ЮМОРИСТИЧЕСКИЕ РАССКАЗЫ


Собака для Заурбека Перевод М. Эльберда


Не будь старый Заурбек владельцем лучшего в селении сада — на редкость обширного и урожайного — то не было бы и нашего сегодняшнего разговора.

Дело тут, однако, вовсе и не в саде. И речь пойдет даже не о том, что обильные плоды трудов своих неустанных почтенный аксакал сдает куда надо, а часть вырученных денег посылает сыну, который в Москве учится, в Академии. Будет скоро первым в селе академиком по части коровьих стад и овечьих отар. И тогда друзьям-приятелям Заурбека ничего не останется, как только тихо, но мучительно завидовать счастливому отцу.

Зато сам Заурбек начисто освобожден от этого довольно распространенного свойства души человеческой. Никому не завидует. Ни Алисолтану, гордому родителю видного партийного работника, ни Биаслану, дочь которого закончила университет и в его же стенах теперь работает, учит будущих учителей. Не завидует наш аксакал и Зеке, у которого нет сыновей, зато имеется собственный двухэтажный дом с железным петухом на крыше.

У Заурбека лишь одна печаль, чем щедрее плодоношение вишневых, яблоневых и грушевых деревьев, тем пристальнее внимание юных жителей села к его саду. Стремительные полчища этих искроглазых джигитов совершают дерзкие набеги на знаменитый сад, оставляя после себя впечатляющие следы преступлений в виде обломанных веток, помятых грядок с чесноком и поваленных звеньев плетня. А хуже всего то, что босоногие абреки объедаются не только зрелыми, но и совсем еще зелеными фруктами, после чего страдают расстройствами пищеварения.

Жаль сада, но еще больше жалости вызывают молодые прожорливые желудки по-браконьерски неразборчивых злоумышленников.

Когда в очередной раз приехал на каникулы будущий академик, Заурбек поделился с ним своими заботами. Так, мол, и так, нет покоя от неудержимых садовых джигитов.

Умный сын крепко, но ненадолго задумался. Выход из положения, как защитить отчий сад от назойливых дармоедов, какой поставить заслон перед их наглыми вылазками, московский студент нашел быстро:

— Нужно, отец, — сказал он тоном ученого знатока и спасителя, — собаку держать. И не простую, а специальную. Чтоб один ее вид отбивал намерение повалить плетень, пройтись по грядкам, чтоб один ее взгляд лишал аппетита к вегетарианской пище. Собака — это радикальное решение проблемы. Хороший и злой пес — не только друг человека, но и надежный страж его имущества.

— А вдруг она покусает ребятишек? — озабоченно спросил Заурбек.

— Так им и надо! — твердо сказал «академик» с видом профессора, ставящего студенту «неуд». — Больше не полезут.

— Да вроде как-то неудобно... — замялся старик.

— Не волнуйся, отец. Моральная сторона этого дела пусть тебя не тревожит. Будем говорить по существу. Есть у меня в Нальчике знакомый, который разводит породистых собак — у него их целая свора. Я выберу самую подходящую и привезу. Завтра же.

— Ну что же... — неохотно поддался уговорам старый садовод. — Только хорошо бы, она не очень злая была...

Утром следующего дня Заурбеков сын поехал в город, а к вечеру возвратился вместе с собакой.

— Посмотри, отец, на морду этого зверя! Его научное название — бульдог. Один его вид приводит в трепет. Ну и взгляд. Будто высматривает, кого бы слопать.

— Да, вид у него, прямо скажем... неблаговидный. И глаза какие-то пьяные. Ему и лаять необязательно. Достаточно только повернуть морду в нужную сторону. А чем его кормить? Наверное, за этим чудовищем и уход требуется особый?

— Мне, отец, все подробно растолковали. Лопать всякую всячину, как какая-нибудь блохастая дворняга, он не станет. Одно из его любимых блюд — вареная говядина, только не очень жирная. Лучше в виде котлет. Можно давать свежую баранину, но не часто, а то у бульдога из-за нее случаются нарушения деятельности желудочно-кишечного тракта. Этот заморский зверь только с виду ужасный, а на самом деле — существо нежное, деликатное. Поэтому сухой хлеб, не смоченный в молоке, давать ему нельзя. Зато иногда он с удовольствием грызет бублики. Чтобы его организм был обеспечен витаминами, бульдог регулярно должен получать рыбий жир и сметану. Воду ему надо давать слегка подогретую, иначе он застудит горло.

— А не лучше ли повязать ему шею теплым шарфом? — серьезно спросил Заурбек.

Просвещенный сын не заметил иронии.

— А что? Это тоже может оказаться не лишним. Кстати, такую собаку нельзя держать в холодной конуре. Ее место в хорошей, чистой и теплой комнате. Да, чуть не забыл! Купать бульдога надо не реже одного раза в неделю, используя при этом детское мыло или шампунь. Вытирать насухо негрубым полотенцем, а затем...

— Достаточно, сын мой! — Заурбек прервал увлекшегося студента. — Мне все ясно.

Наш почтенный аксакал внимательно, очень внимательно посмотрел на диковинного пса. Брови старика сурово сошлись над переносицей. Казалось, и бульдог помрачнел и насупился. В глазах у четвероногого гостя появилось терпеливо-равнодушное выражение, как у заезжего лектора, ожидающего вопросов не по его теме.

— Такой страж мне не нужен, — решительно заявил мудрый садовод.

— Почему, отец?

— Дело в том, что к сметане с витаминами и хорошему ржаному хлебу с молоком я тоже отношусь неплохо. Люблю и нежирную говядину. Пусть даже в виде котлет. Добротный шашлык из упитанного барашка тоже, слава аллаху, не оскорбляет мой, как это ты сказал? — желудочно-кишечный. Купания в теплой воде мне полезны ничуть не меньше, чем твоему зверю. При этом я могу пользоваться обыкновенным мылом и грубым полотенцем. Сидеть в теплой комнате и смотреть по телевизору передачу «В мире животных» мне и самому приятно. Я не знаю, как там в Инглизе, а все то, что ты перечислил, у нас больше подходит для человека, нежели для дворового пса. Ведь если твой бульдог будет вести такую жизнь, то и хозяином дома и сада нужно быть ему, а не мне. Иначе неудобно как-то... Уж лучше я сам присмотрю за садом, не хочу быть сторожем на службе у собаки, да еще с мертвой хваткой. Так что вези ее обратно.

— А яблоки, плетень? — растерянно пробормотал сын.

— Да что там яблоки, что плетень? Пусть забавляются босоногие джигиты. Плетень уж как-нибудь залатаю. Без всякой мертвой хватки... Не нужна мне эта хватка.

Так сказал Заурбек и, бросив насмешливый взгляд на высокомерно-самодовольного бульдога, который так и не понял, о чем тут шла речь, не спеша направился к поваленному плетню.

Бульдог ничего не понял. Зато понял студент. На то он и будущий академик.


Письмо Зекерьи сыну-солдату Перевод М. Эльберда


Но сначала было письмо от сына, из армии. Мать и сестры ждали его, первого письма, от любимого сыночка и обожаемого братика, как не ждут послания от самого пророка.

— Не волнуйтесь, напишет, — успокаивал их рассудительный Зекерья, чей ум и своеобразный нрав был известен не только в родном селе, но даже в соседнем. — Вашему Айтеку, наверное, некогда. Боевой подготовкой занят. А письмо будет попозже. Солдат на все найдет время — и пуговицу к штанам пришить, и оружие почистить, и письмо домой написать.

И вот пришло оно, долгожданное. И в нем — что ни слово, то жалоба.

«Разве это жизнь? — хнычет Айтек. — Еще ни разу не подали на обед индюшатины, а к чаю — медовой халвы. О нежных хычинах или жорме здесь даже и не слыхали. На ногах — тяжеленные сапоги, которые заставляют еще и чистить до блеска. А что самое невыносимое — так ни разу и не дали выспаться. К утру обычно видишь во сне своих родных, дом, где так чудесно жилось, но тут раздается чугунный бас дежурного — и попробуй не вскочить, как ошпаренный, и не одеться в одну минуту!..»

Когда дочитали до этого места, старшая сестра вытерла мокрые щеки, средняя зашмыгала носом, а младшая вынула платок в ожидании слез. Мать со стоном заломила руки.

Зекерья сидел поодаль и мотал головой, пощипывая пышный ус. Он сейчас вспоминал о том времени, когда самой его большой мечтой было иметь сына. А в семье рождались одни дочери. Вслед за первой — вторая, вслед за второй — третья. Потом долго никто не рождался. Шли годы, девочки подрастали и постепенно превращались в этаких луноликих красавиц. Зекерья любил их и даже гордился ими. Молча гордился. Однако продолжал мечтать и о сыне.

И вот, когда младшая из луноликих почти достигла совершеннолетия, дом почтенного горца огласился требовательными воплями мальчишки — тулпара[4]. Такого, о каком всю свою женатую жизнь тосковал Зекерья. Молча тосковал.

Счастлива была мать, прыгали от восторга сестры. А Зекерья лишь покачивал головой да поглаживал ус. И только. Держался с таким видом, будто он просто ничего не имел против того, чтобы вдобавок к трем дочерям в доме появился еще и сын. Нет, не стал мудрый Зекерья бурно выражать радость, переполнявшую его сердце. Несдержанность чувств — не в обычае горцев.

С первых дней изливались на новорожденного джигита водопады любви и ласки. И мать и сестры не отходили от своего «ягненка» ни на шаг, лелеяли горластого «козлика», предупреждали каждое желание «сладенького котеночка».

Отец не обижался, что его как главу семьи перестали замечать. Его беспокоило совсем другое: как бы не избалова́ли, не испортили мальчишку — вот о чем тревожился умный горец. Попробуй, однако, переубедить четырех сплоченных общими интересами женщин! Рта не дадут раскрыть. Каждая вылазка Зекерьи встречала такую решительную контратаку, что ему приходилось в панике отступать, ломая собственные боевые порядки.

«...и постоянно меня ругает прапорщик, — пишет бедняжка Айтек. — Медведем неповоротливым обозвал...»

Старый Зекерья усмехнулся, услышав, как запричитали женщины. Да... Это тебе, парень, не школьные годы, когда тебя провожали, встречали, таскали твой портфель. Стал постарше — носил только французские костюмы, туфли из Англии (не кирзовые сапоги, а?), рубашки из... шайтан знает, откуда! Нравилось тебе, ох, и нравилось, аллах свидетель, такое обхождение, когда обряжают, будто сынка княжеского, лакомыми кусочками пичкают с утра до вечера, в карманы потихоньку от отца хрустящие бумажки суют. Считалось, что все это красит юного джигита, на мужчину его похожим делает. Не то что всякие там алгебры да сочинения, которые у Айтека лишь зевоту вызывали.

Зекерья возмущался. Как правило, молча возмущался. Иначе жена и дочери кидались на него, как разъяренные квочки.

— И не стыдно тебе, шалопай, носить золотые часы, когда ты, бездельник, и рубля в своей жизни не заработал?! — не выдержал однажды Зекерья. — Все лето на турбазах пропадаешь, а твои сверстники работают на колхозном поле, старшим помогают. Немедленно ступай в сенокосную бригаду и чтоб не возвращался домой без мозолей на руках!

Что тут было!

— Да как ты мог такое сказать! — возопили женщины. — Пока мы живы, не позволим, чтобы Айтек надрывался раньше времени, руки пачкал!

— Успеет еще, наработается!

— Вся жизнь впереди! Не позволим!

— Не дадим оскорбить его ранимое сердечко!

— Скорее мы из дому уйдем!

— Давно пора, — ответил Зекерья дочерям. — А то засиделись в девках из-за этого дармоеда!

А что было дальше!.. Страшно вспомнить.

Потом мудрый горец поутих. Ладно. Еще не все потеряно. Вот жизнь хлестнет парня два-три раза по шее, по спине и... пониже, — может, тогда одумается, человеком станет. И еще одну затаенную надежду носил в душе Зекерья: скорей бы подошел возраст Айтека к тому рубежу, когда молодых людей призывают в армию. Тут уж не отвертится. Ни мать, ни сестры, ни пророк Магомет его не спасут. На военной службе живо отучат мальчишку щеголять в костюмах из Парижа и туфлях из Инглиза. И нежной баранинкой не станут баловать. Узнает он вкус той простой каши. Посмотрим, что тогда запоешь, собачий сын. Поскорей бы настал этот день.

«...А еще заведен здесь дурацкий обычай — заставлять нас бегать, как будто мы лошади, а не люди. Бежим так, что глаза на лоб вылезают, а расстояние — как от Кашкатау до Аушигера. Самое же главное издевательство — после всего этого прапорщик петь заставляет. Тут рыдать хочется, а он командует «запевай!». Не выполнить команду нельзя. Приходится петь...»

Женщины прервали чтение, чтобы перечислить все невзгоды, которые они хотели бы обрушить на голову безжалостного прапорщика-мучителя. Зекерья помалкивал и раздраженно дергал себя за ус. Вот что он запел, неженка! Недаром так неохотно ехал на сборный пункт, когда настал день, которого с нетерпением, но с затаенной надеждой ждал Зекерья.

Три сестры и мать, с непросыхающими ни на минуту глазами, готовили погрустневшего Айтека в дальний путь. Чуял избалованный недоросль «ранимым своим сердечком», что жизнь делает крутой поворот. Да разве поможешь делу! Это знали даже опечаленная мать и зареванные сестры. Попробуй в пасмурную осеннюю пору изменить по своей прихоти цвет неба, сделать его снова по-июльски голубым и ласковым!

Зекерья прятал в усах довольную ухмылку и думал: «Ревите, ревите, а жить ему теперь не под вашими крылышками, а в солдатской казарме!» Женщины пытались разжалобить твердокаменного отца.

— А ты-то хорош! Не мог походатайствовать, чтоб мальчику отсрочку дали... Стоишь и молчишь, словно бедненький наш Айтек — не сын твой родной! — это сказала мать.

— Кто ему будет стирать рубашки! — это воскликнула старшая сестра.

— Чем там будут кормить бедного братика! — причитала сестра средняя.

— А вдруг он заболеет! — надрывалась младшая.

«Ничего, — думал отец, — мужчиной там сделают вашего оболтуса. Только достался бы ему командир построже».

Проводили Айтека. Высокого румяного увальня с такими слезами проводили, будто и не в армию он отправился, а... шайтан его знает куда.

«...Я спросил, где наша демократия, где наши гуманные заботы о человеке? А тот самый прапорщик сунул мне в руки книжечку с названием «Боевой устав пехоты», зверски сверкнул глазами и изрек: «Вот какую демократию ты должен прежде всего усвоить, лентяй ты эдакий!» Так я и живу, дорогая мама, дорогие сестренки. Нелегко мне тут, и очень я по вас скучаю».

Последние слова младшая сестра (это она читала вслух) еле выговаривала прерывистым дрожащим голосом, с трудом удерживаясь от рыданий, готовых в любой момент прорваться наружу.

А Зекерья в это время вспоминал далекое прошлое. Как раз в возрасте Айтека он, тогда еще совсем молоденький новобранец, форсировал Днепр. Установили на плоту два пулемета и ротный миномет и поплыли под огнем врага. Никто и не знал, что юный горец не умел плавать. И когда Одер форсировали, тоже никто об этом не узнал. Даже когда Зекерья получил свою Красную Звезду, он и в это время никому не признался, что плавает не лучше подковы. Всякого пришлось натерпеться. А домой писал: «Жив, здоров, воюю. Ждите с победой».

Когда сели писать ответ Айтеку, женщины вопросительно посмотрели на Зекерью.

— Скажи, как написать ребенку, чтобы хоть немного утешить его? — спросила мать.

— Чтоб озарить его грустное лицо... рассеять тоску... печаль, — скулили сестры солдата.

Густые с проседью брови отца вдруг гневно сдвинулись:

— «Утешить, озарить, рассеять»! — передразнил он домочадцев. — А писать надо вот что... — Он подошел к младшей, которая уже раскрыла чистую тетрадь и взяла ручку. — Я буду говорить, а ты пиши. Поняла?

Таким решительным и строгим Зекерью никогда еще не видели. На несколько минут в доме воцарилась напряженная тишина. После короткого раздумья почтенный горец начал диктовать:

«Собачий ты сын, испоганивший бумагу столь позорным посланием! Благодари аллаха, что не я твой командир! А начальству своему передай такую мою просьбу: пусть гоняют тебя, как ожиревшего жеребца, пока ты не износишь дюжину пар сапог и пока две дюжины солдатских рубашек не истлеют на тебе от соленого пота. И чтоб одной черной кашей тебя кормили. А то привык у себя в доме к одному сплошному празднику и ничему не выучился, кроме как плясать в лакированных туфлях с девчонками из турбазы! Другие отцы-матери получают благодарности за хорошую службу сыновей! И еще я хочу тебе сказать, чтоб ты без значков и звания сержанта домой не возвращался. Отправлю обратно».

Зекерья обвел победным взглядом испуганных и ошеломленных женщин и миролюбиво закончил:

«У нас все живы и здоровы. Отцу твоему памятную медаль вручили. Как бывшему гвардейцу-пулеметчику ударного батальона. Желали, чтобы сын, по крайней мере, пошел в отца. Вот пока все».

— А вы, — Зекерья снова обратил свой суровый взор на женщин, — чего сидите, отвесив челюсти, как на представлении дагестанских канатоходцев? Сварите мне сегодня же кашу из самой черной гречки. Без масла. Боевую молодость хочу вспомнить.

— Да где ее найти?.. — робко пролепетала старшая дочь.

— Немедленно отыскать, доставить, сварить и глупых вопросов не задавать! — гаркнул Зекерья. — Приступайте к выполнению задания! — Он круто повернулся направо и вышел из комнаты, по-уставному печатая шаг.


Тот роковой вопрос Перевод М. Эльберда


Вот и Новый год пришел. «С новым годом, с новым счастьем!» Это так принято говорить.

Новое счастье... Красиво звучит. Новые друзья, новая (более высокая) должность, новая машина, новый костюм, новая... Стоп! Зачем так много. Когда все будет новое, куда девать старое. Правда, у иных народов от старого избавляются очень просто. Итальянцы, говорят, в новогоднюю ночь выбрасывают старую мебель, японцы избавляются от долгов. Меня-то лично устраивает старая мебель. А что касается долгов — какая разница — старые они или новые?!. Уж лучше бы их не было вовсе.

А избавиться, друзья мои, я хотел бы прежде всего от того рокового вопроса, который, похоже, стал моей тенью и в дни солнечные, и даже в пасмурные дни.

Не помню, кто и когда впервые задал мне этот проклятый вопрос, который преследует меня с фанатичным упорством кровника. Он ходит за мной по пятам, подстерегает меня за каждым углом, непрошеным гостем проникает в мою квартиру под руку с любым родственником или знакомым, поджидает меня в домах друзей, чтобы обязательно вмешаться в приятную застольную беседу, в задушевный товарищеский диалог.

По мере сил своих и способностей я пытаюсь ускользать от рокового вопроса, но он снова и снова находит меня и с фамильярностью старого приятеля терзает мне душу.

Впервые он прозвучал уже давно, почти сразу же после того, как я благополучно одолел перевал, за которым пошло третье десятилетие моей жизни. То ли в узком кругу друзей, то ли на многолюдной свадьбе, не помню в какой обстановке, первый раз услышал я этот вопрос в следующей форме: «А не пора ли тебе, братец, создать... как его... свой кош, да-да, кош, который называется семьей?» Я ответил безответственной шуткой и тут же забыл об этом.

Зато вопрос не забыл меня. Он преследовал меня телефонными звонками, письмами, поздравительными открытками, дарственными надписями на книгах моих друзей. Он, этот вопрос, был многоликим и многоголосым, он бесконечно менял свою окраску и форму. Иногда он выглядел так: «Видит аллах, ты уже не юноша. Не пора ли стать мужчиной?» Или так: «Если ты ищешь ее не в образе ангела с крылышками, то почему не возьмешься за поиски по-деловому?» Иногда с плохо замаскированным намеком: «Ты знаешь, как нам хочется поесть горячих хычинов из рук молодой невестки?!» Особо решительные друзья не спрашивали, а предлагали: «Только пальцем на нее покажи — мигом доставим тебе!» Находились и добровольные сваты: «Да мы так дело обстряпаем, что она сама сломя голову прибежит!»

Следует, однако, отметить одно любопытное обстоятельство: иногда раздавались голоса, звучавшие диссонансом в хоре, словно они тянули музыкальную фразу наоборот — от конца к началу.

Гостил я однажды у дяди в селе. Невестка наша, как и полагается, водрузила на стол блюдо милых мне хычинов, а рядом поставила пол-литровые кружки с пенящимся айраном. Не успел я проглотить и первый кусочек, как она с грустью в голосе сказала:

— Давно не ездила я в город на хороший той[5]. А ты все медлишь, все ждешь чего-то. Девушки перевелись, что ли? Никто этому не поверит, клянусь единственным братом, чья жена родила уже девять детей!

Моя рука с полукругом хычина; свернутого в трубочку, остановилась на полпути и бессильно упала в тарелку. Мой могучий аппетит, который был верен мне при всех обстоятельствах, на этот раз бесследно исчез, будто его никогда и не было.

Из состояния оцепенения вывел меня мудрый, рассудительный дядя:

— А я вот что скажу, — тихо начал он, — торопиться не стоит. Больше того — совсем не нужно спешить. И слушаться никого не надо. Ну к чему тебе эта обуза — он кивнул головой в сторону жены. — Эх, мне бы твои годы да мой теперешний ум! — Дядя хлопнул меня по спине тяжелой ладонью. — А то ведь как женился — докладывай, куда идешь, объясни, зачем идешь, отвечай, когда придешь...

— Не говори глупости! — перебила его жена. — У твоего племянника голова светлая, а твои неуместные речи могут сбить его с толку.

— А я вовсе не шучу, — поднял голову дядя. — Посмотри вон на ту фотографию. Тогда я был холост. А теперь посмотри на меня. Вот что сделала со мной семейная жизнь. И тебя это ждет, — дядя ткнул пальцем мне в грудь. — Если женишься. И черная голова станет совсем не черной, и джигитская статность превратится... ох, во что превратится! — Мой упитанный дядя с огорчением погладил себя по объемистому животу.

— Ну и вздор несет! Ну и вздор! — замахала руками дядина супруга. — Как Ходжа говорил, ты и в молодости не был тем, что называется джигитом.

— Память у тебя коротка! Одного я только не пойму, как сумела ты опутать меня, как я мог вот так, ни за что, отдать тебе в руки свою свободу, которая горцу нужнее, чем воздух!

Скоро мой мудрый дядя и не менее мудрая невестка наша позабыли о своем молодом родиче и отправились в дальнюю дорогу воспоминаний.

— Несчастная я! Как не повезло мне с мужем! А ведь сколько настоящих джигитов, и красотой и благополучием видных, засылали в дом моего отца сватов! Сколько орлиных взглядов привлекала моя красота! — Это сказала невестка.

