— Ну, валим, Чайкин! Пойдем искать комнату. День-другой побудешь ведь здесь… Отдохнешь… А там на место поедешь! — проговорил Дунаев, веселый и радостный и оттого, что наконец добрался до Сан-Франциско цел, невредим и со своими тремя тысячами долларов в кармане, и оттого, что увидит невесту, и оттого, что скоро откроет мясную лавку и отлично заживет.
Будущее представлялось светлым и легко достижимым счастием. Требования у него от жизни были небольшие: быть хозяином мясной лавки, жить спокойно, иметь семью… чего еще больше желать бывшему матросу?
И Чайкин был очень рад, что добрался до Сан-Франциско и скоро уедет на ферму. Земля его манила. Вместе с тем главным образом его манила свобода. И он за этот год так уже привык к ней, что ему казалось каким-то далеким его недавнее прошлое, когда он был матросом на «Проворном».
Шагая по улицам, он вспомнил такое же чудное сентябрьское утро год тому назад, когда его наказали, вспомнил, как он опоздал на шлюпку, как его встретил Абрамсон, увел к себе, как он поступил на «Динору».
Казалось, как все это давно было! Каким он был забитым! Как трепетал он командира и старшего офицера, как боялся он боцмана!
А теперь?
Теперь он чувствует, что сам себе господин, и это чувство наполняло его душу радостной уверенностью, что и он человек не по названию только…
Дунаев привел Чайкина в ту квартиру, где прежде сам стоял и где хозяева были такие добрые.
Но оказалось, что там давно уж живут другие жильцы, и наши эмигранты наняли комнату в соседнем доме. Комната была небольшая, светлая и чистая. Кроме кровати, был и большой диван.
— Хватит для нас двоих, Чайкин, кровати и дивана… Небось прежде не так живали?..
— То-то, живали… А главное не в том, что худо жили, а в том, что в приневольной жизни жили!
— Я, братец, что было, то словно было и забыл, поживши в Америке… Вольно здесь жить… хорошо!
Они отправились взять ванну, — заведение ванн было поблизости, — и оба, вымытые, принарядившиеся в свои пиджаки, вернулись домой, чтобы оставить узлы с грязным бельем и дорожным платьем, и затем расстались до вечера.
Дунаев пошел к невесте, а Чайкин собирался побродить по городу, зайти к Абрамсонам, предъявить рекомендательное письмо капитана Блэка и послушать в парке музыку.
Чайкин прежде всего погулял по главной улице, вместо того чтобы идти к Абрамсонам, и пошел к набережной… Его тянуло туда — посмотреть на те места, где он впервые ступил, где его, готового уже ехать на вольной шлюпке на «Проворный», встретил Абрамсон.
Чайкин спустился к пристани. Салуны на набережной были полны. И на набережной было много матросов разных национальностей, с многочисленных судов, стоявших на рейде у пристани.
Чайкин взглянул на рейд, и крик изумления вырвался у него из груди.
Невдалеке стоял на якоре клипер «Проворный», такой же щеголеватый, как и прежде, весь черный, с золотой полоской вокруг, с высокими, немного подавшимися назад мачтами и с белоснежной трубой.
У Чайкина екнуло сердце не то от страха, не то от неожиданности.
И в то же время ему очень хотелось увидать русских матросов, поговорить с ними, узнать, как живется им, по-прежнему ли трудно, или полегче.
Он стоял и не спускал глаз с клипера, ожидая, не отвалит ли шлюпка…
И действительно, к парадному трапу был подан щегольской вельбот, в него спустилась толстая приземистая фигура в статном платье, в которой Чайкин тотчас же угадал капитана, — и вельбот отвалил.
Усердно налегая на весла, откидываясь назад и выпрямляясь, когда лопасти весел на секунду оставались плашмя в воздухе, матросы гребли с тою однообразною правильностью и с тем мастерством, которым особенно щеголяют на капитанских шлюпках.
Вельбот быстро приближался к пристани.
Чайкин отошел немного в сторону от того места, где должен был пристать вельбот.
— Крюк! — услыхал он отрывистый, сипловатый голос капитана и глядел на его красное бульдожье лицо, обросшее заседевшими черными бакенбардами.
Матрос на носу шлюпки бросил весло и взял крюк.
— Шабаш! — раздалась команда капитана.
И в мгновение ока весла были убраны, и вельбот пристал к пристани.
Капитан вышел из шлюпки.
— По чарке за меня! — сказал он, обращаясь к молодому загребному, который вместе с другими гребцами стоял, вытянувшись, перед капитаном и, весь вспотевший, тяжело дышал своей здоровой, высоко выпяченной грудью.
— Покорно благодарим, вашескобродие! — за всех отвечал загребной.
— Вельботу быть на пристани в семь часов!
— Есть, вашескобродие.
— Слышал?
— Слышал, вашескобродие, в семь часов.
— Если минуту опоздаешь… смотри!..
И с этими словами капитан пошел своей быстрой походкой по пристани, слегка сгорбившись по морской привычке.
Он был в нескольких шагах от Чайкина, взглянул на него и равнодушно отвел взгляд.
«Не узнал!» — подумал Чайкин.
И в ту же секунду в голове его блеснула мысль:
«А что, если б он узнал да велел отвезти его на клипер?»
От одной мысли у Чайкина упало сердце, и он инстинктивно отодвинулся.
Его окрик: «Прикажу вас всех отодрать!» — напомнил Чайкину прошлое и заставил облегченно вздохнуть, когда он, успокоенный, радостно подумал, что теперь никто не может сказать ему этих слов…
Капитан взял коляску и уехал.
И гребцы тотчас же выскочили на пристань, исключая одного, и пошли на берег, направляясь, очевидно, в ближайший кабачок, чтобы «раздавить» по стаканчику.
Тогда Чайкин подбежал к ним.
— Братцы-матросики, здравствуйте! — радостно воскликнул он.
— Здравствуйте, земляк! — ответили матросы и, видимо, не узнавая Чайкина, удивленно смотрели на него.
— Аль не признали, братцы?
— Да вы кто такие будете? — спросил загребной.
— Нешто не узнал Чайкина, Вань?
— И впрямь, не узнал… Здорово, брат… Тебя и не узнать, Чайкин… Совсем форсистый стал… ровно господин.
Вельботные обрадовались и пожимали руку Чайкина — недаром же его все так любили на клипере. Его оглядывали и дивились.
— Так ты, значит, остался тогда…
— Остался, братцы…
Они вместе пошли в кабачок, и Чайкин на радостях угостил всех по стаканчику и выпил сам пива.
— Ну что, братцы, как живете?.. по-старому?
— По-старому! — отвечал загребной. — А ты как?
— Хорошо, братцы.
— При месте?
— В матросах был, а теперь около земли буду… И денег заработал, братцы… И вообще хорошо на воле жить… А старший офицер как?
— Известно, как… Только, слышно, отмена скоро порки будет! — сказал загребной.
— Беспременно должна быть… А боцман что? — спрашивал Чайкин.
— Боцман куражится… Что ему!..
— Кланяйтесь Кирюшкину, братцы, от меня. И всем ребятам кланяйтесь… А скоро пускать будут команду на берег?
— Первую вахту завтра…
— И Кирюшкина пустят?
— Верно, пустят…
— Так скажи ему, Вань, что я его беспременно хочу видеть. Добер он был до меня, и я этого не забуду вовек…
С четверть часа просидели гребцы с Чайкиным в кабачке, и все это время шли взаимные расспросы. Чайкин расспрашивал про житье на клипере, матросы расспрашивали Чайкина, как он этот год жил, и хорошо ли здесь жить, и как он научился ихнему языку, — словом, разговор не иссякал.
— А очень сердился капитан, что я опоздал тогда, братцы?
— Очень, и старший офицер тоже.
Когда загребной объявил, что пора «валить» на вельбот, Чайкин проводил гребцов до вельбота и еще раз просил сказать Кирюшкину, что он ему кланяется и будет завтра поджидать его на пристани… Пусть он позади всех, мол, идет… Затем Чайкин простился со всеми, пожелал, чтобы вышла матросикам «ослабка», и долго еще провожал глазами удалявшийся вельбот.
Через четверть часа он зашел в один из салунов на набережной и, позавтракавши, направился к Абрамсонам.
Переулок, в котором жил старый еврей, Чайкин нашел после долгих блужданий. Наконец он попал в него и узнал дом. Войдя во двор, он подошел к старенькому флигелю и постучал в двери.
Некоторое время никто ему не отворял. Тогда он стал стучать сильнее.
— Кто там? Кого нужно? — по-английски спросил молодой голос, по которому Чайкин тотчас же признал Ревекку.
— Чайк! Русский матрос! — отвечал по-английски Чайкин.
— Мы не знаем Чайка… И отца нет дома…
— В таком случае кланяйтесь господину Абрамсону и вашей маменьке, Ревекка Абрамовна, а вас позвольте поблагодарить, что вы ко мне были добры и научили, сколько жалованья требовать… А я в другой раз приду! — проговорил Чайкин по-русски.
— Так это вы, тот бедный матросик, которого ночью отец привел? — спросила Ревекка, и тоненький ее голос сразу сделался радостным.
— Я самый, Ревекка Абрамовна!
— Так подождите минутку. Я сейчас отворю…
За дверьми торопливо зашаркали туфли.
Через несколько минут послышались шаги, и двери отворились.
При виде хорошо одетого Чайкина Ревекка удивленно попятилась назад.
— И вы, Ревекка Абрамовна, не узнали? — спросил, улыбаясь, Чайкин.
— Вы тогда были в другом костюме, а теперь такой джентльмен. Пожалуйте в комнату, господин Чайкин!.. Здравствуйте! Очень рада, что вы нас вспомнили! — радостно говорила Ревекка, пожимая руку Чайкина.
Чайкину показалось, что она похудела и побледнела и ее большие черные глаза как будто ввалились.
— Чем угощать вас, господин Чайкин? Может быть, рюмку вина хотите?
— Благодарю… Ничем. Я только что завтракал.
— Папенька скоро придет… Он по делам ушел, и маменька тоже по делам.
— А Абрам Исакиевич как поживает?
— Ничего себе… Все теми же делами занимается! — прибавила смущенно Ревекка.
Скорбное выражение показалось в ее глазах.
— Только уж больше грогу мы не даем… Не даем больше грогу тем, кого приводит папенька! — словно бы желая оправдать отца, говорила Ревекка. — А дела плохо идут! — грустно прибавила она.
— А маменька ваша торгует?
— Да… старое платье покупает… Кое-как перебиваемся… А ваши дела, видно, хорошо?
Чайкин сказал, что его дела хороши, что он поступает рабочим на ферму, и прибавил:
— И все с вашей легкой руки пошло, Ревекка Абрамовна. Дай вам бог всего хорошего! Тогда вы меня надоумили, чтобы я и не пил и дешевле десяти долларов жалованья не брал. Помните?
— Очень помню. И папенька потом говорил, что вы очень умный человек — не дали себя обидеть. Очень хвалил…
— А вы как поживаете, Ревекка Абрамовна?
— Я?.. Нехорошо, Василий… извините… Егорович, кажется…
— Егорович… Чем же нехорошо?
— Всем нехорошо!
И Ревекка рассказала, что она вот уже шесть месяцев, как больна грудью и ходит к доктору. Но доктор ничего не может сделать.
— Грудь ноет, и по вечерам лихорадка. Разве не видите, Василий Егорович, как я похудела?
— Немножко похудели…
— Много похудела… И все худею с каждым днем… И чувствую, что скоро и вовсе не буду на свете жить.
Чайкин стал было ее утешать.
— Не утешайте, Василий Егорович… Благодарю вас, но только напрасно… У меня чахотка… хотя доктор и не говорит, а я понимаю…
— Поправиться можно…
— При наших средствах никак нельзя… Бедный папенька старается, и маменька старается, чтобы квартиру другую, а ничего не выходит… А помирать не хочется… Ах, как не хочется! — вдруг вырвался словно бы стон из впалой груди молодой девушки, и крупные слезы закапали из ее глаз.
Чайкину стало жаль девушку, и он сказал:
— А ежели бы вам в больницу идти? Там поправка бы скорей пошла.
— В больницу надо деньги платить… А их нет у нас, Василий Егорович. А вон и папенька!
Ревекка быстро отерла слезы и пошла отворять двери.
Абрамсон был очень удивлен, увидавши у себя такого приличного гостя, и, не узнавши Чайкина, с самым почтительным и даже боязливым видом подошел к нему и спросил:
— Чем могу служить вам?
Чайкин рассмеялся и, протягивая руку, проговорил:
— И вы не узнали? Помните Чайкина? Вы меня на пристани встретили и к себе увезли и на «Динору» определили.
Старый еврей был крайне удивлен и джентльменским видом Чайкина и главным образом тем, что он зашел к нему, несмотря на то, что он хотел поступить с ним далеко не хорошо, советуя наняться в матросы за десять долларов в месяц.
О том, что Чайкин благодаря Ревекке знал, какого рода грог хотели ему приготовить, Абрамсон, разумеется, и не догадывался, как и не догадывался, почему молодой матрос оказался таким «умным» при найме и отчего упорно отказывался от угощения, предложенного штурманом Гауком.
— Ай-ай-ай! И как же я рад, что вы не забыли меня, господин Чайк, и пришли к старому Абрамсону… Я вам и сказать не могу, как я рад… — с искренней радостью говорил Абрамсон, крепко пожимая Чайкину руку и упрашивая садиться…
И, присаживаясь на ветхое кресло сам, продолжал:
— А Ривка бедная все нездорова… и очень нездорова… И мне ее очень жаль… А дела мои этот год неважны были, господин Чайк… Пхе!
И на омрачившемся лице старого еврея появилось что-то удрученное и жалкое.
Чайкин заметил, что Абрамсон сильно постарел и опустился за этот год и как будто стал еще худее. Его черный сюртук совсем лоснился, а цилиндр был рыжеватого цвета. Видно было, что дела были не только неважны, а и вовсе плохи.
— Отчего неважны, Абрам Исакиевич? — спросил Чайкин.
— Комиссионерство плохо идет… Мало матросов через меня нанимаются на суда… И капитаны меньше дают комиссии… И все это пошло с тех пор, как вы уехали! — прибавил старик, и его большие черные глаза, глубоко запавшие в глазницах, грустно глядели из-под нависших густых бровей.
Он, разумеется, не объяснил, почему именно плохие дела совпали с отъездом Чайкина. Он не хотел признаваться, что и жена и дочь отказались быть соучастницами в его преступном ремесле и не приготовляли более грога, после которого жертва засыпала и отвозилась на корабль, нуждающийся в матросе.
Приходилось эксплуатировать такого матроса, бежавшего с своего судна и приведенного с пристани или из какого-нибудь кабака, без помощи грога и, таким образом, получать гораздо менее «комиссии» и с капитанов, чем прежде, так как матросы были менее сговорчивы, хотя обыкновенно их и «накачивали» перед тем, как заключать договор.
Правда, совесть Абрамсона была гораздо покойнее, и Ревекка не смущала отца своими безмолвными, полными укора взглядами, а, напротив, стала несравненно внимательнее и нежнее к отцу, но зато дела шли хуже, и матросы все реже и реже являлись временными жильцами той каморки, в которой ночевал в первую ночь на чужбине Чайкин.
— А что же, Ривка, ты ничем не угостила дорогого гостя? — спохватился Абрамсон.
— Я предлагала… не хотят.
— Благодарю вас, Абрам Исакиевич. Я ничего не хочу…
— А какая у меня бутылка коньяку есть!..
И Абрамсон, желая выразить достоинство коньяка, причмокнул губами и сощурил глаза.
— Такого коньяку и не пивали, даром что глядите совсем джентльменом… Мне его один капитан подарил…
— Я не пью, Абрам Исакиевич.
— Помню, как вы тогда отказывались, когда вас штурман угощал. Но ведь теперь никто вас не нанимает… Это не гешефт… хе-хе-хе… а я желаю угостить земляка и хорошего человека, который негордый и, несмотря на свой костюм, пришел к Абрамсону… И вы меня очень даже сконфузите, господин Чайк, ежели откажетесь выпить хоть чашку чаю с коньяком… Завари, Ривочка, чаю и подай бутылку… Там еще осталось.
И, когда Ревекка ушла, старый еврей, после паузы, сказал:
— Да, господин Чайк… не везет мне в последнее время…
— А вы, Абрам Исакиевич, попробовали бы заняться каким-нибудь другим делом.
Абрамсон печально усмехнулся.
— А разве я не думал об этом, господин Чайк?.. Вы думаете, когда я бегаю каждый день на пристань, у меня в голове не ходят разные мысли, точно, с позволения сказать, муравьи в куче!.. У еврея всегда какой-нибудь гешефт в голове! — прибавил не без горделивого чувства Абрамсон, указывая своим большим грязным пальцем на изрезанный морщинами лоб.
— И что же?
— Мыслей много, а главного не имеется, господин Чайк… Все равно как бы полк есть, а полкового командира нет! — пояснил Абрамсон.
— Чего не имеется?
— И как же вы, Чайк, такой умный молодой человек, а не знаете? Или так только показываете вид, что не знаете, а?
— Право, не знаю.
— Оборотного капитала нет, вот чего… Будь у меня оборотный капитал…
Абрамсон на секунду остановился. Глаза его заблестели, и лицо просияло, точно у него уже был оборотный капитал.
— Будь, Чайк, у меня оборотный капитал, так я такую ваксу пустил бы в продажу, что скоро нажил бы денег и первым делом послал бы Ривку в деревню, куда-нибудь на вольный воздух… А то здесь тает Ривка, как льдинка на солнце, Чайк!.. И так болит мое сердце за нее, так болит, что и не сказать! А ведь она у меня одна дочь… И какое доброе сердце у нее, если б вы знали, Чайк, — с необыкновенною нежностью проговорил старый еврей.
Чайкин по опыту знал, какое доброе сердце у молодой еврейки, и помнил, как она отнеслась к нему, когда он совсем «зеленый», как говорят в Америке о прибывших в первый раз в страну, очутился в Сан-Франциско.
«Совсем бы мог пропасть без нее!» — подумал Чайкин и спросил:
— А много надо вам оборотного капитала, Абрам Исакиевич?
— Много, господин Чайк, ежели по-настоящему дело пустить, рекламу сделать хорошую…
— Это что же значит?
— А значит, объявления в газеты сделать и пустить по улицам двух-трех человек, одеть их с ног до головы в картон, на котором бросались бы всем в глаза крупные буквы объявления о ваксе… И знаете ли, Чайк, какое я сделал бы объявление? — снова оживляясь, проговорил Абрамсон.
— Какое?
— Я уже давно его придумал, Чайк… Вот из этой головы! — горделиво прибавил Абрамсон и, выдержав паузу, сказал: «Вакса Абрамсона. Сама чистит!» Каково, Чайк? Обратите внимание: «Сама чистит!» Ловко?
— Да как же она может сама чистить? — наивно спросил Чайкин.
— Вот в этом-то и вся штука! — рассмеялся изобретатель ваксы, которая «сама чистит». — Уж если вы задали вопрос, — а вы, Чайк, умный человек, я в этом убедился, когда вы не подписывали условия и не соглашались менее чем за пятнадцать долларов поступить на судно, — так найдется немало дураков, которые подумают, что взаправду вакса выскочит из банки и начнет чистить сапоги, и купят банку… На это и рассчитано объявление!
И Абрамсон засмеялся самодовольным смехом человека, выдумавшего не совсем обыкновенную штуку.
— Небось нарасхват будут покупать мою ваксу… Только успевай мы приготовлять с Сарой… А Ривка тем временем поправлялась бы за городом… И недорого бы это стоило… Долларов за пятнадцать можно устроить где-нибудь на ферме. Она ест мало… Не объест!.. А оборотного капитала нет! — снова повторил Абрамсон.
И, словно бы упавши с облаков, куда вознесло его пылкое воображение, опять печально опустил голову.
— Так сколько вам нужно оборотного капитала? — спросил Чайкин.
— Полтораста долларов. С меньшим капиталом не стоит и начинать… А эти денежки не валяются на улице, Чайк! И никто их не поверит, Чайк, такому нищему, как я… Каждый скажет: «Зачем ему давать деньги?.. Он зажилит эти деньги, а не сделает гешефта».
— Я вам дам полтораста долларов, Абрам Исакиевич! — сказал Чайкин.
Абрамсон, казалось, не понимал, что говорит Чайкин.
Изумленный, с широко открытыми глазами, глядел он на своего гостя. И изможденное, худое лицо старого еврея подергивалось судорогами, и губы нервно вздрагивали.
Наконец он прерывисто проговорил взволнованным голосом:
— И что вы такое сказали, господин Чайк?.. Повторите… прошу вас…
— Я сказал, что дам вам, Абрам Исакиевич, полтораста долларов…
— Вы! — воскликнул старый еврей, словно не доверяя словам Чайкина.
— То-то, я… Не сумлевайтесь… И, кроме того, вы возьмите еще пятнадцать долларов… Отправьте немедленно Ревекку Абрамовну на вольный воздух.
— О господи! — мог только проговорить старик и, сорвавшись с кресла, крепко пожимал Чайкину руку.
Ревекка все слышала за перегородкой, в кухне, где она готовила чай. Слышала и, взволнованная, тронутая, утирала слезы.
Когда она принесла чай и бутылку коньяку, отец радостно проговорил:
— Рива… Ривочка… господин Чайк… он спасает нас… дает сто пятьдесят долларов на дело и пятнадцать долларов…
— Я все слышала, папенька… Но только не надо брать… У Василия Егоровича, может быть, последние. Где ему больше иметь?.. А ему самому нужно! — говорила Ревекка, и ее большие красивые черные глаза благодарно и ласково смотрели на Чайкина.
Абрамсон испуганно и изумленно спросил:
— Разве вы последние хотите мне дать, Василий Егорович?
— Дал бы и последние, — вам нужнее, чем мне… Но только у меня не последние… У меня пятьсот долларов есть, Ревекка Абрамовна…
— Пятьсот?! — воскликнул Абрамсон, полный удивления, что матрос имеет такие деньги.
Была удивлена и Ревекка.
Тогда Чайкин, краснея, поспешил объяснить, что последнее время получал на «Диноре» двадцать пять долларов в месяц и что капитан Блэк дал ему награды четыреста долларов, и рассказал, как он к нему хорошо относился.
И Ревекка тотчас же поверила. Поверил и Абрамсон, несмотря на такую диковинную щедрость капитана и свой скептицизм, выработанный благодаря ремеслу и собственной неразборчивости в добывании средств.
Да и трудно было не поверить, глядя на открытое лицо Чайкина и слушая его голос, полный искренности.
— И вам, значит, повезло, Василий Егорович… И я рад очень… А что вы даете мне деньги, этого я вовек не забуду… Не забуду! Я мог думать, что вы ругаете Абрамсона… Тогда ведь я с вами худо хотел поступить, а вы за ало отплатили добром… И да поможет вам во всем господь! — с чувством проговорил старый еврей. — А капитал ваш я вам возвращу… Вакса пойдет… должна пойти! — прибавил Абрамсон и сразу повеселел…
— Кушайте чай, Василий Егорович! Кушайте, папенька, чай!.. — сказала Ревекка.
— Попробуйте коньяку… И что за коньяк, Василий Егорович!.. А может, вы хотите компаньоном быть? Если хотите — половина барышей ваша!
— Нет, Абрам Исакиевич, пусть барыши будут ваши… И если поправитесь — отдадите… И не беспокойтесь за деньги… А у меня пятьсот долларов в билете… Надо его разменять… Пойдемте отсюда вместе в банк.
С радости Абрамсон налил в свой стакан порядочную порцию коньяку, после того как Чайкин налил себе несколько капель.
— Можно и в лавке, если угодно, разменять…
— Так разменяйте, Абрам Исакиевич.
И Чайкин достал из-за пазухи мешочек и вынул оттуда банковый билет в пятьсот долларов.
Давно уж не видал старый еврей таких больших денег, и когда взял билет в свою костлявую худую руку, то она слегка дрожала, и на лице Абрамсона стояла почтительная улыбка.
— А вы лучше сидите, папенька. Я разменяю! — вдруг сказала Ревекка.
— Пхе! Зачем ты? Тебя еще надуют. Фальшивых дадут…
— Мне-то?
— То-то, тебе.
— Разве я не понимаю, какие фальшивые деньги? — не без обиды в голосе спросила молодая еврейка.
— Ну, положим, понимаешь…
— И даже хорошо понимаю, папенька.
— Но ты можешь потерять их…
— Разве я теряла деньги, папенька?
— А то из рук вырвут…
— Зачем вырывать деньги? И разве я такая дура, что деньги показывать всем на улице стану? Я не такая дура! — И, словно желая убедить отца, она прибавила: — А если вы, папенька, пойдете менять, то…
— Что же тогда? — нетерпеливо перебил Абрамсон.
— О вас, папенька, в лавке могут подумать нехорошо… Такой у вас костюм, — и такие деньги… И могут не разменять.
— А ведь Ривка умно говорит… Костюм… Это правда… Но и тебе, Ривка, не разменяют. Тоже дурно о тебе подумают…
Ревекка вспыхнула.
Тогда Чайкин сказал, что он сам разменяет и тотчас же вернется.
— Как бы и вас, Василий Егорович, не обманули… Нынче фальшивые гринбеки [12] ходят. Возьмите лучше Ривку, — сказал Абрамсон.
— Так-то оно лучше будет. Пойдемте, Ревекка Абрамовна.
— Ты, Рива, лучше в банк проведи, если в магазине не разменяют! — напутствовал отец.
Ревекка надела шляпку и бурнус, и Чайкин вышел с ней на улицу.
Молодая девушка шла первое время молча.
— Василий Егорович! — тихо сказала она.
— Что, Ревекка Абрамовна?
— Я вас так и не поблагодарила, — взволнованно произнесла она. — Но вы… вы… должны понимать, как я вам благодарна за то, что вы пожалели нас. И… эти пятнадцать долларов для меня…
— А вы разве не пожалели меня тогда, Ревекка Абрамовна?.. Всякий должен жалеть другого… Тогда и жить лучше будет…
— Это вы очень даже верно говорите, Василий Егорович. И я прежде очень дурная девушка была… Папеньке помогала в дурных делах, нисколько не жалела людей. Но только, когда вы у нас тогда были и говорили, как надо жить, слова ваши запали в мою душу… И я с тех пор уже не помогала отцу… И мы с маменькой отговорили его… Он больше уж никого не угощал грогом, от которого приходил сон… Бог даст, теперь он и совсем бросит свое нехорошее ремесло. И все это будет из-за вас… Так как же не благодарить вас?.. И нет у меня таких слов, Василий Егорович…
Она говорила быстро и возбужденно и от этого вдруг закашлялась долгим сухим кашлем.
И на лице ее еще ярче выступил зловещий чахоточный румянец.
— А вы, Ревекка Абрамовна, лучше не говорите. И пойдем потише… Время-то есть. И лучше в конку сядем, а то вы устанете! — предложил Чайкин, завидя приближающийся трамвай. — Верно, банки на Монгомерри-стрите… Я хорошо помню эту улицу…
Они сели в трамвай и через четверть часа были у одного из банков.
Войдя в роскошное помещение, Чайкин подошел к кассе и просил разменять билет.
— Бумажками или золотом? — спросили его.
— Четыреста бумажками по сто долларов, а остальные сто золотом! — отвечал Чайкин.
Кассир взял от Чайкина билет, взглянул на свет и положил четыре бумажки и стопку золота.
В свою очередь, и Ревекка посмотрела бумажки.
— Хорошие! — сказала она по-русски.
Чайкин аккуратно сосчитал деньги.
— А за промен вы не взяли! — обратился он к кассиру.
— Не берем! — коротко отрезал он.
Чайкин спрятал бумажки в бумажник, а золото в кошелек, и они с Ревеккой вышли из банка.
— И как скоро вы научились по-английски говорить, Василий Егорович!
— Тоже спасибо доброму человеку… научил и читать и писать.
И Чайкин дорогой в конке рассказал о Долговязом.
Когда они вернулись, дома была и мать Ревекки. Она встретила Чайкина, как встречают спасителя. По-видимому, и старая еврейка разделяла надежды мужа на успех ваксы и на то, что дочь поправится за городом.
Вместо ста шестидесяти пяти долларов Чайкин дал Абрамсону двести и сказал:
— Возьмите, Абрам Исакиевич, лучше двести и, пожалуйста, не беспокойтесь о них. Возвратите, если, бог даст, дела поправятся… А не возвратите, я требовать не буду… Мне не надо.
И отец и мать стали благодарить Чайкина. Но он остановил их:
— Не благодарите. Я должен благодарить…
И, смущенный, стал прощаться. Но его стали упрашивать посидеть еще и рассказать, как он провел этот год, и Чайкин остался.
Все слушали с большим вниманием краткий рассказ Чайкина о плавании на «Диноре» и, казалось, испытывали больший страх, чем испытывал сам Чайкин во время попутного шторма, когда он рассказывал о нем. Но особенный ужас возбудил в слушателях рассказ про расправу капитана Блэка с Чезаре и с негром Самом и удивление, когда Чайкин рассказал о том, как тот же Блэк подарил штурману «Динору», как наградил всех матросов, как был ласков с ним и как поместил его в лучшей гостинице и потом взял место на пароходе.
И про путешествие в Сан-Франциско Абрамсоны слушали с захватывающим интересом.
— И какой же вы бесстрашный, Василий Егорович! — с почтительным уважением нередко вскрикивал во время рассказа Абрамсон, по-видимому сам не отличавшийся храбростью…
— И если бы вы знали, папенька, как они хорошо по-английски говорят! — вставила Ревекка.
— Чем же вы будете теперь заниматься, Василий Егорович? — спросил Абрамсон, когда Чайкин окончил свой рассказ.
Чайкин сказал, что поступит на ферму недалеко от города, что у него есть рекомендательные письма.
Абрамсон удивился.
— С вашим рассудком, Василий Егорович, не таким бы делом заниматься… А то что работать на ферме! Много ли в работниках вы наживете?
— Люблю я землю, Абрам Исакиевич. Да и наживать денег не собираюсь. Если, бог даст, сам буду иметь земельку да домишко построю, так и слава тебе господи…
Абрамсон из деликатности не противоречил, но про себя подумал, что Чайкин не умеет пользоваться счастием и что он совсем не понимает значения оборотного капитала и кредита, но все-таки не мог не заметить:
— Конечно, собственность иметь очень даже приятно, Василий Егорович, что и говорить, но ежели жить в работниках, то не скоро собственность приобретете… А ежели да при оборотном капитале, как у вас, да еще при кредите, которым вы, конечно, могли бы пользоваться у капитана Блэка (дай бог ему здоровья, хоть он и очень страшный человек!), то можно довольно скоро ай-ай-ай! какую ферму купить, и с воздухом, и с фруктовым садом, и со всем прочим… Вот на такую ферму мы завтра же свезем тебя, Ривочка, — неожиданно обратился старик, радостный и полный нежности, к дочери. — Я знаю такую ферму… совсем близко от города, и мы с мамой тебя навещать будем… И если и двадцать долларов попросят, я и двадцать дам, — да пошлет господь счастия Василию Егоровичу! И ты скоро поправишься на вольном воздухе. Опять войдешь в тело и станешь здоровой девицей, как была… Не правда ли, Василий Егорович? — с тревогой в голосе спрашивал отец.
И пожилая еврейка, грязная, растрепанная, казавшаяся старее своих сорока лет в своем ветхом черном платье, с жадным нетерпением ждала ответа, и, конечно, утвердительного ответа, словно бы Чайкин был доктор и мог решить вопрос, ужасный для матери вопрос, который в последнее время все более и более мучил мать и гнал от нее сон по ночам, заставлял вскакивать с постели и подолгу стоять над спящей молодой девушкой, с ужасом прислушиваясь к прерывистому дыханию и какому-то странному клокотанию, по временам вырывающемуся из ее груди… И мать тихо плакала, чтобы не разбудить больной, осторожно дотрогивалась рукой до пылающего лба и молилась, прося у господа бога пожалеть Ривку и оставить ей жизнь, как ни тяжела эта жизнь, оставить матери единственную дочь, которая дает ей смысл жизни, ради которой она с утра до вечера ходит по дворам и за гроши покупает старье, чтобы за гроши потом продать его и выручить какой-нибудь доллар…
— Ведь поправится? — спросила мать.
— Отчего не поправится! Очень даже скоро поправится Ревекка Абрамовна на вольном воздухе. Главное — воздух. И дохтур у нас на «Проворном» об этом сказывал. «Всякая, говорит, болезнь от чистого воздуха проходит скорей…» И был у нас на клипере один матросик. Тоже вроде будто такой болезнью болел — грудной, значит, — когда мы вышли из Кронштадта, а как добрались до теплого моря, до тропиков, так болезнь эта живо проходить стала, и матросик совсем выправился…
— Слышишь, Рива, что говорит Василий Егорович?.. А он понимает… Он все понимает! — обрадованно сказал Абрамсон.
А мать, услыхав эти обнадеживающие слова, взглянула на Чайкина своими выцветающими глазами с необыкновенною благодарностью, сама вновь окрыленная надеждой, что Рива поправится.
И сама Ревекка, казалось, надеялась, потому что возбужденно и радостно, с какою-то жадностью молодости, которой так хотелось жить, проговорила:
— Конечно, поправлюсь… Отчего не поправиться?.. И всегда буду молиться за вас, Василий Егорович! — прибавила она.
Чайкин поднялся и стал прощаться, обещая зайти еще до отъезда.
Абрамсон просил Чайкина сообщить адрес той местности, где он будет жить.
— И я вас уведомлю, Василий Егорович, как вакса пойдет… Она непременно пойдет… Оборотный капитал есть… Вот если бы и вы воспользовались своим оборотным капиталом да, вместо того чтобы ехать в провинцию, остались во Фриски…
— Да полно, Абрам, не сбивай ты Василия Егоровича… Он знает, где ему лучше…
— И, разумеется, на ферме лучше, чем в городе! — поддержала и Ревекка. — И Василий Егорович не имеет склонности к торговле… И бог с ней, с торговлей… В ней обмана много… Так уж вы не отговаривайте, папенька.
— Да я что?.. Каждый человек свою звезду имеет. Я только думал, что, ежели при оборотном капитале… А и на вольном воздухе довольно хорошо жить. До свидания, Василий Егорович… Уж так вы, можно сказать, обкуражили нас, что и слова не найдешь…
— Если не сконфузитесь нашим обедом, так пожалуйте завтра к обеду! — пригласила госпожа Абрамсон.
Чайкин отказался, сказавши, что обещал завтра обедать со Старым Биллем и с Дунаевым.
Был шестой час, когда Чайкин, поднявшись по широкой лестнице во второй этаж огромного дома на одной из лучших улиц Сан-Франциско, позвонил у дверей, на которых была дощечка с надписью: «Чарльз Браун, адвокат». Под дощечкой была карточка, на которой было написано, что адвокат принимает по делам от восьми до одиннадцати утра.
На эту карточку Чайкин не обратил внимания.
Прошла минута, другая. Дверей не отворяли.
Тогда Чайкин сильнее надавил пуговку электрического звонка.
Наконец двери отворились, и на пороге показалась молодая девушка с чепцом на голове и в ослепительно белом переднике. На ее миловидном лице было выражение недовольства.
— Вам что угодно? — резко спросила она, оглядывая уничтожающим взглядом Чайкина.
— Мне надо видеть господина Брауна.
— По делу?
— По делу!
— Вы грамотны?
— Да.
— Так что же вы звоните и напрасно беспокоите меня… Вы думаете, вы даром тратите время, так и другие тоже? Кажется, могли бы прочитать на дверях, когда господин Браун принимает…
— Извините… Я…
Но горничная не дослушала и под носом у Чайкина захлопнула двери.
«Однако сердитая!» — подумал Чайкин, не догадываясь, кто с ним говорил, — барыня или горничная.
«По одежде, должно, барыня!» — решил Чайкин, которому не приходилось в Кронштадте видеть таких разодетых и «форсистых», как он подумал, горничных.
И, прочитав на карточке часы приема у адвоката, он спустился, несколько сконфуженный, по лестнице и вышел на улицу.
