находилось к лицу или вещи в баснословном отношении, а первое находит сходство вообще между явлениями природы и внешнего мира с описываемым предметом, Гонялись за метафорами: эта страсть и в северном мире, как и везде, привела к напыщенности и преувеличениям.

Первый шаг с проложенной дороги древненемецкого рода поэзии тотчас вывел на ложный путь. Чем более избирались сухие предметы, тем несостоятельнее оказывалась суровая северная природа для того, чтобы дать голым событиям живой и свежий образ; тем хлопотливее гонялись за искусственной отделкой и вскоре дошли до того, что стихотворение, если его метафоры перевести на простые слова, становилось сухим донесением. Едва ли может существовать другая поэзия, так мало удовлетворительная, приносящая так немного истинного наслаждения. В основании поэзии скальдов было не чувство и здравое воображение, а расчетливый рассудок. Она постоянно предлагает загадки, которых разрешение, правда, изощряет остроту ума некоторых людей, зато другим не приносит никакой пищи.

Мы не будем распространяться здесь о пиитике скальдов; упомянем только, что сами по себе простые звуки у них перепутаны и слиты вместе. Не только вставочные предложения, даже междометия без всякой связи (так называемые дополнительные предложения) вставлены в другие предложения, так что иногда такая строфа походит на опрокинутую шахматную доску, на которой снова надобно расставлять шашки.

Истинной причиной такого насилования (назвать исственностью будет слишком снисходительно) — к метафорам и описательным названиям: она делает сочетания слов, которые не умещаются в ограниченном пространстве одного стиха, но, разбитые на части, переносятся, в следующий. Вообще, напрасно будем искать чувство прекрасного в поэзии скальдов; они не умели находить для своих мыслей приличной формы выражения; слишком тяжелая и грубая, чтобы сделаться мягче и теплее, их поэзия могла нравиться причудливому и испорченному вкусу. Странно извинение, что этот образ выражения получил начало от необходимости облекать в поэтические образы чисто рассудочные, исторические предметы. Поэты умеют озарять мыслью и историческое событие и согревать его теплотой чувства; до времени поэзии скальдов знали это и северные oбитатели.

Но простые стихи, звучащие нам, особливо в песнях Эдди, постепенно выходили из употребления: почитатели потребовали чего-нибудь нового, что было бы противоположно простому. Так, королевское стихотворение, Drottquaedi, представляет самый жалкий образец искусственного и неественного. Сообразно с тем, краткие стихотворения потеряли свою цену: ее имели одни только драпы, в которых считалось от 70 до 80 строф. Так, объемистость и внешний вид пользовались уважением. Тогда смотрели на стихотворчество, как на механическую работу, и сравнивали его с деревянной постройкой (Staftr); рифменные буквы составляли основание отдельных стихов; из этих состоят строфы, соединение строф называется Balkr. Из балкров слагают стихотворение, убранное вычурными и странными прикрасами из описательных названий, вдоль и поперек обшитое планками или перемешанное вставочными предложениями и словами. Как король не может жить в маленькой хижине, так не прилично для него и небольшое стихотворение. Здесь должна быть комната, просторная для всякою рода занятий.

Кто хотел быть скальдом, для того достаточно было учиться, однако ж нигде не упоминается об училище, учрежденном с этой целью. Та часть Младшей Эдды, которая учит стихотворству и полагает предмет поэзии в описательных названиях и синонимах, потом говорит о ее родах, не может быть принята здесь в соображение, как ученый труд XIII и XIV веков; она составлена по образцам стихотворений скальдов для изучения их, а не как руководство для них самих.

Можем сказать прямо, что училищем была общественная жизнь. В числе развлечений на больших собраниях и пирах занимали главное место не песни и музыка, как в Германии и Англии, а чтение стихотворений, истинно знаменательное слово для Севера. Рано заслушивались его мальчики и даже девочки и пробовали свои силы в подражаниях. Об Эгиле Скаллагримсоне рассказывают, что он писал стихи на четвертом году возраста; об Эйнаре Скалагламе, что он еще в очень ранней молодости весьма счастливо выходил на поприще скальда.

Легко усваивали себе основные формы и изучали начала, по которым составляют описательные названия. Остальное зависело от собственного таланта и избранного направления. Притом пособляла память, очень изощренная на Севере, как и везде, в то время, когда необходимость наставляла полагаться на нее, а не на письменность. Когда Орвародд, ужаленный роковой ехидной, чувствует приближение смерти, он разделяет 80 своих товарищей на две половины: первые сорок складывают ему курган, другие слушают стихотворение, которое он читает про свою жиань. Оно состояло из 71 строфы и потом передано памятью слушателей. В пример сильной памяти у скальдов можно привести Огува, прочитавшего в один вечер королю, Харальду Хардраде, до 60 мелких стихотворений; сверх того у него еще осталось их в запасе до 30.

Прежде всего, скальду каждую минуту следовало быть готовым к сочинению стихов; ему надобно было так же скоро читать стихи, как он обыкновенно говорил. При рождении Старкада Один дал ребенку поэтическое дарование с чрезвычайной способностью к творчеству, но Тор сделал это очень сомнительным, отняв у него дар удерживать в памяти прежде написанные стихи. Скальда Сигаата хвалят, что стихи текли у него с языка, как обыкновенные слова, хоть он и не отличался красноречием в простом разговоре

Как часто короли и ярлы требовали стихов от своих скальдов, так же часто приходилось этим певцам состязаться друг с другом в сказании стихов; как будто другой Штемпфем. Эйзе-Норвежский, Харальд Хардраде шел однажды по улице со скальдом Тъодольфом и услыхал, что в одном доме кожевник ссорился с кузнецом. «Сочини мне сейчас же стихи, — вскричал он поэту, — один из этих ссорящихся пусть будет исполин Гейрред, а другой Тор!» Тьодольф тотчас сочинил несколько стихов, и король был доволен и похвалил его, как хорошего скальда.

Много говорили об этом; злые языки даже утверждали что другой придворный поэт, Сиглухалли, не так даровит. Вечером Харальд позвал в комнату карлу. Тут в полном вооружении и в награду за стихи назначил другому скальду ножик и пояс. Сиглухалли тотчас начал и получил подарок.

На другой вечер король был что-то сердит на Халли: он послал ему с карлой жареного поросенка и вскричал, чм если скальд не приготовит ему стихов, пока дойдет до него Тута, то должен будет умереть. Но поэт поторопился: Харальд похвалил стихи и обещал оставить его в покое на будущее время.

Без приготовления можно было сказать одни небольшой стихи, но и для длинных назначали скальдам краткий срок; присутствие духа и практика в быстрых импровизациях были всегда необходимы для них. Торарин написал оду в честь датского короля, Канута Великого, но коротенькую: такие стихотворения, как упомянули мы, назывались флекра. Король рассердился и приказал ему сочинить драпу на другой день к обеду, иначе он повесит его за дерзость, что написал в честь Канута флекру (draepling). Впрочем, Торарин нашелся: он воспользовался той же флекрой, прибавил припевы, присочинил несколько новых строф. Канут был доволен и богато наградил его.

Мы знаем немало скальдов, стихотворения которых хранились частью вполне, частью в отрывках; от других дошло до нас ничего, кроме имени; сверх того, мы имеем отрывки незнакомых поэтов. Большая часть были норвежцами или исландцами. Всего чаще они являлись при норвежском дворе, впрочем, не гнушались и Данией, Швецией, Англией, Россией. Их цветущее время было с IX по XI столетия. Легко понять, отчего в странах, развивших северную жизнь, всего чище и свежее эта поэзия распустилась самым пышным цветком и что с введением христианства начало блекнуть и искусство скальдов. Она была настоящим растением языческого Севера, деревянным и колючим: в ней много важных воззрений и целомудренных образов, но без теплоты и любви…

При всех великих недостатках, в которых мы беспристрастно должны упрекнуть древнесеверную поэзию, она однако ж была прилична северной жизни; вычурные и ледяные украшения этих предложений, дикий и будто отрезанный вид этих стихов — как нельзя лучше отвечают духу того времени и тех строк. Поэзия скальдов, подобно мечу, была житейской необходимостью; как меч добывал желанное золото, так доставалось оно и стихам. Подобные тем певцам, которые во время переселения народов переходили от одного немецкого князя к другому, более подобные рыцарям-поэтам XII и XIII веков, из которых многие были и витязи, люди, изучившие трудное искусство бога Браги,[368] покидали домашний очаг, переходили горы, переплывали моря затем, чтобы найти государя, которого могли бы воспевать, а кольца его носить на своих руках.

С тех пор как великий Харальд Харфагр, король Норвежский, начал держать скальдов в почете при своем дворе, в северных странах осталось в обыкновении, чтобы ни один князь, ни один благородный, не жили бы без певцов; кто имел слух для поэзии скальда, имел и язык для своей славы. Харальд Синезубый из всех придворных наиболее уважал поэтов: они сидели в зале на низких креслах против него. В качестве старшего из них, также и потому, что служил еще при отце Харальда, Хальфдане Черном, Аудун Илльскельда занимал почетное место в средине.

Простое название вещи считалось свойственным обыкновенной прозаической речи. Скальды любили описательные названия и старались сохранять в напряженном состоянии ум слушателей и поддерживать силу их воображеь посредством обилия замысловатых образов, в которые облекали слова и целые выражения. Притом они часто прибегали к перестановке слов и, когда хотели, могли загадочными выражениями так затемнять смысл, что для отыскания нужна была особенная находчивость. Не без причины утверждали, что древняя северная поэзия скальдов, по множеству правил и трудности стихосложения, также по разнообразию эпитетов и изысканности выражений, считается труднее, нежели поэзия всякого другою народа.

От скальда требовали неистощимой изобретательности остроумия и глубокомыслия. Ему надобно было знать не только современные замечательные события, предмет его песен, и минувшие, а особенно северную мифологию, на которой основывался поэтический образ выражения. Все эти знания древней Скандинавии сохраняются в песнях древних скальдов, в стихотворениях о богах, о войнах асов с исполинами воспетых современными скальдами судьбах и подвигах Вьюсунгов, Гъюкунгов, Нифлунгов и других богатырских семей из времен переселения народов, Инглингов и Скьельдунгов. Эти песни, переходя от поколения к поколению, поддерживали любовь к поэзии и вдохновляли новых певцов, Многие скальды были с Харальдом Хильдетанном в битве при Брагилле, и память о ней прославлена в песнях.

Браги Старый был скальдом у Эйстейна Бели в Упсале, и кроме Браги, восемь других скальдов жили при дворе этого короля. Рагнар Лодброк, его жена и сыновья сами разумели искусство скальдов. Какой-то Алфур упоминается, как скальд, у Эйрика Рефильсона, а Эрпур Лутанди — у короля Бьерна Хаге, который спасся песней от казни за убийство в священном месте. При дворе Харальда Харфагра также были скальды и пользовались особенным уважением короля и его придворных.

В Исландии, населенной выходцами из Скандинавии, во время этого короля песни древних скальдов сохранялись в памяти гораздо лучше, нежели в самой Скандинавии, где беспрестанные перевороты, возрастающая важностъ событий и походы викингов увлекали умы и более обращали их к настоящему. Исландия была убежищем и былинной поэзии, так же как и древних обычаев. С этого острова вышли певцы позднейшего времени. Совершенное значение песен и языка древних скальдов и зависевшее от того поэтическое дарование, также изысканность этих пословных выражений доставили исландским скальдам преимущество пред всеми другими и звание истинных творцов поэзии.

В древних стихотворениях, особливо в драпах, обыкновенно есть род припева из двух или четырех строк во всякой строке, и повторяется он в конце всякою нового отдела песни: такой отдел называется Stefjabalkr, Stefjamal; отделы иногда одинаковой величины, иногда неравны, смотря по естественному качеству предмета. Другой род припевов, так называемый Vidquaedi, состоящий из двух или более стихов, отделенных от строфы, повторяется в начале или в конце каждой строфы; иногда эти припевы много раз изменяются в одном и том же стихотворении. В строфах, посвященных привидениям или богам, также такжественного, мрачного или высокого содержания, часто последний стих повторялся с небольшим изменением.

В богатырских стихотворениях, торжественных и величавых драпах, песнях со многими разделениями и пришпевами, воспевались дела и жизнь королей и великих богатырей. Про людей не столь знатных и на менее важные события сочинялись флокры, песни меньшей величины, без разделений и обратных рифм.

Чтобы собирать предметы для своих песен и добыть себе славу и награды, исландские скальды посещали не только дворы северных королей, но ездили на Оркадские острова, в Англию и во все стороны, где были княжески г дворы и жили люди, говорившие языком Севера. Повсюду находили они ласковый прием и не имели надобности и товарах и в пособиях от родственников для продолжения путешествия.

Вошедши в королевскую комнату, где сидел и пировал король со своей дружиной, скальд просил позволения прочитать стихи в похвалу короля, читал их твердым голосом и получал в награду золотые перстни, великолепное оружие, дорогие платья, помещение и стол при королевском дворе. Стихотворение тщательно заучивалось придворными: его сохраняли в памяти, чтобы славу короля передан потомству. Когда исландский скальд, Снегле Халль, в Англии, сочинив драпу в честь английского короля, Гарольда Годвинсона, не хотел оставаться при его дворе до тех пор пока она не будет заучена, король сказал ему «Такая же будет тебе и награда, какова мне польза от твоих стихов чего никто не знает, то и не приносит никакой славы». Он велел скальду сесть на пол и продолжал: «Я осыплю тебя серебряными деньгами: что останется в волосах, то твое.

Для храбрых людей Севера, постоянных искателей славы, было истинной отрадой слышать в песнях скальд отголосок своих богатырских подвигов и видеть, что и средством их они вечно живы в памяти людей, Поэтичское дарование спасло жизнь Эгилю, когда он попал в руки своего заклятого врага, норвежского короля, Эйрика Кровавая Секира. Эгиль, которому на следующее утро назначена была смерть, написал ночью песнь в честь короля, и Эйрик, при всей своей жестокости, дал ему свободу и жизнь.

Харальд Серая Шкура, сын Эйрика Кровавая Секира, рассердился на Эйвинда Погубителя Скальдов за стихи, которые тот написал в честь побежденного Харальдова врага, Хакона Воспитанника Адальстейна (Хакона Доброго), до такой степени, что осудил поэта на смерть. Друзья виновного, желая уладить дело и восстановить дружеские отношения, тогда только могли утишить гнев короля, когда этот певец обещал воспеть богатырские подвиги Харальда и быть у него таким же скальдом, как прежде был у Хакона.

Канут Великий также высоко ценил стихи скальдов; он очень обиделся, когда Торарин Славослов, знаменитый исландский певец, написал про него флокр. Король грозилему смертью, если на следующий день, к обеду он не явится к нему с драпой. Торарин сочинил тогда так называемую стефу, вставил в нее прежде сочиненную песню, увеличил эту последнюю несколькими строфами и, таким образом, переделал ее в богатырское стихотворение на образец старины: за это он получил, в награду 50 марок серебра, а стихотворение его назвали Hufvudlosen, выкуп головы.

Жители Исландии, в честь которых Эйвинд сочинил сагу, наградили его с королевской щедростью: каждый исландец дал по слитку серебра; это серебро доставили на свинг, где решено было отправить его в кузницу для очищения; потом был сделан из этого серебра нагрудник с застежками, которые употреблялись тогда для поддержки одежды; остаток от этого серебра пошел в уплату за работу. Нагрудник и застежки к нему весили 50 фунтов. Это сделали в подарок Эйвинду.

Звание скальда было так любимо и уважаемо, что на древнем Севере даже некоторые короли принадлежали к числу скальдов. Сохранилось еще несколько песен, сочиненных Харальдом Хардраде, в которых он воспеваетсвои подвиги и презрение, оказанное ему русской девой, «украшенной кольцами».[369] Эти песни называются «Гамманвисы» и, по общему мнению наших современников, имеют высокое поэтическое достоинство. Харальд, сам скальд, был строгим ценителем чужих песен и умел судить о содержании их, что испытали на себе скальды Тьодольв и Арнор Ярласкальд, который сложил две песни: одну в честь самого Харальда, а другую в честь Магнуса Доброго. Харз сказал: «Я вижу разницу между этими песнями: написанная обо мне скоро забудется, а песня о Магнусе остане в людской памяти до тех пор, пока на Севере будут люди».[370]

Не только в языческое время, но и в века христианства и даже позже, блеск и веселье королевских дворов увелчивались от присутствия тех поэтов, которые должны бы,


На веселых пирах

Возвещать дела,

Дела славные.


Много исландских скальдов находилось при дворе Олафа Скетконунга, и одна древняя сага сохранила рассказ о поэтическом состязании, происходившем между двумя из них в присутствии короля. Исландец Гуннлауг, по прозванию Змеиный Язык (так прозванный за остроумие), посетил многих королей и ярлов, получил от них за стихи очень много денег, ценных платьев, оружия и запястьев и явился наконец в Свитьод к Олафу Скетконунгу, в Упсалу, в 1008 году. На вопрос короля: «Кто он?» — Гуннлауг отвечал, что он исландец.

При дворе короля в то время находился славный исландский скальд, Хравн Аунундарсон. Его спросил король о новоприбывшем исландце. Хравн, встав с лавки, которая была ниже королевской, подошел к королю и отвечал: «Государь! Он знатного происхождения и из числа самых храбрых людей». — «Пусть он сядет возле тебя», — сказал король. Гуннлауг просил позволения прочитать стихи, сочиненные им в честь короля. Но Олаф на то не согласился, отзываясь недосугом, потому что в это время был тинг в Упсале.

Однажды, по окончании тинга, когда оба скальда сидели у короля, Гуннлауг повторил свою просьбу; на этот раз и Хравн изъявил желание прочитать свои стихи в честь короля. Король позволил это; у скальдов завязался спор, кому из них читать первому. Они согласились наконец отдать это дело на волю и решение короля. Олаф решил в пользу Гуннлауга Его стихотворением была драпа. Когда он прочитал ее, король спросил, у Хравна мнения о ней. «Она очень хороша, — отвечал скальд, — но стихи тяжелы и неприятны, как и сама наружность Гуннлауга». После того как король выслушал также и стихи Хравна, он обратился к Гуннлаугу с просьбой сказать о них свое мнение. «Они очень хороши, — сказал скальд, — красивы и гладки, как и наружность самого Хравна. Но для чего, — продолжал он, обратясь к Хравну, — сочинил ты флокр для короля? Разве не считаешь его достойным драпы?» Хравн напомнил ему, что продолжать подобный спор в присутствии короля неприлично. Оба они, щедро одаренные Олафом, из Упсалы: Хравн отправился в Исландию, а Гуннлауг в Англию, но вскоре погибли на поединке за одну исландскую девушку, красивую Хельгу. Анунд Яков, многие позднейшие короли и даже ярлы имели при себе исландцев-скальдов. Этот обычай и это сочувствие к изящному глубоко укоренились со времен древности, так что норвежские короли, Олаф Трюггвасон и Олаф Дигре (Толстый, или Святой), несмотря на свое христианское отвращение к древнему поэтическому языку и его мифологическими выражениями, однако ж были благосклонны к скальдам и принимали их при своих дворах. Скальды, даже по принятии христианства, все еще сохраняли древний мифический язык и не хотели покидать прежних богов, этих отцов своей поэзии, раздававших поэтическое вдохновение скальдов.


Одина род поэзию любил,

К отраде сладкой человека,

И я, как дар небесный, сохранил

Обычай дедовского века.

Одина власть была для нас мила,

И только принужденья сила

Богов родных у скальдов отняла

И вере новой научила.


Так грустно пел скальд Халльфред Вандрадаскальд при дворе короля Олафа Трюггвасона, сделавшись против воли христианином. Потом явился он к Олафу и просил позволения прочитать стихи в честь его. Олаф сначала не хотел их слушать, наконец согласился и, выслушав, сказал скальду: «Стихи прекрасны, хочешь ли быть моим слугой и остаться у меня?»[371]

Поэтический дар и произношение[372] не были, однако хотя единственные условия хороших скальдов: они должны были хранить в памяти песни старинных скальдов и частым употражнением до того изострили свою память, что скальд Стенер прочитал однажды 60 флокр королю Харальду Хардраде, и когда король дослушал их поздней ночью, то спросил, знает ли он еще что-нибудь. Скальд отвечал, что у него есть наполовину столько же драп. Несмотря на различную величину песен, можно принять за среднее число для них 20 или 40 строф; некоторые состояли из 50 или 60, и только очень немногие, дошедшие до нас, древние стихотворения заключали в себе до сотни строф. Замечательно, что одно из них, до 800 стихов, равняется самой длинной из рапсодий Гомера: это число стихов, кажется, составляло естественный предел, которого не преступало ни одно стихотворение, не утомляя поэта и слушателей.

Странствуя из страны в страну, скальды были самыми сведущими людьми своего времени: многое видевшие и испытавшие в жизни и равно хорошо знакомые с настоящим, как и со стариною, они пользовались великим уважением везде, куда ни приходили. При дворе Харальда Харфагрa и Олафа Скетконунга они занимали всегда место напротив королевского престола.

Притом, сообразно с требованиями века, они были храбрыыми воинами, очень опытными во всех воинских упряженеиях; они никогда не чуждались опасностей войны: столько же известий сохранилось об их храбрых подвигах, как и об их поэзии. Скальды выходили на войну вместе с королем, воодушевляли воинов военной песней и сами сражались мужественно возле короля. Если сражение имело счастливую развязку, они возвращались с королем и за пенистым кубком славили богатырский подвиг, победу и славную смерть.

Скальдов употребляли и по другим важным делам: в числе древних скальдов не один Тьодольв Мудрый из Хвинира был искренним другом и советником своего короля. Сага о Магнусе Добром представляет одну черту мудрости скальдов, умевших в поэтическом складе высказывать неприятные истины. Магнус Добрый, будучи еще очень молод в начале своего царствования, по внушению дурных советников, поступал очень жестоко с теми, которые подняли оружие против его отца: одних он изгонял из страны, других подвергал жестоким наказаниям или тяжелой денежной пене, владения наказанных отбирал себе. Все эти поступки были причиной всеобщего неудовольствия, однако ж никто не отваживался сделать представление королю. Сигват-скальд сочинил стихи под названием Bersoeglis Wisor, «Песня защиты». Он явился к королю и твердым голосом прочитал свое стихотворение, из которого сага сохранила следующие строфы:


Не гневайся, Магнус, на смелую речь,

То скальда совет откровенный:

Он благо вещает для чести твоей,

Любовью к тебе вдохновенный.

Не знаю, правдивы, ль слова поселян,

Что нет им в законах защиты,

Что клятвы святые присяги твоей

Тобою, король, позабыты;

Какие соблазны, увлекши тебя.

Твой долг забивать заставляли?

Ты пробуешь в гордой отваге своей

Опасное лезвие стали.

Кто любит покорность в подвластной стране,

Присягу дает ей правдиво:

Тебе ли, о Магнус, бесстрашный в боях,

Срамить себя ложью трусливой?

И кто подпустил тебя, грабить народ,

Свой край, предавать разоренью?

Никто не посмеет, внушать королям:

Нет злее для них преступленья.

О вскормленный коршунов кровью! Молю,

Исполни народа желанье;

Быть худу: есть замысл у старцев седых,

Грозит он мятежным восстаньем.

Лишь мудрость спасает в подобных бедах.

Быть худу: с поникшей главою

На тинги приходит печальный норманн,

Народ отуманен тоскою;

У всех на устах безотрадная речь:

«В час гнева наш дротт горделивый

Себе отбирает добро поселян,

Родные заветные нивы.

Но предков заветы ничтожны пред ним:

Его повеленьем суровьем,

Наследник прощается с домом отцов

И бродит, без пищи и крова».

Тебе, сын Олафа, желанье мое:

Пусть кончится все примиреньем,

И сердце норманна свой долг к королю

Не бросит на жертву забвенья.

Есть жалоба также: для бедных людей

Так медленны дротта решенья;

Мы стоим пощады, о Магнус, твоей.

Будь кроток, и сладко для скальда

С тобой, будет, жить, за тебя умереть:

Т ы носишь святой меч Харальда.[373]


Магнус выслушал скальда, принял его предостережения и потом, любимый народом, получил название Магнуса Доброго.[374]

Хотя скальды всегда осыпали похвалами богатырей своих песен, однако ж дух времени не дозволял им ласкать пустое тщеславие и приписывать людям небывалые подвиги: это считалось скорее злословьем, нежели похвалой. Потому-то стихотворения, читавшиеся на пирах, имеют великое достоинство по своей исторической истине: такими, по крайней мере, почитались они от современных или вскоре после того живших людей и потому служили для них самыми верными свидетельствами древних событий. Богатырская песнь, плод богатырского века, всего чаще раздавалась в обществе воинов, потому что для саг и песен не было предмета обильнее храбрых подвигов. Часто воспевал воин сам свои дела, нередко и своих друзей.

Но и более нежные чувства не были чужды песни. Разлука с милой, печали и радости любви передавались с тем же глубоким чувством и с той же истиной, как и неукротимое мщение и пылкое желание битв и кровопролитий. Сочиняли также песни любви, Mansaungr, красивым девушкам. Но скальд должен был знать сначала, как приняты будут эти стихи его милой и родней ее; в противном случае он подвергал себя законному наказанию. По исландским законам, никто не должен был писать ни похвальных од, ни сатир на кого бы то ни было под страхом опалы. Если сообразим, что мадригалы красавицам скоро распространялись и отношения к известной женщине получали огласку, то легко поймем, что, несмотря на все приличие и нравственность этих стихов, та, к кому они относились, и родные ее не могли быть довольными. Это бывало поводом к множеству тяжб и имело другие, самые печальные, последствия, в отвращение чего и издан был этот закон! Мы знаем, что даже в южной Франции трубадуры должны были очень остерегаться называть предмет их страсти и что не один из них поплатился жизнью за свои стихи.

Но с согласия девушки такие стихотворения допускались; особливо история Тормода Кольбрунарскальда показывает, что женщины не только позволяли писать мадригалы себе, но и желали их и награждали поэтов. Тормод в одну поездку в Исландию зашел в дом одной вдовы, Катли, в Арнадале; у нее была очень милая дочь, Торбьерг, с черными, как: уголь, глазами. Он с охотой воспользовался гостеприимством и прожил у них с полмесяца; в благодарность за то и из угождения к девушке он написал ей мадригал и назвал его «черными, как уголь, строфами». Он прочел их в одном многочисленном собрании; Катли сняла с руки большое золотое кольцо и сказала: «Дарю тебе его награду за стихи; с ним вместе прими и имя „Черного, как уголь, скальда”». Тормод поблагодарил за подарок: за ним осталось и имя. Вскоре потом он воротился домой и вспомнил другую девушку, соседку, Тордис, дочь Грима, с которой прежде был в тесной связи. Но, сделав посещение ей, он был принят холодно и принужден выслушать колкости, что выбрал себе другую милую и даже написал ей мадригал. Тормод решился слукавить: он сказал, что только сравнение, какое он сделал мысленно между Тордис и Торберг, внушило ему эти стихи, относящиеся собственно первой, и, вместо «черных, как уголь, строф», написал «похвальные стихи Тордис». Спустя некоторое время он видит сон: к нему является Торбьерг Кольбрун и обвиняет его в трусости, потому что у него недостало духа сказать правду Тордис. За этот обман посетит его глазная болезнь: он ослепнет, если гласно не возвратит ей принадлежащего, не уничтожит стихов Тордис и не исправит ее мадригал. Тормод просыпается в самом деле с болью в глазах, он тревожится и, по совету своего отца, решается исполнить приказание приснившейся Торбьерг. В народном собрании он возвращает стихам прежний вид, получает облегчение от болезни и вскоре выздоравливает совсем. Верно, малодушие даже в этих случаях было преступлением, навлекавшим гнев и наказание богов.

Особенно славны так называемые Nidwisor скандинавов, сатиры, которыми отмщали за себя в том случае, если врага не могло достичь обыкновенное мщение. Не были равнодушны к этой поэтической мести, потому что норманн меньше всего мог сносить обидные насмешки. Король Харальд Синезубый хотел со всем флотом плыть в Исландию и опустошить ее огнем и мечом, в отплату за позор, который исландцы причинили ему своими Nidwisor за то, что он, по береговому праву, овладел всем грузом одного исландского корабля, потерпевшего крушение на датских берегах. Едва могли удержать Харальда от замысла,[375] рассказав о природе острова и опасности похода.

Сатирой также отомстил за себя исландец Торлейф Ирласкальд, когда Хакон, норвежский ярл, сжег его корабль, овладевши всем грузом. Переодетый нищим, с большой длинной бородой, Торлейф вошел в комнату, где ярл сидел и пил со своими подручниками. Обратив на себя говорливостью внимание ярла, он получил позволение прочитать песню, Сначала казалось, что она хвалит ярла; однако ж нельзя было вдруг сообразить, похвала ли это или порицание. Песня была несколько странна, а с ярлом, во время чтения, было еще страннее: он чувствовал себя нехорошо и не мог спокойно сидеть на месте. В половине песни в комнате стало темно, но при ее окончании послышался звук мечей, и ярл упал без чувств. Когда Торлейф скрылся, мрак постепенно рассеялся; ярл пришел в себя, но у него недоставало бороды и половины волос на голове, многие из его дружины были умерщвлены.

Такое наглядное изображение вредных действий сатиры напомнил король Харальд Хардраде сильному Эйнару Флуге, вожду в Халогаланде, когда один исландский скальд, не получив удовлетворения от Эйнара, грозил ему сатирой. «Заметь, Эйнар, — сказал король, — Nidgedicbte повредили людям гораздо тебя могущественнее. Сатира на Хакона ярла будет жить у всех в памяти, пока существуют на Севере жители. Постарайся разделаться со скальдом: он очень способен исполнить свои угрозы!» Эйнар, который обыкновенно рубил своих противников, но никогда, как сам он хвалился, не платил за то пени, дал скальду деньги, следовавшие ему за убийство одного родственника.

Скальды нередко сочиняли без приготовления свои песни на внезапные случаи, иногда на предложенные вопросы давали ответы легкими, остроумными стихами. Такой дар импровизации имел Сигват-скальд; он легче говорил стихами, нежели прозой. Даже не одни скальды, многие другие люди, мужчины и женщины, импровизировали простые строфы в важные минуты жизни.

С песнями соединялись рассказы из древних северны саг, называвшиеся Sagoskoemtan, развлечение, равно любимое в домашнем кругу поселян и при дворах королей частных и общественных собраниях. Человек с хорошим даром слова и с обширными историческими сведение занимал место витии и передавал сказания мудрых людей про старину или слышанное им от других про современных вождей и богатырей. Главной основой таких рассказов служили песни скальдов, почитавшиеся самым чистым источником древних воспоминаний, потому что стихотворный размер, рифменные буквы и другие отличия северной поэзии сообщали этим песням особенный неизменяемый оттенок.[376] В них, однако ж, схватывались только главные черты событий. Рассказчик, по изустным преданиям, пополнял недостатки, изображал полную картину жизни богатыря и восстановлял связь между событиями. Он умел придавать живой и яркий цвет этим картинам, драматический склад рассказа помогал ему поддерживать внимание слушателей, вместе с тем он умел сохранять истину и достоверность,

Рассказчик, как и скальд, был приятным гостем везде. «Умеешь ли ты забавлять чем-нибудь?» — спрашивал король Харальд Хардраде исландца, Торстейна Фроде, пришедшего из Исландии в Норвегию с намерением остаться при королевском дворе. «Могу, — отвечал Торстейн, — забавлять сагами». — «Я готов принять тебя», — сказал король». Торстейн потешал короля рассказами из саг, и все слушатели были очень довольны: придворные надарили ему платьев, король подарил прекрасный меч. Перед зимними праздниками Торстейн стал молчалив и грустен. Король заметил это и спросил о причине. «Такое уж у меня свойство, — отвечал Торстейн, — вот вся причина». Король подозревал что-то другое. «А я могу назвать истинною причину, — продолжал он, — ты пересказал все, что знал, для нашей забавы, а теперь тебе и неприятно, что все твои рассказы кончились перед праздником». Торстейн признался в том; однако ж прибавил, что у него остался еще один рассказ, но передать его он не смеет: это сага про походы и подвиги в чужих краях самого короля Харальда. Со всем тем король объявил, что очень желает слышать ее, «Однако ж, — продолжал он, — не рассказывай до праздника, пока не соберутся все витязи. Ты начнешь свою сагу с первого дня праздника, и я устрою так, чтобы она окончилась с последним днем его, потому что о зимних праздниках идет пир горой. Пока продолжается сага, ты не услышишь от меня ни похвалы, ни порицания; но если она понравится мне, сделаю тебе подарок».

Наступил праздник; с ним начался и рассказ и произвел общее впечатление. Многие говорили промеж собой о дерзости скальда и думали разное о том, как понравится это королю. Праздник продолжался, продвигался вперед и рассказ; казалось, что он приносит удовольствие королю. Вечером, в последний день праздника, кончилась и сага. «Она, — сказал король, — не хуже ее предмета: только где ты выучился ей?» — «Государь, — отвечал Торстейн, — я обыкновенно каждое лето ездил на альтинг в нашей стороне, там и перенял сагу у Халльдора Снорресона». — «Так нечего и удивляться, что ты знаешь ее так хорошо», — сказал король. Он подарил в награду рассказчику богатый груз корабля. Торстейн и после того часто ездил в Норвегию и много раз бывал в обществе короля.

Эти прекрасные развлечения, приносимые рассказами и поэзией, были очень любимы скандинавами. Кто обогатил свой ум подобного рода сведениями, а память многочисленными сказаниями о современных и древних событиях, тот пользовался званием Frodr, Fraedimadr, мудрого, сведущего человека: это имя приносило такой же почет, как и имя витязя.

Вообще скандинавы имели способность выражаться ясно и сильно и заботились о красивом складе своих речей. В стране, где рассказ был любимым общественным удовольствием, где все частные и общественные дела велись изустно, могло образоваться и красноречие. Саги и древние законы показывают богатство выражений в языке скандинавов. Но если язык народа достиг такой степени совершенства, то и самый народ не мог не иметь некоторой образованности. Ею обязан он песням и сагам; словно Орфеева лира, они смягчали грубые нравы, возбуждали размышление, придавали особенную прелесть жизни. Они пролили первые лучи образования на Север, а особливо имели влияние на нравственную и умственную образованность народа. Саги и пение были предвозвестниками образованности.

Скандинавы также любили приводить пословицы в разговоре; им не менее нравился темный и загадочный образ выражения: двусмысленные ответы, острые эпиграммы и замысловатая игра слов. Охотно испытывали свое остроумие в загадывании трудных загадок; рассказ одной саги о состязании в этом Одина, принявшего имя Гестира-слепого, с Хейдреком, мудрым королем Рейдготским, великим мастером в этом искусстве, показывает нам, как уважался у скандинавов такой род умственных упражнений. В трудных обстоятельствах они не затруднялись в форме эамысловатой притчи высказывать такую правду, которую опасно было бы говорить прямо.

Так, вестготский лагман Эмунд в вымышленном рассказе представил Олафу Скетконунгу его неосторожное поведение и открыл, что ожидает его. После победы при острове Свольде, одержанной шведским королем, Олафом Скетконунгом, и датским, Свеном Твескеггом (Вилобородым), над Олафом Трюггвасоном Норвежским, погибшим этой битве, часть Норвегии досталась Олафу Скетконунгу. Он, однако ж, не долго владел ею, потому что норвежсий принц, Олаф, сын Харальда Гренландца, вскоре овладел всей Норвегией и провозгласил себя королем ее. Он долго был в морских походах в Западной Европе и, приплыв с флотом в Швецию, вошел в озеро Меларен, производил опустошения по берегам и сжег Сигтуну. Олаф Скетконунг запер единственным пролив из Меларена, Стоксур и собрал флот для нападения на неприятеля. Но Харальдсон прорыл в другом месте канал и ушел в Норвегию, куда выгнал подчиненного Олафу ярла. Олаф был сильно раздражен на него и не хотел заключать с ним никаких договоров, хотя жители Швеции, особливо вестготландцы весьма много страдали от войны обоих королей. Они nринудили своего ярла заключить перемирие с норвежским королем и уговорить его, чтоб он предложил мир Олафу и просил у него руки его дочери, принцессы Ингигерды. Кролевна изъявила согласие, но Олаф отказал наотрез, Наконец, убежденный представлениями альтинга, он обещал исполнить желания короля Норвежского, однако ж не сдержал слова и выдал Ингигерду в Россию, за русского князя Ярослава Великого. Против воли получил Олаф Харальдсон другую его дочь, Астриду, мать которой была военнопленная и притом вендского (славянского) происхождения.

Жители Вестерготландии были чрезвычайно недовольны Олафом и в то же время боялись его мщения. Тогда лагман Эмунд, хитрый и умный человек, задумал низложить Олафа: повсюду, где ни приходил он, описывал его народу как вероломного и честолюбивого короля. Везде его слушали. Привлекши на свою сторону многих значительных людей, он отправился в Упсалу. Олаф сидел посред членов верховного суда, окруженный толпой народа, и разбирал тяжбы. Эмунд вошел, поклонился и приветствовал Олафа. Посмотрев на него, Олаф отвечал на приветствие и спросил о новостях. Эмунд сказал, что новости у готов маловажны, потому что у них не случилось ничего замечательного, кроме одного случая с Атте Дольске в Вермландии: он считался лучшим охотником; с лыжами и с луком пошел он однажды в лес и так счастливо охотился, нагрузил дичью полные лыжи, но на возвратном пути домой, заметив векшу, стал стрелять в нее и гонялся за до самой ночи. Ночью поднялась метель: в темноте он не смог отыскать свои лыжи и потерял свою добычу. Эту новость Олаф нашел незамечательной.