— Вслед мне тоже не одна черноглазая вздыхала, но судьба злым оком посмотрела на меня. — Это сказал дядя.

Я уехал, не ожидая конца воспоминаний. Уехал, так и не поняв, кто прав, а кто не прав.

А тот роковой вопрос продолжал отравлять мое существование. Еще через год все тот же вопрос был при мне уже постоянно, подобно репью, прицепившемуся к брюкам. Не проходило дня, чтобы я не слышал его дважды, трижды, а то и десяток раз...

Встречаю Домалая, известного завсегдатая питейных заведений:

— Я, братишка, в глубокой обиде на тебя, — говорит он, чуть не плача. — Почему не пригласил меня на той?

— Так я же еще не женат!

— Ну, так женись, Багырбашев! Женись поскорей! Ну как это можно до сих пор не жениться! — В голосе Домалая нотки глубокого, неподдельного горя.

Встречаю соседа Бимурзу, который женился недавно в четвертый раз:

— Вот что, дружок. Пора и тебе решиться. Все равно этого нельзя избежать. И вот что я тебе еще скажу: семья — великое дело. Семья — это счастье. Поверь мне, это так. Иначе бы я столько раз не женился.

Ко мне домой нагрянул родственник из Герпегежа:

— Нет-нет-нет! — оттолкнул он меня. — Я с тобой и здороваться не желаю. Как ты еще осмеливаешься людям в глаза смотреть? А? Чего ты ждешь? Или думаешь, еще слишком молод? Совсем еще мальчик, а? Я, брат, в твои годы...

— Уже имел двоих детей от первой жены и одного от второй, — вежливо подсказал я ему.

— Точно! А ты? — крикнул он, и лицо его исказилось гримасой брезгливости.

— Ты, Биаслан, прав, как всегда. Давай лучше по рюмочке?

— Не зубоскаль, несчастный! Я не шутить приехал. И пить с тобой ни за что не стану! Вот увидишь, сбрею я усы и бороду, покрашу волосы в черный цвет, привезу невесту будто бы для себя, отпраздную свадьбу в твоем доме, а потом уеду, оставив тебе невесту. Вот тогда и позубоскалишь, собачий сын! Ну что уставился? И когда ты, наконец, нальешь мне рюмку?!

Все это было не столько забавно, сколько опасно. Знаю, герпегежцы слов на ветер не бросают. Скажут — сделают.

С тревогой в сердце отправился я в тот вечер к Алиму — своему старому другу, чтобы хоть немножко отвлечься.

У Алима тряслись стены от веселого детского визга и хохота. Сам он ползал по полу на четвереньках. Двое сидели на его спине верхом, третий тянул за галстук, а четвертый хлестал отца чуть пониже спины проводом от электроутюга. Мне тоже стало весело, я рассмеялся, а малыши алчно набросились на меня с явным намерением укротить и объездить.

— Любят тебя дети... — многозначительно сказал Алим, вытирая пот и заправляя рубашку.

— А где бийче? — спросил я.

— Не знаю. Или в парикмахерской, или у соседки телевизор смотрит. А я вот ребят воспитываю. Педагогическая поэма, так сказать. И самому не скучно. А как ты?

— Да по-старому.

— Мне с тобой надо серьезно поговорить, — торжественным тоном заявил Алим. — Надо кончать холостую жизнь. Вот ты такой, как бы это сказать... безответственный! Глядя на тебя, другой кто-нибудь такой же свободы захочет, а там третий дурной пример возьмет, потом четвертый... Цепную реакцию знаешь? То-то. Население Земли начнет катастрофически сокращаться. В один прекрасный день только старички и останутся. Затем перемрут и они, и тогда...

Алим замолчал. Судя по его испуганным глазам, ему, наверное, даже говорить стало страшно, что же будет тогда.

— Это исключается, — решительно отверг я столь печальную перспективу.

— Нет, дорогой, это может случиться. Мы возводим небоскребы, строим плотины, прокладываем дороги. А для кого? Подумай, для кого? Вдруг, к примеру, прилетают в гости на Землю марсиане, а встретить их некому! Просто не-ко-му! Стыдно!

— На Марсе нет жизни.

— Я же сказал «к примеру». Пусть с Цефеи, с Антареса, пусть, наконец, из самой дальней Галактики!

И тут я сдался.

— Да, ты прав. Стыдно будет. Пустая планета! Даже как-то неудобно. Надо жениться.

В ту ночь мне снились ужасные сны. Звездолеты из других миров с ревом садились на заброшенные космодромы. Из ракет выходили инопланетные жители с антеннами вместо ушей и четырьмя желтыми глазами на голубых лицах, а навстречу им никто не идет с хлебом-солью... Космические пришельцы громко плачут и посылают проклятия на голову покойного Багырбашева.

Утром меня разбудил резкий, но музыкальный звук. Это влетел в мою комнату, пробив стекло, обыкновенный футбольный мяч. Я вышел на балкон. Во дворе стояла притихшая ватага мальчишек. Их было много. И хорошо, что много. Есть кому встретить гостей из космоса. Есть кому лететь на другие планеты.

А что касается того рокового вопроса, то в это новогоднее утро меня осенило: я придумал способ, как уклоняться от него.

Скажут мне: «Салам алейкум!» Я отвечу: «Алейкум салам. На здоровье не жалуюсь. Дела идут хорошо. Родственники тоже живы-здоровы. Еще не женился, а надо бы. Какая сегодня хорошая (плохая) погода — Нальчик есть Нальчик: никогда не угадаешь, во что утром одеться... С Новым годом, дорогой друг! Ну, прощай!»


Злой попутчик Перевод М. Эльберда


Сначала отдадим дань фольклору. Прием не новый, но не хуже других, таких же ветхих и заплесневелых.

И было так. Однажды мудрый почтенный горец, пригласив в незримые попутчики аллаха и пророка его, отправился в жортуул, что по-балкарски означает далекое странствие. И дабы иметь в пути собеседника более внимательного и безропотного, нежели аллах и пророк его, взял с собой младшего сына. И как только дом родной скрылся за первым же поворотом, старый джигит приказал юному своему отпрыску: «Урезай дорогу, чтоб короче стала!» Бойкий отрок соскочил с коня, вынул саблю из ножен и стал орудовать ею, как доблестный Джеляль Эддин в бою с полчищами иноземцев. С трудолюбием, достойным более подходящего применения, он рубил, кромсал каменистую горную дорогу, пытаясь разрезать ее на куски.

Отец не стал указывать сыну на его заблуждение, а просто вернул домой. И позвал он среднего сына, который стал выполнять приказ о сокращении пути точно таким же образом, как и младший, разве только от ударов его клинка пыли и грязи летело побольше. Ну а старший сын сразу смекнул, в чем дело. «Ага! — подумал он. — Эти два моих позднорожденных братца не догадались, что нашему капризному старику хотелось послушать свеженьких аульских новостей, дабы не скучать в пути. Вот что значит «урезать дорогу». И достойный первенец мудрого горца рассказал сначала о смешном случае, приключившемся с его приятелем, потом о жуткой ссоре между соседками и т. д. и т. п. Отец был доволен — дорога сокращалась прямо на глазах.

Самые проницательные наши читатели уже, конечно, поняли: речь идет о том, что хорошо иметь в пути доброго попутчика, приятного собеседника. Однако с попутчиками везет не всегда. Они бывают не только добрыми, не только приятными.

Лично со мной приключилась такая история. Однажды я отправился в далекий жортуул на резвом иноходце с голубыми полированными боками и четырьмя подкованными резиной колесами. Ясное прохладное летнее утро и упругий ветерок, врывающийся в левое дверное окошко, настраивали мою душу на веселый лад. Мои уши с удовольствием принимали спокойную ласку нежной мелодии, льющейся из радиоприемника, под аккомпанемент мягкого шуршания шин о ровный сухой асфальт. Мои глаза с не меньшим удовольствием принимали безмятежную ласку недалекой гряды сказочно красивых на фоне бездонной синевы неба снежных гор и двух зеленых рядов абрикосовых деревьев, бегущих мне навстречу по обочинам шоссе.

Вдруг от одного из таких деревьев отделилась маленькая темная фигурка и подняла руку. Не по-летнему тепло одетый щупленький старичок, с такой же, видавшей виды, как и он, хозяйственной сумкой, не торопясь сел рядом со мной в машину, бережно пристроил сумку у ног и кивнул головой: можно ехать.

Музыка, янтарным родничком бьющая из приемника, ему, видимо, не понравилась — он щелкнул выключателем.

— Не любите музыку? — с вежливой улыбкой спросил я.

— Может, и люблю, — важно ответил мой попутчик, — но слушать ее нужно дома или в клубе. А управляя машиной, отвлекаться нельзя. Надо слушать, как бьется сердце — мотор. — Старичок вздохнул. — Беда вездесуща, но чаще всего она ходит по дорогам.

Я тоже вздохнул, но промолчал. Достал сигарету.

— Курить за рулем не только вредно, но и опасно, — голос моего пассажира звучал, как на древней, заигранной еще до вашего рождения пластинке.

— Почему? — спросил я.

— Руль надо держать не одной рукой, а двумя. Так больше надежды избежать аварии.

Я подчинился.

— Один шофер, — продолжал свою песню старик, — молодой, твоих лет и похожий на тебя — может родственник? — перевернулся на крутом повороте. Когда его клали на носилки, во рту парня торчал дымящийся окурок. По-моему, папироса была такой же марки, как у тебя.

Я крепко стиснул зубы и руль.

— Машина — вещь, на первый взгляд, неплохая, — «урезал дорогу» попутчик. — Быстро ходит и не трясет. И крыша над головой — дождь не страшен. Когда мои дети были молодыми, ездить нам приходилось только на телегах. Два дня тратили на дорогу в Герпегеж и обратно. Машина — это хорошо.

— Хорошо, — как эхо, отозвался я.

— Только от нее и несчастий немало, — закончив предисловие, старик начал излагать суть дела. — А правду сказать, много несчастий. Возьми, к примеру, случай, который произошел в прошлую пятницу у нас в селении. Вот такая же «Волга», как твоя, шла прямо, а потом вдруг повернула направо и врезалась в новенький забор моего соседа Асланбия. Прошла сквозь забор и нырнула в стог сена. Сено вроде бы мягкое, но шофера я увидел на другой день с перевязанной головой. А за неделю до этого председательская легковая машина столкнулась с двухгодовалым телком. Телок — богу душу, а машина — левый глаз. Глаз-то стеклянный, его заменить можно, а телка, хоть обыщи все склады «Сельхозтехники», не заменишь. Тем более телок был в мясе и породистый. Ущерб тоже.

— Да, ущерб, — согласился я. Мне было жаль и телка, и шофера. Сам знаю, как трудно с запчастями.

— А сколько кур, гусей и собак раздавлено машинами, сколько заборов попорчено и столбов сбито! — горестно причитал старик.

— Да, это верно, — грустно согласился я, и сочувствие к несчастным жертвам автотранспорта переполнило мое сердце.

— Если бы только птицы да собаки, — не унимался дед. — Людей-то как много страдает из-за этих машин! Врачи не успевают чинить поломанные кости да разбитые головы.

Чувствую, пересохло у меня в горле. Достал из-под сиденья бутылку с нарзаном.

— Это еще что? — строго спросил попутчик.

— Нарзан. Хотите выпить?

— Нет. Не хочу. И тебе не советую. Некоторые вот в такую бутылку водку наливают. Глотают за рулем, там до беды один шаг.

— Но это в самом деле вода! — дрожащим голосом сказал я.

— Возможно. Только я говорю о том, как нередко бывает...

Стоит все такое же ясное солночное утро, но на душе у меня липкая слякоть.

— ...Тогда Хасан резко свернул в сторону и наехал на свинью, которая с диким визгом, будто ее резали тупым ножом, отскочила от колеса. В следующую секунду Хасан угодил в канаву и до сих пор лежит...

— В канаве? — спросил я.

— Нет, в больнице.

Спина у меня холодеет, ладони становятся влажными.

— ...Четверг, после дождя. Так вот, значит, когда этот выпивоха Таусолтан резко затормозил, самосвал сокрушил перила моста и грохнулся в...

О, черт! Сердце у меня стучит, как плохо отрегулированный клапан цилиндра...

— ...Налетел на подводу, которая опрокинулась набок, а «Москвич» оказался на обочине колесами кверху...

Какой зуд промеж лопаток. Будто охапку крапивы за шиворот сунули...

— ...Гляжу, у скалы не машина, а груда исковерканного железа. И дым идет. Подошел поближе, рассмотрел. «Волга». Голубая. Как у тебя. А дома, конечно, жда...

Под монотонный рассказ старикашки светлый мой разум начали заволакивать мутные сумерки. А он все говорил, постепенно вспоминая события все более отдаленных времен. Наконец, он добрался до 1916 года и поведал историю о неизвестно каким образом попавшем в наши края облезлом драндулете жандармского пристава. За неимением бензина и квалифицированных специалистов по ремонту этого чуда техники пристав запрягал в него пару лошадиных сил. И, разумеется, лошади однажды понесли, и предок современного автомобиля вместе с его владельцем полетели на дно глубокого ущелья.

— А ведь хорошие были кони! — сокрушался старик.

Задыхаясь, я рывком расстегнул воротник и каким-то страшным чужим голосом крикнул:

— Хватит!!!

Я остановил машину и бросился к ручью, протекавшему под маленьким мостиком в двадцати шагах. Сунув голову в воду, увидел две туманные фигуры в белых халатах. Они держали носилки, на которых лежало мое безжизненное тело. Я закрыл глаза. Потом открыл снова. Видение исчезло. Я начал приходить в себя. Когда я вернулся к машине, старичка в ней не было, а чуть впереди набирал скорость удаляющийся от моей «Волги» «Москвич» вишневого цвета.

На сиденье справа от меня лежала старенькая сморщенная, как мой пассажир, рублевая бумажка. Я порвал ее в мелкие клочья и долго топтал обрывки ногами. Затем их сжег, а пепел развеял по ветру.

На другой день мне стало известно, что в районе Гернегежа потерпел аварию «Москвич» вишневого цвета.


Год медовый Перевод М. Эльберда


В мой предсвадебный день под крышей нашего дома собрались активисты многочисленного рода Багырбашевых. Происходило нечто вроде расширенного заседания месткома перед отчетно-выборным собранием. Председательствовала двоюродная тетя. Она же и открыла прения:

— Жену с первого дня надо держать в ореховой скорлупе. В чем-нибудь уступишь — потом пропадешь. Особенная строгость нужна по отношению к современным молодым женам. Книги и журналы, кино и театр, а главное — телевизор слишком развязывают им руки и кружат головы. Женой надо руководить и управлять (в этом месте по аудитории прокатился сдержанный смешок: все вспомнили тихого и пугливого мужа моей двоюродной тети). — Да-да, — возвысила голос тетя, — управлять, — и так стукнула твердым кулаком по столу, что вазочка с цветами подпрыгнула и завалилась набок. — Надо помнить об этом постоянно. Чуть прозевал — и джинн вылетел из кумгана. Попробуй потом загнать его обратно! Считай тогда, что потух огонь в твоем очаге и дверь дома твоего закрылась наглухо.

— Неправильно это, — взял слово муж моей старшей сестры. — Молодую жену необходимо уважать и беречь. И любить тоже. Современные жены — это украшение наших домов. Молодую жену на руках носить надо, а чтоб ее руки всегда оставались нежными, следует во всем ей помогать.

— Она, значит, по театрам пропадать будет, а ты — мыть ей посуду и готовить ей ужин, — вскочила со своего места моя старенькая, но резвая бабушка. Потрясая сухоньким кулачком перед носом мужа моей старшей сестры и поглядывая на меня, она громко пригрозила: — Нога моя не ступит в дом, где командует голова не в папахе, а в платке!

Вот в таком духе и шло все заседание. Сторонники жесткой политики в отношении жены наголову разгромили «либералов» и надавали мне кучу директивных указаний по проведению семейной жизни. Вообще можно было подумать, что меня собираются не женить, а выпустить на ринг, где меня ожидает кровожадный противник. А потенциальная жена, как я полагаю, была мне не врагом, а другом. С самого детства.

Очень красочный и бурный эпизод жизни, называемый кавказской свадьбой и многократно описанный другими авторами, я опускаю и перехожу к следующему этапу своей биографии. На другой день, после того как гости поднялись из-за торжественных столов, похожих на поля ожесточенных битв, усеянные останками баранов и домашней птицы, мы с женой устроили наш первый семейный совет.

На повестке дня был только один вопрос: распределение обязанностей. Принимая во внимание ответственность момента, а также и то, что человек я современный и, может быть, даже культурный, заговорил я первый:

— Несравненная моя! Ты являешься лучшей половиной населения этой скромной сакли, и потому я решил, что руки твои должны остаться такими же нежными и красивыми, как сейчас, во имя чего я беру на себя все обязанности, связанные с кухней. Таким образом, кормить я тебя буду и в переносном смысле, и в прямом. Тебе же останется уборка комнат, ну и разные там мелочи.

— Ну что ты, — сказала, вдоволь насмеявшись, моя Шахерезада. — Зачем тебе это? Ведь не мужское дело! Да и люди что скажут? Еще смеяться будут.

— Рубил бы я дрова, но они нам не нужны: мы пользуемся газовой плитой и центральным отоплением. Носил бы воду, но она сама течет из крана. Выращивал бы хлеб и ухаживал за скотом, но под нами, на первом этаже, есть магазин, где все можно купить. Так что мне остается только кухня...

После долгих уговоров несравненная согласилась, надеясь, что все равно у меня ничего не выйдет, стряпня мне надоест и моя затея позорно провалится.

Но она ошиблась. Вышло все наоборот. Скрытые во мне способности блестяще проявились на практике, стряпня не надоела, а превратилась в страстное увлечение. Конечно, поначалу было трудновато. Потом — полегче, а затем... затем мои гастрономические эксперименты стали вполне съедобными, чуть попозже — просто вкусными, еще попозже — радостью знатоков.

В течение короткого времени наша кухня была отлично укомплектована необходимым оборудованием и инструментарием, позволяющим воплощать в жизнь любые фантазии повара. Помещение, называемое кухней, стало похоже на лабораторию средней руки. Был у меня термостат, реторты, пинцеты, точнейшие весы, даже чашки Петри... Работал я в белом накрахмаленном халате.

В кулинарную литературу я заглядывал все реже. Появлялся свой опыт, свое чутье, своя интуиция. Никто мне не мешал. Несравненная почти не заходила на кухню, опасаясь какого-нибудь взрыва.

Часа по три в день кухня-лаборатория работала на полную мощность. Особенно я увлекался изощренными восточными блюдами. Гости за обе щеки уписывали приготовленные мною манты, лагман и плов. Больше всего они отдавали должное плову. Да он был и моим самым любимым блюдом. Однако я хотел услышать более авторитетную оценку своему творчеству, нежели восторги своих друзей. И я пригласил на плов приезжего узбека, отдыхавшего в одном из наших санаториев. Мне показалось, что у него классическая внешность опытного чайханщика. Ел мой гость не спеша и не отвлекаясь, а я с замиранием сердца следил за каждым его движением.

Уходя, он крепко пожал мне руку:

— Каждый настоящий мужчина должен уметь готовить плов. Вы — настоящий мужчина. Будете в Ташкенте — обязательно заходите в гости. У нас найдутся темы для разговоров. Найдется и чем поделиться друг с другом.

Из его визитной карточки я узнал, что судьей моего плова был шеф-повар одного из крупных ташкентских ресторанов.

Успех меня окрылил, а высокая оценка знатока утроила силы. Теперь я с головой ушел в заманчивые таинства восточной кулинарии. Мне снились колоритные гастрономические сны. Часто я оказывался на средневековом Востоке, где в крикливых караван-сараях кормил богатых купцов и нищих дервишей, погонщиков верблюдов и ремесленников. Дымился мой плов и на низеньких столиках из драгоценного черного дерева во дворцах эмиров, султанов, халифов и шахов. А однажды я угощал самого Ходжу Насреддина. Так что по утрам я просыпался сытым и сразу же принимался осуществлять новые идеи.

Славы чародея восточной кухни я не искал. Она меня нашла сама и вознесла на легких своих крыльях. Сначала она пришла на разведку в образе пожилой женщины-соседки, которую привлекали пикантные ароматы, просочившиеся из моей лаборатории на лестничную площадку.

— Вы уж извините меня, — застенчиво сказала соседка, — но эти запахи вашей кухни...

— Вам они не нравятся?

— Ну что вы! Что вы! Я просто потрясена! Позвольте, доктор, познакомиться с вашей женой.

— Это я... э-э-э... то есть, видите ли, кухня — моя, так сказать, сфера, — ответил я, поправляя ворот своего белого халата.

Соседки, как известно, народ не только весьма любознательный, но и в высшей степени общительный. Поэтому о моих достижениях в тот же день узнал весь дом, а в ту же неделю и весь квартал.

А потом меня стали приглашать на консультации в рестораны и в дома отдыха. Если приезжал в город какой-нибудь знаменитый гость, особенно из Средней Азии, Закавказья или с Ближнего Востока, за мной прибегали запыхавшиеся жрецы общепита и умоляли помочь в приготовлении изысканных блюд.

Трудно было решиться поехать в соседний город на конкурс мастеров восточной кухни. Но все же я поехал. И привез грамоту и приз. Моей персоной заинтересовалась пресса. Фотографировали в халате и без халата, крупным планом и средним, в профиль и анфас. Брали интервью для радио и телевидения. Встречи, банкеты, автографы...

На вездесущий вопрос о секрете своих успехов отвечал коротко и ясно: «Усердие, вкус, интуиция, смелый эксперимент». Рецептов не давал. Кухня — не место раболепного подражания авторитетам по части «вкусной и здоровой пищи», а поле творческих поисков. Ведь сам же я находил изъяны в многовековой методике приготовления того же, скажем, шашлыка. Я дерзко подрывал кухонные устои времен халифата и эмирата, ломал кулинарные догматы эпохи султаната.

Ездил как-то на форум специалистов восточной кухни. Были там и таджики, и грузины, и узбеки, и персы. Обходились без переводчиков. Понимали друг друга с первого же слова, вернее, с первой же дегустации.

Возвращался домой с ценным трофеем — увесистым лавровым венком. Я очень радовался: в этот период в наших магазинах туговато было с лавровым листом. Недалеко от дома я обратил внимание на одну женщину, которая показалась мне знакомой. И я не ошибся. При ближайшем рассмотрении узнал свою Шахерезаду.

— Здравствуй, несравненная! Вот я и вернулся!

— Здравствуйте, — холодно ответила она.

— Что ж мы стоим? Пошли домой, дорогая моя.

— А я больше не ваша.

— Не ва...

— Да. Я ушла от вас давно. У меня теперь другой муж. Более внимательный и заботливый, чем вы.

— А какие же блюда он готовит? — спросил я и сразу понял глупейшую неуместность моего вопроса.