Он наобум повернул направо и вышел на знакомую ему главную улицу Сан-Франциско, на Монгомерри-стрит.
Там было большое оживление, словно был какой-то праздник.
На тротуарах толпились пешеходы, проходившие или, может быть, гулявшие, но только все словно бы торопились и шли скоро. На перекрестке стояли кучки людей, громко разговаривали, расходились… На улице двигалось много экипажей. Маленькие мальчишки с газетами в руках ловко сновали между пешеходами, подбегали к экипажам, выкрикивая названия газет, и на лету схватывали десятицентовые и пятицентовые монетки, бросая газету в экипаж.
А на одном из углов большая толпа окружила какого-то господина, который стоял на своем маленьком экипаже-лавке, в виде рессорной повозки, и говорил собравшейся толпе целые речи-импровизации, вызывавшие смех и рекомендовавшие пластыри от мозолей, помаду для ращения волос и различные капли от зубной боли.
Чайкин остановился и слушал, но оратор говорил так быстро, что Чайкин не мог уловить его речи и понять остроумие этого разносчика, рекламирующего разные снадобья в качестве агента какого-нибудь оптового торговца этими товарами.
А оратор между тем говорил, что южан вздули и главным образом потому, что северяне, во-первых, защищали хорошее дело, во-вторых, гораздо храбрее южан и, в-третьих, потому, что «генерал Грант перед последним сражением излечился от зубной боли вот этими самыми каплями, леди и джентльмены!»
— Нужно только раз попробовать эти капли, заплатив за баночку пятьдесят центов, чтобы навсегда вылечиться от зубной боли… Сам Линкольн недавно написал мне: «Благодарю вас, мистер Трук, за присланные капли… Зубной боли больше нет… И мозолей нет после пластыря Гум-Мум и К°…» Вот подлинное письмо.
И среди добродушного смеха публики оратор помахал в воздухе каким-то письмом и затем выкрикивал:
— Леди и джентльмены! у кого болят зубы? у кого мозоли? Даром, слышите ли, даром предлагаю немедленно вылечить зубы и гарантирую, что уничтожу мозоли… Пожалуйте, не стесняйтесь… Я дам вам и пластыря и несколько капель, уверенный, что вы потом купите банку капель за пятьдесят центов и коробочку пластыря за тридцать центов. И не только купите капли для себя, но и для дедушек и внучек, у которых и зубов нет. Эй, вы, мрачный джентльмен! отчего вы так печальны, когда солнце светит, и мир заключен, и наш губернатор не вмешивается, к счастию, в дела, и ваша будущая жена будет похожа красотой на самую красивую леди, а характером на ангела?.. Оттого, что у вас зубы болят и ноет мозоль?.. Идите же скорей… поворачивайтесь…
И среди оглушительного хохота действительно подошел какой-то господин мрачного вида и сказал, что у него болят зубы.
Тотчас же оратор взял несколько капель на вату, вложил их в рот мрачному джентльмену и спросил:
— Ну, что? Говорите по чистой совести… Легче?..
— Пока еще болит!.. — отвечает мрачный джентльмен.
Проходит минута.
— А теперь? По самой чистой совести, какая только может быть у продувного янки, отвечайте перед всеми здесь присутствующими, легче вам или нет?
— Легче…
— Поздравляю вас!.. Ну, а теперь… совсем прошла боль? Отвечайте, сэр!
— Совсем прошла! — весело отвечает пациент.
— Ура!.. Очень рад за ваши зубы… Надеюсь, теперь вы купите склянку… Получите! всего пятьдесят центов!
Мрачный господин, внезапно повеселевший, уплачивает пятьдесят центов и прячет склянку в карман, чтобы после возвратить ее оратору-рекламисту, так как сам состоит в числе его помощников, играющих роли быстро исцеляющихся пациентов для приманки публики.
И после такого наглядного примера быстрого исцеления многие покупают зубные капли у разносчиков, обладающих действительно замечательными ораторскими способностями.
Чайкин вышел из толпы, купил почти насильно всунутый ему в руки номер вечерней газеты и зашел пообедать в один из ресторанов, на вывеске которого была обозначена недорогая цена обеда.
А из ресторана он отправился в тот самый городской сад, где был год тому назад и заслушался музыки, отчего и опоздал на шлюпку с «Проворного».
И опять, как тогда, Чайкин прошел в уединенную аллею и присел на скамейку и слушал музыку. Но зато какая была разница в настроении!
Тогда он был полон тоски приниженного, подневольного существа, душа которого болела, оскорбленная позорным наказанием и возмущенная поруганием человеческого достоинства, — а теперь он свободно, без страха и трепета, отдавался весь наслаждению льющихся звуков и чувствовал себя совсем другим человеком…
Прошло с полчаса, как Чайкин сидел один на скамейке, унесенный в мир каких-то неопределенно хороших грез и мечтаний о будущем, когда неожиданно громко раздавшаяся русская речь заставила его поднять голову, и он увидел в нескольких шагах высокую, длинную фигуру рыжеватого старшего офицера и небольшого роста, кругленького и свеженького как огурчик, лейтенанта Погожина. Матросы «Проворного» звали Погожина «Волчком» за его постоянную суетливость на вахтах, но любили, так как Погожин был «добер» и редко, редко когда приказывал наказывать линьками.
Оба они, одетые в статское платье, в цилиндрах, несколько сбитых на затылок, имели вид людей, только что хорошо пообедавших и выпивших настолько, чтобы ходить прямо, а не «дрейфовать», по выражению моряков, и только чувствовать чрезмерную веселую приподнятость и отвагу.
— Присядем, Иван Николаевич! Здесь хорошо! — предложил хорошо знакомый Чайкину, заставлявший не раз его трепетать басистый голос старшего офицера.
И вслед за этими словами они сели на скамейку рядом с Чайкиным.
Тот притих и любопытно ждал, о чем они будут разговаривать. Никогда он не видал старшего офицера в его, так сказать, неслужебном виде и не с сердитым суровым лицом, какое у него обыкновенно бывало во время авралов, учений и вообще в то время, когда он показывался матросам.
Очевидно, ни тот ни другой не узнали Чайкина, далекие от мысли, что этот прилично одетый «вольный» господин с широкополой шляпой на голове — тот самый матрос, который и не подумал бы сидеть рядом с ними.
— А вечером в театр, Петр Петрович? — спросил, слегка заплетая языком, лейтенант Погожин.
— Можно и в театр, Иван Николаевич… А право, славно здесь. Очень хорошо! — произнес старший офицер, впадая в несколько мечтательное настроение под влиянием нескольких рюмок виски, хереса и кларета и нескольких бокалов шампанского, выпитых за обедом.
И лицо его было такое добродушное, что Чайкин удивился и подумал:
«Совсем другим человеком оказывает, как на берегу очутился!»
— Небось и вам надоело плавание, Петр Петрович, а? Хочется в Россию да пожить на берегу?
— А вы думаете, как? Так бы и закатился в деревню…
— Вы, кажется, тамбовский?
— Тамбовский… Под Тамбовом и имение наше… Мои старики там живут… Хочется повидать их…
— А я к невесте закачусь, как вернемся.
— Куда?
— В Москву. Она москвичка. Вернетесь и, пожалуй, тоже надумаете жениться, Петр Петрович…
Старший офицер ничего не ответил, и на его лицо набежала тень.
— Вы вот спрашивали, Иван Николаевич, надоело ли мне плавание… — начал он.
— Спрашивал… это верно, Петр Петрович…
— А почему спрашивали?
— Да потому, что вы как будто и не скучаете по России.
— Не скучаю? А вы думаете, мне не очертело плавание. Не надоело с утра до вечера собачиться?.. Вы думаете, я об этом ничего не говорю, так, значит, и доволен?.. Вы как полагаете, весело мне с «Бульдогом» служить, что ли?.. Знаете небось чего он требует от старшего офицера?.. Чтобы на клипере была чистота умопомрачающая, чтобы матросы работали по секундам!.. Зверь порядочный… Недаром же «Бульдог»…
«Ишь как он честит капитана, а сам-то почище его будет!» — опять подумал Чайкин.
И как бы в подтверждение его мыслей молодой лейтенант спросил:
— Так зачем же вы собачитесь каждый день, Петр Петрович, если это вам неприятно? Разве нельзя не собачиться?
— Вот будете старшим офицером, тогда и увидите…
— Нет, не увижу…
— Увидите, что иначе нельзя…
— А я думаю, что можно, Петр Петрович… И вы меня извините, Петр Петрович, если я здесь, на берегу, вам частным образом скажу одну вещь…
— Что ж, говорите одну вещь…
— И вы не рассердитесь?
— А не знаю, какую вещь вы скажете, Иван Николаевич.
— Давно уж я собирался вам сказать, да не приходилось… А сегодня, знаете ли, пообедали вместе… мадера… шампанское… ликеры… все располагает к откровенности…
— Да вы не юлите, Иван Николаевич… Лучше прямо валяйте…
— И вальну, Петр Петрович… Вы думаете, я боюсь… Вы старший офицер на клипере, а здесь… здесь кто вы такой, а? позвольте вас спросить? — с пьяноватым добродушием спросил лейтенант Погожин, уставившись своими замаслившимися карими глазами на старшего офицера с таким выражением, будто бы лейтенант доподлинно не знал, кто такой сидит рядом с ним, развалившись на скамейке, с манилкой во рту, полуприкрытом густыми и взъерошенными рыжими усами.
— Кто я такой? — спросил, улыбаясь, старший офицер.
— Да, я желаю знать, кто вы такой здесь на берегу?
— Лейтенант флота, Петр Петрович Астапов. А вы кто такой?
— Я?
— Вы.
— И я лейтенант флота, Иван Николаевич Погожин… И, следовательно, здесь вы для меня не старший офицер, а просто Петр Петрович, с которым мы приятно провели время и проведем не менее приятно вечер… Так, что ли, Петр Петрович?
— Совершенно верно.
— Так я и скажу вам, что вы, Петр Петрович, уж очень того… собачитесь. Вы извините меня, а ведь так нельзя…
— То есть что нельзя?..
— Собачиться так, как вы… Ведь люди же и они, Петр Петрович, и такие еще люди, что за ласковое слово что угодно сделают. Знаете ли вы это, Петр Петрович?.. А ведь вы, в сущности, не зверь же, а между тем…
— Они привыкли! И вы напрасно эту филантропию разводите, Иван Николаевич.
— А на «Голубчике», у Василия Федоровича Давыдова отчего ни одного человека ни разу не наказали?.. Между тем разве «Голубчик» хуже «Проворного»?.. Разве «Голубчик» не образцовое по порядку судно? Разве там работают не так хорошо, как у нас… Разница только та, что на «Голубчике» матросы работают за совесть, а у нас за страх… На «Голубчике» они живут по-людски, без вечного трепета, а у нас… небось сами видите… Значит, можно, Петр Петрович… И настолько можно, что вот скоро выйдет приказ об отмене телесных наказаний. Слышали, что готовится эта отмена? Как же вы тогда будете?
— Тогда и я не буду…
— А как же вы говорите, что без этого нельзя… Эх, Петр Петрович!..
Чайкин взволнованно слушал молодого лейтенанта, взглядывая по временам на него восторженно-благодарным взглядом за эти речи.
И Чайкин заметил, или ему так хотелось это заметить, что старший офицер, слушая эти откровенно обличительные речи подвыпившего младшего товарища, не только не гневался, а, напротив, как будто бы затих в каком-то раздумье, словно бы в нем пробуждалось сознание виноватости, которую он только что понял…
И он ничего не ответил лейтенанту и упорно молчал.
«И его зазрила совесть. Небось как в понятие вошел, так и совесть оказала!» — решил Чайкин со своей обычной простодушной верой в конечное торжество совести.
А Погожин между тем продолжал:
— Вот вы говорите, что привыкли. А Чайкин же в прошлом году скрылся здесь, в Сан-Франциско…
Чайкин невольно вздрогнул, когда упомянули его имя.
— А ведь какой исправный и тихий матросик был этот Чайкин, и как все его любили… мухи не обидит! А знаете ли, почему он остался здесь?
— Почему? — автоматически спросил старший офицер.
— Потому, что опоздал на шлюпку с берега и боялся, что будет наказан.
Старший офицер молчал.
— Вы сердитесь, Петр Петрович?.. Что ж, сердитесь… а я наконец не мог… И то молчал, позорно молчал два года, а теперь вот… выпил… и все вам выложил…
— Я не сержусь, Иван Николаевич! — тихо ответил старший офицер и прибавил: — Вы должны были сказать то, что сказали…
— То-то, должен был… И знаете ли что, Петр Петрович?
— Что?
— Теперь у меня как будто гора с плеч упала, и мои отношения к вам стали легче… По крайней мере вы знаете, как я думаю…
— Я знал… И знаю, что все мичманы так же думают… А Чайкина жаль… Тихий, исправный матрос был… Только щуплый какой-то и боялся очень наказаний… Я, может быть, его бы и простил тогда…
— Он этого не мог знать…
— Разумеется, не мог… А откуда вы знаете, что он опоздал тогда на шлюпку и от этого остался здесь? — спросил вдруг старший офицер.
— Вчера его капитанские вельботные видели.
— Небось нищенствует здесь?..
— Никак нет, вашескобродие! — вдруг не выдержал Чайкин и, поднявшись со скамейки, почтительно поклонился, приподнявши свою шляпу.
Оба офицера глядели на Чайкина изумленные. Казалось, хмель выскочил из их голов.
— Ты… Чайкин? — спросил старший офицер, настолько ошалевший при виде беглого матроса в образе приличного джентльмена, на котором статское платье сидело, пожалуй, не хуже, если не лучше, чем на нем самом, что не сообразил нисколько своего вопроса.
— Точно так, вашескобродие!
— Здравствуй, Чайкин! Очень рад тебя встретить! — приветствовал его молодой лейтенант.
— И я очень рад, что довелось встретиться с вашим благородием.
— Что ты тут делаешь? — спросил строго старший офицер.
— Служил матросом, вышескобродие.
— Где?
— На купеческом бриге, вашескобродие.
— А теперь?
— Поступаю на ферму.
— И хорошо тебе здесь? — задал вопрос молодой лейтенант.
— Очень даже хорошо, ваше благородие.
— Хорошее жалованье получал матросом?
— Сперва пятнадцать, а как сделался рулевым, двадцать пять долларов, ваше благородие.
— И по-английски выучился?
— Выучился.
— И, кажется, газеты читаешь? — спрашивал лейтенант, заметивший газету, торчавшую из кармана пиджака Чайкина.
— Читаю… Любопытно, что на свете делается, ваше благородие.
— И как ты поправился… Загорел… Совсем молодцом стал! — ласково говорил Погожин.
— Спасибо на добром слове и за то, что вы о матросах только что изволили говорить, ваше благородие! Бог за это вам счастия пошлет!.. — взволнованно произнес Чайкин.
— И тебе спасибо, и тебе дай бог счастия, Чайкин.
— А за то, что и вы меня пожалели, дозвольте поблагодарить вашескобродие… И осмелюсь просить пожалеть и прочих матросиков… А затем счастливо оставаться, вашескобродие! Прощайте, добрый барин! — обратился Чайкин к молодому лейтенанту.
И, снявши шляпу, он поклонился и ушел.
— Прощай, Чайкин! — крикнул ему вдогонку Погожин.
Несколько минут оба офицера стояли в молчании.
— Каков! — проговорил наконец старший офицер. — Ну, едем, что ли?..
Старший офицер поднялся мрачный, и два русских офицера молча пошли к выходу из сада, вдруг окутанного темнотой быстро спустившегося вечера.
Чайкин нашел дом, в котором он остановился с Дунаевым, не без расспросов у полисменов.
Наконец он поднялся на четвертый этаж и позвонил.
Ему отворила двери хозяйка квартиры, пожилая дама, и сказала, что без него приходил и спрашивал его какой-то молодой человек.
— А как фамилия?
— Спрашивала — не сказал.
— А какой наружности?
— Очень приятный джентльмен… Брюнет… Сказал, что завтра зайдет, и просил передать свое почтение.
«Верно, Дэк, не кто другой, и, верно, от Дунаева узнал о квартире», — подумал Чайкин, входя в комнату, и, усталый после ходьбы, бросился на маленький диванчик.
Незаметно для себя он уснул и около одиннадцати часов был разбужен своим сожителем Дунаевым.
Тот имел вид именинника и весело говорил Чайкину:
— Вечер такой чудесный, а ты, братец ты мой, спишь… А я только что гулял… С невестой гулял! Толковали насчет лавки, — прибавил он.
— Столковались? — протирая глаза, спросил Чайкин.
— Одобряет. И отличная из нее выйдет торговка, я тебе, братец, скажу! Все, можно сказать, наскрозь понимает…
— Это что… А главное, душевная ли? — спросил Чайкин.
— Должно быть. Здесь, братец ты мой, душевность свою люди не так скоро оказывают, как у нас в России. Здесь на деле больше оказывается человек, а разговору не любят… Ну, а ты что сегодня делал? Был насчет места? — спрашивал Дунаев и стал раздеваться.
Чайкин рассказал, где был, и сообщил о встрече в саду со старшим офицером и лейтенантом Погожиным.
— Хочется и мне землячков повидать! — сказал Дунаев. — И я завтра пойду на пристань; вместе пойдем… И толковитая, братец ты мой, моя невеста… Ах, какая толковитая… И умна понятием… И деньги мои к себе спрятала, чтобы целы были… «А то, говорит, ты опять ими хвастать начнешь!» — добродушно смеясь, снова стал нахваливать Дунаев свою будущую подругу жизни.
— А Дэка видел?
— Видел. Кланяется тебе. Адрес взял.
— Он заходил.
— Тебя благодарить за жизнь хотел еще раз. И форсисто как он одет! при цепочке, на перстах кольца…
— Видно, при деньгах?..
— Должно быть. И только он больше не Дэк…
— А кто?
— Брум…
— Это настоящая его фамилия?
— А бог его знает. Здесь не разберешь. Называйся как хочешь: сегодня — Дэк, завтра — Брум… Вот я открою лавку, буду себе торговать мясом, чего лучше… Небось не прогорим… На хорошем месте наймем помещение… А главное — толковитая у меня будет жена, Чайкин… Умная! Уж ей обещали в гостинице, где она горничной, что будут брать мясо у нас… Деловая баба! Ох, деловая! — сонным голосом говорил Дунаев и скоро захрапел.
Лег спать и Чайкин и, перед тем как заснуть, подумал, что если он женится, то выберет не деловую, а душевную бабу.
На следующее утро Чайкин проснулся рано. Дунаев еще спал.
Тихонько одевшись, чтобы не разбудить сожителя, Чайкин стал читать газету, которую он вчера вечером купил, и внимание его было привлечено напечатанным крупным шрифтом перечислением содержания газеты, в котором между прочим значилось: «Убийство в Сакраменто».
В телеграфном сообщении передавалось, что третьего дня (в тот самый день, когда там были наши путешественники) был застрелен на улице джентльмен, принадлежавший, как уверяли многие, к шайке агентов большой дороги. Убийца ускакал.
По описанию наружности убитого Чайкин почти не сомневался, что был убит тот самый спутник в дилижансе, которого Билль хотел повесить и которого отстоял он, Чайкин.
Когда Дунаев встал, Чайкин дал ему прочитать газету.
— Укокошили мерзавца, что нас так отблагодарил! — довольно равнодушно промолвил Дунаев.
— А ты думаешь, кто?
— А черт их знает. Свои, верно… А может, и Дэк наказал его за подлость…
— Дэк не решится быть убийцей! — заступился за Дэка Чайкин.
— За других не ручайся, Чайкин… И знаешь, что я тебе скажу?
— Что?
— Вовсе ты прост! Вот поживешь здесь, Америка обломает тебя… Многому научишься, братец ты мой! — хвастливо говорил Дунаев, считавший себя американцем.
Позавтракавши, оба сожителя вышли вместе в девять часов.
Чайкин пошел к адвокату, Дунаев — к невесте, чтобы вместе с ней нанять помещение для лавки.
Они условились встретиться на пристани в первом часу, когда должен подойти баркас с отпущенными на берег матросами с «Проворного».
На этот раз щегольски одетая горничная отворила двери немедленно после звонка и не имела такого сердитого вида, как вчера.
— Здравствуйте! — приветствовал ее Чайкин. — Можно видеть адвоката?
Горничная слегка кивнула головой и оглядела его с ног до головы с нескрываемой улыбкой, очевидно удивленная вопросом. Чайкин покраснел.
— Конечно, можно, раз он принимает с восьми до одиннадцати! — проговорила она и снова засмеялась, показывая свои белые мелкие зубы.
— Извините меня! — смущенно вымолвил Чайкин.
— Вы, верно, зеленый?
— Да.
— От этого и предлагаете глупые вопросы. Надо прежде подумать, а потом спрашивать.
— Это верно… Еще раз извините.
— Извиняю! — милостиво произнесла молодая девушка.
И с этими словами вручила Чайкину жестянку с десятым номером и указала белой, почти что холеной рукой с кольцом на мизинце на одну из дверей.
Чайкин удивленно смотрел на жестянку.
— Ну, что еще? Чему удивляетесь? — спросила горничная, очевидно слегка потешавшаяся над этим застенчивым глупым иностранцем.
— А можно спросить? — робко спросил Чайкин, в свою очередь несколько удивленный, что горничная так форсисто одета и выглядит совсем барышней.
«И руки какие белые. Видно, черной работой не занимается!» — подумал он.
— Спрашивайте, если не очень глупо!
— Зачем мне эта жестянка?
— Вы первый раз у адвоката?
— В первый.
— И у докторов никогда не бывали? — со смехом допрашивала молодая девушка.
— Никогда.
— Ну, так знайте, что это очередной номер. До вас пришло девять человек, вы — десятый. Адвокат вас примет десятым. Поняли?
— Понял. Благодарю вас.
Он хотел было идти, но молодая девушка остановила его и, переставши смеяться, проговорила не без участливой нотки в голосе:
— Вы, может быть, не знаете, что адвокат, к которому вы идете, очень дорогой: меньше пятидесяти долларов за совет не берет, и если у вас дело, то приготовляйте денежки.
— Я не за советом…
— А зачем?
— У меня есть к нему рекомендательное письмо… насчет места на ферме… За передачу письма платить ведь не нужно?
— Не нужно. Идите!
И Чайкин вошел в приемную.
В большой, роскошно и в то же время просто убранной приемной с массивными, обитыми темно-зеленой кожей креслами и двумя диванами, с дорогим ковром во всю комнату, дожидалось девять человек: шесть мужчин и три молодые дамы.
Одни сидели у большого круглого стола посреди комнаты, заваленного роскошными кипсеками [13], книгами, журналами, газетами и фотографиями, и читали или разглядывали картинки и фотографии. Другие развалились в креслах, задравши, по обычаю американцев, высоко ноги.
На отдельном столе, у раскрытого окна, выходившего в сад, стояли бутылки с вином, графины с прохладительными напитками, ваза со льдом, стаканы и рюмки.
Чайкин присел на ближнее к дверям кресло и озирал публику.
— Номер второй! — произнес торопливый и резкий голос из полуотворенной двери кабинета, и Чайкин успел увидеть смуглое длинное худощавое лицо с резкими чертами и клинообразной, черной как смоль бородой.
Какой-то толстяк медленно выползал из большого глубокого кресла.
— Попрошу джентльмена поторопиться! — отчеканил адвокат резким суховатым тоном. — У меня времени немного.
Толстяк с трудом вылез из кресла и торопливо, насколько позволял ему его громадный живот, вошел в двери.
Не прошло и десяти минут, как двери кабинета отворились снова, и из двери раздался тот же отрывистый голос:
— Номер третий!
Молодая, очень красивая женщина под вуалью, с крупными брильянтами в ушах, одетая в роскошное серое шелковое платье, обшитое кружевами, чуть-чуть шелестя им, быстро двинулась к дверям.
«Должно, тут все богатые!» — решил Чайкин, вспомнив слова горничной о том, что адвокат меньше пятидесяти долларов за совет не берет, что, если дело придется вести, то надо припасать денежки.
И он прикинул в уме, сколько может получить адвокат в одно только утро, считая, что все девять человек пришли только за советом: оказывалось четыреста пятьдесят долларов, а в год, рассчитал Чайкин, до ста шестидесяти тысяч.
И он только дивился, как это можно наживать такие деньги и, главное, брать за какие-нибудь десять минут разговора по пятьдесят долларов. Это казалось матросу ни с чем не сообразным и просто-таки большою и возмутительною несправедливостью.
«Уж не подшутила ли надо мной горничная?» — подумал Чайкин.
Но словно чтобы уверить Чайкина, что горничная не подшутила, один из ожидавших джентльменов, потягивавший из рюмки херес, сидя в кресле, обратился к соседу:
— Третий раз прихожу… Сто пятьдесят долларов из кармана.
— А я дело веду…
— Большое?
— Не маленькое.
— И что платите ему? — кивнул на двери джентльмен с рюмкой хереса.
— В случае выигрыша пятьдесят тысяч.
— А в случае проигрыша?
— Двадцать тысяч!
Чайкин чуть не ахнул.
«Чистый грабеж!» — подумал он.
Между тем посетители прибывали, и когда был вызван девятый номер, в приемной уже снова набралось до десяти человек, и Чайкин должен был в уме удвоить цифру дохода адвоката, к которому имел рекомендательное письмо от Блэка-Джемсона, и все-таки был далек от истины, так как этот первый и действительно талантливый адвокат зарабатывал во время своей популярности, как говорили, до полумиллиона долларов в год, спуская эти деньги на безумные аферы.
— Номер десятый!
Чайкин вошел в громадный кабинет, с большими шкапами, полными книг, по стенам, с картинами и бюстами на подставках. Большой стол, стоявший посредине, был полон разных красивых вещиц. Фотографии какой-то красавицы и двух детей красовались на видном месте.
— Садитесь!.. Что угодно?.. Прошу коротко изложить дело.
И когда Чайкин уселся в кресло и хотел было открыть рот, адвокат продолжал:
— Одну сущность, и покороче… И не тяните… Ну, в чем дело? Смошенничали? Хотите разводиться? Получили наследство? Не хотите платить по обязательствам? — закидал Чайкина вопросами этот худой нервный смуглый господин, лет сорока на вид, осматривая своими зоркими и пронзительными глазами Чайкина.
И, сразу решивши, что этот клиент ничего не стоит, выражаясь по-американски, адвокат прибавил:
— Имейте в виду, что я за совет беру пятьдесят долларов.
— Я не за советом… я…
Но адвокат не дал ему договорить и воскликнул:
— Так для какого же дьявола вы пришли сюда отнимать у меня время?.. Если не за советом, то уходите вон.
Чайкин догадался вынуть из кармана письмо Блэка и подать его адвокату.
— Так бы и сказали, — проговорил адвокат, оглядывая Чайкина с ног до головы, как нечто в высшей степени курьезное.
— Вы не давали мне сказать…
— Вы, пожалуй, правы, — рассмеялся вдруг адвокат самым добродушным образом и начал быстро писать письмо и потом, вручая его, проговорил:
— Можете немедленно получить место на ферме… На конверте есть адрес… Джемсон уже писал мне о вас…
— Он здоров? — осведомился Чайкин.
— Здоров.
— И женился?
— Женился.
— Ну, слава богу! — радостно вырвалось у Чайкина.
Адвокат снова взглянул на Чайкина.
— А вы действительно из редких экземпляров человеческой породы. Вы — благодарное существо. Так место, говорю, вас ждет. Можете ехать хоть сегодня…
— Сегодня я не могу.
— Ну завтра, послезавтра, все равно. Вы будете жить у родственницы Джемсона… Но только Джемсон не хочет, чтобы она знала, что вы были матросом у капитана Блэка… Понимаете?
— Она не будет знать…
— Затем получите тысячу долларов… Джемсон просил передать вам их.
— Мне не надо.
Адвокат снова посмотрел на Чайкина, как на человека не в своем уме.
— Не надо? Значит, вы счастливейший в мире человек! — насмешливо проговорил он, пряча банковый билет в карман. — Но, во всяком случае, я должен объявить вам, по поручению Джемсона, что эту тысячу вы можете получить, когда настолько поумнеете, что поймете, что деньги всегда нужны. А если вам понадобится и более, то Джемсон поручил выдать вам и больше. Обратитесь тогда ко мне. А затем можете идти, Чайк… Хоть вы и задержали меня, но я не в претензии, что увидал человека, который отказывается от денег и спасает негодяя, который чуть было его не убил. Мне Джемсон сообщил кое-что о вас! Прощайте, мистер Чайк!
— Позвольте мне только адрес господина Джемсона: я хочу поблагодарить его, — попросил Чайкин.
— Вот!
Адвокат дал адрес, надавил пуговку на столе и, наскоро пожавши Чайкину руку, указал ему на двери в глубине кабинета, а сам торопливо подошел к двери, ведущей в приемную, и нетерпеливо крикнул:
— Номер одиннадцатый.
Чайкин из дверей вышел в какой-то коридорчик, который привел его в прихожую.
Там уже была горничная.
— Ну, что?.. Уладили ваше дело?
— Уладил. Получил место на ферме.
— Какое?
— Да простым работником… Какое же другое! — радостно проговорил Чайкин.
— Да вы не русский ли?.. мистер Чайк? — вдруг спросила молодая девушка.
— Я самый… А вы почем знаете?.. — удивился Чайкин.
— Да о вас за столом много говорил хозяин с женой… О вас господин Джемсон писал… Очень вы курьезный человек, господин Чайк! — прибавила горничная, с насмешливым любопытством глядя на Чайкина.
— Прощайте, мисс… как вас прикажете назвать?
— Мисс Плимсон…
— Прощайте, мисс Плимсон!
— Прощайте, мистер Чайк! Верно, еще придете к нам?
— Едва ли… Зачем?
— А получить деньги?
— И это знаете?
— Знаю! — со смехом проговорила молодая девушка. — Горничные все знают! — лукаво прибавила она.
— Я денег получать не буду.
— Посылать будут?
— И посылать не будут.
— Вы, значит, и так богаты? — насмешливо спросила молодая девушка.
— Очень! — смеясь ответил Чайкин.
Мисс Плимсон соблаговолила протянуть Чайкину руку.
Он почтительно пожал ее и ушел, радостный и счастливый, что скоро будет на месте, которое ему так по душе и которого он так желал.
«Действительно, мне везет в Америке!» — подумал он, благодарно вспоминая капитана Блэка.
После завтрака в одном из дешевых ресторанов на набережной, посещаемых преимущественно матросами с многочисленных кораблей на рейде и в гавани, Чайкин и Дунаев поджидали в первом часу дня на пристани земляков с «Проворного» и в то же время любовались входом на рейд русского корвета под адмиральским флагом.
Оба бывшие хорошие марсовые на военных судах, они не без удовлетворенного чувства видели, как хорошо был выправлен рангоут на «Илье Муромце» и как быстро спустили на нем все гребные суда вслед за отдачей якоря.
— Небось ловко стал наш конверт на якорь! — не без гордости воскликнул Дунаев.
— То-то, ловко! — с таким же чувством произнес и Чайкин.
Глазела на русский корвет и собравшаяся на пристани толпа, среди которой преобладали синие рубахи и сбитые на затылки шапки военных и купеческих матросов всевозможных национальностей.
И в этой толпе похваливали корвет.
Наши земляки слышали, как англичане, скупые на хвалу, одобряли выправку «Ильи Муромца», и им это было очень приятно.
— Небось теперь матросикам на «Проворном» легче станет жить! — заговорил Чайкин.
— По какой такой причине? — скептически спросил Дунаев.
— Вельботные вчера сказывали, что ждут нового начальника эскадры. Вот он и пришел.
— Ну так что ж? Что новый, что старый, все они, братец ты мой, одного шитья.
— Новый, слышно, добер и справедливый человек.
— Все они добры, только не к нашему брату! — сказал Дунаев, не забывший прошлого. — Положим, я рад, что так вышло: по крайней мере здесь человеком стал! — прибавил он.
— Должна вскорости перемена выйти насчет матроса от царя. Он крестьян освободил… теперь и о матросиках вспомнил.
— Какая такая перемена?
— А чтобы не драть больше людей…
— Не драть? Откуда ты это слышал, Чайкин?
— Лейтенант Погожин насчет этого обсказывал старшему офицеру тогда в саду… Я слышал, как он говорил: «Теперича шабаш вашему безобразию… От царя, мол, указ скоро такой выйдет… Матросу права будут дадены!» — уверенно говорил Чайкин.
— Дай-то бог! Давно пора…
— Господь умудрил, и пришла пора…
Прошел час, что наши приятели дожидались на пристани, а баркас с «Проворного» не шел.
— Видно, сегодня земляков не пустят на берег! — вымолвил Дунаев.
— Подождем еще… Может, и приедут.
— А вот и концырь наш… К адмиралу едет являться!
И Дунаев указал на высокого пожилого господина в форме, который садился в шлюпку.
— Он русский?
— Нет, из немцев…
— И по-русски не говорит?
— Говорит. Богат, сказывают…
— А вон и гичка с адмиральского корвета отвалила. Видно, сам адмирал на ней…
Щегольская адмиральская гичка скоро подошла к пристани. Вслед за ней пристал и консульский вельбот.
Из гички выскочил адмирал в статском платье и за ним его флаг-офицер. К ним присоединился консул.
Он предложил адмиралу свою роскошную коляску, но адмирал отказался и вместе со своим флаг-офицером сел в извозчичью.
— С носом оставил концыря! — заметил Дунаев смеясь.
— А лицо у адмирала доброе! — промолвил Чайкин.
— Очень даже приветное! — подтвердил и Дунаев. — И гребцам отдал приказание, когда быть за ним, по-хорошему, не то что как другие… точно облаять хочет… Диковина! Вроде как был один командир у нас, редкостный командир… Ни разу не забижал… Недаром матросы его Голубем прозывали… Однако не было ему ходу по службе… В отставку вышел.
— Мне и Кирюшкин об одном таком сказывал…
— Кирюшкин? Иваныч? Пьяница?
— Он самый.
— Так мы с ним у самого этого Голубя на шкуне одно лето служили… Он, значит, про того же самого командира и говорил… Так Кирюшкин на «Проворном»… И цел еще… А я полагал, давно ему пропасть… Шибко запивал и до последней отчаянности…
— Он и теперь шибко пьет… с отчаянности… Но только добер сердцем… Меня пожалел тогда, как меня первый раз наказывали, просил унтерцеров, чтобы полегче… Его-то я и поджидаю… Хочется повидать его да поблагодарить…
— Добро-то помнишь?
— Как его не помнить!
— А редкий человек его помнит.
— Вот и баркас идет! — объявил Чайкин.
Баркас, полный людьми, показался из-за кормы корвета и медленно и тяжело подвигался на веслах к берегу.
— Закутят сегодня земляки! — усмехнулся Дунаев. — Давно я российских матросиков не видал! — прибавил он радостно.
Оба беглеца не спускали глаз с баркаса.
Баркас уже был недалеко.
— А вон и боцман наш! — проговорил Чайкин.
— Ишь галдят землячки… Рады, что до берега добрались!..
Действительно, с баркаса слышались шумные разговоры и веселые восклицания.
Баркас между тем пристал. Дунаев и Чайкин подошли поближе к пристани.
Молодой мичман, приехавший с матросами, выскочил из баркаса и проговорил:
— Смотри, ребята! к восьми часам будьте на пристани!..
— Будем, ваше благородие! — дружно отвечали матросы и стали выходить, весело озираясь по сторонам.
Чайкин видел, как впереди прошли боцманы, два унтер-офицера и подшкипер, как затем, разбившись по кучкам, проходили матросы, направляясь в салуны, и увидал, наконец, Кирюшкина, отставшего от других и озиравшего своими темными глазами толпу зевак, стоявшую на набережной у пристани.
— Он самый, Кирюшкин и есть! — весело проговорил Дунаев, узнавший старого сослуживца.
— Иваныч! — окликнул старого матроса Чайкин.
Кирюшкин повернул голову и сделал несколько шагов в ту сторону, откуда раздался голос.
И хоть Чайкин и Дунаев были в нескольких шагах от него, он их не признал.
— Иваныч! — повторил Чайкин, приближаясь к Кирюшкину.
— Вась… это ты?
