Июнь выдался холодный, ветер порывами налетал с Камы, и бело-зеленый флаг сибирского правительства картинно полоскался над крыльцом Слудской районной комендатуры.
Возле крыльца сидел на корточках унтер-офицер и бестолково лупил куском, кирпича по водосточной трубе, пытаясь выправить ее смятое жерло. Его левую руку перетягивала повыше локтя несвежая повязка — тоже бело-зеленая.
«Дежурный», — догадался Рысин.
Он подошел ближе и громко спросил, где можно найти коменданта, поручика Тышкевича.
Унтер перестал бить по трубе и раздумчиво, с ног до головы оглядел посетителя. Перед ним стоял явный запасник — слишком большая фуражка нависла над впалыми щеками, нелепо болталась на журавлиной фигуре кургузая необмятая шинель.
— Слева последняя дверь, — хотя на плечах посетителя топорщились офицерские погоны, унтер не только не козырнул, но даже не счел нужным встать.
Впрочем, Рысин не придал этому нарушению субординации ровно никакого значения.
Через минуту он предупредительно постучал по отворенной двери с табличкой «Военный комендант», вошел в комнату и представился:
— Прапорщик Рысин… Направлен к вам в качестве помощника по уголовным делам.
— Знаю, знаю. — Тышкевич вздохнул: «Ну и послал бог помощничка! Видать, по сусекам поскребли…» Откинулся на спинку стула. — Сколько вам лет?
— Двадцать девять, — сказал Рысин.
— Давно служите?
— Третий день. Мобилизован городской комендатурой.
— А звание откуда?
— В шестнадцатом году прошел курсы. Но при повторном освидетельствовании в армию взят не был… Плоскостопие у меня.
— Вообще-то чем занимался? — Тышкевич решил, что можно перейти на «ты». В одностороннем, разумеется, порядке.
— Частный сыщик я, — сказал Рысин. — На юридическом учился в Казани, но не кончил…
— В полиции, что ли, служил?
— От полиции я разрешение имел. А занимался частной практикой. Всякие торговые секретные дела, также и супружеские… Потому меня к вам и направили.
— Та-ак, — ошарашенно протянул Тышкевич. — В гимназии, поди, Пинкертона почитывали? — он опять перешел на «вы».
Рысин оживился.
— Вот все говорят: Пинкертон, Пинкертон! А что Пинкертон? В реальной жизни грош цена всем его хитростям. Я, к примеру, Путилина Ивана Дмитриевича очень почитаю. Слыхали о таком? — Тышкевич покачал головой. — Начальник всей петербургской сыскной полиции. Из крепостных крестьян родом, заметьте! Любопытнейшие записки оставил… Вот, скажем, убили австрийского военного атташе. Дома убили, в постели. Скандал, естественно, всеевропейский. В Вене дипломатическую ноту изготовили. Сам великий князь вызывает Путилина к себе и дает ему три дня сроку для отыскания преступников. Представляете?
— Еще бы, — сказал Тышкевич. — Сам великий князь… Не шуточки! — Губы его кривила сдерживаемая усмешка. — Да вы садитесь!
— Ну так вот. — Рысин присел на диванчике у двери. — Путилин внимательно осмотрел спальню и заметил, что в схватке преступники стремились перевернуть свою жертву ногами к подушке. Только это заметил и все понял. Подумайте, подумайте! Такие примеры логику укрепляют. А сейчас я вам нарочно ничего не скажу.
— Я подумаю, — Тышкевич встал из-за стола, намереваясь произвести впечатление ростом и комплекцией. Погоны с черной окантовкой карательных войск лежали на его плечах, как влитые. — А вам, прапорщик, необходимо сменить шинель. В таком виде вы роняете авторитет власти у населения.
— Хорошо, — равнодушно кивнул Рысин.
Он надеялся, что к осени война кончится, а пока можно было походить и без шинели — все-таки июнь на дворе.
Григорий Анемподистович Желоховцев с самого утра испытывал все нараставшее чувство раздражения. Раздражала эта погода, этот город, эти пустые университетские коридоры. Бесцельно покружив по кабинету, он достал из несессера длинную иглу на костяной рукояти, рядом поставил скляночку с уксусом. Смачивая в уксусе тряпочку и орудуя иглой, начал счищать чернь, густо заволокшую куфические письмена на арабской серебряной монете. Сейчас он мог заниматься работой лишь самой простой, не требующей никаких усилий разума.
Но и она подвигалась плохо.
Желоховцев понюхал скляночку и хмыкнул: уксус был разбавлен до такой степени, что почти не издавал запаха. Доискаться до причин этого было нетрудно. Утром Франциска Андреевна, няня Желоховцева и единственный верный человек в его одинокой жизни, сама сунула ему скляночку в карман пиджака. Франциска Андреевна была родом из-под Полоцка, чай называла «хербатой», а рюмку — «келышком». Она привыкла экономить на мелочах и уксус для науки жалела.
Ругать ее было совершенно бесполезно.
Экстраординарный профессор Пермского университета Григорий Анемподистович Желоховцев читал на историко-филологическом факультете лекции по Древнему Востоку и вел археологический семинарий. Весной и летом 1919 года на лекциях присутствовало от трех до девяти человек, а в семинарии занимались двое. Но за последнюю неделю факультет вовсе обезлюдел. Впрочем, так обстояли дела на всех факультетах, и этот факт волей-неволей приходилось связывать с исходом боев под Глазовом. Не случайно во вчерашней приватной беседе ректор намекнул на возможность весьма скорой эвакуации, университета в Томск.
С небрежностью, за которую он сурово выговорил бы любому студенту, Желоховцев щелчком припечатал монету к столу. Профессор Николай Иванович Веселовский с висевшей на стене фотографии осуждающе смотрел не то на скляночку с уксусом, не то на своего ученика. Ученику шел уже пятый десяток. Он думал и говорил быстро, ходил легко, но в последнее время начал заметно полнеть, возможно, из-за трудностей с продовольствием, заставлявших налегать в основном на каши, и эта полнота скрадывала напряженную сутуловатость его фигуры.
Оглаживая седеющую бородку, Желоховцев с грустью подумал о том, что сборник «Памяти Николая Ивановича Веселовского ученики, друзья и почитатели» выйдет в свет без его статьи. А уж он-то имел право участвовать в этом сборнике больше, чем кто-либо другой. Статья была написана еще зимой, но отослать ее в Питер не было ни малейшей возможности — армии верховного правителя стремительно откатывались от Волги на восток.
Внезапно дверная ручка поползла вниз, дверь отворилась с тем надсадным скрипом, который теперь издавали все университетские двери, — масло швейцары использовали для других целей. На пороге стоял коротко стриженный молодой человек в студенческой тужурке.
— Трофимов! — Желоховцев радостно воззрился на вошедшего. — Какими судьбами, Костя? Мне говорили, будто вы ушли к красным!
С умилением, которого он никак не ожидал в себе после всего виденного за последние месяцы, Костя оглядывал знакомую обстановку профессорского кабинета. Книги в шкафу и на полках стояли в том же порядке. Отдельно светлели тома «Известий императорского археологического общества», густая бахрома закладок поднималась над их верхними обрезами. В застекленной витрине лежали черепки, бронзовые пронизки и подвески, пряслица, наконечники, сложенные пирамидкой удильные кольца.
— Дайте-ка на вас посмотреть, — несколько театральным движением Желоховцев сжал его плечи, легонько подтолкнул к креслу. — Слава богу! Если не считать усов, все тот же Костя Трофимов… А я вас, между прочим, на днях вспоминал. — Он схватил с полки картонную папку. — Узнаете?
Костя взял папку, раскрыл наугад: «…из 27 монет Аликинского клада 8 являются обрезками дирхемов. Они, как можно предположить, использовались в качестве платежных единиц, меньших, чем целые монеты…» Это была его студенческая работа, посвященная находкам восточного серебра в Приуралье. Как же давно он писал ее — вечность прошла!
— Франциска Андреевна здорова? — Костя отложил папку.
— Ворчит, — улыбнулся Желоховцев. — Боюсь ее больше, чем ректора и коменданта вместе взятых.
— А как наши? Что с семинарием?
— Только Якубов со Свечниковым и ходят. Такие времена… Счастлив, конечно, «кого призвали всеблагие, как собеседника на пир». Но я, знаете, даже на университетских банкетах сиживал неохотно. Предпочитаю чаек в домашней обстановке… А где вас носило с февраля? Правда, что вы уходили к красным?
— Правда, — спокойно сказал Костя.
Желоховцев страдальчески поморщился:
— Зачем вы мне это говорите?
— Убежден в вашей порядочности…
— Что ж, я вам не судья, нет… Понимаю, Колчак не та фигура, которая может импонировать молодежи. Но в России испокон веку правители пользовались громадной властью против отдельных людей и никакой — против установлений и обычаев. — Желоховцев отвернулся к окну, за которым дозревали на тополях желтые от паровозного дыма гроздья пуха, провел пальцем по грязному стеклу. — Вам что-то нужно от меня? Думаю, вы явились ко мне не только для того, чтобы справиться о здоровье Франциски Андреевны?
— Я хотел бы взглянуть на серебряную коллекцию. На блюдо шахиншаха Пероза, в частности…
Желоховцев молча прошел в угол кабинета, где стоял железный ящик с облупившимся орлом на крышке. Лет семьдесят назад, примерно во времена Крымской войны, в этом ящике хранились денежные суммы какого-то уланского полка. Створы его стягивал висячий наборный замок, изделие гораздо более поздней эпохи. Установив на вращающихся валиках кодовое слово, Желоховцев снял замок, откинул крышку и достал из ящика обыкновенную шляпную картонку с ярлыком магазина «Парижский шик». Поставил ее на стол, сделав приглашающий жест, а сам вернулся к окну, словно хотел оставить Костю наедине с шахиншахом Перозом.
Крылатый шлем шахиншаха поблескивал из-под сероватой корпии, в которой утопало блюдо. Шахиншах натягивал невидимую тетиву лука. На его груди лежал апезак — круглая бляха с лентами, знак царского достоинства династии Сасанидов. Костя отгреб корпию, и сбоку открылась чудовищная птица с маленькой, плоской, как у змеи, головой и кривым клювом. Высоко воздев крылья, она несла в когтях женщину. Женщина висела в воздухе, слегка изогнувшись и запрокинув лицо, как акробатка на трапеции. Ее широкие шаровары слабо относило назад, и чувствовалось, что птица летит со своей добычей медленно, тяжело взмахивая зубчатыми крыльями. Такие же крылья украшали шлем шахиншаха. Птица была сама по себе, шахиншах — тоже как бы сам по себе, но их столкновение не казалось случайным, они что-то знали друг про друга необыкновенно важное, тайное, и в этом был смысл всего рисунка.