— Готовлю я сама, — ответила несравненная. — Яичницу, супы из концентратов, вареную картошку. И мы с мужем очень довольны друг другом. Прощайте.


Цена топора Перевод Ю. Егина


...А сейчас я спрашиваю: сколько стоит топор? Так и знал — говорите, что странный вопрос. Э, не спешите, пожалуйста, я уже знаю, что вы скажете дальше. Скажете, во-первых, что топор топору рознь... Угадал? Ну вот... И еще скажете, что все опять же зависит от назначения. Что топор, которым рубили избы, — это один топор, а которым лишали головы, — это другой. Так сколько же стоит топор? Верно, тут надо подходить дифференцированно... Но во всяком случае бесплатно топор нигде не купишь, верно?

Вот и я думаю: верно! Только не дай аллах сказать вам этого нашему Зекерье. Он так засмеет вас, что вы будете только потеть да оглядываться, нет ли поблизости знакомых, свидетелей вашего позора. Кто такой Зекерья? Э, особый это человек. Обо всем имеет особое мнение — и о топорах тоже, между прочим.

Вот, например, базары. Вы туда зачем ходите? Понятно, за покупками. А Зекерья — нет... Он ходит на базар как на праздник души. Он там черпает радость и вдохновение. Танец красок, музыка запахов, драмы и комедии человеческих отношений — вот что такое базар для нашего Зекерьи!

Слушайте, я расскажу вам, что с ним однажды случилось, и вы поймете, что я не зря спросил о цене топора. Идет этот Зекерья по базару и наслаждается. Вот молоденькая хозяйка пробежала, волнуется, никак мясо выбрать не может — Зекерья усмехается: «Э, дочка, не бойся, молодой супруг и не заметит, хоть сырые жилы поднеси ему. А свои вкусы он тебе потом все равно подробно объяснит... через годик...» Вот парень с авоськой топчется у прилавка — Зекерья щурится: «Понятно, дорогой, сейчас твоя милая кажется тебе слишком нежной для базарных дел. Надолго ли?» Не то чтобы злой Зекерья, а так — знает старик жизнь. Весело и привычно делит он базар на две половины: одна старается подороже продать, другая — подешевле купить. И как опытный шахматный болельщик, Зекерья умеет наслаждаться этой острой и захватывающей игрой. Вот покупатель уже в цейтноте, вот уже собирается сдаваться — и вдруг замечает червоточинку на капустном листе... Стремительная атака, прорыв, мат! Продавец с недоумением отдает товар за полцены. А рядом та же картина, но с обратным результатом: продавец ухватил сочную, желтую грушу и, действуя ей, как ладьей, принудил покупателя к капитуляции. И красная десятка из кошелька покупателя упала на прилавок, как флажок на шахматных часах. «Воллаги, — бормочет Зекерья, разглядывая длинные столы и людей, склонившихся над ними по обе стороны. — Воллаги, это же сеанс одновременной игры».

И вдруг Зекерья увидел огромного старика, с бородою на манер кубинских барбудос, с глазами, полными презрения. Он продавал топоры, грабли, лопаты и другие предметы, соединяющие в себе кузнечное и плотницкое искусство. Однако торговля шла вяло. Не то чтобы товары были плохи, нет... Вещи были сделаны добротно — не придерешься. Дело было в самом старике. Он просто не умел торговать. Он просто сидел и курил. Вы представляете? К нему подходит покупатель, спрашивает цену. Старик называет. И цена-то вполне божеская, но покупатель не в магазине, он хочет поторговаться. А старик вместо того чтобы играть по всем базарным правилам, только щурится презрительно и гудит чугунным басом: «Берешь — бери, нет — иди своей дорогой». И покупатель идет своей дорогой, потому что теперь наш покупатель пошел с тонкой душевной организацией и требует нежного обращения.

Зекерья даже остановился — так поразил его этот странный продавец. Он долго наблюдал за ним со стороны и, наконец, стал кое-что понимать. А когда понял, насмешливые глаза старого Зекерьи стали мягкими, добрыми и чуточку лукавыми. Вы спросите — почему? Не спешите... Если я начал рассказывать — значит, обязательно кончу когда-нибудь.

Тем временем подходит старушка, выбирает топор и спрашивает, сколько он стоит.

— Три рубля, кому нужно, — говорит продавец. Ну никакой торговой дипломатии! Старушка роется в кошельке, скребет монеты по всем углам, а этот бородач и не смотрит на нее!

— У меня тут... Два с полтиной, — робко говорит старушка.

— Ну так иди, не мешай, — отвечает ей продавец и выпускает два огромных клуба дыма.

Бабушка испуганно и виновато засеменила прочь, Зекерья за ней. Отошли на приличное расстояние. Тут Зекерья берет ее за локоть и говорит: «Ты меня здесь подожди, мамаша, попробую тебе помочь. Не уходи никуда, я сейчас поговорю с этим грубияном».

Подходит Зекерья к старику, садится на корточки и берет топор. Двумя руками берет, осторожно, словно не топор это, а хрустальный графин, наполненный столетним коньяком.

— Сам сделал?

— В магазине купил, — проворчал бородач и скривился презрительно.

Зекерья улыбнулся.

— Не-ет, меня не обманешь! Да разве такое в магазине купишь. Смотри, как отбито лезвие — как бритва! А топорище! Змея, не топорище! Руку так и обвивает... Нет, дорогой, этот топор не кузнец делал, а ювелир. А ты мне — в магазине!..

Бородач промолчал, хотя лицо его заметно посветлело. Зекерья заливается как ни в чем не бывало:

— Славный топор, хоть на выставку посылай. А почему бы и нет? Ведь любой увидит — большой мастер делал эту вещь. Да что мастер — художник! Жаль только, не умеют у нас ценить настоящие таланты. А такой талант ценить надо. Уважать надо такой талант!

Зекерья ласково провел ладонью по топорищу, словно котенка погладил:

— Вот и топорище... А глаз у меня верный, вижу, с любовью его делали, а полировали, наверное, в ладонях, блестит, словно кизиловая палка у старика. Возьмешь в руки такую вещь — и захочется работать без устали. Глаз радуется, душа поет, когда видишь такой топор! И не в сарае место ему — на стену, на ковер его вешать надо, как саблю кубачинских мастеров...

Зекерья на минуту перевел дыхание и увидел, как лучистые морщинки побежали от глаз кузнеца, как задрожали его губы и стали влажными глаза. Голос Зекерьи стал еще проникновеннее.

— Жил, помню, у нас в ауле старик. Ножи делал, косы и топоры. Из дальних аулов приходили в нему. Великий мастер был. Да помер, пусть рай будет пристанищем его доброй души. А топоры его да косы остались. И сам он через них остался в памяти людей. Думал я, такого мастера уже не встречу. А сейчас увидел твой топор — значит, думаю, есть еще настоящие мастера...

Бородач, наконец, заговорил, и голос его дрожал от волнения:

— Бери его себе! — сказал он.

— Да что ты, — смущенно сказал Зекерья, — такая вещь...

— Бери-бери, добрый человек!

— Неловко как-то, да и денег у меня всего два с полтиной... Я ведь просто полюбоваться присел. Давно не видел такой работы.

— За так бери! Дарю! Возьми, пожалуйста! Я ведь тоже давно не встречал понимающего человека, — и бородач смахнул слезу огромным кулаком.

...А теперь вы скажите мне: сколько стоит обыкновенный, ну самый обыкновенный топор?!


Без позвоночника Перевод Л. Лиходеева


Тогда я еще не был знаком с врачами. Вернее, был, но наши встречи проходили обычно за дружеским столом, где вместо запахов эфира и хлороформа витали ароматы румяных хычинов и нежной баранины. А темы разговоров даже отдаленно не были похожи на медицинские. Ибо понятие «болезнь» для меня было так же далеко, как айсберги Антарктики.

Мои просвещенные друзья любили говорить в часы досуга о премьере телевизионного фильма, о хоккейных баталиях, о прелестях восточной кухни, о тайнах электроники и о покорении вселенной... О чем угодно, только не о гипертониях, бронхитах, инфарктах и прочих неблагозвучных вещах.

Но жизнь есть жизнь, и, как давно выяснилось, меняются в ней не только темы разговоров.

Однажды — отсюда и следовало, пожалуй, начать наш очень невеселый рассказ — мне сказали, что я обладаю чертой характера, которая доставляет массу неудобств не только моим окружающим, но и мне самому. Потому что, как мне сказали, нередко случалось так, что мое мнение по тому или иному вопросу иногда оказывалось прямо противоположным высокому мнению уважаемого человека, в поле зрения и под мудрым началом которого я состоял на службе.

Мне сказали об этом весьма мягко:

— Ты, дорогой, очевидно, прав, и многие — мысленно — на твоей стороне... Но заметь себе: одно дело — мысленно, а другое — устно. Мотай на ус...

Сказавший это мой благодетель считался человеком авторитетным и уважаемым в коллективе. А потому я начал наматывать себе на ус все им изреченное.

Но изреченное им плохо наматывалось, поскольку я продолжал верить в то, что если правда может быть резкой и прямолинейной, то ей не обязательно быть гибкой и тупой.

Правило обмена мнениями было мне не всегда понятно. В результате такого обмена я почему-то всегда оставался в убытке, поскольку мне ни с того, ни с сего приходилось называть ишака лошадью, несмотря на то что разница между этими животными очевидна даже им самим.

— Как же мне быть? — спросил я своего благодетеля.

— Никак, — ответил он, — никак не быть. То есть сделать так, как будто тебя нет. Будь никаким, если хочешь быть хоть каким-нибудь...

Совет его не пропал даром! Действительно — неужели ишак и лошадь сами не разберутся, кто они такие, если в пылу дискуссии мы назовем их слоном и бегемотом?

И я решил стать умным, потому что быть умным — это значит не быть дураком.

Однажды пригласил меня Сам.

— Дело вот в чем, — спокойно начал он, взвешивая каждое слово. — Уже не первый год работает в нашем ведомстве Диммоев Айтек. По нашему мнению, он, наконец, заслуживает правильной оценки его труда.

— Да, конечно, — бодро вымолвил я, уловив паузу. — Айтека я знаю давно. Законченный забулдыга и прохвост...

— Ты так думаешь? — спросил Сам, глядя мне в глаза.

— Разумеется, — сказал я, почувствовав, что настал момент быть умным, — Айтек личность видная и даже, возможно, достойная ордена.

— Медали, — мягко и ненавязчиво поправил меня Сам, потупив взор.

— Совершенно верно, медали! — горячо согласился я.

— Ну что ж, — одобрил меня Сам. — Если ты так считаешь, пусть — медали. Я всегда готов поддержать ценную инициативу подчиненных. Подготовь соответствующую бумагу!

Все, оказывается, проще, чем я предполагал. Нужно только решиться быть умным, а когда решишься — будто гора свалится с плеч.

Я стал выступать на производственных совещаниях легко и непринужденно. В разговорах с сослуживцами я тоже чувствовал себя легко и непринужденно. И уж совсем легко — как пух — и непринужденно — как птичка — чувствовал себя в беседах с начальством.

Время от времени я ни с того ни с сего стал оседать подобно свече, попавшей на жаркое солнце. Вот так — стою, стою и вдруг стаиваю в кучу. Одним словом, расплываюсь.

Меня поднимали за загривок, и я некоторое время все-таки стоял вертикально, прежде чем снова расплыться. Но поскольку на службу меня теперь возили в казенной машине, как лучшего работника, а в кабинете я сидел в мягком кресле, — все это не доставляло мне никаких неудобств. Я чувствовал себя прекрасно, как человек, наглотавшийся элениума на сто лет вперед. Все вокруг было мне безразлично или, проще говоря, до лампочки.

Но семье моей это почему-то не нравилось. После очередного оседания семья подняла меня и отнесла к врачам выяснить, какая у меня холера и долго ли я еще буду оседать.

Впервые в жизни я попал в темный кабинет, который называется рентгеновским. Врачи толпой рассматривали мое содержимое и удивленно качали головами. «Невероятно!» — воскликнул один. «Потрясающе!» — сказал другой. «Мистика», — прошептал третий. «Держи его, чтобы не осел!» — крикнул четвертый.

Пригласили главного. Профессора. Он нахмурил седые мохнатые брови и долго смотрел в меня через стекло.

— Интересный экземпляр, — сказал он таким голосом, как будто перед ним стоял не современный интеллигент, а черт знает кто, — у него нет позвоночника... Слышишь, дорогой? Ты без позвоночника! Иначе говоря — бесхребетный!

— Да, это верно, — ответил я из-за стекла. — Раз вы, большой хаким, так говорите, значит, так оно и есть.

— Если руководствоваться здравым смыслом, — задумчиво проговорил профессор, — ты не жилец на этом свете. Это недоразумение, что в тебе теплится жизнь.

— Вы, конечно же, правы, — сказал я, вышел из аппарата, тихо лег на кушетку, покрытую холодной простыней, закрыл глаза и, недолго думая, умер.

Уходить из жизни в пору цветения вишни и таяния остатков снегов было, разумеется, неуважением к пробуждающейся природе. Умирая, я сообразил, что поступаю необдуманно, поскольку отсутствие хребта еще никому не мешало жить на этом свете. Но, не получив указания остаться в живых, я все-таки умер.

Сотворив ряд обязательных процедур, оставшиеся в живых несли меня к последнему пристанищу.

Сам сказал:

— Какого сотрудника мы потеряли!

— Он был образцом дисциплины и исполнительности, — сказал награжденный мною Айтек.

— Да-а, таких уж больше нет, — поддержал зам Самого.

После этого меня запихали куда надо и все разошлись жить дальше.

Вот они там где-то живут, а я отдыхаю, поскольку мне жить не надо.

Живу день, живу два, вдруг слышу:

— Извините, вы тоже — без хребта?

— Как скажете, — говорю, оборачиваюсь и вижу, как на меня смотрит нежилец с интеллигентным лицом. Смотрит и говорит:

— Они без хребта не принимают!

— Не надо, — говорю.

— Нам придется снова ожить, — говорит.

— Оживем, — говорю, — делов-то!..

— Но может быть, и примут, — говорит он.

— Тогда не оживем, — говорю.

Так мы лежали с ним и беседовали на острые темы.

А вокруг нас сплошной симпозиум.

— Без позвоночника в рай не принимаем! — говорят ангелы.

— Без позвоночника в ад не принимаем, — говорят черти.

Ну и не надо, думаю. В рай, в ад, какая разница — стоит ли так шуметь из-за пустяков!

Я нахожусь в вестибюле, а черти и ангелы целый день спорят, что им делать с бехребетными, которых им все чаще присылают сверху.

А я думаю так — раз присылают, значит — надо.


В гостях у ангелов Перевод Ю. Егина


— Нет, — сказала Кермахан и отложила в сторону веретено.

Таусолтан никак на это не отреагировал. Он молча сидел у печки и строгал для младшего внука сыбызгы[6].

— Нет, — повторила Кермахан. — Не дожить мне до того дня, когда приедет мой несчастный Мухтар...

Таусолтан усмехнулся. Он считал, что бабка вполне переживет его самого. А сам он надеялся увидеть искусственное солнце, которое, как люди говорят, зажгут в канун третьего тысячелетия.

— Ехать надо к нему, — раздраженно сказала Кермахан, заметив усмешку старика. — Вчера во сне видела: идет он, бедный, по Москве, голодный и оборванный...

— Мы ему деньги послали, — невозмутимо ответил Таусолтан.

— Деньги, деньги! А заботу ты ему послал? А ласку? Бедный мой мальчик! Ох, надо ехать к нему... Поясница у меня ломит, в животе колет. Ой, умру я и не увижу моего ненаглядного мальчика.

Так причитала Кермахан, бабушка Мухтара, студента московского института. Таусолтан был Мухтару, соответственно, дедом. О родителях мы говорить не будем. Это черствые люди, которым наплевать на любимого внучонка Кермахан. Они только и знают, что посылать ему деньги, да говорят о том, что этот мальчик еще до института валил на землю, взяв за рога, молодого бычка. Настоящей заботы о сыне никакой. Так считает Кермахан. А она всегда права. Это знают все. И лучше всех знает это Таусолтан. Вот почему он не стал спорить и сказал только:

— Ехать так ехать... Только поездом долго. Не полететь ли нам самолетом?

— Ты что, рехнулся на старости?

— Молчи, женщина! — повысил голос Таусолтан, вспомнив, что он мужчина, и позабыв, что он муж Кермахан. — Летают же люди! Старые и молодые. Грудные дети и те летают.

— О, аллах, что говорит этот глупец! — завизжала старуха. — Послушайте его люди! Да что народ скажет! Посмотрите на Кермахан — одна нога здесь, другая там, а она решила навестить ангелов, местечко для своей души подготовить.

Таусолтан открыл было рот, но Кермахан забила его плотным потоком слов:

— Хе! Кермахан в своей жизни ни одного намаза не пропустила, не то что ты, нечестивец! И нате — по небу летает! Нет, перед смертью не желаю аллаха против себя настраивать!

— Хорошо, — прервал Таусолтан. — Значит, поездом?

— Поездом. По земле ведь, — успокоилась старуха.

На другой день Таусолтан привез билеты. А еще через день Кермахан набила самый большой чемодан лакумами, яйцами, двумя вареными индюками и тремя парами шерстяных носков. Через два часа «Волга» доставила стариков в Минеральные Воды.

— А что, из Нальчика поезда не ходят? — спросила Кермахан.

— Ходят, — уклончиво ответил Таусолтан, — но медленно. Как воловьи арбы плетутся. А тут — скорые. Моргнуть не успеешь, как окажешься в...

Но тут старик заметил, что Кермахан позеленела от злости: за прозрачной стеной аэровокзала вдруг открылось летное поле. Он ждал грозы, но Кермахан даже не посмотрела на него. Она подняла взгляд вверх и с упреком сказала:

— Чем, аллах, я тебе не угодила, что ты так жестоко меня покарал? О, будь проклят тот день, когда ты соединил меня с этим злодеем.

И Таусолтан впервые с теплым чувством подумал об аллахе: авось беседа с ним отвлечет его старуху. И та действительно молча пошла к выходу.

— Полетишь один, — только и сказала она.

— Видишь ли, женщина, — пробормотал Таусолтан, — я как-то не успел тебе...

Кермахан не слушала. Она во все глаза смотрела на древнюю старушку, которая спокойно шла к самолету. Таусолтан заметил это и сказал коварно:

— На такси я, конечно, посажу тебя. Только жаль билета. Пропали деньги.

— Пусть сгорят они в огне, — ответила Кермахан, хотя знала толк в деньгах и слыла экономной хозяйкой. Но сейчас ее занимало другое. Старушка, которая ей в матери годилась, шла к самолету!

— Неужели эта развалина полетит? — изумленно пробормотала Кермахан. — Тобба-астофируллах![7] Что творится на земле.

Радио объявило посадку, и многоопытный Таусолтан решил, что пора действовать. Он невозмутимо пошел на летное поле.

— Постой! — заголосила Кермахан. — Ты меня, значит, бросаешь?

— Бабушка, я помогу вам, — подошла к ней дежурная и, взяв под руку, повела на посадку. Кермахан сделала вид, что не заметила этого, и всю дорогу до трапа сыпала проклятия в спину Таусолтана.

В самолете ей понравилось. Особенно сиденья. Они были удобней, чем ее перина. Здесь можно было даже вздремнуть. И еще понравилась Кермахан белозубая хозяйка самолета, которая заботливо застегнула на ней ремень во время взлета, потом угощала конфетами и сладкой водой, спрашивала о самочувствии. Правда, Кермахан показалось, что девушка уже выросла из своей юбки и что губы у нее чуточку ярче, а ресницы чуточку длиннее, чем это бывает. Но молодая хозяйка была неутомима и вежлива, как новая невестка в доме, и Кермахан решила не замечать ее маленькие недостатки.

— Дочка, — сказала она стюардессе, когда самолет слегка тряхнуло. — А ты уверена, что самолет исправный?

— Конечно, бабушка. ИЛ — надежная машина. Вы не волнуйтесь.

— Да я ничего... А парашюты у вас есть?

— Зачем они, бабушка? Они не нужны.

— Так... А шофер...

— Летчик?

— Ну да, летчик. Он как, не пьяница?

Девушка улыбнулась и сказала:

— Хотите, я вас с ним познакомлю.

Летчиков оказалось двое. Перед ними было множество приборов со стрелками и без стрелок, разноцветные кнопки.

Летчики были веселые и разговорчивые, но как раз это не понравилось Кермахан:

— Почему вас двое? — подозрительно спросила она.

— Один устанет, так другой ведет машину.

— А если оба устанете?

— Тогда машина сама пойдет.

— Сама? А вы тогда зачем тут?

Летчики переглянулись.

— Как вам сказать... Вот за приборами смотрим.

— Значит, сама не пойдет, — строго заметила Кермахан. — А мотор как работает?

— Отлично, мамаша. Их даже четыре.

— Зачем так много?

— Ну, один вдруг испортился...

— А если второй и третий?

— На одном полетим!

Кермахан хотела спросить: «А если и четвертый», но прикусила язык, чтобы не прогневать аллаха. Она только покачала головой:

— Не видела я, чтобы арба на одном колесе ходила, — и торопливо вышла из кабины.

Однако в кресле ей стало так уютно, что она успокоилась. Теперь ей захотелось посмотреть в окно. Но, кроме серебристого крыла, Кермахан там ничего не увидела. Она хотела было позвать хозяйку, но сообразила, что убрать крыло хозяйка не сможет. И Кермахан с раздражением посмотрела на лысеющего мужчину, который клевал носом, сидя у очень удобного иллюминатора впереди нее.

— Эй, джаланбаш, — сказала Кермахан, тронув его за плечо.

Он недоуменно оглянулся:

— Джаланбаш?

— Лысоголовый, — перевел Таусолтан и улыбнулся. — У нас это не в обиду, не сердитесь.

— Иди-ка на мое место, а я тут посижу, — сказала Кермахан.

— Но это мое место, — растерянно сказал мужчина. — Вот билет...

— Иди, иди, — начала терять терпение Кермахан. Пусть твое. Только я хочу посидеть у окна. Иди, милый, какая тебе разница, где спать.

С высоты в восемь километров земля была особенно красива. Ровные зеленые квадраты иногда перерезались серебряными змейками рек. Города и села были маленькими и тоже очень аккуратными. Небо куда голубее, чем над родным аулом. А потом пошли облака, и вскоре самолет залез в туман, как ложка в сметану, и Кермахан равнодушно отвернулась. Смотреть на облака сверху для нее было делом не новым. Аул, из которого лет шестьдесят назад увез ее Таусолтан, был выше облаков, что порою укутывали ущелье.

Потом белозубая хозяйка снова пристегнула ее к креслу, и самолет коснулся бетонной дорожки. И только тут Кермахан впервые прочувствовала, что такое самолет. Выйдя, она с уважением посмотрела на серебристую птицу и торопливо пошла за своим Таусолтаном в здание аэровокзала.