Суровое испитое лицо старого матроса озарилось нежной, радостной улыбкой, и он порывисто протянул свою жилистую, шершавую и просмоленную руку.
— И какой же ты, Вась, молодец стал… И щуплости в тебе меньше… Небось хорошо тебе здесь?..
— Хорошо, Иваныч…
— Лучше, братец ты мой, вашего! — промолвил Дунаев смеясь. — А меня не признал, Иваныч?
— То-то, нет…
— А Дунаева помнишь на шкуне «Дротик». У Голубя вместе служили…
— Как не помнить! Только тебя не признал. И ты в мериканцах?
— И я… Пять лет здесь живу…
Они все трое пошли в один из кабачков подальше, где не было никого из русских матросов.
— Так-то верней будет, — заметил Дунаев, — небось не узнают, что ты с беглыми!
— А мне начхать!.. Я было за Чайкина боялся, как бы его не сволокли на клипер… Бульдога грозилась… Но такого закон-положения нет, чтобы можно было взять? Ведь нет, Вась?
— То-то, нет! — отвечал Чайкин.
Дунаев приказал бою подать два стаканчика рома и бутылку пива для Чайкина.
— И вовсе он без рук остался, Вась… Его с клипера убирают… И Долговязого вон! Новый адмирал обоих их увольнил… Прослышал, верно, каковы идолы! И у нас на «Проворном» как узнали об этом, так креститься стали… Освобонили нас от двух разбойников… Таких других и не сыщешь… Теперь, бог даст, вздохнем! А тебя, Вась, Долговязый приказал было унтерцерам силком взять… Да как капитан побывал с лепортом у адмирала, так приказ отменил… «Не трожьте, мол, его». Да они и так бы не пошли на такое дело… Никто бы не пошел, чтобы Искариотской Иудой быть… Будь здоров, Вась! Будь здоров, Дунаев!
И с этими словами Кирюшкин опрокинул в горло стаканчик рома.
Проглотил стаканчик и Дунаев, отхлебнул пива из стакана и Чайкин.
Дунаев велел подать еще два стаканчика.
— Теперь форменная разборка над собаками пойдет! — продолжал Кирюшкин.
— Судить будут?
— Вроде бытто суда. Потребуют у них ответа… И как дадут они на все ответ на бумаге, гайда, голубчики, в Россию… Там, мол, ждите, какая выйдет лезорюция.
— Увольнят, верно, в отставку! — заметил Дунаев.
— То-то, другого закон-положения нет.
Снова Кирюшкин выпил с Дунаевым по стаканчику.
— Скусный здесь ром, братцы! — промолвил, вытирая усы, Кирюшкин. — Помнишь, Вась, в прошлом году вместе съезжали?
— Как не помнить… Вовек не забуду.
— Так из-за этого самого рому я все пропил…
— А ты бы полегче, Иваныч! — участливо заметил Чайкин.
— По-прежнему жалеешь?.. Ах ты, божья душа! — необыкновенно нежно проговорил Кирюшкин. — Но только сегодня за меня не бойся… Явлюсь в своем виде назло Долговязому…
Выпили Дунаев и Кирюшкин по третьему стаканчику, а после потребовали уже бутылку.
И с каждым стаканчиком Кирюшкин становился словоохотливее.
Он расспрашивал Чайкина о том, как он провел год, дивился его похождениям и радовался, что он живет хорошо.
Однако он в душе не одобрял поступка Чайкина и единственное извинение находил лишь в щуплости молодого матроса.
И когда тот окончил свой рассказ, Кирюшкин проговорил:
— Так-то оно так, Вась… Рад я, что ты живешь хорошо… и форсистым стал, вроде бытто господина, и по-здешнему чешешь… и вольный ты человек… иди куда хочешь и работай какую работу хочешь. А все-таки отбиваться от своих не годится, братец ты мой… В какой империи родился, там и живи… худо ли, хорошо, а живи, где показано…
— Неправильно ты говоришь, Иваныч! — вступился Дунаев.
— Очень даже правильно… Положим, Чайкин был щуплый и пропал бы на флоте, и ему можно простить, что он в мериканцы пошел. Но ежели ты матрос здоровый, — ты не должен бежать от линьков в чужую сторону… Недаром говорится: «На чужбине — словно в домовине».
— Говорится и другое: «Рыба ищет, где глубже, а человек — где лучше».
— Да еще лучше ли здесь-то? Небось тоже люди живут…
— Люди, только поумнее… А что ж, по-твоему, у вас на «Проворном» лучше? Так на нем и терпи?
— То-то, терпи… Как ни терпи, а ты все со своими российскими… Русским и останешься… А то что ты теперь? Какой нации стал человек?
— Американской! — не без гордости проговорил Дунаев.
— И ты, Вась, станешь мериканцем?
— Стану, Иваныч.
— Ну, вот видишь… мериканец! — не без презрения протянул Кирюшкин, имевший очень смутные понятия о странах, в которых бывал. — Какая такая сторона Америка?.. Какой здесь народ? Вовсе, можно сказать, оголтелый! Всяких нациев пособрались, и… здравствуйте! друг дружку не понимают… Здесь никакого порядка! Шлющий народ… — не без горячности говорил Кирюшкин, значительно возбужденный после пятого стаканчика рома.
— Здесь, может быть, больше порядка!.. — попробовал возразить Дунаев.
— По-ря-док!? Нечего сказать, порядок! — протянул Кирюшкин. — Шляются, галдят на улице… и все неизвестно какого звания.
— Да полно вам спорить! — вступился Чайкин, видя, как горячился Кирюшкин, и хорошо понимавший, что его не разубедить.
— Мне что спорить… Я российский и российским и останусь. А тебя, Вась, мне жалко, что ты в мериканцы пошел. Не будь ты таким щуплым, я сказал бы тебе: возвращайся на «Проворный»… А тебе нельзя… И очень тебя жаль, потому… как ты жалостливый. И я за твое здоровье… выпью еще. Эй, бой черномазый! — крикнул Кирюшкин, обращаясь к негру.
— Будет, Иваныч.
— Один стаканчик, Вась… Дозволь…
— Право, не надо, Иваныч… Как бы тебя Долговязый опять не наказал, как вернешься.
— Я в своем виде. И я никого не боюсь. А я тебя очень даже люблю, матросик. Жалеешь ты старую пьяницу! А ведь меня, братцы вы мои, не жалели! Никто не жалел Кирюшкина. Поэтому, может, я и пьяница.
— А ты, Иваныч, брось.
— Бросить? Никак это невозможно, Вась.
— Я, Иваныч, бросил! — проговорил Дунаев. — Прежде здорово запивал, и бросил.
— Как мериканцем стал?
— Вначале и американцем пил! — засмеялся Дунаев.
— Почему же ты бросил?
— Чтобы при деле надлежаще быть.
— И я свое дело сполняю как следовает. А ежели на берегу, то что мне и делать на берегу? Понял, Вась?
— Понял, Иваныч. А все-таки… уважь… не пей больше!
— Уважить?
— То-то, уважь…
— Тебя, Вась, уважу… Во как уважу… Изволь! Не буду больше, но только вы, братцы, меня караульте, пока я на ногах…
Чайкин предложил Кирюшкину погулять по городу.
— Ну его… Что там смотреть!
— В сад пойдем.
— Разве что в сад… Только пустое это дело!
Дунаев запротестовал: увидит какой-нибудь офицер, что Кирюшкин гуляет с ними, его не похвалят.
И они все остались в кабаке.
Кирюшкин сдержал слово и больше не просил рома. Через несколько часов он совсем отрезвел, и когда Чайкин и Дунаев, обещавшие к шести часам обедать со Старым Биллем, поднялись, то Кирюшкин твердо держался на ногах.
— Ну, прощай, Иваныч! — дрогнувшим голосом проговорил Чайкин.
— Прощай, Вась! Дай тебе бог! — сказал Кирюшкин.
И что-то необыкновенно нежное и грустное светилось в его глазах.
— Не забывай Расеи, Вась!
— Не забуду, Иваныч…
— Может, бог даст, и вернешься потом?
— Вряд ли, Иваныч.
— А ежели манифест какой выйдет?
— Тогда приеду… Беспременно…
— То-то, приезжай.
— А ты, Иваныч, брось пить… Я любя… Выйдешь в отставку, что тогда?
— Что бог даст… Вот вернемся из дальней, — сказывают, в бессрочный пустят.
— Куда ж ты пойдешь? В деревню?
— Отбился я, Вась, от земли, околачиваясь пятнадцать лет в матросах. Что я буду делать в деревне? В Кронштадте останусь… Прокормлюсь как-нибудь.
Прощаясь с Кирюшкиным, Дунаев полушутя сказал:
— А здесь бы ты, Иваныч, в поправку вошел… Оставайся… Я тебе место предоставлю…
— В мериканцы поступать?
— То-то, в мериканцы…
— Лучше последней собакой быть дома, чем в вашей Америке… Оголтелая она… То ли дело Россия-матушка… Прощайте, братцы! А я к своим пойду!
Они вышли вместе из салуна и разошлись в разные стороны.
Возвращаясь после свидания с Кирюшкиным в город, Дунаев сказал Чайкину:
— Совсем без понятиев этот Кирюшкин! Как он насчет Америки говорил!
— Откуда ему их взять. И напрасно ты только с ним спорил да сбивал его. Затосковал бы он здесь и вовсе пропал бы. Нешто легко от своей стороны отбиться?.. Он ведь правильно говорил, что не хочет в американцы. Разве ты, Дунаев, проживши здесь пять лет, стал американцем? Утенок между цыплятами все норовит к воде… Так и русскому человеку здесь: и сам себе господин, а душа все-таки болеть будет.
— Это, Чайкин, вначале только. И у меня болела.
— Небось и теперь когда болит… Скучаешь по России?
— Скучаю не скучаю, а не вернулся бы от хорошей жизни. Прежде и я, как Кирюшкин, этого не понимал.
— Я не про то. А душа все-таки тосковать будет. И никогда мы с тобой настоящими американцами не станем. И мы им чужие, и они нам чужие. И не понять нам друг дружки… Они вот все больше о том хлопочут, как бы богачами стать, у каждого одно это в уме. А насчет души и вовсе забывают и бедного человека считают вроде как бы нестоящего: пропадай, мол, пропадом… нет мне никакого дела. Совесть у них, знаешь, другая… У нас простые люди нищего пожалеют, а здесь обругают да насмеются… Разве ты этого не примечал?
— Это точно… Не любят здесь нищего человека… Говорят: «На то ты и человек, чтобы сам умел добиться своего положения, если руки есть!..» Ну и все стараются изо всех сил, чтобы быть при капитале… Рвут друг у дружки кусок…
— То-то я и говорю. И некогда им из-за этого самого вокруг себя взглянуть да подумать: правильно ли быть миллионщиком, когда другим нечего есть!
— Ну, это на всем свете так. И наши богачи не лучше.
— Положим, во всем свете по неправде живут. И наши миллионщики без всякой совести, но только здесь и простой человек хочет быть миллионщиком…
— Нашему и думать об этом нельзя. Ему только бы прокормиться… До таких дум простому нашему человеку и не добраться…
— Верно. Но все-таки наш простой жалостливей здешних.
Они продолжали дорогой беседу, в которой Чайкин старался уяснить и товарищу и себе тот идеал правды, какой как-то стихийно требовало его сердце, и, не имея никаких представлений о том, что над этой «правдой» давно задумываются и работают великие мыслители, с наивною верой строил наивные планы насчет того времени, когда все будут жить по правде и когда не будет ни очень богатых, ни очень бедных.
И ему казалось, что это так просто осуществить!
Разговаривая на такие философские темы, они ровно в шесть часов вошли в хороший ресторан, в котором был назначен общий обед, и застали там Старого Билля.
Он был сегодня почти неузнаваемым, в черном сюртуке, с белоснежными воротниками и манжетами сорочки, в блестящих ботинках, с расчесанной бородой и гладко причесанными волосами, с чисто вымытыми руками, праздничный и нарядный.
Казалось, это был совсем не тот Старый Билль, в потертой кожаной куртке, с трубкой в зубах сидевший на козлах и лаконически беседовавший с лошадьми и готовый во всякое время пустить пулю в лоб агента, — а джентльмен, видом своим похожий не то на доктора, не то на пастора.
И Чайкину вдруг показалось, что Старый Билль словно бы значительно потерял в своем новом костюме, будто он другой стал, не прежний, простой, обходительный и добрый к нему и Дунаеву Старый Билль.
— Чего вытаращили глаза, Чайк? Думали, что Старый Билль не умеет джентльменом одеться? — смеясь, говорил Старый Билль, крепко пожимая руку Чайкина. — Положим, я чувствую себя в этом платье, как буйвол в конюшне, но надо было приодеться: в гостях у одной леди был. Здорово, Дун! — продолжал он, протягивая руку Дунаеву. — Женитесь-таки?
— Женюсь, Билль.
— А ваши дела как, Чайк?
— Хороши, Билль. Завтра еду на ферму.
— Ну, садитесь, джентльмены, будьте моими гостями. Аккуратны вы: ровно в шесть пришли. Я люблю аккуратных людей.
Они уселись втроем за отдельный столик. На нем стояла бутылка хереса.
Негр подошел к Биллю.
— Три обеда и потом кофе и графинчик коньяку, а вот для этого джентльмена рюмку ликера. Поняли, Сам?
— Понял, сэр.
— Так обрабатывайте ваше дело, дружище, а мы свое будем обрабатывать — есть все, что вы нам дадите. Порядились, Чайк? — обратился Билль к Чайкину.
— Нет, на месте договорюсь.
— Далеко ехать? Куда поступаете?
— Близко от Сан-Франциско.
И Чайкин назвал ферму и фамилию владелицы.
— Знаю. В двух милях от большой дороги. Чудесная ферма. И сад и лес есть. Как раз чего вы хотели, Чайк… И будущая хозяйка ваша отличная женщина… А вы все-таки маху не давайте, Чайк… Не продешевите.
— Я цен не знаю… Что положат. Увидят работу, тогда и цену назначат.
— Не будьте простофилей, Чайк, а то вам назначат цену жидкую… Хорошему годовому рабочему в этих местах цена от трехсот до четырехсот долларов на всем на готовом… Запомните это, Чайк!
— Запомню.
— Да позвольте вам налить рюмку хересу и Дуну также… Да кушайте хорошенько! — угощал Билль, весело поглядывая на Чайкина. — А это вы хорошо делаете, что на ферму поступаете… Лучше, чем в городе, хотя бы и таком, как Фриски… Я помню, как тут несколько лачуг было, и давно ли… лет пятнадцать тому назад… А теперь?
И Старый Билль не без гордости взглянул в окно.
— Каковы янки! — хвастливо прибавил он.
— Скорый народ! — похвалил Дунаев.
— Именно скорый. Это вы верно сказали, Дун. Наливайте себе хересу еще… Бутылка полна. И вторая будет… Как вам нравится рыба, Чайк?.. Здесь не то, что в дилижансе… Не трясет, и старая ветчина не вязнет в зубах… Так у вас верное письмо, Чайк? — заботливо спрашивал Старый Билль, видимо принимавший горячее участие в молодом эмигранте.
— Должно быть, верное.
— От кого?
Чайк назвал фамилию адвоката.
— Ого, к какому вы козырю добрались! Первый адвокат во Фриски. Около миллиона стоит!
— То-то, за совет, сказывали, по пятидесяти долларов берет.
— С вас взял?
— С меня за что? Я к нему с письмом от Блэка пришел. А он с других за пять минут разговора берет…
— Такая у него такса, Чайк.
— Бессовестная такса, Билль.
— Отчего бессовестная? Его дело объявить, а публике — ходить или не ходить. Обмана нет!
Чайкин чувствовал в этих словах что-то неправильное, но смолчал, так как доказать, что именно в этой якобы свободе предложения и спроса есть насилие над публикой и неумеренное пользование своим талантом и именем — он, разумеется, не мог бы. Однако, подумавши, заметил:
— Обмана нет, да и совести мало…
— У всякого своя совесть, — вымолвил Билль.
— И зачем ему столько денег?
— А вы, Чайк, у него бы спросили…
— Он и говорить не дает.
И Чайкин рассказал про свой визит к адвокату.
Билль слушал и смеялся.
— За ваше здоровье, Чайк… За ваше здоровье, Дун!.. Желаю вам, Дун, чтоб и мяса много продавали и чтобы ваша жена была вам настоящей помощницей… Деньги ваши, надеюсь, при ней целей будут…
— Уж я отдал ей спрятать!
— Ловко! И без расписки?
— Какая расписка от невесты…
— И вы, Дун, я вам скажу, за пять лет не многому научились.
— А что?
— Да то, что ваша невеста может найти и другого жениха, который захочет открыть, скажем, москательную торговлю. Очень желаю, чтобы этого не случилось, но только я никому не отдал бы без расписки деньги… Вот только, пожалуй, Чайку бы дал… Он не любит денег, особенно если их много! — смеясь говорил Старый Билль.
Дунаев испуганно и растерянно смотрел на Билля.
— Да вы, Дун, не пугайтесь заранее… Женщины трусливый народ…
— Моя невеста, Билль, честная девушка! — взволнованно проговорил Дунаев.
Но в его душу уже закралось сомнение. Он, как нарочно, вспомнил о том, как настойчиво требовала его невеста деньги и как, казалось ему теперь, была холодна вчера при прощании.
И, желая подавить эти сомнения и уверить себя и Билля, что он не попадется впросак, он хвастливо проговорил:
— Меня женщина не обманет, Билль. Не таковский я!
И, словно бы в доказательство, что он не таковский, Дунаев налил себе рюмку и выпил ее залпом.
— Не хвалитесь, Дун. И бросьте об этом думать, а женитесь скорее… Я ведь так… по-стариковски болтаю… А вы и поверили! — старался успокоить Дунаева Билль.
И действительно, добродушный и не особенно сообразительный Дунаев успокоился, однако проговорил:
— Моя невеста, Билль, не такая, чтобы прикарманить деньги… И завтра же я их от нее отберу!.. Надо за лавку платить. Так и скажу…
— Ну, значит, и делу конец… Так вы завтра едете, Чайк?
— Завтра… Что здесь делать?..
— Правильно. И я терпеть не могу города. На большой дороге, на козлах я чувствую себя лучше… Ну, да и то… города-то мне молодость-то попачкали… От этого, верно, я люблю так свой дилижанс… А то ехали бы, Чайк, послезавтра со мной… Я вас до перекрестка довезу, а там пешком пойдете…
— Ждут меня, Билль. Надо спешить.
— Так вы, значит, на пароходе, который в Сакраменто ходит, можете ехать.
И Билль объяснил, что ежедневно в семь часов утра и в семь часов вечера в Сакраменто ходит пароход.
После обеда сотрапезники вышли на террасу, выходившую в сад, и им подали туда кофе, коньяк и ликер для Чайкина.
Все были в благодушном болтливом настроении хорошо пообедавших и слегка выпивших людей.
Даже Чайкин выпил две рюмки хереса и с удовольствием потягивал Кюрасао.
Они вспоминали путешествие с Биллем, и Чайкин, между прочим, спросил Билля, что он думает о недавнем убийстве среди белого дня бывшего их спутника, агента большой дороги, — кто его убил?
— По-моему, его должен был убить Дэк! — проговорил Старый Билль и, помолчав, прибавил: — И хорошо сделал… Не стройте кислой рожи, Чайк. Очень хорошо сделал… Такому человеку не для чего жить. Все равно, рано или поздно, он был бы повешен. Годом раньше или позже, не все ли равно?
— Дэк ко мне заходил! — промолвил Чайкин.
— Заходил?.. Ну, так это, наверное, он прикончил бывшего товарища. Дэк — порядочный человек. Но как он узнал ваш адрес, Чайк?
— Я его встретил на улице и сообщил ему. Едва узнал его — такой франт. И бороду сбрил! — рассказывал Дунаев.
— Ловко! Разумеется, он! — уверенно проговорил Билль. — Зачем же он к вам заходил, Чайк?
— Я не видел его. Меня не было дома. Велел передать поклон и сказал, что будет опять.
— Ну, наверное он…
В эту самую минуту на террасу вошел Дэк. Безукоризненно одетый, с брильянтом на мизинце, элегантный и красивый, он озирал публику и, увидевши Билля и двух русских, подошел к ним.
Билль и Чайкин не узнали в этом франтоватом джентльмене бывшего агента.
Только Дунаев признал его и пожал ему руку.
— Не узнали, Билль и Чайк, своего спутника? — проговорил он.
— Легки на помине, Дэк! Только что о вас говорили! — сказал Билль, оглядывая Дэка и пожимая ему руку.
— Здравствуйте, Чайк. Очень рад вас видеть… здоровыми, — подчеркнул он. — Позволите присесть?
— Пожалуйста! — сказал Билль. — А вас и не узнать!
— Не узнать?.. Новый костюм…
— И бороды нет! — смеясь заметил Билль.
— Надоело носить бороду… Я и сбрил.
— И умно сделали, Дэк.
— Вы находите, Билль?.. Без бороды я выгляжу, должно быть, моложавее? — ответил, хитро улыбаясь, Дэк.
— Именно, Дэк… Совсем юнцом из богатой семьи…
— Вроде этого я и есть… Будьте уверены, все это платье приобретено на хорошие деньги! Спасибо Чайку!.. Благодаря ему я помирился с теткой и получил от нее чек на пять тысяч. Позвольте, Чайк, выпить за ваше здоровье… И за ваше, Дун! И за ваше, Билль, хотя вы меня и хотели… вздернуть! — последнее слово проговорил он шепотом.
— Я охотно чокнусь с вами, Дэк! — сказал Билль.
— И я!
— И я!
Оба русских ответили в один голос.
— Так, с вашего позволения, я прикажу подать бутылку шампанского. Эй, бой! Бутылку шампанского, да самого лучшего, и льду…
Чайкин глядел во все глаза на уверенные и мягкие манеры того, кто называл себя Дэком, на его лицо, необыкновенно красивое, изящное и, казалось, совершенно спокойное, и решительно гнал от себя мысль, что этот человек только что убил другого человека.
А он между тем говорил:
— А я у вас, Чайк, второй раз был и не застал дома. Мне хотелось предложить вам свои услуги относительно места и еще раз поблагодарить… вы знаете за что…
— Благодарю вас, Дэк… У меня место есть…
— Но, во всяком случае, не забывайте, что я всегда к вашим услугам, Чайк, если только вы захотите принять их от меня.
— С удовольствием бы принял.
— Я так и думал, Чайк, и потому обрадовался, когда встретил Дуна и узнал ваш адрес. И теперь я на станции дилижансов узнал, что Билль здесь, и пришел сюда…
— И я очень рад вас видеть, Дэк…
— Называйте меня, джентльмены, моим настоящим именем: Макдональдом. Я хочу жить без псевдонимов… Оно спокойнее.
Билль и Дунаев не обратили на это никакого внимания, как на вещь самую обыкновенную, но Чайкина это поразило.
«И капитан Блэк назывался не своим именем!» — подумал он.
В это время на террасу вошли две красиво одетые дамы с почтенным старым господином.
Макдональд встал и раскланялся с ними.
И Билль, и Дунаев, и Чайкин видели, как любезно они его приветствовали, и слышали, как дамы и господин спрашивали:
— Давно ли вы вернулись из-за границы, мистер Макдональд?
— Сегодня утром, — отвечал молодой человек.
— Ловок Макдональд! — шепнул Билль. — Вы знаете, джентльмены, с кем он разговаривает?
— С кем? — спросил Чайкин.
— С начальником полиции во Фриско.
— Так что же?
— Смело очень…
— Почему?
— Да если убийство в Сакраменто его дело… Но оказывается, что он был за границей! — с улыбкой прошептал Билль. — Хорошо он прячет концы!..
Чайкин совсем ошалел.
Давно ли он видел этого самого Дэка-Макдональда связанным, мужественно ожидающим смерти, давно ли подозревал его в убийстве — и этот самый человек как ни в чем не бывало разговаривает с важными барынями и с начальником полиции.
Это казалось ему чем-то невероятным.
И, вспомнив, что он заходил к нему, чтобы сказать спасибо, вспомнив, что он предупредил Билля о заговоре и для этого гнался за дилижансом, вспомнив, как заговорила в нем совесть, когда он, Чайкин, говорил тогда на суде Линча свою речь, он не хотел теперь и думать, что Макдональд мог убить человека.
А между тем он врет своим знакомым насчет «заграницы».
Чайкин не знал, что и думать, и мысленно решил, что Америка диковинная страна.
Между тем Макдональд вернулся, разлил по бокалам шампанское и, вставая, произнес:
— За встречу с вами, Чайк! За таких глупых чудаков, как вы, Чайк! За такого покровителя путешественников, как вы, Старый Билль! За такого ловкого игрока, как вы, Дун! Ваше здоровье, джентльмены!.. — провозгласил дрогнувшим голосом Макдональд.
— За вашу новую жизнь, Макдональд! — тихо ответил Билль.
— Всего хорошего! — воскликнул Дунаев.
— Дай вам бог счастия, Макдональд! — горячо проговорил Чайкин.
Все чокались с ним и пожимали ему руки.
Несколько взволнован был и Макдональд, хотя и старался скрыть свое волнение под личиною спокойствия, но, помимо его воли, волнение сказывалось в румянце и в сокращении мускулов на лице.
— Да, Макдональд… и я прежде перешел через это! — значительно проговорил Билль. — Я им рассказывал дорогой, какова была моя молодость… Может, и вы слышали, когда были Дэком?
— Слышал, Билль…
— Ну вот… А теперь я всем гляжу в глаза, Макдональд… И знаете что?.. Я выпил лишнее, и потому скажу, что я был слепой дурак, когда хотел вас вздернуть… Спасибо вот этому простофиле Чайку… Он оказался, простофиля-то, прозорливей Старого Билля… и вы, Макдональд, честно отплатили нам… как джентльмен… Не предупреди вы нас… не сидеть бы нам тут с вами… Мы видели этих молодцов в Сакраменто…
— Видели?
— Да… Только вашего товарища не видали… И уж никогда не увидим… Верно, вы, Макдональд, читали в газетах?
— Как же, читал, Билль!
Чайкину показалось, что при этих словах точно судорога пробежала по лицу Макдональда. Чайкин во все глаза смотрел на него, и сердце его замирало.
— Кто бы его ни уложил, а он стоит того…
— Вы думаете, Билль?
— Думаю и не обвиню того, кто его уложил…
— Очень рад это слышать, Билль… Тем более рад, что я слышал кое-что об этом дельце…
— Что же вы слышали, Макдональд?
— Слышал я, — совсем понизивши голос, говорил молодой человек, — что бывший мой товарищ в гостинице подкрался ночью к одному спящему джентльмену (я не стану называть его имени), которого считал виновником в том, что не удалось покушение на вас, и выстрелил… Однако рука его, видно, дрогнула… Джентльмен проснулся и увидал негодяя и на следующее утро отплатил ему выстрелом за выстрел ночью… Вот что я слышал, джентльмены… А затем позвольте проститься… Я к восьми часам зван на обед к одному банкиру…
И с этими словами Макдональд пожал всем руки.
Пожимая руку побледневшему и взволнованному Чайку, он проговорил:
— Вы так не поступили бы, Чайк, я знаю, но Билль поступил бы так с предателем… Не правда ли, Билль?..
— Правда, Макдональд. Тот джентльмен поступил вполне правильно. Будьте счастливы!
— Так помните же, Чайк, что я всегда к вашим услугам. Вот моя карточка.
Дэк подал Чайкину карточку, еще раз пожал ему руку и ушел.
Скоро после его ухода поднялась вся компания и вышла на улицу. Все дошли до конторы дилижансов, и Билль распростился со своими бывшими пассажирами, напомнив им, что через месяц он снова приедет во Фриски и будет рад увидать Чайка и Дуна.
После этого Дунаев пошел повидать свою невесту, а Чайкин отправился домой.
Не прошло и часу, как в комнату ворвался Дунаев, бледный, взволнованный, с искаженным злобой лицом.
— Билль верно напророчил: она убежала и увезла мои деньги! — крикнул он голосом, полным отчаяния.
Чайкин в первое мгновение не хотел верить.
— Не может быть! — воскликнул он.
— Убежала… Сегодня утром… Какова тварь!.. А еще вчера насчет лавки толковали… как вдвоем будем торговать… А я, дурак, верил… Все деньги отдал ей… Оставил себе только пятьдесят долларов… И как мог я думать, что невеста поступит, как последний мазурик. Женщина — и вдруг… такая бессовестная…
И Дунаев пустил по адресу своей невесты несколько чересчур энергичных проклятий, напомнивших Чайкину палубу «Проворного».
— Деньги что… Веру в человека потерять жалко! — промолвил Чайкин.
— Как что? Пять тысяч… Кровные… Горбом заработал!.. И провела, как последнего дурака!
— А ты привержен был к ней, если жениться хотел?..
— Особой приверженности не было, а нравилась… Тоже прикинулась, что и я ей по сердцу… И этак обмануть!.. Теперь ищи ее по всей Америке… Так хотя бы и нашел… разве она отдаст деньги?..
— Да ты, Дунаев, толком расскажи, почему ты думаешь, что она скрылась… Может, завтра она и объявится! — попробовал утешить Дунаева Чайкин, несколько удивленный, что товарищ его, по-видимому, не столько жалеет о потере невесты, сколько о потере денег, и что его как будто не особенно мучит разочарование в женщине, на которой хотел жениться.
— Как же, объявится! — злобно проговорил Дунаев, и его обыкновенно добродушное лицо дышало ненавистью. — Ты только послушай, как это она всю эту каверзу со мной произвела. Все это, оказывается, было раньше задумано…
И при мысли, что он вполне доверялся невесте, отдал ей все деньги, Дунаев, чтобы облегчить душившую его злобу, опять выругался, как настоящий фор-марсовой, словно пятилетнее пребывание в Америке не оказало никакого влияния на привычку русского матроса выражать чуть ли не все свои чувства ругательствами.
И, словно бы несколько успокоившись после фонтана брани, выпущенной им по адресу Клары, он присел на кровать и, закуривши дешевую манилку, продолжал:
— Уж и тогда, за обедом, когда Билль ругал меня, что я отдал деньги без всякой расписки, я, признаться, вошел в сумление…
— Почему?
— А потому, что, как явился я к ней, она все расспрашивала, сколько у меня денег, и стала требовать, чтобы я их отдал ей спрятать: «У меня, говорит, сохранней будут, а то вы, говорит, хвастать опять будете деньгами». Ну, я, известно, без всякой дурной мысли и отдал… А как Билль закаркал, я и припомнил, как она деньги на сохранность просила… Однако вскоре успокоился… Думаю: нельзя такой гадости сделать, ежели ты уверяешь человека в своей приверженности.
— А она уверяла?
— Еще как!.. В этом самом и была мне, дураку, крышка… Я уши и развесил… верил всему, что она мне врала…
— Как же не верить? И ты вовсе не дурак, Дунаев, что верил…
— Теперь уж шабаш… Никому не поверю… Совсем мериканцем стану!
— Это ты с сердцов зря говоришь, Дунаев. Ежели никому не верить, то жить на свете никак невозможно… Зверь и тот доверяет…
Но Дунаев пропустил мимо ушей замечание Чайкина и продолжал:
— Как проводили мы давеча Билля, опять меня сумление взяло, и я заторопился в гостиницу, где эта самая дрянь в горничных… Прихожу — и по черному ходу бегом наверх, в пятый этаж… Она в седьмом коридоре служила вместе с другой и жила вместе с ней в комнатке под самой крышей… Встретил я эту товарку в коридоре и спрашиваю: «Дома мисс Клэр?» Вижу — смотрит мне в глаза и смеется. Сердце во мне и екнуло. «Дома, говорит, нет. Она сегодня утром расчет получила и уехала…» — «Куда?» — спрашиваю и чувствую, значит, что дело неладное… В это время из номера чокнул звонок, и горничная собралась идти и сказала: «Сию минуту вернусь. Дежурство мое кончается… Пойдемте ко мне в комнату, я все объясню, потому, говорит, что жалко мне вас, Дун».
— Пожалела! — заметил Чайкин.
— Больше из любопытства, надо полагать! Шустрая и вертлявая такая эта горничная, Дженей ее звать. Всякого тоже проведет! — озлобленно говорил Дунаев, не веривший после обмана невесты в искренность сочувствия ее товарки.
— Не все же обманные! — сказал Чайкин.
— Все одного шитья! — мрачно отрезал Дунаев.
— Это ты, братец, опять зря говоришь…
И Чайкин невольно вспомнил о Ревекке.
— Обобрали бы тебя на пять тысяч, небось и ты по-иному бы заговорил… Теперь шабаш… Не женюсь на мериканке никогда! — вдруг прибавил Дунаев с решительным видом добродушного человека, находящегося под впечатлением обрушившейся на него беды.
«Женится!» — почему-то подумал Чайкин, вполне уверенный, что озлобление Дунаева пройдет и что он снова станет тем простым, добрым и доверчивым человеком, каким его считал Чайкин, умевший понимать людей.
— Так что же тебе обсказала горничная? — спросил он.
— «Ваша, говорит, невеста приказала передать вам, Дун, что она раздумала выходить замуж и берет свое слово назад… Так, говорит, и велела сказать и просила вас не сердиться… Она, видите ли, боится, что вы, Дун, пьете много виски, а Клара член Общества трезвости и сама не берет ни капельки в рот вина… Но все-таки мне, — это Джен обсказывала, — очень жаль, что моя товарка водила вас за нос… Я, говорит, так бы не поступила… Придется, говорит, вам мясную лавку открыть холостым, если только вы не найдете девушки, которая не такая обманщица, как Клара. И я уж вам, говорит, всю правду, Дун, скажу. Она вас вовсе не любила, а только льстилась на то, что будет лавочницей… И ее, говорит, без вас навещал один приказчик из фруктового магазина и очень ей нравился… И она говорила, что он не пьет и гораздо красивее и моложе вас… „Этот, говорит, русский совсем неотесанный, и ему за сорок лет, и нос у него красный, и глаза, говорит, телячьи“… Но я заступалась за вас, Дун. По мне, вы были бы мужем, лучше которого и не надо!» Это она, чтоб меня обнадежить, прибавила… потому видела мою расстройку.
Дунаев сердито сплюнул и продолжал:
— Как прострекотала она свое, я и спрашиваю: «А деньги мои где? Она их оставила?» — «Какие деньги?» — спрашивает и выпялила глаза.
— Я сказал ей насчет пяти тысяч, как это отдал ей спрятать для сохранности.
— Что же она? — нетерпеливо спросил Чайкин.
— Сперва очень бранила Клару, а потом смеялась…
— Чему?
— А моей глупости. И прямо-таки в лицо назвала меня болваном и спросила: «Так-таки все деньги и отдали?» — «Все», — говорю. «И у вас ничего нет?» — «Ничего!» — «Дурак вы и есть, Дун, и Клара вас ловко надула… Положим, говорит, нехорошо, а ловко!» И тут же объяснила, что Кларка, значит, всю эту музыку задумала давно, так как еще до моего приезда предупредила хозяев, чтоб ее рассчитали, и, как я отдал ей деньги, она в ночь собралась и уехала.
— Куда ж она уехала? — спросил Чайкин.
— В Нью-Йорк. На пароходе сегодня утром… с моими денежками. Так и рассыльный, что у гостиницы стоит, мне объяснил. Он и вещи ее возил на пароход и видел, как она уехала. Ну, я из гостиницы в отчаянности побежал в участок…
— И что же?
— Как рассказал я в чем дело, — смеются как оглашенные.
— Чему?
— Да все тому же! — раздраженно крикнул Дунаев.
— А вернуть денег нельзя?
— Затем я и ходил… Но только в участке ничего не вышло. «Какие, говорят, доказательства, что вы, как настоящий джентльмен, не сделали вашей невесте свадебного подарка?» И три полицейских покатывались от смеха. «А судом, спрашиваю, разве нельзя?» — «Если, говорит, хотите отсидеть три года в тюрьме за клевету, то, разумеется, можно!» И опять хохочут. А один спрашивает: «Вы, конечно, русский?» — «Русский!» — «Ну, так я и знал!» — говорит. «Почему? — спрашиваю: — Разве русские в чем-нибудь дурном замечены? Или вы полагаете, что я облыжно показываю?» — «Напротив, говорит, вполне верим, что не облыжно, потому что никто другой, кроме русского, не пришел бы сюда признаваться в такой глупости, какую сделали вы». И снова заливаются… Оттуда я как ошпаренный прибежал сюда! — заключил свой рассказ Дунаев.