Ослепительно белое в центре, блюдо чуть темнело во впадинах чеканки и у обрамлявших края фестонов. Этот перепад оттенков серебра, выявляющий фактуру металла, всегда почему-то волновал Костю.
В вятском госпитале, куда он попал после ранения, в бреду, глядя на электрическую лампочку, которая то приближалась к самому его лицу, то странно уменьшалась, удалялась, словно кто-то с чердака подтягивал ее на шнуре, он понял вдруг, как нужно будет после победы разместить коллекцию Желоховцева. Ей не место было в железном ящике, в шляпных картонках, набитых ватой. Ее должны были видеть все. Лампочка, зыбко подрагивая, опускалась все ниже, и в ее отвратительно желтом свете он отчетливо увидел небольшую комнату. Комната заполнена была людьми — красноармейцами, студентами, рабочими, а с потолка ее свисали прозрачные стеклянные шары. Вроде елочных, только гораздо больше. В самом большом лежало блюдо шахиншаха Пероза.
После, выздоравливая, Костя развлекался тем, что додумывал свою идею. Комната представала перед ним в мельчайших подробностях — обтянутые черным сукном стены, витые, выкрашенные серебряной краской шнуры, ковер на полу, приглушающий шаги и голоса. Он придумал особые фонари с подвижными щитками, чтобы высвечивать нужную деталь, а также скрытые в стенах лебедки: подкрутив ручку, можно было установить шар на определенной высоте, в зависимости от роста…
Костя поднял голову.
— Григорий Анемподистович, вам известно о взятии Глазова?
— Странные, однако, мысли вызывает у вас созерцание сасанидских сокровищ! — Желоховцев дернул бровями. — Разумеется, известно.
— Поверьте слову очевидца, это полный разгром! Контрнаступление белых невозможно. Сплошного фронта на нашем участке нет, и бои идут лишь вдоль железнодорожной линии. К концу июня город будет взят!
— У историков есть поговорка: врет, как очевидец.
— Всегда восхищался вашим остроумием, — сказал Костя. — Но сейчас я пришел сюда не за этим.
— Тогда за чем же?
— Хочу знать, что вы намерены делать в случае эвакуации университета на восток.
— Пожалуйста, это не секрет. Уеду сам и постараюсь вывезти все, до последнего черепка… Если смогу, конечно.
— Но вы не имеете права увозить коллекцию!
— А вы, Костя, не имеете права говорить мне о моих правах.
Над плечом Желоховцева висела растянутая между двумя палочками тибетская картинка на шелке: всадник в тускло-золотых одеждах летел по небу на пряничном тупомордом скакуне.
— Каково бы ни было мое личное отношение к Колчаку, он единственный человек, способный поддержать цивилизацию в нашей Евразии. — Желоховцев задумчиво ткнул пальцем картинку раз, другой, стремясь придать палочкам строго горизонтальное положение. Наконец это ему удалось. — А ваши порывы бессмысленны. Знаете, у Хемницера есть такая басня. Захотела собака перегрызть свою привязь. Целый день грызла и перегрызла. А хозяин возьми да привяжи ее обгрызенной половинкой… Вот и вся выгода.
— Я не читал Хемницера, — сказал Костя.
— И очень жаль. Узость интересов еще может быть простительна в моем возрасте, но никак не в вашем.
— Да что вы знаете о нас, ежедневно припадая к этому вот источнику, — Костя схватил со стола последний номер «Освобождения России». — Послушайте, что они пишут… Вот… «Как сообщает корреспондент агентства Рейтер из Владивостока, Москва умерла совершенно. По городу тянутся сплошные вереницы гробов. Самоубийства на почве голода и отчаяния — обычное явление. На улицах Москвы вдоль путей трамвая выставлена специальная стража для препятствования многим желающим покончить счеты с жизнью под трамвайными колесами…» Неужели этому можно верить?
Желоховцев покачал головой:
— Не знаю… Но в любом случае все это не относится к теме нашего разговора. Кое-что, к сожалению, мне пришлось испытать на собственном опыте. В восемнадцатом году… Бесцеремонное вмешательство в дела университетского самоуправления. Раз. Бесконечные митинги и собрания, отвлекающие студентов от занятий. Два. Засилье недоучек. Три. Приказ читать лекции солдатне, которая дымила мне махоркой прямо в лицо. Четыре… Ну и так далее!
— Вы не имеете права вывозить серебряную коллекцию, — повторил Костя. — Она не принадлежит лично вам!
— Совершенно верно. Она принадлежит университету, и я не собираюсь обсуждать с вами ее судьбу. — Желоховцев вновь отвернулся к окну. — А теперь уходите. Рад был вас повидать.
— Кланяйтесь Франциске Андреевне, — сказал Костя.
— Непременно.
— Надеюсь, мы еще увидимся, — Костя шагнул к двери.
У двери, на выступе книжной полки лежал замок — дужка отдельно, валики на оси тоже отдельно. Буквы на внешней стороне валиков образовывали слово «зеро».
Около полудня в научно-промышленный музей явился рассыльный из городской управы с предписанием начать подготовку к эвакуации наиболее ценных экспонатов. Директор не появлялся в музее уже с неделю — говорили, будто он выехал в Омск, — и бумагу с прыгающими машинописными строчками приняла Лера. До этого она еще надеялась, что все каким-то образом обойдется, что про них забудут; и теперь, глядя на подпись городского головы Ширяева, занимавшую чуть ли не треть листа, испытала мгновенное чувство безысходности.
— Дура ты, — сказала она своему отражению в застекленном стенде с фотографиями губернских заводов. — Дура стриженая… И чего надеялась?
Лера служила смотрительницей музея с осени шестнадцатого года. Она помнила наизусть паспорта половины экспонатов и с одинаковой нежностью относилась к вещам совершенно несоизмеримой ценности. Вещам было тесно в кирпичном двухэтажном доме на Соликамской улице. Здесь хранились бронзовые отливки и фарфор фабрики Кузнецова, старинные ядра и заспиртованные стерляди в банках, французские гобелены времен Людовика XVI и рудничные фонари. На стенах висели картины. В шкафах и витринах лежали кости ископаемых животных, монеты, стояли шкатулки, вазы, фигурки Каслинского и Кусинского заводов — весь тот пестрый набор, который никак не ложился в единое русло правильной экспозиции и в самой пестроте которого было обаяние, отсутствовавшее во многих, несравненно более богатых собраниях.
Лера обошла пустые комнаты, отомкнула витрины. Смахнула рукавом пыль с чугунной статуи Геркулеса, разрушающего пещеру ветров. За последние полгода в музей заходили разве что члены управы по долгу службы, студенты и скучающие офицеры, которые уже в первой комнате начинали интересоваться больше самой смотрительницей, нежели ее экспонатами.
В восемнадцатом году все было по-другому. Устраивались лекции, собиралось общество фотографов и общество любителей истории края. Десятками бывали красноармейцы. Они, правда, зачастую разглядывали багетовые рамы с большим любопытством, чем сами картины, и подолгу простаивали перед резными китайскими шарами из кости, не обращая внимания на этюды Репина и Коровина. Но такую несерьезность Лера им охотно прощала. Да и шары, честно говоря, были довольно занятны — она и сама не могла понять, как их ухитрились вырезать один в другом… А с Советской властью у нее лишь однажды вышло столкновение, когда районный комиссар приказал освободить одну комнату для выставки революционного плаката. Он облюбовал комнату, где по стенам висели гобелены и костюмы северных народов. Лера воспротивилась, но гобелены пришлось все-таки снять. А костюмы северных народов отстоял Костя Трофимов, упирая на тяжелую судьбу этих народов в условиях царизма.
Эвакуироваться Лера решительно никуда не собиралась. Но и мысль о том, что экспонаты отправят без нее, тоже была невыносима — все растащат или растеряют в этой неразберихе. Кое-что можно было, конечно, припрятать, но самые ценные вещи все равно не скрыть, в управе имеются копии каталогов.
Лера щелкнула ногтем по склянке, в которой плавали серые полупрозрачные катышки — икра австралийской гигантской жабы, бог весть как попавшая на Соликамскую улицу. С этим, естественно, никто возиться не станет, не до жаб сейчас, хотя бы и австралийских. Другое дело художественная коллекция с ее раритетами. Их-то проверят в первую голову.
Лера провозилась в музее до вечера. Унесла в чулан вещи понезаметнее, закидала всяким хламом. Когда же совсем собралась уходить, к крыльцу, погромыхивая наваленными ящиками, подъехала подвода. Рядом шагали двое солдат и офицер.
Подняв голову, офицер заметил в окне Леру и козырнул. Затем что-то сказал солдатам. Они сняли один пустой ящик и двинулись к ступеням.
Лера обмерла: «Неужели так скоро?»
— Здравствуйте, барышня, — офицер по-хозяйски, без стука вошел в комнату.
Вслед за ним протиснулись солдаты, замерли с ящиком в руках.
— Вы получили предписание из управы? — спросил офицер.
Лера кивнула.
На погонах офицера было по две маленьких звездочки — подпоручик. Лицо его показалось знакомым — где-то она раньше его видела.
— Отчаиваться не нужно. — Он показал солдатам, куда поставить ящик. — Это временные трудности. Английская пехота уже высаживается во Владивостоке… Где отобранные экспонаты?
— Я ничего не успела сделать, — сказала Лера.
— Что ж, мы займемся этим сами.
Подпоручик достал из ящика груду пустых мешков, бросил на пол. Его взгляд равнодушно скользнул по бубну вогульского шамана, по разложенным в витрине наконечником стрел и остановился на малахитовом канделябре начала прошлого столетия.
— Шедевр, не правда ли? — Он взял его в руки, провел пальцем по серебряной инкрустации у основания.
Минут через десять Лера убедилась, что подпоручик отыскивает самые ценные экспонаты с безошибочным чутьем владельца антикварной лавки. В ящиках, бережно обернутые мешками, исчезли две севрские вазы, палестинский этюд Поленова, полотна неизвестных голландцев, каждое из которых подпоручик собственноручно укутывал сорванными с окон занавесками.
Был он невысок, изящен. Но его фигуру портил слишком широкий френч, собиравшийся под ремнем неряшливыми складками. Копий музейных каталогов у него не было. «Наверное, после проверят», — решила Лера, заметив, что подпоручик записывает в книжечке отобранные экспонаты.
Вначале она безучастно стояла в стороне и на вопросы отвечала через один — гордо и невразумительно. Потом попробовала вмешаться. Отговаривала брать одно, советовала взять другое, но в итоге добилась лишь того, что подпоручик начал посматривать на нее с явным подозрением.