Эмунд продолжал рассказывать, как в недавнее время Гауте Тофасон с пятью военными кораблями отплыл из устья Готы и вскоре встретил пять больших датских купеческих кораблей: четырьмя из них он овладел, но, погнавшись с одним кораблем за пятым, ушедшим далеко в море, был застигнут жестокой бурей, его занесло далеко в Лессе, где он погиб, и в то же время появились 35 датских купеческих кораблей, которые овладели его добычей; все люди его были перебиты. Так досталось ему за жадность. Олаф, нимало не подозревая, что в этих вымышленных рассказах кроется тайный намек, спросил наконец Эмунда, зачем он пришел к нему. «Я пришел, — отвечал Эмунд, — получить решение в одном затруднительном деле, в котором наши законы отступают от Упсальских. У нас было двое людей, равно благородного происхождения, но различные пo состоянию и по свойствам; они завели между собой тяжбу по имуществу и причинили много вреда друг другу; но тот, кто был богаче, потерпел менее. На альтинге присудили, чтобы богатый заплатил бедному все убытки; а он заплатил так, что молодого гуся отдал вместо старого и поросенка вместо свиньи. За фунт чистого золота он дал только полфунта, а остальное добавил землей да глиной и еще жестоко грозил противнику. Как решишь ты это дело, король?» Король решил так, что он должен заплатить по приговору и еще втрое против того королю. Если же приговора не исполнит в течение года, то осуждается в ссылку, а его имение разделяется между королем и противной стороной. Эмунд просил советников короля быть свидетелями этого приговора, раскланялся и ушел. Но Олаф, начавший уже подозревать, в чем дело, на дующее утро вполне понял, что Эмунд намекал на его поступоток с Олафом Харальдсоном. Он собрал на совещание старцев, хотел позвать также и Эмунда, но этот еще накануне уехал. «Скажите мне, добрые вожди, — обратился Олаф к своим советникам, — что значит эта тяжба, о которой рассказывал мне вчера Эмунд?» Вожди отвечали, что пусть Олаф сам подумает, нет ли тут какого тайного смысла. Олаф сказал, что, вероятно, Эмунд под именами двух тяжущихся разумеет его и Олафа Дигре. Когда вождь подтвердили это, Олаф продолжал: «Нас рассудили на Упсальском тинге; но мог ли он сказать, что я отдал молодого гуся вместо старого, поросенка вместо свиньи и половину золота дополнил глиной?» Один из вождей, Арнвид Слепой, отвечал: «Ты обещал выдать за Олафа Дигре дочь свою Ингигерду: она принцесса и принадлежит к древнему упсвейскому роду, самому знатному на Севере, потому его родоначальниками были боги. Но норвежский Олаф получил вместо нее Астриду, хотя также королевского рода, но мать ее раба и притом вендского племени. Правда, он принял ее с благодарностью, но ведь есть же разница между королями, и норманна никак нельзя сравнивать с упсальскими властителями. За то должны мы благодарить богов видя в том ясное знамение их небесного покровительств своим потомкам, хоть нынче и начинают забывать это верование». Арнвид сказал это с теплым сочувствием к преданиям старины, живо представляя себе опасность, coбравшуюся тогда над царственным домом королей Упсалы.

Олаф Скетконунг не предчувствовал никакой опасности, но ясно понял смысл Эмундова рассказа; это заставил его подумать и о других рассказах Эмунда и спросить, что значит происшествие с Атте Дольске. Торвид Косноязычный отвечал: «Слово Атте означает сварливого, упрямого, коварного, а Дольске — дерзкого, безумного»; третий вождь Фрейвид Голубь, объяснил, что оба слова вместе означают человека, который ненавидит тишину, стремится к мелочным, невозможным целям и опускает великие и важные.

Подобным же образом поступила Тюра, супруга датского короля, Горма. Суровый Горм имел двух сыновей и очень нежно любил старшего, Канута; однажды он дал клятву убить всякого, кто первым принесет ему злую весть о смерти любимого сына. Но королева Тюра больше любила младшего, Харальда. Случилось, что этот Харальд, воротясь с морских набегов, привез известие о смерти Канута. Тюра велела обить черной материей стены королевской комнаты. Когда Горм занял свое место, все молчали. Он посмотрел на стены, удивился, что все молчат, и спросил королеву, сидевшую возле него, что такое случилось, «Ты, Тюра, — прибавил он, — распорядилась так убрать комнату?» — «У тебя, король, — отвечала она, — было два сокола, белый и черный; белый далеко залетел в пустыню; там напали на сокола стая ворон и ощипали все его перья. Он пропал, но черный воротился и будет доставлять дичь для твоего стола». — «Итак, — воскликнул король, — надень печальную одежду, Дания! Видно, нет уже в живых моего Канута». — «Ты сказал правду», — подтвердила Тюра.

Аульвер, сын Хакона, норвежец, прибыл в Данию во время войны датского короля, Свена Эстридсена, с норвежским Магнусом Добрым. Один из подручников Свена, Ульф, хотел взять в плен Аульвера, но этот убил его. Спустя которое время Аульвер потерпел кораблекрушение на датских берегах. Тогда брат убитого Ульфа, Бьерн, хотел схватить убийцу; Аульвер убил и его; но, не видя способов бежать из Дании, он прямо пошел в королевский замок. Свен сидел за столом. Вошедши, Аульвер приветствовал и сказал: «Вам, король, следует разбирать всякую вину. Был здесь волк (Ульф), который кусал и терзал всех, кого только мог. Я заколол его. За то хотели меня убить, говоря, что я умертвил при вашем дворе воспитанного волка, и в погоню за мною послали ручного медведя (Bjorn) и много людей. Людям я не сделал никакого вреда, но медведя, для собственной защиты, ударил секирой в голову и убил его. Это дело отдаю я на суждение ваше». — «Волки, — отвечал король, — не имеют никаких прав: за них не платят и пени, если убьют их». — «Так скажу вам, — продолжал Аульвер, — что я, по несчастью, убил братьев, Ульфа и Бьерна, и теперь в руках ваших». — «Ты перехитрил меня, — сказал в изумлении король, — однако ж оставляю тебе жизнь, потому что не беру назад моего слова!»

Другой, Эрик Краснобай, прозванный так за остроумные и красные речи, разговаривая однажды с датским королем, Фроде, насказал ему всякой всячины, но в таких темных и загадочных образах, что король, сбитый совсем с толку, вскричал: «Да тут я решительно ничего не понимаю, так ты загадочно говоришь!» Эрик в ответ сказал ему: «Стало быть, я заслужил награду, коли насказал тебе с целый короб, а ты ничего не понял». И точно, все мастерство «нидвисы» заключалось преимущественно в том, чтоб наполнить свое произведение такими непонятными обиняками, обоюдными выражениями, темными и прихотливыми иносказаниями, и притом в таком искусном соотношении, что никакое остроумие не в силах было разгадать настоящий смысл оного. Вообще, норманны любили такие образы, тропы иносказания, так что требовалось особое остроумие для разгадки тайного, часто глубоко скрытого в них смысла. Они находили особенное удовольствие в подобном напряжении своих умственных способностей.

Глава пятая Прочие знания

Природный рассудок, некоторое остроумие и сильная любознательность принадлежат к числу общих качеств скандинавов. Они замечали внимательно все, происходившее около них. Чрезвычайная наблюдательность в молодых летах принесла им много познаний; уединенная жизнь на малолюдной родине доставляла им много досуга для размышления. Древние саги нередко говорят о мудрых и опытных людях, которые, не прибегая ни к какому искусству предвещателей, с помощью остроумия и проницательности предсказывали многие будущие события. Подобная угадчивость подала повод считать их за таких людей, которые одарены были особенными способностями и глубоким умом. Их называли Forvitr и Forspar, в отличие от других умных людей, которых удостаивали названия Vitr, сведущий.[377]

Скандинавы имели также особенный дар по некоторым признакам и наблюдениям составлять полное понятие о свойствах и состоянии лица, В сагах встречаются замечательные примеры верности, с какой многие, по одним только чертам лица, приучались определять нравы людей и их наклонности; совокупность таких признаков, по которым делали заключения, называют Yfirbragd[378] (поверхность лица, наружность),

Не менее внимания обращали они на небесные тела и замечали перемены в природе. Без всяких ученых пособий, приготовленных позднейшей наукой и находящихся в распоряжении новейших мореходов, обращая только внимание на солнце, месяц и звезды, также их течение и место на небе, они плавали в дальние края и редко ошибались в направлении; даже когда застигали их бури и, как обыкновенно в таких случаях, заносили их в незнакомые моря, они без особенных затруднений умели поправлять ошибку и выбираться на настоящий путь.

Они имели понятие о долготе солнечного года и необходимости високосных дней. Год разделялся на две половины:[379] зимнюю и летнюю и считался с начала зимы, по древнему баснословному учению, что тьма и холод древнее света и тепла, а исполины старее асов, оттого и зима считалась старше лета. К числу трехсот дней в году прибавляли еще четыре дня; по древнему, и теперь еще употребительному, обычаю в Швеции считать десять дюжин или шесть штигов (штиг — 20) на сотню,[380] это составляет 364 дня. Это число разделялось на 12 месяцев, или 52 недели; всякая неделя состояла из 7, а месяц — из 30 дней, считая с четырьмя добавочными днями, или, как называли скандинавы, ночами (aukanatur), потому что как годы считались по ночам, так и дни. По крайней мере, знаем довольно верно, что так разделялся год у исландцев,[381] когда они еще были язычниками. Они заметили по течению солнца, что лето все дальше уходит от весны. Но от чего это, не знали. Им неизвестно также было, как поступали прежде в таком случае. Торсгейн Сварте из Брейдафьорда предложил прибавить ко всякому седьмому лету по целой неделе и посмотреть, что будет. Предложение принято; по совету лагмана Торкеля и других разумных людей, определено было на будущее время считать год в 365 дней, а високосный, через три лета — четвертый, в 366. Но для сохранения годичного числа недель надобно так расположить прибавочные дни в году, чтобы всякий седьмой (а если бы два високосных года пришлось в семь лет, то всякий шестой) имел 53 недели.

Время дня скандинавы определяли по странам небосклона и ежедневному течению солнца. Страны небосклона разделялись на четыре главных и четыре побочных и назывались общим именем осьмин (Atta). К главным, начиная с востока, причислялись: Austuratt, восточная осьмина, Suduratt — южная, Westuratt — западная, Nordurrat— северная; боковые стороны небосклона были: Lundsudur — юго-восток, Utsudur — юго-запад, Minordur — северо-запад и Landnordur — северо-восток.

По этим восьми долям стран небосклона день разделялся на восемь частей:

1. Morgun — утро;

2. Oendwerdur Dagur — передовая, первая часть дня;

3. Hadaege — глубокий день и Middaege — полдень;

4. Efri Lutur Dags — последняя часть дня, иначе Lydandi Dagur — день, склоняющийся к западу, и Tlmdiungur lifer Dags — последняя треть дня;

5. Kwoeld и Aptan — вечер;

6. Oendverd Nott — первая часть ночи;

7. Midnaetti — полночь;

8. Efri lutur Naetur — вторая часть ночи и Tridiugar lifer Naetur — остальная треть ночи.

Если применить такое измерение времени к нашему, то первая осьмина начиналась около половины пятого часа утра и продолжалась до половины восьмого, вторая — до половины одиннадцатого, третья — до половины второго пополудни, четвертая — до половины пятого, пятая — до половины восьмого, шестая — до половины одиннадцатого, седьмая — до половины второго ночи, восьмая — до половины пятого, когда начиналось утро. Каждая из этих восьми частей дня подразделялась также на две части, отчего получалось 16 разделений дневного времени;

1. Солнце на средине между северо-востоком и востоком: это было около половины пятого часа утра.

2. Солнце на востоке, что называлось Midurmorgun, половина утра, также Risamal, пора вставанья: это было около шести часов утра.

3. Солнце посредине между востоком и юго-востоком: это называлось также Dagmal, измерение, время дня, около половины восьмого часа до полудня, с этой поры обыкновенно считали начало дня.

4. Солнце на юго-востоке, около девяти часов до полудня.

5. Солнце между юго-востоком и югом, около половины одиннадцатого до полудня.

6. Солнце на юге, около двенадцати часов, или полдень. Это и все три полуденных часа назывались также Hadaege.

7. Солнце между югом и юго-западом, около половины второго пополудни.

8. Солнце на юго-западе, около трех часов пополудни.

9. Солнце между юго-западом и заладом, около половины пятого часа пополудни.

10. Солнце посредине запада, около шести часов пополудни, что называлось также Miduraptan, половина вечера.

11. Солнце посредине между западом и северо-западом, около половины восьмого пополудни; это называлось также Nattmal, измерение ночи, пора, когда ночь отделялась от вечера: с этого часа начиналась ночь.

12. Солнце на северо-западе, около девяти часов пополудни.

13. Солнце на средине между северо-западом, и севером, около половины одиннадцатого пополудни.

14. Солнце на севере, около двенадцати часов ночи.

15. Солнце между севером и северо-востоком, около половины второго после полуночи, что также называлось Otta, ранняя пора; но не так известно, употребительно ли было это название в языческое время.

16. Солнце на северо-востоке, с трех часов и до половины пятого до полудни, когда кончалась ночь и наступал день.[382] Летом называли также ту пору ночи, когда солнце с северо-запада чрез север обращалось к северо-востоку.

Вероятно, еще в языческое время были рунические календари для счисления годовых времен и дней, в которые приходились тинги и праздники.[383] Легкость и доверие, с какими простые люди в Скандинавии поняли и употребили католические календари с их правилами относительно постоянных и подвижных церковных праздников, кажется, указывают на древнее, задолго до христианства, знание времяисчисления. В древних рунических календарях находятся не только особенный, своеобразный порядок, но и чуждые католическому календарю исчисления: все это показывает их древнее начало и обращение в гражданском быту. Сверх того, нет никаких известий, чтобы христианское духовенство когда-нибудь употребляло рунические, а не свои, календари — даже в то время, когда духовные с церковными календарями были не очень знакомы и имели нужду в указаниях, в какие дни должны приходиться подвижные праздники.[384] Поселяне и другие жители Швеции, по свидетельству древних прелатов, сами умели отыскивать в руническом календаре нужные для них сроки благодаря сведениям, наследованным от предков. Они умели показать золотое число (новолуние и полнолуние) и воскресные буквы в году: могли определить, который год високосный; назначали подвижные праздники и измерения луны не только за 10, даже за 600 и 1000 лет. По замечанию рунических изыскателей, это нельзя относить к следствиям, католической учености, потому что в других христианских землях не замечено ничего подобного; напротив, причину существования на Севере рунических календарей надобно искать в общеизвестном, в языческое время счислении: расположение и порядок в таких календарях — древняя принадлежность Скандинавии.

От времен язычества ведут свое начало также имена дней недели. Они заимствованы из названий планет, или соответственных им богов, «потому что эти планеты, — говорит Римбегла (древняя исландская рукопись), — имеют и другие имена, которыми назывались у язычников дни недели… Sunna, солнце, по его имени назван «день господень», воскресенье. Tungl — месяц, от которого получил название второй день в недели. Fispena, Марс, то же, что и Тюр,[385] — его именем называется третий день, Stubon, Меркурий, которого мы называем Одином, — по его имени названа среда (день Одина). Fenon, Юпитер, северный Тор — по его имени назван пятый день. Hesperus, Венера, Фрейя — и шестой постный день получил от нее название Frеitag Feton, Сатурн; но этой звезде северное счисление не посвятило ни одного дня, потому что суббота, называемая в других странах днем Сатурна, на Севере называется Loеgedag,[386] «днем омовения»:[387] по субботам обыкновенно ходят в баню. Нынешние названия дней недели в Швеции суть: Sondag, Mandag, Tisdag, Onsdag, Thorsdag, Fredag, Lordag.

Тот же порядок и те же названия дней по планетам, находим не только у греков и римлян, но и у народов древнее их, у индов и египтян, Замечательно, что планета Меркурий в индийских наречиях носит имя Bod, Budba, Puden, почему среда у индов называется Bodb, а в цейлонском наречии — Bodadab: это Wodenstag германцев и Odenstag, «день Одина», скандинавов. На тамильском наречии месяц называется Tingol, а на древнескандинавском языке — Tungl

Приведем здесь и названия месяцев. По мнению древних скандинавов, что зима старее лета, гражданский год их начинался с зимы; она считалась обыкновенно с 14 октября; северные жители и теперь еще считают с этого числа зиму, а с 14 апреля — лето. Октябрь Gormand — назван так от потрошения убитых зверей; отсюда шведское название его Stagtmanad, новоисландское — Ylir (все равно, что слав. ревун), от воя ветра. Ноябрь Fermanudr — холодный месяц. Декабрь — бараний месяц, новоисланд. пожиратель сала, салоед. Январь Tbore — по сказанию, от короля Торри в Готланде и Финляндии, который ввел жертвоприношения в половине зимы; другие видят в этом Thorn, брата снежных духов Фенна, — Дрифы и Мьелля, олицетворявшего зимнюю стужу. Февраль Gui, швед, Goja: понятие открытого заключается в этом слове. Март Sadtid — месяц посева; также Emmanudr, лучший месяц. Апрель Eggtid — пора яиц, когда птицы начинают класть яйца, также Stecktid, потому что ставятся хлева для молодых ягнят, отсюда датское Vaaremaaned, месяц ягнят; новоисландское название его barpa не от того ли, что созвездие Тельца, проходимое в этом месяце солнцем, похоже на арфу? Май Solmanudr — солнечный месяц. Июнь Selmanudr. в это время переходили, в летние шатры (sel); у датчан — Skaersomar, от skaer, стрижка овец Июнь Heganmr — сенной месяц, время уборки сена; у датчан Ormemaaned, червяной месяц, как и у древних славян Червень, чешское Cerwen, Cerwenec, польское Czerwiec. Август Kornskurdarmanudr — месяц жатвы. Сентябрь Haustmanudr — осенний месяц.

Вечер, или ночь, которой начинался у языческих скандинавов веселый зимний праздник, называлась ястребиной или соколиной ночью (hoknatt): это была ночь в половине зимы, и этот праздник продолжался три ночи. Есть указания, что прежде в это время приносили на жертву ястребов. Это напоминает нам, что те же птицы считались священными у многих древних народов. У египтян ястреб посвящен был солнцу, и бог солнца, изображался в виде этой птицы. Но праздник солнца праздновался у них, как и у древних персов, во время зимнего солнцестояния (в зимнее равноденствие). Так и у скандинавов великий праздник Jul сначала посвящен был веселью и праздновался в честь солнца, возвращавшегося вместе с светлыми днями; в этом значении праздновали его жители древнего Туле в VI столетии, даже и после сохранялись следы первоначального значения этого празднества.

Астрономия была самой ранней наукой у восточных народов, особливо у египтян, индов, халдеев, персов, также и греков. С самых древних времен они разделяли звездное небо на несколько созвездий; особливо относится к очень глубокой древности разделение зодиака на 12 созвездий, потому что солнце, месяц и планеты описывают свой путь в этом круге. У египтян созвездия зодиака посвящались 12 разным божествам. Геродот разделение года на 12 месяцев приписывает египтянам; жрецы их, по свидетельству Диодора Сицилийского, были очень сведущи в звездочетстве: они имели древнейшие астрономические таблицы, показывающие различные планетные явления; он же рассказывает, что халдеи наблюдали восхождение и захождение звезд в высоком храме, построенном Семирамидой в честь Вила (Юпитера); астрономические таблицы индов, с весьма древними вычислениями солнечного и лунного пути, также говорят за древность наблюдений над небесными телами. Персы, подобно скандинавам, сперва употреблявшие буквы вместо цифр в своих календарях, начинали зодиак с весеннего равноденствия: общепринятое начало перешло от них к халдеям, а от этих к грекам, от которых большей частью созвездия зодиака получили имена и изображения, сохранившиеся до сих пор.

Из всех наук древние занимались всего больше и успешнее астрономией. Кажется, что небесные предметы они знали гораздо лучше земных. Основываясь на множестве данных, можно полагать, что обоготворенные лица, посвященные в тайны жреческой учености, принесли на север с востока первые астрономические знания, Многие сведения об этом предмете, вероятно, скрываются для нас в необъяснимом таинственном языке древности, Мифическое стихотворение «Grimnismal» упоминает о 540 вратах Вальхаллы: из каждых выйдут 800 эйнхериев на последний великий бой с волком,[388] Если помножить 800 на 540, то выйдет 432 000. Это же самое число находим в древнейшей вавилонской истории, также в четырех веках или так называемых Югах (Jugs) индов. По учению браминов: «Мир уже прожил три так называемых юга; в четвертом живем теперь; в последний день этого века явится Вишну на небесном коне и раздавит безбожных королей; черепаха, на спине которой лежит земля, опустится на морское дно, и змея, связующая землю, развернет свое кольцо; мир погибнет мечом, огнем и водою. После того начнется новый век, когда солнце, месяц и планеты встретятся друг с другом в одних и тех же созвездиях зодиака». С этим можно сравнить северное сказание о пожаре мира и последней великой битве с волком.

Полагают, что 12 имен Одина (Всеотца-Алльфатера) в древнем Асгарде, упоминаемых в прозаической Эдде, и 12 небесных зал, воспетых в одной старинной песне, указывают на ежегодное прохождение солнца через 12 созвездий зодиака, — предположение очень вероятное. В числе познаний, которые передал готам ученый путешественник Диценей, вынесший наибольшую часть своей учености из Египта, было также знание зодиака, течения планет и изменений луны. Готы знали названия 344 звезд. Около 1000 года жил в Исландии некто Одд, который благодаря преданиям предков и собственным наблюдениям прекрасно ознакомился с небесным сводом.: его астрономическими указаниями руководились при составлении христианского календаря. Он прозван был Звездным Оддом

Другой исландец, Эйнар из Твера, брат Гудмунда Сильного, очень мало спал по ночам, потому что имел обыкновение смотреть на звезды и наблюдать их течение.

В «Восточных долинах» (Eystrir Dalit), в Далекарлии, жил некто Раудур, или Раудульф, с женой Рагнхилъд. Эту страну посетил однажды король Олаф Дигре; Раудур пригласил его с дружиной погостить у него три дня. Король спросил, какого он рода. Тот объявил, что он зажиточный швед знатного происхождения и убежал в эти долины с одной девушкой, которая потом сделалась его женой. Она — сестра короля Ринга Дагсона.

Олаф вспомнил род его и, наслышавшись, что Раудур с сыновьями очень умные люди, спросил, знают ли они какие искусства. Сигурд, один из сыновей Раудура, отвечал, что научился только одному — понимать небесный свод и течение небесных тел, луны и звезд; он может узнавать часы дня и ночи даже при сумрачном небе. Король испытывал его и нашел, что он сказал правду. Олаф много разговаривал и со стариком, Раудуром, и за веселой пирушкой спрашивал его о разных неизвестных вещах. Раудур умел отвечать на все, говорил и о том, что может случиться вперед. «Разве ты пророк?» — спросил король. «Нет, — отвечал Раудур, — но делаю разные заключения по ветру, месяцу и звездам».

В скандинавских сагах встречаются многие следы искусства древних египетских жрецов, посвященных в разные религиозные тайны и умевших объяснять влияние планет на землю и по течению их предсказывать будущее. «Скажи мне, — говорил епископу Сигурду исландец Гунред, сын Ульфреда Старого, — не изведать ли мне свою судьбу по течению звезд, как делали наши умные предки?»

Скандинавы, кажется, не совсем были незнакомы с природой и целительными свойствами растений. Впрочем, эти сведения были не обширны. По духу и верованиям того времени, лучше прибегали к сверхъестественным средствам для врачебного пособия человеку, а не к силам природы, Для распознания внутренних болезней и целительных средств против них надлежало быть образованнее и впимательнее к действиям природы, более углубляться в ее тайны, иметь более долговременную опытность, нежели сколько имели скандинавы. Собственно врачебное искусство (терапевтика) находилось еще в младенчестве. Да и потребность в его пособии менее чувствовалась в то время, когда постоянные гимнастические упражнения, труд, воинские игры и походы укрепляли человеческую природу, не знакомую ни с какой негой: здоровая душа жила в здоровом теле. Болезни были редки, оттого и мало сведений, как обращаться с ними.

Несколько опытнее были они в излечении ран и наружных повреждений. Естественно, они могли получить некоторую опытность в этом деле, постоянно, с самого детства, обращаясь с оружием и подвергаясь увечьям и ранам в частых походах. Саги часто говорят о перевязке ран; когда же упоминают об искусных лекарях, то под этим, именем надобно разуметь опытных, привыкших обходиться с наружными болезнями людей, также знакомых с врачебными пособиями, сохраняемыми природой и растительном царстве. После битвы при Стикластаде тяжело раненный Тормод Кольбрунарскальд[389] вошел в хижину, где было много раненых; женщина перевязывала им раны. На полу разведен был огонь, на котором грелась вода для омывания ран. В глиняном котле варились изрубленные луковицы и другие коренья; лекарка давала их есть раненым, чтобы узнать, опасны ли их раны: в тогдашнее время думали, что та рана глубока, через которую проходит запах лука.[390]

Верили также в возможность определять глубину раны по вкусу крови. Это видно из рассказа одного умного исландца, Снорри Годи. Нашедши после одного сражения большой кусок сгустившейся крови, он поднял его, помял в руке, взял на язык и сказал: «Это кровь из глубокой раны уже умершего человека».

Если верить известиям, иногда попадающимся в сагах, скандинавы умели залечивать самые тяжелые раны. Употребляли мази и теплые припарки из лекарственных трав. Операции делались просто, неискусно и без особенных приготовлений. Кроме ножа и щипцов, не знали никаких хирургических инструментов, Когда Тормод Кольбрунар-скальд пришел к лекарке, она осмотрела его раны, особливо на левом боку, пораженном стрелой: в этой ране женщина ощупала железо, но не могла дознаться, куда повернулось острие. От лукового напитка Тормод отказался. Лекарка взяла клещи, чтобы вытащить стрелу, но эта плотно сидела в ране и нисколько не трогалась, при том же почти незаметно выставлялась из опухшей раны. Тормод просил сначала обрезать опухоль до самого железа, чтобы можно было ухватить его клещами, потом он вытащит его сам. Женщина исполнила его желание. Сняв золотое кольцо, то самое, которое подарил ему король Олаф в утро перед сражением за военную песню, Тормод подал его лекарке, потом взял клещи и вытащил стрелу. Она была с крючком; с ней вышли и сердцевые жилки красного и белого цвета. Взглянув на них, раненый сказал: «Славно накормил нас король: жар подступил к самому сердцу», — и в ту же минуту упал навзничь и умер.

Другой пример безыскусственной простоты тогдашних операций предлагает рассказ о том исландце Снорри Годи, о котором мы уже упоминали. Он удивлялся, отчего один из гостей его мало ест; а он думал сначала, что после недавнего боя все они захотят есть. Снорри спросил его о причине. «Ягнята, — отвечал гость, — лениво принимаются за еду, сели их пораздавят». Хозяин понял ответ; осмотрев рану гостя, он нашел, что осколок стрелы стоял у него поперек горла, крепко засевши в корне языка. Снорри вытащил ее клещами. Раненый принялся есть. Подобные черты мужества и бесчувствия, как в лекарях, так и больных, часто встречаются в сагах. Очень большие раны сшивались. В одной саге король Рольф Гетриксон спрашивал Торира Иернскельда (Железный Щит), много ли получил он ран. «Не так, чтобы слишком много, — отвечал Торир, — но у меня такая царапина от твоего меча, что я нахожу себя гораздо неповоротливее против прежнего, однако ж не думаю, что-бы она была глубока». Король хотел осмотреть рану. Торир расстегнулся: увидели, что весь живот был распорот и соединился только внутренней перепонкой. «Ты ранен тяжело, — сказал король, — едва ли можно помочь тебе; однако ж внутренности не выпали; я найду лекарство и берусь вылечить тебя». Король обмыл рану, взял иголку с ниткой и сшил ее; потом приложил к ране пластырь, перевязал и ухаживал и больным, как только мог. Торир нашел, что вся боль утихла и почти чувствовал себя в силах идти, куда ему хотелось.

Врачебное искусство в то время не составляло особенного, исключительного занятия: не было таких людей, которые следовали бы за войском для ухода за ранеными и перевязки их ран. Кое-кто знал по опыту несколько лекарств или имел небольшую сноровку, и если сам не получил ран в сражении, то служил вместо подлекаря для раненых. Это искусство еще не основывалось на ученой теории: вся врачебная наука состояла в одной способности и опытности, приобретенной постоянным занятием.

Замечательно также, что преимущественно женщины славились сведениями и способностью в хирургии. Саги часто говорят о них как о хирургах, которых раненые искали и находили помощь и участие, получали уход и исцеление. Более мирная и скромная жизнь делала женщину способнее к занятию, требовавшему внимания, заботливости и ухода: всего этого меньше можно было ожидать от мужчины, при его военной деятельности. Надобно прибавить еще, что для обхождения с ранами необходимы были легкие и нежные руки. На это обращалось особенное внимание. После великой битвы при Хлюрскогсхейде, в Ютландии, у норвежского короля, Магнуса Доброго, со славянами (вендами), в 1044 году, при войске не нашлось столько врачей, сколько было нужно. Король сам ходил между рядами и осматривал руки у воинов, казавшихся ему способнее для ухода за ранеными. Он всячески гладил у них руки, которые оказались мягкими у 12 человек; они и были выбраны для перевязки ран. Никто из них прежде не занимался таким делом, однако ж все оказались прекрасными лекарями.[391]

В числе их находились два исландца, в семействе которых врачебное искуство было наследственным. К этому семейству принадлежал Рафн из Арнефьорда, сага рассказывает о многих его замечательных лечениях. Одного больного, у которого распухли голова, живот, руки и ноги, он излечил тем, что выжег ему на груди, голове и между крыльцами крестообразные рубцы. Не прошло и полугода, как больной выздоровел. Потом просила его помощи какая-то женщина: она была близка к отчаянию от сильного давления в груди. Рафн отворил ей кровь из руки, и больная поправилась. Сумасшедший, которого едва могли удерживать несколько человек, получил снова рассудок, когда Рафн выжег ему несколько рубцов на голове. Другой больной страдал каменной болезнью; Рафн начал пользовать его, но больному стало хуже: все тело опухло. Некоторые умные люди приглашены были на совещание; посоветовавшись с ними, Рафн решился на операцию: велел больному лечь, от искал, где находится у него камень, подвинул его с места, сколько было можно, и принял предосторожности, чтобы он не скрылся опять, потом сделал разрез и вынул два камня. Наконец, перевязал рану и приложил к ней пластырь. Больной выздоровел. За это, как и за другие лечения, Рафн не взял денег.

Один исландец, по имени Торгейр, слыл на всем острове за бесстрашного человека: на тинге говорили: «Греттир Сильный боится темноты, Тормод — Бога, а Торгейр — ничего». Когда он умер, осмотрели из любопытства его сердце; нашли, что оно очень не велико; по замечанию сочинителя саги, тем подтвердилось мнение сведущих людей, выдаваемое ими за истинное, что у храброго человека сердце меньше, чем у труса, потому что в большом сердце больше крови, а она поселяет робость в людях.

Исследования и наблюдения привели к открытию, что и теле человека 214 костей, 30 зубов и 315 жил. Думали, что гнев человека имеет начало в желчи, крепость сил — в сердце, память — в мозге, смелость — в легких, смех — в селезенке, вожделение — в печени. Саги передают нам много примеров чудесного влияния, какое человек может оказывать на другого, положив свои руки на больные части его тела или погладив их. Так Олаф Дигре избавил одного мальчика от опасного нарыва на шее, а другого — от сильной боли в боку. «В руках короля, — говорит его сага, — жила такая же исцеляющая сила, какую приписывают людям, имевшим особенную способность в этом искусстве; о таких говорили, что у них добрые руки».

Глава шестая Руны

Под именем рун разумелось всякое знание.[392] Рунами назывались также и те древние буквы, посредством которых письменно выражались мысли и понятия. Их происхождение производили от Одина и богов. Они изобретены высшими духовными силами; великие, могущественные письмена вырезали Фимбультир и священные силы, Один начертал их для асов, Двалин — для эльфов, Дайн — для карликов, Альсвидер — для исполинов. Все эти известия древнего баснословия о рунах указывают на весьма давнее, нисходящее в глубочайшую древность время, когда руны, как дар богов, употреблялись их потомками и жрецами, мудрейшими в народе.

Замечательно также то обстоятельство, что ни одна страна не представляет столько памятников древнего рунического письма, как Швеция, особливо та часть ее, которая была главным местопребыванием свеонов, и поколения жрецов и государей, ведших свой род от богов. Во всей Скандинавии считают до 1600 до сих пор известных памятников с руническими начертаниями.[393] Из них принадлежит Норвегии только 20, Датским островам и Ютландии — около 90, Готскому королевству с Готландом и Эландом — 400, стол же Скании, Халланду, Блекинге и Бохуслену; остальные, числом около 1100, принадлежат королевству свеонов (Швеции), где одной Упландии, или так называемым народным землям (Volldand), — около 800.

Надписи на рунических камнях показывают, что наибольшая часть этих памятников поставлена в первые времена христианства, в XI и XII столетиях; впрочем, много встречается и таких, которые сами сказывают о себе, что принадлежат к соседнему с язычеством времени: они поставлены обращенными язычниками или такими, которые умерли в bvita vadum, белых одеждах, надеваемых при кремации. Но к языческому времени надобно, кажется, с некоторым основанием отнести не только рунический памятник с призыванием Тора (на о. Фюн), для освящения высеченных рун, но и рунические гранитные куски, найденные вместе с урнами и заржавелыми обломками мечей и копий, в древних родовых и военных курганах. Есть также памятники второй половины X века на могильных курганах Горма Старого и его супруги, королевы Тюры; их рунические надписи показывают, что Харальд Синезубый велел насыпать курган по своем отце, Горме, и матери, Тюре, что Рафнука Туфи вырезал руны в память о Тюре; он же и два его сотоварища, также названные по имени, насыпали курган. Кроме того, много рунических камней без таких признаков христианского времени; с одинаковым основанием можно было бы отнести их к языческому, как и к христианскому времени, если бы многие причины не говорили в пользу того мнения, что вырезание рунических письмен, в пору глубокого язычества, никак не могло быть известными для всех знанием, каким стало впоследствии, в первые века христианства.

Руны, вероятно, в продолжение долгого времени сначала вырезались на палочках или дощечках (kaflar) из дерева и на древесной коре, потому что других способов для письма скандинавы не знали.[394] Одна исландка, Орни, немая от рождения, чертила руны на деревянном кружке, когда хотела подать свои мысли. Когда исландский скальд, Эгиль, о котором много раз говорили мы прежде, с горя о потере сына, Бедвара, хотел уморить себя голодом, дочь его, Торгерд, просила отца повременить с самоубийством, пока он не сочинит стихи про Бедвара и не вырежет их на доске. Таюке и дочь Халльмунда начертила на доске отцовское жизнеописание со слов умирающего отца; сага, сохранившая отрывки этой песни Халльмунда, говорит, что Греттир в пещере на р. Эйадале в Исландии нашел два скелета и возле них доску, на которой вырезаны две строфы, каждая в 8 строк. Другая исландская сага говорит об одном духовном, Ингемунде, умершем во второй половине XII века., что он с шестью спутниками занесен был бурей к пустыням Гренландии; спустя потом две недели найдены в тамошней пещере трупы его и товарищей; возле них открыли начертанные на: воске руны, сказывавшие о бедствии путешественников.

Хотя от того времени, к которому принадлежат эти, события, не дошло до нас ни одной из рунических дощечек, легко подверженных разрушению,[395] однако так же верно, что в XII веке, когда преданы были письму главные исландские саги, вырезание рун на деревянных кружках уже упоминается, как давно употребительное и даже известное в языческое время искусство.[396] Ари Мудрый, в исходе XI или в начале XII века, предприняв попытку сличить древнюю северную азбуку с латинской, составленной Присцианом,[397] взял себе в помощники знатока и учителя рунического письма, Тородра,

Итак, нет сомнения, что руны на Севере древнее латинской азбуки и что они задолго до нее, еще в языческое время, употреблялись вместо письмен. Знание букв необходимо предполагает и употребление их. Впрочем, по неудобству способов для письма, когда дерево и камень, воск и древесная кора заменяли бумагу или пергамент, руны употреблялись только для начертания кратких и сильных изречений и сохранения в памяти самых важных предметов. Может быть, посредством их припоминались колена родов, также на рунических камнях встречается исчисление предков до 3-го, 6-го и даже 12-го колен.

Рунический камень в приходе Sandsjo в Смоланде поставлен предкам, имена которых исчислены в шести восходящих коленах. Другой — в Рокстаде, в Хельсингеланде — исчисляет предков в 12 коленах. На многих рунических памятниках означены места жительства тех, кому они поставлены, имена дворов или целых поместий, которыми владели эти лица; встречаются также разные подробности о распространении рода, родовых отношениях и наследственном праве. Так, вдова Инга на памятнике, поставленном ею мужу в Сэмингундре в Упландии, сказывает, что он, Рагнфаст, был владельцем этого двора после отца своего, Сигфаста. Когда же умер и сын ее, Рагнар, законный наследник она сообщила за известие на собственном памятнике близь Вреты, что этот двор достался ей после сына. По смерти ее во вторичном супружестве двор перешел к ее матери, бывшей еще в живых, Гейрлеге, которая, в доказательство своих прав на него, также и на другие доставшиеся ей дворы, велела вырезать следующее известие: «Гейрмунд и Гейрлета…; у них был сын; отец утонул, после того умер сын (отчего Гейрлега и получила наследство после сына); потом она вышла замуж за Геттрика… и имела детей, из которых одно умерло; ее звали Инга; она вышла замуж за Рагнфаста в Снотестаде; сначала он умер, а потом и сын; она (Инга) была наследницей своего сына; потом вступила в брак с Эйриком и скончалась; тогда Гейрлега стала наследницей дочери, Инги». Это один из древнейших актов на владение, какой только может представить Швеция.

Одно приложение к вестготскому закону, где идет речь о лагманах в Вестготландии, говорит об Эскиле, тамошнем лагмане, в начале XIII века, что он «везде собирал законы и занимался их исследованием», разобрал их с великим умом и особенной проницательностью. Итак, они уже были написаны, но не все собраны в одну книгу, а разбросаны по разным местам; он должен был также и разобрать их, употребить много размышления и остроумия для отыскания в них истинного смысла, может быть, потому, что язык их был для него непонятен, выражения устарелы, содержание сильное и краткое.

Что то же самое случилось и с древними упландскими законами, прежде нежели они подвергнуты были переработке, в исходе XIII века, видно из утверждения королем, Биргером, этих законов в их улучшенном виде. Там сказано о древних законах, что «до сих пор многое в них выражено кратко и не так ясно, как надобно, многое не для всех справедливо, темно и затруднительно для общего разумения»; также, что «они рассеяны были во многих сборниках». Вестготский и упландский законы, до переработки и исправления их в конце XIII века, сохраняли свою древнюю языческую форму; эти с некоторой основательностью можно заключить из следующих слов предисловия к этим законам: «Все недостающее к языческом законе мы помещаем в приложении в начале этой книги, согласно христианскому праву и церковным законам». Если эти древние законы еще в языческое время преданы были письму (в чем нет никакого сомнения после того, что мы сказали сейчас), то в первые века христианства необходимы были дополнения к ним, как и ко многому другому, требовало развитие государства, потому что в течение долгого времени могли встречаться новые случаи. Это также одна причин переделки упландского закона, приводимых королевским подтверждением, если только эти замечания не относятся к дохристианскому периоду.