И он неожиданно хватил себя кулаком по лбу и воскликнул:
— И поделом тебе, дураку! Тоже жениться вздумал! Вперед наука!
— Чем же ты теперь займешься?
— Известно, чем. Опять в возчики пойду. Тут есть контора. Меня знают и опять капитаном возьмут.
— Может, тебе денег нужно, так возьми! — предложил Чайкин.
— Не нужно мне денег… У меня есть пятьдесят долларов. Хорошо, что еще и эти не отобрала!
И с этими словами Дунаев стал раздеваться, чтобы лечь спать.
— А ты, Чайкин, когда едешь? — спросил он, уже лежа под одеялом.
— Завтра с вечерним пароходом.
— А ты хотел с утренним?
— Надо у Абрамсона побывать…
— Охота к нему ходить… Он тебя, жид, обманно хотел на судно определить, а ты с ним связываешься… Нешто хорошим он ремеслом занимается?.. Сманивать матроса, давать сонную водку да вроде как продавать его на купеческие корабли.
— Он теперь не дает сонной водки.
— Все равно… низким делом занимается… Лучше не ходи… Еще как бы не усыпил тебя да не обобрал дочиста.
Чайкин, разумеется, не сказал, что дал Абрамсону на торговлю его ваксой денег и что, кроме того, дал денег на отправку Ревекки за город, и проговорил:
— Тоже, если разобрать по-настоящему, то и Абрамсона нельзя вовсе осудить…
— Это жидюгу-то?
— А разве жид не такой же человек? У бога, брат, все равны…
— Христа-то жид продал!
— Один Иуда не пример… И христиане бога продают, живя не по совести… А если Абрамсон и занимался нехорошим делом, так от нужды… Надо прокормиться с семьей…
— Ну, ты всякого разбойника готов оправдать… С тобой не сговоришь… По-твоему, может оказаться, что и эта воровка Клара не виновата?
— Виновата, но только…
— Что? — нетерпеливо перебил Дунаев.
— Но только надо разобрать, по каким таким причинам она потеряла совесть… Может, и были причины, что она на обман такой пошла…
— Скверная баба — вот и причина… Попадись она мне когда-нибудь! Я ее!
— Бабу-то!
— А хоть бы и бабу! Не посмотрю, что бабу в Америке очень почитают. Оттаскаю в лучшем виде; пусть даже за это в тюрьме отсижу.
— Не оттаскаешь!
— Попадись только…
— В тебе сердце оказывает, Дунаев. Отойдет, и ты не только не оттаскаешь, а простишь эту самую Клару!
— Это за пять тысяч долларов? И чтобы простил!? Довольно даже глуп ты, Чайкин… Лучше спать, чем слушать твои несуразные слова…
И Дунаев смолк.
Скоро улегся и Чайкин, но долго не мог заснуть.
И встреча с Кирюшкиным, и приятная весть о том, что Бульдог и Долговязый не будут больше терзать матросов, и полупризнание Макдональда-Дэка в том, что он убил бывшего своего товарища, и одобрение этого убийства Старым Биллем, и, наконец, обман молодой девушки — все это произвело сильное впечатление на его чуткую, впечатлительную натуру; и все это невольно возбуждало работу мысли этого искателя правды.
И он с каким-то мучительным беспокойством раздумывал об этих людях, стараясь объяснить себе их поступки, и чувствовал, что и убийце Макдональду в его сердце не только нашлось оправдание, но что этот убийца возбуждает в нем симпатию.
Только Бульдогу и Долговязому он никак не мог найти оправдания, но, однако, решил, что и их когда-нибудь совесть зазрит и они поймут, как они жили нехорошо.
«Время только им не пришло! А придет!» — решил он.
Дунаев проснулся не таким сердитым, каким был вчера.
Как ни тяжела была для него потеря долгим трудом нажитых денег, но недаром же он пять лет жил в Америке и знал, что и потери колоссальных состояний не обескураживают американцев и они не падают духом и начинают снова.
И Дунаев, настолько обамериканившийся, чтобы понять бесплодность сетований о том, чего уж не вернешь, и слышавший от одного возчика немца, как тот часто повторял немецкую поговорку: «Деньги потерять — ничего не потерять, а дух потерять — все потерять», — уже спокойнее взглянул своей беде в глаза.
Вдобавок и прирожденное его добродушие в значительной степени помогло ему.
И он решил вновь нажить упорным, неустанным трудом пять тысяч, а то и больше, если подвернутся хорошие дела, и открыть мясную лавку.
«Руки, слава тебе господи, сильные, и здоровьем господь не обидел!» — думал Дунаев.
Он как-то особенно усердно помолился сегодня и, помывшись и одевшись, подошел к Чайкину и сказал уже повеселевшим и ласковым тоном:
— За ночь-то я отдумался, Вась.
— А что?
— Беду-то свою развел… Бог наказал, бог и наградит.
— Это правильно.
— Небось руки есть… Опять наживу денег. А на те пять тысяч наплевать. Будто их не было! Верно, что ли, Вась?
— Еще бы не верно! — обрадованно ответил Чайкин. — Деньги — дело наживное.
— Сделаюсь опять капитаном. Платят капитанам хорошо.
— Хорошо?
— Очень даже.
— А например?
— Да за каждую проводку обоза пятьсот долларов можно получить.
— Отчего так много?
— Опасное дело… Сам видел, каково ездить по большой дороге. Всего бойся — и агентов и этих самых индейцев. Выйдут, как они говорят, на боевую тропу, ну и береги свою голову. Вот за эту самую опаску и платят хорошо. Да ежели все благополучно доставить, то и награду дадут… И ежели ты не гулящий человек, то деньги нажить можно…
— И быть убитым можно?
— Это что и говорить…
— И человека убить легко?
— И это верно… Он в тебя палит, и ты в него. Бывал я с индейцами в перестрелке.
— Так отчего ты по какой другой части не займешься, Дунаев? — спросил Чайкин.
— Не могу.
— Отчего?
— Привык к своей должности.
— И не боишься?
— Чего?
— Что тебя укокошат.
— Боишься не боишься, а все думаешь: бог не выдаст, свинья не съест.
— Деньги соблазняют?
— То-то, деньги… Наживу их, тогда брошу опять дело — и сюда.
— Опять лавку?
— Опять.
В девятом часу, после легкого завтрака и кофе, Дунаев и Чайкин вышли из дома.
Очутившись на улице, они услышали тревожный звон колокола.
— Пожар! — заметил Дунаев.
Впереди и, казалось, далеко поднялось густое облако дыма, среди которого по временам вырывались огненные языки.
— Сильный пожар! Должно быть, горит внизу, на набережной или где-нибудь недалеко от пристани.
— Мне в ту сторону идти. Кстати погляжу, а то и помогу качать воду! — проговорил Чайкин.
— Не придется.
— Отчего?
— У них все паровые помпы… И пожарные у них молодцы.
Они вышли на главную улицу.
Мимо них пронеслись пожарные одной из частей города. Действительно, они глядели молодцами.
На одной из рессорных телег с пожарными инструментами, среди людей в форме и с металлическими шлемами на головах сидел господин в статском платье, в цилиндре.
— Это кто? — полюбопытствовал Чайкин.
— Должно быть, газетчик.
— Зачем?
— Чтобы описать, значит, какой пожар, сколько убытку… и завтра или сегодня в газету… публика все и узнает… Однако мне здесь надо свернуть… Так обедаем вместе?
— Вместе.
— А после обеда я тебя провожу на пароход… А скучно без тебя будет! — неожиданно прибавил Дунаев.
— И мне скучно, — свой, российский… Теперь уж мне на ферме не увидать российского человека.
— Когда небось приедешь сюда… А здесь есть русские… Один портной тоже бежал с судна…
— Матрос?
— Нет. Крепостной был взят одним лейтенантом в плавание заместо камардина… Убежал… Хорошо теперь живет… И женился на чешке… Есть еще один русский из духовного звания… из Соловков бежал… Ужо я тебе их адресы на случай дам… Еще двое сталоверов… из-за веры своей сюда прибыли. А поляков да жидов порядочно-таки. Только с жидами лучше не связывайся! — прибавил Дунаев.
Они разошлись. Дунаев пошел в контору наниматься в возчики, а Чайкин продолжал путь, направляясь к нижней части города, к набережной, недалеко от которой жил Абрамсон.
Чем ближе подходил Чайкин к месту пожара, тем больше видел людей, спешивших туда. Охваченный общим возбуждением, прибавил и он шагу.
Через полчаса Чайкин уже спускался к набережной и скоро пришел к месту пожара.
Зрелище было ужасное.
Огромный пятиэтажный дом был охвачен дымом и пламенем, вырывавшимся из крыши, уже частью разобранной, и из окон. Раздался треск проваливающихся потолков и балок. Взрывались бочки со спиртом и вином в нижнем этаже, в котором помещался ресторан… Из-за ветра, дувшего с моря и помогавшего пожару, было почти невозможно отстоять дом. Пожарные с закопченными лицами быстро спускались с крыши по огромным приставленным лестницам. Над домом была такая масса огня, что оставаться там было невозможно.
Несколько паровых помп и ручных помп, привезенных с военных судов, стоявших на рейде, выбрасывали массу воды на горевший дом, сосредоточивая воду на более пылавших местах, но огонь не поддавался воде… На минуту пламя исчезало под густыми клубами дыма и снова вырывалось с еще большею силою.
Кучи имущества, которое успели спасти или выкинуть из окон, грудами лежали на набережной. Около пожитков стояли полуодетые жильцы и жилицы горевшего дома. Тут же были и маленькие дети.
— Хорошо, что все спаслись! — проговорил кто-то в толпе около Чайкина.
Но в эту самую минуту раздался чей-то раздирающий душу вопль. Из толпы выбежала бледная как смерть молодая женщина и, указывая на окно в верхнем этаже, крикнула:
— Моя девочка… Там моя девочка… Спасите!
Толпа замерла.
— Где ваша девочка? — спросил один из пожарных.
Молодая женщина, обезумевшая от ужаса, показывала вздрагивающей рукой на крайнее окно пятого этажа…
— Она спала… Ее забыли… Пустите меня… Я поднимусь за ней…
И она ринулась к лестнице.
Но ее удержали.
— Вы идете на верную смерть… Спасти невозможно.
Молодая женщина вскрикнула и упала без чувств.
— Девочка, верно, уж погибла! — проговорил кто-то около Чайкина.
— Огонь сейчас вырвется над этим окном… Он рядом.
— Она жива! Она у окна! — раздался чей-то голос.
Чайкин поднял голову и увидал у окна ребенка, беспомощно простирающего руки.
Вопль ужаса вырвался у толпы.
Но никто не решался подняться по лестнице, приставленной к этому окну. Огонь, вырывавшийся из окон, и густой дым, казалось, делали невозможной всякую попытку. Смельчак, который решится полезть, или сгорит, или задохнется в дыму.
И пожарные отвернулись от окна.
— Поздно! — раздался голос брандмайора.
Великая жалость охватила Чайкина при виде ребенка. Какая-то волна прилила к его сердцу, и в то же мгновение он решил не столько умом, сколько силою чувства, спасти малютку.
И это внезапное решение словно бы окрылило его и придало ему мужества и ту веру, которые и делают людей способными на геройские подвиги во имя любви к ближнему.
Словно бы какая-то посторонняя сила, которой сопротивляться было невозможно, выкинула Чайкина из толпы вперед.
У одной из помп он увидал два ведра с водой и какой-то инстинкт заставил его вылить их на себя. Затем он ринулся к лестнице и побежал по ней с быстротою и ловкостью хорошего марсового, одним духом взлетавшего на марс.
В первые минуты он почти не чувствовал охватившего его огня и дыма.
Толпа ахнула и замерла.
Глаза всех были устремлены на этого маленького белобрысого человека, бежавшего, казалось, на верную смерть. Многие женщины рыдали.
Но вот он у окна. Вот он схватывает ребенка…
Крик радости и одобрения, вырвавшийся из тысячи людских грудей, потрясает воздух.
Очнувшись, мать с надеждой жадно смотрит наверх: слезы мешают ей видеть, как Чайкин прикрыл ребенка своим пиджаком и плотно прижал его к своей груди.
Но спускаться было не так легко, как подняться.
Весь обожженный, чувствуя невыносимую боль, но полный той несокрушимости духа, которая дает силы превозмогать физические страдания, он спускается вниз, крепко прижимая к груди своей ношу…
На половине дороги силы его падают… Он задыхается от дыма и чувствует, что волосы его горят… Но пожарные догадались пустить в него снизу струю воды из брандспойта, и он почувствовал облегчение и двинулся дальше…
Еще несколько ужасающих минут — и оглушительное ура раздается в воздухе.
Мать схватывает ребенка и хочет благодарить спасителя, но он, весь почерневший, с обгорелыми ногами, едва ступивши на землю, падает без чувств.
Его окружает толпа. Все хотят взглянуть на этого бесстрашного человека, так дорого поплатившегося за подвиг… Всем хочется узнать его имя…
Но в эту минуту приносят носилки, и Чайкина бережно кладут на них и несут в госпиталь…
Целая толпа сопровождает его.
— Что, он жив? — спрашивают друг у друга.
Доктор, шедший рядом с носилками, отвечает, что жив.
— Может поправиться?
Доктор пожимает плечами.
В эту минуту к носилкам подбегает Макдональд-Дэк. Заглянув в лицо Чайкина, он восклицает:
— Я так и думал… Это Чайк!..
— Кто он такой? — спросил у Макдональда какой-то господин.
— Русский эмигрант… матрос…
Господин поспешно стал записывать сообщенное известие в записную книжку.
— Превосходнейший человек… Золотое сердце…
— Сколько ему лет?
— Кажется, двадцать пять.
— Какой он наружности?
— Да вам зачем?
— Я репортер…
— В таком случае я вам могу о нем кое-что сообщить… Это… это единственный в своем роде парень! — проговорил взволнованно Макдональд.
И он стал рассказывать репортеру о Чайкине.
Когда носилки вынесли на гору, к Макдональду подошел Старый Билль, шедший на пожар.
Когда Билль услыхал от Макдональда о подвиге Чайкина и о том, что он, еле живой, лежит в носилках, он угрюмо проговорил:
— Вот и первые шаги его в Америке… Бедный Чайк!..
И он пошел рядом с Макдональдом и, в свою очередь, сообщил репортеру о Чайкине, о том, как он бежал в прошлом году с клипера «Проворный» из-за того, что его наказали, о том, как он спас Чезаре, и так далее.
Репортер был в восторге. У него была готова в уме превосходнейшая статейка.
Чайкин застонал.
Билль подошел к нему.
— Сейчас, Чайк, в госпиталь вас принесут! — проговорил он необыкновенно нежно.
Чайкин открыл глаза и, казалось, не узнал Старого Билля.
— А ребенок… жив? — спросил он.
— Жив… жив, Чайк.
Чайкин закрыл глаза и очнулся только тогда, когда в госпитале его раздели и, уложивши в постель, стали перевязывать страшные ожоги, покрывавшие его тело.
Во время перевязки он стонал, испытывая невыносимые страдания.
Почти весь день у госпиталя стояла толпа, желавшая иметь сведения о положении больного. То и дело к госпиталю подходили и подъезжали разные лица, преимущественно женщины, справляться жив ли Чайкин, и есть ли надежда на спасение. Приезжали губернатор, шериф…
Ответы докторов были не особенно утешительны.
В вечерних газетах появились отчеты о пожаре и о подвиге русского матроса, а в одной была напечатана целая биография Чайкина, в которой, между прочим, описывалось, как он спас в море испанца.
На другой день в газетах сообщали об его трудном положении, об его страданиях, переносимых им с необыкновенным мужеством и терпением, удивлявшими врачей и сиделок.
Во всем Сан-Франциско только и говорили, что о Чайкине.
Он сделался героем дня.
Билль, Дунаев и Макдональд всю ночь продежурили по очереди у постели больного, но не тревожили его разговорами.
Сиделка воспрещала разговаривать с Чайкиным. Всю ночь он стонал и часто бредил.
Старый Билль, дежуривший у Чайкина с полуночи до шести часов утра, ушел от него мрачный. В полдень он должен был уезжать из Сан-Франциско и просил Макдональда прислать ему сказать о том, что скажут врачи.
И Макдональд написал ему, что врачи не особенно надеются на спасение Чайка, и от себя прибавил, что Чайк очень слаб, но в памяти, просил кланяться Старому Биллю и зовет Дуна. «Очевидно, — писал Макдональд, — бедному Чайку хочется видеть в последние часы своей жизни соотечественника, который напоминает ему о родине, вдали от которой Чайк погибает благодаря великому своему сердцу».
Получив эту записку, Билль объявил в конторе, что ему необходимо на полчаса отлучиться, и, наняв извозчичью коляску, полетел в госпиталь.
Дунаев был уже там и, сменивши Дэка, сидел у постели Чайкина, употребляя чрезвычайные усилия, чтобы не зареветь.
— Ну, как дела? — спросил Билль.
— Спит после перевязки.
Билль заглянул в обложенное ватой лицо Чайкина и увидал только страшно опухшие, без бровей и ресниц, закрытые глаза.
— Что говорят доктора? — спросил Билль, отходя с Дунаевым к окну.
— Резать сегодня будут ногу.
— Зачем?
— Надо, говорят, вырезать часть мяса, а то, если гнить начнет, беда… А ему и так плохо… Резать начнут того и гляди…
Дунаев не договорил и усиленно заморгал глазами.
— Если доктора хотят резать, значит надо резать! — прошептал Билль. — И вы не падайте духом, Дун, а то, глядя на ваше лицо, и Чайк упадет духом… Теперь он больной! — прибавил Билль, словно бы поясняя, почему Чайкин может упасть духом.
— Я постараюсь.
— Когда будут его резать?
— В три часа.
— Так вот что: получите три доллара и телеграфируйте мне после операции, что с Чайком, сегодня, завтра и послезавтра. — Билль объяснил, куда телеграфировать, и вслед за тем спросил: — Или вы уж уедете, Дун, с обозом?
— Я не поеду! Сегодня отказался! Буду при Чайке, пока он не умрет или не поправится.
— А деньги у вас есть, Дун? Или все до цента отдали на хранение Кларе?
— Пятьдесят долларов осталось.
— Возьмите у меня сотню.
— Не надо. Если не хватит, буду на пристани работать.
— Возьмите ради Чайка. Около него будьте… Не оставляйте его одного… Если он поправится, то не скоро…
И Билль вынул из своего кошеля пять монет и передал Дунаеву.
— А мне пора ехать. Прощайте, Дун, кланяйтесь Чайку! Скажите, что я заходил прощаться. И телеграфируйте через неделю — в Сакраменто, через две — на Соленое озеро, через три — в Денвер… Надеюсь, еще увидимся…
Билль подошел к постели больного.
Чайкин в эту минуту открыл глаза.
При виде Старого Билля, одетого в старую куртку, в высоких сапогах на ногах, Чайкин, словно бы очнувшись от сновидений, унесших его совсем в другой мир, вспомнил свое путешествие, и его серые, впавшие, страдальческие глаза ласково остановились на Билле.
— Спасибо, Билль… навестили. Едете сегодня?
— Еду, Чайк.
— Счастливого пути…
— До свидания, Чайк. Надеюсь, как вернусь, поправитесь.
— Как бог даст.
— В вас духу, Чайк, много… Захотите — и поправитесь. И доктора говорят, что недельки через три прежним Чайком станете.
Билль улыбнулся и, несколько раз кивнув головой, вышел и только на улице смахнул слезу, показавшуюся у него на глазах, и попросил извозчика ехать скорей в контору Общества дилижансов.
— Добер Билль! — промолвил Чайкин.
— Добер. Он вчера ночью около тебя сидел… И все о тебе беспокоятся, даром что чужие… Сам губернатор был… И народ стоял… и в газетах тебя пропечатали за твой подвиг… И эта самая барыня, которой девочку ты спас, была несколько раз… Только ее не допустили… И лейтенант Погожин был… И флаг-офицер от адмирала приезжал…
Чайкин, казалось, слушал все это равнодушно и только спросил:
— А девочка жива?
— Живехонька, Вась.
— А ты, Дунаев, место нашел?..
— Нет. Через месяц выйдет! — нарочно из деликатности соврал Дунаев.
— Так ты мои деньги возьми.
— Не надо. Есть.
— И знаешь, о чем попрошу тебя, голубчик?
— О чем?
— Если бог не пошлет поправки и мне придется помирать, то добудь ты мне священника. Верно, новый капитан позволит, чтобы батюшка с «Проворного» исповедал и причастил как следовает.
— С чего ты взял?.. Небось на поправку пойдешь!
— Там видно будет. А просьбу исполни.
— Исполню. Консула попрошу.
— Спасибо… А деньги, кои у меня есть, триста двадцать долларов…
— У тебя ведь пятьсот было…
— Я Абрамсону дал… Он ваксу продавать будет… ремесло свое бросит и дочь выправит… она больна… Так деньги возьми и на часть их похорони меня, а достальные дошли матери в деревню… Адрес при деньгах… Слышишь?
— Слышу… Только ты все это напрасно, Вась!.. Одно сумление…
— Сумления нет, Дунаев… А я на всякий случай…
Вошедшая сиделка попросила Дунаева не разговаривать.
— Больному вредно! — серьезно прибавила она и, приблизившись к Чайкину, необыкновенно ловко и умело приподняла сильными руками подушку и голову Чайкина и стала его поить молоком.
Чайкин с видимым удовольствием глотал молоко.
— А на ваше имя получено много писем и телеграмм, Чайк: верно, высказывают свое сочувствие и удивление к вашему подвигу. Как поправитесь, я принесу их вам!.. — проговорила сиделка, вполне уверенная, что сообщенное ею известие порадует и подбодрит больного.
В это самое утро начальник русской эскадры Тихого океана, контр-адмирал Бороздин, только что перечитал вчерашние вечерние и сегодняшние утренние газеты и грустно покачивал головой, сидя у письменного стола в своем большом и роскошном номере гостиницы, в то время как его флаг-офицер, молодой мичман, заваривал чай, привезенный с корвета адмиралом на берег вместе с самоваром.
— Читали газеты? — спросил адмирал мичмана.
— Нет еще, ваше превосходительство!
— Прочтите… Там описан подвиг нашего русского матроса Чайкина, — его здесь, конечно, в Чайка перекрестили, — бежавшего в прошлом году с «Проворного».
— Мне уж рассказывал очевидец… Удивительный подвиг, ваше превосходительство.
— Какой очевидец?
— Лейтенант Погожин. Он был с пожарной командой при тушении пожара и узнал в этом смельчаке, бросившемся спасать ребенка, Чайкина… Он рассказывал, какое изумление вызвал во всех этот маленький, тщедушный на вид матросик… Он и на «Проворном» был общий любимец, ваше превосходительство! Погожин говорил, что Чайкин был самый тихий, скромный и усердный матрос… Он только одного боялся…
— Чего?
— Линьков, ваше превосходительство… И когда его вместе со всеми фор-марсовыми за опоздание на три секунды перемены марселя старший офицер приказал наказать линьками, то он пришел в ужас… Погожин видел и слышал, как он шептал молитву… И он, Погожин, просил за него старшего офицера…
— И тот, конечно, отказал в ходатайстве; если всех, так всех!
— Точно так, ваше превосходительство!.. Чай готов…
Адмирал пересел на диван и, отхлебнув несколько глотков чая, проговорил серьезным тоном:
— Счастие ваше, Аркашин, что вы служите в такие времена, когда линьки уничтожены. — И, помолчав, прибавил: — Как напьетесь чаю, немедленно съездите в госпиталь и узнайте, в каком положении Чайкин… И если что нужно ему… вот передайте деньги… сто долларов… старшему врачу или кому там… И если вас допустят к нему, скажите, что русский адмирал гордится подвигом русского матроса… И я сам его навещу, когда ему будет получше… Скажите ему, Аркашин…
— Слушаю, ваше превосходительство! Я сию минуту поеду!
— Выпейте хоть стакан чаю! — проговорил адмирал, одобрительно улыбаясь этой поспешности.
Молодой мичман торопливо выпил стакан чаю и вышел.
Через несколько минут постучали в двери.
— Войдите! — крикнул по-русски адмирал.
В комнату вошел капитан-лейтенант Изгоев, которого адмирал назначил командующим клипером «Проворный» и который был до того старшим офицером на «Илье Муромце», — довольно симпатичный на вид молодой еще человек, лет за тридцать, в черном элегантном сюртуке.
— Что скажете, Николай Николаевич? — ласково встретил его адмирал, протягивая руку и прося садиться.
— Приехал ходатайствовать у вашего превосходительства разрешить просьбу моего матроса. Сам я не решаюсь.
— В чем дело?
— Матрос Кирюшкин, по словам офицеров, отличный марсовой и отчаянный пьяница…
— Знаю о нем, — перебил адмирал, — бывший старший офицер лично передавал мне о том, как он хотел его исправить. Так о чем просит Кирюшкин?
— Разрешения навестить беглого матроса Чайкина, который лежит в госпитале. Изволили слышать об его подвиге на вчерашнем пожаре?
— Как же. И только что послал Аркашина справиться об его положении… Разумеется, разрешите…
— Этот Кирюшкин очень привязан к Чайкину…
— И об этом слышал… Разрешите… И пусть Кирюшкин ежедневно навещает товарища… Ему тяжело болеть на чужбине… Кругом все чужие… И если еще кто с «Проворного» захочет навестить товарища — разрешите… Бедному Чайкину, вероятно, это будет очень приятно…
— Очень, ваше превосходительство.
— Очень запугана команда «Проворного»?
— Очень, ваше превосходительство.
— Надеюсь, Николай Николаевич, что при вас и при новом старшем офицере они вздохнут и вы сделаете все возможное, чтобы они забыли о прошлом.
— Постараюсь, ваше превосходительство.
— Завтра я буду у вас… Сделаю смотр… Знаю, что найду все в образцовом виде: бывший старший офицер недаром же мучил людей, полагая, что без жестокости нельзя держать судно в должном порядке. А между тем на «Муромце» и без линьков люди работают прекрасно… Не так ли?
— Точно так, ваше превосходительство!
— Так разрешите Кирюшкину и другим… И это делает честь Кирюшкину, что он не забыл товарища в беде…
В эту минуту вошел флаг-офицер.
— Ну что? — нетерпеливо спросил адмирал.
Флаг-офицер доложил, что его не допустили к Чайкину, чтобы не утомлять и не волновать больного разговорами.
— А есть ли надежда? Говорили вы с доктором?
— Говорил, ваше превосходительство, и сиделку о Чайкине спрашивал. Доктор сказал, что еще надежда не потеряна, а сиделка просто в изумлении от мужества и терпения, с какими Чайкин переносит страдания… Денег, однако, не приняли, ваше превосходительство! — прибавил флаг-офицер и положил деньги на стол.
— Почему?
— Доктор заявил, что больной ни в чем не нуждается в госпитале. Когда он несколько поправится, тогда будет можно лично передать ему деньги… А как интересуются Чайкиным американцы, ваше превосходительство! Перед госпиталем толпа, чтоб узнать об его положении. Губернатор и многие власти заезжали, чтоб оставить Чайкину карточки… Дамы привозят цветы…
— Но все-таки бедняга один… Никого при нем нет близких…
— Он не один. К нему, по словам сиделки, допустили его друзей: одного русского и двух американцев. Они дежурят при нем.
— Сегодня вечером опять поезжайте узнать о Чайкине! — сказал адмирал.
— Слушаю, ваше превосходительство! Если прикажете, я каждый день утром и вечером буду ездить в госпиталь.
— Отлично сделаете, Аркашин. — И, помолчав, адмирал прибавил, обращаясь к новому командиру «Проворного»: — Я буду ходатайствовать о полном прощении Чайкина, если он вернется на клипер. Только я сомневаюсь, захочет ли он вернуться…
— Бывший старший офицер «Проворного» ему предлагал…
И командир рассказал, со слов лейтенанта Погожина, о встрече офицеров с Чайкиным в саду.
Прошло три недели.
Чайкин, благополучно выдержавший операцию, поправлялся. Доктора говорили, что через месяц он может выписаться из госпиталя.
В последние дни у Чайкина перебывало множество лиц. Первыми гостями были репортеры и рисовальщики, и на другой день после их визита в газетах и иллюстрациях были помещены портреты Чайка. Множество писем и карточек с выражением радости по случаю его выздоровления лежало у него на столе у кровати вместе с букетами цветов.
И Чайкин, смущенный, пожимал руки посетителям и, казалось, не понимал, за что его так чествуют, и утомлялся этими визитами, но не отказывал, боясь обидеть людей, желавших выразить ему сочувствие.
В госпитале все относились к нему необыкновенно предупредительно, и две сиделки, по очереди дежурившие в его отдельной комнате, наперерыв старались угодить ему. Его кормили отлично и даже роскошно. Неизвестные лица посылали ему фрукты, вино, конфеты.
Одною из первых навестила Чайкина, когда ему разрешили принимать посетителей, мать спасенной им девочки вместе с этой девочкой и мужем.
Эта молодая женщина в трогательных выражениях благодарила Чайкина и, пожимая ему руку, говорила, что она его вечная и неоплатная должница.
А маленькая черноглазая девочка поцеловала Чайкина и сказала:
— Ведь вы придете к нам, когда поправитесь?
— Мистер Чайк должен знать, что он всегда желанный гость у нас в доме! — заметил молодой янки. — И мы были бы счастливы, если бы он пожил у нас…
И со свойственною американцам деловитостью прибавил:
— И так как мистер Чайк только что начинает свою карьеру в нашей стране, то, конечно, он не откажется принять от нас дружеский подарок на память о том, что он нам возвратил дочь.
С этими словами янки положил на стол чек в двадцать пять тысяч долларов.
Чайкин вспыхнул до корней волос.
— Что вы?.. Что вы? Разве это можно? — проговорил Чайкин.
— Отчего же нельзя? Вы сделали для меня, подвергая свою жизнь опасности, великое благодеяние. Неужели вы не позволите хоть чем-нибудь отплатить вам?
— Нет… прошу вас… возьмите назад… Я делал это не для вас… Возьмите эти деньги… Я спасал девочку не за деньги… Не обижайте меня.
Янки положил чек в бумажник и пожал плечами.
— Верьте, мистер Чайк, я не думал обидеть вас. Во всяком случае, я считаю себя вашим должником и буду счастлив, если вы примете мою дружбу! — проговорил взволнованно янки и потряс Чайкину руку.
— Но от этой памяти вы, надеюсь, не откажетесь? — воскликнула молодая нарядная барыня.
И, снявши с своего пальца кольцо с изумрудом, пробовала надеть его на мизинец Чайкина.
Кольцо было мало, и молодая женщина проговорила:
— Завтра я привезу его… И Нелли сама его наденет…
Чайкин сконфуженно согласился, и семья ушла, взявши слово с Чайкина, что он навестит их, когда поправится.
Но более всех посещений доставляли Чайкину удовольствие посещения Кирюшкина с «Проворного».
Он бывал у больного каждый день от пяти до семи часов вечера и занимал его рассказами о том, как после Бульдога и Долговязого пошла совсем другая «линия».
— Новый закон-положенье вышло, Вась… командир читал, — чтобы не драть, а судиться. И вовсе у нас ослабка пошла теперь… Вздохнули матросы. И капитан и старший офицер совсем не похожи на прежних. И адмирал на смотру обнадежил нас: «Теперь, говорит, братцы, линьками и розгами наказывать вас не будут… А если свиноватил кто, будут судить…» И ко мне подошел: «Ты, говорит, Кирюшкин, что навестить товарища просился?» — «Я, говорю, ваше превосходительство!» — «Доброе, говорит, дело навестить товарища. Навещай с богом. И я уверен, говорит, что будешь возвращаться на клипер в своем виде?..» — «Постараюсь, ваше превосходительство!» — «То-то, постарайся… Я прошу тебя об этом. Я, говорит, поручился за тебя перед командиром. Так ты оправдай, говорит, мое доверие, Кирюшкин!» И таково ласково говорит и ласково глазами смотрит. Давно уж я таких слов не слыхал, Вась! И что бы ты думал, братец ты мой? Вот я у тебя четвертый раз и возвращаюсь на «Проворный» в своем виде… Даже самому удивительно. И все ребята дивуются, что у Кирюшкина ни в одном глазе! А почему? — словно бы задавая самому себе вопрос, воскликнул матрос.
И после паузы, во время которой он усиленно теребил рукой штанину, отвечал:
— А потому самому, что не хочу оконфузить адмирала: пусть не говорит, что Кирюшкин его осрамил. Вот, братец, какая причина! Не ручайся он за меня, — обязательно после того, как я от тебя ухожу, пропустил бы несколько стаканчиков… А вот поручился и… держусь… Прямо от тебя на шлюпку и на «Проворный».
— Умен, видно, адмирал! — промолвил Чайкин.
— А что?
— Понимает, как пронять добрым словом. И, видно, добер.
— Добер. Матросы с «Муромца» сказывали, что страсть добер… Нет, ты только рассуди, Вась, — за меня, за пропойцу, поручился… Ведь обязан я оправдать его? — снова возвратился к тому же вопросу, видимо, польщенный этим поручительством, старый матрос.
— Конечно, обязан! — ответил Чайкин.
— То-то оно и есть. И я оправдаю, поколь к тебе хожу…
— А потом? — с тревожным участием спрашивал Чайкин.
— А ежели отпустят на берег по форме всю вахту, тогда я погуляю: адмирал, значит, за меня не ручался, и я по всем правам могу выпить.
Затем Кирюшкин не без своеобразного своего остроумия давал краткие характеристики новых капитана и старшего офицера:
— Капитан вроде бытто орел. Глаз зоркий — скрозь видит. Добер, однако с матросами горд. Душевности, значит, в нем к матросу нет… А должно полагать, по морской части капитан будет форменный, не хуже Бульдоги… Тот, надо прямо-таки сказать, по флотской части отчаянный был. Помнишь, как мы, Вась, у Надежного мыса [14] штурмовали?
— Как не помнить! помню.
— Так он небось свою отчаянность оказал. Ловко со штурмой справился!
Чайкин невольно вспомнил про «отчаянность» капитана Блэка и сказал:
— Я, Иваныч, еще более отчаянного капитана видел.
— Где?
— А на купеческом бриге, на котором год служил.
И Чайкин рассказал о том, как они на бриге уходили от попутного шторма.
— Да, дьявол был твой капитан! — похвалил Кирюшкин. — Моли бога, что целы тогда остались…
— Небось все матросы тогда бога-то вспоминали. Ну, а новый старший офицер каков? — спрашивал Чайкин, видимо с большим интересом к «новой линии» на «Проворном», благодаря которой матросы вздохнули.
— Проще капитана. Матроса до себя допускает. Когда и пошутит, когда и слово скажет… И затейно, я тебе скажу, ругается… И не то чтобы с сердцем, а для порядка… Так затейно, братец ты мой, такие смешные словечки подбирает, что… умора!.. Ребята слушают и смеются… И шустрый такой, маленький… как волчок по клиперу носится. Ему так и дали прозвище «Волчок». «Запылил, как порох, Волчок-то наш». А на аврале зря не суетится, нельзя сказать… Хорошо правит авралом…
— И не дерется?
— Пока еще раз только смазал по уху сигнальщика… И то легко, ровно комар пискнул, смазал… Однако боцманам и унтерцерам строго-настрого приказал не чистить зубы и линьков чтобы духу не было…
— И не дерутся?
— То-то, дерутся. Не так, как прежде, а дерутся. С рассудком дерутся! — И, помолчав, прибавил: — И никак им нельзя не драться, если правильно рассудить!
— Будто бы и нельзя? — усомнился Чайкин.