Наконец ящики и мешки вынесли, уложили на подводу. Прощаясь, подпоручик щелкнул каблуками, вдавил подбородок в ямку между ключицами.
— А как же я? — чуть не плача, спросила Лера. — Я не могу бросить все это на произвол судьбы!
— Во избежание паники, — объяснил поручик, — подлежащие эвакуации ценности заранее свозят на станцию. Но отправят их лишь в случае реальной опасности. Послезавтра справьтесь о них в управе. Там же получите сопроводительные бумаги.
Он вышел.
В тишине июньского вечера подвода прогрохотала по Соликамской, свернула на Покровку.
В центре стола сукно было истертое, серое, по краям — густо-зеленое.
Белый лист бумаги лежал на столе.
— Итак, если я вас правильно понял, профессор, — Рысин положил карандаш рядом с листом, строго параллельно боковому обрезу, — вы обнаружили исчезновение коллекции сегодня. Но не можете сказать, когда именно она пропала, поскольку вчера в университете не появлялись…
— Вы меня правильно поняли, — подтвердил Желоховцев, все больше раздражаясь. — Я уже говорил вам об этом два раза!
Было странно, что он еще может ходить, говорить, возмущаться…
— Вы сообщили поручику Тышкевичу о составе коллекции? — спросил Рысин.
— Нет. Он сразу же послал меня к вам.
— Тогда попрошу…
— Сасанидское блюдо шахиншаха Пероза, — начал перечислять Желоховцев. — Блюдо с Сэнмурв-Паскуджем…
— С кем, с кем?
— Это мифическое чудовище древних персов. Олицетворение трех стихий — земли, неба и воды. Впрочем, долго объяснять… Еще три серебряных блюда. Самое позднее датируется первой половиной восьмого века.
— До Рождества Христова?
— Увы, — Желоховцев еле сдержался. — После… Византийская чаша со львами и несколько десятков восточных монет. Повторяю, все вещи серебряные!
— Откуда они у вас? — поинтересовался Рысин.
— Монеты частью найдены при раскопках, частью приобретены по деревням у коллекционеров. Блюда и чаша куплены моей экспедицией по стоимости серебра у находчиков в деревнях Казанка, Аликино и в селе Большие Евтята. Крестьяне не знали их подлинной стоимости. В отдельных случаях они даже не могли распознать серебро. Блюдо с Сэнмурв-Паскуджем, например, использовалось в качестве покрышки для горшков.
— На чьи средства делались приобретения?
— В основном, на университетские. Но с добавлением моих личных… Нельзя ли ближе к делу?
— Какова приблизительная стоимость коллекции? — Рысин будто не слышал последнего замечания.
— Перед войной она стоила бы тысяч десять-двенадцать. Но теперь, насколько мне известно, цены на такие вещи в Европе значительно возросли. Даже здесь, на месте, майор Финчкок из британской миссии предлагал мне шестьсот фунтов за одно лишь блюдо шахиншаха Пероза… Видите ли, находки сасанидской посуды за пределами Приуралья — факт исключительный.
— Простите, майор Финчкок предлагал эти деньги вам лично или университету?
— Университету в моем лице, — сказал Желоховцев.
— Так, — Рысин взял карандаш, нарисовал на бумаге непонятный кругляшок. — В котором часу вы обнаружили пропажу?
— Около полудня… Дверь была заперта, окно разбито.
— У кого кроме вас имелся ключ от кабинета? — Рысин задавал вопросы, не отрывая глаз от стола.
— Я же вам ясно сказал! — вспылил Желоховцев. — Окно было разбито! Понимаете?
— Отвечайте на мои вопросы, — вежливо попросил Рысин. — У кого еще был ключ от кабинета?
— Только у меня, — Желоховцев поджал губы. — Это мой кабинет.
— Кто знал о коллекции?
— Многие… В восемнадцатом году я успел напечатать о ней статью в «Известиях археологического общества».
Рысин улыбнулся:
— Труды по археологии читают разве что одесские жулики. Слышали о скифской тиаре царя Сайтоферна, которую изготовил и продал в Лувр ювелир Рухомовский из Одессы? Вот он бы, пожалуй, заинтересовался вашей статьей…
— Кто вам дал право сомневаться в моей честности! — Желоховцев пристукнул по столу ребром ладони. — Все предметы коллекции подлинные! Мой научный авторитет — достаточная тому гарантия!
— Я не о том. — Рядом с кругляшком Рысин нарисовал квадратик. — Вопрос стоит таким образом: нужно ли искать похитителя среди ваших коллег и студентов или среди лиц посторонних? У вас есть какие-то подозрения?
— Есть, — твердо сказал Желоховцев. — Я подозреваю своего бывшего студента Константина Трофимова.
Рысин в упор смотрел на него:
— Основания?
Желоховцев помедлил с ответом — как бы ни обстояло дело, он не мог в этих стенах упомянуть о связях Кости с красными. Агента совдепии судят по иным законам, нежели ординарного вора… Да и какие сейчас законы!
— Этот Трофимов никак не связан с майором Финчкоком? — Рысин почувствовал, что его собеседник колеблется.
— Никак, — сказал Желоховцев.
— Но почему вы подозреваете именно его?
— Я не могу вам этого сказать!
— Вот как? — Рысин провел стрелку от кругляшка к квадратику, встал. — Не буду настаивать. В прошлом я частный сыщик и привык уважать секреты моих клиентов!
Он произнес это с нескрываемой гордостью, и Желоховцев даже в теперешнем своем состоянии не мог не отметить, что в устах помощника военного коменданта такое заявление звучит довольно-таки странно.
Член городской управы доктор Федоров явился в музей через день после того, как вывезли экспонаты художественной коллекции.
Лера столкнулась с ним на крыльце:
— Добрый день, Алексей Васильевич! А я как раз в управу собираюсь.
— Да чего туда ходить, — посетовал Федоров. — О положении на фронте мы знаем не больше, чем какой-нибудь взводный. Скрывают, голубушка, скрывают!
— Когда думаете ехать? — спросила Лера.
Вопрос был самый обычный, вроде приветствия — теперь об этом все говорили.
Федоров опечалился:
— А бог его знает! Все от дочери зависит. Вы ведь помните Лизу. Как она решит, так и будет. Матери-то нет… Да у нее тут еще роман с капитаном из городской комендатуры. В общем, полнейшая неизвестность.
— Да-а, — посочувствовала Лера.
В Мариинской гимназии все знали, что Лиза Федорова вьет из отца веревки.
— А я так и остался бы! Честно вам скажу, страшно с места сниматься. Вдруг, думаю, и не тронут меня красные. Велика ли шишка член управы! Я же всегда был противником диктатуры и дал верное тому доказательство…
В январе, когда Колчак приезжал в Пермь, городская дума поднесла ему приветственный адрес. Но при составлении его разгорелись дебаты. Кадеты предлагали титуловать Колчака «верховным правителем», а эсеры, к которым относил себя и Федоров, — всего лишь «верховным главнокомандующим». Последние, правда, быстро уступили, но Федоров потребовал занести в протокол его особое мнение, чем очень гордился.
Этот случай напомнил Лере одно место из «Войны и мира», где тоже спорили, как титуловать Наполеона — императором или генералом Бонапартом…
— Ну-с, голубушка, — Федоров шагнул к двери, — я ведь к вам от управы в помощь и в надзор послан. Сейчас плотник подойдет… Давайте укладываться.
— То есть как укладываться? — Лера ошарашенно поглядела на него.
— Ничего не поделаешь! За Урал, за Урал… Вы предписание получили?
— Но самые ценные экспонаты уже вывезены.
— И кто же их вывез?
— Какой-то подпоручик. Смуглый такой, худощавый.
Федоров замахал руками:
— Бог с вами, Лера, голубушка! Я только что из управы. Вот и каталоги при мне!
— Пожалуйста, можете убедиться! — Лера распахнула дверь.
Федоров вытер платком потные брыластые щеки.
— Ничего не понимаю! Это какое-то недоразумение… Я же только что из управы!
Лера, улыбаясь, смотрела на него. Она тоже ничего не понимала, но ей было весело. После того, как она вчера встретила Костю Трофимова, ей все время было весело.
Однако она ничего, ничегошеньки не понимала.
В ресторане при номерах Миллера на Кунгурской улице народу было немного. На вешалке висело несколько шляп и офицерская фуражка с помятой тульей. Костя выбрал столик рядом с латанией в кадке. Обклеенная фиолетовой фольгой кадка стояла на табурете, заслоняя столик со стороны входа.
Есть хотелось зверски.
Он взглянул на часы — четверть шестого. Лера обещала быть около шести. Волнующие запахи долетали с кухни, и Костя, чувствуя легкие уколы совести, попросил принести себе суп и жаркое. Разговаривая с официантом, он успокаивал себя тем, что, когда придет Лера, можно будет повторить заказ… Собственно говоря, назначать ей встречу здесь, в самом центре города, было по крайней мере неосторожно. Но так хотелось увидеть ее именно здесь! Осенью шестнадцатого года, когда у него было целых четыре урока, они иногда встречались у Миллера. Лера шепотом читала Блока и Северянина, а он со страстью делился своими научными планами. Слово «дирхем» повторялось в его рассказах так часто, что к концу вечера теряло свое значение, становилось чем-то вроде магической формулы, открывающей завесу будущего. Смешно… Встреть он сейчас себя тогдашнего, непременно поссорились бы.
Раза два он даже приводил Леру домой к Желоховцеву, где она очаровала Франциску Андреевну умением готовить лепешки на кислом молоке. Приходил Сережа Свечников, еще кое-кто из студентов. Пили чай, спорили, и Желоховцев, что Косте было невыразимо приятно, в разговоре называл Леру коллегой…
Едва Костя придвинул к себе дымящуюся тарелку, из-за соседнего столика к нему пересел могучего сложения поручик в погонах карательных войск. Спросил, наливая себе водку из прихваченного графинчика:
— Юрист?
— Историк, — сказал Костя.
— Тогда вам должна быть известна моя фамилия, — поручик склонил голову. — Тышкевич! Мы ведем свой род от князя Гедимина…
— Я не силен в генеалогии, — Костя прикрыл ладонью свою рюмку.
— И зря. — Тышкевич медленно, посапывая, выпил водку. — Вот вы, господин студент, рассуждаете, наверное, так: ну и пьяницы эти офицеры! Пропьют Россию! Признайтесь, случаются такие мысли?
— Случаются, — согласился Костя.