Эти причины делают весьма вероятным, что такие начертания древних правил закона ведут свое начало из времен язычества. Не подвержено также никакому сомнению, что по мере того, как рунические буквы становились известнее и употреблялись для пособия памяти, ими пользовались. Также для лучшего сохранения законов в памяти граждан лагманы, ежегодно обязанные публично читать законы, прежде всего напали на мысль с помощью письма сохранить их от забвения, как для себя, так и для потомства.

Вероятно, рунами было написано то письмо, которое принес с собой в Хагу Ансгарий от короля Бьерна. Его писал сам король буквами, бывшими в употреблении в Швеции. О предавании письму песен еще в языческое время, по крайней мере, в некоторых случаях, свидетельствует не только достоверная Сага об Эгиле, которую приводили мы выше, но и многие места в других сагах.

На употребление рун, как письмен, указывают также мифические письмена Старшей Эдды, самые древние дошедшие до нас памятники баснословия и поэзии скандинавов. Руны чертились установительницами закона, норнами, обрекавшими на смерть воинов и возвещавшими чадам мира приговоры судеб. Первый из богов чертил усовершенствованные, великие, сильные руны.

Stafar (от Staf — палка, трость) назывались руны в значении букв, или от длинной прямой черты (Staf), бывшей главной частью всяких рун, а может быть, и от того, что ним первоначально вырезались на деревянных палочках. Везде, где встречается слово Stafar в значении рун, оно означает не только изустно передаваемое знание, но и написанное буквами для изучения. Слова руны, руны древности, руны богов, в общем значении принимаются в смысле знания предметов древности, полного ученого образования и изящных искусств того времени, но так как многие саги показывают, что руны вырезались, то ясно, что это слово означало также и письмена, буквы. Так в самой глубокой древности, от которой дошли до нас саги, руны являются старинными, уже тогда известными письменами: они причисляются к древним знаниям, которые скандинавы, в своих баснословных сказаниях, присваивали богам.

Это отчасти подтверждается известиями иностранных писателей. Есть свидетельства VI века, что у франкских и германских племен руны вырезались, как письмена, на деревянных кружках или досках.[398]

До нас дошла древняя германская руническая азбука VIII и IX веков: это буквы, о которых отзывается архиепископ Майнцский, Рабан Мавр (776–856), что они употреблялись маркоманнами или норманнами, от которых происходят все говорящие немецким языком; этими буквами язычники обыкновенно писали свои песни, волшебные гимны и предсказания; они известны были и англосаксам; один древний англосаксонский писатель также указывает на скандинавский Север, как на отечество рунического письма: «Руны, — говорит он, — впервые изобретены у норманнов, у которых пишутся ими песни и заклинания; норманны называют Runstafar, рунические черты, может быть оттого, что посредством их передают друг другу разные тайны».

Впрочем, немецкая и англосаксонская рунические азбуки отличаются от скандинавской полнотой и большей обработанностью; даже в то время, от которого дошли до нас, они были уже исправлены по латинской азбуке и умножены новыми буквами; напротив, в древнескандинавской считается только шестнадцать рун, расположенных в особенном, отличном от других, порядке.

Буквы, их порядок и названия в древнескандинавской рунической азбуке следующие: F — Frej, фе; U — Ur; Th — Thor, Thurs; О — Один, Os; R — Redher; К — Куп; Н — Hagel; N — Naud; I–Is; A — Ar; S — Sol; T — Thyr; В — Birkal; L–Lag; M — Madr; О — Oer; R — Stupmander. Напротив, в немецких и англосаксонских рунических азбуках, как мы уже упоминали, буквы расположены в таком же порядке, как и в латинской, по сходству с которым для букв, недостающих в скандинавской, изобретены новые руны; но в древних рунах эти азбуки очевидно сходствуют со скандинавской, как по начертаниям, так и по именам их.

Исследования показали, что древнейшие рунические азбуки немцев составлены по англосаксонским, с которыми наиболее сходны, но шестнадцать скандинавских рун служат основой тех и других. Исторически верно, что англосаксы, до введения между ними латинской азбуки, знали и употребляли руны; по этой, также и по другим причинам весьма вероятно, что англы и саксы, пришедши в Британию, принесли с собой и руны из своего северного отечества в V столетии. Скудость этих рун, их особенный порядок и чрезвычайная простота начертания, говорят за их глубокую древность: они, нимало не допуская предположения, что составлены по другой полнейшей азбуке, в целости сохранили свой первоначальный, простой очерк. В их простейшем виде заметны основные черты тех рун, которые составляют азбуки других народов, усовершенствованные по иноземным образцам.

Народы в варварском состоянии сами собой никогда не доходили до изобретений, требующих такого остроумия и глубокомыслия, как письменное искусство. Подобные знания являлись к ним путем научения от мудрых людей, нередко сам народ приносил эти знания из своей родины, где жил в соседстве с другими народами, больше его образованными. Северные руны несколько похожи на древние письмена почти всех европейских народов, кельтиберов, турдатанов в древней Испании, греков, этрусков и римлян, славян (вендов) и древних пруссов. Причиной такого сходства надобно почитать происхождение азбук этих от одного общего источника. Но время, неодинаковая образованность и другие случайности произвели более или менее различия между ними и отдалили их от древних общего правила. Руническая азбука сходствует с ионической или древнегреческой: между обеими заметно такое сходство в начертании, значении и числе букв, что можно было бы считать их списанными одна с другой (многие древние и новые ученые, по причине этого сходства полагали, что руны получили начало от древнейшей греческой азбуки), если бы не говорили против того некоторые особенности, также не одинаковый порядок букв; со всем тем их сходство такого рода, что служит неопровержимым свидетельством тесного родства между рунами и греческой азбукой в ее простейшем виде, еще не усовершенствованной Паламидом и Симонидом, задолго до Александра Великого.

Готская, или мизоготская, азбука, приписываемая Ульфиле, по большей части заимствована из греческой., в том ииде, в каком, была составлена во время этого епископа; но и в ней встречаются четыре буквы, вероятно туземного, готского происхождения, потому что нимало не похожи на соответствуюгдие им буквы ни в греческой, ни в латинской азбуках; они бросаются в глаза своим сходством с северными рунами.

«Нельзя согласиться, — замечает Гримм, — чтобы для этих четырех букв Ульфила взял письмена из рунической азбуки, потому что если находились соответственные им в латинской азбуке, то не было никакой причины делать такую странную смесь. Думаю, напротив, что это замечательнее сходство с рунами приводит к такому заключению, что готская азбука — особенная, изобретенная не Ульфилой, но гораздо древнейшего происхождения. Если Ульфила должен был заимствовать буквы, т. е. до него готы никаких не имели, то нельзя видеть, почему он не просто взял латинские или греческие, ему известные; но очень легко можно понять, что он удержал уже существовавшие»,

Итак, везде встречаются нам указания, подтверждающие глубокую древность рун и их азиатское или фракийское происхождение; можно сказать, что северное сказание об Одине, как изобретателе рун, подобно греческому, не без основания указывает на введение азбуки на Севере поселившимся там поколением богов и жрецов, которые принесли туда разные искусства и художества и тем положили основание своему значению и власти.

Таинственность, облекающая изобретение и употребление рун во всех древних песнях, служит доказательством, что и древности они считались тайным знанием. А что они были таковы на самом деле, подтверждается еще тем, что слово «руна» в значении тайны встречается не только в древнескандинавском языке, но и в других, ему родственных.

В переводе Библии на готский язык Ульфилой в IV веке слово «руна» встречается в разных местах в значении тайны и тайного совещания (Марк: IV, 11; Лука: VIII, 10; Матф.: XXVII, I).[399] На тевтонском или древненемецком языке глагол runen (raunnen), runezzan, runzan — говорить тайно, шептаться, держать тайный совет. В англосаксонском run или гупе означает также таинство и букву. Еугагипа — задушевная подруга, которой можно что-нибудь сказать за тайну, на ухо (почему многие древние женские имена оканчиваются на run, например, Gudrun, Oddrun и т. д.); Kungsruni — собеседник, наперсник короля; ruпа buanda sins — искренняя, верная подруга своего бонда (Bondes), мужа, — это выражения древних скандинавских песен. В большой стихотворной летописи глагол runa встречается в значении шептать, тихо говорить.

И руны везде являются вместе с мифологическими таинствами в древних песнях.[400] Так, Вафтруднир, мудрый исполин (Jatte), прошедший девять миров и в состязании с Одином высказавший свои знания о первобытных временах, о происхождении неба, земли и богов, о всеобщем конце, называл это баснословное учение: древние руны (fordna stafvor), руны богов и йотунов, и когда Карл Альвис, также прошедший девять миров, дал ответ на все вопросы Тора о различных названиях неба, земли и других предметов у богов, людей и других существ, Тор изумлен был такой ученостью в знании древности, потому что никогда не видал такого множества древних рун (fomstajvar) в сердце одного человека. После падения мира асы размышляют о первобытных рунах Фимбультира, о чудесных золотых таблицах, найденных ими в траве и бывших во владении первого из богов, потомка Фьельнира. Руны вырезались девятью дочерьми Ньерда, старшей, Радвейг, и младшей, Креппверой; в песне солнца эти руны повествуют о замогильной жизни, о состоянии по смерти, К северу глядел Один и складывал руны, когда пел заклинание мертвецам перед вещательницей. И Скирнир, служитель Фрейра, произнесши проклятие на гневную дочь исполина Гюмира, красивую Герд, вырезал пред нею руну «туре» и три руны: бессилие, неистовство и беспокойство. Посредством рун и волшебных песен научал своим искусствам Один.

Эти черты, взятые из скандинавской мифологии и сличенные с иноземными свидетельствами об употреблении рун в предсказаниях, заговорах и вместо букв, когда надобно было передать письму песни, ясно дают разуметь, что руны первоначально принадлежали к знаниям жрецов; они находились в тесной связи с таинственными обрядами и употреблялись для начертания предметов, относящихся к учению о происхождении богов. Подобные предметы, как сами по себе, по их таинственному значению, так и по тому, что составляли знание, вверенное для хранения высшим лицам в обществе, более требовали для себя письменного изложения, нежели саги и былины богатырей, жившие в устах народа.

Эти былины никто не думал передавать письму до тех пор, пока не настали иные времена с особенными обстоятельствами, и тогда только озаботились спасать их от совершенного забвения. Так действительно и было у маркоманнов, что мы видели уже из свидетельства Рабана Мавра; у этого народа руны употреблялись только между язычниками, и притом в предвещаниях и волшебных песнях, следовательно, в таинствах. Замечательно и то обстоятельство, что у франков, германцев, англосаксов, рано принявших христианство, не сохранилось никаких памятников их рунического письма или сохранились только немногие. Впрочем, оно жило в их памяти и употреблялось в тех только случаях, когда хотели передать друг другу что-нибудь таинственное: тогда рунические буквы помещались между обыкновенными латинскими.

Только в последнее время язычества и в первые века христианства встречаются руны на могильных камнях, которые ставились на скандинавском Севере в память умерших родственников; напротив памятники под именем Bautasteine (от bаиti, одинаковою значения с kuml, kumbel — признак; отсюда bautastein будет означать камень, поставленный в память знаменитого человека), находимые на местах сражений и поставленные, по приказанию Одина, мужам, отличившимся подвигами, состоят из необделанных, длинных и кривых гранитных столбов, без всяких надписей, потому что память о богатырях, вверяемая камням, у родственников и потомков сохранялась в песнях и изустных преданиях.[401]

Оружие, сосуды, украшения, по древнему языческому обычаю, зарываемые с умершими и в последнем столетии найденные во множестве в родовых курганах (Aetteboegar), не представляют никаких следов рун. Итак, они не были в общем употреблении во время глубокого язычества; это очень естественно: они принадлежали к числу высших знаний в божественных и человеческих вещах; эти знания составляли собственность тех потомков богов, власть которых, как блюстителей храма и вождей на войне и в мире, сначала основывалась на этой высшей мудрости, озаренной религией. Странное понятие, составленное об этой письменности народом, с ней еще не знакомым, вид особенно загадочных письмен, означавших богов или предметы природы, мудрые изречения, с ними связанные, все эти причины легко сообщали рунам значение чего-то сверхъестественного, внушали верование в их таинственную силу и давали им место в волшебных обрядах.

Руны учили людей избегать опасности, заговаривать оружие, утишать бурю, гасить пожар, утишать скорби. Победоносные руны (Sieges-Runor) приносили победу, если вырезались на клинках мечей, некоторые — на ножах, другие — на. рукоятях, причем два раза призывался бог Тор. Приворотные руны (Trink-Runor) надписывались на самых кубках и на. их ручках; руна Naud (Noth — нужда, беда) на дне их; полно налитый кубок, благословлялся; какие-то руны бросались в ручей, если хотели навсегда привязать к себе женщину и получить ее благосклонность, Спасительные руны (frah) с призыванием богинь вырезались на ручной кисти и имели силу помогать женщинам при родах. Растительные руны (Oert) могли залечивать раны, если вырезали их на древесной коре и таких деревьях в лесу, ветви которых склонялись к востоку. Судебные руны (mal-runor) отвращали жестокое возмездие грозного соперника, если, обвив или заткав их в полотне, разбрасывали на тинге, куда приходили судьи для произнесения приговора. Svall-runor писались на мачтах кораблей и на веслах и могли сохранить от бурь на море, при том обыкновенно бросали огонь на следы руля на воде, и какая бы ни была буря, избегали опасности. Кто хотел отличиться от других умом, должен был знать разумные руны (Hug-Runor), произнесенные и начертанные Одином. Он создал их «из капель, истекших из мозга и рогов Нейддреннира (исполина Имира); Один стоял на горе с пламенным мечом в руках и шлемом на клине. Тогда, голова Имира. сказала первое мудрое слово и изрекла истинные руны. Потом Один начертал их на щите, стоявшем перед ним, лучезарным богом; на ушах Арвакера, на копыте Альсвинна, на колесе, катящемся под колесницей Регнира, на зубах Слейпнира и следах саней, на лапах медведя, на языке Браге, на когтях волка, на клюве орла и его кровавых крыльях, на. мостовых балках, на. руке освободителя и на следах врача и т, д. Все эти руны были соскоблены, погружены в священный мед и потом разосланы в дальние дороги, одни — к асам, другие — к эльфам, некоторые — к мудрым ванам, другие достались в собственность людям (в Маннгейме). Есть книжные руны, спасительные, приворотные, сильные руны; они драгоценны для того, кто в цельном и неиспорченном виде употребляет их для своей пользы; если понимаешь их — пользуйся ими, пока не ослабела их сила».

Таково поучение, которое сведущая в рунах Брюнхтьд, дочь короля Будли, дает знаменитому герою, Сигурду Фафнирсбани, о начале и употреблении рун. Она была мудрейшей из женщин; Сигурд отыскал ее на горе, чтобы поучаться у нее мудрости. Разумение рун составляло главное отличие королевского рода у самого младшего из оседлых на. Севере и там господствовавших народов, воспетого древней мифической «Песней о Риге» (Ригсмаль): «Юный Кон разумел руны, старинные, древние руны… Он состязался в этом знании с ярлом Ригом, пытал свои силы и вышел сведущее его: тогда ему дано было называться Ригом и быть знатоком рун».

Этот королевский род странствовавший под именем Рига, ас-бог Хеймдалль, признал своим истинным поколением и вверил ему верховную власть в стране. Отсюда видно, что руны считались наукой королей и принадлежали королевскому семейству, ведшему свой род от богов-асов; оно ходило в мрачные страны и оледенелые горы, возбуждало войну, приобретало земли и дворы, раздавало имущества, рассыпало золотые перстни и учило изящным искусствам. Этот королевский дом был последним на Севере а роде королей, который переселился с Одином.

Но блюстители святыни на Севере, подобно браминам в Индии и друидам в Галлии, не составляли отдельного, замкнутого для других, общества. Соединяя в своем лице жреца, судью и вождя на. войне, они находились в ближайших отношениях к народу; прямым следствием того было постепенное распространение в народе высшей мудрости, таинственных знаний и письмен, сначала тайных, находившихся в исключительном обладании поколения богов. Употребление рун в конце языческого времени для особенных начертаний, а особливо в первом столетии христианства дли надписей на надгробных камнях, предполагает уже некоторую известность этих письмен, прежде нежели они сделались общей собственностью и перестали быть предметом тайного знания одних мудрых и высших лиц, во время младенческого состояния общества. Напоследок начали писать эти таинственные буквы на вещах, служивших для повседневного употребления.

Что рунические памятники в такой же многочисленности встречаются в главной среде религии Одина, как и во всей остальной Швеции, также в Дании и Норвегии, это указывает на источник рунического знания. Еще спустя долгое время по введении латинской азбуки, когда она употреблялась учеными и духовными, руны продолжали оставаться древними родными письменами для простых и неученых людей. Они вырезались не только на надгробных ипмятниках, но и на оружии, кубках, секирах, копьях и домашней утвари: их употребляли вместо букв и писали на деревянных кружках; исписанные рунами камни вкладывались над дверями или в стенах домов для означения, когда и кем они построены; старинные каменные межевые- столбы с именами владельцев имеют рунические надписи и сохранились до нашего времени. До нас дошли отXIV века законы Скании и две древние родословные датских королей, написанные рунами.

Кроме светского, руны имели и духовное употребление; и в христианское время их нашивали на завесы алтарей, чертили на колоколах, внутренних и наружных церковных стенах, на металлических кольцах, прибиваемых к вратам церквей, на потирах и дискосах, купелях и кадилах. Нередко, особливо на надгробных камнях и колоколах, находятся двойные надписи, руническая и латинская, даже попадаются надписи из латинских и рунических букв, а это показывает, что и духовные иногда пользовались рунами, как народными письменами.

Почти все до сих пор известные и дошедшие до нас рунические памятники принадлежат временам Олафа. Скет-конунга и его сыновей, также Сверрира и Эйрика, то есть X, XI и XII столетиям: этот отдел времени собственно можно назвать временем рунических памятников. В ту пору, когда уже христианство введено было повсеместно, большей частью соблюдался оставшийся от язычества, обычай ставить надгробные камни. Самый младший из известных до сих пор рунических камней, как думают, принадлежит XIII столетию.

В продолжение всего XIV века такие памятники еще были в употреблении: для надписей на. них, как и на домашней и церковной утвари, все еще пользовались рунами, однако ж с каждым годом все менее. Часто вмешивали между этими буквами латинские, входившие в употребление. Последние мало-помалу вытеснили руническую азбуку, бедную гласными и слишком неудобную для усовершенствованной письменности. В XVI веке редко уже встречаются следы рунического письма, а в XVII им пользовались для тайных посланий. У одних далекарлийцев, которые вообще долее прочих шведов остались верными обычаям и воспоминаниям старины, руны употреблялись долго: там они оставлены только в исходе XVII столетия; однако ж еще в половине XVIII века жители далекарлийского город;) Эльфдалена. для письменных сношений пользовались рунической азбукой, умноженной латинскими буквами. Даже и ныне для подписей пользуются рунами не только во многих приходах Далекарлии, но и в Готланде.

Во время общей известности рун изобретены различные искусственные роды их для тайного употребления и остроумных загадок (шарад). Мы еще прежде говорили, скандинавы очень уважали такие упражнения. Простые составные части рун легче допускали такое разнообразие: каждая руна состояла из палочки и отличительной черты для каждой буквы, проведенной в различном направлении и на различной высоте, длина была также неодинакова. Таким образом появились обратные руны, Yiicrde-Runor, с чертою в прямом направлении к палочке, но на противоположном ее конце. Такой способ черчения рун употреблялся на рунических камнях для выражения чего-нибудь особенно замечательного в словах или понятиях и соответствовал нашему курсиву. Другие назывались Stop-Runor, руны в обратном направлении, сверху вниз.

Еще иасусственнее были связные руны, Samstafva, в коих к палочке прикреплялось несколько черт разных рун с такой замысловатостью, что рунная фигура заключала в себе по несколько слов. Новые исландцы называют эту вязь Вопs, или Limmgar, руны-петли, их много видов, каковы: Vafirn, Masches-Runor и т. д., связанные таким образом, что походили на клетки в сетях, и много других, принадлежавших к числу замысловатых, тайных азбук.

У исландцев таких различных родов упоминается до 30. Этими рунами написано письмо от одного друга к Снорри Стурлусону, предостерегавшее его от опасного нападения, затеваемого врагами. Стурлусон, почитавшийся мудрецом между исландцами, и другие, у него находившиеся, могли прочитать в этом письме только 7 рун. Не принявши мер для защиты, Стурлусон пал. Сага называет такие руны посохом нищего (Stafkarlaletr). Главный признак их тот, что на одной, очень длинной, палочке проводились отличительные черточки многих рун.

Другой род составляли так называемые хельсингские руны, они писались особенным образом; главная черта, или палочка, опускалась и оставались только одни отличающие черточки. Название хельсингских они получили оттого, что сначала открыты были в Хельсингеланде, на пяти древних памятниках, и долго оставались загадкой для ученых, почитаясь таинственными письменами. Наконец, в 1675 году, ученый Магнус Цельсий нашел ключ к их чтению и объяснил надписи.

Был еще особенный вензеловый (Villo-Runor) род употребления рун; там каждая руна могла быть употреблена вместо всей азбуки, которая разделилась на несколько частей (Flocken) или видов; видовой признак (Aettmarkc) — т. е, некоторые черточки для означения вида, к которому принадлежит руна — ставился с одной стороны главной черты, а признак порядка — т. е. черточка, означавшая место, которое занимала руна, в числе букв ее вида, — с другой стороны. И этот род подвергнулся разным видоизменениям, частью по различию признаков вида и порядки, частью по причине неодинакового деления рунической азбуки, наконец, и по другим произвольным отличиям, таи что руническое письмо действительно сделалось вензеловым, вязью, трудным для объяснения и, кажется, невозможным без особенных указаний.

Но и такие руны употреблялись в надписях надгробных камней, поставленных для сохранения воспоминания об умершем у современников и потомства; следовательно, всякий мог понимать эти надписи, и руны были известны, или, по крайней мере, требовалось не много остроумия, чтобы понимать их, Кажется, что они изобретены не в позднейшее время общего употребления рун; следы этих замысловатых письмен встречаются еще в X веке: в Санкт-Галлене сохранилась пергаментная рукопись того столетия, которая, сообщая нам две немецкие рунические азбуки, говорит, что они также принадлежали к числу тайных письмен. Этому же столетию принадлежит исландская Сага об Эгиле, где есть рассказ, что Эгиль, приглашенный к болезненному одру одной девушки, нашел у нее под изголовьем рыбью кость, исписанную какими-то странными буквами: каждая составляла целое слово. Рассмотрев их, Эгиль нашел, что писавший имел намерение привязать к себе девушку, но что эти буквы можно толковать различно: они могли означать совсем другие слова, и иметь иной смысл, нежели какой давал им писавший, оттого и действие их оказалось совсем не то, какого он ожидал, и девушка, вместо того чтобы влюбиться, сделалась больна. «Не должно, — сказал Эгиль, — писать такие двусмысленные руны неопытной руке; это может причинить вред».[402] В языческое время, когда знание письмен принадлежало одним главным лицам в обществе и простые люди считали его тайной наукой, находящейся в связи с высшими существами, волшебное употребление рун, вероятно, состояло в простых описаниях тех действий, которые хотели произвести или отвратить этими письменами.

Когда же знание рун мало-помалу стало общеизвестным и они постепенно освободились от облекавшей их таинственности, тогда получили начало те замысловатые роды рун, о которых мы говорили; в волшебных обрядах они заступили место обыкновенных, потому что верование в силу рун укоренилось глубоко, волшебная таинственность, в которую знатоки рун умели облекать все свои действия, притом значение этих запутанных рун в глазах толпы, подозревавшей в них великие тайны, — все это поддерживало старинное народное верование в возможность чудесных действий и чрезвычайных вещей для тех лиц, которые посвящены в таинства рунической письменности. Отсюда волшебные руны и тайное руническое чародейство, о чем так часто говорят саги. Долгое время, в средние века, как и в пору язычества., руны были орудием различных суеверий в умах народа нелегко изглаживаются всякие внушения древней его религии; притом человеческая природа так любит подозревать какие-то невидимые, таинственные силы


Глава седьмая Религиозные верования на Севере

Народы, в своем младенчестве не постигая законов природы и внутренней связи между предметами, всегда подозревали участие живых существ везде, где замечали действующие силы, и олицетворяли природу. И древние норманны, подобно пифагорийцам, наполняли весь мир особенными духовными существами. Моря, реки, ручьи населялись богами и нимфами, земли, области, дворы, племена, семейства, отдельные лица имели своих Vatten, хранительных духов, более или менее сильных, которым вообще приписывались те же свойства., какие греки давали своим демонам. В народных верованиях норманнов еще жили те враждебные силы и первобытные обитатели страны, с которыми готы и асы вели большие войны, и они продолжали оставаться с ними в особенных отношениях, как с мифическими лицами. Загнанные могучим Тором в леса и пустыни, йотунские племена., враждебные асам, обратились, в народных верованиях, в чудовища и привидения, которые боялись дневного света и жили в ущельях гор и глубинах земли, как сверхъестественные лица, причинявшие людям великое зло. В недрах земли жили злые эльфы, чернее смолы, и пещерах и каменных расселинал обитали карлы.[403]

Эти сверхъестественные существа, духи и привидения занимают важное место в сагах древнего Севера. Им приписывали все внезапные случаи и все явления природы, ьпричины которых не знали и не умели объяснить. Сильная продолжительная буря, противный ветер толковались как злые действия невидимых духов. Если делали промах в ударе на сражении, то думали, что они заговорили оружие; всякий необыкновенный случай зависел от их влияния. Самые неприязненные из них, обитавшие под землей, в лесах, водах и горах, только и искали случая, чтобы посмеяться над людьми и делать зло им; их замыслы считали тем опаснее, что сами они оставались невидимыми и никакое оружие им не могло вредить. Их благосклонность был непостоянна, а ненависть непримирима. Редко сдавались они на просьбы; но волшебными песнями и другими средствами можно было принуждать их; думали, что некоторые люди знают искусство повелевать этими существами

Отсюда многие волшебные действия, чародейства и заговоры. В старину думали, что люди, посвященные в тайну волшебных наук, могли на других людей напускать злых духов, отнимать у них зрение, притуплять оружие и подвергать разным другим несчастьям. Эти же люди могли делать себя и своих друзей невредимыми от всякой раны и оружия и сообщать чародейную силу своему оружию; могли поднять сильную бурю и грозу, переменить ветер, гасить огонь, вызывать из могил мертвых, пророчить будущее совершать другие чудесные дела. Все это делали посредство волшебных рун, волшебных песен (Galdrar, от gala — петь) и зелья — самого сильного средства из всех чаровании.

Руны с большой таинственностью и с волшебными кривляниями вырезались на полках, мисках и другой домашней утвари; каждая руна имела свою тайную силу и требовала особенного искусства при вырезании, потому что малейшая ошибка в соединенных с тем обрядах легко могла произвести действие совсем противное,

Волшебные песни, употребляемые для заклинания подземных сил, были, может быть, отрывками или искажением старинных песнопений во славу богов. Но зелье (Seidc, произвол, от sida, seida, sioda (sieden) — варить), вероятно, простой отвар из трав для какого-нибудь врачебного употребления, получало волшебное свойство оттого, что целебная сила некоторых трав для других оставалась тайной, и невежды врали, что вредные и полезные свойства сообщались подобным лекарствам таинственными существами.

Внутренние болезни случались редко; но никогда не было недостатка в людях, умевших пользоваться суеверием иневежеством толпы и действовать таинственными приготовлениями на ее воображение; потому и зелье почиталось сильнейшим волшебным средством. Усиленное рунами и волшебными песнями, оно производило разные неотразимые действия на всех, кто не знал хорошо таких рун, какими можно было бы обратить волшебство на гибель самим волшебникам. Одна старинная песня сохранила нам описание напитка забвения (отворотного зелья). Его приготовили для Гудрун и поднесли ей для того, чтобы она полюбила Атли, о чем сама она рассказывает в следующих стихах:


Гримхильда мне из кубка пить дала:

То был напиток горький и холодный,

Я вышла и ненависть забыла;

Там силой чародейной налита.

Была холодная вода забвенья.

Никак я не могла растолковать,

Что за фигуры странные на кубке!

А цвета все багровою, как кровь. .

То будто жало длинное змеи,

То словно пасть раскрытая у зверя.

То будто колос, на полях растущий.

А в кубке много вредного такого!

Из разных лесов травы, желудь,

Роса, упавшая, случайно на очаг,

И внутренности жертвенных зверей,

И печень борова сварены вместе:

Все это гонит ненависть из сердца.


Всякая религия в древности имела свои таинственные обряды, посредством которых мир духовный приводила и соприкосновение со здешним миром. Азия — первобытная родина всяких верований в предсказания, ворожбу заклинания. Отличительное качество Севера в этом отношении состоит в том, что здесь волшебной наукой занимались преимущественно женщины. Особливо ворожба посредством зелья была их исключительным занятием, которое, может быть, потому казалось опасным для мужчин что причиняло болезни, лишало сил, рассудка и вообще имело вредное влияние на тело; притом его приготовление соединяло в себе столько гнусного, что мужчины старались заниматься таким делом. Такие ворожеи называл Seidkonor или Galdrakonor, но, кроме них, многие знатные по званию и происхождению женщины знали тайны волшебства, умели при случае пользоваться ими и передав свои знания дочерям и другим, кому это нужно было. Считали необходимостью сколько-нибудь знать эти тайны, чтобы предостеречь себя от них и, в крайнем случае, чтобы отразить чарами.

Были и мужчины, занимавшиеся тем же ремеслол времена Харальда Харфагра; число их до того умножилось в Норвегии, что Харальд, ненавидевший всякую ворожбу велел сжечь разом 80 волшебников,[404] и в числе их своего родного сына, Рагнвалъда… Олаф Трюггвасон сжег их тоже много. Чем ближе к полюсу, тем чародейство зловреднее и чудь (под именем которых в старину разумели и лапландцев), по общему мнению, превосходили всех в волшебных знаниях. Они могли ездить в другие земли с душой человека и узнавать от нее разные тайны, между тем как его тело оставалось неподвижным, как труп, и никто не смел тем нарушать страшный покой его. Замечательно, что вера в волшебство и способы ворожбы у норманнов своим резким сходством напоминают то же самое у шаманов в Азии, в Гренландии и в других полярных странах.

Подобно грекам гомерова времени, древние норманны вериливо всесильную судьбу, властвующую над богами и по ее неизменным уставам. Никакая сила, никакой разум не могут ей противиться. По словам одного изыскателя древностей, каждая древняя сага есть развитие этой мысли. Каждый из воинов древнего Севера своим образом действий и мыслей выражал то убеждение, что все происходит по законам судьбы, какие бы ни встречались препятствия. «Я не считаю того за невозможное, если так определила судьба», — говорит Харальд Харфагр Ингемунду Торстейнгу, когда этот открыл королю предсказание чудской ворожеи, что он, Ингемунд, некогда покинет свое родовое поместье в Норвегии и поедет в Исландию. «Никто, — прибавил он, — не избегнет участи, назначенной роком».

«Замечательна, — говорится в другой древней саге, — участь Кьяртана и некоторых его родственников, — и надобно сожалеть, что все мы бессильны пред назначенной участью». Как глубоко укоренилась вера в тайную власть судьбы, доказывают многие поговорки в сагах и песнях, вроде следующих: «Ни к чему не поведет сопротивление судьбе». «Никто дальше не пойдет, если судьба не захочет». «Определение судьбы не скоро придет, но никогда не минует», «Своей судьбы не избегнешь». «Никому нет прибыли сражаться с роком, так пел умирающий Орвар Одд:


Никак я не скрою

От храброго мужа,

Что пользы не будет.

В боренье с судьбою!»


Эта вера внушала норманнам деятельность и смелость на подвиги. Поручая себя судьбе и невидимым силам, они презирали опасности, в полной уверенности, что ними случится только то, что назначено роком. Когда чародейка Гридар с разными угрозами держит над головой Иллуги обнаженный меч, этот норманн спокойно говорит ей: «Мое сердце никогда не было доступно страху, и я пришел сюда по воле судьбы; никто не умирает больше одного раза, оттого меня не испугают твои угрозы и страшные гримасы!». В том же духе заставляет сага говорить короля Викера, когда положили ему змею на шею: «Этот приговор не страшнее того, чем кажется, потому я не жду от него никакого вреда; но в противном случае судьбе известно, что из него выйдет».

Таков вообще был дух норманнов; храбро сражались они с врагами и силой отражали силу; но бедствия, посылаемые судьбой, переносили мужественно, потому что нельзя было изменить их. Смерть в их глазах не представляла ничего ужасного: она не была окончанием жизни которая продолжается в другом свете. У Одина, в Вальхалле, пируют павшие от меча воины, пьют вместе с асам мед и едят никогда не убывающего вепря Сэхримнира: так называется кабан, которого каждый день варят, но вечеру он опять целый и может накормить всех павших воинов Вальхаллы. Северный воин смотрел на смерть той безотрадной скорбью, какой проникнуты следующие слова Акилла Одиссею:


О Одиссей, утешения в смерти мне дать не надейся:

Лучше б хотел я живой, как поденщик, работая в поле

Службой у бедного пахаря хлеб добывать свой нacущной,

Нежели здесь над бездушными мертвыми царствовать мертвый.


Другое, более светлое мнение о жизни и смерти слышится в песнях скандинавских скальдов: верование в лучшую жизнь не казалось для них одной сладкой мерой галльских друидов и бардов, как говорит один безименный римский поэт. «Вы учите, друиды, что никогда тени не ходят в безмолвный Эреб и никогда не видят темной стороны Плутона, и что в другом мире тот же дух оживляет их, если ваши песни справедливы — смерть есть только половина жизни человека. О народы полюса! Сладкая жизнь составляет ваше блаженство: вы не знаете самой величайшей из мук — страха уничтожения. Вот почему человек с такой отвагой кидается на грозящий меч, Его не пугает мысль о смерти. Да и кто станет беречь душу, которая навечно улетает из тела?»

Презрение о неизбежной судьбе и замогильной жизни — лучшей, нежели настоящая, — могло воспитывать героев, смерть для которых была выше всякого страха, всякой опасности Так объясняется гордое презрение к смерти и часто безрассудная игра жизнью и опасностями, составляющие главную цель в духе норманнов. Провожая на корабль сына, отец настраивал его: «Как ты будешь вести себя в битве если уверен, что должен пасть в ней?» — «Не жалея себя я должен рубить обеими руками», — отвечал юноша. «А когда тебе скажут, что ты останешься жив?» — «Тогда мне и не надо беречь себя, пойду вперед, сколько будет можно». Слова понравились старику, и он ободрил сына следующими словами: «Будь смел и тверд во всяких испытаниях, потому что слава и доброе имя дольше всего живут на свете. На какое бы сражение ты ни шел, с тобой может случиться что нибудь одно: или падешь, или уцелеешь; но будь уверен, итог определено заранее: смерть к тому же приходит кому не назначено умереть, — и никто не может спастись; но время пришло; многие погибают и в бегстве». Так говорил Сигурд, когда Брюнхильд предложила ему выбор:

Не бегу от тебя,

Хоть и знала бы ты

Час кончины моей:

Я не трусом рожден.


Воспитанные в таких верованиях, норманны шли спокойно навстречу ожидавшей их судьбе, стараясь думать только о том, чтобы подвигами снискать себе славное имя у родных, друзей и потомства:


Великое имя витязей нас ждет,

Хотя и падем на сраженье;

И с вечером дня не увидится тот,

Кому таково назначенье.


Так сказано в одной древней саге о сыновьях Гьюки;


Кипело отвагой

Бесстрашное сердце

Князей молодых:

Могла ли родиться

Тяжелая дума

О гибели их?

А сильные норны

По воле Одина

Исчислили лета

Гьюки сынов.

Избегнуть судьбины

Никто не старайся;

В забвении счастья

Ceрдцу не вверяйся!


Урд, Верданди и Скульд (настоящее, прошедшее и будущее) были три всеведущие и смелые девы, называемые норнами и жившие в чертогах Одина под сенью вяза Иггдрасиль, на берегу Урда, чудесного и таинственного ручья. Они располагали участью всех вещей и назначали людям срок жизни. Их определения были неизбежны:


Хоть и тяжко страдать

Не дерзай восставать

Против Урд суровой решенья.


Скульд, младшая из норн, с валькириями, Гунной и Ротой, посылалась Одином во все сражения, чтобы избирать воинов, которые будут убиты; кого не выбрали эти девы, срок того еще не пришел, потому что:


Всем урочное время, дано…


Всякий, человек, по мнению скандинавов, имел своих хранителей-гениев. В Эдде они называются норнами, потому что, кроме трех великих норн, Урд, Верданди и Скульд, в руках которых судьба всего земного, были еще другие корны, присутствовавшие при рождении младенца, чтобы назначить ему время жизни: одни — из поколения богов, другие — из рода эльфов, а третьего — рода норны из породы карликов. Они являлись младенцу при его рождении, назначали поприще его жизни; потом не разлучались с ним и охраняли его; почему саги и называют их фюльгьи — гении-спутники. По различию людей, они были различны: сильные, даровитые и знатные имели сильных духов-спутников; но чем менее отличался человек происхождением и способностями, чем ограниченнее был круг его действий, тем бессильнее были его фюльгьи.

Они являлись людям обыкновенно в виде птиц и зверей, нередко в виде женщин, или принимали другой какой-нибудь образ. Фюльгьи знаменитых вождей и храбрых воинов и клялись в виде медведей, орлов, вепрей и других благородных и сильных зверей. Чем отличнее был человек по происхождению и качествам, тем благороднее образ, под которым ниляется его фюльгья. Оттого волки, лисицы и змеи означали злых, лукавых людей, похожих свойствами и склонностями на тех животных, в образе которых являлись их спутники. Фюльгьи были двух родов; добрые, виновники всякого счастья и защитники в опасностях, и злые, приносившие бедствие и погибель. Если особенное счастье сопровождало все предприятия человека и давало ему перевес во всех битвах, то думали, что причиной того были его сильные фюльгьи.

В Исландии почитали опасным всякое соперничество с сыновьями Ингемунда, потому что эти братья имели сильных фюльгий. Кьялак советовал Стейнульфу жить в дружбе с Ториром, в противном же случае плохо придется ему: «Твои фюльгьи, — говорил он, — не справятся с его фюльгьями». Сигмунд, сын Волсунга, на всех сражениях бывал впереди войска без щита и брони, и стрелы и копья летали кругом его, однако ж он оставался невредим, потому что его охраняли вещие богини (Spadisor).