— Да как же! Ежели теперича ты не отдал, скажем, марс-фал или вовремя не раздернул шкота, как тебя не вдарить? Не бежать же из-за всякой малости жаловаться старшему офицеру. Вдарил — и шабаш! И матросу острастка, и никакой кляузы не выйдет… Не судиться же за все. Положим, сгрубил ты — ну, начисти зубы… отшлифуй, а не суди судом. Суд ведь засудит в карцырь, а то и в тюрьму, а то и в арестантские роты… человеку и крышка! А тут отдубасили — и вся недолга! Только надо дубасить с рассудком, вот в чем дело… И опомнясь боцман так и говорил на баке… насчет этого самого.
— Что он говорил?
— А говорил: «Так, мол, и так. Я, говорит, кляузы заводить не намерен и к старшему офицеру с лепортом изо всяких пустяков доходить не желаю, а если кто свиноватит, я буду сам шлифовать… Согласны? — спрашивает. Не станете на меня претензию оказывать?»
— Что ж матросы?
— Дали согласие, но только просили, чтобы дрался с рассудком…
— Боцман обещал?
— Обещал, что без вышиба зубов. И все унтерцеры обещали… А ежели не сдержат слова, так ведь небось и на них управу найдем.
— Жаловаться станете? — спросил Чайкин.
— Что ты, Вась! Небось кляузы и мы не заведем и жаловаться не станем, а проучим, как проучивали… Изобьем на берегу — будут помнить!
Чайкин слушал Кирюшкина и доказывал, что можно жить и без того, чтобы драться: живут же здесь люди — и никто не смеет другого ударить.
Но Кирюшкин лишь ввиду того, что Чайкин очень прост и лежит больной, не поддерживал спора и только скептически покачивал головой.
Казалось, один только он не придавал героического значения поступку Чайкина, хотя и был очень доволен, что русский матросик показал свою «отчаянность» перед американцами. Он не видел в этом поступке ничего героического, потому что знал и чувствовал, что и он поступил бы точно так, как и Чайкин, да и не раз в течение службы совершал не менее героические поступки, рискуя жизнью, когда бросался за борт, чтобы спасти упавших в море товарищей. И за это никакой награды, кроме чарки водки, не получал и, разумеется, ни на какую награду не рассчитывал.
Вот почему его дивили все эти чествования, которые устраивали американцы Чайкину, и нисколько не удивил отказ Чайкина от больших денег, предложенных ему отцом спасенной девочки. И когда об этом отказе Кирюшкин узнал от Дунаева, он только сказал Чайкину:
— Правильно ты, Вась, поступил, что побрезговал деньгами…
— А то как же?..
— Оправдал, значит, себя…
И Чайкину необыкновенно приятно было услышать одобрение именно от Кирюшкина.
Обыкновенно за четверть часа до семи, вдоволь наговоривши Чайкину обо всем, более или менее интересном, что, по его мнению; происходило за день на клипере, Кирюшкин уходил, обещаясь завтра навестить своего любимца. И Чайкин всегда нетерпеливо ждал его прихода.
Однажды, прощаясь с Кирюшкиным, он сказал:
— Уважь, Иваныч, голубчик, принеси черного сухарика. Давно не пробовал… Тут все белый хлеб. И хотя меня кормят до отвала и всяких пирожных дают, а по ржаному сухарику я соскучился.
Кирюшкин обещал принести и заметил:
— То-то оно и есть… И по сухарику соскучился… Так как же останешься ты в этой Америке?.. Совсем пропадешь в ней…
Однажды утром, когда Чайкин первый раз встал с постели и необыкновенно довольный, что раны его заживают и нет уже никаких болей, сидел в кресле около стола, на котором стоял чудный букет чайных роз, присланных ему матерью спасенной девочки, и разговаривал с верным Дунаевым, неотлучно находившимся при нем, в комнату вошла сиделка и сказала Чайкину:
— Вас хочет видеть русский адмирал, начальник эскадры. Хотите его принять, Чайк?
В первую минуту Чайкин был изумлен и испуган.
«Зачем ко мне идет адмирал?» — думал Чайкин и не знал, как ему быть.
— Если вам визит этот неприятен, Чайк, то я могу сказать, что вы чувствуете себя нехорошо и не можете его принять… Вы, кажется, не расположены видеть адмирала, Чайк? — прибавила в виде вопроса сиделка.
— Нет, зачем же врать! — промолвил смущенно Чайкин.
— Так, чтоб не врать, я просто скажу, что вы не хотите его видеть, Чайк. Сказать?
— Это будет обидно для адмирала…
— А ну его… Пусть обижается! — заметил по-русски Дунаев.
— За что зря обиждать… Он, может, от доброго сердца пришел, а я скажу: «Уходи!..»
И, обратившись к сиделке, Чайкин сказал:
— Попросите адмирала…
И с этими словами он несколько испуганно оправил свой халат; смахнул со стола хлебные соринки и не без некоторого страха прежнего матроса ждал появления адмирала, несмотря на то, что слышал о нем много хорошего.
Тот же страх испытывал и Дунаев, хотя и хотел показать, что он совершенно равнодушен к приходу адмирала.
— А я пока уйду… Может, он захочет с тобой о чем-нибудь секретно говорить, Вась…
И Дунаев пошел к выходу и, встретившись около дверей с адмиралом, невольно вытянулся по-военному и провожал адмирала глазами.
— Бывший матрос? — спросил, останавливаясь, адмирал и ласково улыбнулся.
— Точно так, ваше превосходительство! — отвечал Дунаев по старой привычке.
— С какого судна?
— С «Люрика», ваше превосходительство.
— Давно здесь?
— Пять лет, ваше превосходительство.
— Какие занятия?
— Возчиком был, а теперь вот около Чайкина нахожусь, ваше превосходительство!
— Слышал… хорошо, что Чайкин не один…
— К нему еще российский ходит: Кирюшкин, ваше превосходительство.
— Знаю. Тебе здесь нравится? Дунаев, кажется?
— Точно так, ваше превосходительство. Очень нравится!..
— А по какой причине ты оставил судно?
— Претензию подавал адмиралу на капитана «Люрика», ваше превосходительство.
Адмирал не сомневался, что Дунаев говорит правду: командир «Рюрика» даже и в те отдаленные времена считался жестоким командиром и был уволен от службы.
— И не скучаешь по России?
— Прежде скучал, а теперь мало скучаю, ваше превосходительство.
— Совсем американцем стал! — улыбаясь, проговорил адмирал, оглядывая с ног до головы Дунаева, и направился к креслу, где сидел похудалый, побледневший и испуганный Чайкин.
Когда адмирал подошел к Чайкину, тот стоял у кресла.
— Здравствуй, Чайкин!
— Здравия желаю, ваше превосходительство! — отвечал тихим, утомленным голосом Чайкин.
От стояния на ногах он чувствовал, что у него кружится голова.
— Садись, садись скорей! Тебе нельзя стоять! — участливо проговорил адмирал, увидавший побледневшее лицо Чайкина.
— Трудно еще, ваше превосходительство… Первый раз встал с постели.
И словно бы виновато улыбаясь, что не может стоять перед адмиралом, Чайкин опустился в кресло. Адмирал сел в другое.
— Я давно собирался навестить тебя, да боялся потревожить! — проговорил он.
— Чувствительно благодарен, ваше превосходительство.
— А я пришел к тебе, чтобы сказать, как я рад был узнать о подвиге русского матроса.
Чайкин застенчиво молчал.
— Но мне, признаюсь, очень жаль было узнать, что ты русский человек и принужден оставаться на чужбине… Я знаю, что тебя вынудило остаться здесь… Страх перед наказанием? Да?
— Точно так, ваше превосходительство… Я опоздал на шлюпку и боялся, что меня накажут… и остался…
— Слушай, Чайкин, что я тебе скажу. Ты, конечно, волен остаться здесь, и никто тебя не может отсюда вытребовать… Но если ты хочешь вернуться, даю тебе слово, что ты никакому наказанию не подвергнешься. Я буду за тебя просить начальство. Оно уважит мою просьбу.
— Премного благодарен на добром слове, ваше превосходительство! — с чувством произнес Чайкин.
— И знай, что милостью нашего государя телесные наказания отменены… На клипере новое начальство, и того, что было прежде, не будет… Тебя сделают унтер-офицером.
Чайкин молчал.
— Так хочешь вернуться? Даю тебе слово, что тебе ничего не будет! — еще раз ласково повторил адмирал, объяснявший молчание матроса недоверием к его словам.
— Никак нет, ваше превосходительство! — тихо, но твердо ответил Чайкин.
— И ты не боишься, Чайкин, что стоскуешься на чужбине?
— И теперь иной раз тоска берет, ваше превосходительство.
— Что ж ты думаешь здесь делать? Опять матросом будешь, как был, на купеческом бриге?
— Никак нет, ваше превосходительство, — при земле буду. Как поправлюсь, поеду работником на ферму. У меня уж и место есть.
— Ну, дай бог тебе успеха, Чайкин… Будь счастлив! — сказал адмирал, поднимаясь.
— Счастливо оставаться, ваше превосходительство!
— Не нужно ли тебе чего?..
— Покорно благодарю. Ничего не нужно, ваше превосходительство!
— Может, деньги нужны… Ты скажи. Я ведь русский, а не американец!
— Дай вам бог за ласковое слово, ваше превосходительство, что не погнушались зайти к беглому матросу! — взволнованно проговорил Чайкин. — Но только не извольте беспокоиться: я ни в чем не нуждаюсь, у меня и деньги есть.
— Прощай, братец… Кирюшкин тебя навещает?
— Навещает, ваше превосходительство!
Адмирал ласково кивнул головой и вышел из комнаты. Сейчас же явился Дунаев.
— Ну, что он с тобой говорил?
— По-хорошему говорил, словно и не адмирал. Прост. И так он ласково обошелся, что у меня и страх прошел… И я ему все обсказал без всякой опаски… С ним не страшно говорить.
— Добер. Сразу видно! — подтвердил и Дунаев.
— Кабы таких адмиралов да побольше было! — промолвил Чайкин.
— Зачем же он к тебе приходил?
— Проведать приходил… А еще звал на клипер. Обнадеживал, что ничего мне не будет. Унтерцером сулил сделать… Да я не согласился…
— А он осерчал? уговаривал?
— И не осерчал и не уговаривал. «Живи, говорит, счастливо!»
Чайкин примолк и задумался.
— Да, брат Дунаев, если бы побольше таких начальников, то и нашему брату легче было бы жить! — наконец промолвил он.
— Редки только такие. С таким легко, а как заместо его да другой поступит, других понятиев, — еще тяжелей станет жить флотскому человеку… То ли дело здесь…
— Зато здесь бедному плохо… Богачи утесняют… Везде, братец ты мой, какая-нибудь неправда да живет!..
— О господин Чайк!.. Не подумайте обо мне дурно, господин Чайк, ежели я до сих пор не заходил к вам, не скажите: «Какая неблагодарная скотина Абрамсон!.. Какая свинья Абрамсон!..» О, если б вы знали, отчего я до сих пор не приходил к вам…
И Абрамсон, в обтрепанном платье, похожем на лохмотья, ставший, казалось, совсем немощным стариком, бледный, осунувшийся, с лицом, полным скорби и отчаяния, крепко пожал своими костлявыми пальцами руку Чайкина и, беспомощно опустившись на кресло, примолк.
Чайкин в первую минуту подумал, что Абрамсон потерпел полную неудачу со своей ваксой, и, желая подбодрить его, проговорил:
— Нечего падать духом, господин Абрамсон. Бог даст, дела поправятся… Ежели вакса не пошла…
— Какая вакса, господин Чайк?!. О, если б вакса!..
— Что же такое?..
— Ривка… Я только вчера мою Ривку закопал в землю… Дитю свою единственную, Чайк!
И старик опустил голову и вытирал слезы своей грязной рукой.
— И вольный воздух не помог, — заговорил он через минуту, едва сдерживая рыдания, — и доктор не помог… Каждый день ездил… по три доллара платил ему из тех денег, что вы дали на ваксу… лекарство прописывал, а не спас Ривку… «Ежели бы, говорит, раньше схватили… А то, говорит, у нее запущенная болезнь… повреждение легких…» Я в ноги ему кланялся, просил спасти Ривку, по пять долларов обещал давать, — он не согласился. «Я, говорит, не бог…» А она-то, дитю мое, все думала, что поправится… Меня успокаивала. «Не плачьте, говорит, папенька… Я здорова буду…» И все вас, Чайк, вспоминала… жалела вас, что вы за свое геройство пострадали… Газеты читала, где о вас было писано… «Вот, говорит, какой он»… И все собиралась идти к вам… Все надеялась… А сама что ни день, то худела и ровно свечка таяла… И я около нее безотлучно находился… Баловал ее на ваши деньги… И как она радовалась, что я больше не приводил матросов с тех пор, как вы помогли, Чайк… Как вас благодарила!.. «Вот, говорит, поправлюсь, беспременно сама поблагодарю»… И все требовала газеты о вас читать… Сама уж не могла… Вовсе ослабела. И какая она умница была, если б вы знали!.. И какое чувствительное у нее было сердце! И как наказал меня бог, Чайк, о, как наказал за мои грехи, за то, что я дурным гешефтом занимался… Ривочка часто плакала об этом… И тогда, когда я привел вас, Чайк, и велел приготовить вам нехороший пунш, она не согласилась, и жена не согласилась… И Ривка грозилась, что уйдет от меня, если с вами, Чайк, я нехорошо поступлю…
Чайкин сочувственно слушал горестные излияния старого еврея и жалел его и хотел как-нибудь смягчить его горе, но понимал, что это невозможно, что никакими словами не поможешь.
И, когда Абрамсон смолк и, подавленный скорбью, поник головой, Чайкин пожал его руку.
Скоро Абрамсон поднялся с кресла и стал прощаться.
Тогда Чайкин спросил:
— Вы на старой квартире, Абрам Исакиевич?
— Пока на старой… Хочу оставить ее…
— И скоро?
— Первого числа… Наймем с женой комнату…
— Так вы, Абрам Исакиевич, дайте ваш новый адрес… Я, как выпишусь, зайду к вам… А пока позвольте мне, как компаньону, внести еще деньги на вашу ваксу… Вот получите сто долларов…
Абрамсон энергично закивал отрицательно головой, и слезы блестели на его глазах, когда он наконец проговорил:
— Не надо… не надо. Вы и так помогли. И у меня еще осталось пятьдесят долларов. Мы, бог даст, как-нибудь проживем… Я с ларьком буду ходить… а не то газеты продавать… Спасибо вам, Чайк!
И Абрамсон, словно бы боясь соблазна в виде банкового билета, поторопился уйти.
Однажды утром, за несколько дней до выписки Чайкина из госпиталя, к нему явился высокий господин пожилых лет, в каком-то необыкновенно ярком полосатом пиджаке и в таких же штанах, в цилиндре, и, пожавши Чайкину руку, сел в кресло, заложил нога на ногу, сплюнул на пол и спросил:
— Имею честь видеть знаменитого мистера Чайка?
— Я самый.
— Очень приятно, сэр… А я директор общедоступного театра, в котором даются ежедневно всякие представления… Доллар за вход во всякие места… Публики всегда множество.
И с этими словами директор вынул из кармана красную, необычайных размеров афишу, сунул ее в руку Чайкина и, указывая пальцем на конец афиши, сказал:
— Прочтите!
Несколько изумленный Чайкин прочел напечатанный крупнейшими буквами анонс:
«В непродолжительном времени будет поставлена пьеса: „Пожар на пристани, или Спасение ребенка“.
— Прочли? — спросил директор.
— Прочел! — отвечал Чайкин.
— И поняли, конечно, зачем я пришел к вам, мистер Чайк?
— Нет, не понял.
Директор пристально взглянул на Чайкина своими плутоватыми глазами и проговорил:
— Я пришел предложить вам выгодное дельце…
— Какое?
— Участвовать в этой пьесе.
— То есть как это?
— А так… Когда дом будет в пламени, вы подыметесь по лестнице и снесете ребенка. Разумеется, после этого вы не попадете в госпиталь! — смеясь прибавил директор, — огонь театральный не обожжет… Вы только вымажете лицо сажей, когда будете спускаться… И по окончании спектакля получите пятьдесят долларов. Хотите на десять представлений условие? Публика валом повалит, когда прочтет, что настоящий мистер Чайк будет спасать в общедоступном театре ребенка. Пятьдесят долларов за то только, чтобы подняться по лестнице и вымазать себе лицо сажей, — согласитесь, плата хорошая. Что вы на это скажете? Согласны, разумеется, получить пятьсот долларов в десять дней, а? — спрашивал директор, подмигивая глазом.
Чайкин в первую минуту ошалел: до того ему казалось странным и смешным это предложение — показываться перед публикой в театре и проделывать «не взаправду» то, что он сделал, рискуя своею жизнью.
И, добродушно рассмеявшись, он наконец ответил:
— Не согласен.
— Понимаю. Вы полагаете, что я должен семьдесят пять долларов предложить за вечер? — спросил директор, не без уважения к сообразительности Чайкина.
— Совсем не согласен…
— Значит, сто хотите? Что ж!.. Я заплачу вам и сто… так и быть… Тысячу долларов получить приятнее… А может, и больше, если пьеса будет иметь успех и выдержит больше десяти представлений… Вы ловкий парень, мистер Чайк. Понимаете выгоду своего положения!
Но когда в ответ на слова директора Чайкин объяснил, что он ни за какие деньги не пойдет, как он выразился, «срамиться» перед публикой, янки вытаращил на него глаза и, сердито сплюнув, поднялся с места и проговорил:
— У меня в театре срамиться?.. Чистые денежки получать, значит — срамиться?.. Отказаться от моего предложения — так это действительно значит осрамиться перед здравым смыслом! Прощайте, сэр. Очень жалею, что считал вас более сообразительным джентльменом.
И, кивнув головой, директор пошел к двери.
Однако у дверей он остановился и, повернувшись к Чайкину, крикнул:
— Сто двадцать пять, и ни цента более!
Чайкин в ответ рассмеялся. Директор, пробормотав какое-то ругательство, скрылся за дверями и, увидевши в коридоре сиделку, спросил ее, указывая на двери комнаты Чайкина:
— Этот русский в своем уме?..
— Кажется.
— Сомневаюсь! — произнес директор и направился к выходу.
Когда сиделка вошла к Чайкину, он все еще улыбался, вспоминая директора и его предложение.
— Верно, веселый гость был у вас, Чайк? — спросила сиделка.
— Очень потешный… директор театра.
— Зачем же он у вас был? Что ему от вас надо?
Чайкин рассказал и объяснил, какие деньги предлагал ему директор.
— То-то он вас сумасшедшим считает! — со смехом объявила сиделка.
— За то, что я отказался?
— Разумеется. Тысячу долларов не скоро заработаешь.
— И вы считаете меня сумасшедшим? — смеясь спросил Чайкин.
— О нет… На такую работу, какую предлагал вам директор, и я бы не пошла на вашем месте, Чайк.
— Еще бы! Вы вот тут трудитесь по-настоящему, людям на пользу… И как я поглядел, так вижу, что очень трудная ваша работа ходить за больными, особенно за тяжкими…
— Трудная, Чайк! — отвечала сиделка.
Она была не старая девушка, и лицо ее, задумчивое и кроткое, сохраняло еще остатки былой красоты.
— Теперь еще я привыкла, а прежде тяжело было смотреть на людские страдания и утешать умирающих… говорить, что они поправятся, когда знаешь, что дни их сочтены…
— Никогда не забуду, как вы за мной ходили, мисс Джен! Вы да мисс Кэт меня и выходили!.. — с чувством проговорил Чайкин.
Мисс Джен промолвила:
— Да, вы очень были опасны, Чайк. Мы думали, что вы не выживете. И какие ужасные страдания вы перенесли и с каким терпением! Таких терпеливых мужчин, как вы, я не видела! — прибавила сиделка, взглядывая ласково, точно мать на ребенка, на своего пациента.
— А я не знал, что был так опасен.
— Не знали? Особенно доктора боялись за вас после операции. Не рассчитывали, что вы ее вынесете…
Чайкин с любопытством слушал о том, как он был плох, и теперь, почти здоровый, пополневший и чувствовавший в себе прежние силы, внутренне радовался и еще более проникался благодарностью и к докторам, которые его лечили, и к сиделкам, которые первые дни не отходили от него.
Особенно привязался он за время своей болезни к мисс Джен, которая была всегда так спокойно ласкова, так умело, ловко и в то же время без проявления хотя бы малейшего неудовольствия ходила за ним и одним своим видом как-то успокаивала больного.
— И давно вы так трудитесь, мисс Джен?
— Скоро десять лет, Чайк! — ответила девушка.
— Надо к такому делу особенную склонность иметь… Без этого не вынести таких трудов.
— Надо немножко любить ближнего — вот и все… А я поступила сюда после того, как научилась понимать страдания ближних. Прежде я этого не понимала. Я жила очень богато, Чайк… Я тратила на свои наряды столько, что и вспомнить стыдно… И у меня был жених, миллионер… Но, к счастию, я вовремя поняла весь ужас такой жизни, встретившись с одной несчастной семьей, и уехала от отца… Мать я давно потеряла.
— А отец ваш знает, где вы?
— Теперь знает.
— А раньше?
— Не знал. Но он обо мне получал известия.
— А жених ваш?
— Жених?! — переспросила мисс Джен, и на ее лице появилась горькая усмешка. — Он, как я узнала вскоре, назвал меня сумасшедшей и через месяц женился на другой девушке, богатой не менее, чем была я.
Чайкин слушал и проникался еще большею восторженностью к этой девушке, отказавшейся от богатства и поступившей на трудную должность сиделки. И у него невольно вырвался вопрос:
— И вы, мисс Джен, никогда не жалели о прошлой жизни?
— Первый год жалела и хотела было вернуться к отцу в Бостон.
— И все-таки остались?
— Как видите. И уж теперь отсюда никуда не уйду! — с веселой улыбкой произнесла мисс Джен. — И если вы приедете в Сан-Франциско и захотите повидать свою сиделку, то найдете меня здесь. И я очень рада буду вас видеть, Чайк.
— Разумеется, я к вам приду… Еще бы не прийти… Я за вас богу молиться буду! — говорил Чайкин.
— Вы, Чайк, преувеличиваете… Не будем об этом больше говорить… Чего вы хотите на завтрак?
— Все равно…
— А вот и Дун идет… Так вы не скажете, чего хотите?.. Котлету телячью хотите?
— Хочу.
— И зелени?
— Съем.
— И кусочек сладкого пирога… не правда ли? Я вам все это принесу через час и бутылку вина принесу, а пока вы поболтайте со своим приятелем… — И пожавши руку Дунаеву, сиделка ушла из комнаты.
— Ну, брат Дунаев, и сиделка! — воскликнул Чайкин.
— А что?
— Святой человек… По правде живет.
И Чайкин рассказал о том, как мисс Джен отказалась от богатой жизни, чтоб ходить за больными.
Дунаев был изумлен и не без гордости произнес:
— Вот тебе и американка!
— То-то, и я подивился.
— Ты полагал, что все американцы жадны до денег?
— Полагал, а теперь вижу, что дурак был… зря говорил. Везде есть праведные души…
Дунаев между тем рассказал, что он нанялся капитаном и через неделю двинется в путь. Обоз небольшой — всего тридцать фургонов.
— А еще другую новость сообщу: Билль приехал.
— Когда?
— Часа два тому назад. Я заходил в контору и видел Билля… Он обещал в четыре часа быть у тебя… Обрадовался, что ты поправился… Все о тебе расспрашивал.
Чайкин, в свою очередь, рассказал Дунаеву о посещении директора театра, и оба приятеля весело смеялись. Даже Дунаев, несмотря на то, что считал себя американцем, понял, что директор сделал уж чересчур смелое предложение.
— А деньги он на тебе бы нажил, Чайкин! — добавил, смеясь, Дунаев. — Публика пошла бы смотреть на тебя. Ты ведь в газетах везде пропечатан. Оказал, значит, себя русский человек, настояще оказал, каков он есть! — с неменьшею гордостью за русского проговорил Дунаев.
Через полчаса явился Старый Билль. Встреча его с Чайкиным была сердечная.
Дунаев уже успел рассказать Биллю обо всем, что было с Чайкиным за время отсутствия Билля, и Билль не без горделивого чувства смотрел на бывшего своего пассажира и друга.
— А вы, Билль, благополучно приехали? — спрашивал Чайкин. — На дороге спокойно?
— Не совсем, Чайк, не совсем.
— Агенты шалят?
— Агентов я не встречал по дороге, а индейцы вышли на боевую тропу и нападают на ранчи и на проезжающих… пощады не дают, скальпируют. Помните мексиканца трактирщика?
— Помню.
— Убили его.
— И жену?
— Жену увели в плен, а из ранчи унесли всю водку. Теперь против сиуксов из фортов войска послали… Сиуксы скроются до нового случая… Ненавидят они янки.
— За что?
— За то, что янки сюда пришли и занимают их земли, за то, что буйволы убегают дальше и индейцам труднее охотиться, за то, что янки не по-братски с ними обращаются и спаивают их, вот за что, Чайк… И, надо сказать правду, янки виноваты во многом. Можно бы с индейцами ладить. Я жил среди них и знаю этот народ. Добром дело не кончится! — прибавил Билль.
— Что же будет?
— Отгонят индейцев с их мест подальше от дороги и в конце концов уничтожат их. Сила на стороне янки. Пришлют сюда побольше солдат — и будет новая резня… Такие резни уже прежде бывали… Я помню их.
— А вы не встречали дорогой индейцев, Билль?
— На меня не нападали, Чайк. Старого Билля индейцы знают, знают, что он не враг им, и мой дилижанс благополучно миновал опасные места. Ну да недолго уж ездить в дилижансах! — прибавил Билль.
— Отчего недолго?
— Железную дорогу будут строить. Она пройдет из Нью-Йорка во Фриски… Тогда индейцы исчезнут из тех мест, где дорога пройдет.
— И скоро построят дорогу? — любопытствовал Чайк.
— Лет через пять, я думаю.
— Что же вы тогда будете делать, Билль?
— Если к тому времени не умру, то еще будет время подумать об этом, Чайк! — отвечал, смеясь, Старый Билль. — Куда-нибудь в сторону дилижансы все же будут ходить. А где дилижансы, там и Билль… Еще на мой век хватит места на козлах, я полагаю.
Дунаев сообщил о внезапном отъезде Макдональда, о чем он узнал, посетив квартиру бывшего агента. Билль проговорил:
— Подозрительно что-то… Если б он уехал, то дал бы Чайку какую-нибудь весть.
— То-то и я так полагал! — заметил Чайкин.
— Но что же могло с ним случиться? — спросил Дунаев.
— Мало ли что случается! — значительно вымолвил Билль. — Агенты и здесь иногда пошаливают. А Макдональд для них лакомый кусок…
— Почему?
— А потому, что у него богатые родные и прошлое у него не из чистых; знали его за Дэка, а он оказался Макдональдом. Если сообщить родным о Дэке, то им не особенно будет приятно, а если взять с Макдональда выкуп, то Дэка знать не будут… Понимаете, Дун?
— Так вы думаете, Билль, что с Макдональдом случилось что-нибудь неладное?
— Ничего я не думаю. Я только нахожу странным, что Макдональд не дает о себе знать. Мне будет очень жаль, если с молодым человеком, которому мы все трое обязаны, что-нибудь случилось неладное. И я наведу справки! — прибавил Билль с спокойною решительностью человека, у которого слово не расходится с делом.
— Вот так отлично сделаете, Билль! — обрадованно сказал Чайкин.
— Постараюсь, Чайк.
И с этими словами Билль кивнул головой и ушел, обещая скоро вернуться и поболтать с Чайкиным.
Из госпиталя Билль отправился в контору: «Джон Макдональд и К°» и попросил свидания с распорядителем фирмы.
Когда Билля позвали в кабинет, он увидал перед собой старого, сурового и холодного с виду джентльмена в безукоризненном черном сюртуке и в белом галстуке.
При появлении Билля старый джентльмен поднял глаза с письма, которое писал, и, оглядев Билля с головы до ног, спросил:
— Что вам нужно и кто вы такой?
— Я — Старый Билль, кучер в Обществе дилижансов. Может быть, слышали?
— Слышал! — коротко отрезал представитель фирмы «Джон Макдональд и К°» и вслед за тем протянул руку Биллю.
— Какое же у вас дело ко мне, Старый Билль?
— Насчет вашего племянника, Вилли Макдональда! — ответил Билль и уселся в кресло напротив старика, не дожидаясь его приглашения.
При этом имени старик нахмурился.
— Мне нет ни малейшего дела до Вилли Макдональда. И если вы принесли его долговое обязательство, то напрасно потратили время: я за него ни цента не дам.
— А я бы дал доллар за доллар за Вилли. Он малый хороший, Джон Макдональд и К°! Но обязательства его у меня нет никакого, а у него есть мое… и я хотел бы уплатить по этому обязательству вашему племяннику…
— Гмм… Очень странно… И велико оно?..
— Очень велико, — настолько, насколько может быть велико обязательство человека, которому оказали большую услугу.
— Это Вилли оказал услугу… И большую? — недоверчиво процедил старик.
— Немалую, если считать, что спасти человека от неприятности быть убитым или, по меньшей мере, раненным, рискуя при этом собственной шкурой, есть услуга…
— Что же вам угодно от меня в таком случае?
— Узнать, где Вилли Макдональд. Не имеете ли вы о нем известий?
— Никаких. Знаю, что его здесь нет.
— И никто не может дать мне сведений?
— Сходите к его матери, мистрис Макдональд… У нее вы, может быть, что-нибудь узнаете!
И с этими словами представитель фирмы кивнул головой, давая понять, что разговор окончен.
Старый Билль разыскал мать Макдональда и нашел ее обезумевшей от горя. Она ничего не знала о сыне с тех пор, как он внезапно куда-то уехал.
— Он говорил, что собирается уехать?
— В том-то и дело, что нет. В тот же день он обедал у меня и ничего не говорил об отъезде.
— Делаете вы розыски?
— Я обращалась к шерифу, напечатала объявление в газетах…
— Говорили ли вы об этом с своим братом, главой фирмы «Макдональд и К°»?
— Говорила…
— И что же?..
— Брат ничего не знает…
«Или знает, но не хочет сказать», — подумал Старый Билль.
— Но по крайней мере он подал вам какой-нибудь совет? — спросил он.
— Никакого… Он не любит Вилли.
— За что?
— За беспутную жизнь. Три года он пропадал в городах Запада… вел себя недостойно джентльмена… был в дурном обществе… играл в карты… Но ведь он молод… Ведь вы знаете, Билль, — он мне рассказывал про вас и про Чайка!.. Вы знаете, что он ничего слишком дурного не сделал! — говорила мать, защищая сына.
— Уверен! — храбро солгал Билль, чтобы оставить старуху в прежнем неведении относительно очень некрасивых дел ее сына.
— А Джон Макдональд и К° скуп… Он все боится, что Вилли заставит его платить свои долги, и не хочет о нем разговаривать.
— Вы говорите, скуп?
— Очень, Билль.
— И если бы вашему сыну, положим, очень нужны были деньги…
— Вилли не обратился бы к нему! — торопливо сказала мать.
— Да и Джон Макдональд и К° не дал бы их?
— Наверное, не дал бы…
Собравши эти сведения, Старый Билль успокоил, насколько умел, старуху, выразив надежду, что Вилли, вероятно, скоро вернется из путешествия и расскажет о своих приключениях, и ушел, втайне очень встревоженный, на квартиру, в которой жил до своего отъезда Макдональд.
Горничная, лицо которой очень не понравилось Биллю, объявила, как и Дунаеву, словно затверженный хорошо урок, что мистера Макдональда дома нет.
— Уехал куда-то! — прибавил она.
— Не знаете куда, милая барышня? — приветливо спросил Билль, не сомневаясь в том, что горничная кое-что знает.
— Не говорил.
— В котором часу он уехал?
— Не помню.
— Прямо на железную дорогу?
— Нет, кажется.
— Он взял с собой чемодан?
— Нет, не брал.
— Почему же вы знаете, что Макдональд уехал? — допрашивал Билль с искусством опытного следователя.
Горничная сперва заплакала, а потом стала браниться, что ее, честную девушку, и вдруг словно в чем-то подозревают.
Однако когда Билль сказал, что если она категорически не ответит на его вопрос, то он обратится к шерифу, — горничная объявила, что мистер Макдональд не взял чемодана и не собирался, по-видимому, уезжать, когда три недели тому назад вышел из дому и не возвратился. Сообщил же ей об отъезде мистера Макдональда какой-то джентльмен, приходивший на другой день, причем прибавил, что Макдональд через несколько дней вернется. А он между тем не возвратился.
— Вот все, что я знаю по этому делу! — заключила свое объяснение горничная.
— Не припомните наружности этого джентльмена?
— Не старый…
— Лет сорока или больше?
— Вроде этого.
— Брюнет или блондин?
— Кажется, брюнет.
— Борода и усы были?
— Были…
— Длинная борода?
— Не припомню.
— Одет как был, не припомните?
— Вполне прилично.
— В цилиндре?
— Да.
— Благодарю вас.
— А вы почему так интересуетесь господином Макдональдом? — спросила, в свою очередь, горничная. — Вы, верно, сыщик?
— Сыщик! — ответил Билль.
— Они уже были раньше и расспрашивали… Но, видно, не разыскали мистера Макдональда. Он, верно, улизнул в Европу.
— Почему вы думаете, что ему нужно было улизнуть?
— Так… Иначе куда же он девался?..
Билль не нашел нужным более допрашивать молодую девушку и, далеко не успокоенный полученными сведениями, решил добыть более точные.
Билль отправился в одну из больших улиц и, войдя в подъезд небольшого дома, позвонил у дверей, на которых было написано: «Смит и К°, комиссионеры».
Двери отворил гигантского вида негр, подозрительно оглядевший Билля.
— Вам кого угодно? — спросил он, заслонивши своей внушительной фигурой двери.
— Смит дома?
— Нет мистера Смита.
— Скоро будет?
— Не знаю. Он уехал из Фриски.
— Куда?
— Спросите у него сами. Мне он не говорил.
— Кабы он с вами очень серьезно не поговорил за то, что вы дурак и не пускаете его приятеля. Мне нужно видеть Смита по делу, которое очень заинтересует Смита и К°. Поняли?
— Понял, но только Смит и К° уехали…
— Идите и скажите, что Старый Билль желает видеть Смита и К°! — громко крикнул Старый Билль.
Вслед за тем чей-то резкий голос крикнул из комнат.
— Сам! Идиот! Когда вы научитесь разбирать посетителей? Впустите джентльмена!
Негр тотчас же отскочил от дверей и испуганно проговорил, пробуя в то же время улыбнуться, оскалив свои блестящие белые зубы:
— Извините, сэр, я ошибся, Смит и К° дома. Пожалуйте, сэр!
И когда Билль вошел в темноватую прихожую, негр тотчас же захлопнул двери и задернул цепь.
Билль вошел в комнату налево, в контору Смита и К°.
Это была небольшая, почти пустая комната, разделенная пополам барьером, за которым были две конторки и шкаф.
За одной из них сидел какой-то чахлый молодой человек.
Несколько стульев стояли у стены по эту сторону барьера и, очевидно, предназначались для посетителей. Но ни души не было, и молодой человек не без удивления взглянул на Старого Билля, которому понадобились услуги конторы Смита и К°.
— Мистер Смит просит вас в кабинет! — проговорил он усталым, больным голосом.
И с этими словами молодой человек сполз со своего высокого конторского табурета и, отворив дверцы барьера, постучал в двери соседней комнаты.
— Войдите! — раздался тот же резкий голос, который только что выругал негра.
Билль очутился в большом, хорошо убранном кабинете, где за письменным столом, стоявшим посреди комнаты и заваленным газетами, сидел худощавый высокий красивый старик, с вьющимися седыми волосами и длинной седой бородой.
Он производил впечатление вполне приличного джентльмена, не без щеголеватости одетый в черную пару, в белом галстуке и с безукоризненно чистыми воротничком и манжетами.
— Здорово, старина! — ласково приветствовал старик Билля, протягивая ему руку и зорко вглядываясь в него своими пронзительными и острыми, как у хищной птицы глазами, словно бы несколько удивляясь его приходу. — Садитесь, Билль, вот сюда, в кресло. Давненько мы с вами не встречались.