— А почему? Да потому, что пришли вы, скажем, к Миллеру. Видите: сидят поручик с капитаном. Пьют, естественно. Штатские тоже пьют, но на них вы внимания не обращаете. Погоны слепят. Через две недели опять пришли. И опять видите: сидят поручик с капитаном. Так?
— Допустим.
— Вот вы и думаете: пропьют, сволочи, Россию! А того не замечаете, что это другой поручик и другой капитан. — Он внезапно помрачнел. — Мы для вас все на одно лицо, как китайцы!
От хлопка входной двери дрогнули листья латании. Не снимая фуражки, в конец залы прошел высокий капитан. Его спина неуклюже круглилась под ремнем портупеи, складчатая шея выпирала из воротника. Рядом, то пропуская капитана вперед, то изящно лавируя между столиками, следовал молодой человек в зеленом люстриновом пиджаке. С его затылка косицами свисали прямые черные волосы.
«Это же Мишка Якубов! — Костя низко склонился над тарелкой. — Нужно смываться, пока он меня не заметил…»
— Калугин! Мое почтение! — привстав, Тышкевич помахал капитану салфеткой. Потом кивнул в сторону его спутника. — Взгляните-ка. Первый признак плебейского происхождения — это плоский затылок.
Мишкин отец держал в Кунгуре гостиницу второго разряда. Один раз он приходил в университет, и на глазах у студентов разговаривал с сыном строго, как с собственным номерным.
— Мне пора. — Костя поднялся. — Не откажите в любезности уплатить!
Он положил на стол длинный билет омского правительства, похожий на аптечную наклейку, и вышел из залы, спиной ощущая на себе пристальный взгляд Мишки Якубова.
У выхода налетел на Леру.
— Разве я опоздала? — она обиженно отстранилась.
— Сейчас все объясню. — Костя подхватил ее под руку и почти бегом потащил за собой через улицу, к часовне Стефана Великопермского.
Мимо них шагом проехал казачий патруль. До обеда, не переставая, лил дождь, и ноги у лошадей были в грязи по самые бабки — словно чулками обтянуты ноги, как у цирковых кобыл.
Ворота, флигели, сараи, хлопающее на ветру белье, цветочные горшки у самых ног в окнах полуподвалов, истаявшие за зиму поленницы, куры с чернильными метками на перьях — Костя через проходные дворы вел Леру к Каме.
— Понимаешь, — говорил он, — там был Якубов. Мишка Якубов… Мы однажды видели его у Желоховцева. Это как раз тот человек, с кем мне лучше не встречаться. Я и в университет из-за него идти опасался. Как тебе объяснить, не знаю… В общем, Мишка ко мне Желоховцева ревновал. Я был любимый ученик, ну и так далее. Потом он как-то похвастал, что с университетским дипломом легко получит место на одном из столичных аукционов. Как знаток древностей. А Желоховцев каким-то образом про этот разговор узнал. Я тут, ей же богу, ни при чем, но Мишка во всем обвинил меня — выслуживаюсь, дескать, наушничаю… Однако это все мелочи. Как я позднее понял, он еще в восемнадцатом году был связан со «Студенческим союзом». А только что я видел его у Миллера с каким-то капитаном…
— Слушай, — Лера остановилась, отняла руку. — По-моему, уже пора мне сказать, что ты делаешь в городе!
— Хочу спасти твои коллекции.
— А если серьезно?
— Вполне серьезно.
Накануне боев под Глазовом, когда на фронте явственно наметился перелом, Костя пришел к командиру полка Гилеву. Штаб полка размещался прямо в лесу. Гилев сидел на чурбаке за столом из белых неструганых досок. Два дня назад в случайной перестрелке ему пробило пулей щеку, выкрошило несколько зубов и повредило язык. Поверх бинтов он носил черную косынку, завязанную узлом на макушке. Эта косынка с ее торчащими, словно рожки, хвостиками придавала командиру полка удивительно мирный, домашний вид. Говорить он не мог и писал распоряжения на клочках бумаги, заготовленных с таким расчетом, чтобы после хватало на закрутку.
— Товарищ командир! — Костя с некоторым злорадством подумал, что теперь уж Гилев его не прервет, даст договорить до конца. — Помните, вы обещали отпустить меня в Пермь? Нынче самое время. Когда возьмем Глазов, будет поздно. Белые начнут эвакуацию. А у меня есть шансы помешать им вывезти художественные ценности из университета и музея…
По правде говоря, он довольно смутно представлял себе, как это сделать.
«Развей мысль», — написал Гилев.
— Сокровища культуры должны принадлежать пролетариату, — отчеканил Костя, памятуя пристрастие командира к лаконическим формулировкам.
Гилев быстро черкнул: «Попадешься, расстреляют».
— Не попадусь, — заверил Костя. — Будьте покойны!
Гилев перевернул бумажку: «Кого оставишь заместо себя?»
— Лазукина. — Костя предвидел такой вопрос. Лазукин был грамотный боец, любил ораторствовать и вполне мог заменить его на должности ротного комиссара.
Гилев поморщился — не то от боли, не то от названной фамилии. Однако написал: «Черт с тобой. Езжай». Подумал и добавил: «Буржуазные ценности пущай вывозют. Не препятствуй». Он протянул Косте руку. Ладонь у командира была бугристая, влажная. Рукав его гимнастерки оттянулся, и на запястье открылось синее солнышко татуировки…
— На сутки бы раньше! — сказала Лера.
Костя ничего не ответил — они как раз выходили на Монастырскую. Отсюда видна была Кама. У причалов было пусто. Ушли на юг, к Каспию, английские канонерки, поглазеть на которые месяц назад сбегалась половина города. Лишь одинокий буксир с нелепо торчащими на носу и на корме стволами пушек медленно тащился вверх по реке. Ветер доносил запах паровозного дыма, отдаленное чавканье колесных плиц.
Укрывшись за столбом, Костя осмотрелся, и лишь потом они вышли на улицу. Прошли немного, опять свернули в какой-то двор и наконец остановились у флигелька, сложенного из черных необшитых бревен.
Узколицый коренастый человек лет тридцати встал им навстречу из-за стола.
— Знакомьтесь, — сказал Костя. — Лера… Товарищ Андрей.
— Прошу, — хозяин широким жестом указал на стол. — Чаю хотите?
— Спасибо, не стоит. — Стараясь не наступать на чистую войлочную тропинку, Лера прошла к столу, села.
— Тогда к делу. — Андрей тоже присел. — Значит, вам сказали, что на станцию свозят все ценности, предназначенные к эвакуации?
— Да, — подтвердила Лера.
— Куда они от вас поехали — по Соликамской вниз или вверх?
— Вверх.
— Выходит, к нам, на главную… Но вот какое дело — никаких ценностей у нас на станции пока нет.
— Ты что-то не то говоришь, — заволновался Костя. — Твои ребята все проверили?
— Если я говорю, что нет, — значит, нет!
— Тут вообще какая-то странная история получается, — сказала Лера. — В городской управе ничего не знают о том, что экспонаты уже вывезены. Сегодня оттуда приходил доктор Федоров.
— Ничего странного нет. — Костя ходил по комнате, пригибая голову под скошенным потолком. — Просто у них начинается паника. Правая рука не знает, что делает левая.. Проверьте-ка на Сортировке, а? — Он повернулся к Лере. — А ты сходи в управу, поинтересуйся!
— Между прочим, я вас помню, Лера, — сказал Андрей. — Вы ведь Агнии Ивановны дочка. Сынишка мой у нее в школе учился… Как она сейчас?
— Мама зимой умерла.
— Почему ты мне вчера ничего не сказала? — спросил Костя.
Лера исподлобья взглянула на него:
— А ты и не спрашивал.
Рысин потрогал тибетскую картину на палочках, спросил участливо:
— Тоже персидская?
— Центральный Тибет, — сказал Желоховцев.
— Любопытно, любопытно, — отвечал Рысин.
При этом на его бледном лице не промелькнуло и тени интереса.
Он вернулся к двери, постоял над железным ящиком — крышка его была откинута.
— Значит, коллекцию вы здесь хранили?
Желоховцев утвердительно помычал — он устал от бесполезных разговоров.
Ему и вообще-то было непонятно, зачем понадобилось Рысину осматривать его кабинет. Чего тут смотреть? Конечно, отыскать Трофимова не так-то просто. Но ведь он даже попытки не сделал.
— Где замок? — спросил Рысин.
Желоховцев пожал плечами:
— Не знаю… Пропал куда-то.
— Это был простой замок?
— Нет, наборный.
— Код кто-нибудь знал?
— Я никому не говорил, но могли подсмотреть. — Желоховцев подошел к окну. — Глядите, осколки лежат на полу. Следовательно, стекло высадили с внешней стороны. Вот и пожарная лестница рядом…
Рысин подобрал один из осколков.
— Кабинет сегодня прибирали?
— Я ничего не велел здесь трогать.
— Очень хорошо… Скажите, профессор, вы читали когда-нибудь записки начальника петербургской сыскной полиции Путилина?
— Не имел счастья, — Желоховцев аж задохнулся от бешенства.
— Жаль, жаль. Необыкновенно полезное сочинение. Ведь историк, я полагаю, тот же следователь… Вот посмотрите на пол. Вчера и сегодня ночью шел дождь. А где засохшая грязь от сапог похитителя? Не ищите, не ищите. Я внимательно обследовал пол перед ящиком. И на подоконнике ее тоже нет.
— А как же стекло?
— Его могли разбить и изнутри. Для этого достаточно встать на подоконник и просунуть руку в форточку… Через окно преступник не вошел, а вышел…
— Но как он в таком случае пробрался в кабинет? Моя печать на двери была цела, — Желоховцев достал маленькую печатку, сделанную из восточной монеты, показал Рысину. — Не сквозь стену же он прошел?
— Как раз это я и хочу выяснить… Здесь есть другая дверь?
— Нет.
— Предположим, — Рысин опустился на четвереньки и пополз вдоль стен, осматривая пол.
Желоховцев молча наблюдал за ним, время от времени иронически причмокивая губами: голубая серия, да и только!
У шкафа Рысин резко вскочил на ноги:
— Нет, это невероятно!
— Что именно? — встревожился Желоховцев.
— У Путилина описан в точности такой же случай!
На этот раз Желоховцев с большей терпимостью отнесся к упоминанию о начальнике петербургской сыскной полиции. Он подошел к Рысину, сосредоточенно посмотрел ему под ноги, но ничего примечательного не увидел.
— Царапины, — сказал Рысин. — Свежие царапины… Вы давно двигали этот шкаф?
— Вообще не двигал.
— Тогда все ясно. За шкафом должна быть дверь.
Желоховцеву стало неловко — как же он забыл про такую возможность!