Одни и те же фюлыъи и одинаковое счастье нередко сопутствовали целому поколению или семейству, почему такие гении назывались родовыми, семейными духами (Aettarfylgior, Kynfylgior). Особливо думали, что короли, происходившие от богов и имевшие с ними сношения, одарены чрезвычайным счастьем, которое они могли передавать своим воинам и друзьям.

Этим объясняются многочисленные случаи в сагах, что воины, готовясь в опасное предприятие, просят себе счастья у своих королей и несомненно верят в него. Так, исландский скальд, Хьяльти Скеггасон, вознамерясь проводить Бьерна в опасной поездке в Свитьод, с целью заключить мир между шведами и норвежцами, явился к королю Олафу Дигре и сказал: «Нам чрезвычайно нужно, чтобы ты отпустил с нами свое счастье в эту поездку». В том же смысле отвечал Торвальд королю Олафу Трюггвасону, когда тот приказывал ему взять с собой больше людей для одного предприятия. «Ваше счастье, государь, поможет нам лучше нескольких человек!» По этой же причине исландец Грис рад был, что поединок его со скальдом Халльфредом не состоялся, «так как счастье короля (Олафа Трюггвасона) непременно благоприятствовало бы ему»; а когда этот же Халльфред, напавши неожиданно на Торлейфа Мудрого, одолел его и выколол ему один глаз, Торлейф вскричал: «Не ты один это сделал: счастье короля помогло тебе». Даже отец мог передавать одному из сыновей своего и целого рода счастье. Исландец Хаскульд хотел разделить наследство между законными сыновьями и побочным, Олафом Павлином, но один из них на то не согласился; тогда Хаскульд отдал побочному подарки, стоившие не больше двух грошей, но с ними соединялось счастье всего рода, семейное счастье, бывшее наследственным в роде. Верили, что счастье и добрый гений неразлучны с каким-нибудь именем, особливо, если это было почетное родовое имя; вот почему Торстейн Кетиллсон, когда принесли ему первенца-сына, назвал его по имени деда с материнской стороны, потому что это имя, сказал он, принесет ему благополучие. Счастье, по верованиям норманнов, не разлучилось с некоторой родовой собственностью, особенно с мечами. Из многих примеров, упоминаемых сагами, здесь можно привести один: Вигфус, сильный владелец в Форсе, и Норвегии, при прощанье с племянником, Глумом, сказал: «Сердце мне говорит, что мы не увидимся, потому отдаю тебе эти драгоценности моего рода: плащ, копье и меч. Наши предки и мы, родные, имели к ним полную веру, и пока они у тебя будут, ты не испытаешь недостатка ни в чем; но боюсь за твое счастье, если продашь их».

Предчувствия, сны и другие знамения считались средствами, с помощью которых гении-покровители сообщали людям волю богов в виде предостережения, совета, наказания, награды или пророчества будущей участи. Норманны преимущественно верили снам, которые были для них откровением воли судеб. Множество примеров в сагах доказывают, как глубоко укоренились эти верования между норманнами. Всякое важное событие предрекалось наперед знаменательными сновидениями, а если их не было, прибегали к разным средствам, чтобы иметь их. Рагнхильд, супруга короля, Хальвдана Черного, отца Харальда Харфагра, имела замечательные сны, была мудра и много предсказывала; но король Хальвдан никогда не видел снов, что казалось для него странным. Он советовался об этом с Торлейфом Мудрым. Торлейф рассказал ему, что сам делает, если хочет предузнать что-нибудь: он ложится спать в свиной хлев и всегда видит во сне что-нибудь замечательное. Так поступил и король, и видел чудный сон, который объяснил ему Торлейф.[405] Другой довольно умный муж, норвежец Раудульф из Эстердаларны, сказал Олафу Дигре, что если он хочет иметь сновидения и узнать будущее, то бы надевал новое платье и в новую постель ложился на новое место.

Мудрая Тюра, дочь ярла Клакхаральда, не хотела выходить за короля Датского, Горма Старого, если он не построит себе дом на таком месте, где вовсе не было жилья, и если не переночует в нем один три первые ночи. «Припомни получше, — говорит она, — что тебе приснится, и дай мне знать о том через гонца, и я скажу ему, можешь ли продолжать сватовство или нет». Королю снилось там много замечательного. Тюра объяснила ему и согласилась за него выйти.[406]

Если норманну грезились умершие родные, он верил, что это их души; если являлась женщина, птица или другое животное, то это была фюльгья человека, приходившая, чтобы предостеречь его или возвестить будущее. Оттого-то норманны с точностью замечали сны. Умение отгадывать их относилось к числу искусств (Idrotten). В числе снотолкователей встречаются самые знатные люди, почти все женщины, которым саги приписывают высокий ум, славят остроумие их и умение разгадывать сновидения. Внимательное наблюдение событий, знание свойств и разных случаев жизни видевшего сон, несколько остроумия и проницательности доставляли возможность давать такие толкования снам, которые оправдывались последствиями: чрез это получала силу вера не только в сновидения, но и в искусство снотолкователей.

Предчувствие норманны также почитали внушением богов. Они делали предсказания по полету и крику птиц, по встрече с зверьми, по ржанию лошадей, по воздушным явлениям и другим чудесным событиям; одним словом, все почиталось мановением судьбы, или высших сил. Естественной причиной того было их учение, что боги всегда взирают на людей, принимают участие в их делах и имеют вечно влияние на их поступки; потому норманны не предпринимали ничего, не узнав воли богов. Для того употреблялись священные жеребьи, косточки, маленькие палочки и веточки, вероятно, с написанными на них рунами или с вырезанными ликами; их бросали и внимательно замечали, как они упадут. Наблюдали также течение крови принесенных на жертву зверей.

Люди, умевшие разгадывать волю богов, у норманнов пользовались особенным доверием и уважением. Они назывались вещунами, предсказателями. Торсаль, норманн, приходивший во время Хакона-ярла в Исландию для принятия во владение земли в Сирлексосе, был ученый и проницательный человек, за что и прозван пророком (Spaman, от spa — пророчить и man — человек).

К тому же разряду принадлежали умные женщины, в сагах и старинных песнях называемые Walor, Wolvor, на них смотрели с чрезвычайным благоговением, как на вдохновенных жен, которые имели сношения с духовным миром, предвидели будущее, могли пророчить людям ожидающую их судьбу. Этих волшебниц приглашали на праздники; часто устраивали нарочно для них пиры и делали пышные приготовления к их приему. Ставили высокие кресла с пуховой подушкой, с которых ворожея должна была возвещать свои предсказания; навстречу ей посылали людей, и с большой дружиной входила она на двор дома, где происходил пир.[407]

Одна древняя сага сохранила нам описание одежды ворожеи Горборги, когда она, по приглашению, явилась на двор поселянина Торкеля. Она была в синем плаще, сверху донизу убранном камешками; на голове носила черную шапку из овечьей шерсти на белом кошачьем меху; на шее висела цепочка из стеклянных бус; гунландский кожаный пояс стягивал стан, и к нему привешен был большой кошель с разными волшебными снарядами; в руке была палка, с украшениями из металла и с набалдашником, обложенном камешками; башмаки из телячьей кожи, шерстью вверх, завязывались длинными толстыми ремнями, концы которых были пристегнуты медными бляхами; на руках были перчатки из кошачьего меха на белом подбое.

Лишь только вошла она, все бегали и почтительно раскланялись с ней; она отвечала на приветствия более или менее дружески, смотря по тому, какие из гостей были для нее приятны. Торкель, как хозяин, поспешил к ней навстречу; он взял ее за руку и, посадив в высокие кресла, просил ее удостоить своим вниманием гостей. К вечеру для нее приготовили ужин, состоявший из каши на козьем молоке и соуса из сердец разных животных. По окончании ужина Торкель подошел к ворожее и спросил, когда угодно ей будет исполнить желание гостей и начать свои предсказания. Она назначила час.

Когда все нужные приготовления были кончены, ворожея села на камень, положенный на трех или четырех столбах (называемый Seidhalr); женщины составили около нее круг, одна из них громким голосом запела волшебную песню (wardlokr), имевшую силу при чарах. Во время пения ворожея с разными кривляниями делала заклинания; потом объявила, что готова удовлетворить общее желание, потому что получила вдохновение. Все заняли свои места; первым подошел к ворожее Торкель, спросил ее о важных для него вещах, о будущем и, получив ее ответы, сел на свое место; потом стали подходить и другие, и всем рассказывала она замечательное в будущей их судьбе. Она говорила также о погоде, о жатве и других будущих событиях. Наконец, когда все было высказано, хозяин отвел ворожею опять на место и дорогими подарками благодарил ее за труд и за предсказания.

В «Песне о Хюндле» приписывается предсказательницам-вельвам другое происхождение, нежели ворожеям, колдуньям, чародеям, приготовлявшим зелье:


От Видольва род свой вес вельвы ведут,

от Вильмсйда род ведут все провидицы,

а все чародеи— от Черной Главы,

а стунов племя— от Имира корня.


Высший дар предсказанья, более глубокая мудрость, кажется, принадлежит так называемым вельвам, норнам, предсказательницам; напротив, злейшая ворожба составила занятие особенных чародеек и колдуний; но, так как все предсказательницы, вельвы ездили с зельем и дар пророчества часто соединяли с чародейством, то саги вообще потребляют названия вельв, Galdraweiber, колдуний и проч. Вельвы и волшебницы северных саг не только напоминают тех предсказательниц, которые находились при войске кимвров и с высокого помоста (Seidhiall caг) делали предсказания по крови и внутренностям пленников, но также и Веледу (Wolwa) германцев, о которой[408] говорит Тацит («Девушку эту из племени бруктеров варвары слушались во всем, ибо германцы всегда верили, будто многие женщины обладают даром прорицать будущее, теперь же дошли в своем суеверии до того, что стали считать некоторых богинями»), также Алиорумну, Алиоруну, волшебниц, ездивших с чародейными рунами и зельем и изгнанных, по подозрению, готами. В песнях Старшей Эдды встречается вельва под именем Альруны.

Такие ворожеи приглашались особенно для предсказания будущей судьбы новорожденных. Норнагест в саге, носящей это имя, так говорит о себе: «Б то время проезжали в нашей стороне ворожеи, которых называли Volvor, они предрекали мужчинам лета их жизни и будущую участь; их приглашали на пиры, а при прощании награждали подарками. Так поступал и мой отец. Они явились к нему с большой дружиной, чтобы предсказать мою участь. Я лежал тогда в колыбели, и надо мной горели две свечки. Ворожеи, поговорив со мной, сказали, что меня ожидает великое счастье, что я буду значительнее моих предков и сыновей других начальников нашей стороны и что мне во всем будет успех. Их было три, но младшей меньше оказывали уважения, нежели двум другим; даже не спрашивали у нее и предсказаний, которыми так дорожили; притом некоторые буйные люди, бывшие в комнате, уронили ее. От гнева она стала отвратительной; громко и запальчиво кричала на своих подруг и просила их прекратить добрые предсказания мне: «Я, — говорила она, — назначаю ему прожить не долее, пока горит свеча, стоящая возле него». В ту же минуту старшая ворожея взяла и погасила эту свечу, приказав моей матери хорошенько заметить ее и не зажигать до последнего дня моей жизни. Потом ворожеи ушли, получив от моего отца щедрые подарки».

Не одно знание всяких тайн, по мнению скандинавов, принадлежало этим ворожеям: самые слова их имели великую силу, потому они и приглашались к новорожденным детям сказать им что-нибудь доброе. Не менее силы имели слова других, сведущих в волшебстве, людей. Некто Хедин приписывал все зло, причиненное им своему названому брату, Хегни, вредным предсказаниям и словам. Говорили о каком-то Вильгельме, что он не хотел избегать речей викинга, не зная, будут ли от них дурные последствия, но торопился заговорить с ним и осыпать его угрозами, чтобы предупредить его речи, которые могли бы принести какое-нибудь зло. Потому же иногда скрывали свое имя, думая, что слова умирающею всесильны, если он с проклятиями назовет своего врага. Мрачные и грустные предчувствия перед отъездом или битвой считались дурными приметами; обыкновенно сулили себе счастье, готовясь на опасное предприятие, и остерегались говорить о бедах.

Благословения и добрые желания считались особенно сильными для счастливого успеха в предприятии; напротив, проклятия, ругательства и угрозы предвещали несчастье; к числу нехороших примет принадлежала также обмолвка в разговоре. Отсюда же проистекают и приветствия, соединенные у нас с желанием счастья. Поздравления с Новым годом были в употреблении за тысячу лет до нас: чем долее был начинавшийся отдел времени, тем важнее почиталось его хорошее начало. Нынешнее хлеб да соль имеет начало в том веровании скандинавов, что такое приветствие может уничтожать всякий вред, сообщаемый обеду или ужину дурным глазом или волшебством. Древние скандинавы вообще думали, что слова, произнесенные однажды, непременно исполнятся.

Предсказания, снотолкования, заговоры, ворожба и другие подобные вещи — старинные выдумки Востока: Азия была древней родиной веры в духов и волшебство. У греков и римлян каждый город и дом имели своих пенатов, или духов-покровителей; было верование, что боги высших сил природы имели в своем распоряжении слабейших богов и посылали их предрекать людям свою волю какими-нибудь знамениями; эти народы имели бесчисленное множество примет; считали преступлением нежелание узнавать будущее на алтарях богов и пренебрежение к крику священных кур; по внутренностям жертвенных зверей и крику птиц афиняне гадали о благополучном начале постройки нового дома и беззаветном счастье задуманного брака.

Желание разгадать тайну будущего и растолковать людям необъяснимое укоренилось глубоко в человеческой природе: его влияние обнаруживалось во всех веках человечества; даже и в более просвещенные времена у образованных народов оно продолжало служить последней опорой для суеверия. А потому нет ничего удивительного, что древние скандинавские саги полны рассказов о сверхественных вещах. Они передают нам верования предков.

Для древних людей вся природа наполнена была демонскими существами, которые занимались земной жизнью и делами людей; она были очень сильны и деятельны, хоть и не имели никакого влияния на мироправление: это принадлежало богам, владыкам солнца, молнии, ветра, воздуха и морских бурь; они посылали хорошие и худые погоды, давали победу, счастье и мир, заботились о свои поклонниках и принимали участие в делах мира.

Но эти божества еще не самые высшие: сильнее и выше их был верховный бог, которого не смеют и называть древние саги. Рассказывают о славянах, что они из множества разных богов имели особенных для полей и лесов, радости и печали; однако ж признавали высочайшего бога небес, которому подчинены были другие боги: он, всемогущий, исключительно заведовал небесными делами; от него происходили все другие боги; степень могущества их зависела от дальнего или близкого родства с ним, богом богов. Ясные понятия о Боге проглядывают в верованиях почти всех древних народов.

Многие перевороты, испытанные народами, изменчивость судьбы их и дальние странствования из одних мест в другие не допускали укореняться священным преданиям во всей чистоте их. Эти предания смешались со смутными воспоминаниями народов о прежней судьбе их; вражды, союзы, сношения, соседство с другими народами имели то следствие, что народные понятия о Боге пришли в слияние с религиозными понятиями других народов, особливо несколько сходными между собой. Так, мифы древнего Севера и религиозные сказания носят свойства разновременного происхождения от разных народов. Allvater, общий отец, Всеотец — имя, означавшее у норманнов высочайшего из богов. Великий и сильный, он создал небо, землю и все живущее там; время не имеет никакого влияния на него. «Не знали, где его царство, но верили, что он управляет всем на земле и в воздухе, небом и небесными телами, морем и ветрами».

Можно думать, что христианство имело участие в рождении такой мысли; однако ж она не чужда была времен владычества, подобно понятиям дикарей Америки о великом Духе славян о высочайшем Боге. Благородный исландец, Торкель Мане, почувствовав приближение смерти, велел вывести себя на солнце, посмотрел на небо и поручил себя Богу, создавшему это светило. Другой исландец, Торстейн Имгемундсон, дал обет Богу, создавшему солнце, потому что, по словам его, «он могущественнее всех богов». И Харольд Харфагр клялся «богом, который создал его и управляет всем».

Он — «Сильный, Всевышний», о котором с какой-то таинственностью поет ворожея Хюндла, что, когда боги падут,


Но будет еще сильнейший из всех,

имя его назвать я не смею;

мало кто ведает,

что совершится следом за битбой

Одина с Волком.[409]


О нем пророчески говорит мудрая вельва в своей чудесной песне, что «когда померкнут небесные силы, на великий суд царств явится с небес Могучий, от которого зависит все, кто решает определения судеб, примиряет раздоры и раздает награды».

По баснословным сказаниям, Один создал небо, землю и все, живущее на ней, и дал человеку бессмертную душу, он называется отцом богов, людей, мира и времени; в других местах саг ему придаются названия горящего, поражающего, огнеокого, что заставляет предполагать, что именем его означали солнце; он не имеет никакой власти над норнами, располагающими судьбой людей и богов; наконец, он падет в битве с злыми силами, будет поглощен волком и погибнет вместе с миром; он — Бог, царь и отец царей; ему дается множество имен, каждое со своим особенным значением, и совокупность их выражает все свойства многостороннего Бога.

Все подобные сказания об Одине ясно дают разуметь, что в северной религии смешаны понятия различного времени и что, несмотря на завесу, еще скрывающую бытие Бога, понятие о нем тускло мерцает во мраке басен. Некоторые из этих понятий ведут начало с Востока, с того времени, когда люди ближе находились к божеству и имели истинное понятие о Боге и мироздании, прежде нежели падшее чувственное поколение, уже бессильное постигая величие вечного Существа, олицетворило его свойства, наполнило богами всю природу и забыло его для твари. Страсть к сверхъестественному хотела объяснить себе понятие мироправлении, и богами природы сделались боготворимые люди, похожие на обыкновенных тем, что были смертны, как они, и так же зависели от таинственного рока.[410]

Таково начало северной религии, возникшей из соединения разнородных, самых противоположных одно другому, воззрений; она беспредельна по объему и содержанию; нелегко и объяснить ее, потому что хотя она не принадлежала, как у других народов, исключительно сословию жрецов, однако ж одни мудрые и высшие лица в обществе, вожди народного племени, блюстители святыни знали во всей обширности священные предания и могли распространять их. Как глубокую тайну, они хранили значение символических обрядов религии и смысл учения о высших предметах науки и любознательности людей. Внутреннее значение таинственных обрядов постепенно утратилось; символы стали загадкой для позднейших поколений, многие места древних саг кажутся для нас вовсе бессмыслицей потому только, что не найдем способов разгадать их.

Народ, которому оставались одни предчувствия и темные понятия о высших неизвестных предметах, доступных только учености мудрых людей, знал, одни общие правила религии. Весь быт скандинавов был проникнут религиозным духом. Богиня Wor внимала брачным обетам и наказывала нарушителей. Развязка поединков и всех сражений зависела от богинь, норн и валькирий; места судебных поединков освящались обрядами религии. Жертвоприношения происходили на общих празднествах целой страны; каждый отец семейства приносил жертву на своем дворе тому божеству, от которого зависела участь его; с религиозным торжеством принималось в семейство новорожденное дитя; разлука с жизнью приводила к высоким асам, на родину богов: оттого-то на поминках по умершим пили во славу богов и давали неизменные обеты. Вообще верили, что презирающие богов не наслаждаются счастьем, хоть и не всегда скоро получают наказание: «Боги, — по словам саги, — не за все отмщают тотчас же».[411] Честные и добродетельные люди призываются в светлые чертоги Вальхаллы; клятвопреступники и соблазнители чужих жен идут в подземные жилища Хель, в мир тумана, мрака и холода; там, в огромной зале из змеиных хребтов, орошаемой ядовитыми водами болота, чудовище Нидхегг (Nidhogg) сосет из умерших кровь, а волк терзает трупы их.

Благодаря этому благоговению и страху к мстительным богам, этим казням, грозившим низкому пороку, смолкали дикие желания, облагораживались умы, смягчались нравы; здесь начало добросовестному соблюдению (на Севере) некоторых добродетелей, обязанностей и действий весьма деловой важности в общественном и частном быту: таковы, например, святость клятвы, доверие при взаимных сделках, правдивость и многие другие, влияние которых неотразимо от жизни. Так религия скандинавов очень помогала нравственности, но, разумеется, не в той степени, в какой надобно приписать это святой религии Откровения.


Глава восьмая Взаимное обхождение

Уверенность в человеколюбии и добродетели ближнего не была чужда скандинавам. Раздоры оканчивались нередко тем, что один из соперников отдавался в руки другого, предоставляя ему назначить себе наказание. Это благородное доверие к чувству справедливости обнаруживалось в разных случаях жизни. Один исландец, Торстейн Фагре (Красивый), убил другого исландца, Эйнара, за вероломство. Отец Эйнара, с помощью Торгильса, решился отмстить за смерть сына. Торгильс пал на поединке, но Торстейн Фагре убежал и был изъявлен на тинге вне закона. Спустя пять лет он воротился, пришел к отцу Торгильса, Торстейну Хвите, и положил свою голову на колени к нему: это был таинственный обряд, означавший, что он отдает жизнь в его волю. Старик отвечал: «Не хочу я твоей головы: ушам приличнее быть там, где они есть; распоряжайся моим имением, пока мне это будет угодно».

Другой исландец, Гисли Иллугесон, пришел из Исландии в Норвегию, чтобы отыскать Гьяфальда, убийцу своего отца. Гьяфальд служил при дворе короля Магнуса Барфота (Босоногого) и пользовался его особенной благосклонностью. Однажды, когда король отправился в Нидарос с дружиной, среди которой находился и Гьяфальд, Гисли, улучив удобную минуту, вдруг бросился вперед и нанес Гьяфальду смертельный удар. Это было самое тяжкое уголовное преступление. Гисли схватили, сковали, бросили в тюрьму.

В это время стояли при Нидаросе три исландских корабля; начальником одного из них был Тейт, сын епископа Гицура; число всех исландцев на трех кораблях простиралось до трехсот человек. Они собрались вместе и советовались, но не могли придумать, как им поступить в этом случае. Наконец Тейт стал говорить: «Никакой чести нам не будет, если убьют нашего одноземца и храброго солдата; но все мы видим, опасно приниматься за это дело и что он будет стоить имения и жизни: мое мнение таково, чтобы всем нам идти на тинг; если Гисли нельзя оправдать, то мы погибнем или выиграем наше дело, выбрав себе вождя». Все отвечали, они согласны и выбирают его вождем. Потом отправились в баню; но в ту же минуту затрубили сбор на тинге. Тейт выбежал из бани в одном белье, с золотой повязкой на лбу; наскоро накинув на себя темно-красный плащ на белом меху, явился к своим, которые в одну минуту собрались, предупредить подручников короля; они опрометью бросились к тюрьме, разломали ворота и вынесли оттуда Гисли, разбили его оковы и пошли с ним на тинг.

Суд начался: одни говорили в защиту виновного, друг настойчиво требовали ему строгой казни за неслыханную вину. Наконец, сам Гисли вышел вперед и просил позволения сказать несколько слов. Когда король это дозволил, он продолжал: «Я начну речь с убийства моего отца, котор совершил Гьяфальд; мне было тогда шесть лет, a брату Тормоду, девять; мы, дети, были свидетелями убийства нашего отца. Гьяфальд грозился убить и нас, и, совестно рассказывать, государь, что рыдания задушали меня!» — «Так ты, — прервал король, — отвел себе дух дерзким преступлением?» — «Не запираюсь, — отвечал Гисли, — долго подстерегал я с кровавым умыслом Гьяфальда; два раза случай мне благоприятствовал; но один раз я не хотел оскорбить святыни храма, а в другой удержал меня вечерний колокол. Я сложил про тебя песню, король, и желал бы, чтобы выслушал». — «Если хочешь, — сказал король, — расскажи ее». Гисли наскоро прочитал стихи свои, потом, обращаясь к Тейту, сказал: «Много смелости вы показали; но не стану долее подвергать вас опасности, отдаюсь во власть короля и несу ему свою голову». Сказав это, он снял с себя оружие, подошел к королю и положил голову на его колени, говоря: «Делайте с нею, что вам угодно. Буду благодарен сейчас, если меня простите и возьмете в свою службу, какую найдете для меня приличнее». — «Возьми назад свою голову и садись за стол на место Гьяфальда, подкрепи себя едой и исправляй его обязанность!»

Подобным же образом добыл себе дружбу и покой и Торкель, сын Анундов, у великодушного и могущественного Торфинна на Оркадских островах. Торкель лишил жизни Рейнгарa Рагнмундура, брата Торфиннова, и однажды, неожиданно явившись к ярлу, когда он сидел у себя и пировал, положил свою голову на его колена и сказал, что он может делать с ним, что ему угодно. Это подействовало на ярла, он принял его как своего знакомого и совершенно простил его.

Благородный образ мысли норманнов не дозволял вредить тому, кто беззащитный вверялся добровольно их благородству. Положившись на такое великодушие, сын норманна Кетилля Раумюра, 19-летний Торстейн, достал себе руку и сердце Тордис, дочери одного готского ярла.

В Норвегии, в лесу между Раумсдалем и Упландией, жили разбойники: дорога в этом месте была чрезвычайно опасна.

Торстейн хотел отличиться славным подвигом и пошел туда, желая положить конец разбойникам. Он нашел тропинку, которая вела с большой дороги в чащу леса. Идя по ней, он вышел к большому, хорошо выстроенному дому, вошел в комнаты и увидел в них огромные ящики и много разного имущества. Там стояла кровать, гораздо больше обыкновенных кроватей; казалось, что человек, спавший на ней, был исполинского роста; она покрывалась прекрасным одеялом; стол, находившийся в комнате, накрыт был чистой скатертью и уставлен вкусными кушаньями и дорогим вином.

Под вечер он услышал сильный шум, и в комнату вошел великан, прекрасной и мужественной наружности. Он развел огонь, умылся, вытерся чистым полотенцем, отужинал и лег спать. Торстейн, притаившись за сундуками, молча, видел все это, и когда великан улегся и крепко заснул, он, тихонько подкравшись, взял его меч и изо всей силы поразил ею в грудь. Великан быстро приподнялся, схватил Торстейна, притащил на постель и положил его между собой и стеной. Спросив Торстейна о имени и роде, он сказал: «Всего меньше я заслужил смерть от тебя и твоего отца, потому что никогда не сделал вам никакого вреда. Ты поступил слишком опрометчиво, а я слишком долго медлил покинуть такой образ жизни. Теперь ты в моей власти: я могу пощадить тебя или убить; но если поступлю с тобой, как ты стоишь, то некому будет рассказать о нашей встрече. Кажется, лучше будет, если оставлю тебе жизнь. Меня зовут Иокуль, я сын ярла Ингемунда, из Готаланда. Подобно всем знатным людям, я старался нажить себе богатство, но не совсем честным образом, и уже решался удалиться отсюда. Если думаешь, что я делаю благодеяние, оставляя тебе жизнь, то ступай к моему отцу, постарайся наедине поговорить с моей матерью, Вигдис, и расскажи ей этот случай. Скажи ей мое нежное, сыновнее прошение и проси, чтобы она вымолила тебе у ярла безопасность и дружбу и убедила его выдать за тебя мою сестру, Тордис. Ты отдашь ей и это золотое кольцо; оно уверит ее, что я нарочно послал тебя. Смерть моя принесет ей много горя, но надеюсь, что тебя ожидает счастье. Если будут у тебя дети и внуки, не дай умереть моему имени: слава, которой ожидаю себе от того, будет мне наградой за великодушие к моему убийце. Вынь меч из моей раны, и наша беседа кончена».

Торстейн вынул меч, и Йокуль в ту же минуту умер. Воротясь в отцовское поместье, Торстейн сказал однажды отцу, что он отправится на восток в Готаланд к ярлу Ингемунду, как обещал Иокулю. Кетилль Бонде советовал ему не ездить, но Торстейн отвечал: «Сдержу свое слово, хотя бы это стоило жизни». Он пошел в Готаланд и явился на двор ярла, утром, когда ярл, по обычаю знатных людей, отправился на охоту. Торстейн со своими спутниками вошел в столовую. Вскоре вышла туда жена ярла и, заметив чужих людей, спросила, откуда они. Ответив ей, Торстейн заявил желание говорить с ней наедине.

Она ввела ею в другую комнату. «Я приношу тебе весть о смерти сына твоего, Йокуля». — «Печальна твоя весть, — отвечала Вигдис, — но я всегда ожидала такого конца злодейской и беспутной жизни моего сына. Но что заставило тебя пуститься в такой дальний путь с этой печальной вестью?» — «Многое», — отвечал Торстейн и откровенно рассказал ей все происшествие. «Ты очень дерзок, — сказала Вигдис, — верно, что все это случилось точно так, как говоришь, и если Иокуль оставил тебе жизнь, то мое мнение то же, чтобы ты оставался жив, потому что тебя любит счастье; по просьбе Йокуля я скажу ярлу о твоем деле; между тем спрячься».

Когда ярл возвратился, Вигдис подошла к нему и сказала: «У меня есть новость, которая касается нас обоих». — «Не кончина ли сына Йокуля?» — спросил ярл. «Так», — ответила она «Он умер не от болезни?» — «Ты угадал, — ответила Вигдис. — Он убит и много мужества обнаружил в последние минуты. Он пощадил жизнь своего убийцы и послал его сюда, в наши руки, с своим кольцом и желанием, чтобы ты оставил посла в безопасности и простил ему преступление, как оно ни велико, Может быть, этот человек будет подпорой твоей старости, если примешь его в родство и выдашь за него дочь нашу, Тордис; а это последняя воля Йокуля, который надеялся, что ты не отвергнешь его предсмертной просьбы. Как верно этот человек держит данное слово, можешь видеть из того, что он от родного очага отправился во власть врагов. Вот кольцо, присланное Йокулем». И с этими словами она подала ярлу кольцо.

Ярл, глубоко вздохнувши, сказал: «Твоя речь длинна и дерзка; ты хочешь, чтобы я оказал честь убийце моего сына, заслужившему скорее смерть, нежели дружеский дар!» — «Надобно принять в уважение два обстоятельства, — продолжала Вигдис, — во-первых, желание Йокуля и доказанную верность этого человека, потом твою дряхлую старость: тебе необходим помощник, а он на то очень способен. Если Йокуль оставил ему жизнь, хоть и мог бы убить его, если поступок этого человека счастливо сошел ему с рук, то для нас великая победа, когда мы, подобно умершему сыну, помилуем нашего ужасного злодея; в противном случае стыд нам, если сделаем зло тому, кто добровольно отдался в наши руки». — «Ты усердно защищаешь его, — продолжал ярл, — замечаю, что он тебе понравился; хочу и я взглянуть на него, чтобы узнать, обещает ли его наружность что-нибудь доброе; многое зависит от того, как он покажется мне».

Торстейн был введен и представлен ярлу. «Мое дело, — сказал он, — совершенно в ваших руках: вы знаете, зачем я пришел сюда; прошу у вас мира, но не боюсь, на что бы вы против меня ни решились; впрочем, вожди обыкновенно дарят жизнь тем, кто отдается во власть их». — «Ты мне нравишься, — отвечал ярл. — Оставляю тебе жизнь и, в наказание за убийство моего сына, ты заступишь на его место, если останешься у меня, потому что наружность твоя много обещает, да притом и неблагородно нападать на того, кто сам отдался в наши руки». — «Благодарю вас, — отвечал Торстейн, — и обещаю оставаться с вами, пока вы живы; но когда вас не будет, едва ли ваши люди вверят мне должность вождя, да и кроме того, каждый идет своей дорогой». Ярл согласился с ним; по его смерти Торстейн воротился в свою вотчину, в Раумсдаль, в Норвегии.[412] Тот же Торстейн, уже в глубокой старости, предчувствуя близкий конец, прекрасно сказал своему сыну, Ингемунду: «Всего больше меня радует то, что я никогда в моей жизни никому не сделал несправедливости».

Ингемунд, по смерти отца, приехал в Исландию, где сделался весьма значительным человеком. В его старости пришел к нему старый друг его, Сэмунд, и сказал: «Меня навестил человек, о котором идет молва, что он зол и что трудно ужиться с ним; но он мне родня, его зовут Гроллейф; я просил бы тебя принять его с матерью к себе и дать им приют». — «О6 этих людях, — отвечал Ингемунд, — точно идет дурная молва, а потому мне не хотелось бы принимать их; но чтобы не оскорбить тебя отказом, я как-нибудь приноровлювлюсь к ним, хоть и не предвижу ничего доброго, потому что сыновья мои никому уступать не любят».

Гроллейф был человек упрямый и беспокойный; несколько лет спустя Ингемунд принужден был удалить его из дома и отвел ему в жилище другой. Однажды между сыновьями Ингемунда и Гроллейфа завязалась ссора на рыбной ловле; старый Ингемунд, в сопровождении одного раба, поехал разнять их; но, когда спускался с пригорка к реке, Гроллейф бросил в него копьем и ранил его. Старик не обнаружил боли; когда же сыновья разошлись, он поехал домой и сказал рабу его провожавшему: «Ты долго и верно служил мне, исполни же мое приказание; поди к Гроллейфу и скажи ему, что мои сыновья, как я надеюсь, еще до рассвета потребуют у него крови отца, так я советую ему сейчас же скрыться; его смерть не отмстит за меня, а долг велит мне защищать того, кому я дал приют в своем доме». Вошедши с помощью раба в комнату, он сел в свои кресла, запретив подавать огонь до возвращения сыновей. Когда они пришли и осветили комнату, то увидели, что старик сидел мертвый с копьем в теле. Йокуль, один из сыновей, смелый и вспыльчивый, сказал: «Это ужасно, что такой честный человек погиб от руки такого негодяя. Сейчас же пойдем и убьем Гроллейфа!» — «Ты слишком мало знаешь доброе сердце нашего отца, — отвечал другой сын, умный и кроткий Торстейн, — если не подумал, что он постарался спасти своего убийцу. Надобно поступить не горячась, а подумавши. Пусть будет нашим утешением, что у нас был отец, нисколько не похожий на Гроллеифа, за что Создавший солнце не лишит его небесных наслаждений».

Такое же благородство духа показал и Аскель Годи. В одной битве он предостерег неприятельского вождя не слишком вдаваться в опасность. Но как этот не послушался и был убит, то один из близких родных его искал случая отомстить. В то время, как Аскель ехал в санях позади своих, он нанес ему смертельный удар. Старый Аскель не сказал никому, что ранен, до тех пор пока не скрылся убийца, потом убеждал детей не мстить за него.

Такое благородство души в то время, когда месть, общему мнению, считалась необходимой, доказывает, скандинавы уважали добродетель и сочувствовали всему прекрасному и благородному в жизни. Когда святые требования кровной мести и сильный гнев не делали их страшными, они были честны, благородны, человечны. Встречались люди, так хорошо владевшие собой, что никогда не увлекались гневом на какое-нибудь необдуманное дело. «Харальд Харфагр, — рассказывает его сага, — в минуты раздражения старался успокоиться сначала и потом уже хладнокровно обсуживал дело». Так поступил и Эйнар Тамбакельфер, когда Халльдор Сноррасон убил его родственник Кале: «Я последую, — говорил он, — разумному совету его названого сына, Магнуса Олафсона, и дам пройти гневу. Когда гнев пройдет, в спокойном духе часто находим, что следовало бы поступить не так, как поступили».

Рассудок и осмотрительность в словах и поступках особливо требовались от всех достойных и значительных людей.

«Большой недостаток, — говорили, — для человека, если нет у него рассудительности». Верили, что мудрому удастся все, потому что он рассматривает всякий предмет по его природным качествам, рассуждает и находит легко, кик следует поступить. «Ты очень счастлив, — говорит Олаф Дигре Сигвату-скальду, — и немудрено: счастье — спутник мудрости; странно только вот что: безрассудные предприятия нередко удаются».

Доброе имя и слава было целью всей жизни норманна. Еще нынче возбуждает участие прекрасная поговорка в Речах Высокого: «Знаю одно, что вечно бессмертно: умершая слава». Эта мысль была путеводительницей скандинавов во всяких предприятиях. Не столько боялись смерти, сколько названия нидинг, трус, клятвопреступник. Нарушение обетов верности считалось гнусным; по тогдашнему мнению, страшное возмездие постигало за лицемерную клятву: «Ложно не клянись; страшны оковы для вероломных: эти люди очень несчастны.»

Обман был неслыханным преступлением; говорить ложь считалось недостойным делом для свободного человека; лжеца ожидала такая же казнь, как и клятвопреступника: «Какое бывает наказание людям, когда они обманывают друг друга? Жестокие казни посылаются им в мелких водах Вадгельмира: они нескончаемы для обманщика». Норманны были так уверены в неизбежности наказания за вероломные, низкие поступки, что превратности судьбы и бедственная кончина злодеев считались посещением богов-мстителей. «С ним случилось то же, — говорили о сильном Хаконе, ярле из Норвегии, — что случается и со многими. Когда настал час казни, избежать его трудно»; или: «Злым замыслам злой и конец». Залог святости обещаний и договоров не требовали ничего другого, кроме рукобитья и честного слова, которого нарушение навлекало величайший позор на виновного.

Обхождение было открытым и прямодушным; притом соблюдали приличие и вежливость, которая состояла не в кудреватых словах без смысла и не в пустой лести, а в строгом достоинстве и взаимном уважении. Насмешка над незнакомым считалась постыдным делом, за которое тролль отрывает язык.[413] Находили также дурным раздражать вспыльчивых; в числе многих житейских правил, заключавшихся в пословицах, было следующее: «Кто поумнее, тот и уступит»

В сагах также встречаются прекрасные доказательства того, что норманны, на себе изведавшие невзгоды и счастье, горе и радости, имели уважение к чужим несчастьям и печалям, Халльфред Вандрадаскалъд и Грис, знатный человек, оба исландцы, вызвали друг друга на поединок. Между тем Халльфред получил известие о гибели Олафа Трюггвансона; это до того поразило его, что он в сильном горе бросился на постель и не хотел идти на поединок. Люди Гриса говорили, что это покроет стыдом Халльфреда. «Нет, — отвечал соперник его, — не в такой милости, как Халльфред у короля Олафа, был я у короля в Миклагарде (Греции). Но его падение казалось мне важным событием: только тот, кто сам лишился государя, понимает голос горячей привязанности к нему. Теперь я считаю за лучшее не cражаться с Халльфредом и согласен отдать наше дело на решение Торкеля». Считалось неприличным заводить речь с кем-нибудь о его несчастьях и пробуждать в нем печальные воспоминания; лучше хотели подать ему руку помощи, потому что, по понятиям скандинавов, кто pacспрашивает несчастного о его бедах, обязан и пособить ему. В священную обязанность также вменяли себе поднимать на полях неизвестных умерших, какой бы смертью они не умерли.