В Москве Кермахан бывала не раз. И теперь, как всегда, она большую часть времени проводила под землей, разглядывая сказочные залы метро. Особой любовью пользовался у нее эскалатор. Всякий раз Кермахан желала рая на том свете человеку, который смастерил эту живую лестницу, что сама ходит.

А когда настало время отъезда, старый Таусолтан сказал:

— Послушай, женщина. На завтра билетов на самолет нет. Может, поездом?

— Можно и поездом, — ответила Кермахан неуверенно. — Только зачем такая спешка?

— Значит, самолетом?

И Кермахан ответила, не поднимая на мужа глаз, как в былые времена отвечали балкарские женщины горцам:

— Пусть будет, как хочешь ты. Разве может та, что носит платок, спорить с тем, что носит папаху.


«Как сердце подскажет...» Перевод М. Эльберда


Те люди, которые утверждают, что беда обычно приходит неожиданно и в самое неподходящее время, правы только наполовину.

Их правота касается той части этого мудрого изречения, где сказано о неожиданности. И действительно, не предупреждая о своем визите ни по телефону, ни по телеграфу, беда обрушивается на избранную ею голову коварно и бесшумно, как тот камень со скалы, что висит над дорогой по пути в Герпегеж. (Заметим в скобках, что грозные силы не дремлют и способны порою настигнуть нас даже в самой цитадели комфортабельной городской цивилизации. Будь то цветочная ваза или бутылка из-под кефира, летящие с пятого этажа.)

Ну, а там, где речь о времени, автор афоризма и его последователи дали промашку. Ведь не бывает подходящего времени для беды! Не бывает. Это для радости время всегда подходящее!

Вот и наш старинный друг Зулкарней сын Азнаура тоже не планировал на несчастья ни одну из того великого множества минут, которые были отпущены ему природой для жизни. И тем не менее неприятные минуты случалось переживать и ему. Чаще он испытывал сладкую, как ореховая халва, радость, иногда — горькую, как гнилой орех, печаль. Да, жизнь все-таки не эдем, где в райской оранжерее круглосуточно зреют персики, виноград и другие сахаристые витаминизированные продукты, которые вам то и дело преподносят нежные гурии, эти улыбчатые райские стюардессы.

...Того, что случилось с нашим Зулкарнеем Азнауровичем, мы не пожелаем даже недругам своим (особенно, если в это время наши собственные дела идут хорошо!).

Лежит сын Азнаура в светлой и прохладной, как саван, больничной палате. Рядом на тумбочке — градусник, таблетки какие-то да стакан воды. Все вокруг погружено в крахмально-белую стерильную тишину. Слышит больной только стук своего чуткого, измученного сердца. А может, это стучат часы, вделанные в противоположную стенку? Нет, сердце. Его чуткое, измученное сердце... Чем же все теперь кончится? Одному аллаху, самому безошибочному диагносту, да лечащему терапевту это ведомо.

Он вспоминает случившееся, будто кошмарный сон, который обычно посещает нас после жирной баранины, с аппетитом съеденной во время долгого товарищеского ужина.


* * *

А началось это, кажется, в пятницу. Зулкарней Азнаурович еще лежал в мягкой и теплой, как ладони жены, постели и внимал спору черного и белого джиннов: первый говорил, что можно еще подремать и торопиться не надо, второй что-то робко ворковал о служебном долге и пагубных последствиях лени. Конец спору положил энергичный стук в дверь, а затем — протяжный мелодичный электрозвонок. Белый джинн победил. «Кому это не спится в такую рань?» — подумал Азнауров сын и толкнул в бок супругу, мирно посапывающую рядом.

— Эй, жена, к нам кто-то стучится и звонит!

Тихо постанывая и потягиваясь, жена встала, надела шелковый атласный халат и зашлепала в стоптанных тапочках к двери.

— Это кто?

— Это я, Оймаков Заурбек, извините меня! — послышалось с лестничной клетки.

Неожиданный визитер был проведен в гостиную.

— Садитесь, пожалуйста. Я сейчас... — Бийче поспешила к мужу.

Не скоро хозяева вышли к гостю. А тот пока осматривал богатую обстановку комнаты: красновато-коричневое пианино, телевизор с экраном величиной с корыто, столовый гарнитур из дорогого дерева, а в углу — скромно, но с достоинством поблескивающий округлыми формами белый телефон.

Гость покосился на свой сверток. «Не выглядела бы ты здесь, — подумал он, — как плешивая овца в благополучном стаде! Может, лучше устроить для Азнаурова сына хороший ужин? Недаром ведь говорят: «Не дари коня, да угости как следует!» Нарты в таких случаях не ошиблись...»

— О-о, дорогой гость! — Это вошел Зулкарней Азнаурович. — Как вы поживаете, как чувствуете себя?

— Спасибо, — визитер вскочил с места. — Мы живы-здоровы, желаем и вам всякого благополучия, уважаемый Зулкарней.

— Сидите, сидите, — сказал хозяин, бросив мимолетный взгляд на таинственный сверток.

Не прошло и получаса, необходимых для выяснения самочувствия всех родных и близких. Наступила пауза, в течение которой хозяин мог отдышаться, а гость — собраться с мыслями.

— Я — Оймаков Заурбек, отец того шалопая, который стоит на трудовой вахте в поле вашего зрения. — Гость начал уверенно (чувствовалось, что первую фразу он сочинил еще вчера), но дальше он, видимо, сбился и от волнения перескакивал с «вы» на «ты» и обратно. — Хоть и вижу я тебя впервые, но про вас слышал много. Диммо зовут нашего. Дай ему... вам то есть, аллах много здоровья и счастья. Добрых слов о тебе много говорят. Диммо — вы его, наверное, знаете.

— А-а, — оживился Зулкарней Азнаурович. — Знаю такого. Каменщик. Показывали мне его. Толку от него, говорили, ни... немало. Самый долговя... высокий в управлении.

— Да-да! Он самый. Пусть будет долговя... долгой твоя жизнь!

— Так какая помощь от меня требуется?

— Ну, как бы это сказать... Вам виднее. Большой начальник... Где уж нам к тебе со своими советами лезть! Давно парень наш работает. Утомился бедняга! Вот и в отделе кадров скажут. Оттуда как раз заместитель на пенсию ушел... А этот шалопай из сил выбился. Усталый домой приходит. Качается. Ноги еле держат. Ведь не в конторе он все-таки...

Зулкарней Азнаурович задумался. Нахмурив брови и скрестив руки на груди, он мрачно уставился в пол.

— Но зачем ему конторская работа? — спросил он наконец. — Сын твой молод. И потом профессия каменщика — нужная, почетная.

— Оно, конечно, верно, — с готовностью согласился Оймаков. — Почетная. Почти как профессия заместителя начальника отдела кадров. Вы правы, как никто прав быть не может. Как считаешь лучите, так и сделай. Как сердце подскажет.

Заурбек встал, улыбнулся и, кротко поклонившись, направился к двери.

— Э-э, вы, кажется, что-то забыли! — напомнил Зулкарней Азнаурович.

— Не беспокойтесь, — тихо ответил Оймаков. — Это я от души. Чтоб не с пустыми руками в дом войти. По обычаю предков. Как сердце подсказало...

— Тогда останьтесь хоть позавтракать. По рюмочке, а?

Но гость, не переставая улыбаться расслабленно-томной улыбкой, скрылся за дверью. Зулкарней Азнаурович так и простоял с раскинутыми в сторону руками и открытым ртом, пока в комнату не вошла бийче.

Она быстро развернула сверток и ахнула. Затем поставила это на стол и позвала мужа:

— Ты только посмотри, какое чудо!

Хозяин дома в растерянности разглядывал сделанное «по обычаю предков» подношение:

— Ты... ты знаешь, что это такое? — медленно растягивая слова, спросил он жену.

— Я же не слепая! Конечно, знаю. Хрустальная ваза. Да еще какая. В жизни не видала ничего подобного!

— Это — взятка! — твердо произнес Зулкарней Азнаурович.

— Всякие шутки с женой — это глупые шутки.

— Я не шучу. Надо вернуть это чудо хозяину, да еще и выругать его как следует!

— Но ведь он — от чистой души! Как сердце подсказывало! Не обижай человека. Это будет бестактно или просто грубо. Некультурно, понимаешь?!

— Как сердце, говоришь, подсказало? — передразнил хозяин и тихо опустился на диван. — А ты слышала, что он толковал о своем шалопае?

Бийче мягко подсела к мужу и ласково погладила его руку.

— Это ведь не нами придумано. Человек человеку — друг, товарищ и брат. Забыл, в какое время мы живем? Он тебе делает добро, ты — его шалопаю... Что здесь плохого? А взятка — это слово придумано завистниками. Да и где тут взятка? По-да-рок! Клянусь памятью покойного отца! Подарок...

— А я не уверен, что это подарок. Боюсь, не кроется ли здесь какой-нибудь подвох...

— Ну что ты, — успокоительно щебетала жена. — Разве не видно было, как этот человек говорил с тобой застенчиво и уважительно.

— Значит, подарок, — перебил Зулкарней Азнаурович, покосившись на вазу, искрометно сверкавшую идеально отшлифованными гранями. — А ты знаешь, сколько может стоить такое полуметровое сооружение из хрусталя, да еще оправленное сверху в позолоченное серебро?

— Да, пожалуй, сотни две, — неуверенно ответила жена, которая в других случаях обычно определяла цену вещам очень быстро и с большой точностью.

— А вот ты сама можешь сделать кому-нибудь подарок в двести рублей? — коварно спросил муж.

Бийче усмехнулась:

— Видно, память, мой милый, у тебя ослабла. Разве наш ковер, который мы подарили твоему начальнику на новоселье, стоил дешевле?

— Вот глупая женщина! — возмутился Зулкарней Азнаурович. — Не путай разные вещи. Ведь мы — совсем другое дело! Мы — от души! Как сердце... — Он вдруг поперхнулся и замолчал.

— Правильно! — продолжала бийче. — По обычаю предков. Чтоб в дом не с пустыми руками. Мы — кому-то, кто-то — нам. Все правильно!

Спорить больше было не о чем. Зулкарней Азнаурович встал с дивана и почему-то поплелся на кухню. Там он раскрыл окно и стал с жадностью вдыхать свежий утренний воздух. А в горле застрял комок и не давал дышать полной грудью. «Взятка ли, подарок ли? — Одна и та же беспокойная мысль мечется по лабиринту мозговых извилин и не находит выхода. — Выпить? Не поможет... Взятка ли, подарок ли?..»

Впервые, кажется, в жизни отправился на работу, не позавтракав. Погруженный в свои думы, не ответил на приветствия секретарши.

Грузно опустился в уютное насиженное кресло и весь ушел в свои тяжелые, невеселые раздумья. А может, не надо так переживать? Может быть, бийче права? Вдруг этот человек хотел выразить свое доброе ко мне отношение, но не нашел слов и решил заменить их подарком? Стоит ли брать под сомнение искренность древних горских обычаев? Дарили же коней, бурки, сабли! Сегодня — он мне, завтра — я... Рука об руку... Рука дружбы... Рука — руку... Тьфу! На руку нечист... Тьфу, тьфу! Не то! Совсем не то! Рука дружбы протянута — прими ее! Вот!

Зулкарней Азнаурович протянул руку к пачке сигарет, лежащих на столе, и заметил, что рука его будто чужая. Он не узнавал ее, бледную, дрожащую. Он хлопнул левой рукой по правой, вскочил с кресла и нервно зашагал по широкой ковровой дорожке. И все-таки это взятка. Самая настоящая. Классический образец взятки. Не друг ему этот Оймаков, не родственник. Какого шайтана должен он подносить двухсотрублевые подарки?! Надо сейчас же позвонить домой и сказать жене, чтобы подар... то есть, пропади она пропадом, взятка была немедленно возвращена тому наглецу, который осмелился ее предложить.

Зулкарней сын Азнаура потянулся к телефонной трубке, но рука его бессильно повисла на полпути... Ваза, конечно, редкостная. А жена как обрадовалась... Итальянская, вероятно, вещь. А может, французская. Ни у кого такой нет. И где только раздобыл ее этот сукин сын?

Жена так обрадовалась...

Так обрадовалась...

Обрадовалась...

Радовалась...

Нет, подарок, а не взятка!

Не взятка... Не взятка? Почему-то сухо во рту и влажно между лопаток. Не подарок? Проклятье!

Голова кружится, и сердце бьется учащенно. Пойти, что ли, пообедать? Уже время.

Взятка ли, подарок ли — да пусть горит адским пламенем! Разве мало других забот? Выбросить это из головы! Да! В огне не горит, в воде не тонет... Из головы не выбрасывается... Нет, надо идти обедать. И не домой, а в ресторан. И ни о чем не думать. Разве трудно ни о чем не думать? Раньше при желании это легко удавалось. «Под бокалов звон хрустальный...» Да про-па-а-ди ты!

Ресторан. На столе — хрустальная ваза с фруктами. Зулкарней Азнаурович отодвинул ее на край стола и отвернулся. На соседних столах — тоже вазы. Много ваз. И, кажется, все они шевелятся. Зулкарней Азнаурович прикрыл глаза ладонью. Послышался какой-то дурацкий нечеловеческий хохот на фоне мелодичного пения хрусталя.

Взятка или подарок, черт побери?! Кошелек или жизнь... нет, не то! «Я тебе свой дар заве-е-етный...»

Шарахнувшись от официантки с огромными серьгами из горного хрусталя, Зулкарней Азнаурович быстро покинул ресторан. «Вот сейчас приду домой, — думал он, — разобью эту вазу... или подар... и осколки брошу в ведро. В мусорное. В самое мусорное. Хватит. С меня довольно. Все станет на свои места. Домой только дойти бы. Почему такая длинная дорога? Сердце уже не выдерживает... Кто завел эту глупую песню. Почему, хочешь не хочешь, а должен слушать вопли динамика на столбе?!» А из громкоговорителя неслось на всю улицу:


Не могу я тебе в день рождения

Дорогие подарки дарить...


Домой, домой.

А вдоль сквера — вазы с цветами, а многоструйный фонтан вздымает ввысь хрустальные брызги воды, ослепительно сверкающие в лучах летнего солнца...

Скорее бы, скорее бы до дому!

...Жена постояла минутку в растерянности, затем приложила ладонь к мокрому от холодного пота лбу Зулкарнея Азнауровича:

— Боже мой! Что с тобой творится? Кровь совсем ушла с твоего лица!

— Молчи, женщина. Прочь с дороги. — Зулкарней Азнаурович устало отстранил в сторону испуганную жену, вошел в комнату и остановился у серванта.

А на серванте... Тысячи ярких искр испускала ваза, величественно и гордо стоящая на самом видном месте большой гостиной.

Он не хотел касаться ее руками. Он схватил стул, поднял его высоко, замахнулся и... поставил стул на пол. Может, все-таки подарок?

— Да что же с тобой случилось? — почти закричала жена. — Вымолви хоть слово!

Зулкарней Азнаурович медленно закрыл глаза. А когда он их открыл, двое в белых халатах суетились вокруг него, заправляя шприцы и откупоривая флаконы с лекарствами.

«Зачем они пришли? — вяло подумал он. — И почему так ноет сердце?» В это время будто из глубокой таинственной пещеры донеслись тягучие и гулкие слова: «Я принес тебе гостинец, и гостинец не просто-о-ой...»

...Лежит сын Азнаура в светлой, как саван, больничной палате. Рядом на тумбочке — градусник, таблетки какие-то да стакан воды. Все вокруг погружено в крахмально-белую стерильную тишину. Слышит больной только стук своего чуткого, измученного сердца. А может, это стучат часы, вделанные в противоположную стену? Нет, сердце. Его чуткое, измученное сердце. Оно сейчас что-то ему подсказывает.

Что же, интересно? А то, что придется, наверняка придется назначить этого оймаковского шалопая заместителем начальника отдела кадров.


Проводы Перевод М. Эльберда


Слух о том, что Зулкарнею Азнауровичу стукнуло шестьдесят и он собирается уходить на пенсию, обрушился на громоздкий аппарат управления с мощью и неожиданностью снежной лавины. Она, эта лавина, начав свой путь из приемной начальника, с гулким рокотом пронеслась через все кабинеты и коридоры, прогремела по всем лестничным пролетам, выплеснулась, наконец, в вестибюль и едва не сшибла с ног обычно ко всему равнодушного вахтера. В страшном возбуждении забегали по длинным ковровым дорожкам работники управления: можно было подумать, что здесь намечается либо первая в истории встреча разумных существ из соседней Галактики, либо крупное сокращение штатов. Новость будоражила умы и волновала сердца:

— Уходит на пенсию, слышишь! — и указательный палец многозначительно возводился к небу.

— Как не слышал! Так-о-о‑е, да не слышать!

— Неужели, правда?

— Что, «правда»? Что ему шестьдесят?

— Нет, что уходит...

— А-а...

— Вот было бы событие!

— Тише, тише!

— Ну и сюрприз!

— Он от нас, мы от него...

— Да тише, вам говорят!

Прошло несколько дней мучительного ожидания. Не слышавшие услышали, не верившие поверили, не видевшие увидели. Увидели, что начинается подготовительная работа «по организации достойных проводов начальника на пенсию». Специальная оперативная комиссия приобрела на средства месткома (по статье культмассовых расходов) дорогую двустволку и прикрепила к ее ложу прямоугольную серебряную пластинку величиной со штамп управления. И тесно было на этой пластинке чеканным изъявлениям безграничной любви, искреннего уважения и глубокой преданности.

Но вот пробил час, и торжественный вечер начался. Нарядно одетые служащие, смущенно улыбаясь и пряча глаза друг от друга, заполняют актовый зал, богато украшенный живыми цветами в глиняных горшках. Откуда-то из коридора доносится звонкая медь бравурного военного марша.

— Хорошо-то как! — прошептал, едва не прослезившись, заведующий восьмым отделом.

Что именно «хорошо», он, правда, уточнять не стал.

— Не забуду этих часов, проведенных в его приемной, — с чувством проговорил заместитель заведующего.

— А кого, интересно, на его пост? — спросил один из служащих.

— Да мало ли умных, знающих свое дело специалистов? — ответили ему.

— И то верно! — согласился служащий. — Но так или иначе, а индейку я зарежу сегодня. Не стану тянуть до праздника. После собрания прошу ко мне.

Все наконец расселись по местам и притихли. На сцену прошествовал Зулкарней Азнаурович и водрузился за столом президиума. Музыка смолкла. Наступила минутная тишина. Потом зал взорвался громом аплодисментов и восторженных выкриков. Затем собрание гладко покатилось по привычным рельсам, делая кратковременные остановки для смены ораторов. Уже было вручено почетное оружие, то есть двустволка, уходящему на покой командиру учреждения, уже отзвучало с десяток приветственных речей, похожих друг на друга, как один и тот же приказ, размноженный на ротаторе. Все выступления штамповали по такому вот примерному стереотипу:

— Дорогой Зулкарней Азнаурович, — надрывался с трибуны очередной провожающий, — ваш уход на заслуженный отдых непомерно об... огорчил нас. Сколько бесценных указаний мы от вас слышали. Работа с вами была для нас страшным... э... счастьем. Наши сердца... Мы никогда... Как мы переживем...

У Зулкарнея Азнауровича дрогнул подбородок.

— ...Судьба, которая бывает порой безжалостна. Но судьба иногда бывает и такой доброй, что не знаешь, как ее благодарить. Вы покидаете нас. Мы благодарим вас за все, что было, чего не было и никогда не будет. И все надо. Как мы теперь станем жить? О, нам придется жить без вас...

Зулкарней Азнаурович налил из графина воды в высокий стакан и, стуча зубами о хрусталь, выпил всю до капли.

— Дорогой наш, незабвенный, неповторимый, несравненный Зулкарней Азнаурович! Как непривычно будет работать без вас, как осиротеют стены любимого нашего управления! На кого покидаете! Как без вас обойтись! Вы для нас, как самый родной... Эх, да что там! — и последний оратор, не договорив последнего слова, махнул рукой и, будто кровно кем-то обиженный, ушел со сцены.

И тут встал именинник. Губы его тряслись, а острый кадык то проваливался за узел галстука, то выныривал снова. Однако Зулкарней Азнаурович быстро взял себя в руки и пошел к трибуне, прихватив с собой (нечаянно, по-видимому) ту самую двустволку. Подойдя к микрофону, он вытащил левой рукой большой белый платок и мощно протрубил в него носом. В динамиках раздался такой звук, словно пара семитонных самосвалов опрокинула кузова, груженные камнями. Те несколько служащих, что подремывали в задних рядах зала, подскочили с мест и зааплодировали. Все остальные на всякий случай к ним присоединились. Зулкарней Азнаурович молча пережидал овацию. Потом задумчиво поднял ружье, усталым движением приложил его к плечу и почему-то прицелился в центр зала. Служащие замерли. Наступила стерильная тишина. Тогда Зулкарней Азнаурович приставил ружье к ноге и начал говорить. Начал, как и всегда, с гневного бичевания бесфамильных нарушителей трудовой дисциплины и безымянных бракоделов. По привычке отметил достигнутые успехи и по своему обыкновению призвал встряхнуться, мобилизоваться, догнать и обогнать. В этом месте он всегда останавливался в ожидании рукоплесканий. Прозвучали они и на этот раз. Затем он продолжил, но теперь непривычно тихим и даже сердечным голосом:

— Дорогие друзья, любимые подчиненные! Здесь много звучало сегодня теплых и справедливых слов. Очень хороших и умных слов. Я согласен, что без меня будет трудно обойтись. Я сидел, слушал и думал. Нет, не должно страдать производство. Я не хочу, чтобы это... чтобы стены осиротели. Не хочу бросать вас в беде. Без моего руководства и этих... бесценных... которые указания. Я решил идти не на пенсию, а идти навстречу пожеланиям коллектива. Остаюсь. С вами — до конца!

Зулкарней Азнаурович повесил ружье на плечо и твердой походкой, четко печатая шаг, двинулся в зал.


Хабиль и доктор Перевод Л. Лиходеева


Каждый, кто глянет на Хабиля — Сумонаева сына, на его широченные плечи, на его нартскую походку, на его лицо, превосходящее полную луну, невольно воскликнет: «Вот берекет, вот настоящий тулнар, способный разорвать железо! Тьфу, машалла».

В нашем селе немало джигитов, которых природа гор наделила силой зубра, ловкостью джейрана и видом благородного оленя. И все же Хабиль стоит особняком, и нет ему равных.

Лет ему под сорок. Но никто из молодых не осмеливался тягаться с ним. Даже именитые борцы с вежливой улыбкой уклонялись от встречи на кругу с ним, с Хабилем, у которого — львиная хватка и ловкость вышеупомянутого джейрана.

А что касается здоровья, так наш Хабиль, как говорили его почтенные родители и родители его родителей, сроду не знал, что такое болезнь. Весьма и весьма смутно представлял он себе, что такое всякие там насморки, головные боли, не говоря уже о явлениях более серьезных.

Хабиль превосходил своих сверстников также и в таком важном деле, как свадебное застолье. С вечера до полуночи он мог есть-пить, а с полуночи до желтого рассвета — петь героические песни под эжиу охрипших и изрядно захмелевших друзей.