— Давно, Смит. После того случая…
— А вы, Билль, все еще его помните?..
— Помню, Смит…
— Чего хотите: пуншу или бренди?
— Спасибо, ничего…
Оба не без любопытства оглядывали друг друга, встретившись после долгих-долгих лет, когда были приятелями и вместе были в шайке, как «агенты большой дороги».
После «того случая», как Билль нечаянным выстрелом убил девочку, он проклял и бросил свое ремесло, а Смит продолжал его и, счастливо избавившись от виселицы, перебрался во Фриски и открыл контору «Смит и К° комиссионеры». Но комиссионерство это было только для вида. В действительности же Смит и К° (хотя никакой компании и не было) занимался укрывательством, покупкой краденых и награбленных вещей и состоял в непосредственных сношениях с агентами большой дороги, причем вел это дело так ловко и с такою таинственностью, что до сих пор не попадался, и полиция не догадывалась, что находившиеся в подвальном помещении, под конторой Смита и К°, большие бочки с фруктами, принятые будто бы на комиссию, были наложены ими только сверху, а под ними были всевозможные предметы, но только не фрукты.
Билль, знавший всю подноготную комиссионерской конторы Смита и К°, знал также, что Смит через подставных лиц является посредником между агентами и публикой в тех редких случаях, когда агенты задерживают состоятельных лиц, требуя выкупа, или в других более частых случаях шантажа и вымогательства.
Поэтому-то он и пришел к Смиту, надеясь от него получить верные сведения о Макдональде.
— А я к вам, Смит, по маленькому дельцу! — проговорил Билль, закуривая свою короткую трубочку.
— Знаю, что по дельцу. Так-то вы не зашли бы, Билль. Не правда ли?
— Не зашел бы, Смит. Врать не стану.
— Каждый по-своему живет.
— По-своему, Смит.
— И зарабатывает по-своему.
— Правильно.
— Так какое же у вас, Билль, дельце? Чем может служить вам Смит и К°? Верьте, что по старому знакомству моя контора исполнит всякую вашу комиссию и сделает двадцать процентов скидки. Вам, быть может, кучер требуется для Общества дилижансов? Могу отличного человека рекомендовать!.. Или вам нужно сделать объявление в газетах об отходе дилижансов?
— Полно, Смит, зубы заговаривать. Я ведь не «грин»! — проговорил, смеясь, Билль.
— Привычка, Билль. В старые годы не легко отстать от привычек! — отвечал Смит и тоже рассмеялся. — Так если вам, старина, не нужно ни кучера, ни прачки, ни респектабельной невесты с приданым, ни капитала на верное дело, ни компаньона для золотых приисков, — продолжал, понижая голос, мистер Смит, — то говорите потише, зачем пришли… А то эта дохлая каналья, которой нечего делать там (мистер Смит кивнул головой по направлению к дверям), от скуки может подслушивать, а вы помните, Билль, я никогда не имел привычки вести деловые разговоры иначе, как с глаза на глаз и без посредников…
— Такой же осторожный и предусмотрительный, как и прежде были, Смит!
— Без осторожности живут только святые или очень богатые люди, Билль, а я ни свят, ни богат! — усмехнулся Смит.
И с этими словами он встал с кресла, подошел к двери, открыл ее, что-то проговорил своему клерку, затем запер двери на ключ и, приблизившись к Биллю, проговорил:
— Пойдемте сядем вон в тот уголок, Билль. Я его называю уголком дружеских бесед… Там мы поговорим по-приятельски.
И он направился в дальний угол комнаты, где стояли рядом два кресла.
Идя вслед за ним, Билль заметил, что Смит и К° нащупал что-то рукой в кармане, и не усомнился, конечно, что это «что-то» был револьвер, причем невольно вспомнил ходившие среди «молодцов Запада» слухи о том, что Смит иногда вместо комиссионера исполняет роль «агента» и притом довольно решительно. По крайней мере в числе многих доблестных подвигов Смита, о которых однажды рассказывали подвыпившие рыцари большой дороги в гостинице Денвера, не стесняясь присутствием Билля, значился особенно блестящий, возбуждавший общее сочувствие подвиг Смита, состоявший в том, что переодетый сыщик, явившийся к нему и отрекомендовавшийся оптовым торговцем фруктами, уже более из конторы Смита и К° не вышел, а через неделю его труп был выброшен морем на берег, в двух милях от Фриски.
И Билль, в свою очередь, машинально опустил руку в карман штанов, чтобы удостовериться, что и его револьвер на месте.
— Теперь мы совсем одни в кабинете, Билль! — произнес, опускаясь в кресло, Смит, указывая на другое своей рукой, на мизинце которой сверкал брильянт. — Мы заперты, и никто нас не услышит. Я послал свою дохлую каналью выпить кружку пива и пить ее не менее получаса, а идиот Сам, — все негры ведь Самы, хоть он и говорит, что его зовут Томасом, — сидит в прихожей у дверей и никого не впустит, если бы и зашел какой-нибудь дурак с улицы искать через мою контору пропавшую собаку. — И, рассмеявшись своим словам, Смит прибавил: — Так говорите о своем деле, Билль, и имейте в виду, что виски и бренди за нами, вот здесь в шкапе, сделанном в стене. Хотите?
— Нет, Смит, не хочу. А дело мое: справка о Дэке-Макдональде. Не можете ли вы сообщить мне о нем чего-нибудь?
— Могу. Но прежде позвольте спросить: вы от себя наводите справки?
— От себя.
— Слово Билля?
— Честное слово.
— Но какое вам дело до Дэка?
— Он оказал мне услугу после того, как я хотел его вздернуть на виселицу.
— Слышал, слышал. Я тоже обо всем осведомлен, хоть и не езжу, как вы, по большой дороге, а сижу в своей берлоге; и что Дэк укокошил своего приятеля, знаю. Мое дело такое, что я все должен знать, обо всем догадываться и… и молчать. Но вам по старинной дружбе, Билль, могу сообщить, что Дэк-Макдональд жив и здоров и находится в надежных руках. В очень надежных! — значительно прибавил Смит.
— Охотно верю… Особенно если он в ваших, Смит! — сказал в виде комплимента Старый Билль.
И от его зоркого взгляда не укрылось, что при этих случайно сказанных им словах по лицу Смита мгновенно пробежала словно бы судорога, искривив его губы и вздернув щеку.
Но через мгновение оно было по-прежнему добродушно и спокойно, и голос Смита не обличал ни малейшего волнения, когда он сказал:
— Я этим не занимаюсь, Билль. Я иногда принимаю на хранение вещи, но не людей.
— Я в этом и не сомневаюсь, Смит! — поспешил согласиться Билль, чтоб усыпить подозрения старого осторожного и опасного мошенника. — Я хотел только сказать вам комплимент.
— Благодарю. Так повторяю вам, что Макдональд в хороших руках и в укромном месте, в некотором расстоянии от Фриски. Его хорошо кормят, хорошо поят, записывая, разумеется, все это в счет, и только не выпускают из его временного помещения. А если бы он не был так упрям, то давно мог бы разгуливать по Монгомерри-стрит от четырех до шести дня.
— В чем же его упрямство, Смит?
— Он решительно отказывается написать своему богачу дяде Макдональд и К° и своей почтенной матушке, миссис Макдональд, чтобы ему прислали десять тысяч долларов за выкуп… Кажется, с него не запросили… Как вы полагаете, Билль, а? — деловым тоном спросил Смит и К°. — Они было хотели запросить двадцать тысяч, но я отсоветовал. Надо дела вести по чести. Это мое правило! Дэк больше десяти тысяч не стоит.
— Положим. Но он и в эту сумму не согласен себя оценить. Отказывается, как видите, писать родным… Поймите, Смит, что ему это затруднительно.
— Вполне понимаю, Билль, вполне понимаю, что для молодца, решившего переменить образ жизни и вместо Дэка называться снова Макдональдом, это вопрос деликатный… И они… вы понимаете, кого я подразумеваю, Билль?
— Вполне, Смит. Продолжайте.
— Так они, говорю, хотели облегчить молодому человеку выход из неприятного положения — непосредственно обращаться к дяде, с которым он не в особенных ладах, и в особенности к матери, которая и так ухлопала значительную часть состояния на уплату долгов сынка… Они написали три самых убедительных письма в «собственные руки» Макдональда и К°…
Билль вспомнил, как дядя отозвался полным неведением о племяннике, и проговорил:
— И получили, разумеется, отказ!
— Хуже. Ни на одно из писем не получено ответа. Большой мерзавец, по правде сказать, этот Макдональд и К°. Племянник случайно попался в беду, а дядя и ухом не ведет. Я замечаю, Билль, что ныне родственные чувства становятся слабей, чем были в наше время… Прежде, помните ли, если захватишь молодчика, у которого есть папа или мама или даже дядя или тетя со средствами, то дельце по первому же извещению кончалось, — деньги уплачивались, и все три стороны были довольны… А нынче, когда находятся молодчики, которые входят в стачку с агентами, чтоб выудить денег у родителей под видом выкупа, — куда труднее получать заработанные деньги.
— Дэк знает, что дяде его писали?
— Разумеется. Они даже показывали ему письма, прежде чем их отсылать, и вообще ведут себя вполне корректно относительно пленника.
— И что ж он?
— Обрадовался, что дядя отказал.
— А они?
— Они поставили на вид Дэку, что долго ждать не намерены, и объявили, что Дэк по сущей справедливости должен сам написать дяде и матери…
— Он отказался, конечно?
— Отказался… Тогда они предложили ему еще двухнедельный срок для обдумывания своего положения. И если к четвергу, — сегодня у нас вторник, Билль, — Дэк не одумается и не напишет дяде и матери, то они вынуждены будут сами написать, как это ни прискорбно, и дяде и матери письма, в которых расскажут кое-какие не особенно приятные для молодого человека сведения о его прежней жизни: о том, как он был агентом, как убил товарища, — одним словом, легонькую биографию… Положим, это крайняя мера, но ведь надо же сломать упорство молодого человека… И наконец надо же получить и им за стол и квартиру! — прибавил Смит.
— Но послушайте, Смит, ведь такое письмо может убить мать! — воскликнул Билль, употребляя усилия, чтобы скрыть свое негодование.
— Так кто же мешает ему написать в таком случае письма? А между тем он до сих пор и не думает писать. И в ответ на ультиматум объявил знаете ли что?
— Что?
— Что если осмелятся написать его матери, то он размозжит себе голову.
— Он сдержит слово! — угрюмо проговорил Билль.
— Тем хуже для него! — промолвил Смит.
— Но если я попрошу за него вас, Смит… Если я, положим, внесу три тысячи долларов, — это все мои сбережения, Смит, — вы в свою очередь попросите их, чтобы Дэка выпустили?
— Я, Билль, охотно бы согласился, но они едва ли… Они рассчитывают, что Дэк в последнюю минуту сдастся и напишет письма… Вдобавок они и очень злы на него.
— За то, что он помешал напасть на моих пассажиров?
— Да, Билль. Ему не следовало бы впутываться в это дело, как бывшему агенту. Не следовало! — повторил Смит.
— И при этом не следовало иметь дядю банкира?
— Пожалуй, Билль. Это был приятный сюрприз даже и для меня. И я не знал, что этот Дэк — наследник скаредного банкира и называется Макдональдом. Он был очень скрытен, Билль.
— Так, значит, Смит, вы ничего не можете сделать?
— К сожалению, не могу даже и для вас, Билль. Они не согласятся… Все, что по старой дружбе я сделаю для вас, Билль, это то, что я откажусь от своего комиссионного процента по этому делу. Сходите к банкиру или к мистрис Макдональд, если найдете это более удобным, и попросите их послать по адресу, который я вам сообщу, десять тысяч, и дело будет в шляпе. Завтра же Макдональд явится благодарить и вас и этого олуха русского… Чайка, который своими проповедями совсем сбил с толку Дэка…
— Спасибо, Смит, за сбавку. Я последую вашему совету! — мрачно проговорил Билль.
— Вот и видно умного человека, Билль.
— Я пойду к мистрис Макдональд и посоветую ей обратиться к брату, но прежде…
И Старый Билль был уже на ногах и держал в руке револьвер, направленный на Смита.
— Не шелохнитесь, Смит, если не хотите быть убитым… Вы знаете, я слово держу…
Смит смертельно побледнел. Лицо его исказилось бешенством.
— Ловко поддели, Билль… Сознаюсь, ловко! — проговорил он сдавленным голосом.
Билль тем временем вытащил левой рукой из кармана Смита револьвер и опустил его в карман своих штанов.
— А пока, Смит, покажите мне, куда вы запрятали Дэка. Ведите в ваши подвалы, где хранятся бочки с фруктами… Нет ли там хорошего помещения и для Дэка… И слушайте, Смит, что я вам скажу…
— Говорите: я поневоле должен вас слушать, так как не могу размозжить вам голову…
— Даю вам честное слово, что ни я, ни Дэк ни одной душе не скажем о том, что произошло, и не дадим знать полиции о том, какие у вас фрукты… Вы и без меня рано или поздно попадете на виселицу, и это не мое дело, Смит. Но знайте, что, если агенты или вы еще раз тронете Дэка, то ваши фрукты будут накрыты и сами вы будете на виселице скорее, чем ожидаете… А теперь показывайте дорогу в ваши склады и не забывайте, что я пускаю пули без промаха… Дэк у вас… Я знаю! Ведите к нему, Смит… и не шумите, чтобы не возбудить подозрения вашего Сама.
— Козыри ваши. Я принимаю условия… Вы одурачили меня, Билль. На кой только дьявол вы предлагали три тысячи?
— И дал бы их!
— Тогда вы бы были дурак, давши их, если могли выкупить Дэка даром. Идите за мной! Да не спустите нечаянно курка, Билль. А то вам придется вспоминать убийство старика к убийству ребенка… А это поведет к бессоннице такого защитника обиженных, каким вы стали…
— Будьте спокойны, Смит. Я осторожен не менее вас, когда надо.
— А я оказался неосторожным, принявши вас. Сам был догадливее меня.
Смит между тем открыл едва заметные двери и прошел в следующую небольшую комнату, которая была спальней. Из спальни он вышел в коридор и по крутой лестнице спустился в полутемный подвал, заставленный бочками.
За бочками он остановился и отпер двери небольшой, но довольно светлой комнаты, с одним окном, заделанным крепкой решеткой и выходящим в сад.
— Вот ваш Дэк! — проговорил он, входя в комнату.
При виде Билля Макдональд замер от удивления.
— Идем отсюда. Смит был так добр, что выпускает вас без всякого вознаграждения, требуемого агентами. Он даже ничего не хочет брать за стол и квартиру! — проговорил Билль, не спуская глаз со Смита. — Поздороваемся на улице, Макдональд, а теперь выходите скорей! Смит будет так любезен, что покажет нам дорогу. Не правда ли, Смит?
— Теперь все будет правдой, какую бы глупость вы ни сказали, Билль… А вы вот Дэку повторите при мне то, что обещали и за себя и за него.
Билль повторил. Макдональд дал слово молчать.
— А хорошо ли я кормил, пусть подтвердит Дэк! — сказал Смит.
— Отлично.
— И хорошее ли я давал вино вам, Дэк?
— Недурное.
— И были ли у вас всегда сигары по десяти центов штука?
— Были.
— Имейте это в виду, Билль!
— Имею, Смит, и приношу вам чувствительную благодарность.
Через пять минут Смит привел Билля и Макдональда в свой кабинет и провел их до дверей.
Негр пришел в изумление, когда увидел, что вместо одного посетителя из конторы Смита и К° вышло двое.
— Прощайте, джентльмены!
— Прощайте, Смит.
— Всего вам хорошего!
— И вам так же! — отвечал, улыбаясь, Макдональд.
— Не забудьте условия, Билль, и моего револьвера!
— Не забудьте и вы, Смит. А револьвер я вам пришлю сегодня же.
Оба гостя вышли за двери.
Между тем негр, широко раскрывши свои большие черные глаза, испуганно проговорил, обращаясь к Смиту:
— Другой, масса. Откуда он пришел?
— Дурак! ты сам его впустил.
— Я впустил молодого? Когда это могло быть?
— Перед тем, что впустил старого.
— Клянусь богом, я не впускал молодого! — горячо воскликнул негр.
— Не клянись. Ты впустил. Слышишь? — прикрикнул Смит.
— Слышу.
— Так впустил?
— Не…
— Что?..
— Впустил, впустил, масса! — испуганно пролепетал негр.
Не менее был изумлен и чахлый молодой человек, когда у подъезда столкнулся с двумя джентльменами, выходившими из конторы. Он отлично знал, что если хозяин отправлял его пить пиво, то до его возвращения никакой другой посетитель не пускался в контору.
Он, однако, старался скрыть свое изумление и почтительно раскланялся с клиентами Смита и К°. Войдя в контору, он был еще более озадачен при виде патрона: до того было искажено его лицо злобой и так блестели глаза, глядевшие в окно, мимо которого проходили в эту минуту только что вышедшие посетители.
«Верно, дельце не выгорело!» — подумал чахлый молодой человек, влезая на свой высокий табурет.
— Дильк! — обратился к нему хозяин.
— Что, сэр?
— Можете сейчас же уходить и не являться неделю в контору.
— Слушаю, сэр.
— Я уезжаю на неделю из Фриски. Вывесите на дверях аншлаг, что контора на неделю будет заперта.
— Вывешу, сэр.
— И сами уезжайте из Фриски на неделю.
— Куда, сэр?
— Куда хотите. Но чтоб вас в городе не было. Понимаете, Дильк?
— Понимаю, сэр.
— И вот вам на путешествие деньги…
Смит отсчитал двадцать пять долларов и положил на конторку Дилька.
— Благодарю вас, сэр.
Через четверть часа молодой человек ушел.
Тогда Смит позвал негра и объявил ему, чтобы он никого не пускал в контору.
— Ни души, понимаете?
— Понимаю, сэр!
В ту же ночь подвал Смита и К° был очищен, и бочки с фруктами куда-то увезены.
А утром рано Смит рассчитал негра и, когда тот ушел, запер контору на ключ и отправился объявить хозяину дома, что по случаю отъезда он закрывает контору.
— Куда едете, мистер Смит? — полюбопытствовал хозяин.
— На Восток! — неопределенно отвечал Смит.
И, кивнув хозяину головой, вышел на улицу и направился к пристани. Там он сел на пароход, отправляющийся в Гонолулу, на Сандвичевы острова, и записался в книгу пассажиров под именем Джорджа Брухлина.
Багаж его был доставлен на пароход еще накануне.
— Что все это значит, Билль? Объясните: я ничего не понимаю! — обрадованно спрашивал Макдональд Билля, когда они очутились на улице.
Билль вкратце рассказал, как он от Чайка и Дуна узнал об его исчезновении и решил идти к этому Смиту.
— Ну, и я перехитрил его, как видите, Макдональд… получил вас без всякого выкупа! — прибавил Старый Билль улыбаясь.
— Благодарю вас, Билль! — горячо проговорил Макдональд.
— Не благодарите. Мы только расквитались! — остановил молодого человека Билль.
— А я уж решил было размозжить себе об стену голову, Билль, послезавтра.
— Знаю. Смит говорил, но сам он не верил этому: думал, что вы под его подлой угрозой написать вашей матушке о вашем прошлом напишете ей просьбу о деньгах. Но я, Макдональд, верил, что вы не напишете и размозжите себе голову…
— Спасибо, что поверили, Билль.
— И это старый мерзавец делал вам такие предложения?
— Он. И раз я ему плюнул в лицо.
— И он обтерся?
— Сказал только, что прибавит пятьсот долларов к сумме выкупа.
— Скотина! — энергично промолвил Билль. — Но раз дано слово — надо держать. О вашем заточении у Смита ни слова, Макдональд. Сочините какое-нибудь путешествие… Мать ваша поверит… Она всему поверит, увидавши вас… А как она тревожилась…
— Почему вы знаете?
— Я был у нее и старался успокоить. Она сделала все возможное, чтоб отыскать вас: делала объявления, обращалась к сыскной полиции.
— О Билль! чем отблагодарю я вас?
— Вы уже отблагодарили тем, что стали другим человеком. Чайк был прав, когда так горячо защищал вас.
— А он что, поправился, этот славный Чайк?
— Я сегодня был у него. На днях выходит из госпиталя. Очень он беспокоился, когда узнал, что вас нет в городе. «Дал бы о себе знать», — говорил он, уверенный, что вы его не бросили бы больного.
— Еще бы!.. Я сейчас отправлюсь к матушке, успокою ее, а от нее — к Чайку.
— Придем к нему вместе.
— Отлично. Я в девять часов буду у него.
— И я к этому часу приду.
— До свидания, Билль!
— До свидания, Макдональд… Еще слово: дядя ваш Макдональд и К° жестокий человек… Я у него был.
— И у него были?
— Да. Думал, что он даст о вас сведения.
— И что же он?
— Сказал, что ничего не знает, а между тем…
— Смит ему писал три письма, и никакого ответа… Я знаю дядю…
— И лучше не надейтесь на него, Макдональд, а на одного себя. Не правда ли?
Молодой человек крепко пожал руку Биллю, как бы выражая этим свое согласие с его словами, и, кивнув головой, веселый и радостный, впрыгнул в проходившую мимо конку.
А Старый Билль с утра, в поисках за Макдональдом, ничего не евший, чувствовал страшный голод и вошел в первый попавшийся ресторан пообедать. На радостях, что выручил из беды человека, он даже позволил себе маленькую роскошь — спросил к обеду бутылку вина и после обеда пил кофе с коньяком, покуривая свою коротенькую трубочку и глядя в открытое окно на ярко освещенную улицу того самого Фриски, на месте которого всего пятнадцать лет тому назад он видел пустынные красноватые бугры, над которыми вздымались пики сиерр.
И Билль не без горделивого чувства старого калифорнийца посматривал на высокие пятиэтажные дома с блестящими магазинами в нижних этажах, вспоминая, что этот богатый и блестящий Фриски, жемчужина Тихого океана, создан в каких-нибудь двенадцать лет.
Чайкин только что навсегда простился с Кирюшкиным.
Прощание было без слез, без тех чувствительных слов, которыми обыкновенно при разлуке обмениваются люди, и, глядя со стороны, можно было бы подумать, что Кирюшкин и Чайкин прощаются до завтра.
Но, стыдливо боящиеся обнаруживать свои чувства, по обыкновению большей части простолюдинов, они тем не менее оба сильно чувствовали горечь разлуки, хотя в это последнее свидание и говорили о самых обыденных, простых вещах.
Кирюшкин как-то особенно долго рассказывал о том, как чуть было не лопнули тали, когда утром на клипер поднимали здоровенного черного быка, и как за это старший офицер разнес боцмана («Однако не вдарил ни разу, хотя, по всей справедливости, и следовало бы, — потому его дело было осмотреть раньше тали!» — вставил Кирюшкин), рассказывал, что на клипер было принято пять быков для команды и десять свиней, четыре барана и много всякой домашней птицы для капитана и офицеров и что ходить за всей животиной назначены матросы Баскин и Музыкантов.
Словно бы для того, чтоб избежать тяжелого разговора, Кирюшкин, почти не умолкая, говорил о том, что с тех пор, как убрали прежнего «левизора», пища куда «скусней» и что сегодня старший офицер очень «засуетимшись» был по случаю отхода.
— Однако и идти пора! — неожиданно вдруг оборвал свою болтовню Кирюшкин и, поднявшись с кресла, прибавил чуть-чуть дрогнувшим голосом: — Так прощай, Вась… Напиши, ежели когда в Кронштадт…
— Прощай, Иваныч. Кланяйся всем ребятам…
— Ладно.
— И Расее-матушке поклонись, Иваныч!
Кирюшкин, уже бывший в коридоре и в сопровождении Чайкина направлявшийся быстрыми шагами к выходу, остановился при этих словах и, глядя на своего любимца, строго проговорил:
— А ты, Вась, смотри, в мериканцы не переходи. Свою веру держи!
— Не сумлевайся, Иваныч. Прощай.
— Прощай, Вась!
И Кирюшкин кинулся к дверям и скрылся за ними. Почти бегом дошел он до пристани. Там стоял катер с «Проворного».
— Скоро, братцы, отваливаете? — спросил он у двух матросов, сидевших в шлюпке.
— Должно, через полчаса.
— Кого дожидаете?
— Лейтенанта Погожина и механика. Сказывали, в десять будут.
— А где остальные гребцы?
— В салуне напротив…
— И я туда пойду…
— Ой, не ходи лучше, Кирюшкин! — заметил белобрысый немолодой матрос. — Дожидайся лучше на катере! — прибавил он.
Казалось, Кирюшкин хотел последовать доброму совету. Но колебания его были недолги.
— Я только стаканчик! — проговорил он и пошел в салун.
Там он выпил сперва один стаканчик, потом другой, третий, четвертый, и через полчаса гребцы привели его на шлюпку совсем пьяного.
Мрачный сидел он под банками и пьяным голосом повторял:
— Прощай, Вась… Прощай, добрая твоя душа!
— У Чайкина был, ваше благородие… Жалеет его! — доложил унтер-офицер, сидевший на руле, лейтенанту Погожину.
Лейтенант Погожин, казалось, догадался, почему Кирюшкин, возвращавшийся всегда от Чайкина, к общему изумлению, трезвым, сегодня напился.
Грустный ходил и Чайкин взад и вперед по своей маленькой комнатке после ухода Кирюшкина. В лице его он словно бы терял связь с родиной и со всем тем, чем он жил раньше и что было ему так дорого, — он это снова почувствовал в последнее время частого общения с Кирюшкиным. И в то же время ему казалось, что возврат к прежнему теперь уж для него невозможен.
И Чайкин думал: «Везде добрые люди есть, и здесь легче жить по-своему — никто не запретит тебе этого. Он, разумеется, не сделается американцем и не переменит своей веры. Он будет стараться жить по правде, по той правде, которую он чувствовал всем своим сердцем и пытался понять умом, нередко думая о той несправедливости, которая царит на свете в разных видах и делает людей без вины виноватыми и несчастными.
И словно бы в доказательство, что везде есть добрые люди, размышления Чайкина были прерваны появлением мисс Джен.
— Вот вам, Чайк, моя фотография, которую вы хотели иметь! — проговорила она, передавая Чайкину свою карточку.
Чайкин поблагодарил, посмотрел на карточку и, тронутый надписью на ней, еще раз выразил свою благодарность.
И при виде этой самоотверженной девушки, живущей по тому идеалу правды, который носил он в своем сердце, и у Чайкина на душе просветлело и тоскливое настроение прошло.
— А вот, Чайк, примите от меня на память маленький подарок! — И с этими словами мисс Джен вручила небольшую книгу в переплете. — Это евангелие! Вы читали его?
— Нет, мисс Джен.
— Так почитайте, и я уверена, что вы так полюбите эту божественную книгу, что будете часто прибегать к ней за утешением в ваших горестях и сомнениях. Нет лучше этой книги на свете! — восторженно прибавила сиделка.
Чайкин бережно спрятал в ящик своего столика книгу и фотографию и сказал, что непременно прочтет евангелие.
Мисс Джен заметила, что Чайкин невесел, и, присаживаясь в кресло, сказала:
— Я у вас посижу пять минут, Чайк.
— Пожалуйста, мисс Джен.
— Вы как будто расстроены. Что с вами? — участливо спросила она.
— Сейчас с товарищем навсегда простился, мисс Джен! Жалко его. И вообще своих жалко. Завтра уходят русские корабли. Когда еще доведется повидаться со своими?.. А Кирюшкин каждый день навещал…
— И, кажется, был самый любимый ваш гость, Чайк?
— Да, мисс Джен. Два года вместе плавали… Он даром что из себя глядит будто страшный, а он вовсе не страшный. Он очень добрый, мисс Джен, и жалел меня…
И Чайкин рассказал сиделке, как его однажды пожалел Кирюшкин, благодаря чему его наказали не так жестоко, как наказывали обыкновенно.
Мисс Джен в качестве американки не верила своим ушам, слушая рассказ Чайкина о том, как наказывали матросов на «Проворном».
— А теперь вот дождались того, что и вовсе жестокости не будет… Царь приказал, чтобы больше не бить матросов.
Лицо американки просветлело.
— Какой же человечный ваш император Александр Второй! — восторженно воскликнула мисс Джен. — Он и рабов освободил, он и суд дал новый, он и выказал свое сочувствие нам в нашей борьбе с южанами… О, я люблю вашего царя… Но все-таки, извините, Чайк, я не хотела бы быть русской! — прибавила мисс Джен…
— Не понравилось бы в России жить?
— Да, Чайк!
— Везде, мисс Джен, много дурного… на всем свете…
— Но у нас в Америке все-таки лучше, чем где бы то ни было! — с гордостью произнесла она уверенным и даже вызывающим тоном.
И, странное дело, этот вызывающий тон задел вдруг за живое Чайкина и приподнял его патриотические чувства. И ему хотелось показать американке, что и на ее родине, как и везде, люди тоже живут не по совести.
— Разве вы видали, Чайк, страну лучше нашей? Разве вы видали страну, в которой бы человеку жилось свободней, чем у нас? Разве вы не чувствуете себя здесь более счастливым уже потому, что никто не вправе, да и не подумает посягнуть на вашу свободу? Думайте как хотите, говорите что хотите, делайте что угодно, — если только вы не причиняете вреда другим, никто вам не помешает… Никто не смеет нарушить вашу неприкосновенность, хотя бы вы говорили против самого президента. Понимаете вы это, Чайк?
— Понимаю… Слова нет, здесь вольно жить, а все-таки как посмотришь, так и здесь душа болит за людей… Неправильно люди в Америке живут, мисс Джен! — проговорил Чайкин в ответ на горячую речь мисс Джен.
Американка удивленно взглянула на Чайкина.
Этот русский матрос, которого наказывали, который дома должен был чувствовать себя приниженным и безгласным, и вдруг говорит, что в такой свободной стране, как Америка, люди неправильно живут.
— Чем же неправильно, по вашему мнению, Чайк? — спросила наконец мисс Джен.
— Многим…
— Например?
— А хоть бы подумать, как здесь обращаются с неграми, мисс Джен…
— Но за них и война была. Им дали все права свободных граждан, Чайк!
— Права хоть и дали, а все-таки с ними не по-людски обращаются, будто негр и не такой человек. С ними и не разговаривают по-настоящему, их и в конки не пускают… одно слово, пренебрегают… А разве это настоящие права у человека, которым пренебрегают, мисс Джен? И чем он виноват, что родился черный! А я так полагаю, что у господа бога все равны, что белый, что черный, и пренебрегать им только за то, что он черный, прямо-таки грешно. А им пренебрегают вовсе и на него смотрят так, как добрый человек и на собаку не посмотрит… И что еще очень мне здесь не понравилось, мисс Джен, так это то, что здесь очень жадны к деньгам… Таких вот, как вы, что бросили богатую жизнь, чтобы призревать больных, должно полагать мало. А все больше для денег стараются и вовсе забыли бога… И бедными так пренебрегают, вроде как неграми, и смеются над ними, и не жалеют их. А почему это у одних миллионы, а у рабочего народа ничего? И разве можно по совести нажить эти миллионы? Непременно под этими миллионами людские слезы. А этих слез здесь будто и не замечают… Друг дружку валят и теснят, — только бы самому было лучше… Так разве и здесь правильно живут?.. Вольно-то вольно, но только неправильно! — заключил Чайкин.
Мисс Джен внимательно слушала Чайкина и, когда он кончил, крепко пожала ему руку и взволнованно проговорила:
— А ведь вы правы, Чайк. Мы живем, как вы говорите, неправильно, и мало кто думает, что можно иначе жить.
— То-то, мало. Если бы думали, то, верно, иначе жили бы.
— Но как вы пришли к таким взглядам, Чайк? — спросила мисс Джен.
— Тоже иной раз думаешь: к чему живешь, как надо жить…
— И прежде думали, когда матросом были?
— Думал и прежде… И очень бывало тоскливо.
— Отчего?
— От самых этих дум. И жалко людей было… и самому хотелось так жить, чтобы никого не обидеть. Трудно это только, сдается мне. И не увидишь, как кого-нибудь притеснишь или обидишь!
— Вам надо проповедником быть, Чайк! Вас многие слушали бы! — неожиданно проговорила мисс Джен, с необыкновенным уважением глядя на этого молодого белобрысого человека с кроткими и вдумчивыми глазами.
— Что вы, мисс Джен! куда мне? — застенчиво, весь вспыхивая, проговорил Чайкин. — Мне самому надо у людей учиться, а не то что других учить.
Но американка, казалось, была другого мнения, и в ее воображении, вероятно, уже представлялся этот скромный Чайк, говорящий с «платформы» громадной толпе свои речи, полные любви и прощения.
— Подумайте об этом, Чайк, подумайте! — серьезно продолжала мисс Джен. — А за средствами дело не станет. Я напишу отцу, и он, конечно, не откажет дать денег, чтобы вы не думали о завтрашнем дне. И вы, Чайк, могли бы переезжать из города в город и призывать людей к лучшей жизни. Нашелся бы верный друг, который сопровождал бы вас, извещал в газетах о ваших проповедях, печатал бы рекламы — словом, помогал бы вам, Чайк… И вы свершили бы богоугодное дело… Однако уже более пяти минут прошло! — спохватилась сиделка.
И с этими словами она поднялась с кресла и ушла, пожелав еще раз Чайкину серьезно подумать об этом и обещая написать ему более подробно на ферму.
Чайкин невольно улыбнулся, припомнив, сколько предложений было ему сделано в последнее время и каких только разнообразных: начиная с предложения выступить в театре и кончая предложением быть проповедником.
Мог ли он думать о чем-либо подобном год тому назад, когда опоздал на шлюпку и, встреченный Абрамсоном, остался в Сан-Франциско, чтобы больше уже не вернуться на «Проворный»!
И он вспомнил весь этот год, полный такого серьезного значения для него не столько в смысле перемены его положения, сколько в умственном пробуждении и, так сказать, в душевной свободе, и ему казалось, что с ним случилось что-то такое, что случается только в сказках.
И он мысленно благодарил бога за то, что он не покинул его, и просил и впредь не оставить, не давши гордыне закрасться в его сердце.
Он хотел было сейчас же приняться за чтение подаренного ему мисс Джен евангелия, как в комнату постучались, и после его разрешительного «come in» [15] к нему вошли Старый Билль и Макдональд.
— Вот и разыскал беглеца. Только что вернулся во Фриски! — весело проговорил Билль.
Увидавши Макдональда, Чайкин обрадовался. Не менее обрадован был и Макдональд. Крепко пожимая руку Чайкина, он сказал:
— Верьте, Чайк, что я не забывал вас все это время. Я внезапно должен был уехать в Ванкувер, думал вернуться через неделю и только сегодня вернулся…
— А я было думал, что с вами что-нибудь случилось неладное, Макдональд, и, признаться, тревожился…
— Чайк за всех тревожится! — вставил Билль.
Скоро явился и Дунаев, и все трое просидели до тех пор, пока не пришла мисс Джен и объявила:
— Одиннадцать часов, джентльмены. Пора уходить!
Уходя, гости обещали завтра прийти за Чайкиным. Макдональд звал его остановиться у себя, но Чайкин решил переночевать у Дунаева и на следующее утро уехать из Сан-Франциско, побывав в течение дня у Абрамсона и сделав обещанный визит родителям спасенного им ребенка.
— Ну, Чайк, теперь вы совсем здоровы и, надеюсь, больше не попадете к нам в таком ужасном виде, в каком были месяц тому назад! — проговорил старший врач больницы, входя в комнату Чайкина с двумя сиделками, и, пожимая ему руку, прибавил: — Я рад, что мы выходили такого пациента, как вы, Чайк. Вы были очень плохи. Прощайте… От души желаю вам успеха в жизни, — сердечно прибавил доктор.
— Благодарю вас, доктор, за все… И вас, мисс Джен и мисс Кэт! — взволнованно проговорил Чайкин, благодарно взглядывая на всех этих людей, которые во все время пребывания его в больнице относились к нему с трогательной заботливостью и добротой.
Доктор и сиделки еще крепче пожали руку бывшего своего пациента, а мисс Джен обещала тотчас после обхода больных принести белье Чайкина и новую пару платья и новые сапоги, на днях принесенные из магазина. Так как все, бывшее на Чайкине во время пожара, оказалось ни к чему не годным, то Чайкин должен был озаботиться о своей экипировке.