Вообще, в скандинавах замечается какая-то готовность на услуги, особливо к родным и друзьям: главный из советов, которые Брюнхильд дает Сигурду, поучая его житейским правилам, состоит в том, чтобы у него ничего не было на совести против родных и он не спешил бы отомщать им за какие бы то ни было несправедливости. Норманны труднее всего переносили обиды и насилия, а особенно принуждения. Олаф Трюггвасон хотел обратить в христианскую веру нескольких исландцев, пришедших в Норвегию. По этому случаю они имели совещание; один из них, Кьяртан, сказал: «Никто не может принудить меня, пока я ношу оружие. Низко для храброго быть убитым невинно, как дикий зверь; если смерть неизбежна, поэтому, гораздо лучше совершить сначала какой-нибудь знаменитый подвиг, который долго будет жить в памяти людей. Он предложил два условия: или добровольно подчиниться всем приказаниям Олафа, во избежание понудительных мер со стороны его, или, если он решится употребить насилие, сжечь его вместе с домом. «Мы, исландцы, — говорил тот же Кьяртан Олафу Трюггвасону, — подобно предкам нашим, любим, чтобы нас убеждали кротостью, а не суровостью». Кто хотел такого рода людей склонить на свою сторону, должен был действовать доводами, которые имели влияние на их ум и сердце. В образе их понятий заметно великодушие, великая и свободная душа, здравые мысли и прекрасные основания для высшего образования. Впрочем, в разгар войны и у них, как у Ахилла и Давида, привчало чувство человечности.

Отличительной чертой тех времен служит так называемое братанье норманнов.[414] Юноши, вместе проведшие детство, воины, сходные свойствами, силой, мужеством и знанием воинских упражнений, становились искренними друзьями и заключали союз, столь же неразрывный и прочный, как братская любовь, Это значило клясться в братской дружбе, что совершалось с торжественными обрядами: вырезали два пласта из дерна и, оставив концы их лежащими на земле, средину пластов подпирали копьями: в знак верности до самой смерти, подходили под эти пласты, обрезывали себе руку и спускали кровь в рыхлую землю дерна, потом вместе прикасались к земле и крови и, став на колени, произносили братскую клятву и призывали в свидетели всех богов; наконец, вставали и подавали друг другу руки, что у норманнов обыкновенно почиталось последней скрепляющей формулой всяких договоров.

Добродетель и храбрость уважались тогда даже в самых врагах; нередко случалось, что воины, не могшие одолеть друг друга на поединке или в морском сражении, получали высокое понятие о взаимной храбрости и клялись в вечном братстве, так что из смертельных врагов обращались в неизменных друзей.

Сильный Хакон, ярл из Норвегии, питал непримиримую ненависть к некоторому Харальду за его преступления и не только объявил его вне закона и выгнал из страны, но и поручил одному из своих смелых воинов, Сигмунду, принести к нему голову Харальда. Сигмунд отправился с восемью кораблями. Напрасно проездив целое лето, ом встретил наконец Харальда возле острова Энглси. Условились на другой день сражаться, а до того времени не беспокоить друг друга. Бой начался с восходом солнца, продолжался весь день, но к вечеру оставался нерешенным. Положили возобновить его на другой день.

Тогда Харальд предложил мир, дружбу и братство; все войско изъявило радость, и Сигмунд, несколько подумав, согласился. Поровну разделили добычу, сделанную каждым, и до самой осени вместе продолжали набеги. Сигмунд предложил потом названому брату ехать с ним в Норвегию, к Хакону-ярлу. Харальд знал обещание, данное Сигмундом ярлу, но, веря клятве нового брата и полагаясь на его защиту, он ни минуты не колебался отдаться в руки своего лютого врага. Прибыв в Норвегию, Сигмунд пошел один к ярлу, который сидел за столом, уставленном винами, и очень дружески принял его. Сигмунд рассказывал много о своей поездке, но ничего о Харальде. Ярл наконец спросил о нем. Зигмунд передал все происшествие, просил безопасности для названого брата, ручался за его будущее поведение и предлагал денежную пеню за его проступок. Ярл, сильно рассерженный, отказал ему наотрез. Сигмунд в гневе вскочил с места, сказав, что он не останется долее ни у ярла, ни в ето области, и ушел с угрозой, что дорого продаст жизнь ярильда. «Сигмунд рассержен, — сказал ярл. — Но потеря для нас и королевства, если мы лишимся такого человека. Воротите его: нам надобно помириться». Сигмунд воротился. Ярл исполнил его просьбу, и Харальд мог безопасно жить в отцовском поместье.

Названое братство было союзом людей, давших взаимную клятву во всех приключениях и опасностях боевой жизни и во всех случаях гражданского быта защищать друг друга и никогда не заводить между собой ссор. Вместе делали они морские набеги, в схватках с неприятелями ставили рядом свои корабли; если же оба находились на одном корабле, то один всегда становился впереди, возле мачты, где происходила самая жаркая битва.

Всегда делили они труды и опасности, добычу и славу; если после многих походов накопляли богатства и возвращались к спокойной жизни, то старались по возможности жить ближе друг к другу. Когда один приходил в бедность, другой с радушием разделял с ним свое богатство; во всех трудных случаях они пособляли друг другу советом или делом, у них была одна душа, одно чувство, одна воля. Если кому-либо из них предстояло опасное предприятие — мщение за смерть родственника сильному убийце, или угрожали ему враги, или он был объявлен вне закона, названый брат всеми силами помогал ему и разделял с ним все опасности; если же дряхлость не позволяла ему владеть секирой, то его сыновья должны были спешить на помощь другу.

Так поступил старый Ньяль, когда узнал опасность путешествия, предпринимаемого его другом, Гуннаром. Он приказал сыновьям ехать с ним вместе, хоть и знал, что они npи этом могут поплатиться жизнью. Но благородный Гуннар не принял предложения, сказав: «Я слишком много обязан тебе и не допущу, чтоб сыновья твои за меня погибли».

Ничье мщение не было вернее и неотразимее мщения названого брата, если убивали его друга, потому что обязанности названых братьев почитались священнее сыновних. Сага передает нам эти понятия старины, рассказывает об отношениях короля Ньерве и Викинга-ярла. Они был назваными братьями. Сыновья короля напали на сыновей ярла, но были побеждены и убиты, кроме одного, Йокуля, который спасся; он опять собрал своих людей, чтобы от мстить викингу и всему его семейству за павших братьев, но старый Ньерве запретил это и с угрозой сказал сыну: «Я сам пойду на помощь Викингу, если ты убъешь его, я также не пощажу тебя, чтоб не сказали о Ньерве, что он нарушил клятву, данную другу».[415]

То же заставляет сага говорить Гуннлауга отцу своему Кетиллю: «Ты хочешь безвинно истребить сыновей Toрграма. Но мы говорим тебе: прежде чем это исполнится, мы явимся наносить вам удары, потому что участь братьев должна быть одинакова». — «Тяжело, — отвечал Кетилль, — сражаться с родными детьми». Он очень сердился, однако сделал, как хотели дети, для избежания войны с ними.

Нарушить верность названому брату, а еще более — поступить с ним неприязненно, почиталось бесчестьем и приписывалось внушению враждебных сверхъестественных сил или неизбежному определению злого рока; так, когда Хедин, названый брат Хегни, пришедший в неистовство от волшебного зелья Гендула, несколько раз высказывал свой умысел на Хеши, то дочь последнего, Хильдур, сказала ему: «Ты не в силах поступить иначе: в тебе действует другая воля».

Долго происходили неудовольствия между назваными братьями, Болли и Кьяртаном, в Исландии; но только частые взаимные оскорбления и сильные внушения жены, угрожавшей разводом, заставили наконец Болли идти с своими деверьями для нападения на Кьяртана, когда он будет возвращаться из своего новокупленного поместья. Кьяртану советовали не ездить с небольшой дружиной: с ним были только двое товарищей; но он не боялся родных Болли, «а враг мой, — он прибавил, — не будет моим убийцей». Болли поместился на пригорке: родные подозревали, что он нарочно выбрал такое место, чтобы предостеречь Кьяртана, и будто шутя, свели его с пригорка. Кьяртан явился; родные Болли и люди, бывшие с ним, в числе восьми человек, напали на него, но сам Болли оставался праздным зрителем, битвы и не принимал в ней участия. Несмотря на неравенство Кьяртан оборонялся храбро и многих убил; противники находились в крайности, сердились на бездействие Боли, всячески раздражали его и говорили, что они все погибнут от Кьяртана, если он теперь ускользнет от них. Болли пошел к Кьяртану с мечом. «Ты, видно, решился на недородное дело, брат, — сказал последний, — так лучше умереть от твоей руки, нежели самому убить тебя». С этими словами он бросил меч и не сделал никакого движения для победы. Болли, не отвечая ничего, ударил его мечом Гейррмундим, потом бросился в объятья умирающего брата и тот-час раскаялся в своем деле.

Такие преступления против законов братства редки встречаются в сагах: они считались неслыханными. Чаще видим примеры благородного соревнования братьев во взаимных пожертвованиях и черты такого самоотвержения, что, если один из них умирал, другой не хотел пережить его. Когда Эйвинд Серкнер в Исландии узнал о смерти Ингемунда, то сказал одному своему приемышу: «Ступай и расскажи другу, Гаутреку, что увидишь теперь: полагаю, что и он последует моему примеру». Он вынул из-под плаща меч и умертвил себя. Гаутрек, услышав о том, сказал: «Друзья Ингемунда не должны жить долее. И. я поступлю по примеру брата Эйвинда». Сказав это, он закололся.

«Вместе жить, вместе умереть» — любимая поговорка названых братьев. Эта неразрывная дружба храбрых, служившая отрадой и защитой в разных превратностях жизни, составляет самый обильный предмет рассказов в сагах. Тогдашнее время бессилия государственной власти и ненадежной общественной безопасности придавало особенный самобытный оттенок такой дружбе. Ей помогали одинаковые занятия, образ мысли, нравы, привычки, воспитание. Разнообразие предметов и отношений в то время еще разделяли деятельности душевных сил. Глубокие и сильные впечатления были доступнее сердцу. Жизнь была ближе к природе. Наша образованность больше говорит уму, нежели сердцу.

Подобно дружбе, и ненависть норманнов не знала прделов. Всякий, дороживший уважением других, не мог хладнокровно сносить обиды или оставлять без отмщения смерть друга либо родственника. Слабость и робость не годились в те времена. Немного мужества и мало утешения ожидали от того, кто никогда не видел крови. «Ты когда не видать человеческой крови» было позорным упреком для мужчины. Даже в детских играх не могли терпеть мальчиков, не убивших хотя бы одного зверя. Эгиль Склимсон на 12-м году жизни убил уже двух человек; тех же лет был и Торкель Крафла, когда умертвил Торкеля Ульфа из Хельгиватна в Исландии. Такие вспышки горячности в детях нравились больше слабой боязливости, предвещавшей никаких храбрых подвигов. Обыкновенно говорили: «Лучше бейся с врагами, а не будь труслив!» Храбрым не станет стареющий воин, коль в детстве был трусом». Оттого-то кровь лилась нередко за самые незначительные оскорбления и одно убийство вызывало другое, как возмездие.

Но этим людям незнакомо было коварное злодейство и любое дело, носившее образ робкой жестокости. Они могли зарубить врага, но не безоружного, и тайное убийство причислялось к делам бесчестным. Кто не делал явно своих ошибок не подвергал себя их последствиям, тот навлекал на себя неизгладимый стыд; по крайней мере, необходимо было, чтобы убивший другого покидал свой меч в его ране: в то время оружие не принадлежало еще к числу туэемных изделий, и по мечу легко можно было узнать убийцу; вынувший из раны меч становился мстителем убитого.

Но в некоторых только случаях, если убитый пользовался большим уважением или был знатного рода, полагали, что это убийство должно быть искуплено смертью многих; в противном случае, мщение падало толъко на убийцу и одного из близких его родных; хотя и знали, что мстители найдут в юных детях убитого, однако ж не любили заносить оружие на грудь младенцев. Мудрая Брюнхильд советовала своему любимому, Сигурду, никогда не воображать быть в безопасности от потомков убитого, потому что «всяк считает в его юном сыне, хоть и укрощен деньгами».

Сыну своему, Гуннару, говорит так: «Пусть сын идет путями отца; волчатам не долго везет счастье; для всякого участие тем легче, а примирение тем медленнее, что сын жив». Но, хотя в сагах встречаются иногда примеры, чти по убийстве отца стараются каким бы то ни было образом избавиться и от сыновей, чтобы обезопасить себя от мщения их, однако ж это принадлежало к числу поступков не только редких, но и имевших причину обыкновенно в других самолюбивых видах, например, когда присваивали королевство и сокровища убитого, то старались обеспечить для себя награбленное добро умерщвлением наследников.

Мщение норманнов не было так кровожадно и не доходило до такой ужасной степени, как на Востоке; оно основывалось у них на чувстве справедливости и требовало одного возмездия. Бывали примеры, что все жители одною двора мвместе сжигались; но так обыкновенно поступали разбойники и дикие викинги. Когда мстители искали преступника в доме, то приказывали удаляться оттуда женщинам и детям: нападение на безоружных и беззащитных почиталось злодейским и постыдным делом.

Когда Греттир, высокорослый и сильный исландец, услышал, что Свейн-ярл выгнан из Норвегии и вместо него царствует Олаф Харальдсон, или Толстый, он, с другими молодыми исландцами, поплыл на купеческом корабле в Норвегию поискать себе счастья у короля. Пристали у Хердаланда и оттуда поплыли в Трондхейм. Ночью поднялась сильная буря: едва-едва прибились к берегу; люди, бывшие на корабле, погибали от холода. На другой стороне бухты увидали огонь, и купцы просили Греттира, чтобы он, как человек сильный и искусный на все, переплыл через бухту и достал огня. Он исполнил просьбу, подошел к дому, вошел в него и схватил горящую головню. Увидав великана, явившегося так неожиданно, жители дома сочли его за привидение и стали бить чем ни попало. Он защищался горящей головней, которую взял из очага, и счастливо ушел с нею к своим спутникам. Они похвалили его отвагу. Когда же на другой день нашли, что дом на берегу бухты сгорел и скрыли сожженные кости людей, родилосъ подозрение, что Греттир сжег дом со всеми людьми: товарищи прогнали его, как величайшего злодея. Он отправился к королю и просил, чтобы король защитил его от этой дурной славы, которая шла про него.

Сила против силы и удар за удар было житейским нравом норманнов. Они могли вырезать красного орла[416] на ntke врага, но причинить насилие слабому или умертвить считалось постыдным. В набегах на чужие земли они свирепствовали с огнем и мечом, однако ж не убивали младенцев и не искали удовольствия и славы в изобретении новых мук и страданий.

Воровство почиталось особенно гнусным пороком. Исландский Горд очень сердился, что названый его брат, Гейр, воровал. «Грабить, — сказал он, — гораздо лучше». Обычай викингов, говорили, таков, чтобы доставать себе богатство грабежем и хищением, но укрываться после этого — похоже на бегство. В одном походе в Куронию исландец Эгиль взят был в плен поселянами; ночью удалось ему вырваться; он освободил также своих единоземцев вместе с несколькими женщинами и с большой добычей отправился назад на корабль, но на дороге ему вообразилось, что он поступил как вор, а не как викинг; чтобы не сказали о нем того, он поспешно воротился, зажег шинок, где пили его враги, прокричал имя и потом погубил их огнем и железом.

Вообще гнушались всякими поступками, обличавшими воровство, робость и низость. Везде хотели видеть неустрашимость и мужество, величие и силу. «Орлы поражают тело», — говорили в те времена. Добро и зло проистекало из одного и того же источника. Чрезвычайная щекотливость относительно чести, вооружавшая норманна на отмщение несправедливостей и обид, делала его страсти искателем славы, великого имени, честного одобрения; тоже мстительный дух, не знавший никаких препятствий давал ему также уклоняться от исполнения данного слова, а сила и твердость духа хоть и исключали всякое сострадания, зато не допускали излишней чувствительности, которая могла бы останавливать норманна в тех случаях, когда он сознавал себя справедливым. В ненависти мщении, в дружбе норманны действовали очень сильно. Когда насилие и обида возмущали самые святые чувства их или когда военный пыл овладевал ими, они были страшны. У них были свои пороки и недостатки; мы также знаем свои. Они не скрывали их; мы в этом отношении гораздо искуснее скандинавов. Вся разница состоит в неодинаковых понятиях, образе и порядке жизни. Дома они были прекрасные и рассудительные отцы семейств: порядок, простота, нравственность не покидали их домашнего быта.

Молодые люди не были равнодушны к женской красе. Столь же доступные для любви, как и для дружбы, скандинавы приносили прекрасному полу такие жертвы, каких нельзя бы и ожидать от того времени; похвала и любовь красавицы были сильным побуждением к подвигам. Ее благосклонность, как награда храбрости, составляет главную часть северных богатырских песен. Для нее норманны пускались в самые отчаянные предприятия; считалось особенной славой достать себе жену каким-нибудь отважным подвигом.

Существовал такой обычай на пирах, что воины, разгоряченные крепким пивом, между разными обетами за кабком, клялись достать себе славную красавицу или погибнуть в случае неудачи. Нередко случалось, что любовник успевший снискать расположение родственников своей милой, покидал свой город, убегал с нею в лес и селился глуши. Следы этого старинного обычая похищать девиц и отнимать их силой встречаем в древних законах, запрещающих подобные поступки; эти законы предписывают, чтобы мужчина обращался с сватовством к родственникам девушки, а не уводил ее силой.

Вообще женщина наполняет собой жизнь Севера. Она занимает главное место в его сагах. Она присутствует на пирах, народных собраниях, при всяких торжествах. Когда собирались на пир, женщины садились за стол рядом с мужчинами, пили из одного с ними кубка и в этом не отставали от них; они посещали общественные игры, с особенных высоких мест смотрели на игру в мяч, на состязания в стрельбе из лука, в борьбе и других военных упражнениях.

Молодые люди не были равнодушны к женскому вниманию, какое обращали на себя лучшие из них. В домах дочери пользовались свободой, дозволяемой приличием. Знатные имели свои терема (Jungfrnbur); но это не мешало им принимать участие во всех домашних делах; они могли выходить и выезжать, им дозволялось принимать посещения мужчин, принадлежавших к родственникам, или коротким знакомым дома.

В пример можно привести Ингигерду, дочь Олафа Скеттунга. Два королевских скальда, Гицур Сварте и Отар Харрте, привели к ней своего земляка, исландского скальда Хильти Скеггасона, посла норвежского короля, Олафа. Он никак не мог склонить Олафа Скетконунга к миру со своим королем. Королевна приняла их очень ласково: они долго пировали у нее; Хяльти был с большими угощениями, и Ингигерде так полюбилась его беседа, что она просила скальда навещать ее чаще. Хяльти исполнил просьбy; заведя речь о короле Олафе, он успел получить признание Ингигерды, что она постарается внушить отцу лучшее мнение об его государе. Это, впрочем, не удалось, но благодаря рассказам о прекрасных свойствах своего короля хитрый Хяльти вызвал у королевны признание, что она не прочь от супружества с королем Олафом.

Если отец хотел почтить гостя, то, по обыкновению, прекрасная дочь хозяина подносила гостю кубок с вином и немного отпивала из него. Из примеров приведем два следующих Во времена Ингьяльда Илльраде седерманландский король, Гранмар, с большими почестями принимал у себя морского короля, Хьерварда Ильфинга, случайно приставшего к берегам его. Он велел своей красивой дочери, Хильдигунн, поднести вождю викингов серебряный кубок с пивом. Подошедши к королю, она сказала ему приветствие: «Желаю счастья вам и всем Ильфингам и здоровья Рольфу Краке».[417] Потом она выпила кубок до половины и подала его Хьерварду. Принимая кубок, он схватил ее руку и просил сесть возле него и пить с ним. Она заметила, что у викингов не принято пить из одного кубка с женщинами, «Но на этот раз, — отвечал Хъервард, — я забываю наши правила, чтобы пить вместе с тобой». Они сидели рядом целый вечер и много разговаривали. На другой день викинг просил у Гранмара руки Хильдигунн — и получил ее.

Эйстейн Бели, один из зависимых королей Рагнара Лодброка, также велел дочери, Ингеборг, поднести кубок этому королю.

Северная, женщина не знала принуждения, снедавшего жизнь ее у других народов; она была свободнее, и участь ее во многих отношениях счастливее древних греческих женщин. На Севере она была украшением мужских обществ; скандинавы любили ее беседы. Она имела сильное влияние на мужчину; с ней соединялось много событий и приключений; много ужасных ссор выходило из-за нее. Когда спросили исландского старшину, Хрута, хороша ли племянница его, юная Халльгерд, он отвечал; «Так хороша, что наверное будет несчастьем для многих мужчин». Его предсказание сбылось. Сочувствие к женской красоте видно во всех старинных сагах и песнях. Самый язык скандинавов так богат особенными наглядными описаниями женственной красоты, что в этом отношении нисколько не уступает другим. Хавамаль (Речи Высокого) так воспевает власть любви над умами северных людей:


Нередко бывает мудрец безрассудным от сильной страсти.[418]


Отцы заботились о чести дочерей столько же, как и о своей собственной. Честность и целомудрие не только считались лучшим украшением девушки, но и составляли одно из условий, без которых она теряла всякое право на уважение и не могла ожидать себе приличного жениха. Ни один отец не терпел шатунов, Husgaungur: так назывались молодые люди, навлекавшие на себя подозрение частыми посещениями к девушкам. По древним исландским законам, изгнание грозило всякому, кто насильно поцелует свободную девушку или позволит себе другую личную шалость; если же это случалось по доброму согласию девушки, а ее родные приносили жалобу, то виновный присуждался к денежной пене в три марки. Готский закон говорит следующее: «Если возьмешь женщину за руку, плати полмарки и в случае жалобы ее; если за локоть — плати восемь эйриров; если за плечо — пять эйриров, если за грудь — плати эйрир и т. п.». За самый наглый поступок с женщиной закон не налагает и пени: «Многие терпят наказание, — прибавляет он, — когда дойдет до того». Та же заботливость о правах видна и в постановлениях относительно неосторожных шалостей с женщиной, когда при этом случае обнажится голова ее или изорвется платье и т. д.

Приключение Уни, или Уборни, сына шведа Гардара, показывает, как поступали норманны в тех случаях, когда свободная девушка поддавалась соблазну и лишалась чести. Он с 11 товарищами прибыл в Исландию и зимовал там у Лейдольфа, давшего ему приют со всеми товарищами. Дочь Лейдольфа, Торунн, допустила Уборни соблазнить себя и сделалась беременной. Соблазнитель весною бежал со всеми товарищами; Лейдольф догнал, его, требовал., чтобы он воротился и, для сохранения чести его дочери, женился на ней. Когда Уни отказался, стали сражаться. Лейдольф опять пригнал беглеца к своему двору; у Уни пало много товарищей. Он обещался жениться на оскорбленной девушке и жить на дворе Лейдольфа, но в отсутствие Лейдольфа бежал в другой раз. Рассерженный отец опять догнал его и изрубил со всеми товарищами. Древние законы Швеции называют падшую девушку miskwina копа fadhurs ok modbor — женщина, зависящая от милосердия отца и матери; родители могли поступить с ней как хотели: или прощали ее, или лишали прав честной дочери. Строгие правила древности в подобных случаях и немногие примеры таких падений в сагах вызывают предположение, что родители редко могли сетовать на беспорядочное поведение дочери. Страстные желания спокойнее на Севере, у народов с строгими семейными нравами и у людей, ведущих постоянно трудовую жизнь.


Глава девятая Супружество

Честные правила и красота женщины имели для северных жителей двойное достоинство, если соединялись с здравым умом, с чувством собственного достоинства и твердым духом. Верили, что эти качества переходили от нее к детям, почему особенно уважались знатными женихами. На это указывают слова Лодброка: «Я выбрал для своих сыновей такую мать, которая передала им бесстрашное сердце».

Зато девушка требовала от мужчины воинственности, доказанной храбростью в морских походах; она любила статный, высокий рост и воинственную осанку; мужественная наружность больше нравилась ей, нежели красивая, обличавшая, по тогдашним понятиям, трусость и слабость, вовсе не приличные мужчине[419]***; она отвергала стариков, однако ж военную славу жениха предпочитала его юности. Так, в одной саге норвежская королева, Ингеборг, делая выбор между двумя женихами, отдает руку пожилому королю, Геттрику, но отказывает Олафу, несмотря на его цветущую молодость. Она сравнивает их с двумя деревьями: одно с зрелыми плодами, а другое едва пустило весенние мочки; «дурно, — прибавляет она, — покупать неверную надежду». Рангвальд-ярл, намереваясь внушить Ингигерде, дочери Олафа Скетконунга, склонность к ее жениху, королю Олафу Дигре, говорил ей особенно про его подвиги и подробно рассказывал, как в одно утро он взял в плен пятерых королей и присвоил их землю и богатства. В этом же смысле поет Рагнар Лодброк: «Друг девушек должен быть отважен при звуке оружия». Домоседы, никуда не выезжавшие из отечества, не удостаивались никакого внимания девиц: подле таких они едва могли сидеть.

Равенство происхождения было особенно важным условием, как со стороны жениха, так и невесты. Астрид, сестра короля Олафа Трюггвасона, хотела лучше несколько лет повременить с замужеством, нежели выходить за человека без имени (Tignar-name). В том же смысле отвечала жениху Рагнхильд, дочь Магнуса Великого, когда дядя обручил ее с Иваром Хаконсоном: «Вижу, — сказала она, — что я сирота: если бы жив был мой отец, он не выдал бы меня за поселянина, хоть этот жених и красив, и в уважении у всех, да и опытен во всех искуствах (Idrotten); отец выдал бы меня не иначе, как за короля».

Равенство звания было общим правилом при древних супружесгвах. Женщина неохотно отдавала руку тому, кто был не такого высокого происхождения и звания, как: сама она; зато ей очень нравилось принадлежать человетсу из высшего сословия. Много примеров встречается в сагах, что мужья высокого рода, женившись на незнатных девушках, считали низшее происхождение своих жен достаточным предлогом развода, если бывали влюблены в какую-нибудь знатную женщину. Так, Рагнар Лодброк хотел развестись с Кракой, дочерью норвежского поселянина, чтобы жениться на Ингеборге, дочери упсальского короля; но когда Крака открыла ему, что она дочь славного героя Сигурда Фафнирсбани, и настоящее имя ее Аслауг, Лодброк оставил ее у себя и не думал, больше об Ингеборге. Харальд Гренске, вестготландский король, женат был на Acre, очень красивой и превосходной женщине. Но влюбившись в Сигриду Сторраду, вдову шведского короля, Эрика Сегерселла, и мать Олафа Скепданунга, он хотел развестись с Астой, как ни счастлив был с нею. Но она ночью зажгла тот дом, где спал этот король с другим, незначительным королем, сожгла их, чтобы «отбить охоту, — говорила она, — у малых королей ездить в чужую землю и сватать меня».

Сами девушки не могли располагать своей рукой. Отцы считали себя вправе заботиться о счастье дочерей; в то время, когда влияние родовых связей было очень сильно, все дела, имевшие отношение к ним, считались весьма важными для мужчин и не могли отдаваться на волю женщины. И сыновья слушались отцов, но больше из сыновнего почтения, нежели из подчиненности; отвечая сами за свои поступки, они могли и располагать ими, когда приходили в возраст мужества и переставали жить на отцовском хлебе. Но дочери находились в безусловной воле отцов. «Как отец, я больше всех имею право располагать невестой, — говорит Тор карлу Альвису, — меня не было дома, когда просватали ее; но я один могу обручать ее: тебе она не достанется без моей воли на то и никогда не будет твоей женой». Когда красивая исландка, Халльгерд, была просватана за Торвальда против ее воли и отзывалась с неудовольствием на такой выбор, отец сказал ей: «Неужто думаешь, что я посмотрю на твою гордость и из-за нее нарушу данное слово? Коли не согласишься по доброй воле, тебя заставят».[420]

Однако ж редко бывало, чтобы отцы в каких бы то ни было случаях пользовались во всей строгости отцовской властью. У них было слишком много чувства чести, чтобы тиранствовать над слабым полом; при брачном сватовстве они сначала узнавали расположение дочерей и матерей их и нередко отдавали это на их волю. И братья поступали большей частью так же относительно своих сестер, если со смертью отца наследовали его неограниченное право располагать их супружеством. Если же не было и братьев, это право переходило к ближайшему родственнику (Giftoman). Женщина состояла под полной опекой мужчины: никакой договор ее не имел законной силы без совета и утверждения близкого родственника.

Жених прежде всего должен был обратиться к отцу невесты и передать ему предложение, bon. Оттого и сватовство называлось у скандинавов bonord, просьба; кто отправлялся в путь за сватовством, о том говорили, что он состоит в сватовстве. В путь за сватовством (bonords-for) он надевал лучшее платье и отправлялся с отцом или ближайшим родственником. Когда предложение сделано и принято благосклонно, начинали договариваться о брачных условиях. Жених объявлял, сколько имения назначает будущей жене: это называлось Mundr, Kvanar-mundr, женский дар; он объявлял дар, который назначался отцу ее, что называлось vingaeg, дружеский дар; отец невесты, со своей стороны, назначал сумму приданого, что было для его дочери вознаграждением за потерю прав на отцовское наследство. Это носило название Fylgdh, Hemfylgdb, Hemgaef, Oniynd. Дары состояли в золоте, серебре, рабах, скоте и домашней рухляди. Атли в женские дары Гудрун дал много украшений, тридцать рабов, семь хороших служанок, много серебра; Висбур подарил невесте, дочери Ауда Богатого, золотую цепь и тридцать больших дворов. Вестготский закон в дары королевской невесте назначает 12 марок золота или, в залог того, два двора. По норвежским законам, самая меньшая сумма даров была назначена в 12 ерд, даже для бедных. Пока женщины не имели законных прав на наследство, эти дары с приданым составляли собственость жены и выдавались ей по кончине мужа В случае развода она удерживала эту собственность, переходившую, по ее смерти, к ближайшим родным ее. Но если она умирала бездетной, то приданое ее возвращалось к ее ближайшим родичам или наследникам.

Такой договор о дарах и приданом был непременным условием законного брака и, по сходству с торговой сделкой, потому что заключались условия, на каких дочь семейства поступала в собственность мужа, назывался Briid-kир, покупкой невесты. Договор утверждался в. Присутствии родных обеих сторон. Потом обручали жениха и невесту и соединяли им руки. В древности при обручении они менялись кольцами; хотя любящие дарили их друг другу, но они еще не считались знаком faestning, или законного обручения, — молоток Тора, положенный на колени невесте, освящал брак. На невесту надевали покрывало. Это обручение называлось faest, потому что жених, обручаясь с невестой, собственно укреплял ее за собой, faesta saer копи (по-шведски faesta sug qvinnan — обручиться с женщиной, собственно укрепить ее за собой). Сходка же, для этого состоявшаяся, — faestninga staemma. После того он назывался facstiniadr, жених (ныне faestmari), а девушка — faesteqvinna, faestmoe, невеста.

Брак, совершенный без такого faestning, назывался поспешным, laiisa-bryllup, слабым, и считался незавершенным. Всякая законная жена должна быть, по старинному выражению, mundikeypt, куплена дарами, или, по словам вестготского закона, maedb mund ok maedl даром и словом: это значило, что она была выдана замуж согласия отца и совета родных по предварительному соглашению. Она называлась mudgift копа, laghgift kопа, брачной, законной женой, а дети ее — законнорожденные, и имели право на одальную собственность. Девушка, вышедшая замуж без такого обряда, сманенная, похищенная или военнопленная, считалась наложницей, какое бы ни было ее происхождение, и дети, прижитые в таком браке, назывались frillobarn, незаконными. Когда ярл Рагнвальд увел в Норвегию Астрид, дочь Олафа Скетконунга, и, без ведома отца, обручил ее с Олафом Дигре, Олаф Скетконунг говорил, что ярл продал ее в наложницы. Когда Харальд Харфаф, увлекшись страстью к Сигфрид, красивой дочери Свассе, хотел тотчас же увести ее к себе, отец девушки заметил ему, что король должен обручиться с ней и получить ее по закону. Также и Аслауг отказалась уступить желаниям Рагнара Лодброка. «Более будет чести, — сказала она, — для наших детей, если ты возьмешь меня в жены по законному обряду».

Норманны с такой строгостью соблюдали предписания нравственности, что до брака не дозволяли никакого короткого обращения между женихом и невестой. Гордые, неиспорченные люди гнушались преступлений против девственной чести, и всякое покушение такого рода со cтoроны жениха считалось тяжкой обидой не только невесте, но и всей ее родне. Когда кто провожал невесту к другу или путешествовал с чужой женой, то древний обычай требовал, чтобы они, ночуя вместе на одной постели, клали между собой меч, в защиту целомудрия, или доску. На этот обычай намекает Эдда и другие саги.

На Севере, как и у германцев, ранние браки не были в обыкновении. Встречаются примеры, что женщины выходили иногда замуж на 16-м или 18-м году; но эти случаи очень редки; кроме того, что развитие девочек медленнее на Севере, сами родители считали для себя постыдным торопиться с замужеством дочерей. Вообще можно полагать, что женщина редко выходила замуж ранее 20-го года, а мужчина женился ранее 25-го или 30-го года.

Случалось, что брак отлагался на многие годы. Время отсрочки определялось при обручении: обыкновенно отлагали на три года, в тех случаях, если невеста была очень молода, или жених мало узнал жизнь, или предстояло ему важное предприятие. В таком случае девушка называлась Heitkona. Если он не являлся по истечении срока, невеста могла выйти за другого. Но обыкновенным следствием была кровопролитная вражда, если жених по возвращении находил, что его невеста помолвлена за другого. Особливо тяжкой обидой считалось нарушение обещания до срока: это требовало кровавой мести.[421]

Вообще, поединки за женщин случались часто. Потеря красивой девушки, разумеется, была неприятна; но, сверх того, страдало самолюбие гордых тогдашних женихов, когда они видели, что им предпочитали других, особливо если при том еще нарушалось данное обещание. Шведский закон позднейшего времени постановляет, что если «чувство женщины переменится» после законного обручения, то она обязана возвратить обручальные дары и заплатить 3 марки пени; сверх того, для восстановления доброго имени жениха, должна была подтвердить присягой двенадцати мужчин, что «она не знает никакого порока или недостатка за женихом и его родней и не знала того во время его сватовства и обручения». Тот же закон имел силу в случае нарушения обещания со стороны жениха; но тогда обручальные дары ему не возвращались. Если законно обрученная невеста три раза в один год отказывалась выходить за своего жениха, то он собирал своих родных и брал ее силой, где бы ни нашел; но она называлась законно взятой (Uag-Uigen), а не похищенной (rantagen).

В те времена, когда похищение девиц и чужих невест принадлежало к числу великих подвигов, путешествие обрученнои невесты в дом жениха нередко подвергалось опасности. Оттого жених обыкновенно посылал за ней вооруженную толпу друзей и родственников. Они должны были взять ее под свою защиту и отвести к супругу (bonds sins), на супружеское ложе (slang bans). Их называли дружиной невесты. Под начальством дружки, forvista man, проезжали они, вооруженные, в дом отца невесты и требовали себе мира и безопасности (grud) от хозяина. Он давал им мир, отбирал у них оружие, а седла прятал под замок Дружка вместо жениха принимал приданое невесты (hemfylgdJj). Попировав в ее доме, дружина отправлялась вместе с ней, отцом ее и близкими родными в дом жениха, где играли свадьбу. Вечером невеста провожалась с торжеством на брачное ложе. На другой день, в вознаграждение за девственность,[422] жених делал ей подарок, называвшийся Hindradagsgaef, утренний дар.[423]

С этих пор молодая получала название хозяйки, bautsfreja, и связка ключей за поясом означала ее хозяйственные права. Все домашние заботы принадлежали хозяйке; муж обязан был только доставать все нужное для жизни; но его личное участие в хозяйстве считалось не только неприличным для него, но и оскорбляло, по тогдашнему мнению права супруги. Исландец Хрут, в опровержение обвинений жены, счел за нужное доказать свидетелям, что всегда он доставлял ей полную свободу в делах хозяйства.[424] Особливо шитье и починиванье платьев своими руками не шло к воинственным людям того времени. Это считали таким ж обыкновенным делом женщины, как и пряжа, тканье, приготовление белья и все хозяйственные работы. Главный надзор за всеми такими делами принадлежал хозяйке: она давала приказания служанкам, назначала им работу; в eе же распоряжении находились и рабы.

Это хозяйственное значение женщины называлось lyklahid, заведывание ключами, bu-rad, заведывание домом, или itd-innan-stokks, внутреннее управление домом, в отличие от внешнего (rad-utan-stokks), управления мужчины. Но тем. только и ограничивалась власть домохозяйки. Во всем остальном она зависела от воли и власти мужа, Без его позволения она не могла ни покупать, ни продавать что-нибудь, ни выходить из дома для посещения родных, да и не могла оставаться у них более назначенного мужем срока. Она не имела голоса при замужестве дочерей. Муж мог наказывать ее, как хотел. Только с христианством появились законы, определявшие наказание за побои женщины; в древности она не пользовалась даже личными правами и в случае совершенного ею преступления отдавалась для наказания мужу, как своему господину: на нем лежала ответственность за ее вины.

Однако ж скандинавы пользовались этой неограниченней властью над женщинами с такой умеренностью, какой нельзя бы и ожидать от их воинственности: в этом участвовало чувство женской красоты в скандинавах, их мягкое и открытое для дружбы сердце; кроме того, походы и общественные обязанности, лежавшие на них, требовали частых, на многие месяцы, отлучек из дома: тогда все заботы о содержании дома лежали на хозяйке, если сыновья были еще малолетние и находились в семействе; она была помощницей мужа, его утешением и подпорой; по решительности, благоразумию и смелости она не уступала мужчинам: все это сообщало ей цену и значение в глазах мужа; он не считал ее рабой, а уважал в ней разумную мать семейства, разделявшую с ним заботы о доме и детях. Да и не по душе емуу было домашнее самовластие; сам дух государственного управления предписывал уважение к личным правам.