— Вы правы. Я просто упустил это из виду. Дверь действительно есть. Но ее заставили года два назад и с тех пор ни разу не открывали…
— Куда она выходит?
— В аудиторию номер семнадцать.
— У кого есть ключи от аудиторий?
— Они не запираются. Там нет ничего, кроме столов и скамей.
— Понятно. — Рысин вдруг бросился в угол, поднял дужку от замка. — Этот замок висел на ящике?
— Да, — подтвердил Желоховцев. — Я, видимо, был настолько расстроен, что не заметил ее.
— Все правильно… Вы покупали этот замок в скобяной лавке Калмыкова?
— Откуда вы знаете? — удивился Желоховцев.
— Еще бы не знать! Он снабдил такими замками половину города. У меня у самого дома такой же. Их код известен каждому мальчишке. «Зеро».
— И что из этого следует? — Желоховцев почувствовал себя окончательно сбитым с толку.
— Как раз из этого не следует ровным счетом ничего. Повреждений на дужке нет. Значит, замок был открыт, а не сорван. Но это мог сделать кто угодно. Гораздо важнее царапины. Очевидно, преступник с вечера спрятался в аудитории, ночью, отодвинув шкаф, проник в кабинет и выбрался с добычей по пожарной лестнице. Осколки на полу есть не что иное, как попытка ввести нас в заблуждение.
— Это все? — спросил Желоховцев.
Он уже настроился на дальнейшие разоблачения.
— Разве мало? — обиделся Рысин. — Теперь я убежден, что кража совершена кем-то из числа ваших коллег или студентов.
— Как я и говорил с самого начала, — Желоховцев уже не скрывал своего разочарования.
— Что за человек швейцар? — спросил Рысин.
Желоховцев повел ладонью из стороны в сторону:
— Исключено!
— Тогда попрошу сообщить адрес и место службы вашего Трофимова. — Рысин достал записную книжку.
На ее обложке золотыми славянскими буквами вытиснено было: «Царьград».
— Мне это неизвестно, — сказал Желоховцев.
— У него есть родственники в Перми?
— Нет, он родом из Соликамска.
— Кто мог бы помочь его найти?
«И скажу, — с внезапной злостью подумал Желоховцев. — Если так, скажу. Нечего тут церемониться!»
— О нем может знать смотрительница научно-промышленного музея. Зовут ее Лера, фамилию не помню.
— Кажется, я ее видел там, — Рысин щелкнул пальцами. — Такая маленькая быстрая блондинка. Стриженая…
— Именно, — сказал Желоховцев.
На другое утро Рысин проснулся с тягостным чувством совершенной вчера оплошности.
Не глядя на жену, выпил приготовленный для него можжевеловый отвар с шипицей, помогающий от почечной колики, выплюнул ягоду прямо на пол и отправился в комендатуру. По дороге он тщательно восстановил в памяти все детали вчерашнего обследования: отсутствие грязных следов, выбитое окно, царапины на полу, глубокие отпечатки подошв под пожарной лестницей, подтверждающие его мысль, и, наконец, разговор со швейцаром, который ничего подозрительного в последние два вечера не замечал.
Все это было не то, и он знал, что это не то.
Чего-то он не доглядел при осмотре кабинета, каких-то очевидных умозаключений не сделал. Это было чувство упущенных возможностей, знакомое Рысину по прежним делам и, как правило, никогда его не обманывавшее.
С этим чувством он и предстал перед Тышкевичем.
— Как раз сегодня ночью я думал над вашим рассказом, — сказал Тышкевич. — Наверное, того австрийца перевернули на постели потому, что он держал револьвер под подушкой.
— Не угадали, — обрадовался Рысин. — Там все хитрее было. У атташе имелась в изголовье тайная сонетка звонка в лакейскую. И если его от этой сонетки постарались отдалить, значит, убийца был из числа домашних, знал про нее. Путилин выяснил, что за неделю перед тем атташе рассчитал одного лакея за пьянство. Проверили — и точно, он оказался убийцей!
Стройность этих логических построений не произвела на Тышкевича должного впечатления.
— Как долго вы еще намерены возиться с этим профессором? — он перешел к делу.
— До тех пор, пока не верну коллекцию законному владельцу.
— А если красные войдут в город прежде, чем вы это сделаете?
— Вор остается вором при любой власти, — пожал плечами Рысин. — Я постараюсь передать материалы расследования тому, кто займет мое место.
Это соображение он высказал с таким видом, будто изрекал абсолютную истину, непонятную лишь идиоту.
«Ягненок, — с внезапной жалостью подумал Тышкевич, потерянно рассматривая своего помощника — без шинели тот выглядел еще курьезнее. — Ему бы детишек учить…»
— Профессор подозревает в краже некоего Трофимова, — намеренно не вдаваясь в подробности, Рысин решил коротко ввести начальство в суть дела. — Но при теперешнем положении вещей найти его в стотысячном городе весьма непросто…
— Бывший студент-историк? — перебил Тышкевич.
Рысин удивился такой неожиданной осведомленности.
— Совершенно верно.
— Это становится любопытным. — Тышкевич протянул ему листок с синим машинописным текстом. — Читайте!
«Военному коменданту Слудского района поручику Тышкевичу, — прочел Рысин. — Секретно. Вчера в ресторане Миллера опознан большевистский агент Константин Трофимов, в прошлом студент историко-филологического факультета Пермского университета. Прибыл в город с неизвестными целями, предположительно для совершения диверсий. Возраст 23 года. Приметы: рост средний, худощав, глаза серые, надбровные дуги сильно развиты, нос толстый, волосы короткие, русые, усы рыжеватые. Одет в студенческую тужурку с неформенными пуговицами, носит очки, Особых примет не имеется. Вам вменяется в обязанность установить наблюдение за университетом и квартирой профессора Желоховцева Г. А., с которым Трофимов имеет давние связи, раздать перечисленные приметы начальникам патрулей и начальнику вокзальной охраны, при обнаружении немедленно доставить в городскую комендатуру. Помощник военного коменданта г. Перми к-н Калугин».
Ниже была сделана карандашом странная приписка:
«Гедиминович! Ты доверчив, как институтка! С кем ты сидел вчера у Миллера? К.»
— Это не нужно читать! — Тышкевич выхватил у Рысина бумагу. — Идемте сейчас в караульню. Я вам выделю трех человек. Потрудитесь организовать наблюдение в указанных пунктах.
— Но я занимаюсь уголовными делами! — возразил Рысин.
— Теперь это не имеет значения. Сами видите, в этой войне все перепуталось…
Они вышли в коридор.
Навстречу им выкатился из-за угла маленький плотный человечек.
— Вы поручик Тышкевич? — спросил он, размахивая носовым платком. — Я член городской управы доктор Федоров.
— Ну? — без особого воодушевления произнес Тышкевич.
— Мы вынуждены обратиться к вам за помощью. — Федоров стоял почти вплотную к нему и для вящей убедительности норовил ухватиться за портупею коменданта. — Три дня назад из научно-промышленного музея неизвестными лицами вывезены ценнейшие экспонаты художественной коллекции…
— А! — Тышкевич сделал неудачную попытку прорвать заслон. — Городской голова телефонировал мне об этом.
— Отбиравший экспонаты офицер сообщил смотрительнице, что они будут пока храниться на станции железной дороги. Поскольку вокзал подлежит вашей юрисдикции, мы решили…
— Но музей находится не в моем районе. Я не имею к нему ни малейшего касательства!
— Это ценнейшие экспонаты! — воскликнул Федоров. — Мы сражаемся за цивилизацию, и судьба культурных ценностей никого не должна оставлять равнодушным!
Тышкевич грозно навис над ним:
— Знаю я ваши ценности. Чугунная свинья и две голые бабы работы неизвестных художников!
Рысин, с большим вниманием слушая обе стороны, сам не проронил ни слова. Он уже начинал догадываться, с какой целью прибыл в город Константин Трофимов. И ясно стало, почему Желоховцев не захотел говорить о своих подозрениях более внятно.
Однако делиться своими догадками с Тышкевичем он вовсе не собирался. У них были разные задачи. Тышкевичу нужно поймать красного агента, а ему, Рысину, — отыскать коллекцию.
— Поручик, вы рассуждаете, как нигилист! — дернулся Федоров. — Сам городской голова чрезвычайно встревожен этим инцидентом…
— С высокой колокольни, — багровея, сказал Тышкевич, — с высокой колокольни я плевал на вашего городского голову!
Плечом отодвинув Федорова, он направился к выходу.
И это его движение внезапно вернуло мысли Рысина к вчерашнему обследованию. Царапины, расположение царапин — вот что он упустил из виду, осматривая кабинет Желоховцева!
Рысин поднял на уровень плеч согнутые в локтях руки и напрягся, словно двигал невидимый шкаф. Потом оглянулся. Федоров смотрел ему вслед с выражением крайнего недоумения на лице.
Около девяти часов утра под насыпью железной дороги на полпути между университетом и заводом Лесснера путевой обходчик обнаружил труп молодого человека в студенческой тужурке, о чем незамедлительно донес начальнику вокзальной охраны. Тот выслал на место двух солдат с унтер-офицером, дав последнему секретную инструкцию: долго не возиться, доставить тело в университет или в комендатуру — смотря по обстоятельствам — и сразу возвращаться на станцию. В случае, если будут пенять на несоблюдение формальностей, отговариваться необразованностью и спешными делами. В конце июня 1919 года забот у начальника вокзальной охраны было много, а солдат мало — некоторые посты, определенные караульным расписанием, вообще не выставлялись.
Поскольку убитый одет быт в студенческую тужурку, а неподалеку валялась такая же фуражка, унтер велел нести его для опознания в университет. Сам же отправился в комендатуру Слудского района, где, встретив на дворе Тышкевича с Рысиным, по всей форме отрапортовал о случившемся.
— Тело нельзя было трогать до прибытия доктора и следователя, — сказал Рысин.
— Мы об том неизвестны, — деревянным голосом отвечал унтер. — Да и народ там стал собираться, разговоры всякие…
— Он прав, — бросил Тышкевич. — Не до протоколов сейчас.
— Несоблюдение правил следственной процедуры, — заметил Рысин, — гораздо больше роняет авторитет власти у населения, чем моя шинель.
Авторитет власти его ничуть не заботил, и сказано это было с единственной целью — уязвить Тышкевича.
— Мы об том неизвестны, — повторил унтер.
Тышкевич небрежно кинул в сторону Федорова:
— Хорошо, возьмите с собой этого мецената. Он, кажется, доктор. Пусть составит медицинское заключение.
По его мнению, авторитет власти, представителями которой выступают такие субъекты, как Рысин, уже ничто не могло спасти.