Ну, а если нужно было ломать бедренную кость барана, то эта кость ходила по кругу только до тех пор, пока не попадала к Хабилю. Потому что он брал ее из левой ладони в правую и без заметных усилий ломал — будто это был кукурузный кочан. Все восторженно охали, но Хабиль без внешнего волнения передавал обломки парню, который следил за порядком на столе.

Теперь нам станет понятной привычка Хабиля весьма обидно шутить над теми, кто жаловался при нем на какой-нибудь недуг. Уж он издевался, как хотел. А что касается врачей, так Хабиль вообще не питал никакого уважения к их делу. «Бездельники в белых халатах», — говаривал он о врачах.

Однажды Хабиль увидел нашего доктора и пригласил его невежливым криком:

— Уо, салам алейкум, доктор! Не проходи, дорогой, мимо. Джамауат давно скучает по тебе! А если ты прихватил свою большую иглу, мы бы тут полечили кое-кого. На свете развелось больно много хнычущих — жить не дают!

— Хабиль, — сказал не очень-то довольный доктор, — ты насильно тащишь в свое общество прохожего, который не желает тебе зла.

— Садись, доктор, — настаивал Хабиль, — садись! И прочитай-ка нам лекцию. Хоть и станешь ты молоть всякую чепуху, все же хоть не скучно будет!

Доктор ответил, скрывая обиду:

— Если ты не веришь моему слову, то какой смысл отягощать твой слух звуком моего голоса?

— Ну что ты, доктор, — сказал Хабиль. — Зачем обижаешься? Я прошу тебя ответить только на один вопрос. Ответишь — и мы станем почитать тебя не только как доктора, но как профессора. Разве тебе это не лестно?

— Что ж, — вздохнул доктор, — говори. Может быть, ты удостоишь меня своим высоким признанием.

— Итак, настрой свои уши на мои уста, — сказал Хабиль. — Вот вы, нарядившись в молочно-белые халатики, посиживаете в чистеньких, прохладных кабинетах, раздевая до самого основания всех, кто попадается под руку. Вы их прослушиваете, общупываете, просматриваете насквозь и пропускаете через них электрический ток...

— Затянул ты, Хабиль, однако, свой вопрос, — поморщился доктор, но Хабиль продолжал:

— А также колете народ и кормите его всякой всячиной. Кроме того, учите, что кушать, чего не кушать. И при этом утешаете себя тем, что якобы заботитесь о том, чтобы человек долго жил и не болел. Не так ли?

— На такой длинный вопрос можно ответить лишь одним коротким словом «да», — сказал доктор весело.

— Но это еще не вопрос, — поднял палец Хабиль и многозначительно моргнул. — А вопрос таков. Ежели вы такие мудрецы, что умеете вылечить больного, не можете ли вы сделать так, чтобы здоровый человек по вашей воле заболел?

Доктор удивился и даже помедлил с ответом:

— Сказать тебе откровенно, Хабиль, нас, врачей, таким жестоким вещам не могли учить. Это бесчеловечно.

— Вот видишь, — обрадовался Хабиль. — Не смог ответить. Плохо, значит, вас учили! Тот, кто может идти с горы, должен уметь подниматься в гору. Я так понимаю. Вот я, к примеру. Волей аллаха, на здоровье не жалуюсь. Но если я пожелаю хоть немного поболеть, сможешь ли ты мне помочь? Можешь ли ты ввергнуть меня в такую болезнь, чтобы все ходили вокруг меня, жалели меня и тащили мне все вкусное? Но чтобы я не умер от твоей болезни, я поболел-поболел и — поправился!

Доктор даже развел руками от удивления:

— Признаться, с такой просьбой ко мне никто не обращался... А зачем тебе это, Хабиль?

— Помоги, ради бога, если ты в этом деле вообще что-либо понимаешь, — приложил руку к сердцу Хабиль. — все кричат, что я — здоровяк, что — бык, лев, тур, зубр! Я устал от такой славы. Я хочу, чтобы кто-нибудь назвал меня птичкой, пожалел и помолился аллаху за мое здоровье. Неужели тебе не жалко меня — какой я здоровый.

— Ну что же, — задумался доктор, — попытаюсь тебе помочь. Попробуй есть пожирнее и лучше всего перед сном. Попробуй вместо воды пить одну водку... При этом ни в коем случае не появляйся на свежем воздухе. Сиди дома. А чтобы не было скучно, постоянно затевай скандалы по любому пустяку. Не давай своим нервам отдыхать ни минуты! И, что особенно важно, не пропускай ни одной передачи по телевизору. Все время, свободное от еды, водки и скандалов, сиди перед ним в полной неподвижности. Если ты все это будешь добросовестно выполнять, очень скоро, не позже чем за год, ты получишь великолепную болезнь с красивым названием — инфаркт. Еще не было человека с этой болезнью, которого не жалели бы от души...

— Не надо, доктор, не надо говорить про такие злые вещи, — осторожно сказал Хабиль. — Это и впрямь бесчеловечно. Это не пойдет. Надо что-нибудь попроще.

— Вызвать жалость к себе ты сможешь и значительно раньше, — охотно продолжал доктор, — поскольку при соблюдении сказанных мной вещей сердце твое быстро обрастет жиром, однажды у него появится возможность просто остановиться, не предупреждая. И тогда...

— О, оставь, ради бога, оставь эти речи, — замахал руками Хабиль. — Что-то ты совсем уж того... Я и так чувствую в груди что-то не совсем нормальное. Кстати, умеешь ли ты лечить этот самый... как его?..

— Инфаркт? — охотно подсказал доктор.

— Вот-вот, — пробормотал Хабиль, бережно ощупывая свою богатырскую грудь, — ты настоящий профессор. От одних твоих слов я уже заболел этой ужасной болячкой... Пожалей меня и придумай что-нибудь полегче...

— Охотно! — сказал доктор. — Что ты скажешь, например, о пневмонии? Она может протекать легче, но впрочем, как за нее взяться. Если с умом, то...

— Погоди, — перебил Хабиль, явно бледнея, — в какой части грешного тела селится эта чертовка? Мне кажется, я уже давно болен ею, только не знаю точно, где она во мне сидит.

— Болезни легких, — как ни в чем не бывало продолжал доктор, — легче всего заполучить в зимнее время. Для этого необходимо дышать не носом, а ртом...

— Но это некрасиво, доктор, — забормотал Хабиль жалобным голосом. — Я ведь как-никак взрослый человек, и ходить с раскрытым ртом... как на это люди посмотрят? Надо что-нибудь другое.

— Я тебя не понимаю, — удивился доктор, — ты боишься пневмонии.

— Как тебе сказать? — уклончиво ответил Хабиль, — Болезнь сама по себе не плоха... И название благозвучное. Только мне она что-то не по душе.

— Как же так? — настаивал доктор. — При помощи этой болезни можно довольно быстро добраться до...

Но Хабиль замотал головой.

— Легкие оставим. Они и так, по-моему, — того... Чувствую, что-то хрипит. — Хабиль часто задышал, прислушиваясь к своему дыханию. — Неужели чего-нибудь другого не найдется? Мне как-то не хотелось бы расставаться с этим миром в лютые морозы... Нельзя ли это сделать, например, в пору спелости абрикоса! Ты любишь абрикосы, доктор? Понимаешь, чтобы все кругом цветами пахло! И солнышко чтобы светило меж ветвей...

— О! — обрадовался доктор. — Ты гораздо лучше, чем я о тебе думал! Медицина — могущественная наука. Она может свести человека с ангелами в любое время года! Тебе нужна пора абрикосов? Пожалуйста! Перво-наперво — забудь про всякие купания, умывания и мытье рук! Посуду кухонную не мыть, мух не прогонять! Более того, на столе для них всегда должна иметься соответствующая мушиная пища. Ни в коем случае не беспокоить микробов — возбудителей разных заразных болезней! Все, это поможет в течение короткого времени обрести великолепную дизентерию или что-либо из ее родственников или близких. И если врачи не помешают — ты отправишься прямиком к...

— Ангелам, да? — догадался Хабиль. — Очень ты злой человек, доктор, если водишь дружбу с ангелами. Я и раньше чувствовал, что внутри у меня непорядок. Эти твои любимые микробы, о которых ты говорил, уже устраивают во мне шумные свадьбы.

— Погоди! — увлеченно воскликнул доктор. — А что, если нам обратиться к желтухе? Ты не представляешь, какая это забавная болезнь!

— Нет-нет-нет, — забеспокоился Хабиль. — Я уже представляю... То есть я хотел сказать — мне не нравится название. Разве болезнь с таким названием может быть благородной? Да и сердце мое что-то, кажется, шалит... И легкие... И другие микробы...

— Хорошо! — согласился доктор, — оставим желтуху и обратимся к брюшному тифу. Это такая штука, что пальчики оближешь!

— Сохрани бог! — закричал Хабиль.

— Нет, — строго сказал доктор, — так мы ни до чего не договоримся! Ты очень привередливый пациент. Ты упрям, как...

Доктор не договорил, как именно упрям Хабиль. Доктора осенила счастливая мысль, он просиял:

— Слушай, дорогой! Есть прекрасная скотская болезнь. Называется бруцеллез. Умереть не умрешь, но и скучать не будешь!

— Оставь, доктор, пожалуйста, скотские болезни для скотов, — простонал Хабиль. — Я, может быть, и упрям, как этот... Но не настолько, чтобы болеть бруцеллезом.

— Ты, Хабиль, прав, как никто прав быть не может, — торжественно произнес доктор, — ты молодец! Я уж для тебя постараюсь! Я, кажется, вспомнил такую болезнь, которая сейчас пользуется небывалым авторитетом. Ужас наводит она на человека. Заболеешь — на глазах будешь таять. А название! Не название, а выстрел...

— Не говори, не говори! — заволновался Хабиль. — Я знаю, что это за болезнь... Это... Это... Что-то голова кружится. Я падаю, падаю в пропасть... Сердце... останавливается, микробы пляшут внутри. У, орайда!

— Постой, постой, Хабиль! Ты куда, да что с тобой, — не на шутку всполошился доктор. — Хабиль, дорогой, что с тобой случилось?

— Оставьте меня, бедного Хабиля! У меня уже свистят легкие, а микробные полчища гложут мое бедное сердце! Уо, орайда, как они гложут! Вот такие скотские микробы роются во мне, как кроты!

— О чем ты говоришь, дорогой Хабиль? — остановил его наконец доктор. — Ты что, шутишь перед людьми? Посмотрите, джамауат!

— Ой, куски моей печени! Пропали мои кровеносные сосуды! — кричал Хабиль.

— Хабиль, не говори глупостей. О джамауат, — закричал на него доктор, — помогите мне отвезти его в больницу!

Положение Хабиля было настолько серьезным, что его пришлось основательно полечить. И пролежал он в больнице немало дней. Но он был крепок, и здоровье начало помогать рассудку обрести былую форму.

Целый месяц Хабиль не узнавал доктора и только на пятой неделе узнал.

— Салам алейкум, доктор, — простонал он.

— Алейкум салам, Хабиль! Как, мой друг, твое самочувствие? Будь джигитом, Хабиль. Если ты будешь джигитом, все остальное — мелочи. А сейчас ложись на живот, спусти одеяло и шалвар тоже. И не хнычь.

Доктор взял шприц из рук сестры и подошел к дрожащему Хабилю.

— Доктор! — простонал Хабиль. — Прежде, чем ты вгонишь в меня этот тупой шприц, выслушай меня. Я скажу тебе правду... Я слышал о твоих болячках по радио и телевидению. Я читал о них в газетах и журналах... Но я — о, легкомысленнейший из смертных, — думал, что они меня не касаются. Я думал, что им нет места в моем многогрешном теле. Но ты открыл мне глаза! Ты открыл мне глаза, и я понял, что болен всеми болезнями. Они прочно въелись в меня, я только не знал, какая в какое место. Ты же, о великий медик, со знанием дела расставил их по местам, чтобы я заболел правильно, согласно науке. А теперь, доктор, делай свое дело...

И Хабиль повернул к доктору то место, которое отвечает за все наши прегрешения.

...С тех пор прошло немало времени. Хабиль и доктор стали друзьями. Они довольно часто видятся. Потому что тот, кто хочет заболеть на время, никогда не знает, сколько это продлится...


Похвала добродетели. Юмористический рассказ в десяти частях Перевод М. Эльберда

Часть I

Вновь и вновь я не устаю утверждать, что лучшей из многочисленных добродетелей человека является его стремление при каждом удобном (а иногда и неудобном) случае оказывать себе подобному добрые услуги. Как это прекрасно, когда сосед хочет сделать приятное соседу, родственник родственнику, начальник подчиненному, а иногда — это ж надо подумать! — и подчиненный начальнику! Да, таково естественное свойство человеческой натуры. Сказано же: «Человек — венец природы!»

И вот, когда я сталк... то есть встречаюсь с нашим неповторимым Зулкарнеем Азнауровичем... Нет, нет, у меня слишком мало слов! Слова вообще есть, и неплохие. Ну, например... удивительный. Бесподобный. Редкостный. Неповт... (ах да, это уже я говорил). Умопомрачительный. Все эти слова, однако, слишком неполно характеризуют внушительный облик Зулкарнея Азнауровича, человека невиданного обаяния, неслыханной мудрости и небывалой сердечности.

Все отменные качества нашего начальника управления я за долгие счастливые годы работы с ним испытал на собственной своей... гм... персоне. Эти годы я трудился, обласканный отеческой заботой Зулкарнея Азнауровича, который, прямо скажем, баловал меня своим постоянным вниманием и своей душевной теплотой. Моя трудовая книжка была заполнена благодарностями за хорошую работу, и почти каждая запись кончалась чудными, как самые лучшие стихи, словами: «В размере должностного оклада».

На Доске почета моя фотография всегда висела вверху в центре, висела до тех пор, пока не выгорала под солнечными лучами и не появлялась необходимость заменить ее новой. И тогда я тщательно брился, надевал белую сорочку с темным галстуком и шел в фотоателье.

Порой мне казалось, что будь у Зулкарнея Азнауровича право награждать подчиненных орденами, то на моем пиджаке не осталось бы места даже для пуговиц.

К сожалению, ничто в нашем мире не продолжается вечно. И мой нежно-бирюзовый небосклон вдруг начал затуманиваться. Сначала слегка... однако я не жалел об этом. Ведь с постепенным чередованием атмосферных явлений я все лучше и полнее познавал то явление, которое называется Зулкарнеем Азнауровичем.

Но что это я до сих пор в своем рассказе ходил вокруг да около; пора, наконец, и перейти ближе к делу. А дело началось с тех пор, как наше управление стали преследовать неудачи. В адрес вышестоящего учреждения уже не поступало от нас победных реляций об успехах и достижениях. Кривая нашего роста напоминала кардиограмму больного стенокардией в опасной форме. В тихом ропоте моих сослуживцев я улавливал довольно обоснованные упреки в адрес руководства. Сперва я не верил, потом стал сомневаться, а затем пришло убеждение в правоте инженеров и техников, резко критиковавших (в кулуарах, правда) работу руководителей управления.

И вот я решил сказать свое веское слово. Я решил выступить на общем собрании и сказать... Сказать то, что не могли бы позволить себе в своих выступлениях другие работники, которые не пользовались у начальства таким авторитетом и уважением, каким пользовался я.


Часть II

Собрание проходило в строгой и даже чуть торжественной обстановке, хотя торжествовать, в общем-то, было не из-за чего. Пора было прибегнуть к самому главному средству, дабы помочь руководству разобраться в своих ошибках и спасти положение. Да, настало время применить то средство, которое необходимо в подобных случаях, говоря словами Маяковского, «как человеку кислород, как чистый воздух комнате». Настал момент, когда нужно было открыть огонь беспощадной, принципиальной, смелой и — какой там еще? — ах, да, объективной КРИТИКИ.

И я начал критиковать беспощадно, принципиально, смело и, разумеется, объективно. Я не только вскрывал все язвы на теле нашего учреждения, но и указывал те места, на которых должны были вот-вот появиться новые. Я перечислил все факты бюрократизма, косности, показухи, неорганизованности и головотяпства. Под конец я вспомнил о лимонном дереве. Когда мы внедряли эстетику в производство, то поставили это дерево в вестибюле, пригласили фотографа, и тот запечатлел нас, гордых и довольных, вокруг нежного цитрусового растения. Потом дерево засохло. Мы как-то упустили из виду, что его надо было поливать.

У меня пересохло в горле. Я посмотрел на стакан с водой, через который было видно расплывающееся в улыбке лицо Зулкарнея Азнауровича. Убрав стакан в сторону, я заметил, что мой уважаемый начальник и в самом деле улыбается. Хорошей такой, открытой улыбкой. А еще он одобрительно кивает головой и даже аплодирует. Я воспрянул духом и закончил свое выступление на высокой ноте. Успех был неожиданный. Мне чуть ли не овацию устроили, чуть ли не на руках пронесли через весь зал.

После меня выступали другие. Осмелели. Правда, более сдержанно, более мягко, с оглядкой, но говорили примерно о том же, о чем так неистово вещал с трибуны и я. Конечно, и аплодисменты в их адрес были не такими бурными и продолжительными...

В перерыве я стоял среди тех, кто вдохновил меня на потрясающее выступление, и выслушивал комплименты. И тут к нам величаво подплыл сам Зулкарней Азнаурович. Сотрудники расходились в стороны от главы управления, как волны от носа океанского лайнера.

Я почувствовал, что кровеносные сосуды под кожей моего лица сузились и их содержимое куда-то исчезло. Но Зулкарней Азнаурович погладил своей большой мягкой ладонью мою холодеющую руку и сказал негромко, но внушительно:

— Молодец, Акылбашев, молодец! Правильно говорил. Невзирая, так сказать, на лица. Вернее, на лицо. Молодец.

— Да я Азы... Зулка-арней Азнаур...

— Все правильно, друг дорогой! Работать надо по-новому. А критика — дело тоже нужное. Оно не музыка, конечно, не симфония, я бы сказал... но...

Мне почему-то стало мучительно стыдно и неловко.


Часть III

Шло время. Наступил конец квартала. Подвели итоги. Дела управления чуточку улучшились. Зато мои дела...

В списке отмеченных благодарностями я себя не нашел, хотя читал список очень внимательно.

С Доски почета куда-то исчезла моя фамилия. Я стоял у доски и предавался грустным размышлениям. Вдруг чья-то мягкая большая ладонь опустилась на мое плечо. Я обернулся и увидел Зулкарнея Азнауровича.

— Ничего, — сказал он. — Пусть и молодежь тоже покрасуется на видном месте.

— Да, — ответил я. — Пусть молодежь тоже...

— Мы ведь с тобой не ради славы работаем, — продолжал начальник проникновенным голосом. — По своей высокой сознательности работаем. А слава, популярность — это дым...

— Да, — согласился я. — И премии — тоже... дым.

— Верно. Верно, Акылбашев! За что вот я тебя уважаю и люблю, так это за то, что всегда говоришь правильные вещи. А поощрения придуманы для тех товарищей, которые нуждаются в каких-то стимулах, в каком-то вдохновении. Мы же с тобой не нуждаемся в этом. По душевной потребности мы работаем, а не за премию. Тут я с тобой согласен целиком и полностью...

Зулкарней Азнаурович крепко пожал мою руку и скрылся в своем кабинете. А я, немного смущенный, остался в коридоре. Что это со мной, а? Чуть было не вздумал обижаться... Как мне только не стыдно?! Ведь я едва не выставил напоказ свои мелкие тщеславные чувства и — страшно даже подумать! — едва не обнаружил свою жалкую эгоистичную меркантильность!

Шло время. И шло быстро. В середине квартала Зулкарней Азнаурович вызвал меня к себе. С трудом отворив массивную, обитую кожей дверь, я вошел к начальнику. Увидев меня, Зулкарней Азнаурович встал из-за огромного Т‑образного стола, похожего по размерам и очертаниям на аэродромный посадочный знак, и двинулся с протянутой рукой мне навстречу по длинной и широкой, как взлетная полоса, ковровой дорожке. Встреча состоялась в центре кабинета. Бесподобный Зулкарней Азнаурович обнял меня, подвел к дивану и усадил на упругие подушки. Сам сел рядом и стал участливо расспрашивать:

— Ну, как поживаем, как нам работается?

Эти слова звучали, словно обращение заботливого врача к больному. Я даже ожидал вопроса: «Ну‑с, как мы себя чувствуем, как наше горлышко, как желудочек?»

А Зулкарней Азнаурович сказал:

— Вот что, мой друг. Мы решили, вернее подготовили приказ о твоем назначении начальником нового объекта в известном тебе районе. Очень важный объект. Только тебе и можно его доверить. Правда, зарплата поменьше, но разве в зарплате дело? Главное — это сдать объект в срок. Уверен, что ты справишься. Иначе бы не назначили...

— Я, конечно, благодарю, хотя...

— Признаться, я тебе даже завидую немного. Знаю, будет трудновато. Но я тебя знаю. Справишься.


Часть IV

Зулкарней Азнаурович оказался прав. И зарплата была поменьше, и трудновато было, и справлялся я. Объект сдали в срок.

Шло время. И вот следующее свидание с руководителем управления...

Тот же кабинет, та же взлетная полоса, такое же сердечное рукопожатие, тот же диван.

— Ну, как нам работается?

— Спасибо за внимание, Зулкарней Азнаурович. Объект сдан с оценкой «хорошо».

— Вот и отлично, что «хорошо». А теперь мы снова решили обратиться к тебе за помощью. Дело в том, что на другом объекте, по соседству от твоего, очень слабый начальник. Есть мнение: послать тебя к нему заместителем. Надо вырвать объект из прорыва. Лучше тебя никто не сможет это сделать. Помоги. Одна надежда на тебя. Не знаю, что бы я делал без такого работника! Горжусь тобой. Дерзай.

И я дерзал. Ибо мной гордился сам Зулкарней Азнаурович. И это меня вдохновляло больше, чем зарплата, которая стала еще меньше. Ведь не в зарплате дело...

Ни в дождь, ни в зной не покидал я строительную площадку. Требовал, доставал, проталкивал, организовывал. Моя энергия зажигала прораба, мастеров, бригадиров, рабочих. Объект был сдан досрочно. О наших успехах писали в газетах и говорили по радио.


Часть V

Шло время...

— Ну, как нам работается?.. Молодец, молодец, Акылбашев. Никому я так не доверяю, никого я так не уважаю... Надеюсь, проявишь ты себя и в качестве прораба. Понимаешь, есть у нас один объект... И ты личным примером, своим талантом... Завидую тебе! Свежий воздух, живое дело, сознание того, что ты своими собственными руками... Успехов тебе! Счастья в жизни! Иди!


Часть VI

Шло время... Гордился мной Зулкарней Азнаурович и когда я работал бригадиром...


Часть VII

Шло время... Я уже работал... Нет, мне не хочется говорить, кем...