Где, как не на Востоке, верховная власть управляет подданными, как рабами, самовластие и рабство проникают во все отрасли гражданского и семейного быта: всякий обходится с близкими ему, как обращаются с ним самим; приучившись к рабскому повиновению, он требует того же и от своих подчиненных. В Скандинавии основой государственного здания была народная свобода; все находились друг к другу в равных отношениях; высшие чиновники в государстве имели больше cовещательную, нежели правительственную, власть; охранение взаимных прав было главной целью законодательства: это воспитало в народе чувство правомерности и имело последствием правила человечности, справедливости и умеренности,

Плодом того было великодушие в народных свойствах скандинавов, считавшее недостойным для мужчины оскорблятъ безоружных и слабых. Находили постыдным браниться с женщинами, а поднимать на них руку позволяли себе только в сильном раздражении, если они сами вызывали это своей беспорядочной жизнью.

Древний образ мыслей в этом отношении виден в ответе Харбарда Тору, который похвалялся, что прибил в Хлесей каких-то великанок, злых и лукавых. «Какой стыд, Тор, — сказал Харбард, — бить женщин!» Но Тор оправдал себя тем, что это скорее были волчицы, а не женщины. Все древние саги свидетельствуют, что обрящение мужа с женой запечатлено было любовью и уважением, не вредя значению мужа, как главы семейства. Жена имела великое влияние на образ действий мужа; она часто утишала его гнев, а иногда и сама подстрекала его на смелое дело, ее советы и убеждения, если только были проникнуты умом и мужеством, редко не имели успеха; часто смелость жены вызывала уважение мужа,

Голова Греттира Сильного была оценена; всеми покинутый, не находя нигде приюта, бродил он по Исландии из одного места в другое; наконец в одну ночь был пойман крестьянами; связав его, они однако ж не надеялись устеречь такого силача и тут же положили повесить его. Это случилось в одном городе, которого начальником, был некто Вермунд. Его не было дома, и тогда Торбьерг, его жена, в отсутствие мужа обыкновенно заведовала всеми делами. С большой дружиной явилась она на то место, где поселяне устраивали виселицу, тотчас освободила Греттира, взяла под свою защиту и прежде всего позволила ему укрыться в поместье. Когда Вермунд воротился и узнал о происшедшем, он строго спросил жену, как могла она отважиться на такое дело. «Я поступила так, — отвечала Торбьерг, — во-первых, для того, чтобы тебя почитали больше других начальников за то, что имеешь такую бесстрашную жену; во-вторых, тетка Греттира, Грефна, хотела, чтобы я сохранила жизнь его; в-третьих, Греттир во всех отношениях человек превосходный». — «Ты умная женщина, — ответил Вермунд, — надо благодарить тебя за такой поступок».

Твердость воли и разум северной женщины нередко составляли ей решительный перевес над мужем: встречалися в сагах примеры таких мужей, которые не смели уходить из-под власти жен. Торберг Арнасон, уважаемый в Норвегии поселянин, для сохранения мира с женой, должен был целую зиму давать у себя убежище исландцу, Стейну Скафтасону, убежавшему от короля, Олафа Дигре. Тем навлек Арнасон на себя ненависть короля, подвергнул опасности своих родных и принужден был выслушать упреки своего брата, финна: «Женина власть, — говорил тот, — может быть гибельна, если, боясь жены, нарушаеш присягу законному королю».

О счастливых супружествах саги говорят просто и сухо «Они жили друг с другом долго и счастливо»; о многих мужьях они выражаются так: «Он любил ее, как свои очи».

Надобно сознаться, что в сагах есть супружества, представляющие сильные примеры любви и самопожертвования. Сколько погибло жен, когда дома мужей их были зажжены кровомстителями! Им предлагали спасаться, они не выходили и сгорали с мужьями. Некто Флоси, в Исландии, с сотней воинов окружил и зажег дом Ньяля. Подошедши к дверям, Флоси просил старика выйти вместе с женой, потому что, говорил он, «только твои сыновья заслужили мое мщение». «Я старик, — возразил Ньяль, — и не в силах отмстить за детей, но не хочу и жить в стыде и позоре». Флоси обратился потом к жене Ньяля, Бергторе: «По крайней мере спасайся ты, хозяйка, я вовсе не желаю, чтобы ты сгорела». «В юности, — отвечала Бергтора, — я стала женой Ньяля и обещалась разделить с ним судьбу его». Они легли на постель и оба сгорели. Нередко отчаянные вдовы не могли пережить мужей и умирали вслед за ними или, медленно снедаемые горем, доживали горькую жизнь. Это называлось на языке их: Sprinda af harmi, сокрушаться от скорби. Так сокрушалось сердце Нанны, когда она увидела труп Бальдра; так умерла Тюра с печали по Олафу Трюггвасону. Потеря мужей часто сокращала жизнь их неутешных вдов. Boобще можно сказать, что хотя по закону мужья имели неограниченную власть над женами, но на самом деле поступали с ними по правилам супружеской любви и взаимного уважения. В этом случае можно применить к скандинавам слова Тацита, что «у них добрые нравы имели более силы, нежели хорошие законы в другой стране».[425]

Если мужья имели неудовольствие на жену или она оказывалась виновной в преступлении, то, вместо того чтоб пользоваться неограниченными правами супруга, он разводился с ней и отсылал ее к родным. В то время брак почитался только гражданским союзом. Муж имел право без дальних околичностей удалить от себя жену, если находил это лучшим. Но развод без достаточной причины оскорблял родных покинутой жены, муж подвергал себя их мщению, должен был возвратить приданое жены и обручальные дары;[426] жена брала с собой даже все полученное после обручения, подарки на зубок (tandfae) и другие, подаренные родителями и родными; все это почиталось ее собственностью под именем gripir копи, которой муж располагать не мог. Эта обязанность лежала на всех мужьях, которым силы и средства не дозволяли нарушать принятый в подобных случаях обычай. Мужчины с более благородным образом мыслей, имевшие дать законный вид своему разводу, призывали свидетелей и в их присутствии объявляли развод: сначала возле брачного ложа, потом у главных дверей дома и наконец на тинге. В тех случаях, когда преступление жены было велико или муж справедливо негодовал на ее поведение, она не могла брать с собой приданое.

Скандинавы в особенности требовали от своих жен супружеской верности. Замужняя женщина, найденная в постели с посторонним, решительно теряла все права честной супруги; муж выгонял ее из дома в будничном платье и притом поступал самым позорным образом: по предписанию одного древнего закона, «он должен был привести к порогу, сорвать с нее плащ и, отрезав у ней половину сзади, в таком виде вытолкнуть за дверь». Впрочем, строгость семейных нравов редко допускала преступления такого рода, и что касается до святости брака, то скандинавская женщина имеет полное право на те похвалы, которые Тацит приписывает германкам.

Жены не любили терпеливо сносить обиды со стороны мужей; строптивые из них нередко отплачивали мужьям на прежние оскорбления. Храбрый Гуннар, в Исландии, имел тяжбу с другим исландцем, Гицуром, и проиграл ее. На тинге осудили его на изгнание. Немного не доехав до корабля, который разлучит его с родиной, Гуннар сошел с лошади, чтобы взглянуть еще раз на свое поместье, и сказал: «Как оно хорошо! Никогда оно не казалось мне та красиво: плетни готовы, нивы поспели для жатвы; ворочусь домой, не поеду!» — «Не оставайся на потеху врагам!» говорил ему брат, провожавший его. Гуннар, нарушив приговор, отдавал себя во власть врагов; его убеждали поручить дом матери и сыну и искать тихого убежища с Халлегерд у друзей; он одобрил это, но не ехал. Летом на альтине противник его, Гицур, требовал его казни. Требование было законное, и Гицур подговорил 80 человек убить противника. Последний узнал это от Ньяля, возвратившегося с альтинга, но не хотел вовлекать в беду старого друга и отказался принять помощь от его сыновей.

Олаф Павлин подарил Гуннару три драгоценности: золотой перстень, красивый плащ и собаку Сама, которую достал в Ирландии. Сам имел большой рост, очень скоро бегал, был умен, как человек, и угадывал во всяком пришельце хозяйского врага или друга; против врагов он не жалел себя. Олаф сказал собаке: «Ступай за Гуинаром и так же верно служ ему, как и мне!». Сам тотчас же подошел к своему новому господину, лег у него в ногах и был так же верен ему, Олафу. Враги не могли ничего сделать Гуннару, пока жил у него Сам. Но однажды ночью они хитростью выманили собаку и убили. Гуннар проснулся: ему послышался вопль умираюшего. «Друг Сам, — сказал он, — тебя уже нет в живых.» Гицур был благороден; ему легко было бы, окружив дом противника, сжечь его со всей семьей: в старину часто случала подобные примеры. Но Гицур считал низким истребить всю семью из-за одного виноватого. Он сделал на дом открытое нападение. Гуннар защищался храбро, но вдруг порвалась тетива на его луке. «Отрежь мне свои кудри, — сказал жене, — и вместе с матерью сплети из них новую тетиву». — «Разве тебе это нужно?» — спросила Халльгерд «Жизнь моя зависит от того», — отвечал он. «Теперь-то, — сказала она, — отплачу тебе за пощечину,[427] которую от тебя получила, что мне за надобность, сколько времени ты можешь защищаться». На это благородный Гуннар сказал только: «Каждый ищет чести по-своему; долго я не стану тебя просить об этом». Он оборонялся еще некоторое время, но наконец пал от утомления и ран. Эта Халльгерд была за двумя мужьями, и они пали жертвой ее строптивости.

И жены могли требовать развода. Это уравновешивало их в правах и спасало от жестокого обращения, мужей. Однако ж, если они покидали их без достаточной законной причины, то не могли требовать назад приданого; в этом случае мужья даже имели право принудить их возврататься. Хельга, дочь исландца Торадра, в отсутствие мужа, Торгильса, ушла от него к отцу, без всякой другой причины, кроме той, что муж был гораздо старее ее. Когда Горгильс прибыл домой и узнал об этом, то вооружился и поспешно отправился к дому тестя; он вошел в комнату в полном вооружении и, не говоря ни слова, взял Хельгу за руку и увел с собой. Скафти, брат Хельги, хотел было со своими людьми гнаться за ним, как за похитителем сестры; но Торадр, отец, сказал ему хладнокровно: «Торгильс взял ему принадлежащее: запрещаю его преследовать». И Горгильс удержал жену у себя. Однажды, когда они сидели во дворе, домашний петух гонялся за курицей и бил ее, Курица отчаянно кудахтала. «Видишь ли?» — сказал Торгильс Хельге. «Что ж это значит?» — спросила она. «То же самое может случиться и с другими», — отвечал Торгильс.[428] Поом они жили хорошо друг с другом.

Но если муж отказывал жене в необходимом, не заботился о ней и детях, дурно обходился с ней, обижал ее родных или из трусости не хотел помочь им против врагов, то, по исландским обычаям, жена имела законные причины искать развода с таким мужем. В наибольшей зависимости от мужей находились женщины незнатного рода, с небольшим приданым, и такие, которым нельзя было надеяться на помощь родных. Другие, напротив, столь же знатного происхождения, как и их мужья, и с таким же сильным родством, позволяли себе такой горделивый тон, каким говорила Асгерд своему мужу, исландцу Торкелю. Гневаясь на ее поведение, Торкель не хотел разделять ней ложе. Она сказала ему, что не станет долее просить его о том; если не признает ее женой и не хочет забыть прошлого, то она призовет свидетелей и объявит развод; тогда ее отец возьмет назад приданое и дары, и она не буде больше стеснять его ложа». Торкель с минуту молчал, том одумался и возвратил ей права супруги.[429]

Благородное обращение было обоюдным требование супругов. Так, исландец Бард развелся с Аудой, дочерью Сорре Доброго, за то, что она бросила в него камнем, и не хотел долее сносить ее дерзости;[430] так, Гудруна развелась с Торвальдом за то, что он дал ей пощечину; тому же поводу развелась и Тордис с Берком Толстым. Саги представляют много примеров, что жены разводились с мужьями или угрожали возвратить им ключи[431] если они не помогали их родным или из какой-нибудь низости изменяли им. Бездействие и трусость особенно были нетерпимы в мужчинах северными женщинами. Так порицала жестокими словами Олафа, своего мужа, Торхалла, за то, что он у себя в доме боялся защитить от врагов своего гостя, Торда: «Несчастна та женщина, которая выбрала в мужья тебя, труса и хвастуна». Нередко матери сильной речью, пробуждали из ленивого бездействия своих сыновей и подстрекали их на смелое дело. Иногда женщины действовали с силой мужчины, как исландка Торборг, заявившая на тинге, что она погубит всякого, кто убьет ее брата, Горда, хотя ее муж, Эндриде, принадлежал к числу злейших его врагов. Горд вскоре убит был оруженосцем Горстейна. Эндриде пришел однажды домой с многочисленным обществом и рассказал жене об этом происшествии. Вечером, когда супруги отправились спать, Торборг взяла с собой меч; удивленный муж спросил ее: «Неужели между нами будет вечная ссора»? Она требовала у него головы Торстейна. На другой день Эндриде убил его. Тогда Торборг пожелала взять к себе для воспитания детей убитого. Муж позволил это, и все хвалили поступок Торборги, говоря, что она честная женщина.

Древние нравы придавали женщинам решительно мужские свойства. Когда Сигурд Дигре, ярл Оркадских островов, вызван был на поединок шотландским ярлом, Финнлейком, он очень боялся превосходных сил соперника, потому что против каждых семи его воинов мог поставить только одного. В и таком затруднении он советовался с матерью, Авдурой, очень умной и рассудительной женщиной. «Если бы я думала, что ты будешь так привязан к жизни, я уморила бы тебя в моих недрах. Знай, что судьба располагает жизнью, и лучше умереть с славой, нежели жить в позоре». Ко времени такого спартанского образа мыслей принадлежит также подвиг женщин Верендского херада, в Смоланде. В отсутствие короля и его войска датчане вторглись в Смоланд. Женщины Верендского херада, под начальством героини Хриды, удачной хитростью усыпили неприятелей и потом их изрубили, так что немногие воротились в Данию, с вестью о постыдном поражении. Воспоминание о таком подвиге было увековечено в Смоланде разными преимуществами в пользу женщин: в этой области долгое время носили они пышные пояса из красного сукна или шелковой ткани с золотыми бахромами, и невесты провожались под венец со всеми воинскими почестями. До сих пор еще в одном только Смоланде женщины пользуются правами наследства наравне с мужчинами. В царствование Карла XI это nраво было у них оспариваемо, но в 1772 году король подтверди его вновь. Лагман представлял королю, что таким прав женщины пользовались в пяти херадах Тиохерадской округи: в Кунгс, в Альбо, Кинневалле, Норрвидиргпе и Упвидинге. Там жена наследовала пополам с мужем, сестра с братом, этот обычай считался законом. Жители основывали его том, что некогда женщины этих херадов, в отсутствие их мужей, победили датчан в Бравалльской роще, что за то они пользуются правом наследства наравне с мужчинами и имели на это грамоту, увезенную Христианом II в Данию; в память этого подвига, пред невестами во время свадеб ходили барабанщики, а перед женихами другие музыканты; сверх того, первые носили пояса из ленты, или кайму, и называли их военным знаком. Вероятнее, что эта женская победа случилась в начале средних веков и не в языческое время.

Разведенные супруги могли вступать во вторичный брак. Если же смерть расторгала брак, оставшиеся в живых супругов имели полную свободу вступать в новое супружество. Многоженство не было в обычае*; однако ж не считалось нарушением святости брака, если муж был в связи со служанками; он мог иметь и наложниц, кроме законной жены, — естественное следствие введенного многоженства.

Однако ж дети, рожденные от наложниц, не имели того значения, ни тех прав, какими пользовались законнорожденные. Последние одни наследовали одали. Впрочем, и незаконнорожденные дети не совсем исключались из наследства; многие отцы назначали им, с согласия ближайших наследников, большую часть своего имущества. Лагнгенг Фольге в Вестерготландии, говорят, отменил это право наследства незаконных детей (frillobarn).

У древних скандинавов, так же как и у греков, римлян и вообще всех языческих народов, пределы отеческой власти были обширны; отцы имели полную власть располагать новорожденными, могли бросать их или принять в семейство и воспитать. Если отец обрекал смерти новорожденного, тогда поручал рабу утопить его или бросить в ров. Человеколюбивые рабы, из сожаления к невинным, покинутым детям, относили их в лес и, выбрав место, близкое к какому-нибудь жилью или большой дороге, клали их между камней или в древесных дуплах, тщательно ограждая это убежище от птиц и зверей и там оставляли малюток с куском мяса во рту, чтобы они не умерли с голода. Редко случалось, что такие дети, оставшись в живых, были заботливо воспитаны теми, кто находил их. Участь быть подкинутым постигала особливо таких детей, воспитание которых, если они рождены незаконно, могло наносить бесчестие семейству, или мать которых по какой-нибудь причине не была любима отцом, или вещие сны и пророчества заставляли опасаться от них несчастья. Самые богатые и умные люди не считали неприличным подкидывать своих детей. Обыкновенно всеобщей и главной причиной подкидывания была бедность, когда число детей превышало средства для их воспитания, Оттого-то введение христианской веры в Исландии встретило сильное противодействие со стороны тех, которые никак не умели понять, как можно и богатым и бедным воспитывать всех рождающихся у них детей и, сверх того, отказаться от лошадиного мяса, составлявшего лучшую пищу исландцев. Они приняли христианство только под условием, что оба эти обычая будут им оставлены.[432] Потом, когда собрание народных вождей, с общего согласия народа, запретило подкидывать детей, оно также постановило, чтобы ни один бедняк, не имевший средств кормить себя и детей, не смел жениться, под страхом изгнания с острова. Не думали, что государство будет сильнее, если его народонаселение увеличится множеством нищих.

Новорожденное дитя лежало на полу[433] до тех пор, пока отец решал: бросить ли его или принять в семейство. В последнем случае его поднимали с земли и относили к отцу, который брал его на руки, обливал водой и давал ему имя. Это называлось at bera barn at faudor sinom, носить детей к отцу. От того и bоriп, швед. bогеп (нем. geboren) собственно означает не рожденного, но принесенного (bara) к отцу и принятого в семейство: Бнбйспэмбй. греков, suscipere римлян, Hebamme (от bеbеп) немцев намекают на такой же древний обычай принимать детей и носить их к отцу.

Кроме обыкновенного имени, назначаемого при обливании водой, скандинав получал еще другое, напоминавшее какой-нибудь его подвиг или намекавшее на его свойства. В таких случаях было в обыкновении вместе с именем делать и какой-нибудь подарок. Так, когда Торлейф, сочинивший славную песню в честь Хакона-ярла, прибыл из Норвегии в Данию, Свен Твескегг дал ему прозвание ярла-скальда и подарил ему оснащенный корабль со всем грузом. Также когда Олаф Трюггвасон назвал в шутку скальда Халльфреда Вандрада-Скальдом (Трудный Скальд ― почетное имя между скальдами), скальд спросил его: «Что же подаришь мне, король, если я должен пользоваться таким именем?» — «Вижу, — отвечал король, — тебе хочется почетного имени; так возьми этот прекрасный меч». Тот же король требовал у исландца Торстейна показать свою силу и убить жертвенного вола, такого огромного и дикого, каких никогда не случалось видать Олафу. Вол страшно осерчал и казался раздраженным. Торстейн подбежал к нему и так крепко ухватил за заднюю ногу, что, когда вол отпрыгнул, его оторванная нога осталась в руках Торстейна. С ней поспешил Торстейн к королю и получил в награду имя Уксефота, с перстнем в подарок.

Кроме таких имен, было в обыкновении давать прозвания по какому-нибудь поводу, как и нынче ведется между поселянами. Саги упоминают о Торстейне, которого прозвали Рыбоедом за то, что был неутомимый рыбак; о Бьерне, прозванном Бьерном На Меху, за то, что торговал мехами; об Эйнаре, получившем имя Чаши Радостей, по поводу двух драгоценных чаш, подаренных ему Хаконом-ярлом; о Тормоде, прозванном Черным, как уголь, поэтом (Koldunarskald) pf песню про одну смуглянку в Исландии; о Гуннлауге, которого прозвали Змеиным Языком за остроумие, и т. д.

Подобные прозвания давались разным лицам по различным случаям; оттого отец и сыновья имели свои собственные прозвища или вовсе никаких. Наследственные имена были не в употреблении. Но обыкновенно отцовское имя прибавляли к родовому (aettnamn), собственному имени каждого лица, называвшемуся так оттого, что имя употреблялось в каком-нибудь роде или фамилии; этот обычай продолжался в течение всех средних веков и даже ныне употребителен у поселян; напр., Олаф, сын Харальда, назывался Олаф Харальдсон, т. е. Олаф-сын; Трюггви, Олаф Трюггвасон и проч.

Обливание водой было древним религиозным обрядом, посредством которого ребенок посвящался богам-хранителям страны и рода. С этой минуты почитали его вступившим в родство; убить такое дитя было преступлением.

В отсутствие отца, а иногда и при нем, обязанность обливания и назначения имени ребенку принимал на себя другой; для того обыкновенно избирали значительных и богатых людей; так, по крайней мере, было у знатных.[434] Это обряд полагал начало самым тесным взаимным отношениям между восприемниками и их крестниками и обязывали их к взаимной дружбе и приязни. В Ирландии, во время сражения Хельга Дроплаугсона с Хельгом Асбьерном, не кто Эцур выступил против первого, но этот сказал ему: «Я с тобой не сражаюсь: ты обливал меня водой».

Когда у детей прорезывались зубы, отцы обыкновенно делали им подарки, состоящие из рабов или какой-нибудь драгоценной вещи. Эти подарки назывались Tandfae, собственно зубной скот. До 15-го года дети жили в полной свободе и проводили время с другими своими сверстниками в занятиях, свойственных их возрасту; дочери учились у матерей ткать, шить и другим женским рукоделиям; предусмотрительные матери учили также дочерей понимать руны и исцелять раны. Нигде не встречается в сагах, чтобы отцы жестоко наказывали сыновей; в случае сильного гнева они прогоняли их из своих дворов. Отношения отцов к детям запечатлевались искренним, взаимным уважением. Дети слушались родителей, а отцы больше действовали на них советом, и убеждением., нежели приказаниями, и не редко сами соглашались с желаниями взрослых детей.

Старинный обычай, заменявший совершенный недостаток училищ, состоял в том, чтоб отдавать детей на воспитание умным и рассудительным друзьям. Если кто хотел другому оказать свое уважение и приязнь или еще теснее сойтись с ним, то обыкновенно вызывался взять его сына на воспитание и в знак того, что принимал все отцовские обязанности, сажал ребенка на колени к себе, почему принятые дети назывались в старину Knesetningr. Новый отец его более старался обучить приемыша всем искусствам, и наставить во всем, сообразно с требованиями времени, или, как говорил Бессе Мудрый Дроплаугу, дававшись воспитывать его сына, Хельги: «Я научу его всему разумному, что сам знаю». Матери, лишенные мужей, и отцы, часто отлучавшиеся из отечества, не могли сами воспитывать сыновей, потому считали полезным, удалять их из родного дома и между друзьями и родственниками всегда находили таких, которые брали на себя содержание и воспитание мальчиков, обходились с ними как с родными детьми и добросовестно исполняли все обязанности названного отца. Если у мальчиков не было родных отцов, воспитатели должны были награждать их имуществом и устраивать их счастье. Так, Ньяль доставил названому сыну не только выгодную невесту, но и должность судьи в Исландии; так, пособил завоевать отцовское наследие король английский, Ательстан, своему приемышу, Хакону, сыну Харальда Харфагра. Погубить приемыша или причинить ему какой-нибудь вред почиталось низким делом. В сагах редко встречается что-нибудь подобное. Напротив, читаем в них много прекрасных примеров добросовестности, с которой названые отцы исполняли свой долг, равно и сыновней признательности к ним приемышей. Между мальчиками, вместе проводившими счастливые дни детства в играх и упражнениях, под надзором одного названого отца, просто завязывалась самая искренняя дружба, получившая столь высокое и прекрасное значение под именем названого братства.

Глава десятая Способы пропитания

Содержание семейства, нередко многочисленного, облегчалось охотой в лесах, изобильных дичью, также рыболовством, у морского берега, очень растянутого в длину, в глубоких шхерах, во многих озерах и реках. Символические изображения в гербах различных областей Швеции указывают на эти промыслы, как на самые первые и долгое время важнейшие для них.[435] Саги упоминают о лове сельди на южных берегах Норвегии; ловля китов и моржем принадлежала к промыслам северного края. Но из всех способов содержания скотоводство было самым главным и значительным: от него поселянин получал свою главную прибыль: многочисленное стадо было для него подспорьем и лучши богатством, почему и всякое имущество в древности означалось словом fаe, скот. Отер,[436] живший далее всех на севере Норвегии, в Халогаланде, рассказывал королю Альфреду, что хотя он и из главных людей в том краю, однако ж, кроме 60 дворовых оленей, имеет не более 20 коров да столько же овец и свиней с лошадьми, на которых пашет. Отзыв Отера о свое стаде, как о незначительном, показывает, что вообще у поселян, а особенно у зажиточных, были стада гораздо многочисленнее.

И в это время Швеция, преимущественно пред всеми другими северными странами, славилась особенно скотоводством. О том извещает нас Адам Бременский; он прибавляет, что во многих местах Швеции и Норвегии пастухи были главными и лучшими людьми, вели патриархальную жизнь и жили трудами рук своих. Прекрасное состояние скотоводства предполагает уже великое множество домашней челяди и рабов, содержимых на дворе поселянами, как для лесных и полевых работ, так и для военных набегов. Обширные и изобильные травой луга, встречавшиеся везде на плохо населенной и возделанной земле, облегчали содержание многочисленных стад. Летом обыкновенно выводили скот на отдаленные выгоны и в деревни с хорошими лугами (что и теперь ведется во многих шведских областях, особливо в северных), почему и дома, поставленные в таких местах, назывались скотными избами, Saetur. Из таких выгонов, отдаленных от главных дворов и с умножением населенности обратившихся в Boland, жилую землю, во многих местах Швеции составились деревни, даже целые приходские округи.

Впрочем, древние скандинавы не занимались исключительно скотоводством, но очень уважали и земледелие, в своем роде были хорошими земледельцами; доказательством тому[437] праздники жатвы и особенное почитание к Фрейру, богу посева; также благоговейное воспоминание, жившее в народе, о тех королях, при которых были счастливые, изобильные урожаи; сверх того, известия, иногда мелькающие в сагах, о состоянии северных стран. Когда св. Сигфрид, во времена Олафа Скетконунга, прибыл из Скании в Беренде в Смоланд, он нашел там всем изобильную землю, прекрасные луга и поля, богатые рыбой воды, много пчел и меду, разных диких зверей в густых лесах. Адам Бременский хвалит Сканию по изобилию в пшенице и товарах, Швецию он описывает страной, чрезвычайно богатой полями и медом; о Норвегии сказывает одна сага, что, когда при Олафе Дигре северные страны ее несколько лет кряду посещал неурожай, поселяне однако ж понемногу перебивались, потому что у них оставался еще прошлогодний хлеб[438]

Ячмень, овес и рожь были самыми обыкновенными родами хлеба; упоминается и пшеница, но редко, и то как предмет торговли лен встречается в числе произведений, которыми скандинавы платили королям подати около зимних праздников.[439]

В «Походах викингов» мы уже говорили, что во времена глубокого язычества обработанной земли стало недостаточно с размножением народа и что это обстоятельство, особливо когда присоединялись к тому еще неурожаи, бывало причиной голода и дороговизны и главным поводом к переселениям и великим походам. И во время Домальди, в первые годы царствования династии Инглингов, случились три неурожайных года кряду, так что народ должен был приняться за самую нужную пищу. В Упсале были приготовлены великие жертвы; в первую осень принесли на жертву вола, но и другой год был не лучше; во вторую жертвовали людей, но на следующее лето неурожаи был еще хуже. На третью осень множество шведов сошлось на празднике в Упсалу. Вожди держали совет и были того мнения, что дротт (король) их, Домальди, — причина народной невзгоды, потому положили принести его в жертву за хороший урожай. Они напали на него, убили и окропили седалища богов кровью его.

Сверх того скандинавы вели обширную торговлю. Саги наполнены рассказами о людях, прозванных хольмгардцами и бьярмаландцами, по их путешествиям в Хольмгард и Бьярмаланд (Бьярмию). Другие, по словам саг, ездили по торговым делам то в Англию, то в Дублин, в Ирландии, куда торговые поездки были очень обыкновенны, то в Рудоборг в Валланде (Руан во Франции); иногда вели прибыльную торговлю с лапонцами в Финнмаркене, которым привозили сало и масло, любимые предметы торговли этого народа, и в обмен за то получали оленьи кожи, разные меха, птичьи перья, китовый ус и корабельный канат из моржовой и тюленьей кожи. В Викене (побережье на севере от р. Готы, теперь Бохуслен) многие купцы проводили зиму и лето, как датские, так и саксонские; жители Викена и сами часто ездили для торговли в Англию, в землю саксов, во Фландрию и Данию; они и готы очень роптали на несогласия у Олафа Скетконунга с Олафом Дигре, мешавшие торговым сношениям их подданных. В Тунсберг, в Норвегии, приходили торговые корабли из Саксонии и Дании, из Викена и северных границ Швеции. Еще более развита была торговля в Халльсейри на датской стороне; но, по словам исландских саг, туда собиралось много народа и производилась обширная торговля на ярмарках, главных на Севере. Торговые места в Скании также посещались кораблями разных народов; Сканер был славный рынок, а Лунд — богатый торговый город, обнесенный деревянными стенами, не всегда, однако ж, защищавшими его от нападений сильных викингов.[440]

Исландцы, Эгиль и Торольф, разъезжали по Балтийскому морю (около 930 г.). Они посетили Куронию и имели счастье спасти датского викинга Аки, вместе с сыновьями взятого в плен куронскими поселянами. И этот пристал к ним. Воротившись в Эрезунд, они советовались, куда бы им направить путь за богатой добычей. Аке сказал, что «есть большой торговый город, по имени Лунд; там можно много найти богатства, но только жители будут упорно сопротивляться». Некоторые не советовали делать нападение на город; но Торольф и Эгиль решились попытаться. Высадились и пошли к Лунду. Из-за деревянного укрепления, ограждавшего город, жители оборонялись храбро. Особливо жестокий бой завязался у городских ворот, через которые старались ворваться Эгиль и его люди. Когда великое множество защитников города пало, Эгиль ворвался, бой продолжался и в самом городе Награбив там много богатства, викинги зажгли город и вернулись на кораблик.

Корабли, приходившие из Сканера в Халльсейри в Норвегию, привозили пшеницу, солод и мед; другим кораблем доставляли богатый груз изобильные рыбой берега Скании; в IX веке каждое лето видали в Зунде флот из купеческих кораблей, называемый Эрезундским. Жители Викена торговали в Готаланде солью и сельдями; корабли из Исландии привозили меха и сушеную рыбу; норвежские и датские брали там рыбу, кожи, ворвань и меха, а привозили пшеницу, мед, вино и сукно; железо и валландские мечи, о которых часто упоминается в сагах, были также предметом торговле хотя оружие иностранной работы, вероятно, принадлежало к числу вещей, большей частью приобретаемых в походах; рабы также продавались и покупались на больших рынках.

Напротив, немного, или вовсе ничего, не говорят исландские саги о торговле, особливо шведской, на прибалтийских берегах. Вероятно, из Швеции приходили и те товары, состоявшие в мехах, меде и воске, которые отправлялись русскими вниз по реке Днепру. Торговля же привлекала корабли многих народов в Сигтуну, или Бирку. Важность для страны указывает нам Адам Бременский в описании общего благосостояния и изобилия в Швеции. «Страна, говорит он, — полна иноземный товаров; нет недостатка ни в чем; всего много; золото и серебро, прекрасные лошади и драгоценные меха и все, чему удивляются другие, там ставят ни во что». Одна богатая и благочестивая женщина сделала перед смертью распоряжение, чтобы все ее имущество раздали нищим вне пределов страны, потому что в Швеции не было нищих либо они встречались очень редко. Доказательством служат также отрываемые в земле клады, состоящие в золоте или серебре. Множество восточных монет в этих кладах привело нас к предположению, что столько благородных металлов завезено сюда не викингами, а посредством торговли. Это еще более подтверждается высоким мнением, какое имели прежде о богатстве торгового город Бирки, или Сигтуны; у каждого тамошнего купца считали до 100 фунтов серебра. Епископ Адальвард получил там за одну обедню 70 фунтов серебра.

Купцы торговых городов не составляли еще особенного сословия и не одни занимались торговлей. Бьерн, король в Вестфольдене, в Норвегии, сын Харальда Харфагра, имел торговые корабли, плававшие в чужие края, и получал торговлей разные драгоценности и необходимые для себя вещи. Олаф Дигре имел товарищем в торговых делах с Бьярмией своего придворного, Карли Халогаландского. Славный Халльфред Трудный Скальд каждое лето ездил в торговые путешествия и был гак богат, что имел собственные торговые корабли. Другой великий северный скальд, так часто упоминаемый в сагах, отправлялся по торговым делам в Англию и Францию, когда Канут Великий готовился в поход на норвежского короля, Олафа Дигре.

Торговали короли, скальды, поселяне, воины. Многие ездили то в набег, то в торговое путешествие Жители торговых городов, у которых торговля составляла главное занятие, были в то же время и воинами, сами управляли судами, запасались оружием и ратными людьми, потому что нередко надобно бывало защищаться от нападений викингов. На купеческие корабли, на которых Ансгарий впервые приехал в Швецию, по дороге сделали нападение викинги; купцы были в таких силах, что отразили первое нападение, но при вторичном викинги одолели и отняли у них корабли со всем грузом. Такую же участь имели купцы, с которыми Асга, своим трехлетним сыном, Олафом Трюггвасоном, ехала Швеции в Гардарику. В то время купцы, по необходимости, бывали хорошо вооружены и обыкновенно ездили большими флотилиями для безопасности в дороге.

На сухом пути разбойники были грозой дорог, проходивших большими дремучими лесами. Из Конунгахеллы и Льодхуса (Lodose, Gotaborg), двух старинных торговых родов, о которых упоминается в X веке, товары привозились в Вестготландию лесом, длиной в два дня пути. Одна древняя сага сохранила об этой дороге следующий рассказ. Некто Аудгисли, имевший в Готаланде двор и жену, возвращался из поездки в Англию по торговым делам в Конунгахеллу. Он привез с собой много богатства. Повстречавшись однажды с Халльфредом Вандрадаскальдом, незадолго до того потерпевшим кораблекрушение и утратившим все имущество, Аудгисли сказал ему: «Я дам тебе десять фунтов серебра и зимний приют в своем доме, если проводишь меня к востоку в Готаланд; дорога не безопасна, и многие, располагавшие идти туда, остались дома». Халльфред согласился. Они навьючили пять лошадей и сверх того имели порожнюю лошадь.

В лесу попался им человек высокого роста и крепкого сложения, шедший с восточной стороны: он был шведский уроженец и назывался Аунунд. «Этот путь опасен, — сказал он путешественникам, — если вы идете в восточную часть леса и не знаете его хорошо. Некоторые говорят, там нельзя ходить с каким бы то ни было добром; со мной, однако ж, ничего не случилось, потому что знаю все тропинки и стараюсь обходить места, где живут разбойники.

Если дадите мне что-нибудь, я, пожалуй, пойду с вами». Они обещали 12 серебряных ер.

Под вечер они подошли к дому, построенному посреди леса для путешественников. Они уговорились, чтобы Аудгисли принес воды, Халльфред развел огонь, а Аунунд наколол дров, Халльфред снял свой пояс, к которому привешен был ножик, как носили в то время: ножик попал ему на спину, когда он набрасывал пояс на шею и нагибался раздувать огонь. В ту же минуту Аунунд вернулся назад, подошел к Халльфреду, взмахнул своей большой секирой и ударил его поперек спины. Удар пришелся в ножик, и Халльфред получил только легкие раны по обеим сторонам ножа: ухватив Аунунда за ноги, он повалил его и заколол коротким мечом, который носил под платьем. Аудгисли не возвращался.

На рассвете другою дня Халльфред пошел искать его и нашел убитого у колодца. Он понял, что Аунунд был одним из людей, делавших опасной дорогу по глухим пограничным лесам для купцов и других путешественников, которые ехали не с пустыми руками. Похоронив Аудгисли, он взял его пояс с ножом и продолжал путь с лошадьми и поклажей к востоку; одно затрудняло его: он не знал дороги,

К вечеру послышалось ему, что колют дрова в лесу. Он отправился в ту сторону и выехал на лесную засеку. Человек, рубивший дрова, был высокого роста и крепкого сложения, с рыжей бородой, с темными густыми бровями, и смотрел очень не ласково. На вопрос Халльфреда он отвечал: «Меня зовут Бьерн, я живу недалеко отсюда в лесу; Пойдем ночевать ко мне; в моем доме будет для тебя довольно места: я постерегу и твои товары». Халльфред пошел с ним, но крестьянин казался ему несколько подозрительным: в глазах у него так и сверкала жадность. Бьерн прекрасно угостил путника. На дворе было много народа.

Ночью крестьянин и его жена легли на кровать с дверцей впереди; в той же комнате поместился и Халльфред на кровати с таким же отверстием. Однако ж, боясь злого умысла, он не раздевался и не ложился, но присел на краю постели и вынул меч, подаренный ему Олафом Трюггвасоном.

В самую глубокую ночь крестьянин встал, взял копье и кольнул им в кровать Халльфреда. Но этот ударил его мечом и ранил смертельно. В доме поднялся шум. Зажгли огонь, жена Бьерна бросила платьем в Халльфреда, который приготовился к обороне. Его одолели, связали, повели на тинг судить. Но пояс и нож Аудгисли, которые он представил в подтверждение своих показаний, были узнаны женой убитого, умной Ингеборг. Она со своим отцом, Тораром, отправилась на двор Бьерна. Там нашли все пожитки Халльфреда и ее покойного мужа. Послали людей в западную сторону леса, и тогда оказалось, что подсудимый рассказывал правду,

Он провел зиму у Ингеборг; с ним обходились ласково; жителям было что рассказать про него. Он и Ингеборг, продолжает сага, не гнушались друг друга, несмотря на то; что один был христианином, а другая язычницей. Он просил ее руки и получил ее. Спустя два года какой-то сон возбудил в нем желание вернуться в Норвегию к Олафу Трюггвасону; с ним пошла и Ингеборг. Она уже родила ему сына; другого принесла в Норвегии; вскоре потом умерла, и Халльфред очень тужил по ней. Первого сына, Аудгисли, подававшего большие надежды, он послал в Швецию к тестю, Торару, в Готаланде, другого поручил одному почтенному человеку в Трондхейме для воспитания, а сам вернулся на родину, в Исландию.