— Я всегда готов исполнить свой профессиональный долг, — Федоров шагнул вперед. — Но и вы, поручик, должны исполнить свой!
На это пожелание Тышкевич ничего не ответил.
— Я даю вам троих человек, — обратился он к Рысину. — Больше не могу. Сообщите им приметы Трофимова… Вы их запомнили?
Рысин снисходительно улыбнулся:
— У меня есть система, по которой я могу запомнить до двадцати трехзначных чисел в нужном порядке.
— Вот и прекрасно. О результатах доложите завтра утром, когда придете за сменой вашим караульным… Кстати, где ваш револьвер?
Рысин похлопал себя по оттопыренному карману галифе.
— Почему без кобуры?
— Застежка сломалась, — объяснил Рысин.
Обязанности начальника университетской дружины исполнял мрачный подпоручик с рукой на перевязи. Изложив суть дела, Рысин оставил на его попечение одного из своих солдат, а двух других, узнав адрес Желоховцева, отправил патрулировать улицу перед его домом — эту затею он считал совершенно бесполезной. Сам же вместе с Федоровым пошел в подвал, куда успели снести труп. Унтера из вокзальной охраны Рысин отпустил — тот сказал, что убитый лежал на спине, показал место, где его нашли, и больше от него ничего не требовалось. Убийство было совершено именно там. В этом убеждали кровь на земле и найденная возле фуражка. Как сообщил унтер, она в самый раз пришлась по голове убитому — вероятно, слетела при падении.
— Опознали тело? — спросил Рысин у швейцара.
— А то как же! Я тут третий год на должности, всех знаю. Как принесли, так сразу и признал. Мать, думаю, честная. Это же Свечников, историк… И кому его душа понадобилась? Тихий такой был студентик. В Татьянин день у нас шум, баловство разное, а он…
— Из Перми этот Свечников?
— Кунгурский он вроде.
— Вот что, — распорядился Рысин. — Ступай сейчас к начальнику дружины. Скажи, пусть пошлет за хозяином квартиры, где жил Свечников.
— А мертвеца кто покажет? — расстроился швейцар.
— Сами найдем, не волнуйся…
Подвал загромождала вынесенная из аудитории мебель — часть аудиторий заняли под офицерский лазарет. У стены стоял ростовой портрет царя Николая в форме казачьего офицера. Портрет обит был траурным крепом. Его пыльный шелк казался серым в полосе света, бившей из зарешеченного оконца. Под оконцем, на двух приставленных друг к другу торцами столах, лежал человек. Он лежал на спине. Одна ступня по-неживому вывернута, на лице фуражка.
Федоров осторожно убрал фуражку.
«Лет двадцати, не больше», — подумал Рысин, глядя на перепачканный землей лоб убитого и стараясь не задеть взглядом его запекшихся губ.
И тут же явилась мысль: «Почему лицо в земле, если он на спине лежал?»
— Совсем еще мальчик, — сказал Федоров.
Они вдвоем перевернули тело — под левой лопаткой сукно тужурки было разорвано пулей. Рысин нечаянно коснулся поверхности стола и тут же отдернул руку. Дерево липло к пальцам.
Он отошел, сел.
Ему никогда не приходилось заниматься расследованием убийств — для этого существовала полиция. О громких преступлениях он узнавал из газет. Несколько раз даже писал письма следователям, излагая свои соображения, и радовался, когда они подтверждались в ходе процесса. Убийство было для него не поступком, а ходом игрока, преследующего определенную цель. Случайностей здесь не было, вернее, они его не интересовали. Чья-то смерть была конечным итогом одной комбинации и началом другой, а срубленная фигура убиралась с доски для того, чтобы появиться в новой партии с новым игроком. Но сейчас, в сумеречном университетском подвале, на окраине города, живущего слухами, страхами и надеждами, под взглядом мертвого императора, он впервые подумал о смерти как о чем-то таком, что само по себе отрицало всесилие логики и разума. Он всегда верил в логику мелочей, но теперь наступали такие времена, когда мелочи теряли привычный житейский смысл. Не только люди, вещи начинали вести себя по-другому.
— Гражданская война ведет к падению нравственности. — Федоров вновь прикрыл фуражкой лицо убитого студента. — Вот что всего печальнее!
Рысин промолчал.
Чтобы отвлечься, он попытался сосредоточить мысли на своей догадке. Для подтверждения ее вовсе не нужно было подниматься в кабинет Желоховцева, он и без того помнил расположение царапин на полу. Собственно, царапина была одна, поскольку двигали лишь один конец шкафа — правый со стороны кабинета и левый со стороны аудитории номер семнадцать. А это свидетельствовало о том, что человек, проникший в кабинет, был левша. Такое предположение тем более казалось вероятным, что с другой стороны шкаф двигать было гораздо удобнее — там он выдавался за косяк всего вершка на два.
— Давайте уйдем отсюда. — Рысин поднялся. — С хозяином квартиры я побеседую наверху. А вы, когда сможете, извлечете пулю и принесете мне ее в комендатуру вместе с медицинским заключением.
Ему хотелось отыскать Желоховцева, расспросить обо всем. Теперь, когда о Трофимове кое-что было известно, он мог себе это позволить. И уж совсем неизвестно почему, без всякой логики, всплывала мысль: «А не связана ли эта смерть с похищением коллекции?» Он сразу понял, что в таком предположении нет никакой логики обстоятельств, но тем не менее не отказался от него тут же, и одно это было уже странно.
— Что стоят наши лозунги, — без всякой логики отвечал Федоров, продолжая, по-видимому, нить собственных размышлений. — Мы провозглашаем: вперед, к Учредительному собранию! А на всякий случай держим в запасе вот это, — он кивнул на портрет Николая.
— Близ царя — близ смерти, — сказал Рысин.
— Что-что? — не понял Федоров.
— Ничего… Поговорка есть такая.
Они вышли в вестибюль.
Навстречу спускался со второго этажа Желоховцев. Он шел медленно, сутулясь, и рука его не скользила по перилам, а передвигалась по ним рывками, отставая от движения тела.
«Уже знает», — догадался Рысин.
— У меня к вам один вопрос, профессор!
Желоховцев со скрипом передвинул по перилам руку, остановился. Рысин механически отметил: «Ладонь потная, потому и скрипит…»
— Опять вы? — удивился Желоховцев.
— Я понимаю ваше состояние. Но мне необходимо выяснить одну подробность… Скажите, Трофимов — левша?
— Не помню…
— Среди ваших сотрудников или студентов есть левша?
Не отвечая, Желоховцев двинулся к подвалу.
Рысин догнал его, тронул за плечо:
— Поверьте, это очень важно!
Желоховцев обернулся и тихо, с какой-то странной ритмичностью, словно произносимые им слова были цитатой из латинского классика, проговорил:
— А подите вы к черту, молодой человек!
Что-то будет?
Стучит, заходится в штабе генерала Зеневича юзовский аппарат. Ползет, скручиваясь, лента, ложится на пол рождественским серпантином.
Полуприкрыв глаза, слушает генерал бесстрастный голос телеграфиста. Начальник штаба стоит у настенной карты с карандашом в руке. От бессонницы посерели лица, красными ободками обведены припухшие веки. Все ближе и ближе к городу клубится на карте месиво кривых стрелок, треугольничков с флажками, зубчатых полуколесиков, обозначающих занятые рубежи.
Поблескивает на столе банка английских консервированных макарон. Хлеб лежит на тарелке, а рядом оплывает, желтеет по краям шмат сала.
Генерал Зеневич слушает сводку и вдруг кричит вошедшему адъютанту:
— Вы забываетесь!
Адъютант смотрит на корпусного командира, лоб его собирается морщинами.
— Это штаб корпуса! — кричит генерал. — А вы входите сюда, не потрудившись обтереть ног, как в конюшню!
Адъютант круто разворачивается на каблуках, и в эту минуту на сорок девятой версте от города — направление северо-запад — случайный осколок задевает телеграфный провод. Со звенящим шорохом скользит по траве проволока, распадается мир, и в штабе генерала Зеневича умолкает юзовский аппарат.
Через несколько минут двое вестовых мчатся верхами от штаба к железнодорожной станции. Редкие прохожие смотрят, как разбрызгивают кони просыхающие лужи на мостовой, и душа замирает от бешеного их галопа.
Куда? Зачем?
Была жизнь как жизнь, а теперь неизвестно что. Еще висят на заборах приказы, шагают патрули, барышни в бело-зеленых шарфиках стучат на своих «ремингтонах», а майор Финчкок, как новый Честерфилд, пишет письмо сыну о том, каким должен быть настоящий мужчина.
Но уже ползут от госпиталей к вокзалу санитарные фуры, ночами постреливают на улицах, и хозяева с пяти часов вечера закладывают железными штырями оконные ставни — не власть, не безвластье.
Генерал Зеневич подходит к окну. Курчавое азиатское облако плывет над городом.
Тишина.
После встречи с Якубовым Костя остерегался появляться в университете и решил зайти к Желоховцеву домой. Около двух Григорий Анемподистович всегда приходил домой обедать. У него был больной желудок, и ел он только то, что готовила Франциска Андреевна. Готовила она лихо, не жалея соли, перца и уксуса, однако ее воспитанник утверждал, будто в домашних условиях все эти специи для него совершенно безвредны.
Все эти дни Костя прожил у Андрея — они были знакомы давно, еще по январскому подполью. К его теперешним заботам Андрей относился без особого сочувствия, как к делу нестоящему, хотя и помогал, чем мог. Впрочем, и на Сортировке музейные экспонаты не обнаружились — словно в воду канули. Оставалось сидеть и ждать известий из управы. По словам Леры, Федоров что-то там такое пытался предпринять.
По Монастырской Костя дошел до Соборной площади. Площадь круто обрывалась к Каме, шпиль колокольни слегка клонился в сторону берега, относимый течением облаков, и, глядя на него, Костя припомнил одну загадочную подробность, о которой он забыл спросить у Желоховцева при последнем разговоре.
В феврале, вскоре после падения города, он стоял в толпе — здесь же, перед кафедральным собором. Ждали Колчака, который уже прибыл в Пермь и должен был приехать на торжественный молебен. Ждали долго. По площади перекатывался дробный стук — согреваясь, били каблуком о каблук, топтались на месте. Перед толпой расхаживали солдаты из дивизии генерала Пепеляева, под их сапогами пронзительно скрипел утоптанный снег. От паперти двумя неравными крыльями тянулись ряды духовенства, собранного сюда со всей Перми. Духовенство стояло в светлых пасхальных ризах. Отдельно темнела группа представителей власти: городской голова Ширяев, председатель губернской земской управы Дьяков, главный военный комендант полковник Николаев — в прошлом уездный воинский начальник, как говорили, и еще человек десять рангом поменее, среди которых Костя заметил ректора университета, профессора Култашева.