Часть VIII

Шло время...


Часть IX

Шло время...


Часть X

Шло время...


Приключения Хаджи-Абрека Перевод М. Эльберда


Давно это было, но не настолько давно, чтобы изгладились из памяти события, о которых хочу я вам рассказать.

После окончания медучилища я был направлен на работу участковым фельдшером в Сары-Булак. Вы, наверное, слышали о таком населенном пункте. Это, знаете, в горах Тянь-Шаня. И не очень уж далеко: десятка два километров от районного центра и сотни две — от областного.

На новом месте я быстро обзавелся друзьями. Ведь человек я от природы общительный. Так что тут ничего удивительного не было. Удивительным было другое: некоторые из моих новых друзей стали и моими... соперниками, ибо я оказался объектом пристального внимания со стороны местных красавиц.

Может, вы не поверите, но сначала это меня озадачило. В чем же дело? Рост у меня средний, плечи далеко не атлетические, мускулатура даже отдаленно не знакома с тем, что называется культуризмом, лицо... Дома я внимательно вглядывался в зеркало, тщательно изучал свою загорелую физиономию, пытаясь найти те признаки мужской красоты, которые могли бы очаровать представительниц лучшей половины человечества. Однако мои исследования не приносили желаемых результатов. А вообще, думал я, женщинам виднее. Они лучше разбираются в таких сложных вещах. Тем не менее бриться я начал ежедневно, одеколон «Шипр» стал для меня предметом первой необходимости, брюки мои всегда были великолепно отутюжены, а туфли начищены до невообразимого блеска.

Шло время. Дни (в основном очень жаркие) сменялись ночами (как правило, довольно прохладными), каждая из ночей незаметно переходила в день, а моя популярность росла не по дням, а по часам.

Я отнюдь не возгордился и великодушно предоставлял любой девушке возможность прогуляться со мной по саду, поговорить (говорил, главным образом, я), пошутить (шутил обычно я), посмеяться (смеялся, в общем, тоже я).

Да-а-а, быть первым парнем на селе — это, конечно, не самый худший жребий!

И вдруг однажды я узнал секрет своей неотразимости. Почему-то мне надоели мои усы. Да, у меня такие, вроде грузинских. Зашел я в парикмахерскую.

— Сбрейте, пожалуйста, усы. Они, кажется, немного старят меня.

У парикмахера дрогнули руки, он чуть не уронил бритву:

— Что вы! Как можно, дорогой! — возмутился он. — Усы — это ваше, извините, главное достоинство. Без них вы, как бы сказать...

— Э-э, братец, вас куда-то не туда несет! Это вы так шутите?

— Нет, не дай бог! У меня ничего такого и на уме не было, — испугался парикмахер. — Ведь вы кавказец? Верно? Так вот. У нас в ауле их никогда не бывало. Даже среди геологов. А геологи часто навещают Сары-Булак. Вы у нас первый, а второго еще не было. Вот почему мы все вас так любим. Особенно девушки.

— Гм... девушки...

— Ну, да! Вы для них как живой персонаж из поэмы Лермонтова!

Вот оно что! А я-то в зеркало смотрелся. Ну и пусть! На худой конец и это неплохо. Придется поддержать свою «книжную» репутацию.

С тех пор из меня, словно из рога изобилия, сыпались сногсшибательные истории о прелестях наших гор и ущелий. И постепенно в потрясенном воображении моих слушателей вырисовывалась изумительная картина почти сказочного края, населенного лихими супер-джигитами, которые только тем и занимаются, что бешено носятся взад-вперед на знаменитых кабардинских скакунах по каменистым горным тропам.

Выслушав однажды мою очередную легенду, сельская красавица номер один Сайра-бюбо спросила с дрожью в голосе:

— А как у вас женятся, выходят замуж? Свадьбы как справляют?

— Ну как... Обыкновенно! Понравилась джигиту девушка — он собирает своих верных друзей, все они, конечно, вооружены до зубов, и...

— Как это «до зубов»?

— Очень просто. У каждого винтовка, пистолет, сабля, кинжал, ну и прочая мелочь. Это на случай стычки. Ночью кавалькада всадников врывается во двор к невесте, девушку заворачивают в бурку, жених берет ее к себе на коня и — догони попробуй!

Среди местных красавиц — тихое замешательство. Немая сцена. Слышно только их восторженное прерывистое дыхание.

— Ну, а свадьбы? — подает кто-то тоненький испуганный голосок.

— Свадьбы? Так. Значит, свадьбы? Очень просто. Режут полдюжины быков или в крайнем случае десятка два-три баранов. На свадьбе гуляет весь аул. Гуляет месяц, другой, пока еще кто-нибудь не женится.

Такого успеха у аудитории не знал, наверное, сам Ираклий Андроников. Мои слушательницы готовы были просидеть около меня весь вечер и всю ночь. А Сайра пододвинулась ко мне поближе, подперла рукой голову и, приоткрыв рот и затаив дыхание, стала просто сверлить меня своими кукольными глазками. И тут я снова понес... любой Шахерезаде не под силу было бы тягаться со мной! Самому себе удивлялся. Впрочем, мои угольного цвета усы, выдающийся нос и ястребиные глаза тоже сами за себя говорили. Ну, глаза, может, и не совсем ястребиные, но, когда меня осеняло вдохновение, по-моему, из них даже сыпались искры.

Я не боялся, что родник моего красноречия когда-нибудь иссякнет. Недаром один из моих старинных приятелей называл меня (из зависти, конечно) репродуктором.

И вот однажды, в один из таких же чудесных вечеров я вдруг заметил, что худощавый парень в солдатской, но уже без погон гимнастерке слушает меня, порой ехидно ухмыляется и покачивает головой. А когда я положил руку (нечаянно, конечно) на плечико Сайры, парень резко встал, круто повернулся и зашагал прочь.

Возвращался я домой поздно. Однако этот тип в гимнастерке, оказывается, ждал меня у самого порога.

— Послушай, фельдшер, поговорить мне с тобой надо, — хмуро пробурчал он.

— Я слушаю. Присядем на скамеечку.

— Так вот. Все, что ты плетешь про бурки и кинжалы, про пистолеты и скачки, — вздор. Служил я в ваших краях. Джигиты там, возможно, есть, как и везде, но эти дерзкие похищения девушек — чепуха. Полдюжины быков — тоже чепуха.

— Позволь... я...

— Позволю! Я позволю тебе развлекать своими баснями глупых девчонок. Но Сайру оставь в покое. Понятно?

— Ах, вот оно в чем дело! — догадался я.

Мне бы тут, естественно, выхватить кинжал и... Но такового при мне не оказалось. Мне бы тут, как истинному кавказцу, засучить рукава и... Но я терпеть не могу громких разговоров, особенно если у противника блестит на груди среди всяких значков еще значок перворазрядника по боксу.

— Я ведь люблю ее. И очень давно, — тихо сказал парень.

— А почему я не могу? — вдруг вырвалось у меня. — Люби себя на здоровье! А я... я... тоже...

Кавалер многих значков ушел не попрощавшись. И с той минуты стал он моим потенциальным врагом.

Вот когда я почувствовал все тяготы моей пропагандистской деятельности. Этот Аскер (так звали парня в гимнастерке) при случае задавал всякие коварные вопросы, шумно сомневался в достоверности моих рассказов, которые после памятного ночного разговора и так уже стали гораздо прозаичнее. Словом, Аскер на каждом шагу старался подложить мне свинью. Моя ослепительная репутация просто не давала ему покоя.

— Знаешь, фельдшер, — сказал он однажды, многозначительно подмигнув Сайре, — в последнее время я что-то стал плохо себя чувствовать.

— На что же ты жалуешься? Где у тебя болит? — участливо спросил я.

— Так вот я и хотел у тебя узнать. Если у вас на Кавказе живут такие удивительные мужчины, то и для тебя, для фельдшера, определить болезнь человека должно быть плевое дело? Ведь у вас каждый — в своем роде сказочный джигит.

— Обратись-ка ты лучше к Османкулу.

— К ветеринару, что ли?

— Да, к ветеринару. Это он умеет ставить диагноз, ни о чем не расспрашивая своих больных.

Эффект моей победы превзошел все ожидания. Толпа ребят и девушек подняла такой хохот, что у них под ногами заклубилась пыль. Аскер сжал кулаки, стиснул зубы, сделал глубокий вдох-выдох и поспешно ретировался, будто его ждали срочные дела. Вслед ему неслись смех и шуточки парней:

— Аскер, не торопись! Османкул сейчас занят телятами!

— Хорошую таблетку выдал тебе фельдшер!

Веселились все. Все, кроме меня. Нет, Аскер этого так не оставит. Иначе, какой же он мужчина? Я ждал новых козней. И готовился к отражению новых атак.

Прошло много дней. Аскер почему-то ничего не предпринимал. Наоборот, стал со мной приветливым, улыбался еще издали, при встрече протягивал руку. Но я знал: нет, не к добру все эти любезности.


* * *

Как-то утром, когда я заканчивал делать школьникам профилактические прививки, в окно медпункта заглянула Сайра:

— Знаешь, завтра у нас будут состязания. Придешь?

— Обязательно приду, Сайра-бюбо. Непременно приду. Постой! Постой! А что за состязания? Кто с кем собирается состязаться? — Но Сайра уже упорхнула.

На традиционные весенние состязания собралось все селение. Аксакалы уже сидели на своих особых местах, а парни готовили лошадей к скачкам.

— Эй, фельдшер, подойди ко мне, дорогой! — крикнул старый Жекшенбай. — Сядь со мной рядом.

Не воспользоваться лестным предложением аксакала было бы чудовищной бестактностью. Я не заставил себя упрашивать.

— Как тебе нравится во-он тот гнедой? — спросил старик.

— Что ж, ничего... Вроде бы... э‑э... вполне. Да. Очень. Только тяжеловат немного. Как будто. А так ничего, — постарался я дать ответ повразумительней. (Не знаю, какая физиономия была у меня, когда я говорил, но в паузах, во время многоточий, ручаюсь, у меня был вид настоящего знатока.)

— Слыхали?! — вдруг обрадовался Жекшенбай. — Нет, вы слыхали? Свежий человек говорит. Кавказский человек говорит. И я вам говорил, что гнедой Османкула утратил былую легкость, а вы не верили! Разве место такому коню на скачках? Псу под хвост, а не на скачки.

Старики с любопытством покосились в мою сторону. Спорить не стали. Ну, так-то мне легче.

Я совсем уж было успокоился, но вдруг увидел Аскера. Мда... начинается. Он подошел к нам, дружески похлопал меня по плечу и добродушно сказал, обращаясь к аксакалам:

— Они, кавказцы, конечно, отличные знатоки лошадей. Жаль только, нам еще ни разу не приходилось видеть, как они замечательно держатся в седле.

Вот это удар! Удар из-за угла, удар в спину! Здорово ты, Аскер, подстерег меня...

— Так пусть нам фельдшер покажет, как владеют конем его соотечественники, — оживился Жекшенбай.

— Пусть! Пусть покажет, — дружно загалдели другие старики.

В горле у меня стало сухо, пульс то и дело сбивался с ритма, между лопаток появилось ощущение холода. На коня я сроду не садился! Даже к уздечке не притрагивался. Да и скачки видел только в кино. Наездник из меня, прямо скажем, не экстракласс. Вот если б мотоцикл...

— Нет, — твердо сказал я. — Пожалуй, не стоит.

— Скромность — это хорошо, — настаивал аксакал, — но ты все же покажи свое искусство. А мы с удовольствием полюбуемся.

Аскер тем временем подвел ко мне того самого гнедого толстяка, о котором я уже высказывал свое авторитетное мнение (дернул же черт за язык!). Все. Погиб. Деваться некуда. Разве от этого настырного старика Жекшенбая отделаешься!

— Садись, — сказали мне.

Я вспомнил один трудный случай из своей биографии. Мне приходилось сдавать экзамен по анатомии, когда я знал только нечетные билеты.

Трудный был случай, но все кончилось благополучно. Сейчас было труднее. Я не знал ни одного четного и ни одного нечетного билета... А ладно! В конце концов никто еще не рождался в седле! Может, сойдет и на этот раз? Что тут вообще страшного? Подумаешь, проехаться верхом! Я подошел к гнедому. Тронул его волосатую морду. Конь вздрогнул, и я тоже. Бестия, думаю, будто знает, с кем имеет дело. У‑у, зверь! Я сделал, как тогда Аскер, глубокий вдох-выдох и сунул правую ногу в стремя. Оттолкнулся — и в седло. Но ступня выскользнула из стремени, и я повис, лежа поперек седла, как хурджун[8]. А гнедой «взял с места в карьер» (теперь я понял смысл этого выражения) и понес. На полном скаку, карабкаясь изо всех сил, я ухитрился сесть. Но, как тут же выяснилось, допустил какую-то техническую ошибку и оказался затылком к гриве, а лицом, соответственно, к хвосту. Мои пальцы вцепились в деревянные детали киргизского седла, и я сразу понял: пальцы скорее сами оторвутся, чем выпустят эти проклятые деревяшки.

А гнедой мчался по зеленому полю, как ошалелый. А со стороны зрителей неслись восторженные возгласы такого примерно содержания:

— Ай да джигит! Вы только посмотрите на него!

— Ну и кавказец!

— Вот молодец! Молоде-е-ец!

— Настоящий циркач! Задом наперед едет!

— Артист!!

Больше всех кричал Жекшенбай, который в недобрый час подозвал меня к себе:

— Молодец! Вот порадовал! Я знал, на что способны кавказские джигиты! Помню, во Фрунзе циркачи приезжали. Осетины, кажется! Точно так же мчались!

А конь мой несся по кругу с сумасшедшей скоростью. Будто шайтан в него вселился! Я сросся с седлом намертво. Пятки мои готовы были продавить потные бока этого зверя, а пальцы... о пальцах я, кажется, говорил.

Вдруг мой бешеный скакун, выносливый, как машина, подлетел к гудевшей толпе, и, сбросив скорость с четвертой на первую, начал выделывать совсем уж безобразные шутки. Он резко вскидывал вверх то задние, то передние конечности и нахально хлестал меня по лицу своим длинным, давно не стриженным хвостом.

Неизбежное все-таки случилось. Неизбежное, как смена дня ночью. Я описал крутую дугу над головой этой взбунтовавшейся скотины и... в точном соответствии с законом Ньютона опустился на зеленую травку.

Взрыв смеха был оглушительным. Смеялся, конечно, не я. Смеялись все остальные, а громче всех Аскер. Он был счастлив. Его победа была бесспорной. Молчали только старики. Они считали, что грех смеяться над чужой бедой. Да и разве это была беда? Нет, что там! Катастрофа! Кошмарная трагедия!!! С шумом и грохотом рушились блестящий престиж, непререкаемый авторитет и ослепительная слава живого лермонтовского героя. Доблестный внук знаменитого Хаджи-Абрека прекратил свое легендарное существование.


* * *

В середине весны для меня наступила серая тоскливая осень. И решил я как следует оседлать медицинскую профессию. Работа, работа, работа. В конце концов эта работа меня и оседлала. Я читал свои студенческие конспекты, делал выписки из медицинских книг и журналов, подолгу листал справочники и даже зубрил латынь. Редко я выходил из дому без дела.

Словом, мне было не до переживаний и не до развлечений.

И вдруг — новые события. На фельдшерский пункт прибежала запыхавшаяся Сайра:

— Скорей! Фельдшер мой милый, беда! — кричала девушка. — Бежим скорее! Под камнепад попал!

— В чем дело? Объясни толком, кто попал, как попал, где?!!

Но Сайра начала громко плакать, и я поспешил собрать свой чемоданчик. Потом, взявшись за руки, мы выбежали на улицу.

На этот раз моим пациентом оказался Аскер. У него был открытый перелом левой голени и несколько ран в области затылка.

Женщинам я поручил вскипятить воду, а мужчинам — сделать шины. Сайру послал еще за некоторыми инструментами и лекарствами.

Сделал инъекции, обработал и перевязал раны. С ногой было сложнее. И все же на голень удалось правильно наложить шину. Пришлось с парнем повозиться, пока не прилетел на другой день вертолет санавиации и не увез уже улыбающегося Аскера — моего соперника. Я стоял в стороне от людей, глядя, как стрекочущий МИ поднимался над холмами, и вдруг услышал за спиной слова в свой адрес:

— А все-таки он настоящий джигит. На своем коне наш фельдшер сидит крепко.

Это говорил тот самый Жекшенбай, который... Да, впрочем, что там вспоминать!


Брак по-герпегежски Перевод В. Кузьмина


Выдающееся событие, именуемое несколько старомодно бракосочетанием, в идеальном случае бывает один раз в человеческой жизни. Поэтому, пожалуй, и придается столько значения самому ритуалу: что сделано, то сделано — назад не вернешь и ничего не поправишь.

И не удивительно, что у разных народов все происходит по-разному. Тут уж играют роль не только традиции, но и детали. Даже соседние аулы и те вносят в торжественную церемонию свадьбы свою посильную лепту.

Не отстают от других и жители Герпегежа. Есть у них свои формы, приемы, грани, а если хотите, и варианты.

В самом деле: если София Лорен и Марчелло Мастроянни неопровержимо доказали, что действительно существует «брак по-итальянски», то почему бы не иметь права на жизнь браку по-герпегежски?

Попробуем же заглянуть, как говорят ученые люди, в лабораторию герпегежского свадебного торжества, которое у горцев принято называть коротеньким словечком «той».

За точность перевода этого емкого слова поручиться не так легко, потому укажем только, что оно примерно соответствует тому, что в русском языке называется свадьбой.

В Герпегеже, надо вам сказать, сия сложнейшая многоступенчатая и многокрасочная процедура имеет по самым скромным подсчетам три варианта. Попытаемся рассмотреть их все по порядку.


ВАРИАНТ НОМЕР ОДИН

Придерживаясь строго научной методологии, надо начинать с истоков явления, с предпосылок, если угодно.

В Герпегеже, как, впрочем, и в некоторых других местах, то достойное сожаления и сочувствия коловращение, в которое повергают обреченного приготовления к супружеству, начинается с выбора объекта.

Раньше допускалось одностороннее решение вопроса. Теперь же в связи с эмансипацией женщины дело значительно осложнилось. Взаимные заинтересованность и согласие, бесконечные встречи при луне и при отсутствии таковой, охи, ахи, вздохи и прочий набор дипломатических шагов к сближению — в наши дни безо всего этого никак не возможно.

Однако, при оптимальном развитии событий, когда ОН не может жить без НЕЕ, а ОНА готова с НИМ хоть на край света (и не обязательно по туристской путевке), вполне приемлемы и современные темпы. Завернул ее в бурку, перекинул через седло и — был таков!

Но, во-первых, нынешние невесты, в силу известных обстоятельств, не так миниатюрны и гибки, чтобы их транспортировать столь спартанским способом; во-вторых, женихи нередко предпочитают мягкое сиденье легкового авто жесткому седлу и сбруе; в‑третьих, — и это весьма важно, — масса драгоценного времени уйдет на поиски дефицитной бурки; а в‑четвертых, — ни одна уважающая себя лошадь не станет соперничать в скорости с «Жигулями», в кабине которых сидят рассвирепевшие родственники невесты, вооруженные, вместо чувства юмора и здравого смысла, старомодными кинжалами и вполне современными заряженными ружьями.

Кроме того, вся эта забытая экзотика и романтика чревата другими нежелательными последствиями.

Как ни поверни, а умыкание невесты по юрисдикции — самая натуральная кража. Похищение. И не стоит надеяться, что невеста вдруг вспомнит гоголевскую унтер-офицерскую вдову, которая «сама себя высекла», и заявит в суде, что она сама себя похитила. Имейте в виду — современные женщины очень даже знакомы с логикой.

И еще. Пока оскорбленные родственники и разгневанная общественность, в подобных ситуациях чрезвычайно активная, начнут выяснять, что к чему, у насмерть перепуганного жениха может возникнуть несчастливая мысль (или счастливая, — это как посмотреть): «А стоило ли вообще заваривать всю эту... мамалыгу?..»

Наконец с таким неимоверным трудом и риском добытая невеста впоследствии вполне может переоценить собственные достоинства и добродетели и всю жизнь станет оспаривать право на известные преимущества.

Если уж похищать, то непременно на машине. Но тут есть нюанс. Поскольку техника оставляет немного простора для романтики, невеста сама должна понимать ответственность момента и, сколько полагается, покричать, взывая о помощи. Как-никак, извините, ее похищают!

Однако и здесь следует проявлять разумную умеренность и даже определенное актерское мастерство.

Кричать надо в такой момент, когда это не повредит делу и не вызовет погони, грозящей осложнениями. Истерика не должна превышать уровня школьной самодеятельности, удовлетворяя двум требованиям: чтобы шофер и пассажиры не обвинили невесту в чрезмерной покладистости и чтобы похититель не принял чересчур трагических стенаний за чистую монету и не отказался от похищения.

Бывали, знаете, случаи, когда не в меру усердные очевидцы бросались спасать жертву умыкания. Доходило до того, что она сама вынуждена была прекратить крики и заявить из-под бурки, чтобы непрошеный избавитель поубавил старания.

Описанный метод, по нашему мнению, не самый лучший. Более того, он имеет существенные изъяны, перечисленные выше.

Бутафория, имитация, словом, подделка, а не похищение.


ВАРИАНТ НОМЕР ДВА

Начало — то же: выбор объекта. Но действие развивается на малых скоростях. Как при замедленной съемке или при повторе кадров во время телевизионных демонстраций встреч по хоккею с шайбой. Зато все делается обстоятельно, без пропусков и купюр.

Итак, после предварительной договоренности воюющих... э-э-э... виноват, влюбленных сторон, выяснивших, что раздельная жизнь для них — адские муки, вступает в силу знаменитая горская, в данном случае герпегежская, дипломатия. Область, имеющая таких поднаторевших в своем призвании специалистов, которые, попади они в Совет Безопасности ООН, мигом бы разрешили самую сложную проблему.

Степенно входят они во двор невесты. Хозяева же с еле заметной улыбкой выходят навстречу и приглашают в дом. Разговор балансирует, как канатоходец на проволоке, и ни одна из сторон, если это подлинные мастера своего ремесла, не произносит слов, могущих звучать, как категорическое «да» или категорическое «нет».

Воздав должное угощению, не бедному и не богатому, как и приличествует моменту, гости столь же чинно удаляются, не получив ни отказа, ни твердого обещания.

С этой поры курс акций невесты начинает неуклонно повышаться.

Визит повторяется. Возможно, и не единожды. Даже в самом удачном случае, когда результат уже известен.

Тут вариант номер два вступает в самую шумную и веселую свою фазу. Вариант первый также имеет такую фазу. Но не столь шумную и веселую. Кража есть кража, и она не терпит излишнего тарарама.

Так вот, наиболее звонкая и красочная стадия второго варианта открывается многократно и вдохновенно воспетым кавказским пиршеством.