Такая же гостиница для проезжих находилась на дороге из Трондхеима в Ямталанд. Эти пристанища в дремучих пограничных лесах, по которым пролегали торговые дороги, назывались Saelobus. Они были обширны, может быть, потому что купцы ездили многочисленными обществами для лучшей безопасности от разбойников. Это можно заключать из рассказа, что однажды вечером 12 купцов прибыли в гостиницу Ямталандского леса и нашли там ночлег для себя и помещение для товаров, хотя в эту же ночь остановились там и другие проезжие. Считалось предупредительным и вежливым поступком при отъезде с ночлега оставлять наколотые дрова, чтобы будущие проезжие тот-час же могли обогреться и обсушиться.

Впрочем, о состоянии внутренней торговли мы знаем только, что тинги и праздники соединялись с ярмарками. На великом февральском празднике в Упсале (Goic, Февраль), во время общего тинга, происходила и ярмарка, продолжавшаяся целую неделю. Вероятно, то же обыкновение соблюдалось и в других областях: места жертвоприношений и тингов были также местами ярмарок. Оттого, без сомнения, получили начало многие города в Швеции, например, Скара в Вестготландии, Льонхакепунгер[441] (Линненинг) в Остготландии, Стренганес (Strengnaes) в собственной Седерманландии, Телге[442] в Седертерне, Торсгарг (ныне Торсхелла) в Рекарне[443] и другие. Торговля была меновая; если же товары не отвечали одни другим в Пене, то разница доплачивалась серебром и золотом по весу.[444] Мы уже говорили, в первой части «Походов викингов», что для этой цели употреблялись разной величины золотые и серебряные перстни или пластинки, разрезаемые по мере надобности, и что для того же пользовались и иноземной монетой. В это время еще не чеканили своих денег, по крайней мере до Олафа Скетконунга, а относительно монет, ему приписываемых, мнения археологов еще не согласны.

Глава одиннадцатая Ремесла, рукоделия, художества

Всякий знал какую-нибудь работу, сколько было нужно. Вообще, очень хорошо знали судостроение.[445] Древние саги часто говорят о людях, бывших отличными корабельными мастерами; но уже само собой понятно, что народ-мореплаватель, подобный скандинавскому, между которым всякий зажиточный поселянин владел кораблем или несколькими судами, должен был иметь некоторое искуство в судостроении. Обыкновенно строили суда, заостренные с обоих концов, и давали им вид драконов, змей или других животных;[446] передняя часть судна имела сходство с головой животного, а задняя — с хвостом его.

Корабль, отнятый Олафом Трюггвасоном у Рауда Рамме (Могучего), норвежского поселянина, имел в передней, части голову дракона и оканчивался хвостом; распущенные паруса походили на крылья дракона. «Этот корабль, — прибавляет сага,[447] — был одним из лучших во всей Норвегии». Военный корабль, на котором Олаф Дигре, в союзе с королем Анундом, делал опустошительный набег на Данию, назывался Visund, или Зубр: нос корабля представлял голову буйвола, а к корме был приделан змеиный или рыбий хвост. Сигват Скальд воспел его так:


Олафом послан в бой с пучиной

Визунд с расписанным хвостом.

Рога вола порою той

В волнах обильных окунулисьхъ.[448]


Другой корабль, которым тот же король начальствовал в битве при Неси,[449] со Свейном-ярлом, назывался Karh-haufdi, «Молодецкая голова», потому что на корабельном носу была королевская голова, вырезанная самим Олафом: такие головы долго ставились на кораблях вождей в Норвегии. Их можно было снимать и опять ставить по произволу: по предписанию древних исландских законов никто не мог подплывать к берегу так близко, что могли видеть сто оттуда, с раскрытой пастью у головы корабля, чтобы не испугать духов-покровителей страны.

Бока кораблей обносились высокими деревянными брустверами, как для того, чтобы не дать неприятелю сцепиться для рукопашного боя, так и от напора волн при сильной буре, для чего у мореходных судов боковые края обыкновенно были выше, нежели у военных. Деревянные брустверы, или широкий край, обходили кругом всего корабля; самый бруствер на всякой стороне имел ворота, через которые можно было выходить на края. Посредине корабля возвышалась единственная мачта, устроенная таким образом, что ее можно было снимать и опять ставить, смотря по надобности. Кроме того, многие суда имели бушприт, который по желанию убирался и выставлялся.

Передняя и задняя части корабля были крытыми. В первой находился вестовой (Markisman), в последней — кормчий; место для гребцов называлось Roderkult (гребцовое место). Средняя часть корабля, Кгарргаит, была назначена для войска и накрывалась палаткой из толстого сукна или парусины, для предохранения людей от влияния погоды. Обыкновенно предпочитались палатки черного цвета: перед сражением их снимали из опасения, чтобы они не свалились. В передней и задней части судов находились черпальни: насосов в то время не знали, и несколько человек из экипажа всегда заняты были отливанием воды ведрами, если море волновалось; оттого-то в сильную бурю не могли держаться под самым ветром, но принуждены были убирать паруса и плыть на веслах.

Саги редко определяют мерой величину древних кораблей, а обыкновенно по румам (пространствам, Raurne), полурумам и лавкам для гребцов, Норвежский закон (Gulatings-lage) Хакона Ательстана предписывает, чтобы длинные корабли имели от 20 до 25 лавок; но если при сборе в поход, сказано в законе, какой корабль нельзя было снабдить достаточным числом людей, то надлежало обрубать корабельный руль и убавлять длину корабля, сообразно с числом готового для него экипажа; однако ж ни один корабль не мог иметь менее 13 лавок. Саги упоминают о кораблях о 30, даже о 60 румах, Впрочем, следует еще решить археологии, что разумели в древности под именем румов и полурумов на кораблях. На «Длинном змее» (Огтеп Lange), самом большом корабле, построенном на Севере за 1000 лет пред сим, было 34 рума; этот корабль имел 74 аршина длины; следовательно, равнялся величиной нашим небольшим фрегатам. Обыкновенно полагают, что Rum означало пространство между скамьями гребцов, почему и думали, что корабль Канута Великого, «Дракон», о котором сказано, что он был sextugur at гита talee, имел шестьдесят таких скамей. Если для узнания величины этого кjрабля принять мерилом отношение, какое показано между длиной и числом румов корабля «Длинный змей», выйдет, что «Дракон» Канута был огромнее самых больших линейных кораблей XIX столетия. Оттого остается еще вопросом, насколько справедливо разуметь под именем румов скамьи гребцов?

Суда, смотря по их величине, имели от 20 до 200 человек экипажа. Купеческие, или ластовые, суда, Byrdinger, были большими и крепкими; в каждом помещалось до 20 человек; они плавали и в открытое море; между прочим, на них торговали лесом. Все суда, назначаемые для военных походов, имели общее название длинных кораблей; один род их назывался шнеки, узкие и продолговатые, с низким бортом м длинным носом: эти быстрые на ходу суда обыкновенно употреблялись для предприятий, требовавших поспешности. Аски (ascus) отличались от других величиной: каждое помещало до ста человек. На таких асках норманны делали нападения на Саксонию и Фрисландию и назывались по ним аскеманнами.[450] По строительному материалу, суда назывались эйхи, как еще ныне называются в Бохуслене малые и узкие суда в 16 аршин длины, ровного хода и строятся большей частью из выдолбленной пихты. Так же легки и сверх того быстры на ходу были шюты, посылавшиеся для разведки вперед больших кораблей. На этих, хотя и небольших, судах помещалось однако ж до 30 человек.

Knorrar, кнорры, известны были всем германским племенам. Рагнар Лодброк, для похода в Англию, велел построить два неслыханной величины кнорра; но его жена, Лелауг, отсоветовала ему плыть на них, потому что лучше выходить в море на длинных судах. Кнорры средней величины легки и быстры на ходу. Их не употребляли для военных предприятий. Крепки и удобны для войны были эллиди различной величины и обыкновенно обитые железом. Они свойственны не одному Северу, но были известны и верхнегерманским племенам. На Боденском озере большое, в 100 футов длины, судно еще и ныне называется Ladin. Драккары (драконы), особенно великолепные корабли dоенных флотов: они велики, прочны, с высоким бортом и разными украшениями. Свое название они получили от драконовой головы на корабельном носу и хвостообразной корме. При распущенных парусах они в самом деле походили на драконов.

Саги описывают множество таких кораблей. Пышнее всех украшен был дракон Хрольфа Гаутрексона, отбитый им у викинга Гринара. Пред выходом в море король велел расписать его разноцветной краской. С шеи до бортов он залит был золотом. Такую же нарядную наружность имел дракон Хальвдана Хрингсона: нос отличался прекрасной резной работой; корабль богато обит был сталью, однако ж не имел недостатка и в золоте. Длина таких кораблей была различна, смотря по числу весел; упоминается об одном в 70 весел; он был, вероятно, очень широк, а вышиной походил на замок.

Вообще скандинавы украшали свои суда чрезвычайно пышно.[451] Они, по словам одного современного ученого, имели полное право щеголять кораблями, потому что не было ни одного народа, равного им в мореплавании. Некоторые расписывали свои суда белой и красной краской; другие делали полосатые паруса, многие позолочивали носы кораблей; часто покрывались золотом и кормы; в ясную погоду борта кораблей увешивались позолоченными, раскрашенными щитами: все это вместе составляло прекрасную военную картину. Рассказы о том встречаются во многих местах в сагах об Олафе Трюттъасоне, саге об Олафе Святом и в других сагах у Снорри Стурлусона. Исландец Финнбоги Сильный, проживавший некоторое время у одного поселянина в Халогаланде в Норвегии, находил лучшее удовольствие в том, чтобы любоваться на красивые корабли, проходившие мимо.

У всех больших кораблей были особенные названия. Скандинавы обыкновенно отличали собственным именем дорогие для нас неодушевленные предметы и тем самым возводили их на ступень живых существ. Особливо одушевляли корабль: как герой обращается в сражении с просьбой и увещеванием к верному мечу, так и мореходец, в минуту бури и опасности, говорит ободряющие слова кораблю: «Счастливый путь, Эллиди! — говорил Фритьоф своему кораблю. — Мчись по волнам, бей в чело и зубы чародейку, в щеки и подбородок злую женщину, ломай ноги у чудовища!» И Эллиди слушался, потому что понимал голос человека, и сокрушал хребет чародейки.

Из баснословных кораблей известны: Naglfar, построенный из ногтей всех умерших, — на нем, с своей злой родней, плывет исполин Грим на пагубу мира; потом корабль Фрейра, такой искусной работы карликов, что стоило только распустить его паруса, и тотчас начинал дуть попутный ветер; этот корабль, несмотря на то, что в нем умещались все боги в полном вооружении, можно было складывать, как сукно, и убирать в карман; корабль Бальдра, на котором сложен был костер этого бога, в пламени поплыл с ним в открытое море,[452]

Скандинавы, как корабельщики и военные люди, не были незнакомы и с кузнечным делом. Даже такие короли, как Олаф Дигре и Харальд Хардраде, и многие знатные люди, подобные Рагнвальду-ярлу на Оркадских островах, славились не только искусством владеть оружием, но и приготовлять его. Оружейный мастер пользовался таким же высоким уважением, как и скальд, — ремесло его было почетным. Король Сигурд Сир, в Норвегии, имел на своем дворе такую оружейную; кажется, и на всех зажиточных дворах были такие оружейные; саги упоминают о наковальнях, мехах, молотках, щипцах, как об известных орудиях.[453]

Древнее название Далекарлии, или ландгауптманнства Стура Коппарберг, словом, «Большая медная гора» — указывает, что приготовление железа из туземной руды не было вовсе не известно в древности. Всего менее однако ж можно воображать себе разработку железных рудников в то время, когда механические работы были мало известны и химия принадлежала к числу незнакомых наук. Зато болотная руда добывалась легко. Она встречается везде на Севере под названием: Мот в Далекарлии, Огке или Waerke в Херьедалене и Ямталанде. Для приготовления из нее металла нужны были только руки да немного труда.

Слабым дуновением мехов в небольших печах, или ямах, сложенных из камня и глины, она могла переливаться в небольшие плитки, известные под именем болотного железа. Этот простой способ приготовления, употребляемый в верхней Далекарлии и других отдаленных местах, под именем «болотной» работы и языческого производства, без сомнения, составлял горное дело, которым занимались во времена язычества.

Искусство приготовлять болотное железо легко могло привести к добыванию стали. Стальные горы упоминаются в Швеции незадолго до введения там христианства. Для объяснения того один знаток горного дела говорит следующее: «Известно, что грубое железо через переплавку в горниле слесаря может обратиться в кузнечное и даже в сталь; некоторые руды, и при особенном устройстве печей и измененном способе плавления, даже грубое железо в переплавке, могут доставить хорошее полосовое железо и даже сталь; отсюда видно, почему сталь могла считаться туземным произведением страны в конце языческого периода и почему стальные горы попали в Государственное уложени 1303 года».

Северное сказание о подземных, чернее смолы, декельфах и карликах, живших в камнях и горах и приготовлявших прекрасные оружия, указывает на каких-нибудь горцев, промышлявших приготовлением грубою железа и очевидно. искусных в кузнечном деле. Также сказание об искусных асах, как они разводили очаги, делали наковальни, ковали молоты, щипцы и разные другие орудия, указывает на древнее, еще в доисторическое время известное, знание металлического производства. Саги часто рассказывают об кусных кузнецах. Были также мастера золотых и серебряных дел.

Два таких мастера, находившихся при дворе Сигрид Гордой, были очень опытны в этом ремесле: взяв большое кольцо, подаренное королеве Олафом Трюггвасоном, они могли заключить по его весу, что оно фальшивое. Она была матерью шведского короля, Олафа Скетконунга. Олаф Трюггвасон сватал ее и получил ее согласие. Потом он послал ей большое золотое кольцо, прежде висевшее на дверях языческого храма в Хладире и снятое королем, когда храм, по его приказанию, стали ломать. Все хвалили прекрасный подарок, считали его драгоценным украшением, а королева была в восторге. Там находились два мастера золотых дел. Чтобы все могли любоваться кольцом, оно цереходило от одного к другому. Эти мастера взвесили его в руке, пошептались друг с другом, однако ж не сказали ни слова в похвалу кольца. Королева подозвала их и спросила: отчего такое пренебрежение к королевскому подарку? Не нашли ли они какой-нибудь фальши в нем? Они отвечали, что кольцо с подлогом, разломили его и нашли медь. Сигд рассердилась: она говорила, что Олаф, пожалуй, обманет ее и в чем-нибудь другом, если успеет. На зтот раз их размолвка кончилась миром; но когда Олаф потребовал от невесты, чтобы она крестилась, женитьба расстроилась.

И в Исландии были кузнецы, умевшие очищать серебро и приготовлять из него разные вещи; в Норвегии один молодой человек, по имени Кале, за такое мастерство прозван был Серебряным Кале.

По украшениям, очень хорошей работы, оружию к другим вещам, находимым в родовых курганах, можно судить, что скандинавы были искусны в металлических изделиях. Многие места в сагах говорят также об их мастерстве в резной работе на дереве. Олаф, сын Хаскульда, за страсть к щегольству прозванный Павлином (Раа), начальник в Даларне, в Исландии, в X веке построил на своем дворе такую огромную комнату для гостей, какой и не видано было прежде; все стены и потолок украшались резьбою на дереве, изображавшей сцены из северной мифологии; «резьба, — прибавляет сага, — была так искусна, что, по общему мнению, нельзя бы было так хорошо убрать комнату обоями».[454]

Один славный исландский скальд, Ульф Уггасон, воспел древние сказания, тотчас вырезанные на дереве художником. Это стихотворение называлось Husdrapa. Дo нас дошло несколько отрывков из него, из которых видно, что одна вырезанная группа представляла погребение Бальдра и шествие богов к костру его; другая — борьбу Тора со змеем Мидгарда и исполином Имиром; третья — бой Хеймдалля и Локи за одно украшение (Brisinga).

По свидетельству Арнгрима Ионссона, исландского ученого XVI века, в его время можно было видеть резную работу на дереве Торда Греде, великого художника X столетия: она украшала балки и стены его дома. Сказания о мастерских произведениях этого человека еще в XVIII столетии ходили о Исландии: на балках различных старинных спален думали находить ровные и широкие следы его резца; есть сказание, что он вырезал на дереве самого себя верхом на лошади.

Другой исландец, Торкель Хаук, велел у себя над постелью и креслами вырезать свои подвиги в чужих краях, битвы с чудовищами, драконами и викингами.[455] Есть много других указаний а сагах, что в древности не была необыкновенным украшать резьбою панели комнат и большие столбы домохозяйских кресел, также толстые ножки скамеек и кроватей: на них вырезались особливо лики богов, богатырей и картины древних событий, о которых память сохранялась в песнях.

Из рассказов о храмовых идолах видим, что скандинавы умели вырезать из дерева целые статуи: они не был грубой работы, судя по описаниям их глаз, черт лица, рук и всей осанки. Статуи были частью огромные, сделанные из цельного дерева, частью в обыкновенный рост человека, с живописными лицами и руками, одетые в платья.[456] Когда Олаф Трюггвасон хотел принудить норвежских поселян в Нордмере к христианству, Иернскегги (Железный Скегги), один значительный поселянин, встал с места и сказал королю: «Ах, кабы ты видел нашего бога Тора во всем украшении! Полагаем наверное, что чем дольше и пристальнее будешь смотреть на него, тем прекраснее он покажется тебе». Король вошел в храм с некоторыми из своих людей и поселян, все были без оружия, кроме самого короля, державшего в руке оправленную золотом палку.

В храме увидали множество резных изображений богов. Посредине их сидел Тор. Он был высокого роста и весь покрыт серебром и золотом. Колесница, в которой он сидел, с украшениями из золота, имела блестящий вид. В нее были запряжены два козла, прекрасно вырезанные из дерева; колесница и козлы легко могли двигаться с помощью колес. Рога козлов обвивала золотая цепь, Вся работа была очень искусной. Король долго стоял и внимательно смотрел на статую. Иернскегги заметил это и сказал: «Не отгадал ли я, что Тор понравится тебе, если его увидишь: мне кажется, ты засмотрелся на него не глазами врага». — «Совсем нет, — возразил король, — я не думаю здесь видеть самого Тора, а только статую его, которая бессильна против истинного Бога: в этом я убежден». Он подошел к колеснице, перекрестился и дернул за цепочку, навитую на козлов; они тотчас тронулись с места и пошли за ним. Иернскегги сказал с усмешкой: «Что такое, король, помирило тебя с Тором и сделало его рабом? Я видал разных (королей, про других читал саги, но никогда не слыхал, что-бы кто из них возил колесницу Тора, и мне думается, что ты показал ему великий пример покорности и поступил на службу к нему и другим богам». Короля взбесили эти слова. Он взмахнул палкой и нанес Тору такой сильный, что тот упал с колесницы и очень изломался; в ту же минуту королевские люди схватили другие статуи и сбросили их с пышных подножиников.[457] Сага, рассказывающая о том, говорит, что Торкель Дюрдиль, дядя Олафа Трюггвасона,[458] нашел много серебряных денег, которые сохранялись Хаконом-ярлом в выдолбленном деревянном козле: эта статуя обшита была настоящей козлиной кожей, походила на живого козла и с помощью колес могла двигаться куда угодно. Вероятно, козел в колеснице Тора имел такое же назначение в каком-нибудь языческом храме, где, как в надежном месте, обыкновенно сберегали деньги и другие драгоценности. Торкель отдал свою находку Олафу Трюггвасону, но получил ее обратно, для поощрения в поисках других кладов, припрятанных Хаконом ярлом.

Однажды Торкель провожал короля лесом в какое-то отдаленное, глухое место, где стоял дом. Вошедши туда, они увидели, что все было прекрасно прибрано; на высоком богатом кресле сидела женщина в дорогом платье. «Кто это?» — спросил король. «Если вы знаете, — отвечал Торкель, — задушевную подругу Хакона-ярла, Торгерд Хергабруду, то она перед вами». Король начал всматриваться пристальнее и увидел, что мнимая женщина — статуя богини Торгерд. Он взял себе ее пышные платья, золотые и серебряные украшения с разными другими драгоценностями, убранными в двух ящиках, стоявшими возле богини.

Статую ее король велел сжечь. По множеству идолов, не только украшавших храмы, но и принадлежавших частнь лицам, можно заключить с некоторой вероятностью, что скандинавы имели навык и способность к ваянию такого. Впрочем, до нас не дошло ни одной статуи их работы, чтобы судить об их искусстве. Стаи змей и прочие наружные украшения на древних рунических камнях вообще не представляют особенного искусства в исполнении. Но резьба на дереве была употребительнее и легче, чем на твердом камне. Вылитые идолы, найденные в Славянских храмах, большей частью представляют искусство в грубом состоянии;[459] но резная работа, которой обыкновенно украшались внутренние и наружные стены храмов, по словам современных писателей, отличалась удивительным мастерством и красотой в отделке: изображения людей, птиц и зверей были так естественны, что казалось, будто они живут и дышат. Так же описывает и Саксон чрезвычайно искусную резьбу в главном Рюгенском храме. Но, конечно, нельзя иметь слишком высокого понятия о произведениях тогдашнего искусства.

Вероятно, жители Скандинавии не отставали в том от своих прибалтийских соседей, славян. Еще и ныне природная способность и склонность к резной работе отличают шведских и норвежских крестьян, также и исландских. Видали их прекрасные произведения, вырезанные самыми грубыми орудиями и без всякой подготовки. Это перешло к ним по наследству от предков, которых способность и любовь к искусству доказывается удовольствием, какое они находили в украшении резьбой кораблей и домов.

Изображение дел храбрых современников и древних замсчательных событий занимало красавиц знатного происхождения и составляло обыкновенный предмет их искусного тканья и вышивания. Брюнхильд вышивала по сукну («Hum lagcli sinn borda mecl guile ok saumade») золотом славные дела Сигурда: умерщвление Фафнира, похищение клада и смерть Регина.[460]

С ней соперничала в рукоделии несчастная дочь короля Гьюки,[461] красивая Гудрун. Вместе с Торой, — дочерью Хакона, она работала обои; изображала на них подвиги и игры богатырей, вышивала по ткани мечи, панцири и весь королевский наряд, также корабли Сигмунда в минуту их отплытия от берега; вышивала битвы Сиггара и Сигтейра в южном краю. Она сама говорит о том в песне Эдды:


Пять дней я спускалась по горным склонам,

пока, не увидела

Хальва палаты.


Прожила я у Торы семь полугодий,

у дочери Хакона в датской земле.

Шитьем золотым меня забавляла,

вышивая палаты и витязей датских.


Вышили с ней мы конунгов подвиги,

были на тканях воины князя,

щиты червленые,

гуннов воители,

с мечами и в шлемах княжья дружина;


по морю струги

Сигмунда плыли— драконьи морды и штевни резные;

вышили мы,

как бились на юге

Сиггар и Сиггейр на острове фъоне.[462]


«Это было ее отрадой», — прибавляет сага; в том находила рассеяние ее глубокая грусть. Такими женскими рукоделиями украшались обои, одевавшие в торжественных случаях стены храмов и гостиных комнат[463] Назад тому сто лет в Исландии сохранялось еще несколько таких тканей с картинами исторических событий. Между прочим, они дали нам понятие о наружном виде северных кораблей. В Англии, Франции и Германии стены также обвешивались обоями женской работы. Во Франции дочери Карла Великого, а в Англии — Эдуарда Старшего славились подобными рукоделиями. В древних сагах обои иногда упоминаются в числе товаров, привозимых купцами из чужих краев. Таким образом понятно, что многие и, может быть, наибольшая часть обоев, украшавших стены северных храмов и комнат, завезены торговлей и викингами. Впрочем, по словам древних песен и саг, эти рукоделия были знакомы скандинавским девушкам и составляли предмет их обычных занятий. Три дочери Рагнара Лодброка вышили славное знамя Рафн, потерянное норманнами в великом походе в Англию, во 2-й половине IX столетия. Такое же знамя очень искусной работы получил от матери Сигурд, ярл Оркадских островов; на нем был вышит ворон, распускавший крылья для полета, когда знамя надувалось ветром. По словам матери Сигурда, она употребила все свое искусство на эту работу.

Есть также рассказ, что Олаф Дигре велел скальду Торфинну воспеть одно древнее событие, изображенное на коврах комнаты, в которой они сидели. Это была смерть Фафнира, составляющая предмет песен Эдды. Посмотрев на ковры, скальд написал на это стихи, в которых воспел, как выезжал гневный витязь, как его сверкающий меч, с силой вонзившись в грудь дракона, остановился в полу пещеры: кипящая кровь лилась по сторонам; герой хотел достать себе дичи: так называл он змеиное сердце, которое варил и ел, чтобы сделаться мудрым.

Глава двенадцатая Жилище и ежедневная жизнь

Дома древних скандинавов во многом различались постройкой от нынешних. Дом составлял длинный четвероугольник, обе длинные стороны которого обращены были к югу и северу. В дом вели два главных входа: один — с восточной стороны, другой — с западной; первый назначался для хозяйки и назывался Kwendyr (женские двери), последний — для хозяина и мужчин и назывался именем мужских дверей, Karldyr, считался главным.[464]

Войдя которой-нибудь из этих дверей, видели по обеим сторонам во всю длину комнаты ряд лавок, называвшихся длинными. Лавкf у южной стены, обращенная на полдень, была главной и называлась почетной (aerdri bckkr); в средине ее находились высокие кресла домохозяина: это было первое место, Andwegi, Oendwegi. Лавка с другой стороны, шедшая по северной стене, называлась низшей, или северной, iiedri bekkr; на половине ее также находилось высокое кресло, annat или nordra Oendwegi,[465] противоположное то: оно приходилось напротив хозяйского, после котор было почетнейшим, и отводилось обыкновенно для самого знатного гостя или такого, которого хотели особенно отличитъ от других. Оба эти кресла были несколько выше лавок и с обеих сторон отделялись от них спинками и двумя большими столбами (Oendwegis sulur, кресловые столбы), считавшимися святыней дома; лавки были широки, так что можно было положить за собой меч и щит. Перед ними стояли столы, но за лавками помещались кровати с скамейками впереди; в пышных домах эти кровати устраивались в глубине комнаты и могли затворяться дверями, словно шкафы; они составляли род альковов и назначались для гостей.

Во многих домах место западных дверей заменяла особенная лавка; за ней хозяин и хозяйка имели свою крытую кровать, Lokrckkia. Эта лавка называлась поперечной, Tljwerpcdlr, и соответствовала фронтовой скамье шведских крестьян. И на ней также находилось почетное место. По сторонам лавки были небольшие чуланы для кушанья.

Посреди комнаты обыкновенно находился очаг; он состоял из больших, сложенных в виде круга камней или из каменного возвышения, на котором горел огонь, Кроме голой земли, другого пола не знали, и этот пол устилался соломой. На потолке были так называемые Windoegon, или отверстия, которыми освещалась комната: через них же выходил дым. Отверстия, если угодно, могли закрываться затворками из прозрачной кожи. Двери и ножки кровати хозяина, спинка и столбы его кресел обыкновенно украшались разной резьбой, о чем говорили мы выше; над кроватью висело его оружие: меч и щит, копье, лук и стрелы, иногда шлем и панцирь.

Обои, одевавшие в торжественных случаях стены, можно было снимать и надевать опять. В некоторых краях Швеции до позднейшего времени сохранился у поселян этот старинный обычай обвешивать, а не оклеивать, стены комнат обоями в большие праздники, особливо в Рождество. Вестердаль в своем описании обычаев шведских крестьян сообщает о том следующее: «В сумерки (Рождественского сочельника) или несколько раньше старуха с дочерью или работницей обвешивают переднюю стену перед столом, также и другую, длинной разрисованной тканью (bonader), изображающей Рождество Спасителя, трех волхвов, брак в Кане Галилейской или что-нибудь в этом роде».

Эта комната составляла весь дом; у небогатых поселян она была вместе кухней, столовой и спальней, также гостиной и жилой комнатой. Зато короли, ярлы, богатые поселяне и вообще все зажиточные владельцы обширных дворов, кроме общей, обыденной комнаты, имели особенные комнаты для гостей, Veiyzlo-Stovnr, гостиные комнаты или залы (Hoell), но последние собственно означали большие великолепные чертоги богов, королей, ярлов и других властей,

Зала походила устройством на обыкновенную гостиницу, только была красивее и пышнее. Стены кругом убирались красивыми щитами, шлемами, панцирями, что придавало зале воинственную наружность, либо украшались красивой резьбой, либо (и это, кажется, было в общем обыкновении) обвешивались дорогими тканями пестрых цветов с вышитыми или вытканными картинами, Лавки порывались блестящими, нередко дорогими, заграничными полавочниками; не только на креслах, но и в некоторых других местах на лавках лежали великолепные подушки.

Такие комнаты вообще были очень обширны: когда богатые поселяне приглашали к себе королей во время их путешествий, эти знатные гости не только умещались в комнатах со всей, нередко многочисленной, свитой, но в таких случаях обыкновенно сзывались на пир и все значительные люди в окрестности. Там горел «продольный огонь» (огонь во всю длину пола); в больших комнатах, посереди пола, во всю ширину комнаты, устроены были очаги, потому что на больших праздничных пирах переносились через огонь рога или кубки. Между столпами, подпиравшими потолок, помещались места для спанья или кровати гостям. Но на больших дворах были особенные дома для ночлега чужеземцев. Такова опочивальня, куда приведен был Харальд Гренландец, когда Сигрид Гордая пригласила его на пир. Упоминают также об опочивальнях, которые устраивались под, кровлей.

У скандинавов были боковые строения, Bur, Stokkehur, Utebur, где сберегались не только съестные припасы всякого рода и разная хозяйственная рухлядь, но и находились комнаты для спанья. В Норвегии такие здания называются нынче Stabur и поставлены на столбах, для удобнейшего проветривания сухих припасов, сохраняемых там: в некоторых местах Швеции и Норвегии их называют Stotpbot, столбовыми избами; в Силлефьорде в Норвегии они известны под именем Лофтов (Loft) и состоят из двух этажей: нижний служит кладовой для разной провизии, в верхнем же, куда всходят по лестнице, стены увешаны платьем, кругом стоят сундуки, тоже с платьем и другими вицами; эта верхняя комната — главная во дворе: там спят молодые в первую ночь; там ночуют иноземцы, сохраняется лучшее добро; есть лофты, в которых стены уконопачены сукном вместо мха.

Это объясняет нам, как устраивались лофты древних скандинавов и верхние залы, упоминаемые в военных песнях, потому что, пока дым проходил чрез отверстие в крыше (Vidoega), верхних комнат не могло быть в тех зданиях, где внизу находились очаги и жилые покои. Отдельно от дома, но очень близко к нему, находилось на дворах знатных людей особое здание, назначенное для женщин: Frustuga или Jungfrubur, на древнем языке Skemma, Dyngia, где преимущественно сидели за шитьем и другим рукоделием дочери дома с их служанками (Skemmu-Meyer). Короли, ярлы, лагманы имели еще особое строение для бесед, Malstofa, где совещались с своими людьми и другими, желавшими поговорить с ними о каких-нибудь важных делах. Кроме этих и других строений: кухни,[466] пивоварни, пекарни, дворовой для рабов и разных служб, конюшен для лошадей, скотного двора, хлебных амбаров, саги часто упоминают об особенном земляном доме, скрытном подземном жилье (Jard-Hus), прилегавшем потаенными ходами с одной стороны к главному дому, с другой — к ближнему лесу или реке. В этом подземном жилье прятали драгоценности, спасались и сами в случае нужды или укрывали своих друзей. Вероятно, оно было то самое, тот Jord-Skemma, куда Эйрик Бьодаскалли в Норвегии привел свою дочь, Астрид, мать Олафа Трюггвасона, когда она, убегая от королевы Гуннхильд, в вечернюю пору пришла тайком на королевский двор.[467]

Каменные здания, хотя не вовсе не известные в то время, были однако ж неупотребительны; просторные жилища королей и ярлов и храмы большей частью строились из дерева, подобно надворным службам поселян. Крыши крылись тесом, древесной корой и дерном (как и теперь в Швеции). Наружные стены обмазывались дегтем для лучшего предохранения от влияний воздуха. Иногда обносили дома палисадом либо дощатым забором.

На местах больших тингов строились так называемые Buden, шатры или небольшие домики для ночлега на все время праздников, тингов и ярмарок. Так, по крайней мере, было в Исландии, а вероятно и в Швеции, особливо во время Упсальского тинга.[468] Об исландских шатрах известно, что некоторые из них, особливо принадлежащие начальникам, были велики и просторны. Места тингов получали оттого некоторое сходство с небольшим городком.

Саги и песни говорят о пуховых постелях и таких кроватях, которые завешивались тонкими занавесами, покрывались дорогим бельем и светло-синими, искусно вытканными одеялами, В торжественных случаях у богатых и знатных людей столы покрывались сукном. Были тарелки и блюда. В древнейшее время у простых людей кушанья клались перед гостями прямо на стол.

Свежая и сушеная рыба, жареное, вареное и вяленое мясо занимали главное место в обеде скандинавов. Лошадиное мясо и ветчина принадлежали к числу их лакомых блюд.[469] Молоко, свежее и кислое, служило обыкновенным питьем, но особенно любимым напитком было пиво. Умели приготовлять из молока сыр и масло, также немаловажный род пищи. Пшеницу возили в житницы и там обмолачивали, потом мололи для муки (исключительное занятие слрканок) и сушили для солода, Из муки варили кашу и пекли хлебы, из солода приготовляли пиво и, с прибавкой сотов, мед, напиток, пользовавшийся особенным уважением на пирах; упоминается род меда, приправленного разными травами: он назывался Grasadur, был очень хмелен и крепок. В числе товаров, привозимых на Север, хотя и встречается иногда вино и из жизнеописания св. Ансгария видно, что оно существовало в Бирке, однако ж его употребление было еще очень ограниченным.

Садовые плоды и овощи были мало известны. Ни послеобеденные закуски, ни лакомые блюда не украшали столов, Поваренное искусство было просто и довольствовалось туземными произведениями страны. Обедали и ужинали, как и в наше время, в полдень и вечером; приходить к столу не вместе с другими считалось важным проступком,[470] за обедом (Dagward) пили мало, за ужином (Natt-ward) — неумеренно.[471]

Порядок и трудолюбие руководили ежедневными занятиями. Часто читаем в сагах, что скандинавы обыкновенно разделяли работы между людьми, жившими на дворе: домашними, рабами и вольноотпущенниками; одни работали в поле или в лесу, другие ловили рыбу, третьи; занимались другим делом. И дети вождей и других значительных людей, когда находились дома, принимали участие в домашних работах. Сыновья Ингемунда Торстейнсона разделяли между собой работы так, что четверо из них ловили рыбу, а пятый занимался другим, потому что «в то, время было в обыкновении, — прибавляет сага, — чтобы дети знатных отцов всегда были заняты чем-нибудь». Гудмунд Сильный, в Исландии, находил приятным для себя принимать сыновей знатных лиц и держать их некоторое время на своем дворе; с ними обходились хорошо, за столом сажали их возле хозяина; но они должны были исправлять все работы, встречавшиеся во дворе.

К числу таких занятий принадлежало кузнечное и плотничное дело, также столярное и другие, необходимые для дома. Хлебопашество, ремесла, искусства, торговля не составляли еще отдельных занятий. Древние поселяне были не только земледельцами и воинами, но они знали всякое мастерство и разные работы. Храфн Свенбьернсон, в Исландии, считался вторым Велундом в металлическом и деревянном изделье, был поэтом и прекрасным лекарем, сверх того правовед и оратор. Редкие могли соперничать с ним в разнообразных дарованиях; но много было таких, как Торстейн Кнарарсмидр (Корабельный Мастер), поселянин, купец, корабельный мастер и кузнец. И Олаф Дигре был очень искусен в кузнечном деле, также и в плотничном, сверх того тонкий оценщик как своей работы, так и чужой, тотчас замечавший недостатки. |

В настоящее время каждый из нас посвящает себя известному роду занятий: все становится лучше и совершеннее; у древних всякий был ремесленник, художник, умел делать все, для него нужное; никто не отличался особенно в одном каком-нибудь мастерстве; никто у нас не знает столько ремесел, как они. В древности всякий пособлял себе сам; каждое семейство жило для себя.

В те времена страна находилась в таком состоянии, что нередко большие пустыри отделяли одно жилье от другого; никакие проезжие дороги не соединяли их; тогда сообщение между разными местами не могло быть велико.[472] Однако ж два обстоятельства помогали общению: гостеприимство и собрания, повторявшиеся в известное время, на жертвоприношениях, тингах и ярмарках. Гостеприимство — главная черта, отличавшая столько же скандинавскую древность, сколько греческую и персидскую. Прием усталых странников и изъявление дружеской к ним приязни принадлежит к числу первых предписаний, выдаваемых Речами Высокого за житейские правила:


Дающим привет!

Гость появился!

Где место найдет он?

Торопится тот,

кто хотел бы. скорей у огня отогреться.


Дорог огонь тому,

кто с дороги,

чьи застыли колени;

в еде и одежде нуждается странник в горных краях.


Гостю вода нужна и ручник,

приглашенье учтивое,

надо приветливо речь повести и выслушать гостя.[473]


Примеры противоположных поступков были так необыкновенны, что причисляли тех к троллям, а не людям, которые отказывали чужеземцу в ночлеге, как пел Свипдаг, возвращаясь из дальнего пути, в досаде на то, что страж Фьельсвинн не хотел впускать его в жилище Менгледа:


Что это за демон (тролль)?

Стоя перед домом,

Он не предлагает

Страннику приюта!

Жизнь твоя бесславна,

Человек бесчестный![474]


Дружеский прием чужих и знакомых странников, радушное угощение, всякая услуга для них на пути составляли господствующий обычай всего Севера; но нигде он не соблюдался так строго, как между жителями Швеции; они были гостеприимнее всех; появление какого-нибудь гостя приносило им радость: они спорили между собой, кто достойнее принять его, оказывали ему всякую ласку, все возможные изъявления дружбы; он мог гостить у них, сколько ему угодно, и когда покидал их, давали знать о нем родным и друзьям, прося их так же радушно угощать его.[475] Пока гостил путник, он находился под защитой его хозяев: выдать гостя считалось самым позорным делом.[476]


Глава тринадцатая Пиры и попойки

Скандинавы вообще любили побеседовать и попировать с друзьями и гостями.[477] Пирами и вечеринками праздновались дни жертвоприношений богам; то же было при начале зимы после жатвы; но приезде с морских набегов, в самые короткие дни, в так радости возврата солнца; в исходе зимы, чтобы, в ожидании близкого лета, пить за победы. Это было урочное время в году для пиров. Тогда они пировали поочередно друг у друга; иногда домовладельцы одного прихода складывались на кушанья и напитки и сходились в назначенное время попить и повеселиться: «Для мужчин веселье, — говорит сага, — когда они пируют большим обществом». Кроме того, поселяне, позажиточнее других, давали нередко пышные пиры в то время, когда король объезжал страну. Звали всех родных и друзей на поминки (наследный пир), на свадьбу, по какому бы то ни было случаю, подававшему повод к веселью жителям околотка.