Костя, старательно пряча лицо в воротник шинели, все время поглядывал назад, на Кунгурскую, откуда должен был появиться верховный правитель. Рука сжимала в кармане холодеющий браунинг. Металл холодел, пальцы стыли, и уже не было того ощущения мертвой слитности руки и рукоятки, при котором и целиться-то почти не нужно — пуля сама найдет цель.
Ни Андрею, ни кому-либо другому Костя ничего не сказал о своем намерении убить Колчака. Зачем? Начали бы отговаривать — эсеровские методы и прочая… Но, честно говоря, дело не только было в этом. Хотя накануне он написал прощальные письма — родителям в Соликамск, Лере и Желоховцеву, но оставил себе маленькую лазейку, решив стрелять лишь в том случае, если наверняка. Не для самооправдания стрелять, а для дела. Но тут возникло и сомнение — действительно ли он не выстрелит потому, что невозможно, или желание жить убедит его в такой невозможности?
Отчасти и поэтому он никому ничего не сказал.
Никто его не посылал, он шел сам и оставлял за собой право трезво взвесить все шансы, не боясь ничьего осуждения, кроме своего собственного.
Внезапно шум на площади смолк, замерли пепеляевские солдаты, сразу четко отделившись от толпы, и в наступившей тишине ясно стал различим хряск многих копыт, бьющих в плотную снежную корку на мостовой. Из-под горы на полном скаку вынеслись четыре казака в черных папахах, за ними — коляска, запряженная парой рысаков. В коляске сидели двое: один бородатый, другой длинноголовый, с бритым лицом. В нем Костя по портретам узнал генерала Гайду. Вокруг, тщательно выдерживая дистанцию, скакали казаки конвойного полуэскадрона. Возле собора те из них, что были впереди и с боков, оттянулись назад, резко осадили коней, взбив белую пыль. Поматывая заиндевелыми мордами, заржали лошади. Толпа расступилась. Грянуло «ура», кое-кто бросил вверх шапки. Верховный правитель вышел из коляски прямо на ковровую дорожку, расстеленную от паперти. Он был высок, прям, осанист, его большое неподвижное лицо почти не раскраснелось от мороза и быстрой езды, лишь усы и верх бородки обметало инеем.
Костя все время старался держаться в стороне, но теперь неожиданно для себя очутился в самой гуще толпы. Он начал протискиваться вперед, уже не думая о том, что его могут узнать, но далеко пробиться не удалось — задвинули, затерли. Колчак уже всходил на паперть. Навстречу ему из соборных врат почти выбежал епископ Борис. Такое было ощущение, будто он ждал у самого порога и тщательно рассчитал время, чтобы встретить адмирала точно на середине паперти. Они обнялись, расцеловались, и лишь потом Колчак склонил голову под благословение. Тут же по боковым ступеням вспорхнула девочка в меховой шубке. Закрасневшись, подала икону. «От церковно-приходских советов губернии!» — возгласил епископ. «Святой Георгий, не иначе», — сказали рядом с Костей. Колчак поцеловал икону, высоко поднял ее над толпой — и верно, это был Георгий, топчущий змия. Раздалось несколько возгласов: «На Москву! На Москву!»
Подарок расценили как намек на герб белокаменной столицы.
Костю теснили со всех сторон, он едва мог пошевелиться. Чтобы выстрелить, нужно было долго тащить вверх руку с браунингом. Да и расстояние выходило приличное — саженей двадцать. «Нет, стрелять невозможно», — со стыдным чувством облегчения подумал он, продолжая следить за церемонией на паперти… От городской управы поднесли каравай на серебряном блюде. Колчак приложился к нему губами, передал Гайде. Тот еще передал кому-то из свитских офицеров, и в этот момент передние прорвали оцепление. Толпа рванулась к собору. Прежде звонили лишь верхние, мелкие колокола, а сейчас разом ударили средние и нижние. От густого, сотрясающего воздух звона по крыше архиерейского дома медленно пополз снежный пласт. Сорвался вниз. Кто-то закричал, и с этим криком, звоном, беспорядочным движением человеческих тел вокруг Костя ощутил в душе небывалую легкость. Это была легкость преодоленного сомнения, упоительная пустота, какую после, на фронте, он испытывал во время атаки. Он уже понимал, что его вынесет к самым ступеням. Рука с браунингом напряглась, одеревенела. И тут взгляд его задержался на одном из офицеров, стоявших за спиной у Гайды. Офицер держал блюдо с караваем. Блюдо, видимо, мешало ему, он не знал, что с ним делать, и держал его на отлете, неловко вытянув руки. Каравай покоился на расшитом полотенце, а из-под полотенца виднелись обрамлявшие края блюда фигурные фестоны.
Ошибиться Костя не мог — это было блюдо шахиншаха Пероза!
От неожиданности он замер, и в этот момент его сильно толкнули сзади. Костя упал на одно колено, всеми силами стараясь не надавить на спусковой крючок, а когда сумел подняться, широкая спина верховного правителя уже исчезла в распахнутых вратах. Навстречу ему в таинственных глубинах собора взлетели голоса певчих. Вслед за Колчаком двинулась свита, затем городские власти. Каравай куда-то пропал, а блюдо шахиншаха Пероза оказалось в руках у невысокого толстого человечка с брыластыми щеками, в котором Костя, присмотревшись, узнал доктора Федорова — члена управы и страстного нумизмата…
Желоховцева дома не оказалось. До его прихода Франциска Андреевна усадила Костю пить чай с сухариками. Пока пыхтел самовар и настаивалась в чайничке «хербата», он взял с этажерки книгу французского историка Токвиля «Старый порядок и революция». Полистал рассеянно. Токвилем когда-то увлекался Сережа Свечников — цитировал к месту и не к месту, проводил сомнительные аналогии с нынешними событиями… Над столом звенели мухи, одна подобралась к блюдечку с вареньем. Костя приготовился шлепнуть ее сложенной газетой, но Франциска Андреевна удержала его за руку:
— Ты, Костенька, мух не обижай. Они твари полезные.
— Чем же полезные? — удивился Костя.
— А тем, что спасителю нашему на кресте пригодились… Как ему руки-ноги пригвоздили, хотели еще гвоздь в сердце вбить. А муха ему на грудь села. Кат видит: чернеется что-то на груди. Гвоздь, думает. Да так и не стал сердце прибивать. Вот муха, выходит, и пожалела спасителя…
— Чепуха! — Костя отложил газету.
— Ты, Костенька, через эту революцию нервный стал, — надулась Франциска Андреевна, — не понимаешь ничего. И Григорий Анемподистович таков же. Как у него коллекцию украли, сам не свой ходит. Чуть что — в крик. Не понимает, что здоровье дороже всего.
— Какую коллекцию?
— Ну, блюда разные серебряные, монетки. Он у меня еще уксус выпрашивал — чистить их… Не напасешься уксусу!
Все было напрасно — и ночной лес под Глазовом, и мокрые скользкие крыши вагонов, и шаги патрулей — мимо, мимо! — когда сердце бултыхается у горла, а рука сама тянется к карману с оружием.
«Он же меня подозревает!» — вдруг догадался Костя.
— Григорий Анемподистович куда-то обращался?
— Ходил вроде в комендатуру.
«Ага, значит, все-таки заявил… Интересно, сказал ли обо мне? А если сказал, то все сообщил, что знает, или нет?»
Франциска Андреевна вздохнула:
— Видно, и обедать сегодня не придет. Совсем о своем желудке не думает!
Отказавшись от чая, Костя попросил у нее бумагу и карандаш. Написал:
«Григорий Анемподистович, нам необходимо встретиться. Догадываюсь, что мне не удалось избежать Ваших подозрений. Но они напрасны, даю слово. В ближайшее время зайду к Вам домой. К. Т.».
Нужно было идти — Лера уже ждала его у Андрея с известиями от Федорова.
Он сложил листок, и в памяти всплыло вычитанное где-то наблюдение: письмо, написанное карандашом, подобно разговору вполголоса.
Едва Костя вышел на улицу, его окликнули:
— Трофим-ов!
Он обернулся, успев заметить впереди, в полуквартале, двоих солдат. Солдаты были одни, без офицера, и, следовательно, опасности не представляли.
— Наше вам с бахромочкой! — Костю нагонял зубной техник Лунцев, обладатель лучшей в городе нумизматической коллекции.
Года полтора назад Костя с Желоховцевым пытались приобрести у него для университета несколько персидских монет, но Лунцев заломил такую цену, что от покупки пришлось отказаться.
— Давненько не видались, давненько! — Он с чувством пожал Косте руку. — Говорили, будто ты в большевизме подался. Болтовня? Ну, не отвечай, не отвечай. Мне, знаешь, все едино!
— Да я к своим уезжал, — сказал Костя. — В Соликамск.
— А удачно ты мне попался! Мне как раз консультация требуется. — Лунцев достал маленький бумажный пакетик, развернул и поднес на ладони Косте. — Глянь, какой образчик!
Костя взял монету.
Это была серебряная драхма шахиншаха Балаша с небольшим отломом — экземпляр редчайший. На аверсе — погрудье шахиншаха с исходящим из его левого плеча языком огня, на реверсе — голова Ахурамазды в пламени жертвенника. Серебро чистое, без патины, на отломе — мелкозернистое, тусклое. Дырка для подвески залита позеленевшей медью.
Костя сразу узнал эту драхму по дырке и характерному отлому. Спросил, напрягшись:
— Откуда она у вас?
Лунцев расплылся:
— Что, хороша?
— Я спрашиваю, откуда у вас эта монета?
— Только что у Федорова выменял на два краковских свободных полузлотых. Он же у нас с приветом, польские монеты особо собирает. Мать у него полька была, что ли, из ссыльных…
Лунцев внезапно замолчал, уставившись на кого-то за спиной у Кости.
Костя не успел обернуться, как его крепко обхватили сзади. Ощутилось на затылке теплое дыхание. Из-за плеча вынырнул солдат в черных погонах, оттолкнул Лунцева и наставил на Костю винтовку.
— Я его сразу засек — сказал тот, что стоял за спиной. — Смотрю, сходствует!
— Не болтай, — отвечал второй. — Окликнули, вот и признал… Давай-ка пощупай его.
Лунцев торопливо рвал из-за пазухи удостоверение:
— Граждане солдаты, я заговорил с ним совершенно случайно! Я зубной техник, меня все знают. Вот мой адрес. Прием ежедневно, по воскресеньям и всем праздникам, кроме двунадесятых. Милости прошу…
Не обращая на него внимания, солдат щелкнул затвором:
— Руки подыми!