Явился Дунаев с небольшим сундуком, в который Чайкин уложил несколько книг и огромную пачку писем и телеграмм, полученных им из Сан-Франциско и из разных мест Америки в первые две недели его болезни. Не забыл он уложить и пачку газет и иллюстраций, в которых описывался его подвиг и были помещены его портреты. Жалко было Чайкину оставить эти печатные напоминания об этом факте, едва не стоившем ему жизни.
Скоро мисс Джен принесла белье, новый костюм, галстук и шляпу, и через четверть часа Чайкин, одетый с иголочки в скромную темную пиджачную пару, выходил в сопровождении Дунаева, Билля и Макдональда из комнаты, в которой он пережил немало и тяжелых и счастливых минут.
Мисс Джен ожидала Чайкина в коридоре, чтобы еще раз пожать ему руку и сказать несколько сердечных слов.
— Подумайте, о чем я вам говорила, Чайк! И напишите мне! — снова повторила она.
И когда Чайкин, взволнованный и тронутый этим отношением к нему пожилой девушки, обещал ей написать и снова сказал, что не забудет ее доброты, в глазах ее блеснули слезы.
— Да благословит вас бог, Чайк! — сказала она.
— Будьте счастливы, мисс Джен! — отвечал Чайкин.
— Фотографию свою пришлите!
— Пришлю, когда снимусь. Прощайте.
Октябрьское утро стояло погожее и теплое. Солнце весело сверкало в голубом небе, заливая ярким светом улицу. И Чайкин, выйдя из больницы, жадно вдыхал этот воздух полною грудью и, охваченный жаждою и радостью жизни, воскликнул по-русски:
— Господи! как хорошо!
И все люди казались ему необыкновенно хорошими.
Приятели разошлись, обещая встретиться вечером в ресторане, куда пригласил всех Макдональд по случаю благополучного возвращения из путешествия, как, смеясь, выразился он.
Дунаев сообщил Чайкину адрес своей квартиры и понес туда сундук. Билль с Макдональдом пошли по каким-то делам, а Чайкин отправился с визитами и сделать кое-какие покупки.
Он застал бедного Абрамсона больным, в маленькой полутемной комнате, нанимаемой им у торговца старым платьем; в комнате только и было мебели, что кровать, стол да два колченогих стула.
В помещении Абрамсона было грязно, сыро и холодно. Сам он, бледный и осунувшийся, лежал на кровати и тихо стонал. Он не слыхал, как Чайкин постучал в двери и, не дождавшись ответа, вошел в комнату. После яркого света на улице он сразу не различал предметов в полумраке маленькой каморки и, только окликнув Абрамсона и получив ответ, добрался до его кровати.
— Что с вами, Абрам Исакиевич?
— Ой, нехорошо мне, Василий Егорович! — отвечал Абрамсон жалобным голосом. — И спасибо, что зашли проведать.
— Заболели, видно…
— Заболел… Мокрота душит. Верно, простудился, ветром прохватило — третьего дня я у Ривки на могилке был… верно, там и продуло.
— И болит что?
— Грудь ломит, Василий Егорович, а прочее все ничего себе, но только грудь очень шибко ломит и дышать не дает, — просто беда! Видно, Ривка к себе зовет! — испуганным шепотом прибавил он.
Мнительный и трусливый, он как-то беспомощно ухватился за руку Чайкина и глядел на него своими темными глазами, казавшимися в полутьме какими-то большими и страшными.
— А вы не бойтесь, Абрам Исакиевич. Не бойтесь! Чего бояться? Бог даст, скоро поправитесь! — говорил ласково Чайкин и тихо погладил своей рукой костлявую холодную руку Абрамсона.
И эти ободряющие слова и эта ласка значительно подняли дух Абрамсона.
— Сна нет… главная беда, что сна нет… — говорил старик, чувствовавший глубокую благодарность к Чайкину за то, что тот его пожалел, как именно ему и хотелось, чтоб его пожалели. — Сна нет… — продолжал он, довольный, что есть кому пожаловаться и в ком вызвать участие. — Ночь как эта придет, длинная ночь, и я не могу заснуть. Жена успокаивает: «Спи, спи, говорит, Абрам, и ничего не пужайся!» — и сама заснет; известно, за день устанет, треплясь по рынкам да по черным лестницам, — а мне еще больше страшно. И не приведи бог, как страшно…
— Чего же вам страшно?
— Мыслей своих страшно, Василий Егорович.
— Каких мыслей?..
— А насчет того, что загубил я Ривку, бедную, и насчет всей прошлой моей жизни… И очень нехорошая была эта жизнь… Ай-ай-ай, какая нехорошая, Василий Егорович… И вот и понял-то я, какая она нехорошая, только тогда, когда уже поздно… А в темноте будто Ривка стоит и машет к себе рукой. И в ушах будто ее голос раздается: «Иди, говорит, папенька, ко мне. В могиле, говорит, не страшно… Только холодно, ужасно, говорит, холодно и по душе скучно». И сама плачет… И мне делается ай как страшно… И кажется, будто от моих нехороших дел и Ривкина душа не находит себе места и тоскует… и сама она приходит ко мне плакать… И я сам плачу по ночам. А жена сквозь сон опять говорит: «Спи, спи, Абрам. Не пужайся!» — и опять заснет. А как тут не пужаться!.. И страшно, и грудь давит… И кажется, будто смерть стоит, высокая такая, вроде шкелета… Я видел шкелет… у одного доктора здесь стоит в окне вместо вывески, что он доктор… И мне очень не хочется умирать, хоть и жить-то вроде как нищим тоже не большой процент… А все-таки хочется пожить… Думаешь еще, бог даст, выйдет счастье, я наживу маленький капитал…
Он все еще думал о маленьком капитале, этот больной, несчастный старик, и в голове его по ночам рядом со страшными покаянными мыслями бродили мысли и о ваксе, и о большой торговле фруктами, и мало ли каких планов о добыче маленького и потом большого капитала.
Чайкин слушал эти жалобы и спросил:
— А доктор был у вас, Абрам Исакиевич?
— Пхе! — воскликнул старик, делая презрительную гримасу. — Много ли доктора понимают? Сколько я им заплатил за Ривку, а разве они оставили мне мое дитю? А как я их просил, чтобы вылечили… Как просил!.. Нет, я не желаю доктора. Пусть я помру без доктора, если бог пошлет смерть. А только вы не уходите, Василий Егорович! Не уходите, господин Чайкин! Посидите немножко! — умоляющим голосом попросил Абрамсон. — Потолкуем…
— Я посижу, Абрам Исакиевич…
Обрадованный, что нашел терпеливого слушателя в лице Чайкина, Абрамсон подробно рассказал ему о своей жизни в Америке, о том, как на первых же порах он потерял, войдя в компанию с одним русским евреем, весь свой капиталец — около двухсот долларов, — нажитый им на торговле, как они бедовали в Нью-Йорке, как потом поправились, занимаясь мелочной торговлей, и как уехали в Калифорнию, когда прослышали, что там найдено золото.
— Вы золото искали, Абрам Исакиевич?
— Нет… Это трудная работа — копать золото. Я лучше гешефт сделал… Я привез на прииски разного мелкого товара и нажил хорошие деньги… Опять выписал, и в один год нажил двадцать тысяч. Кажется, хорошие деньги двадцать тысяч, господин Чайкин?
— Хорошие…
— И можно было бы завести какое-нибудь дело в городе без риска потерять деньги… Но я подумал: ежели ты в год нажил двадцать тысяч, то в два года наживешь сорок… И выписал на все двадцать тысяч еще товара, и остался я без товара и без денег.
— Как так?
— Индейцы напали на караван, в котором было три моих фургона; и мы с Сарой остались только с нашими кустюмами да со сто долларами… Приходилось начинать сначала… А кредита у меня не было… и компаньонов не находилось… И приехали мы во Фриски… И с тех пор вот бьемся здесь…
Подробности о последнем периоде жизни Абрамсон обошел. Он ограничился только общим замечанием, что пришлось всего испытать и заниматься всякими делами, и прибавил:
— Ну да вы знаете, Василий Егорович, какими я делами занимался, и поняли, как я потерял совесть… У каждого своя судьба! — мрачно повторил он и опустился на кровать, видимо утомленный долгим своим рассказом.
Чайкин просидел еще несколько времени и сказал:
— Надо еще в одно место зайти, Абрам Исакиевич, а завтра я уезжаю на ферму. Поправляйтесь скорей, Абрам Исакиевич, и начинайте дело… и насчет ваксы… А я хочу еще сто долларов вам дать. Ведь я ваш компаньон…
И с этими словами Чайкин полез за пазуху и достал деньги…
Абрамсон не мог выговорить слова. Слезы текли из его глаз.
— Пишите тогда, Абрам Исакиевич…
Абрамсон молчал.
Наконец он приподнялся с постели и зашептал что-то по-еврейски, должно быть молитву, и затем прерывающимся от волнения голосом сказал:
— Бог отплатит вам за все, Василий Егорович. И за Ривку, и за меня, и за Сару…
Чайкин пожал сухую горячую руку Абрамсона и тихо вышел за двери.
В дверях он столкнулся с Сарой. Та обрадовалась, увидав Чайкина, и объяснила, что возвращается с работы раньше, чтобы побыть около мужа. Он что-то плох последнее время.
— Как вы его нашли?
— Надо бы доктора.
— Доктора? А на что позовешь доктора, Василий Егорович? После смерти Ривочки наши дела совсем плохи… Если бы тогда не вы, то и Ривочке нельзя было бы хоть последние ее дни прожить хорошо. Благослови вас бог… Прощайте, Василий Егорович.
И с этими словами Сара вошла в двери.
Но не прошло и двух минут, как она снова выскочила из дверей и пустилась бегом спускаться с лестницы. Внизу она нагнала Чайкина, быстро схватила его руку, поцеловала ее и побежала назад.
Чайкину было невыносимо грустно, когда он вышел на улицу и направился не туда, куда собирался, а в госпиталь, чтобы сказать мисс Джен о больном еврее и попросить ее что-нибудь сделать для него.
После того как мисс Джен обещала прислать к Абрамсону доктора и навестить его сама, Чайкин пошел к Джаксонам сделать им прощальный визит и увидать спасенную им девочку, из-за которой он чуть было не погиб и которая от этого была еще ближе его сердцу.
И какая она была ласковая, эта маленькая черноглазая Нелли, когда приходила раз в неделю вместе с мистрис Джаксон навещать его. И с какою заботливою нежностью расспрашивала она о здоровье «милого Чайка», передавая ему разные лакомства, купленные, как говорила она не без некоторой гордости, на ее «собственные деньги». «Я получаю от папы один доллар в неделю», — прибавляла она, словно бы желая объяснить, откуда у нее собственные деньги.
Был пятый час одного из тех мягких и теплых осенних дней, какие часто бывают в благодатной Калифорнии, и Чайкин думал сперва пешком пройти от госпиталя до улицы, в которой жили Джаксоны.
Но когда Чайкин узнал от полисмена, к которому обратился с просьбой указать дорогу, что улица, которую он искал, находится в другом конце города и что идти туда не менее получаса, он, уже почувствовав усталость от долгой ходьбы после целого месяца вынужденного сиденья, сел в конку, по бокам которой крупными буквами было написано на большом планките название улиц, по которым должен проходить трамвай, как называют конку американцы.
Места внутри вагонов не было, и Чайкин остался на площадке, на которой толпилось несколько человек, не обращая друг на друга ни малейшего внимания и не извиняясь, когда приходилось протискиваться и бесцеремонно наступать на чужие ноги.
И какой-то толстяк, выходивший из трамвая, так наступил на ногу Чайкина, что тот поморщился от боли.
— Надо было убирать ноги и не зевать! — с добродушным смехом проговорил вместо извинения янки.
И, спрыгивая на ходу, он потерял равновесие и упал навзничь.
— Не надо скакать, если не умеете! — сердито проворчал кондуктор.
— А вам какое дело? — огрызнулся толстяк, стараясь подняться.
— Если расшибли голову, я остановлю трамвай! — крикнул кондуктор.
— Убирайтесь к черту! — крикнул вдогонку толстяк, поднявшись на ноги.
Чайкин невольно улыбнулся этому обмену любезностей и заметил, что ни один из стоявших на площадке пассажиров не обратил ни малейшего внимания на падение толстяка, точно на мостовую шлепнулся не человек, а мешок с овсом; никто не повел бровью, не проронил слова. И ни один из проходивших через улицу не подошел к нему, чтобы помочь подняться. Справляйся, мол, как знаешь сам!
Но зато его удивило необыкновенно почтительно-любезное отношение к дамам, которому он был свидетелем, когда после остановки трамвая у перекрестка занял освободившееся место внутри трамвая.
Через несколько времени после этого на площадку вспрыгнули две молодые барышни, и те же пассажиры площадки, которые столь бесцеремонно наступали на ноги мужчинам, немедленно расступились, толкая друг друга, чтобы дать проход барышням. И, несмотря на то, что вагон был полон, они вошли и, озирая мужчин, подошли к двум более молодым мужчинам, видимо щадя стариков, и стали против них.
И немедленно эти два господина уступили барышням свои места и пошли на площадку. Затем вошла какая-то бедно одетая старушка. Чайкин про себя подумал, что ей никто не уступит места и что ей придется стоять, и хотел было подняться, чтобы предложить ей свое место, но в эту минуту уже поднялся какой-то щегольски одетый молодой господин, против которого остановилась старушка, и ушел на площадку.
«Почитают здесь женский пол!» — подумал Чайкин и продолжал свои наблюдения над пассажирами.
— Извините… скоро Гольм-стрит? — обратился Чайкин к соседу.
— Проехали! — хладнокровно ответил сосед.
Чайкин бросился опрометью из вагона и, не стесняясь, пробивал себе дорогу локтями, чтобы соскочить с трамвая.
— Гольм-стрит! — обратился он к кондуктору.
Кондуктор кивнул головой назад и потом влево.
— Не бросайтесь как полоумный! — прибавил он, заметивши испуганно-растерянный вид Чайкина и сразу признавши в нем иностранца.
И пока Чайкин протискивался к выходу, он услышал, как двое янки держали на него пари:
— Доллар, что шлепнется!
— Доллар, что не шлепнется!
— Прибавлю два доллара, что шлепнется! — крикнул какой-то новый голос.
— Держу! — ответил кто-то.
Державшие пари смотрели, как соскочит Чайкин. Трамвай был на полном ходу.
Он соскочил, на мгновение качнулся, но, сохранив равновесие, остался на ногах и, добродушно улыбаясь, глядел вслед убегавшему трамваю.
До его ушей долетели одобрительные крики державших за то, что он не шлепнется.
«Экий чудной народ!» — проговорил вслух Чайкин, направляясь, по мимическому указанию кондуктора, назад, и затем, повернув в первую улицу налево, убедился из надписи на углу, что он находится действительно на Гольм-стрит.
Пройдя несколько шагов, он увидал номер дома, который был ему нужен, и вошел в подъезд.
Там он нашел таблицу, в которой были означены фамилии жильцов и нумера квартир, и благодаря этому, не спрашивая никого, легко нашел двери Джаксонов и позвонил. Через минуту-другую отворились двери, и перед Чайкиным показалась веселая, необыкновенно симпатичная физиономия негра, во фраке и в белом галстуке.
— Джаксон дома?
— Если вы спрашиваете мистера Джаксона, то его нет дома. Он на заводе.
— А мистрис Джаксон?
— Она дома. Но примет ли вас — не знаю. Давайте вашу карточку, я покажу ей.
— У меня нет карточки.
— Как нет? — воскликнул в изумлении молодой негр. — У всякого джентльмена есть визитные карточки…
— А у меня нет! — проговорил, улыбаясь, Чайкин. — А вы без карточки доложите мистрис Джаксон, что Чайк пришел проститься.
— Чайк!? Вы — мистер Чайк, тот самый, который спас мисс Нелли? — воскликнул радостно негр и с восторженным изумлением глядел на Чайкина, словно бы не веря своим глазам, что перед ним стоит тот самый «герои», совсем непохожие портреты которого были в иллюстрациях. — О мистер Чайк… Вы можете идти без всякой карточки… Не угодно ли?.. Вас все здесь благословляют… Но только какой же вы, мистер Чайк, маленький и худенький… А я думал, что вы большой… большой… высокий…
И, взвизгивая от удовольствия, молодой негр потянул Чайкина за рукав в прихожую и оттуда в гостиную.
— Садитесь, мистер Чайк… на диван. Вам будет удобно на диване… А то в качалку… А я сейчас обрадую мистрис и мисс…
И негр в несколько прыжков исчез из гостиной…
«Экая ласковая негра», — подумал Чайкин.
Через минуту вышла мистрис Джаксон, а из-за юбки ее выскочила Нелли и бросилась целовать Чайкина.
— Наконец-то Чайк к нам пришел, мама! — радостно восклицала Нелли. — Джим! Вы знаете, что это Чайк! — обратилась она к негру.
— Знаю… я докладывал… Я не узнал мистера Чайка по портретам! — отвечал весело негр.
— Позовите, Джим, и Мосси… Пусть и она увидит Чайка… Это моя няня, Чайк… Хотите видеть мою няню, Чайк?..
— Очень буду рад… Здравствуйте, мистрис Джаксон…
— Как я рада вас видеть, мистер Чайк! — говорила хозяйка, крепко пожимая руку Чайкина. — Надеюсь, совсем поправились?
— Совсем. Завтра уезжаю на ферму.
— Завтра? — воскликнула Нелли. — Совсем из Фриски?
— Совсем.
— Нет, вы не должны уезжать, Чайк! Мама! попроси, чтобы Чайк остался. Пусть он у нас живет!
— Я просила мистера Чайка, и папа просил. Мы были бы счастливы, если б мистер Чайк погостил у нас… К его услугам была бы комната…
— Вы останетесь жить у нас, Чайк… ведь останетесь, не правда ли?.. Вы не захотите огорчить меня? — спрашивала девочка, гладя маленькой ручкой по щеке Чайкина.
— Не могу, мисс Нелли…
— Это отчего?..
— Надо ехать и приниматься за работу.
— Потом приметесь за работу, а пока поживите у нас… И не уезжайте из Фриски, Чайк. Папа вам даст место… Я его попрошу…
В эту минуту в гостиную вошла опрятно одетая, в белоснежном переднике и в таком же чепце на голове, толстая пожилая негритянка с необыкновенно добродушным круглым лицом.
При виде Чайкина губы ее как-то задрожали, точно она собиралась заплакать, но удерживалась, и лицо ее приняло умиленное выражение. Она на мгновение остановилась и проникновенно и благодарно глядела своими блестящими черными глазами на Чайкина и вдруг быстро подбежала к нему, схватила его руку, поцеловала ее и взволнованно, со слезами в голосе и в глазах проговорила:
— Да благословит вас бог, что спасли мою девочку!
Прослезился и не перестававший весело улыбаться Джим. Он и смеялся и плакал в одно и то же время.
А Чайкин, совсем смущенный этим неожиданным проявлением благодарности пожилой негритянки, густо покраснел и не знал, куда ему деваться от стыда.
И, опустив с колен девочку, он быстро поднялся и поцеловал три раза негритянку.
— Видите, Чайк, какая у меня славная Мосси! И она вас любит и каждый вечер вместе со мною молится за вас… И она хочет, чтобы вы остались у нас… Ведь хотите, Мосси?
— Мосси очень хочет… Но, верно, мистеру Чайку нельзя, если он не может исполнить просьбу Нелли…
— Он может, но не хочет. Он не любит Нелли… А если не любит, так зачем же он меня спасал!? — проговорила девочка дрогнувшим голосом и вытянула свои розовые пышные губки, готовая заплакать.
— Нехорошо, Нелли. Что о тебе подумает мистер Чайк! — остановила ее мать ласковым серьезным тоном.
И девочка тотчас же проглотила слезы и серьезно спросила Чайкина:
— А вы обо мне что думаете, Чайк?
— Думаю, что вы хорошая и добрая девочка, Нелли.
— О мистер Чайк, вы не ошиблись. Она добрая! — проговорила Мосси, с нежностью взглядывая на девочку. — А затем прощайте, мистер Чайк… Я счастлива, что вас видела!
И она крепко пожала руку Чайкина и ушла из гостиной. Вслед за ней удалился и Джим.
Мистрис Джаксон с необыкновенною сердечностью расспрашивала Чайкина о его прошлой жизни, о его планах на будущее и сама рассказывала о том, как она счастлива благодаря ему… вспоминала подробности пожара, — как она думала, что муж взял девочку, а муж думал, что она…
— И если бы вы знали, какой ужас охватил тогда меня, мистер Чайк.
— Я видел, мистрис Джаксон… Мне не забыть вашего лица тогда…
Они разговаривали и не замечали, как бежит время.
В седьмом часу пришел Джаксон… Он тоже обрадовался Чайкину и, крепко пожимая ему руку, спросил:
— Ведь вы с нами обедаете, конечно, Чайк?
— Не могу. Обещал обедать с приятелями.
И Чайкин пояснил, с кем.
— И обедать у нас не хотите, Чайк? Ну уж это вовсе нехорошо! — сказала Нелли и, обращаясь к отцу, проговорила: — Чайк и жить у нас не хочет… И остаться во Фриски не хочет, хоть я и говорила, что попрошу тебя, чтобы ты ему дал работу.
— Я с удовольствием вам дам работу у себя на заводе, Чайк…
— Благодарю вас.
— Хотите?
— Нет.
— Могу узнать, почему?.. Впрочем, прежде я вам скажу, какую бы работу я вам дал: я посадил бы вас в контору и посмотрел бы, на что вы годитесь, и если бы — в чем я не сомневаюсь — вы оказались пригодны, я дал бы вам на первое время сто долларов в месяц, а затем через год прибавил бы вам до ста пятидесяти… Почему вы не хотите?
Чайкин объяснил, что он, как бывший крестьянин, любит землю и любит ходить за ней.
— Я отказался от места лоцмана из-за того, чтобы работать где-нибудь на ферме! — прибавил он.
— Но эта работа не даст вам много, Чайк.
— Я знаю.
— И все-таки идете на нее?
— Иду.
— Ну, значит, с вами нечего толковать. Чайк… Вы упрямы! — засмеялся мистер Джаксон, дружески похлопывая Чайкина по плечу. — Не смею просить вас и погостить у нас.
Чайкин благодарил, но объяснил, что он соскучился без работы. Вот уже два месяца, что он ничего не делает — месяц в дороге, а другой пролежал в госпитале… И ему хочется поскорей за работу.
— Понимаю вас, Чайк! — одобрительно проговорил янки.
Пора было Чайкину уходить.
Нелли взяла с него слово написать ей письмо с фермы и горячо просила его непременно приехать к ней на рождество. У нее будет елка, и на елке будет Чайку игрушка.
— И вы, добрый Чайк, не забудьте Нелли… Приезжайте на елку!
Чайкин поцеловал девочку и сказал:
— Если можно будет приехать в Фриски, приеду, милая девочка.
Джаксоны сердечно простились со спасителем Нелли, и Джаксон, крепко пожимая ему руку, проговорил:
— Не забудьте, Чайк, что я ваш неоплатный должник. Захотите иметь свою ферму, захотите завести какое-нибудь дело или просто захотите иметь деньги, — я в вашем распоряжении.
Чайкин благодарил и простился.
Обед с приятелями прошел весело. Вспомнили путешествие и приключения и просидели вместе долго. Чайкин не забыл попросить Макдональда позаботиться об Абрамсоне. Его печальную историю Чайкин рассказал, деликатно умолчав, как он собирался его усыпить, чтобы отвести на купеческий корабль.
На следующее утро Дунаев провожал Чайкина на пароход.
Мистер Дун был молчалив и грустен. Тяжело ему было расставаться, да еще на чужбине, с таким земляком, как Чайкин, к которому Дунаев успел привязаться. И на пароходе Дунаев сказал:
— Если на ферме тебе не приглянется, поступай в возчики. Будешь капитаном. Вместе будем ездить. Напиши мне, и я встречу тебя, Чайкин…
— Ладно, Дунаев. А не приглянется тебе в возчиках, приезжай ко мне. Вместе будем работать около земли. Хорошо, братец ты мой…
— Не тянет к этому делу… В возчиках способней, и привык…
— А меня не тянет к твоему, Дунаев!
Пробил второй звонок…
— Прощай, Чайкин, не забывай…
— Прощай, Дунаев… Не забуду твоей заботы обо мне в госпитале… Добер ты и прост, даром что стал вроде американца.
— Я добер? Какой я против тебя добер? Небось обозначил ты себя, какой ты есть человек, Вась!.. И хошь башковат, до всего можешь дойти рассудком, а сердцем прост, так, братец ты мой, прост, что бери с тебя хоть рубаху — отдашь… Совесть-то у тебя вовсе как у младенца… То-то, и заскучишь без тебя, Чайкин!.. — взволнованно проговорил Дунаев.
— И без тебя скучно будет, Дунаев. Небось свой…
— То-то, свой… А ты не очень-то дитей оставайся в Америке. Живо обработают… Тоже здоровы объегорить американцы.
— Всякие люди есть… А я много добра от них видел… Небось, Дунаев, ежели и объегорит кто… не пропаду… И ты не пропал, что тебя невеста всего капитала решила… Не деньги обидны… Обидно, что человек веру в него обескуражил… А главное — не пей ты, Дунаев, и в карты не дуйся… Я ведь любя тебя говорю…
Они троекратно поцеловались, и Дунаев сошел на пристань.
Раздался третий свисток и пароход отошел.
Он быстро удалялся, и Чайкина уже нельзя было разглядеть, и Дунаев тихо направился в город. Грустный, он чувствовал, что потерял близкого и любимого человека.
Испытывал тоску одиночества и Чайкин.
Среди многочисленной публики калифорнийцев на пароходе он чувствовал себя чужим. Оживленные разговоры, веселый смех, яркое солнце, ласково греющее с голубого неба, притихший океан, слегка покачивающий на умиравшей воде пароход… все это словно бы еще больнее напоминало, что он один и что впереди его ждет одиночество.
— За золотом? — резко спросил его какой-то пассажир, костюм которого говорил, что к Чайкину обратился один из рудокопов.
— Нет! — ответил Чайкин.
— Могу дать пай в своем прииске. Хотите?
— Не хочу.
— Напрасно. Выгодное дело, иностранец!.. Можете разбогатеть…
— Благодарю. Вы лучше сами богатейте.
Калифорниец засмеялся.
— Вы, зелененький, пожалуй, правы! — ответил он и предложил сыграть партию.
— Вовсе не играю.
— И не играете? Чем же вы занимаетесь? Спекулируете свободными фондами? — иронически спросил молодой калифорниец, добродушно смеясь и оглядывая фигуру Чайкина и его дорожный костюм.
Чайкин ответил, что был матросом, а теперь едет работником на ферму.
И янки отошел от Чайкина.
Часу в пятом дня Чайкин вышел из дилижанса и пошел на ферму госпожи Браун. Дорога туда шла лесом, и Чайкин с удовольствием вдыхал смолистый аромат высоких сосен.
Часа через два, когда уж смеркалось, Чайкин увидал ранчу, за нею тянулись расчищенные от леса поля.
«Хорошо!» — подумал Чайкин. Он поправил на спине мешок со своими пожитками и прибавил шагу.
Войдя в ограду, Чайкин прошел небольшим благоухающим садом, обошел веранду небольшого дома и постучался в двери на другой стороне. Вблизи от дома стояли хозяйственные постройки и небольшой флигель.
— Войдите! — раздался женский голос.
Чайкин вошел в прихожую и увидал молодую, щеголевато одетую девушку.
— Я рабочим сюда! — начал Чайкин, кланяясь девушке.
— Мистер Чайк?
— Я самый!
Девушка протянула руку и сказала:
— Пойдемте к маме. Сложите здесь мешок.
Чайкин прошел в отлично убранную, ярко освещенную гостиную и увидал хозяйку — миссис Браун, пожилую, в черном платье женщину с большими ласковыми глазами, напомнившую своим еще красивым лицом капитана Блэка.
— Очень рада вас видеть, Чайк!.. Я слышала о вас и читала про вас в газетах! — проговорила миссис Браун своим грудным, мягким голосом, протягивая красивую белую руку с двумя обручальными кольцами на безымянном пальце. — Идите во флигель, посмотрите комнату, Чайк… Вас проведет Нора… И сейчас приходите сюда. Вам приготовят поесть…
Мисс Браун повела Чайкина к флигелю через двор.
На веранде внизу сидели трое рабочих с трубками в зубах.
Нора представила «нового товарища Чайка» трем рабочим. Все пожали ему руку своими здоровыми рабочими руками.
— Проведите, Фрейлих, нового рабочего в его комнату! — обратилась Нора к молодому бородатому блондину с голубыми глазами и ушла в дом.
Блондин повел Чайкина во второй этаж. По сторонам коридора расположены были комнаты для рабочих фермы. В конце коридора Фрейлих остановился и, указывая на дверь, сказал:
— Вот ваша комната, Чайк. Столовая внизу. В шесть часов утра кофе и ветчина, в полдень ленч и в семь обед… Уже пообедали, но что-нибудь найдется…
— Хозяйка велела сейчас прийти.
— Не велела, а просила, Чайк. Помойтесь и идите.
— Можно так?..
— А то как же?.. Или у вас фрак есть? — засмеялся блондин.
— Пиджачная пара есть…
— Так завтра наденьте. По воскресеньям мы обедаем там! — проговорил Фрейлих, указав рукой по направлению к дому, и прибавил: — Здесь хорошо жить, Чайк. И книги дают. Вы русский?
— Да…
Чайкин удивился и обрадовался, когда он зажег простенькую лампу, висевшую над небольшим сосновым столом, и яркий огонь осветил уютную маленькую комнату, чистую и светлую. Железная кровать с подушкой и тюфяком, бельем и одеялом, маленькая этажерка, в стене шкап для платья и белья, два стула и рукомойник, занавески над окном — таково было убранство комнаты для рабочего.
«Так ли живут у нас в деревне!» — невольно подумал Чайкин, оглядывая свое помещение и любуясь им.
Он посмотрел в окно. Всходила луна, и лес впереди и верхушки сиерры казались волшебными в серебристом свете.
И Чайкин, восхищенный, не отрывал глаз.
Первые впечатления радовали Чайкина. Все здесь казалось прекрасным: и сосновый лес вокруг, поднимающийся к сиеррам, и поля, и эта комната, и ласковая встреча хозяек, и скромные, серьезные лица трех рабочих, которых он видел.
«Только оправдай себя и старайся!» — подумал Чайкин и снова повторил:
— Хорошо!
Он помылся, причесался и пошел в ранчу. Миссис Браун пригласила Чайкина в столовую. На столе было несколько холодных блюд и горячий картофель.
— Кушайте, Чайк… А вина нет… И не подаю… Вы пьете водку и вино?
— Нет.
— И хорошо делаете, Чайк… Кушайте… А потом вместе будем пить чай.
С этими словами миссис вышла в гостиную, оставив Чайкина одного. Это была нелишняя деликатность миссис Браун, чтобы не стеснять Чайкина.
Этот скромный и застенчивый русский, о житейской философии которого и необыкновенном равнодушии к деньгам миссис Браун слышала от адвоката, понравился ей, и она не нашла Чайкина простофилей, как назвал его адвокат за то, что он так решительно отказался от серьезных денег, которые предлагали ему богатые Джаксоны за спасение единственного своего ребенка.
Женщина восхищалась самоотверженным поступком Чайкина и понимала, почему он отказался от денег.
Чайкин между тем закусывал с удовольствием проголодавшегося человека, и, когда миссис Браун вошла в столовую, он уже насытился и поблагодарил хозяйку. Пришла негритянка, убрала со стола и подала чайники для чая. Явилась и Нора.
Когда Чайкин напился чая, миссис Браун сказала:
— Теперь о деле, Чайк… Завтра воскресенье и работы не будет. А с понедельника приметесь за работу… Брат мой вернется завтра и скажет, что надо делать… Вы что умеете, Чайк?
— Всякую работу, миссис. До поступления на службу я был мужиком.
— И отлично! Мой брат посмотрит, как вы работаете, и предложит вам жалованье. Надеюсь, мы сойдемся. На первое время у нас платят двадцать пять долларов. Работа обязательна с шести часов утра и до шести вечера с отдыхом для завтрака и обеда… В экстренных случаях придется беспокоить вас и после шести… На работе на ферме нельзя все предусмотреть… Вы, Чайк, понимаете?
— Еще бы. Это не на фабрике… Когда нужно, придется и ночью встать. Дело не ждет… Особенно летом.
— Теперь рубка леса, колка дров и прессовка сена… Придется, быть может, вам и за лошадьми смотреть…
— Что нужно, то и буду делать, миссис Браун.
— Завтракать и обедать будете во флигеле…
И миссис Браун точно объяснила, что именно дают рабочим, и прибавила:
— А по воскресеньям мы обедаем все вместе… Конечно, кто не пожелает, может обедать у себя… Книги в нашей библиотеке к вашим услугам, Чайк… Почта приходит два раза в неделю… Нечего и говорить, что игроков и пьяниц мы не держим.
С этими словами миссис Браун встала. Догадался и Чайкин встать.
— Отдохните хорошо, Чайк, и завтра обедать к нам… Хотелось бы, чтобы вы не тосковали, Чайк, на чужой стороне… Или уже привыкли к Америке?
— По временам тоскую, миссис. Надеюсь, работа разгонит…
Чайкин пожал руки хозяев и, вернувшись в свою комнату, посмотрел на лес, залитый лунным светом. Скоро он лег спать и заснул как убитый.
После знатной высыпки на новоселье Чайкин встал в седьмом часу погожего солнечного утра. Его маленькая комнатка казалась прелестной: так она была светла и радостна.
Наш «американец» сперва было испугался, что в первый же день опоздал на работу. Но, вспомнив, что сегодня воскресенье и работы нет, он неторопливо вымылся, оделся в свою новую пиджачную пару и, раскрыв настежь окно, жадно вдыхал свежий и бодрящий, полный остроты воздух калифорнийской мягкой зимы, напоминавшей ласковый осенний день на севере.
Чайкин чувствовал себя бодрым и довольным. Сознание, что теперь он при месте и будет заниматься работой, которая ему по душе, успокаивало его.
Жизнерадостный, здоровый и голодный, вошел он в небольшую, очень скромную столовую для рабочих фермы.
Никого еще в ней не было.
Но на большом столе, накрытом опрятной клеенкой, уже стояло пять приборов и около них пять больших чашек для кофе. На чистых салфетках у приборов были различные кольца; только на одной не было. Чайкин догадался, что последний, поближе к краю стола, прибор поставлен для него, и сел за стол.
Несколько минут просидел он, не зная, у кого спросить кофе.
Наконец из соседней кухни вошла старая негритянка в ярком пестром платье и с бусами на шее и сказала:
— Здравствуйте, Чайк. Хорошо ли спали? Отчего не спрашиваете завтрака? Я тут рядом на кухне… Хотите завтракать, конечно?
— Пожалуйста! — отвечал Чайкин, здороваясь с негритянкой.
Негритянка ушла и вернулась с блюдом горячей ветчины, миской с картофелем и поджаренным хлебом. Затем принесла кофе и горячее молоко, налила в большую чашку и, присаживаясь на стул, торопливо заговорила:
— А товарищи еще спят. Сегодня воскресенье, и хочется подольше поспать. Не правда ли, Чайк? Вы только рано встали. А завтра еще раньше встанете… Завтрак готов у меня с пяти часов утра… Кушайте на здоровье, Чайк… Кушайте!.. Хозяйка любит, чтобы рабочие джентльмены ели больше! — весело и добродушно трещала, видимо, болтливая и экспансивная негритянка.
Чайкин ответил, что он с удовольствием завтракает.