Звенит и сверкает все: голоса, бокалы, гармоника, вино, глаза и лица. Участвует все село. Пропуск, визитная карточка, — назовите как угодно, — три качества: умение петь и танцевать (необязательно), умение есть (желательно), умение пить (строго обязательно).

При наличии этих достоинств плюс хорошее или, на худой конец, среднее отношение к брачащимся и их фамилиям до седьмого колена можно смело садиться за стол.

Впрочем, стоп!

Не так просто. Ритуал застолья у горцев начинается с места. Если вы случайно оказались зятем или хотя бы младшим родственником тамады, главного распорядителя и диктатора, сидящего во главе стола, ваше место — подальше от президиума. И лучше пореже показываться на глаза вашему облеченному властью родичу и сидеть тише воды ниже травы. Лучше и вовсе уйти в другую комнату, где тоже есть свой стол и свой тамада, но где у вас будет не в пример больше возможностей проявить себя как личность.

В сезон великолепных кавказских свадеб кривая роста поголовья овец в окрестностях заметно выравнивается и не имеет уже прежнего стремительного движения вверх. Однако бывают и другие причины выпрямления этой линии, не имеющие отношения к свадьбам. О них — в другой раз.

Пиршество продолжается не один день и не одну ночь. И почитается почему-то не свадьбой, а лишь подготовкой к ней, своего рода разминкой перед главным действом. Между тем сельмаг, и без того торгующий спиртным без особых перебоев, значительно перевыполняет план товарооборота. И местному врачу приходится гораздо чаще лечить незапланированные головные боли и ставить свинцовые примочки на непредусмотренные, извините, синяки.

Всем, казалось бы, хороша кавказская свадьба, если бы не некоторые нежелательные издержки.

Существует одна щекотливая деталь, один древний, как мир, пережиток, который превращает невесту из очаровательного воздушного создания в предмет купли-продажи.

Знаменитая формула политэкономии: товар — деньги — товар стихийно вступает в силу. А раз товар, то надо продать подороже и, разумеется, заплатить подешевле. На этой почве и возникает конфликт, разрешаемый более или менее мирно. Но не без последствий.

Дело в том, что печально известный и живучий, как чумной микроб, пресловутый калым не имеет определенной шкалы. Что же касается невесты, то и она не снабжена этикеткой с обозначением артикула, степени физического и интеллектуального совершенства, уровня хозяйственной сноровки, коэффициента терпимости к мужниным привычкам и слабостям и других качеств. Словом, сорт не указан. А самое главное — нигде не отражена ее, простите, номинальная стоимость в рублях.

Таким образом, родственники жениха находятся в полном неведении. Сколько будет мало и сколько будет много — никому не известно.

В замешательстве и невестина родня. Как бы не продешевить и не прослыть скаредами.

Процедура уплаты калыма порядком скомпрометировала себя в наши дни. В результате стали возникать разного рода калымозаменители, калымоэрзацы, калымосуррогаты.

Но, как и любая синтетика, они имеют свои недостатки.

Например, калым в виде золотых колец разной пробы, кулонов, колье и сережек, часов и прочего ювелирного ассортимента. При этом, естественно, не принимаются в расчет вкусы будущих владельцев всего этого добра, а значит, не исключаются и поводы для взаимного неудовольствия.

Небезызвестная история Монтекки и Капулетти иногда повторяется в новой интерпретации.

При удачном исходе — примирение через два-три года. Но чаще калымные манипуляции завершаются возвращением невесты под родительский кров, а жениха — в общество друзей-холостяков через неделю-другую после бракосочетания.

К чести герпегежцев надо сказать, что вариант номер два — самый малоупотребительный.


ВАРИАНТ НОМЕР ТРИ

С каждым годом он все решительнее завоевывает права гражданства в Герпегеже.

Он имеет особенности, присущие ему одному, делающие его непохожим на описанные варианты.

Основные его приметы — подкуп, всевозможные потрясения, безрассудные поступки, граничащие с сумасшествием.

При виде ЕЕ ОН ослеплен ЕЕ неземной красотой. ОНА, используя свои чары и, конечно, благоприятный момент, потрясает ЕГО своим интеллектуальным потенциалом, эрудицией и общественной активностью, не говоря уже о достоинствах чисто спортивного толка.

После такого ослепления (а чем это не подкуп?) в варианте номер три с успехом используются позитивные, так сказать, стороны все той же эмансипации, что повергает юных джигитов в отчаяние и толкает на сумасбродства. Немало молодых герпегежцев могли бы потягаться в выполнении сложнейших заданий с претендентами на руку и сердце жестокосердной принцессы Турандот из сказки старика Гоцци.

Активнейшую роль играет при варианте номер три и внешняя атрибутика. Как-то: весна, пение птиц, матово-нежный свет луны, пьянящий аромат цветов. Мощные стимулы — музыка и поэзия.

Правит же всем — незаходящее солнце, называемое любовью. Оно же витает над пиршественным столом и над кортежем из лимузинов, изукрашенных лентами и розами во все цвета радуги, которые везут в дом жениха и невесту...

Этот вариант все более решительно и настойчиво овладевает умами, приобретает права на жизнь, вбирая в себя лучшее из других вариантов.

Похоже на то, что он скоро окончательно вытеснит безнадежно устаревшие установления первых двух вариантов.


Поединок Перевод М. Эльберда


Так вы еще не знаете, как умеют браниться старые балкарки? Вам ни разу не приходилось быть свидетелем подобного поединка? Нет? Значит, вы до сих пор не познали прелести удивительно редкого, совершенно бесподобного, на редкость оригинального вида устного народного творчества. Значит, вы смутно представляете себе всю экспрессию звучного балкарского слова в устах темпераментной старухи горянки. Короче говоря, мне вас жаль: вы много потеряли. Вернее, еще многого не приобрели.

Попробую, как сумею, пересказать вам ту восхитительно-жуткую и великолепно-кошмарную сцену, очевидцем которой я был сам, когда гостил в позапрошлом году у своего дяди в Верхней Жемтале.

Добротный дом Таслимат и не менее добротный дом Буслимат — оба с красными черепичными крышами и нарядными застекленными верандами — стояли рядом, как близнецы, на главной улице селения. По ту и другую стороны невысокой ограды, разделяющей владения старых добрых приятельниц, в земле ковырялось абсолютно одинаковое количество кур, под раскидистыми яблонями стояли похожие, как две капли воды, скамеечки, и даже стройные подсолнухи во дворах были совершенно одинаковой высоты.

Известное значение имела, разумеется, и некоторая общность характеров наших почтенных героинь. Ну, а главное — бесценные внуки Таслимат и Буслимат были ровесниками, и каждый смотрел на окружающий мир красивыми и огромными, как у годовалых телят, глазами.

Да, идеально добрые соседки жили некогда по обе стороны плетня из кизиловых прутьев! При случае (а таковые выдавались по нескольку раз на день) Таслимат и Буслимат с завидным упорством соревновались в излияниях самой нежной, преданнейшей и бескорыстнейшей любви друг к другу. Таслимат молила аллаха, чтобы к ней перешли все болезни Буслимат. А последняя мечтала, чтобы весь комплект радостей, которые ожидают ее в жизни, достался на долю Таслимат.

Так они и жили, уважительные, не по годам подвижные и энергичные соседки. Собственно, они не только жили, но живут и сейчас, уверенно штурмуя каждая свой восьмой десяток.

Но теперь они враги. Враги жесточайшие, непримиримые, как кровники феодальных времен.

Самая страшная клятва Таслимат звучит примерно так: «Если я вру, пусть аллах пошлет мне все, чего я желаю Буслимат, да будет проклято ее имя!» Клятва Буслимат немного лаконичнее: «Пусть подохну днем раньше Таслимат, если я вру!»

Таслимат готова без колебания отдать свой сундук с плюшем, бархатом и прочей мануфактурой, пропахшей плесенью, первому же эфенди, который благословит ее соседку на переход в мир иной. Пусть она сорвется на этом пути с моста толщиной с конский волос и полетит прямо в раскрытые пасти ужасных драконов. А Буслимат готова... она готова... Если бы вы знали, на что она готова!..

Из-за чего началась великая вражда между соседками, жившими в обстановке великой дружбы и полного взаимопонимания, уже не помнит ни одна из сторон. Не помнят об этом даже соседки наших соседок.

А вот я помню.

Было так. Играли на песке младшие внуки Таслимат и Буслимат. Юные строители сооружали в соавторстве какое-то замысловатое здание. И вдруг Махмут, видимо усомнившись в архитектурных достоинствах сооружения, самокритично разрушил его своей голой пяткой. Масхут позволил себе возмутиться таким односторонним действием и обстоятельно залепил полной горстью строительного материала глаза своего соавтора.

Отсюда все и пошло-поехало: мощный и протяжный, как сирена «скорой помощи», рев ненаглядного внука, затем стремительный рейд любвеобильной бабушки Буслимат к плетню, наконец, грозный окрик, вызывающий Таслимат из ее дома...

— Почему твой негодный Масхут...

— Как ты сказала? Чей «негодный»? А ну, повтори!

— Да твой звереныш, который насыпал песку в глаза моему Махмуту!

— Ах, звереныш?!! Сама ты волчица бессовестная.

— О аллах, что слышат мои уши! Значит, я бессовестная... Слыхали нахалку! Я бессовестная, а она совестная!..

— Заткнись, старая ворона!

— Сама заткнись, грязная индейка!

— Ах, это я грязная? Ты лучше посмотри на свою образину, которая век не знала мыла, да пошлет тебе аллах тысячу горестей!

— Змея ядовитая!

— Пугало огородное!

— Плешивая овца!

— Сама ты чесоточная!

— Ты сама. И не удивительно, что ты дрянь: в твоем роду все были чесоточные.

— Ах ты бесхвостая курица! Твоя мать всю жизнь торговала тухлыми яйцами!

— Закрой свой лживый рот, гнилозубая!

— Ах ты облезлая алмасты! Посмотри, какой у тебя рот — беззубые грабли!

— Чтоб тебе бешеный бык распорол толстое брюхо!

— А тебя да лягнет пониже глаза подкованная кобыла!

— А тебя... а у тебя... — Буслимат не сразу нашлась, что ответить, и Таслимат ее не перебивала, ибо в подобном дуэте соблюдение очередности — дело святое. — Чтоб из твоих бесстыжих глаз кровь дождем пошла! — торжествующе бросила Буслимат, снова оказавшаяся на высоте положения.

Но Таслимат не сдавалась. Пренебрежительно сморщившись, она тут же крикнула в сторону соседки, которая, чтобы лучше слышать, раскрыла рот и оттопырила ладонью ухо:

— Да обрушится твой дом на твою безмозглую голову!

— Да сгорит твой дом вместе с тобой, и люди да будут вынуждены сотворить молитву на улице!

— Чтоб ты окосела на оба глаза!

— Чтоб твой глупый старик порезал пятку косой в разгар сенокоса!

— Чтоб твоя корова осталась яловой и ты пришла ко мне вымаливать глоток молока!

— Пусть все беды мира посетят тебя!

Это было уже слишком. Буслимат сложила ладони рупором и завопила изо всех сил:

— Да издохнуть тебе мучительной смертью от удушья!

— Пусть великий создатель устроит тебе...

(Тут уже было не до очередности.)

— Тебе самой... — перебила Таслимат, хотя и очень смутно представляла себе пожелание любезной соседки.

— Да чтоб тебе...

— Тебе самой...

— Нет, тебе, о мой всесильный аллах!

— Нет тебе!

— Тебе!

— Те-бе-е!

— Те-те-те...

Вдруг разбушевавшиеся старухи увидели картину, которая мгновенно заставила их прекратить оживленный обмен мнениями по адресу друг друга. Махмут и Масхут играли на куче влажного песка, и окрестность оглашалась их звонким веселым смехом.


Не бойтесь роботов! Перевод Ю. Егина


Говорят, когда аллах сотворил небо и землю, он удовлетворенно потер ладони. Старику чертовски понравилась эта работа. Первоисточники на этот счет высказываются так: «И увидел бог (читай — аллах), что это хорошо».

По-моему, надо понять старика. Я его, во всяком случае, понимаю. Когда я, человек двадцатого века, оглядываюсь на все, что понаизобретали за это время, тоже удовлетворенно потирая руки, и вижу, что это хорошо. Вы только подумайте, какая куча машин, приборов, аппаратов и приспособлений окружает нас! Чего мы только не понапридумывали! И вся эта механическая флора и фауна существует для единственной цели: чтобы человек, этот великий трудяга, мог время от времени поваляться на диване. И чтобы в это время играл для него приемник, обдувал его вентилятор, а электровоз нес его в голубые города, у которых еще нет названий. Хорошо!

Откровенно говоря, человек это заслужил. Иные из племени людского, я слышал, даже завели себе домработников из роботов. Или домработниц, не знаю точно. Кстати, фантасты предупреждают о возможности бунта роботов. Но я знаю, что это чепуха. Если мой робот однажды утром подаст мне кофе, охлажденный до абсолютного нуля, я скажу ему, что он лишается смазки на два месяца. Пусть поскрипит как ревматик. А если и это не поможет, я просто встану в позу Тараса Бульбы и произнесу: «Я тебя смонтировал, я тебя и демонтирую. Понятно, полупроводниковый плут?» Уверяю вас, он с перепугу задребезжит своими гайками и шайбами, как автобус перед капитальным ремонтом!

Одним словом, насчет бунта роботов будьте спокойны. Меня, например, это совершенно не волнует. Точнее: волнует не это. Беспокоит меня, дорогие товарищи, наше бескрылое отношение к технике. Именно бескрылое! Мы обычно парим на крыльях фантазий и пробиваем атмострато- и ионосферы лишь до тех пор, пока не придумаем, скажем, телевизор. А потом штопором врезаемся в землю и просто по-обывательски кудахчем над этим изобретением. Наша фантазия по его использованию не идет дальше телеателье. Мы периодически таскаем его в мастерскую и обратно, заменяем все до единой лампы, конденсаторы и выпрямители, а когда заменять больше нечего, покупаем себе новый. И все начинается сначала. Однажды, когда я искал пути более рационального использования телевизора, мне пришла в голову смелая мысль: а что, если еще смотреть по телевизору телепередачи? Мой приятель поднял меня на смех. Он сказал, что я безумец. Я ответил ему цитатой из Нильса Бора: «Перед нами безумная идея. Вопрос в том, достаточно ли она безумна, чтобы быть правильной». Приятель нашелся и сказал, что недостаточна.

И все-таки я не сдавался. Я разработал теорию многопланового, рационального использования современной техники. Я вытащил технику из болота вульгарного утилитаризма к вершинам медицины, психологии и даже педагогики. Не торопитесь смеяться. Как говаривал мудрый Ходжа эмиру бухарскому: «Убей, но выслушай».

Допустим, у вас имеются две вещи: стиральная машина и бессонница. И вы хотите избавиться от второй с помощью первой. Нет ничего проще. Залейте машину водой и включите. Закройте глаза. И сразу вам покажется, что вы на борту белоснежного океанского лайнера, который режет винтом бирюзовые волны. Прекрасный снотворный эффект плюс экзотические сны. Правда, минус качка. Но если вам необходима качка, примите что-нибудь сильно действующее против, допустим, тропической лихорадки или простуды.

Или такой, например, случай. Вы решили отдохнуть, а соседу за стеной по душе романтическая история о том, как жил да был черный кот за углом. Уже через пятнадцать минут вы начинаете понимать, почему кота ненавидел весь дом, а через тридцать — всей душой присоединяетесь к этой ненависти. Избавиться от кота можно только с помощью радиолы. Включите на полную катушку «Танец с саблями» композитора Хачатуряна. Во-первых, вы этим противопоставите легкомысленной эстраде солидную классику. Во-вторых, сосед, даже самый тупой, быстро поймет, что его шелудивому коту не переорать государственный оркестр, и запросит пощады. Он на коленях приползет в вашу квартиру и поклянется, что с этой минуты вступает в общество любителей тишины.

А магнитофон? Отличное средство для нормализации, скажем, семейных отношений. Случись вам вернуться от друзей не совсем уверенной походкой (с кем не бывает!), жена тут же выскажет вам все, что думает о друзьях-пьяницах и о вас, который загубил ее молодость. Эти женщины, увы, одинаковы... Но вы незаметно запишите на пленку ее темпераментный монолог, а потом пригласите друзей и, когда хозяйка скажет, как рада их видеть, включите пленку. Уверяю, после этого жена и рта не раскроет, прежде чем не перевернет всю квартиру в поисках магнитофона. А на это у нее уйдет вся энергия.

Что касается автомашины — ее можно использовать под жилье, пока ваша квартира занята курортниками. Вентилятор — как средство обогрева. Да, да! Достаточно в холодной комнате включить вентилятор, а потом выключить — и вы почувствуете, что стало теплее. Аллах с ним теперь, с этим горкомхозом и его таинственным отопительным графиком.

Авторучка и пылесос прекрасно воспитывают у детей чистоплотность. Дайте ребенку на полчаса авторучку или пылесос — и вы увидите, как он добровольно побежит в ванну. Если, помимо чистоплотности, вы хотите развить в детях любознательность и здоровую инициативу, предоставьте им будильник, телефон, электробритву, пишущую машинку. Что касается любознательности — уже через час ребенок будет знать, из каких именно частей состоит каждая вещь. А что касается инициативы, вы до конца жизни не поймете, как он это сделал без элементарной отвертки.

Всеми этими примерами моя теория, естественно, не исчерпывается. Это лишь ее отдельные положения. Но не стоит загружать вас сразу. Проверьте на практике хотя бы то, что здесь сказано. Ибо теория без практики, как известно, мертвое дело. Но все-таки, я думаю, мне удалось доказать, что существует обилие возможностей самого широкого использования окружающей нас техники.

А что касается бунта агрессивных роботов — не верьте. Человек их смонтировал, человек и демонтирует, когда это понадобится...


Вирус инкогнитус Перевод М. Эльберда


Сотворив человека — это чудо природы (по мнению самого человека), его автор сделал великое дело. Не знаю, как ему это удалось, почему такая идея пришла Создателю в голову и какие конечные цели он преследовал. Остается также непонятным, почему наш Верховный Родитель снабдил венец своего творения целым ковчегом всевозможных заболеваний, которые порой чуть было не сводили к нулю весь род людской.

Однако человек со свойственной ему смекалкой и дьявольской энергией успешно справлялся с массой невзгод и с каждым веком своей скандальной истории все прочнее утверждался на грешной земле. Начиная с тех времен, когда люди догадались устроить себе минимум коммунальных удобств в виде сухих малогабаритных пещер и научились заготавливать впрок кое-что из продуктов питания, например копчено-запеченные мамонтовые окорока, дело прогресса пошло на лад.

Но долго еще человек оставался беспомощным перед лицом злейших своих врагов — болезней. Эпидемии внезапными своими набегами пожирали целые племена, болезни не брали в плен и не угоняли в рабство, а уничтожали на месте без суда и следствия.

И человек восстал, не на шутку возмущенный негуманными приемами агрессоров. И пали со временем черные полки Чумы, бесславно закончили свой путь банды Оспы и легионы других кровожадных варваров.

Но, к сожалению, еще не все опасные болезни поставлены на колени, хотя в общем дело идет к этому. Об одной из них, если и не самой страшной, то самой трудноизлечимой, мы и поведем речь в нашем докладе.

Эта болезнь сравнительно молодая и потому мало изученная. Жизни человеческие она не уносит. Не приковывает она и к постели. Наоборот, субъект, пораженный ее вирусом, происхождение и тип которого не известны (отчего и название вирус инкогнитус), проявляет неистребимую энергию и феноменальную живучесть. Однако именно в силу указанных симптомов она представляет серьезную угрозу для определенных сфер современной цивилизации. Вот почему борьба с этой болезнью становится сейчас одной из актуальнейших задач интеллектуального общества.

Предугадать ее возникновение в том или ином индивидууме невозможно. Инкубационный период протекает совершенно незаметно, а затем начинается стремительное, как после прорыва плотины, течение болезни. В отличие от заболеваний сезонных, возрастных, эпидемических или профессиональных эта болезнь может поразить человека любого пола и возраста (начиная со школьной скамьи), любой профессии и в любое время года. Она не щадит никого, кто окажется жертвой заколдованного вируса.

Различаются две формы заболевания — острая и хроническая. Последняя более опасна. Не помогают никакие инъекции, никакое оперативное вмешательство. Пытались лечить больных методом гипноза, но сколько-нибудь утешительных результатов не дало и это модное средство.

Опыт последних лет подсказывает, что загадочная болезнь чаще всего поражает субъектов, склонных преувеличивать свои умственные способности, то есть людей, которые вдруг ни с того ни с сего обнаруживают в себе мнимое наличие качеств, свойственных лишь немногим работникам умственного труда. Как утверждают некоторые психологи (вероятно, если какая-нибудь наука и докопается до истины, так это психология), у больного наблюдается повышенная возбудимость при следующих ситуациях:

а) когда кто-либо выражает сомнение в объективности самооценки пациента;

б) когда пациенту предлагают занятие прямо противоположное тому, к которому он чувствует болезненное влечение;

в) когда пациент не слышит восторгов по поводу достоинств его труда.

Не зарегистрировано еще ни одного случая излечения болезни в запущенной стадии. А ведь в этом-то случае носитель вирус инкогнитус и представляет собой наиболее страшную угрозу для родных и друзей, а также для некоторых солидных учреждений.

Сравнительно проще обстоит дело с острой (начальной) формой болезни. При первых же ее бурных проявлениях необходимо сделать подробнейший анализ клинической картины. Тут дорога каждая минута, и надо сразу пустить в ход все меры воздействия, а в первую очередь — психотерапию. Очень важно не ошибиться, не спутать болезненные явления с подобными же, но доброкачественными симптомами. Здесь требуется тонкая наблюдательность, чувство такта и большая осторожность. Иначе легко можно заподозрить возникновение коварной болезни в психике совершенно здорового человека.

Что же касается больного, то при лечении ни в коем случае нельзя учитывать ни своих личных симпатий к пациенту, ни к уровню его общественного положения, ни степени его родства и дружеских отношений с влиятельными лицами. Только при этом условии еще можно надеяться на успех.

К несчастью, случаи выздоровления пока еще очень и очень редки. Зато вылечившийся приобретает иммунитет на всю жизнь. Рецидивы почти исключены. А спасенный человек из общественно опасного субъекта превращается в общественно полезного.

Итак, все на борьбу с коварно замаскированным вирусом!

Да, кстати, название болезни специалисты составили из двух греческих слов: графо (пишу) и маниа (безумие, страсть) — ГРАФОМАНИЯ.


Сладкие дни Доммая Перевод М. Эльберда


Доммай Османов сын — мужчина в расцвете сил, уважаемый своими друзьями и знакомыми, никогда не слыл трусом, хотя и считался человеком осмотрительным и осторожным. Не терял он самообладания ни перед начальством, ни перед соседом — скандальным выпивохой, ни перед собственной женой.