Не скупились на кушанья, и все, что было лучшего в доме, подавали самое свежее и вкусное: мясо, рыбу, хорошее крепкое пиво. На длинном столе, перед которым стояли лавки, ставились кушанья; на другом, поменьше, стояли сосуды и кубки с медом и пивом. Все было выметено, нычищено; зала прекрасно убрана.

На высоком месте южной лавки сидел сам хозяин; напротив него — самый знатный гость. Гости садились по достоинству и значению: чем ближе к хозяину, тем почетнее. На южной лавке места были значительнее нежели на северной. В тех комнатах, в которых вместо двери на западной стороне находилась длинная лавка, на ней сидели женщины. Самая знатная сидела в середине; прочие по сторонам ее и также по достоинству; чем более имел значения в обществе муж, тем высшее место следовало жене; порядок соблюдался строго; из-за того выходили между гостями громкие споры, кончавшиеся смертельной враждой между их мужьями, считавшими неуважение к женам обидой для своей чести… Где же не было поперечной лавки, женщины садились на южной, влево от главного места, и на северной — направо от него; а мужчины помещались с другой стороны. Однако ж женщины и мужчины часто садились попарно и даже пили из одного кубка: этого не было в обыкновении у одних викингов, которые всегда садились и пили отдельно от женщин. На свадьбах почетное место поперечной скамьи занимала невеста, другое, также почетное, — тесть, третье — жених, каждого окружали близкие родственники.

Принимать и угощать гостей как можно радушнее поручалось от хозяина особенным лицам. Кругом ходили наблюдатели с водой и полотенцем, чтобы гости умылись перед пирушкой: обычай, требуемый опрятностью, когда еще не знали вилок и за них отвечали пальцы. Кубки (рога) обыкновенно наливали и подносили женщины, напоминая валькирий, угощающих витязей в Вальхалле.

Обычаев пить было много: Einmenning, питье в одиночку, когда каждый один выпивал свой кубок, Twimenning, когда двое мужчин или мужчина с женщиной пили и одного кубка; Hwirfingsdryckia, круговая, когда бокал обхо дил все общество; Swcitardryclda назывался обычай викингов пить всем вместе за отдельным столом; Witishorn, карательный кубок, осушал нарушитель законов пирующего общества. Питье оживляло все сходбища и пиры; играть свадьбу, собирать поминки на древнем скандинавском языке называлось «пить свадьбу, пить поминки». Северные жители нисколько не уступали в питье своим родоначальникам, фракийцам, и соплеменникам, германцам. Состязание в гом, кто больше выпьет, не имело ничего необыкновенного в их пировых обществах. Славные борцы в таком бою, однако ж они иногда уступали силе хмельного, и опьянение с его обыкновенными последствиями было нередким делом.


Нету в пути драгоценней ноши,

чем мудрость житейская,

хуже нельзя в путь запастись,

чем пивом опиться.


Меньше от пива пользы бывает,

чем думают многие;

чем больше ты пьешь,

тем меньше покорен твой разум тебе.


Цапля забвенья вьется над мирам,

рассудок крадет;

крылья той птицы меня приковали в доме у Гуннлед.


Пьяным я был,

слиижом напился у мудрого Фьялара;

но лучшее в пиве— что хмель от него исчезает бесследно.[478]


Это видно не только из предостережений, встречающихся в Хавамале, но и из советов Брюнхильд ее любезному, Сигурду:


А вот и шестой от Брюнхильды совет;

Хоть часто безумные речи меж вами

Ведутся за кубком, разгульных бесед,

Но ты с отягченными хмелем друзьями

Не ссорься: у многих отважных бойцов

Весь ум отнимало разгулье пиров.

Шум да пьянство многим принесло душевное горе,

Иным причинило смерть, других ввело в беду:

Мало ли каких мучений для человека?


Сюда принадлежит также древняя исландская поговорка: «Если входит пиво, уходит рассудок», потому что «часто, — прибавляет сага, — человек в пьяном виде говорит много безумного, чего никак не исполнить ему, когда вытрезвится.[479] Заботливое угощение гостей составляло требование древнего гостеприимства. Зажиточные поселяне и вожди любили показать свою значимость и богатство пышными пирами и поставляли в том свою славу. В просторных комнатах иногда собиралось до тысячи гостей. Спустя 14 дней по смерти отца Олаф Павлин (Раа) позвал «пить наследственное пиво» 900 человек гостей. На другие поминки, собранные сыновьями Хьяльти, сошлось 1200 гостей. И это случилось в Исландии, где для постройки зал для приема такого множества гостей должны были привозить строевой лес из Норвегии.[480]

Пиры обыкновенно продолжали многие дни. На расставанье дарили гостям подарки в отплату за беспокойство в дороге и на память о радушии и гостеприимстве хозяев. Вообще можно сказать о древних скандинавах, что они охотно и щедро разделяли с друзьями богатство и добычу морских набегов, Великодушие в чувствах и поступках и особенная потребность в покое и отдыхе после великих усилий не допускали мелочной расчетливости. Их целью было жить самим и давать жить другим. Для стяжаний открывался пред ниими весь мир: трудов и опасностей они не боялись.

В душах их не было места ни робким заботам, ни треножным помыслам. Они жили полной силы жизнью; их правилом было: «Мужество лучше отчаяния, веселость лучше горевания в каких бы то ни было случаях». Им нравилось веселье, шум, радость. «Отчего гости так скромны и молчаливы? — спрашивал норвежский король, Эйстейн, когда в один вечер все сидели за столом молча, потому что пиво было не хорошо, — На пирушке, — продолжал он, — принято быть веселым; придумаем какую-нибудь потеху и развеселимся. Приличнее всего, — сказал он брату, королю Сигурду, — начать это с нас, братьев».

Общественные развлечения посылались скандинавам не каждый день: на то было положенное время. Тем праздничнее были их собрания, поддерживавшие любовь к общежитию и общественной образованности: тогда они вполне предавались веселью и обыкновенно долго просиживали за кубком в шумных разговорах. В сагах редко описываются праздники и пиры без такого присловья: «Не было недостатка ни в веселье, ни в забавах, ни другом удовольствии». Музыка и пляски также входили в число известных развлечений. Еще при Инглингах упоминаются арфисты и скрипачи: вместе с другими музыкантами они оживляли веселье пиров при дворе Олафа Скетконунга. Во многих сагах и песнях упоминаются «сладкие звуки арфы». Это первый, обыкновенный и наиболее любимый инструмент, Его звуки были знакомы богам и утешали князей и богатырей.

На свадьбах в Глесисвалле прекрасно играл некто Бозе: нее говорили, что не слыхали ничего лучшего. Когда стали подавать «чашу в честь Тора», Бозе взял другой аккорд, многие поднялись для танцев: столы, посуда, все, что находилось в зале и не было привязано, вдруг запрыгало; после пляски уселись пить и наблюдать порядок чаш, налитых крепким медом. Потом пришла чаша всех асов. Бозе опять начал играть другое и взял такой высокий звук, что он раздался по всей комнате. Все вдруг вскочили для пляски, кроме короля, жениха и невесты. Опять уселись пить. Бозе стал, перед королем и заиграл новую пьесу. Потом пришла очередь тосту Одина. Бозе опять начал играть другое: женщины поднялись и плясали не меньше мужчин; в комнате было очень шумно, и этот шум продолжался до тех пор, пока все не уселись и не стали пить здоровья, но никто не мог выпить более трех; веселились, шумели, разговаривали. Когда здоровья закончились, подали последнюю чашу за Фрейра. На арфе Бозе была поперек натянутая струна. Он коснулся ее и заиграл в таком быстром темпе, что все оживились: король, жених, невеста вскочили играть и плясать.[481]

Особливо славились в древности те песни, которые играл на арфе Гуннар перед смертью. От игры его, другого Орфея, смягчались сердца мужчин, слезы катились по лицу женщин:


Он взял арфу, прикоснулся

К золотым ее струнам,

В них печальный зверь проснулся

И задумчивым женам

Слезы горькие навеял;

Не любовь к боям лелеял

В сердце северных мужей..

Нет! темнее и темней

Лица храбрых омрачались…

Певец играл про тайный рок людей,

И балки стен в той зале распадались…[482]

…………………………………………………………………………………………………

Вот он заиграл опять:

Арфа будто оживала,

Как девица распевала.

Что за голос сладкий, нежный!

Заливалась золотая

Посреди змеиной залы.


Сага заставляет Норнагеста повторять Гуннарову песню при дворе норманнского короля, Олафа Трюггвасона. Однажды вечером он взял арфу и играл на ней долго и так приятно, что все заслушались, потом с особенным искусством подражал Гуннару и наконец взял аккорды Гудрун, которых еще никогда не слыхали.

Мы не имеем ни права, ни основания, почему могли бы составить себе высокое мнение о музыке древних скандинавов. Но какова бы ни была она (мы ничего не знаем о ней), однако ж, по известиям саг и по понятиям о древности в XIII и XIV веках, видно, что скандинавы находили удовольствие в этом искусстве и что оно не было вовсе не знакомо для них.[483]

Пение красавиц также приносило им удовольствие. Над Гуннаром, в предсмертных страданиях, при последних минутах, еще носится обаяние девственной красоты:


И в пути провожала меня

Белоснежная дочь короля

До тех мест, где кончалися шхеры..

……………………………………………


Расставанье с песней милой

Было тяжело,

С этой песней заунывной

Сотаскеских дев.

Сигурд Харальдсон на поездке с дружиной в Викен подъехал к одному двору и услышал приятный голос девушки, которая молола на мельнице и пела. Увлеченный приятной песней, он слез с коня и вошел на мельницу взглянуть на прекрасную певицу. Пение, вероятно, более музыки сопутствовало пляскам, особливо когда плясали Вики-ваки (нем Wiscbiwascbi); женщины попарно с мужчинами разделялись на отделы, и каждый, несколько помолчав, запевал свою песню, которой припев подхватывали хором все пляшущие. Под песню также вертелись в Хринброте (ломанье кольца), когда составляли длинный круг под предводительством передового плясуна, о котором говорили, что он разламывает кольцо, подходили под поднятые руки последней пары и всех прочих пар и вертелись кругом, так что вся цепь пляшущих составляла переплетшуюся искусно толпу.

Древних плясок упоминается много, хоть мы и не знаем, в чем состояли они. Более важные пляски сохранялись долго по введении христианства, когда И. Христос и святые заступили место Одина и древних богатырей. Их встречают в различных, употребительных между поселянами. увеселениях о Рождестве, в среду на первой неделе великого поста, в Иванов день (Midsommar) и в другие праздники. Вероятно, несмотря на молчание о том саг, из глубокой древности ведет начало и пляска с мечами, о которой говорит Олаус Магнус, что она была в употреблении даже и и его время, в половине XVI столетия. Пляшущие сначала поднимали мечи в ножнах и повертывались три раза кругом; потом обнажали мечи, также поднимали их кверху, с легкостью и достоинством в движениях обращали их друг на друга, в этой примерной битве составляли шестиугольную фигуру, называемую розой; вдруг расходились опять и потом взмахивали мечами, образуя на головой каждого четырехугольную розу. Движения становились живее: под музыку и песни клинки скрещивались с клинками, и вдруг общий прыжок назад оканчивал пляску. Олай, сообщив ший нам это описание, прибавляет: «Не быв очевидцем, нельзя вообразить себе красоты и величавости этой пляски, когда видишь целое войско вооруженных людей, бодро идущих в бой, по указанию одного. Эта пляска особливо назначалась около поста; целых восемь дней перед тем не делали ничего другого, как только заучивали ее; даже духовные лица принимали участие в пляске, потому что движения пляшущих были очень приличны».

Игра в шахматы и кости, также в шашки, может быть, походившая на наши, также была известна в древности.

Но самым любимым и обыкновенным развлечением древних на собраниях и пирах было слушать рассказы про богатырские подвиги и славные дела, также саги и песни о замечательных событиях и великих людях.[484] На народных пирах главное удовольствие приносили также обеты смелых предприятий, которые давал каждый из гостей, принимая кубок. Наперерыв старались показать свое достоинство при этом случае: каждый по своему происхождению и значению назначал для себя какой-нибудь подвиг, соединенный с опасностью и соответствовавший его имени и славе, будущей или настоящей.

На похоронном пире, данном Свейном Твескеггом (Вилибородым) в память по отце его, Харальде Синезубом, на который приглашены были йомские викинги, Свейн встал со своего места за первой чашей Браге (Bragafidl) и дал обет, что до истечения трех лет он пойдет с войском в западную Англию и не прежде оставит ее, пока не убьет Адальреда (Этельреда) или не выгонит из страны и не возьмет его королевства. Это здоровье должны были пить и все, участвовавшие на похоронном пире. Когда выпили еще несколько заздравных кубков, большой дедовский кубок был подан Сигвальди-ярлу, вождю йомских викингов, отец которого, Струт-Харальд, также умер недавно. Сигвальди встал, принял кубок и дал обет, что не минет трех лет, как он пойдет в Норвегию разорять государство Хакона-ярла, которого убьет или выгонит, Торкель Высокий, брат Сигвальди-ярла, обещался быть его товарищем в походе, храбро помогать ему и не бежать с боя, пока не скроются из вида носы Сигвальдовых кораблей и весла их будут видны с левой стороны, в случае морского сражения; если же сразятся на сухом пути, он не отступит до тех пор, пока Сигвальди будет видим в войске и его знамя не останется у него в тылу. За Торкелем Буи Толстый, брат его, Сигурд, сыновья Везете, начальника. Борнхольма, также сказали свои обеты. То же сделали многие другие вожди, произнося обет, всякий пил за своего отца. На всем Севере такие обеты всегда давались на веселых зимних праздниках.

На это время обыкновенно откармливали самого большого борова, какого могли достать; это животное, по случаю возвращения, приносилось в жертву Фрейру и Фрейе, посылающим изобилие. А в вечер праздника приводили его в комнату: мужчины клали руки на его щетину и за чашей воспоминания обещались совершить какой-нибудь отважный подвиг.

Как бы ни были необдуманны эти обеты, произносимые в то время, когда головы обещающих ходили кругом от крепкого меда, однако ж они исполнялись верно. С победой или смертью, но обет надобно было сдержать.

Скандинавы любили также находить рассеяние в том, когда всякий из пирующих сказывает свое главное искусство (Idrott); это было на пире, данном шведом Раудом для Олафа Дигре (Толстого, или Святого) в Норвегии; король явился со всей дружиной. Когда все развеселились за пиршественным столом, зашла речь о даровитости каждого: один говорил, что умеет отгадывать сны; другой — что по глазам челоаека узнает его нрав и поведение; третий — что во всей стране нет лука, которого бы он не мог натянуть; четвертый — что он не только стреляет метко, но также умеет бегать на лыжах и плавать; пятый — что, стоя с веслом в челноке, он может так же быстро подплыть к берегу, как судно на двадцати веслах; шестой — что гнев его никогда нe пройдет, как бы долго ни замедлялось мщение; седьмой — что он никогда и ни в какой опасности не покидал короля; сам Олаф хвалился, что, раз увидав человека и вглядевшись в него, он может узнать его после какого угодно времени: «Это, — прибавил он, — очень важно». Епископ вменял себе в достоинство, что может отслужить 12 обеден, не имея надобности в служебнике; а Бьерн Сталларе считал для себя славой, что говорил от имени короля на тинге, нимало не обращая внимания, полюбятся ли его речи кому бы то ни было. Таким образом всякий сказывал свое дарование; сага прибавляет, что находили много удовольствия в этом развлечении.

На пирушках еще обыкновеннее было сравнивать себя с другим и спорить, чьи заслуги и дела лучше. Это называли Mannjafnadr, мужские переговоры. Участие в том, как и в других развлечениях, принимали также и короли. Объяснением свойства таких пиршественных бесед и вообще нравов древнего языческого времени в слиянии с нравами первых веков христианства служит описанный сагой спор о преимуществах между норвежскими королями, Сигурурдм Иорсалафарере и его братом, Эйстейном.

Оба короля, рассказывает сага, однажды поехали зимой и гости в Упландию. Там у каждого был свой двор; но как эти дворы находились почти по соседству, то поселянам казалось всего удобнее давать для королей пиры то на дворе того, то другого, попеременно. Раз, когда гости сидели за столом молча, король Эйстейн предложил им выдумать какую-нибудь потеху. «Есть пиршественный обычай, — продолжал он, — выбирать человека, с кем бы потягаться, и мы сделаем то же: вижу, что мне первому начинать эту забаву; так я выбираю тебя, — сказал он королю Сигурду, — и буду спорить с тобой, потому что мы равны санами и владениями, да и в роде и воспитании также нет разницы». — «А помнишь ли, — сказал Сигурд, — как я ронял тебя навзничь, когда, бывало, захочу, хоть ты был и старше меня годом?» — «Помню и то, — отвечал Эйстейн, — что ты неспособен был к такой игре, где нужна ловкость». — «Помнишь ли и то, — продолжал Сигурд, — как мы с тобою плавали? Бывало, я мог таскать тебя на морское дно когда хотел». — «Я, — возражал Эйстейн, — проплывал расстояние не меньше твоего и не дурно нырял; притом умел бегать на коньках так хорошо, что не знаю никого, кто бы со мною равнялся в том, ну а ты бегал не лучше коровы». — «Вождям полезнее и приличнее, — продолжал Сигурд, — мне кажется, искусство меткой стрельбы из лука: не думаю, чтобы ты натянул мой лук, хоть и упрешься в него коленками». — «Я не так силен в стрельбе, как ты, — отвечал Эйстейн, — однако ж разница в этом не так еще велика между нами; зато гораздо лучше тебя бегаю на лыжах, а это считалось прежде также хорошим искусством», — «Мне кажется, — отвечал Сигурд, — очень важно и прилично вождю, как главе других, отличаться от них ростом и силой, владеть лучше всех оружием и быть заметным в густой толпе народа». — «Не менее славное качество, — отвечал Эйстейн, — иметь красивую наружность: это также делает заметным и, сажется, идет к вождю, потому что красота — справедливая принадлежность самого лучшего платья. Я получше тебя знаю и законы, а если дойдет до речей, так я гораздо красноречивее». — «Может быть, — сказал Сигурд, — ты и лучше моего знаешь крючкотворство, потому что у меня были другие важные дела; никто не оспаривает, что ты и красноречив, но многие говорят, что не всегда можно на тебя полагаться, что твои обещания значат немного и что ты больше говоришь с теми, которые при тебе, а это не по-королевски», — «Это оттого, — отвечал Эистейн, — что, когда люди излагают мне свое дело, я прежде всего хочу, чтобы дело всякого просителя было решено, как ему лучше; потом приходит и противная сторона, и все улаживается к общему удовольствию; бывает, что и обещаю, чего просят у меня, потому что хочу, чтобы все были довольны; пожалуй, если бы я хотел, меня бы стало наобещать всякого зла, как делаешь ты; впрочем, я не слыхал, чтобы кто пожаловался, что ты не держишь слова». — «Были толки, — возразил Сигурд, — что путешествие, которое я сделал, очень важно и прилично для вождя, а ты между тем сидел дома, как дочка у батюшки». — «Ты тронул меня в больное место, — отвечал Эистейн, — не начал бы я этой речи, если бы мог не отвечать тебе; скорее, мне кажется, я снарядил тебя в дорогу, как сестрицу, когда ты еще и не думал собираться». — «Ты, — продолжал Сигурд, — наверное, слышал о многих моих сражениях в Серкланде: я победил во всех и добыл при том довольно драгоценностей, какие никогда и не заходили сюда; я пользовался уважением и от таких людей которые были лучше меня, а ты, кажется, не стряхнул еще с себя имени домоседа; я ездил и в Иерусалим, и по дороге завернул в Апулию, но там не видал тебя, брат! Я дал Родгеру, богатому ярлу, королевский титул и одержал победу в восьми сражениях, а ты ни в одном из них не был; я ездил к отцовской могиле, а тебя не видал там; в этом путешествии я доходил до Иордана, в котором крестился Господь, и переплыл через реку, но и там не видал тебя; на другом берегу ее есть в болоте лес: там, в кустах, я завязал узелок; он дожидается тебя, потому я обещался тогда, что ты либо развяжешь этот узел, ибо исполнишь условие, соединенное с ним». — «Немного, — сказал Эйстейн, — я буду отвечать на то. Слышал я что ты давал разные битвы в чужих краях, но мои дела в то время были гораздо полезнее для нашего государства; на севере в Ваге я велел поставить рыбачьи хижины, чтобы бедным людям было чем кормиться и поддерживать свою жизнь; там же я велел выстроить дом для священника и назначил имения для церкви; а прежде в этом месте было все глушь и жили язычники; тамошние люди будут помнить, что Эйстейн был королем в Норвегии. Через Довра-фьялль лежала дорога из Трондхеима; тут проезжие часто прощались с жизнью, и для многих этот путь был самый несчастный; я велел поставить там постоялый двор и назначал для того сумму: проезжие будут знать, что Эйстейн был королем в Норвегии. Около Агденеса прежде все были дикие и глухие места, пристани совсем не было, много кораблей погибало: теперь там пристань, хороший залив да построена церковь; на горах, которые повыше, поставлены маяки, полезные для всех. В Бергене я велел построить королевскую комнату да храм св. Апостолов, в промежутках поставлено крыльцо: короли после нас с тобой вспомнят мое имя. Я воздвиг храм святого Михаила и основал монастырь, потом поставил стапельный столб с железным кольцом в Синхолъмском проливе. Я также издал указ, чтобы всякий уважал чужие права, а где живут по законам, там обеспечено и правительство. Я покорил Норвегии ямталандцев миролюбивыми и благоразумными мерами, а не силой и войной. Положим, о том не стоит говорить; однако ж не знаю наверное, сколько ли от того пользь для поселян, сколько от твоих жертвоприношений черту в убитых арабах, которых отправил ты в ад. Что ж касается до узелка, что ты завязал мне, у меня нет и в помышлений развязывать его: завязал бы я тебе узелок, кабы захоте такой, чтобы ты и в веке не попал в норвежские короли когда, воротившись домой, ты пристал к моему флоту одним кораблем. Пусть рассудят умные люди, чем ты выше меня. Знайте, господа в золотых цепочках, что в Норвегии есть еще люди, которые потягаются с вами». Короли замолчали: они рассердились. Всякому хотелось быть выше другого[485]

Такой же спор о преимуществе между королями, Харальдом и Гудредом, сыновьями Эйрика Кровавая Секира и Гунхильд, имел бы печальную развязку, если бы не вступились благоразумные люди и не остановили их. Эти короли собрались в морской набег и пили прощальную чашу; пирушка была славная; много разговоров велось за столами; напоследок зашла речь о самих королях. Гудред взбесился на то, что преимущества отдавали Харальду: он говорил, что ни в чем не уступает брату и готов доказать это на деле; оба озлобились до того, что вызвали друг друга на поединок и взялись за оружие.[486] Случалось часто, что эти любимые на Севере состязания порождали зависть, раздоры, ненависть, нередко имевшие следствием кровопролития. В важном ли деле или в шутке, при всяких случаях в скандинавах пробуждалось самолюбие, неразлучное с воинственным духом, и особенная щекотливость относительно чести. Никто не хотел уступить другому и быть ниже его. Они сами знали это и сознавались в том явно. «И теперь так же, как в старину бывало, — говорил Эрлинг Скьяльгсон Олафу Дигре, — всякий из нас, братьев, хочет быть лучше другого».[487] Это гордое желание, питаемое военной жизнью и постоянным соперничеством в битвах и подвигах, стало главной чертой скандинавов, началом великих добродетелей и пороков, а в слабых людях оно проявлялось в мелочной завистливости и пристрастии к наружному блеску, за недостатком истинной силы.

Глава четырнадцатая Платья и уборы

Любя во всем блеск, скандинавы находили большое удовольствие в нарядных платьях, пышном; оружии, драгоценной посуде. Между остатками глубокой древности в могильных курганах найдено множество золотых колец, иные весом в два с половиной фунта, также цепочек, пряжек и других золотых и серебряных украшений различного вида. Не менее богатыми находками представляются золотые палочки, согнутые в кольцо и расположенные соразмерно, с привешенными к ним другими, меньшей величины, также проволоки необыкновенной толщины и длины из лучшего золота; сверх того, разные вещи весом от 20 до 100 червонцев; одни виде застежек или пряжек, другие похожи на гвозди; иные с вделанными в них глазками; найдены пуговицы из зол и слоновой кости, ожерелья и бусы из различного вещества, из стекла, металла, хрусталя, янтаря, мрамора и смеси; мечи с изображениями из накладного, очень массивного золота, со спиралями из стальной проволоки на головке рукояти, другие — с железной рукоятью искусной работы и посеребренные, кубки из цельного золота, золотые и хрустальные, с широкими золотыми ободками урны. Много разных вещей древней работы отрыто в земле и найдено в родовых курганах.[488]

Многочисленность таких находок напоминает известия Адама Бременского об изобилии серебра и золота в Швеции и подтверждает сказания саг о древней пышности. Богатые землевладельцы и вожди, чрезвычайно пышно убирая свои комнаты резьбою, блестящими обоями, дорогими полавочниками и подушками, украшали также столовую посуду и кубки серебром, золотом и живописью. О праздниках они любили одеваться в красные суконные платья, подбитые дорогими мехами, с золотыми и серебряными застежками, иногда с украшениями из золота на рукавах. Они носили серебряные пояса с пряжками: большие тяжелые кольца охватывали кисти и локти рук. Исландец Скаллагримсон получил об Рождестве в подарок от одного родственника шелковый плаш, доходивший до пят, вышитый золотом и сверху донизу усаженный золотыми пуговицами,[489] Эндриди Ильбред, богатый поселянин в Тронд-хейме, всякий раз, отправляясь к королю, Олафу Трюггва-сону, рядился в красный суконный кафтан; на правую руку надевал тяжеловесное золотое кольцо, на голову — шелковую шапку, вытканную золотом и обитую цепочкой из того же металла.[490]

Дворянское платье (Tignar) одного ярла ценилось в 20 марок золота; на одной шляпе его было на десять марок золотого шитья. На двор этого ярла сделал набег викинг, Буи Толстый, и разломал комнату, где хранились драгоценности ярла; он взял два ящика, набитых золотом, награбленным в набегах. Другой пример в доказательство богатств, приносимых набегами, представляет рассказ о походе на запад Гутторма, знатного норвежца, в XI веке; по возвращении оттуда он получил каждый десятый пфенниг из добытого серебра и велел вылить из него распятие ростом с него или с того бойца, который стоял yа носу корабля, в семь локтей вышины; потом пожертвовал его в церковь св. Олафа, где оно и стояло некоторое время.

Такое богатство, привозимое из набегов и нажитое торговлей, в золоте и серебре, дорогих тканях и других драгоценностях, давало скандинавам возможность являться в народных собраниях и при других торжественных случаях с наружной пышностью и блеском, приличными их роду и значению, снисканному подвигами.[491] В сагах попадаются бесчисленные описания их великолепного оружия. Видали воинов с обитыми золотом и серебром секирами, другие щеголяли в золотых шлемах и имели мечи с оправленными в золото рукоятками; нередко бывали стрелы с золотыми ободками, копья и щиты с такой же насечкой. В богатом оружии, дорогих платьях, тяжеловесных золотых кольцах обыкновенно состояли подарки скальдам, воинам, гостям и родным от королей, ярлов и других владельцев. Древний король сидит посреди своей дружины. Только что сделан победоносный набег на неприятельский край: смелая поездка на конях моря, волнах, была успешна. За плечами короля, по обеим сторонам его и прямо перед ним стоят лучшие сподвижники; возле них доблестные мужи, подальше — молодые люди из дружины, еще далее — гости. Надо раздавать награды; в ногах короля сидит певец, под тихоструйную арфу он запевает простую песню, в которой славит предков короля и его самого и хвалит верность и способность его храбрых. Королю приносят сундуки и кубки; в них лежат кольца на кольцах. Щедрая рука выбирает и весит: тяжесть кольца соразмеряется с важностью дела. Когда дело еще не полный подвиг, король вынимает меч и сильным ударом рубит кольцо пополам: «На этот раз половина, впереди целое кольцо».[492] Щит, полученный скальдом Эйнаром от норвежского ярла, Хакона, в награду за песню в честь его, украшался золотыми полосами и живописными сценами древних саг. Саксон Грамматик также доставляет нам подобные описания древних щитов с картинами, по-видимому, не уступающих в пышности тому художественному щиту Ахиллеса, который выковал и украсил живописью Вулкан.[493]

Мужчины также очень любили возвышать нарядом красоту женщин. Они считали для себя честью наряжать своих дочерей прилично их достоинству и происхождению. Бывали отцы, находившие это столь важным, что, выдавая дочь замуж, заключали о том особенные условия, подобно исландцу Освивру: при обручении дочери, Гудрун, с Торвальдом Халльдорсоном он, в числе разных условий, выговорил для нее такое количество платья, которое поравняло бы ее в нарядах с другими женщинами равного с нею происхождения и состояния. Торвальд обещал невесте, что ни у одной женщины не будет таких прекрасных нарядов, как у нее. Гудрун припомнила это: после свадьбы она обнаружила такое усердие к составлению собрания нарядов, что не было драгоценности в западной четверти Исландии, которой не желала бы она иметь. К числу женских украшений принадлежали красивые белые повязки на голове, у знатных — вытканные золотом, ожерелья и брошки, золотые и серебряные кольца, цепочки, пряжки. Они составляли главную потребность прекрасного пола и не один раз порождали зависть и неприязнь между женщинами, если на пиры или в большие народные собрания одна являлась наряднее другой. Вообще скандинавы очень обращали внимание на приличие и опрятность одежды,[494] вообще любили яркие цвета, но также очень ценили тонкость тканей и лучший покрой платьев. Мужчины носили узкие панталоны и высокие башмаки с ременными завязками, длинные куртки, камзолы — сверху узкие и широкие в боках, поверх накидывали плащи, доходившие до пят, опоясывались поясами, к которым привешивались цепочки с ножами; на голове носили шапки или шляпы.

Густые, прекрасные волосы были украшением как мужчин, так и женщин: на голове и бороде их чесали, мыли, убирали с большим тщанием. То, что сначала было простым удовольствием, стало потом нравственной гордостью; только свободный мужчина и непорочная девушка носили развевающиеся по плечам волосы: у рабов и женщин дурного поведения они обрезывались. Что ж удивительного, что на них обращали особенное внимание и не забывали их мыть, помадить и расчесывать? Сирены чешут на берегу свои длинные кудри золотым гребнем; колени их прикрыты златотканым сукном; они поливают свои волосы морской водой. Молодые люди подстерегают их за этим занятием. Девушки рады, что прелести их внушают любовь; они не жестоки, меж ними нет ни одной Лорелеи, которая находила несчастное удовольствие в пагубе людей.

На Севере считались прекрасными одни белокурые волосы; сносны были и каштановые, принадлежавшие, по песням Эдды, лангобардам и готам. Описание Зигфрида с черными волосами ясно показывает, что его считали за иностранца. Рыжие волосы — у любимого народного бога, Тора; многие короли и значительные люди называются в сагах рыжебородыми. Но черные волосы считались безобразием; они были чужды и противны духу народа. Неразлучный с ними темноватый цвет кожи, мрачная наружность, густая борода придавали черноволосому, по народному вкусу, что-то отвратительное; рабов обыкновенно представляли себе черными. Если же, несмотря на то, черноволосого находили красивым, это считалось исключением. Так замечает сага о Сторвирке, сыне Старкада: «Прекрасен был лицом, хоть и с черными волосами». Хотя мужчины носили длинные приглаженные волосы, однако ж кудреватые считались приличными для одних только женщин. Норвежский король, Магнус Босой, имел мягкие, шелковистые волосы, падавшие ему на плечи. У викинга Броди черные волосы доходили до пояса. В исходе XII века носили волосы при дворах не длиннее, как до мочки уха, гладко зачесанные; на лбу остригали их короче.

При описянии красавиц никогда не забываются длинные, шелковистые волосы. Рагнар Лодброк, славный витязь скандинавских саг, по смерти любимой жены, Торы, решился остаться вдовцом, вверил управление королевством своим сыновья, а сам обратился к прежним опасностям морских разбоев. В одно лето он прибыл в пристань близ Спангареда, в Норвегии, и послал своих людей на берег испечь хлеб. Они скоро вернулись назад с подгоревшим хлебом и извинялись перед королем, говоря, что повстречали чудную красавицу и, заглядевшись на нее, не занялись, как надобно, делом. Это была Крака, очень красивая девушка; ее длинные волосы касались земли и блестели, как светлый шелк. Она стала супругой Лодброка (Аслауг). После нее считалась красавицей в Исландии Халльгерд; несмотря на высокий рост, она могла покрывать всю себя длинными волосами. Мы знаем также северную Изольду, которая одним волосом своей косы могла влюбить в себя издалека: это Ингигерда, дочь короля Греггвида, которая также могла окутывать себя длинными волосами, блестевшими как золото или солома. На могиле покойной жены сидел Торгнюр, ютландский ярл. Над ним вмласъ ласточка. Она выронила шелковый клубок, на котором намотан был один женский волос, золотистый, длиной в рост человека. В восхищении ярл клянется, что достанет ту, кому принадлежит этот волос; его наперсник, Бьерн, отгадывает тотчас, что это Ингигерда, дочь Греггвида.

Девушки ходили с распущенными волосами; невестам заплетали их в косы; замужние накрывали голову сукном, покрывалом или шапочкой.

Красоту мужчины составляли высокий рост, толстые, широкие плечи, хорошо сложенные, соразмерные члены, светлые живые глаза и белый цвет кожи. Кроме того, от мужчины требовалось приличие в приемах и поступках.

Дома он должен был быть гостеприимен, на пирах весел, на тинге красноречив, к друзьям щедр, готов на отмщение врагам, расположен помогать родне и друзьям, отнимать богатство у врагов, храбр и отважен в каких бы то ни было случаях. Таковы наружные и душевные качества, прославляемые сагами в древних героях; так понимала их и Эдда, описывая славного Сигурда Фафнирсбани: она особеннс хвалила его за то, что он «был щедр на подарки, не любил бегать с боя, отличался наружностью и умными речами».

Немного встречается указаний, что иноземные обычаи нравы были причиной коренных перемен в древней северной жизни. Расстояние было слишком огромно, когда противоположные религии отделяли север от юга. Кроме того, на севере были ближе к первоначальному семейному быту, почему и вся древняя северная словесность, все общественные дела, свойства, нравы, обычаи имели своеобразный вид, были в духе времени и народа. Но потом гроза норманнских набегов прошла, скандинавские поселения в покоренных землях вступили в более дружеское знакомство и мирные сношения с христианскими народами; единоземцы скандинавов, поселившиеся в чужих краях, сами приняли христианскую веру и стали применяться к нравам тех стран, где имели свои поселения. Норманны обратились в спокойных наблюдателей чужеземных обычаев; благодаря влиянию христианства, мало-помалу устранилась преграда, отделяющая народные обычаи и веру. Тогда и в скандинавских землях начали более подражать чужеземным обычаям, с которыми ознакомились во время путешествий в чужие края. Сага рассказывает следующее о первой главной перемене древних обычаях во время Олафа Кирре (он был сыне Харальда Сурового и по смерти его вступил на престол вместе с братом, Магнусом, в 1066 году): «В Норвегии был давний обычай, чтобы главное королевское место находи посредине длинной скамьи. Но король Олаф велел перенести его на высокую (западную) скамью, проходившую поперек залы, первый велел класть печи в комнатах и посыпать полы соломой в зиму и лето. Король Харальд Хардраде и другие короли до него обыкновенно употребляли кубки,[495] подавали пиво с королевского места через огонь и пили здоровье кого хотели. Но король Олаф перенял у иноземных королей обычай ставить за своим столом слуг, подносивших вино как королю, так и всем лучшим гостям (Tigiiarmaen). Он также устроил почетные места, где сидели его сановники, обращенные лицом к королю. Олаф поставил в Нидаросе большой дом для пиров и много других домов для такого же назначения в разных купеческих городах; прежде жители пировали поочередно друг у друга, но с этих пор никто не мог делать пиров нигде, кроме тех мест, которые пользовались королевским покровительством и снабжены были всем необходимым для пира с его же позволения. Тогда начались в торговых городах пиры и попойки, на которые собирались рука об руку, друг с другом. В это же время заимствовали разную пышность, иноземные обычаи и одежду. Вошли в употребление нарядные чулки, зашнурованные около ноги, некоторые носили на ногах и золотые кольца. Явились кафтаны с шнурами, застегнутые на боках, рукава в пять аршин длиной и такие узкие, что их надобно было вздергивать до плеч лентами, высокие башмаки, вышитые шелком и выложенные золотом. Много других нарядов вошло тогда в употребление».

Король Магнус, сын Олафа Тихого, по возвращении с набега на запад, и многие из его людей переняли западные обычаи и одежду, носили короткие кафтаны и плащи, ходили босиком по улицам, за что этот король и прозван босоногим (Barfot).[496]

Приходит время, когда все получает новый вид. Север открыт влиянию юга: новая религия, по духу противоположная воинственному учению асов, посевает в сердцах более миролюбивые правила и начала новых отношений в обществе. Кровопролитные подвиги скандинавов на море и в дальних краях на суше смолкают. Позднейшее время отмечает их позорным именем. Это не без основания. Однако ж они произвели много полезного и великого. Мы узнаем в них не диких варваров, а воинственных людей, которые находятся уже на первой степени образования, также подвизаются дома, чтобы завоевать что-нибудь у довольно скупой природы, как и за пределами родины добывают государства мечом; они великодушны, способны на благородное дело; с любовью легко было управлять ими, зато они не поддавались насилию и неправедной власти. Это рыцари в своих отношениях к прекрасному полу, очень веселые в обхождении, охотники до общественных развлечений, гостеприимные и ласковые к иноземцам, — это честные и храбрые люди, выше всего ставившие честь и свободу, поклонники великого имени и славы. По духу, доступному высшей образованности, по сильной воле, мужеству, подвигам они так же достойны того бессмертия, которое Гомер доставил своим героям.


Загрузка...