— И слава богу, Чайк… И, верно, будете много есть. Здесь воздух здоровый, Чайк… И вас давно ждали сюда… Адвокат из Фриски писал нашей миссис. Кухарка из ранчи говорила. А я здесь кухарка… Меня зовут Сузанной, если вам нужно знать, как меня зовут… Я давно у миссис Браун живу и давно свободная негритянка. Миссис Браун и купила меня в Нью-Орлеане, чтобы дать мне свободу… О, какая добрая миссис… Я нянькой у мисс Норы была, когда она была вот такой маленькой! — прибавила Сузанна, показывая своей пухлой рукой на несколько футов от пола, чтобы показать, какая маленькая была Нора. — Добрые они обе… Спаси их господь!.. А вы, Чайк, что же ветчины не едите? Или не нравится вам?
— Напротив, очень. Но я сыт…
Сузанна унесла блюдо и, вернувшись, предложила Чайкину выпить еще чашечку.
Чайкин отказался. Он вполне доволен. Больше не хочет.
— Так, с вашего позволения, я поставлю кофе и молоко на плиту. Скоро и наши придут завтракать… Вы подождите, Чайк… Познакомитесь…
Через минуту Сузанна уже снова затараторила: сперва вкратце изложила свою автобиографию, всплакнула о сынке Томи, умершем от горла, рассказала, что муж где-то пропадает по свету, но, верно, в конце концов вернется к своей старухе Сузанне, и затем стала расспрашивать, откуда Чайк и давно ли в Америке.
Чайкин удовлетворил жадное любопытство негритянки, и, вероятно, его откровенность была одной из причин расположения Сузанны к новенькому на ферме.
Сузанна в виде особенной любезности сказала:
— Я вам дам новое кольцо на салфетку, Чайк… Вы не брезгаете поболтать с Сузанной?.. А другие не очень-то любят меня слушать… Особенно старый Вильк… Он хороший человек, но больше молчит… все молчит… А зачем человеку молчать? Язык на то и дан человеку, чтобы он говорил… Не правда ли, Чайк?
Чайкин деликатно согласился. Однако все-таки прибавил, что очень много говорить не всякие умеют.
— То-то и я говорю, что не умеют. И это нехорошо, Чайк.
Чайкин промолчал.
— Кто не умеет много говорить, значит тот много думает…
— Так разве это дурно?
— А кто много думает, тот и на дурное додумается!.. Я заметила… Мой бывший хозяин, плантатор, все молчал… Зато и как жесток был с неграми, если бы вы знали, Чайк!..
В эту минуту вошел молодой Фрейлих, приодетый по-праздничному. Он пожал руку Чайкину, любезно кивнул головой негритянке и проговорил с веселым смехом:
— Уж Сузанна, верно, заговорила вас, Чайк… Сузанна милая особа, но такой болтушки, как она, я еще не видал… Вы не сердитесь, Сузанна, и дайте мне позавтракать. А Чайкин в другой раз будет вас слушать.
— Он любезный молодой человек… Он умеет выслушать старую женщину… Не то, как многие другие… Сейчас подаю вам… Сейчас, мистер Фрейлих!
Вслед за Фрейлихом вошли трое рабочих фермы.
С двумя из них Чайкина познакомила мисс Нора еще вчера. Они крепко пожали руку своего нового товарища и сказали ему несколько приветливых слов.
Третий был высокий и крепкий старик, с красивыми чертами сурового лица, изрытого морщинами, с длинной бородой и большими темными глазами под клочковатыми седыми бровями. Взгляд умных и серьезных глаз был задумчив и грустен.
— Вильк! — произнес он сдержанным, словно бы сердитым тоном, протягивая Чайкину свою большую мускулистую руку.
— Чайк! — ответил русский матрос.
Вильк затем не произнес ни одного слова. Он молча завтракал, по-видимому не обращая ни малейшего внимания на разговоры и смех других сотрапезников.
Фрейлих болтал с Чайкиным.
Он рассказал, что приехал из Пруссии. Он был дома рабочим на угольных шахтах. Было тяжело, и он еле-еле кормился. По счастию, тетка оставила ему наследство в тысячу марок, и он решил искать счастия в Америке. Прогорел на золотых приисках и нашел место на ферме.
— Скоплю денег и уеду во Фриски… пробовать счастия… Надо разбогатеть. Иначе зачем же ехать в Америку?.. И вы, верно, хотите разбогатеть?.. На этой работе не разбогатеете, Чайк!.. — прибавил Фрейлих.
— Я не хочу разбогатеть!
Фрейлих рассмеялся, словно бы Чайкин хотел подшутить над ним.
И двое рабочих взглянули на Чайкина и тоже улыбнулись.
— Ловко же вы врете, Чайк! — добродушно заметил один из них.
— Да я не вру! — простодушно ответил Чайкин.
— Если не врете — это ваше дело, — то вы, должно быть, большой, скажем, чудак.
— И думаете долго оставаться на ферме? — недоверчиво спросил Фрейлих.
— Долго, если будут держать.
— Значит, Вильк найдет постоянного товарища… Он здесь уже пятый год…
Вильк молчал. Он только пристально взглянул на Чайкина и отвел глаза.
Скоро старик позавтракал и вышел.
— Вильк не разговорчивый. Отличный человек, но из него ничего не вытянете, Чайк! — промолвил Фрейлих.
— Он янки? — спросил Чайкин.
— Едва ли… Вот эти двое янки не признают Вилька за янки. Но никто не знает, откуда Вильк и кто он такой.
Два рабочие, которых Фрейлих назвал янки, оба люди лет за тридцать, усмехнулись, и один из них сказал:
— Вильк, должно быть, был прежде богатым… Будь он янки, не оставался бы здесь… Положим, здесь хорошо, но на время.
— И вы здесь на время? — спросил Чайкин.
— А вы думали, так и останемся, как Вильк?.. Мы не такие чудаки, как вы, Чайк, если не врете… Мы хотим, как и Фрейлих, разбогатеть.
Все пришли обедать в ранчу, одетые в лучшие свои городские платья. Один Вильк пришел в своей рабочей кожаной куртке, но рубашка на нем была безукоризненно белая, и грубые руки отличались белизной.
Возвратился из Фриски мистер Джемсон, брат миссис Браун, типичный красивый смуглый янки, и за обедом рассказывал политические новости, обращаясь чаще, чем к другим, к Вильку.
Вильк слушал внимательно, но говорил мало. Зато оба янки высказывали свои взгляды о политических делах не стесняясь и говорили громко. Немец конфузился. Стеснялся несколько и Чайкин. Он сидел около мисс Норы, и она старалась его занимать.
После обеда миссис Браун пригласила гостей просидеть вечер. Мисс Нора обещала, по просьбе двух рабочих янки, что-нибудь спеть.
А Джемсон увел Чайкина в кабинет и в несколько слов покончил с ним дело, объяснив, какие будут его обязанности.
— Если, Чайк, будете полезны, жалованье прибавится; если через месяц я увижу, что не годитесь, дам расчет, и вы уходите. Согласны?
— Вполне.
— Сестра о вас говорила… И адвокат, у которого вы были, писал о вас… Мне нет дела до ваших мнений… Извините, я считаю их нелепыми… Сестра их не считает такими… Но это не мешает мне уважать вас, Чайк… Помните, не проговоритесь перед сестрой и племянницей, что знаете, кто капитан Блэк. Прошу вас, Чайк… Блэк о вас справлялся… Он очень вас любит…
— Я много ему обязан, мистер Джемсон.
— Он вам больше, Чайк… Ну, дело покончено. Пойдемте слушать Нору, Чайк.
Чайкин был удивлен, когда увидел за фортепиано старого Вилька, аккомпанирующего мисс Норе.
Чайкин опустился в кресло и слушал.
Голос молодой девушки был прелестный… Она пела просто, задушевно, и Чайкин заслушался… Звуки неслись чистые и красивые, и Чайкину вспомнилось детство, когда он слушал пение барышни-помещицы и приходил в восторг.
Мисс Нора окончила какую-то мажорную арию и затем начала какую-то грустную мелодию романса.
Чайкина охватило невыразимо грустное настроение… Он слушал, и в мечтах и грезах он был не здесь, в этой гостиной в Калифорнии… он был в России, где люди так понятны ему… И ему было так жаль Кирюшкина… И сам он здесь чувствовал себя таким чужим, таким одиноким. Ему казалось, что все это какая-то волшебная сказка, и его судьба такая же диковинная.
Он во многом другой, что был на корвете… Он чувствовал счастие независимости и воли… И в то же время как мила была ему далекая Россия!
Мисс Нора замолкла. А Чайкин все еще сидел, притихший и точно зачарованный.
Гости хвалили мисс Нору, а Чайкин, казалось, не находил слов, и слезы стояли в его глазах.
Наступило молчание.
Миссис Браун заметила настроение Чайкина и шепнула дочери:
— Как любит музыку этот русский и как загрустил!
— Считает себя одиноким! — ответила мисс Нора.
Старый Вильк взглянул на новичка. И в его обыкновенно суровом взгляде мелькнуло ласковое выражение.
По-видимому, Чайкин начинал нравиться этому молчаливому старому рабочему, который так хорошо аккомпанировал певице своими грубыми руками.
А Джемсон бросил из своей качалки:
— Ну что, Чайк? Понравилось, как ловко поет Нора?
Этот громкий веселый голос янки словно бы пробудил Чайкина от грез.
— О, как хорошо! — восторженно и порывисто произнес он.
И застенчиво покраснел, стараясь скрыть свое волнение, и не догадался поблагодарить мисс Нору.
Молодая девушка и без благодарности видела, какое сильное впечатление произвело ее пение на Чайкина, и это восторженное восклицание, казалось, ей было приятнее громких похвал и аплодисментов.
В гостиной пробило девять, и гости поднялись, чтоб уходить, пожавши руки хозяев.
Протягивая руку Чайкину, миссис Браун необыкновенно просто и задушевно проговорила:
— А знаете, что я пожелаю вам, Чайк?
— Что, миссис Браун?
— Хорошенько заснуть — ведь вставать рано — и не очень скучать на ферме.
— Постараюсь, миссис Браун!
— Работа прогонит всякую скуку! — весело смеясь, воскликнул Джемсон. — Завтра Чайк пойдет на рубку… Пусть покажет себя на работе!
— Только не наваливайтесь на работу, Чайк! — сказала миссис Браун.
— Можно надорваться! — прибавила мисс Нора.
— Чайк и сам понимает!.. А место рубки вам покажет Вильк… Покажете, Вильк? — обратился к нему хозяин.
— Покажу! — ответил Вильк.
Все ушли в свой флигель.
Вильк и трое рабочих остались на веранде — выкурить перед сном по трубке, а Чайкин пожелал всем спокойной ночи.
— Были матросом и не курите? — спросил один из янки рабочих.
Его звали Дильком.
— Не курю.
— И не думаете по праздникам ездить в Сакраменто?
— Зачем?..
— Попробовать тамошний грог.
— Не пью.
— Не пьете?.. И разбогатеть не хотите?.. Простофиля же вы, Чайк… Я не видал таких простофиль… Вы, Найд, видели? — обратился Дильк к товарищу.
— Не видал… Прозакладывать готов пару долларов, что не видал.
— Так отчего вы, Чайк, живете на свете, если не пьете, не курите?.. Или в карты дуетесь?
— И в карты не дуюсь.
— Ай да Чайк! — иронически произнес Дильк.
— Ура Чайку! — насмешливо крикнул Найд.
— Оставьте вы в покое Чайка! Какое вам дело? — строго сказал Вильк. — Идите лучше спать, Чайк! — обратился к нему Вильк.
Чайкин добродушно усмехнулся и ушел в свою комнату.
— Вильк прав, братцы.
— А что? Почему? — спросил Фрейлих.
— Да потому, что Чайка не стоит даже и потравить слегка: феноменально прост.
— Я это заметил, — промолвил молодой немец.
— Вы, Фрейлих, ведь все замечаете? — насмешливо спросил Дильк.
— То-то, замечаю.
— А заметили, что Чайк добрая душа?
— Еще бы!
— И что хоть мозги у него в порядке, а все-таки будто тронутый, и на спине у него должна быть большая родинка?
Фрейлих, наконец, догадался, что янки смеялись над его прозорливостью, и обидчиво проговорил:
— Этого я не заметил.
— Удивительно! — протянул Дильк. — Не правда ли, Найд?
— Феноменально!.. — протянул Найд.
— Немцы, что ли, недогадливы? — вызывающе воскликнул Фрейлих.
— То-то я и говорю, Фрейлих!
— То-то и я говорю, Фрейлих!
В это время Чайкин раздевался и, вспоминая впечатления дня на новом месте, проговорил вслух:
— И поет же хозяйкина дочь!
В пять часов утра Чайкин уже оделся в свой рабочий костюм и пошел пить кофе и завтракать.
— Уж и поднялись, Чайк?.. И у меня все готово, — говорила Сузанна.
Вскоре пришел и Вильк.
— Здравствуйте, Чайк!
— Здравствуйте, Вильк!
— Аккуратно встаете, Чайк! — промолвил без обычной суровости Вильк.
— Привык… Матросом был.
Вильк не спеша ел ветчину с хлебом, запивая горячим кофе, и после долгой паузы спросил:
— Деревья умеете рубить, Чайк?
— Доводилось! — скромно ответил Чайкин.
Ему очень хотелось узнать, кто такой этот старик, умеющий играть на фортепиано, и зачем он служит на ферме, но не решался спросить. Он уже знал, что в Америке, при всей бесцеремонности обращения, не обнаруживают особенного любопытства и не допрашивают о прошлом, особенно на Западе, где часто бывают люди, имеющие основание скрывать свое прошлое, быть может скверное.
И Чайкину почему-то казалось, что у старика было в прошлом что-то тяжелое; оттого он всегда молчалив и мрачен, как говорили про него товарищи.
— Ведь вы русский, Чайк? — снова спросил старик.
— Русский, Вильк.
— Вот не ожидал!
— Почему, позвольте спросить? — задетый за живое, спросил Чайкин и весь вспыхнул.
— Читал про русских, да и встречал русских… Да вы не сердитесь, Чайк… Я не хотел вас обидеть… Я, верно, встречал не таких, как вы… И наконец нельзя судить о всей нации по нескольким лицам…
— То-то, нельзя, я думаю.
— А вам все нации нравятся, Чайк?
— Все, Вильк.
— Но одни больше, другие — меньше?
— Разницы не замечал, Вильк, пока. Во всяком народе есть хорошие люди… добрые люди… У крещеных, так и у некрещеных… Только правды еще нет… Оттого и обижают друг друга… Выходит так, что у одного много всего, а у бедных — ничего…
— Это, по-вашему, нехорошо? — спросил старик и с видимым любопытством смотрел на Чайкина.
— А разве хорошо, Вильк?
— Откуда у вас такие мысли, Чайк?
— Так иной раз думаешь обо всем, и приходят мысли: отчего люди не по правде живут…
— Так вы хорошо сделали, Чайк, что сюда приехали… Все лучше подальше от городов… Я видел много столиц, Чайк, и знаю их.
Вильк смолк. В столовую пришли товарищи.
— Идем, Чайк… Пора… Я выбрал для вас топор… Возьмите на веранде…
— Ленч и отдых в час, Чайк… Приходите! — ласково проговорила Сузанна.
— До свидания, Сузанна.
— А часы у вас есть? — осведомился Вильк.
— Есть, Вильк.
Они вышли за ограду и направились к лесу.
Горизонт на востоке пылал. Из-за багрянца величаво выплывало солнце. Утро стояло прелестное. Воздух был холодный. Но на ходьбе не было холодно.
Чайкин с восторгом глядел на Сиерры, и на лес, и на далекую долину по бокам извивавшейся, словно голубая лента, узкой речки.
— Хорошо, Вильк! — вымолвил Чайкин.
— Хорошо, Чайк.
— А все-таки…
— На родине лучше, Чайк? Не правда ли?
И Чайкину показалось, что в голосе старика звучала необыкновенно грустная нота.
— Еще бы!
— То-то и есть… Трудно привыкнуть к другой стране, как бы она ни была красива, а своя, хоть и не такая…
Вильк замолк. Не говорил и Чайкин.
Теперь Чайкин понимал, что Вильк к Америке не привык и что угрюм и мрачен он оттого, что тоскует по своей стороне…
«И отчего Вильк не может вернуться?» — мысленно говорил Чайкин, полный сочувствия к этому одинокому старику на чужой стороне.
Скоро они вошли в большой сосновый лес.
Там было еще свежее и темно в густоте леса. Царила мертвая тишина. Только изредка раздавались какие-то постукивания: то дятлы долбили.
— Вот и ваш участок, Чайк! — проговорил Вильк, указывая на помеченные деревья. — Рубите их… Да будьте осторожны! — прибавил Вильк. — Иногда и медведи встречаются… Так вы забирайтесь на дерево! Хорошей работы, Чайк!
— А вы уходите?
— На другую работу… К часу приходите на ленч.
С этими словами Вильк закурил трубку и ушел неспешными ровными шагами. Еще минута, и он скрылся между деревьями.
Чайкин торопился и радостно волновался.
И он глядел на ближайшее высокое прямое дерево с кудрявой, словно развесистой кроной, густой листвой на верхушке. Он смотрел на него, любуясь им, и вдруг ему стало невыносимо жалко лишить жизни эту красавицу сосну.
Но он сбросил кожаную куртку, поплевал на ладонь и решительно взмахнул топором. Топор взвизгнул и вонзился в толстый комель. Из надруба засочились клейкие смолистые капли, точно слезы.
Вблизи шарахнулась какая-то птица и тяжело взлетела, шумя крыльями. Где-то раздался треск сучьев. Казалось, в отдалении что-то свистнуло.
И снова мертвая тишина.
Чайкин с усилием вытащил топор и с нервным возбуждением все чаще и чаще наносил удары, чтобы скорей повалить упрямую и крепкую сосну, словно бы он жалел ее и торопился избавить ее от предсмертных страданий.
И чем чаще наносил Чайкин удары и быстрей летели щепки, тем менее испытывал он жалости, и его все более и более охватывало какое-то ожесточение работы.
Еще удар, и Чайкин отскочил.
Сосна мгновение зашаталась и, словно подкошенная, упала.
Чайкин принялся за другую.
Теперь уж он не думал, что сосны плачут. Возбужденный, полный горделивым чувством удовлетворенности от умелости и быстроты и от процесса работы, дающей исход физической силе, Чайкин весь жил работой. И чем больше повалит он сосен, тем он будет счастливее. Никакие сомнения, никакие тоскливые мысли не приходили ему в голову. Только сосны, одни сосны захватили все существо Чайкина, и он валил их, не чувствуя, казалось, усталости.
В первом часу Чайкин наконец бросил рубку. Спина ныла, болела правая рука. Ломило всего. Весь мокрый от пота, все еще возбужденный, он не чувствовал страшного утомления после такого напряжения всех сил. И только когда присел на одной из срубленных им сосен, он почувствовал, что устал, и испытывал необъяснимое наслаждение отдыха.
Он не двигался с широкого комля, прерывисто дыша и наслаждаясь чудным воздухом, полным смолистым запахом, и удовлетворенно, покойно смотрел на поверженные сосны. Смотрел и думал, что «оправдал себя» и по совести может отдохнуть и затем идти на ферму к ленчу.
Но есть ему не хотелось, и не хотелось куда-нибудь двинуться. Здесь, в лесу, так хорошо и так приятно усталому телу.
В эту минуту в лесу раздались шаги.
Чайкин даже не повернул головы и увидал Джемсона, только когда он подошел к нему.
Чайкин хотел было встать перед хозяином, но янки энергичным жестом остановил его и, изумленными глазами взглядывая на усталого Чайкина и на количество срубленных деревьев, воскликнул:
— Да вы с ума, что ли, сошли, Чайк?
— А что? Разве вы думаете, что мало вырублено? Я старался, мистер Джемсон… Я только что сел отдохнуть! — словно бы оправдываясь, промолвил Чайкин.
— Мало?.. Ребенок вы разве, Чайк?.. Вы нарубили слишком много… Вы работали так, что я изумился… Вы надрывались, Чайк… Так и надорваться нетрудно… Не думайте повторять такого опыта… Слышите?..
— Слушаю, мистер Джемсон… Но я не очень устал.
— Почувствуете вечером. Я сам рубил деревья и знаю, какая это работа! И кто вас просил удивлять нас, Чайк? Или вы думали, что я требую от рабочих каторжной работы… Янки этого не требует… Самолюбивы вы, Чайк… Незаменимый вы работник… Выдержали экзамен отлично. И сию же минуту я прибавляю вам жалованья… Но сегодня больше не рубите… И, чтоб не смели так работать, я вам назначу урок… Очень рад, Чайк, что вас рекомендовали сюда… Очень рад! — весело прибавил Джемсон и снова пожал руку Чайкина.
Чайкин был очень доволен, что «оправдал себя», и сказал:
— Я так и думал, что здешние хозяева не утесняют людей и что работать здесь приятно.
— Ладно. А теперь идем в ранчу, Чайк! Пора.
Действительно, донесся слабый звук колокола.
Чайкин поднялся и пошел с Джемсоном. Дорогой Джемсон, между прочим, говорил:
— После ленча растянитесь на койку и отдыхайте… Небось хочется, Чайк?
— Хочется.
— И знайте, что вас поднимут на смех.
— За что?
— За то, что вы столько вырубили… Янки не простофили, как вы, Чайк. Он понимает, что рабочий не должен работать сверх сил и ради хозяина строить дурака, которого легко эксплуатировать… Вы, Чайк, помните, что живете в свободной Америке… Негры — и те больше не рабы.
Действительно, в столовой подняли Чайкина на смех, когда он признался, сколько вырубил сосен.
Особенно смеялся Дильк над «сосновым джентльменом»: он только портит репутацию товарищей. Они не думают из-за хозяев нажить черт знает какую болезнь и подохнуть в больнице.
Даже Вильк проворчал:
— Полегче работайте, Чайк.
Когда Чайкин сообщил, что хозяин велел после ленча не идти на работу, все одобрили приказание Джемсона и все предлагали разные средства от усталости.
Но Чайкин нашел, что лучше всего растянуться на койке, что и сделал после ленча.
Дамы в ранче узнали про усердие молодого русского. Миссис Браун послала узнать, как он себя чувствует. Сузанна доложила, что ласковый Чайк очень благодарен и просил сказать, что он здоров.
— Удивительно: такой худенький и такой маленький и такой сильный рабочий! — говорила Сузанна и начала выхваливать этого ласкового и тихого Чайка. Она не позабыла сказать, что он охотно с нею болтал… Сузанна забыла прибавить, что болтала она одна, заглянув на одну минутку в комнату Чайкина.
Прошло три года.
Чайкин по-прежнему оставался на ранче и по-прежнему был лучшим и усердным рабочим, пользовавшимся уважением хозяев и товарищей-рабочих, перебывавших за это время. Одни приходили, оставались обыкновенно не особенно долго и, скопив несколько денег, уходили, чтоб найти что-нибудь лучшее, всего чаще — на прииски, которые манили всех возможностью разбогатеть.
Только Вильк и Чайкин не уходили и, казалось, были довольны своим положением. Работа около земли нравилась им, и их не манили ни городская жизнь, ни более легкие занятия.
По крайней мере Чайкин категорически отказался, когда Джемсон и миссис Браун через год предлагали ему быть их помощником: вести книги, заведовать отправкой прессованного сена и фруктов и ездить по делам в Сан-Франциско.
Не тянуло его к этому делу. Ни лучшее жалованье, ни предложение быть пайщиком в деле не соблазнили Чайкина, несмотря на убеждения миссис Браун и Джемсона, что Чайк по своим способностям мог бы занять более лучшее положение, не простого рабочего.
Чайкин отвечал, что он вполне доволен своим положением.
И хозяева его только удивлялись и не вполне понимали, как человек отказывается от возможности устроить лучшую, по их мнению, жизнь, то есть быть более богатым.
Только старый Вильк, казалось, понимал Чайкина, старавшегося осуществить на деле свою внутреннюю потребность — жить по правде и не быть в разладе со своею совестью.
И Вильк однажды рассказал свою историю. Он был богат прежде и прожил молодость блестяще и праздно. На своей родине, в Венгрии, он мог занять видное положение, и родные думали, что Вильк сделает карьеру, но вместо этого он должен был бежать в Америку.
— Я не стану вам рассказывать, — продолжал Вильк, — подробностей моей отвратительной жизни… Не стану рассказывать, как отшатнулись от меня и отец и брат, как перестали узнавать меня прежние друзья, когда я из блестящего молодого человека, богатого и расточительного, в одно утро стал нищим и с неоплатными долгами… Никто не поддержал тогда меня, ни одна душа… Понимаете ли вы, Чайк?.. Но я не упал духом… Я поступил на службу и стал работать… Я был не один, я был женат… Но жена, благодаря которой я разорился, эта самая женщина, которая говорила, что я лучший ее друг, бросила меня и объявила, что женой нищего быть не хочет, и требовала развода, чтоб выйти за богатого человека, который ей нравился…
Вильк примолк.
Видимо взволнованный, он словно переживал давно прошедшее время. Лицо его было сурово и мрачно.
И голос старика вздрагивал, когда он продолжал:
— А я любил эту женщину… Я верил ей… Я думал, что есть на свете один человек, который не оставит меня, и вдруг… такая подлость!.. И какая она красавица была, Чайк!.. И как была лжива!.. И я…
Вильк снова остановился. Казалось, то, что предстояло ему сказать, было самое тяжелое и ужасное.
Чайкин словно бы понял это, сам побледнел и с замиранием сердца ждал конца, и в ту же минуту ему хотелось, чтобы Вильк не договаривал.
— Раз начал, надо кончать! — сурово сказал Вильк. И он отвел глаза и, понижая голос до шепота, проговорил:
— И я… я убил эту женщину, Чайк!
Несколько времени прошло в молчании.
Вильк сидел, опустив голову. Чайкин не укорял в сердце убийцу. Он только глубоко сожалел его и понял, почему он так мрачен и молчалив.
Вильк встал и, уходя, сказал:
— Я двадцать лет в Америке, Чайк, двадцать лет… И теперь стараюсь искупить прошлое… А как мне хочется на родину… О, если бы вы знали, как хочется! — прибавил тоскливо Вильк.
— По временам и мне тоскуется по своей стороне, Вильк! — ответил Чайкин.
И, случалось, Чайкин очень тосковал, когда не захватывала его работа. Она только и отвлекала его от тоски.
Несмотря на отличные отношения и с хозяевами, и с Вильком, и с товарищами, несмотря на переписку со старыми американскими друзьями, несмотря на то, что Чайкин чувствовал себя независимым и благодаря книгам и наблюдениям понял многое, чего прежде не понимал, и уже привык к новой жизни и дорожил многим, что дала ему жизнь в Америке, — Чайкин все-таки чувствовал себя одиноким и не мог сделаться американцем, как Дунаев, недавно сообщавший ему, что дела его идут отлично: он бросает ремесло возчика и открывает лавку в Денвере.
«И женился, Чайкин, на „правильной“ американке. Жена не такая, как прежняя невеста, стибрившая деньги. Да и деньги у меня лежат!» — прибавлял Дунаев в письме по-английски и снова звал Чайкина к себе компаньоном.
Чайкину очень хотелось бы повидать Дунаева, который так сердечно ухаживал за ним во время болезни, и отвести с ним душу по-русски, но ехать к нему нельзя было, а поступать компаньоном в лавку, разумеется, он не хотел.
Как ни нравилась Чайкину Америка, где человек мог жить как ему хочется, если только не нарушает закона, но общий склад американцев ему не нравился. Каждый, казалось ему, только и думал об одном — о наживе — и ради этого только и употреблял необыкновенные усилия и выказывал необыкновенную энергию. И, кроме того. Чайкин заметил, что, несмотря на то, что все в Америке равны, богачи все-таки гнушаются бедняками и вообще людьми, не умеющими пробиться.
Особенно поражали и возмущали Чайкина те миллионеры-американцы, о баснословной роскоши которых он читал и слышал и которые, думалось Чайкину, совсем забыли о совести и живут не по правде, наживая несметные богатства далеко не чисто. И Чайкин не раз спрашивал себя:
«Отчего это на свете так неправильно устроено? И разве нельзя жить иначе?»
Нечего и говорить, что ответа на запросы его души не было… Жизнь отвечала совсем не так, как хотелось бы нашему бывшему матросику.
И даже такие добрые люди, как миссис Браун и мисс Нора, удивлялись, что можно думать о таких несбыточных мечтах.
Одна только Джен, сиделка в госпитале, понимала и была, по мнению Чайкина, действительно праведной душой.
Но много ли таких?
Чайкина не забывали сан-францисские друзья…
Нелли время от времени писала своему спасителю и звала во Фриски. Отец ее два раза просил не забывать, что готов к его услугам. Мать Нелли писала, что никогда не забудет Чайкина.
Макдональд писал, что уезжает в Нью-Йорк, а перед отъездом приезжал на день повидать Чайкина и сообщил, что старый Билль по-прежнему ездит с дилижансом и кланяется Чайку.
Изредка писал Чайкину и старик Билль и, между прочим, известил, что Абрамсон умер.
Но русских за эти три года Чайкин так и не видал. А между тем он слышал, что на приисках есть русские.
Один рабочий на ферме, копавший прежде золото, однажды сообщил, что видел компанию русских. У них был участок около того участка, на котором прогорел американец… Но, кажется, они ушли с участка.
И Чайкину так хотелось увидать земляков.
«Хоть бы повидать… Хоть бы по-русски поговорить!» — думал Чайкин.
Однажды летом, в воскресенье, рано утром он пошел к тому месту, где останавливается дилижанс из Сакраменто, в надежде встретить русских, и по дороге увидал одного усталого и плохо одетого пешехода.
Он взглянул на его широкое лицо, обрамленное русой бородой, и сердце Чайкина екнуло.
По обличию ему показалось, что это русский, и Чайкин окликнул по-русски:
— Не земляк ли?
— Русский и есть… С приисков иду… А вы откуда?
Чайкин с восторгом слушал русскую речь и крепко пожимал руку путника.
— И как я рад земляку… Как рад! Вы куда направляетесь, земляк?
— На дилижанс… в Сакраменто… Оттуда в Сан-Франциско.
— Вам спешно?
— Человеку без места всегда спешно!.. — проговорил, улыбаясь, молодой человек. — Еду искать работы… Авось найду.
— Как не найти, земляк! Здесь всегда найдешь работу.
— Это верно… Но только не такому, как я, удержаться на работе. Посмотрите на мои руки! — Молодой человек не без иронической улыбки показал свои тонкие длинные руки и прибавил: — Хороши?
— А вы не зайдете ли ко мне? Тут близко… Потолкуем насчет работы… Может, и придумаем. А сперва позавтракаем вместе… Отдохнете…
— С большим удовольствием… Очень даже не прочь позавтракать! — весело отвечал русский, которому так обрадовался Чайкин. — Но прежде позвольте познакомиться: бывший студент Неустроев… А вы что здесь делаете? Как видно, вам недурно живется! — прибавил Неустроев, оглядывая прилично одетого Чайкина.
— Я рабочий на ферме… Чайкин.
— И давно?
— Три года.
— А вы сюда как попали, Чайкин?
— Я был матросом на военном судне.
— И бежали, конечно?..
— Бежал.
— И каким же вы стали американцем, Чайкин… Как зовут по имени и отечеству?.. Привык, знаете, по-русски звать.
— Василий Егорович.
— А я Николай Николаевич…
Они пошли к ранче, и Неустроев торопился рассказать свою одиссею.
— А мне, Василий Егорович, не приходилось бежать… Просто взял паспорт и приехал.
— Зачем? — как-то невольно сорвался вопрос.
— То-то и есть, что дома некоторые, а здесь все спрашивали: «Зачем?» Могу только сказать, — не для того бросил академию, чтобы сделаться богатым американцем. Разбогатеть при ловкости можно и дома. Как вы думаете, Василий Егорович?
— Везде можно. Только забудь совесть.
— И какой же вы понятливый, Василий Егорович… Именно, только забудь совесть! Ну, а я еще совести не желаю забывать… И как же я рад, что встретил такого земляка! — радостно и задушевно воскликнул студент. — Вы вот матросом были, а теперь американец, рабочий.
— Да я не американец… Я вполне русский остался… Только прозвали меня Чайком, — все и зовут Чайком, а я Василий Чайкин.
— И отлично, что не американец… Я и говорю, что самый ученый американец не хочет понять того, что вы понимаете насчет совести и миллионов… Так я не за миллионами приехал, а для того, чтобы попробовать новой жизни и выучиться зарабатывать своим горбом, как вы… Достал двести рублей — и сюда… Как видите, не очень-то за год выучился. Не особенно принимали на черную работу… Уж как ни старался, не выгорало, и меня выгоняли… Теперь у одних русских на прииске работал… думал, на отъезд домой наработаю… А наши русские вовсе прогорели, и вот я весь тут… Котомка с бельем и десять долларов в кармане… Доберусь до Сан-Франциско и напишу матери, чтобы высылала двести рублей, а до того продержусь… Какую-нибудь бумажную работу достану… Какой я, к черту, рабочий!.. И что мне делать в Америке?.. Только и думал здесь, как бы не пропасть… Одни газеты только и читал и ни одной книжки… Какая книжка, когда к вечеру только и рад, что в постель?.. Вот, Василий Егорович, в чем дело… А скоро ваша ферма?..
— Устали, Николай Николаич? Минут через пять будем.
— Немножко устал… Не привык… И в Америке дурак дураком… ну ее к черту! Вернусь в Россию, окончу курс и буду земским врачом… Буду по крайней мере мужиков лечить… Помогу им, сколько можно… Все-таки буду знать, для чего я живу на свете… И со своими!..
— И какой же вы милый барин! — радостно промолвил Чайкин.
— То-то и вы говорите: «барин»… Барин и есть… И что поделаешь?..
Скоро земляки пришли в ранчу. Чайкин увел студента в свою комнату. Там Чайкин помог «барину» помыться и вынул из котомки чистую рубашку.
А Неустроев в это время весело болтал и восхищался комнатой.
— Небось таких хозяев и в Америке мало! — говорил он.
Чайкин сбегал в ранчу и попросил миссис Браун пригласить на ленч соотечественника и позволить оставить его в комнате на неделю.
Нечего и говорить, что миссис Браун охотно согласилась, просила привести русского обедать в ранчу и сказала, что на время пребывания гостя Чайка в его распоряжении будет комната:
— Ведь пустых во флигеле много.
Чайкин благодарил и, вернувшись, похвастался перед студентом своей хозяйкой.
Прозвонил колокол, и земляки пошли в столовую. Чайкин познакомил студента со всеми товарищами, и затем Неустроев отдал честь обильному ленчу, пошутил с Сузанной и после завтрака неустанно рассказывал Чайкину о России.
Он говорил и об освобождении крестьян, и о земстве, о новом суде, о мировых судьях… И речи студента шестидесятых годов звучали восторженностью.
А Чайкин жадно слушал, и ему еще сильнее захотелось в Россию.
На другой же день Джемсон, по рекомендации Чайкина, пригласил студента вести бухгалтерские книги.
Неустроев был в восторге и решил не писать домой о высылке денег.
— И без того дома не густо! — говорил он Чайкину. — А в полгода я наработаю на проезд.
От денег, предложенных Чайкиным, молодой человек категорически отказался.
Чайкин ожил. Неустроев рассказывал Чайкину о многом, что сам знал, и они сблизились. И тем скорее хотелось Чайкину ехать в Россию.
Очень хотел ехать и Неустроев, но раньше полугода выехать ему было нельзя. Тогда Чайкин начал просить Неустроева ехать вместе как можно скорей и взять у него на дорогу денег.
Через месяц Неустроев согласился, и Чайкин, простившись с хозяевами и товарищами, уехал в Сан-Франциско.
Там он побывал у консула, чтобы получить какой-нибудь вид, и от консула узнал, что по манифесту он прощен и что адмирал, узнавший во время пребывания эскадры в Сан-Франциско и о причинах бегства матроса, и о подвиге его на пожаре, сообщил консулу, чтобы он разыскал Чайкина и чтобы сказал ему, что он может вернуться в Россию, что его по болезни немедленно уволят от службы.
— Адмирал лично доложил о вас, Чайкин, морскому министру и просил, чтобы вы явились к адмиралу по приезде… Можете ехать без всякого опасения.
— Что бы там ни было, я все-таки уехал бы! — отвечал Чайкин.
Через три дня он, радостный, возвращался с Неустроевым в Россию.