Однажды, когда на город обрушился бешеный майский ливень и мощные потоки неслись по улицам, вызывая всеобщую панику и смятение, Доммай лишь глубокомысленно заметил, что ему в жизни не случалось видеть столько мутной воды и что ему интересно, куда она теперь вся денется. А когда, как вы помните, город вздрогнул от землетрясения и в домах закачались люстры и зазвенели бокалы в сервантах, Доммай только сострил: «Наверное, в ухо быка, на чьих рогах держится земля, забралась блоха, а может, и оса». Вот каким был наш Доммай. Да что я о нем все в прошедшем времени? Он не был, а есть и сейчас. Причем он жив и здоров. Правда, с некоторых пор стал еще осмотрительнее.

Дело в том, что хладнокровный и даже не лишенный мужества Доммай все-таки имеет одну слабость: он боится болезней — любая пустяковая хворь способна перепугать его до полусмерти. Он, разумеется, знает о могуществе современной медицины, но ему известно и то, что иная болезнь заканчивается не тем финалом, который можно было бы обсудить с приятелями.

И вот в один из дней, когда в скверике у дома цвела сирень, в прозрачной синеве небес торжественно сияло солнце, а воробьи пытались не чирикать, а петь, Доммай подхватил сильную простуду. Перехватило грудь, закололо поясницу, помутилось в глазах. Сирень ему казалась пошлой бутафорией, солнце — равнодушным ко всему, да к тому же и плохо вычищенной медной сковородкой, а веселый птичий гам он просто не расслышал.

Поскольку жизненные планы Доммая не умещались в рамках нынешнего тысячелетия, он, не медля ни часа, устремился в больницу. Нашел там врача, который, как он знал, был то ли троюродным племянником, то ли двоюродным дядей кого-то из Багырбашевых, приходившихся близкими родственниками Гараевым, а Гараевы — это близкие соседи родителей жены Доммая. Врач не стал разбираться в запутанных ветвях этого громоздкого генеалогического древа. Хватало у него и других забот, а к Доммаю все равно отнесся внимательно.

Наш больной немного даже воспрянул духом и произнес маленькую, но напыщенную речь:

— Друг мой и благодетель! Судьбе угодно было, чтобы ты позаботился о моем ослабленном теле и выгнал из него губительную хворь. Устрой меня в светлой и уютной палате, да с добрым соседом — тихим, культурным и не храпящим во время сна.

— Будет сделано, — улыбнулся врач. — Как раз сегодня один высокопоставленный товарищ, который лежит у нас в индивидуальной палате, попросил поместить к нему напарника. Заскучал он сильно. А вы, Доммай, я думаю, ему подойдете.

Палата — светлая, уютная. Сосед — лучше не придумаешь. Спокойный, немногословный, на лице — выражение усталой значительности, но с берекетом, с готовностью к дружественному общению. Большой начальник. По ночам не храпит.

С таким человеком и болеть не так страшно, решил Доммай после первых часов знакомства.

Но он еще не предполагал, какие приятные часы ждут его впереди.

У ответственных работников обычно бывает много родственников, а также подчиненных. Сосед Доммая не был исключением. И ему приходилось ежедневно встречать визитеров и принимать обильные подношения в виде всевозможной снеди. Кажется, посетители явно соревновались между собой в этом смешном деле. Смешном потому, что этого потока жиров, белков, углеводов и витаминов хватило бы, пожалуй, на содержание не одного болящего, а на все терапевтическое отделение.

Индейки и куры, хычины и медовая халва, ранние овощи и поздние фрукты — в беспорядочных пропорциях, но в бесчисленных количествах непрерывным конвейером поступали в тихую обитель Ответственного Больного и нашего Доммая.

— Ешь, мой товарищ Доммай, — устало говорил Ответственный. — Не стесняйся. Ешь все, что хочешь и сколько хочешь...

— А сумеем ли мы все это одолеть? — спрашивал Доммай, не отводя расслабленного взора от яств, достойных стола эмира Бухарского. — А нельзя ли попросить, чтобы того... это... сократили рацион?

— Невозможно. Бесполезно. Когда люди стараются выразить уважение, нельзя их одергивать. Обидятся. Неправильно поймут, — все тем же равнодушным тоном проговорил Ответственный и уткнулся в газетный лист.

— Вы, наверное, правы. Уважение — это великое дело. Не уважать уважение — это уже получится... неуважение, — сказал Доммай, принимаясь за баранью лопатку.

Потом он долго молчал, размышлял о том, какое разное бывает уважение: к одному — величиной с целого индюка, а к другому — с куриную ножку, да и то не каждый день. Но скоро он подавил в себе всякие крамольные мысли с помощью той же молодой индейки, размягченной пикантным чесночным соусом.

Так или иначе, но Доммай с легким сердцем приобщился к ханскому столу своего напарника, заметив, что после вкусной еды всякие беспокойные сомнения исчезают без следа, как запах от съеденного хычина. Кстати, Доммай не страдал отсутствием аппетита даже при повышенной температуре. Скорее, наоборот. А добрую трапезу он считал одним из лучших изобретений в общем-то не всегда последовательного Создателя. Но речь сейчас не о том.

Через несколько дней то ли искусство врачей, то ли праздник желудка и близко к нему расположенного сердца, а скорее всего совокупность этих факторов изгнали хворь из организма Доммая. И несколько неожиданно прозвучало для него сообщение хакима в белом халате:

— Ну что ж, уважаемый Доммай, дела твои пошли в гору. К концу недели мы тебя выпишем.

Нет, не озарилось радостью лицо Доммая, сообщение исцелителя не расширило его сосуды. Более того: сердце выздоравливающего пациента тревожно забилось, а на лбу выступила холодная испарина. Нет, не планировал наш Доммай столь быстрого возвращения домой и расставания с таким приятным соседом по палате.

— Вы меня полечи́те еще, — сказал он нездоровым голосом. — Есть беспокойство во внутренностях.

Тут он не кривил душой. Ежедневные пиршества все же доставляли кое-какое беспокойство его внутренностям. (Про себя он справедливо рассудил, что резкая перемена диеты могла бы отрицательно повлиять и на его нервную систему.)

Доммая стали лечить дальше. Но хитроумный горец теперь еще больше уделял внимания молодой баранине с неистовым тузлуком и все меньше таблеткам, микстурам и прочим неаппетитным изделиям фармацевтики.

И снова потянулась череда сладких дней, наполненная радостью общения с культурным человеком и... сами уже знаете чем.

Затем в палату приходит отрадная весть о выздоровлении Ответственного. Отрадной была эта весть не для Доммая. Его ясное чело обволоклось печалью, как вершина Ак-каи туманом. К этому времени Доммай уже достаточно глубоко запрятал то, что называется угрызениями совести, и найти выход из положения не составляло для него непосильного труда.

— Послушай, тамада, — сказал он. — Не слишком ли врачи спешат избавиться от своих подопечных. Неужели мы им успели надоесть? И еще об одном я давно хотел тебя, то есть вас, спросить, но вот, знаете, стесняюсь даже...

— Ничего, спрашивай, дорогой, — благосклонно позволил Ответственный, протирая стекла очков.

— Почему у вас где-то около полуночи дыхание становится таким прерывистым, как у моего соседа при виде милиции? Извините за глупое сравнение. А кроме того, вы порой начинаете что-то невнятно и испуганно говорить, говорить, говорить и болезненно постанывать. Давно я хотел об этом спросить, да думал, пройдет.

— В самом деле? — встревожился Ответственный Больной и стал протирать очки еще тщательнее, чем обычно.

— Да. И кого-то сильно ругаете... — Доммай смущенно потупился. — Очень крепкими словами.

— С чего бы это?.. — задумался Ответственный. — А сон у меня действительно скверный. Кошмары бывают... — Он извлек зеркальце из бритвенного прибора и стал внимательно разглядывать свой язык.

— Вот я и говорю, не грех бы еще немножко подлечиться.

— Да, ты прав. После больницы я должен в Сочи ехать, в санаторий, а туда нужно ехать здоровым.

— Умно сказано. Недолеченная болезнь — это хуже, чем совсем нелеченная.

— Правильно, дорогой Доммай! В нашей жизни здоровье — это главное. Не стоит спешить. А моя работа... Ну что ж, мой первый зам — молод и энергичен. Пусть учится руководить. Я же не вечный.

— Мудро. Очень мудро. Пусть и молодежь покомандует. Иногда. А то иной начальник уже и ходит еле-еле, а в кресле сидит, как приклеенный... Нет, нет, вы не обижайтесь, — спохватился Доммай, — это я не про вас.

— Я не обижаюсь, — вздохнул Ответственный. — Хотя знаю, что кресло и авторитет человека тесно связаны между собой, а уйду вот на пенсию, и многие из тех, что сегодня таскают мне черную икру, апельсины и коньяк, очень скоро забудут мое отчество, потом имя, а попозже — и фамилию. Мой преемник наследует вместе с моим кабинетом и то уважение, которым я сейчас пользуюсь. Но я отношусь к этому спокойно, хотя и не без грусти. Думаю, новый человек будет работать не хуже меня...

«Если не лучше», — чуть не вырвалось у Доммая.

И все же он проникся к Ответственному еще большим уважением. И почему-то ему тоже стало грустно. Так грустно, что у него впервые в жизни пропал аппетит. Теперь Доммай так же вяло, как и Ответственный, ковырялся в еде и задумывался надолго. В некоторые моменты Доммаю становилось страшно. И это был страх не перед болезнью, а перед чем-то иным, чему трудно найти название.

Говорят, на каждом плече у человека сидит по одному ангелу. Один — белый, другой — черный. Белый ангел беспощадно правдив и дает правильные, хотя и не всегда легко исполнимые советы. Черный ангел обычно пытается сбить человека с пути истинного. Надо отдать должное Доммаю: как правило, он больше прислушивается к рекомендациям белого ангела. Так случилось и на этот раз.

«Не стыдно тебе жить в нахлебниках у соседа?» — сурово вопрошает Белый.

«Да что тут особенного? — пожимает плечами Черный. — Разве здесь объедают его детей?»

«Да дело вовсе не в его детях, а в том нехорошем душке, которым несет от подхалимских подношений».

«Но если отказываться, то можно обидеть соседа, а он человек хороший...»

«Вздор! — возмутился Белый. — Зачем лукавить? Зачем лишние дни занимать больничную койку и усыплять и без того обленившуюся совесть? Еще не поздно самому попытаться заслужить... Нет, не ради изобилия вкусной жратвы, пропади она пропадом! Ради другого, более возвыш...»

— Хватит! — заорал Доммай. — Я все понял! Милый и добрый сосед! Спасибо тебе за все! За науку...

Окончательно выздоровевший Доммай помчался в ординаторскую, чтобы потребовать немедленной выписки.


Дар бесценный Татуки Перевод М. Эльберда


Не могу не предупредить с самого начала: никто никогда не считал Татуку нехорошим человеком. Нельзя сказать, что он был неповторимым примером для восторженного подражания, но уж, по крайней мере, человек этот не злой, не грубый, не лживый и — что не менее важно — не бездушный.

И вот, несмотря на множество этих моих нечаянных и даже стилистически неизящных отрицаний «не», я должен еще сказать, что ничего такого слишком уж для Татуки неприятного в рассказе моем не будет.

Особых похвал в его адрес тоже не обещаю.

Откровенно говоря, таких мужчин в нашем городе немало. Да и каждый из нас, по правде говоря, похож на него, и причем в немалой степени.

Однако Татука есть Татука. И мой рассказ, не очень веселый, но и не очень грустный, посвящается ему одному.

Итак, однажды теплым летним утром, предвещавшим знойный солнечный день, каковые нет-нет да и случаются в нашем городе, не тонкий, но и не чересчур толстый джигит средних лет по имени Татука постепенно пробуждался от спокойного и крепкого сна. Было воскресенье. (Ясные воскресные дни тоже случаются в нашем городе.)

Сначала у нашего героя затрепетали не веки, дрогнули не густые черные ресницы, а мощные ноздри могучего носа, уловившие знакомый дразнящий аромат свежевыпеченных хычинов. Татука сел на кровати, потянулся и смачно зевнул, хрустнув сильной челюстью. Затем он торопливо сотворил утренний намаз, называемый по-современному зарядкой, и поспешил на кухню. Здесь его взору открылась высокая горка румяных хычинов, начиненных растопленным крестьянским сыром. Татука судорожно проглотил слюну — она гулко шлепнулась в его тоскующий желудок, как на дно глубокой пустой бочки.

— Да не быть мне без тебя, — сказал Татука своей ловкой и стройной лучезарно-луноликой супруге. — Да живет долгие годы та, чья рука сотворила такое чудо! — Он не отрывал взгляда от плавающих в масле хычинов.

— Хорошо, что ты, наконец, встал, — деловитым тоном сказала лучезарно-луноликая, продолжая свое чудодейство. — Иди, мужчина, умойся, побрейся, надень что-нибудь поприличнее: гости сегодня у нас.

— Какие гости? Откуда гости? — удивился Татука.

— Сотрудницы мои придут, подруги.

— А в связи с чем? — спросил Татука, охладевая к горячим хычинам.

— Придут — узнаешь! — В голосе лучезарно-луноликой чувствовались нотки обиды и едва заметного раздражения.

— Ну хорошо, гости, так гости, — миролюбиво согласился Татука и направился в ванную.

Бритье обычно способствует плодотворным размышлениям, и недогадливого мужа все-таки осенило. Он, правда, не стал кричать «Эврика!», как тот грек, а просто хлопнул себя широкой ладонью по широкому лбу и произнес про себя маленький внутренний монолог.

«День рождения! Вот в чем вопрос. А я-то, осел, совсем забыл. И подруги, значит, по этому поводу... Вообще-то раньше горцы не справляли дней рождения! Года своего рождения не помнили! А теперь в обычай вошли. Хороший, культурный обычай. А отсюда оргвывод: одарить я должен. Хороший должен подарок преподнести. Чтобы лицо моей лучезарной еще более озарилось. При подругах. И не будь я Татука, сын достопочтенного Заурбека, если это не будет именно так».

Вот какие умные и благородные мысли посетили мокрую после купания голову Татуки. Потом он причесал волосы на этой самой голове, неторопливо оделся, взял сто рублей (из тех денег, которые были отложены ему на костюм), заглянул на кухню, загадочно улыбнулся лучезарно-луноликой и вышел на улицу.

Шагает Татука, шагает широкими шагами, довольный своей сообразительностью и широтой души. И снова произносит он внутренний монолог.

«Вот уже немало лет вместе живем. И хорошо, валлаги, живем. Не хуже других. В основном дружно. И даже частично душа в душу. Взаимопонимание. Взаимопо... Ну, да это не так важно. Главное, женщина она хорошая. А если бы такой и не была, огонь бы погас в моем очаге. Вернее, в нашем очаге. А двери моего дома, то есть нашего дома... Э‑э... (тут он не мог придумать, что стряслось бы с этими дверьми, и оставил мысль неоконченной). Умная, красивая, хозяйственная женщина. Видно, аллах добрым оком смотрел на меня, когда мы с ней впервые встретились. Теперь я должен уважить ее, порадовать. Кажется, еще Чехов говорил, что мужество джигита определяется его отношением к женщине. Или даже к жене. Валлаги, хорошо и умно говорил. А мы, мужчины, должны из этого делать свои оргвыводы. И что там долго рассусоливать: вот деньги, вот я — куплю хороший подарок».

Татука переложил деньги из кармана брюк в карман пиджака и направился туда, где он очень давно не бывал, — туда, где крупную купюру можно обменять на маленький прозрачный камешек или на кусочек желтого металла.

«Вот куплю золотое колечко. С красивым камешком. Пусть наденет на свой пальчик и красуется. И каждый раз меня вспоминает».

От этой благородной, как тот металл, идеи настроение Татуки стало еще лучше. Но...

— Уо, салам алейкум, Татука! Куда разогнался в такую несносную жару?

— Видишь ли... Э... Да я просто прогуливаюсь... Скуку развеять... — о своих намерениях Татука почему-то умолчал.

— Ну так пошли, друг дорогой, к речке. А то мы скоро уподобимся двум ошпаренным петухам, которых собираются ощипывать.

Сравнение было причудливым и не совсем приятным. Однако Татука вдруг почувствовал, что на улице и в самом деле жарища адская. Заметив его замешательство, приятель стал уточнять детали отдыха у реки:

— Окунуться в бодрящую прохладу чистой воды, потом отведать шашлычка и запить его ледяным пивом — в ресторан «Берег» завезли вчера чешское, — встретиться с друзьями, которых сейчас там знаешь сколько, а? Ну, что ты задумался!

Осман — хороший человек. Это он предложил избрать Татуку в местком, и все собрание проголосовало «за».

Очень хороший человек. А обижать такого человека — просто хамство и бескультурье. Вот жарища! Добрый шашлык в кругу добрых друзей...

И тот самый шашлык, и та самая бодрящая прохлада чистой воды, и ледяное чешское пиво, и добродушно-веселые приятели благотворно повлияли на состояние духа Татуки. Естественно, что у него появилось желание сделать уважаемым друзьям и свое уважение тоже. Он обратился к самому младшему из компании:

— Подойди-ка сюда, юноша! Возьми-ка эти бумажки и сбегай туда. И поживей! — куда именно, он не стал указывать, но юноша оказался сообразительным.

Татука еще раз убедился (в который раз!), что с друзьями хорошо сидится. Однако он не забывал, что, в непосредственной близости от слова «развлечение» частенько околачивается слово «долг». И свой «долг» он твердо намеревался выполнить еще к середине дня.

Идет он по улице и прямо-таки физически ощущает, что карман его заметно полегчал.

«А зачем ей колечко? И так лучезарно-луноликая. Что толку, если и на без того красивой ручке будет блестеть этот... металл!

Какая-то странная привычка — носить кольца на пальцах... Буржуазный обычай. Мещанский... Лучше куплю дорогие модные туфли. И красиво и практично. Без колец ходить можно. А попробуй без обуви! Где-то тут недалеко обувной магазин... Кажется, возле ресторана «Нальчик». Точно. Иду. В хорошей коробке. И чтоб ленточкой перевязали. Вот деньги, вот я...»

— Ты посмотри на него, только посмотри! Сам Татука, собственной персоной. Такой ясноликий и добрый — ну, прямо солнца луч в ненастную погоду! Постой, дружище, не спеши. Познакомься с нашим дорогим гостем из Москвы. Дорогой человек, золотой человек.

Татука не понял, кому адресованы последние слова — ему или столичному гостю. Да это было и не важно. Познакомились.

— Пошли, дорогой Татука, с нами. Примем по пять капель ради здоровья и благополучия дорогого гостя.

После первой вторая идет легче. Даже если в ней и не пять капель, а третья — сама просится. К тому же хорошо воспитанный Татука отдает себе отчет в том, что гость товарища (а тем более заместителя начальника родного учреждения) — это и его гость. Со всеми вытекающими отсюда последствиями. Не уважить гостя и вместе с ним и своего старшего брата — это, знаете ли...

Когда «уважение» кончилось, Татука позвал искроглазую девушку в белом переднике и, несмотря на протесты сослуживца, сделал широкий жест.

Тени деревьев стали уже длиннее, чем сами деревья. Жара заметно спала. Денег осталось совсем немного.

Татука произвел подсчет. Итог оказался безотрадным. Удивительная вещь! Чем больше к тебе внимание друзей, тем больше свободного места в кармане...

«Ну что ж! Лучезарная и так не босая. Это они, женщины, только говорить любят: «Я совсем босая», хотя в прихожей без конца спотыкаешься о целые груды туфель и босоножек. Да и потом это далеко не лучший подарок. Дарить носильные вещи! Какой дурной вкус...

Куплю ей флакон великолепных духов. Женщины без ума от этих духов. Особенно, если на флаконе малопонятные иностранные надписи. Духи с заморским запахом. Это идея. Вот какой подарок озарит лицо моей лучезарно-луноликой».

С такими вот мудрыми мыслями и отправился Татука на поиски того магазина, где стоят на прилавках стройными рядами хрустальные склянки с чудотворной жидкостью.

— Уо, салам алейкум, любезный родственник! Каким добрым ветром занесло тебя на мою улицу, прямо к углу моего дома! — Это Биногер, который представляется Татуке то его зятем, то братом троюродным, а иногда и дядей.

«С ним, с Биногером, будет посложнее...»

— Валлаги, не отпущу! Твоя свояченица («Ага, теперь мы свояки») как раз утром тебя вспоминала. Кровно обижена, что уже год как не был у нас. И дети по тебе соскучились!

— Сколько их у тебя? — вздохнул Татука.

— Четыре сорванца! — радостно сообщил Биногер.

«Четыре коробки конфет».

Дети любят конфеты, а Татука любит детей. Да и Биногер, хотя и разговорчив невероятно, человек приятный, чистосердечный. Его супруга тоже обаятельная женщина. Наверное, и дети на них похожи.

И Татука не ошибся. Хозяйка была искренне радушна, да и вообще хорошая хозяйка: такой айран, такое жорме́! И четыре сорванца набросились на Татуку, как на родного и любимого дядю. Вконец растроганный таким вниманием, Татука одарил юных джигитов хрустящими бумажками на мороженое (в дополнение к кондитерским изделиям). Родители, правда, заявляли громкие протесты против антипедагогических действий Татуки, но гость настоял на своем.

Когда Татука выбрался из шумного дома Биногера, деревья стояли на месте, но уже без теней. Над городом сгущались сумерки. В кармане позвякивала мелочь.

«Это не дело. Это совсем не мудро. Дома гости, а я сам по гостям... Смешно и несправедливо. А подарок... Сколько тут у меня? Уо-о... Нет, нет, нет, сколько ни пересыпай монеты из ладони в ладонь, их от этого не станет больше...»

Татука загрустил.

Но вдруг на противоположной стороне улицы он заметил яркие пунцовые розы и старушку при них, которая явно ожидала покупателя.

«Женщины любят цветы. Хороший букет таких чудных роз — разве это не подарок? К чему фальшивый запах парфюмерии? Куда лучше естественный аромат живых цветов!»

Настроение Татуки сразу улучшилось. Но совсем ненадолго. Денег не хватало и на цветы. Лицо стоящего перед старушкой Татуки стало как у того горца, чей единственный ишак свалился в пропасть.

Заметив это, старушка усмехнулась и сказала:

— Бери, сынок. А деньги потом принесешь, если не забудешь. Я тут часто бываю.

Когда Татука пришел домой, веселье было в разгаре. А лучезарно-луноликая прямо-таки расцвела, получив цветы из рук смущенного Татуки. В следующую минуту она даже слегка прослезилась и сказала нежным, чуть дрожащим голосом:

— Знаете, девушки, ровно десять лет назад этот мужчина подарил мне точно такие же красные розы... Ровно десять роз. Десять лет... Точно такие же...

Подруги тихонько ахали. У некоторых даже повлажнели глаза.

— Такая любовь... — вздохнула одна из женщин.

— Счастливая! — сказала другая.

Потом все обратили свои восхищенные взоры на Татуку, который смущался, как юноша.

«Удивительный народ эти женщины!»


Загрузка...