Костя поднял рук, зажав в правом кулаке драхму шахиншаха Балаша.
— Чего кулаки-то собрал? — Дуло царапнуло тужурку, вновь отодвинулось.
Костя еще выше приподнял руки, развел пальцы. Монета скользнула в рукав, прокатилась под рубахой и щекочущим холодком замерла на боку у гашника.
Второй солдат отпустил его, зашел спереди. Лицо подвижное, улыбчивое — этакий краснорядец. Он быстро, сноровисто охлопал Костю по груди, потом по животу, по бедрам. Нащупав в заднем кармане браунинг, не стал сразу его вытаскивать, а обернулся и подмигнул товарищу:
— Нашлась игрушка!
Лунцев бросился к нему:
— Прошу вас, поищите хорошенько. Где-то на нем моя монетка!
Краснорядец выпрямился, угрожающе выкатил глаза:
— С большевичками, гнида, знакомствуешь?
Костя мгновенно оглядел улицу — пусто. Откачнувшись, он незаметно перенес тяжесть тела на правую ногу и, когда солдат вновь повернулся к нему, ударил его в переносицу страшным крученым ударом, на лету выворачивая кулак пальцами вниз. Это был самурайский прием «дзуки», которому обучил Костю военспец их полка, бывший подполковник Гербель, проведший два года в японском плену.
Краснорядец мотнул головой, как болванчик, и беззвучно повалился на своего напарника. Тот резко повел винтовку в сторону. Палец, лежавший на спусковом крючке, дернулся, грянул выстрел. Лунцев пригнулся, зажимая руками затылок, — ему опалило волосы над ухом. Костя с разбегу прыгнул на забор, упираясь в доски одной ступней, подтянулся и мешком рухнул в палисадник Желоховцева. Рядом с ним брызнули из забора щепки, пуля звонко ударила в висевший на столбе медный умывальник. Костя выхватил браунинг и, не стреляя, бросился в глубь двора. Он еще успел заметить выскочившую на крыльцо Франциску Андреевну, а потом уже ничего не видел, кроме изгородей, калиток, сараев и огородов, за которыми открывалось пыльное полотно соседней улицы.
Студент, ходивший на квартиру убитого, вернулся и сообщил, что хозяина дома нет, а хозяйка идти отказывается: у нее будто бы печь топится и ребятишек не на кого оставить.
— Совсем народ распустили, — возмутился швейцар. — Послать сейчас троих человек и силой привесть!
— Не надо, — сказал Рысин.
Он спросил адрес, еще раз напомнил Федорову про пулю и пошел домой. Пообедав и повздорив с женой, которая непременно сегодня хотела его затащить на именины к своей троюродной сестре, Рысин вывел из сарая немецкий велосипед марки «Дукс» и покатил на квартиру Свечникова. По дороге он слегка рассеялся, представляя, какое было бы лицо у поручика Тышкевича, увидь он своего помощника разъезжающим на велосипеде.
Свечников снимал комнату в доме владельца керосиновой лавки, неподалеку от завода Лесснера, на горе. Лавка помещалась тут же, в кирпичном полуэтаже. Сейчас она была закрыта. За железным ставнем торчал лист фанеры с надписью «керосину нет». Во дворе Рысина встретила женщина лет сорока в английском френче с обгорелым низом. Узнав, откуда он, спросила:
— Кто его убил-то? Неужто по пьяному делу? Он ведь смирный был студент, некурящий. Мы курящих на квартиру не пущаем, керосин внизу.
Рысин попросил показать жилецкую. Хозяйка неохотно провела его наверх, взяла с притолоки ключ и отомкнула дверь:
— Вот тут и жил. Мы дорого не берем. Двадцать рублей, и живи не крестись. Только курить нельзя, сами понимаете.
Рысин через порог оглядел комнату. Обычное жилье бедного студента: койка, стол, полка с книгами, умывальник в углу. Он подошел к полке, вытащил одну книжку: Толстой и Кондаков, «Русские древности», часть III. Другую: «Инвентарный каталог мусульманских монет» Маркова.
На стене кнопками приколоты бумажки с изречениями: «Большая часть людей употребляет лучшую половину жизни на то, чтобы сделать худшую еще печальнее». «Идите вперед, уверенность придет к вам позже. Д’Аламбер». Когда-то сам Рысин при помощи таких вот бумажек пытался запомнить немецкие слова.
— Девок не водил, нет, — сказала хозяйка. — Чисто жил. По полдня за столом просиживал — читает, пишет чего-то в тетрадочках.
— К нему приходил кто-то? — Рысин поглядел на стол.
— Никто не бывал.
— А стол всегда так стоял?
— Да он, как въехал, передвинул. Видите? — хозяйка показала на отметины ножек в углу.
Рысин сел за стол с той стороны, где находился стул. Сообразил: при письме свет падает с правой стороны, и написанное остается в тени от ладони. При прежнем расположении стола стул стоял с другой стороны. Это уже было кое-что! Имело смысл передвигать стол для того, чтобы сидеть за ним с кем-то вдвоем. В противном случае человек, который много пишет, не стал бы этого делать.
— Ваш постоялец был левша?
— Вот не скажу, — огорчилась хозяйка. — Не примечала, леворукий, нет ли…
— Когда он ушел вчера из дому?
— Часу в шестом. Аккурат мы лавку закрывали.
— До этого были случаи, когда он не ночевал дома?
— Позапрошлую ночь не ночевал. Под утро только пришел. Мы еще спали, слышим — ключ в замке вертит. У нас на всех дверях замки французские! — Она отметила это с явной гордостью. — У него своего ключа не было, а в тот раз попросил, как пошел…
Рысин уже не слушал ее.
Итак, можно было считать, что похититель серебряной коллекции обнаружен. Он лежал в университетском подвале, возле портрета последнего российского самодержца. Однако мысль эта, хотя и явилась следствием логического подхода к обстоятельствам, не принесла желанного удовлетворения. И дело было не только в том, что пока не нашлось никаких следов самой коллекции. Лишь теперь, после того, как он увидел эту комнату с приколотыми к стене изречениями, Рысин почувствовал, что для него гораздо важнее отыскать убийцу Свечникова.
Если при этом обнаружится и коллекция — хорошо, нет — тоже ладно.
Он потянул на себя ящик стола. Там лежали карандаши, чистая бумага, конверты. Отдельно — тетрадь в синем клеенчатом переплете. Рысин раскрыл ее на первой странице, прочел:
«12 января 1917 г. Сегодня мне исполнилось восемнадцать лет. Решено! Буду вести дневник, «дневные записки», как говорили в прошлом столетии… Вот, написал эту фразу и уже солгал. Написал ее так, словно не для себя пишу, а для кого-то, кто будет читать мои заметки. Помянул зачем-то о прошлом столетии. Нет, нужно писать честно и, самое главное, вовсе не думать о стиле. Иначе легко сбиться в ложь, в многозначительность. Только мысли, только наблюдения!»
Рысин полистал дневник, отметил мелькнувшую несколько раз фамилию Желоховцева и сунул тетрадь за пазуху, решив внимательно прочитать ее дома.
— А имущество его? — поинтересовалась хозяйка.
— Имущество остается родителям. Они должны приехать из Кунгура. Я составлю опись, и, если что пропадет, ответите по закону.
— Одеяло мое, — торопливо сказала хозяйка. — Его не пишите… И чайник тоже мой.
Рысин еще раз тщательно осмотрел комнату, простукал стены и подоконник. Потом составил опись, занявшую полстранички, и дал подписать ее хозяйке. Спросил:
— Позавчера утром он домой ничего не приносил? Никаких коробок?
— Ничего не было… Я еще в сени выходила смотреть. Пьяный, думала, или с девкой…
Рысин спустился вниз, вывел на улицу велосипед.
Всю жизнь он был неудачником. В двадцать девять лет такие вещи вслух еще не говорят, но думают о них уже вполне откровенно. Что он делал все эти годы? Какой только чепухой не занимался… Изучал труды Бертильона об идентификации преступников, а после шел собирать сведения о клиентах дома госпожи Чирковой в Разгуляе. Или выяснял в ярмарочное время подлинную стоимость деловых попоек в ресторанах — приказчики и младшие компаньоны часто представляли фирмам фальшивые счета. Такие дела вел он из рук вон плохо, потому что неинтересно было. Порой сам оставался в убытке, и тогда приходилось выслушивать вечерами долгие наставления жены. Теперь с этим было покончено. Навсегда! Он, Рысин, вел настоящее дело, о каком мечталось когда-то, а потом и мечтаться перестало…
«Но зачем все-таки Свечников похитил коллекцию?»
Навстречу, в сторону вокзала, проехала фура с ранеными. Лошадью правил бородатый казак в папахе и шинели, накинутой прямо поверх белья. Рядом сидела сестра милосердия в грязном куколе. Лицо у нее было молодое, белое, а руки желтые, как у старухи. «От йода», — отметил Рысин и пожалел сестру.
Еще через квартал попалась подвода, груженная всяким домашним скарбом. Над корзинами и узлами, как мачта, торчала старинная лампа на длинной бронзовой ноге. Мальчик в матроске с кошкой на коленях сидел под лампой. Рядом шел немолодой мужчина, в котором Рысин узнал известного в городе адвоката Лончковского. Когда-то он следил за ним по поручению мадам Лончковской, подозревавшей мужа в нарушении супружеской верности. Это дело логического подхода не требовало, потому Рысин вел его кое-как и никаких результатов не добился. Адвокат так ловко применял правила конспирации, словно был не кадетом, а эсером-боевиком… Где-то теперь адвокатская пассия? Где мадам Лончковская с ее истериками и мигренью? Все смешалось, перепуталось. Город пустел на глазах, и уже никому здесь ни до чего не было дела.
Вдали, за последними домами Покровской улицы, вознесся паровозный гудок: составы шли на Екатеринбург и дальше на восток, к колчаковской столице.
Рысин сильнее надавил на педали и вновь подумал о том, что, когда в город войдут красные, ему очень может не поздоровиться. Все-таки в комендатуре служил, пусть и недолго. Иди потом, доказывай, будто применял логический подход, а не плеть с проволокой… И угораздило же его влипнуть в эту мобилизацию! Надо было вовремя послушать жену, отсидеться у тетки на Висиме. Не поздно, разумеется, исчезнуть и прямо сейчас, сегодня. Никто и искать его не станет в этой суматохе!
Но в глубине души Рысин уже знал, что никуда-то он не исчезнет до тех пор, пока не найдет убийцу Свечникова. А времени оставалось мало — после прихода красных ничего уже не сделать, поздно будет.
Он поправил синюю тетрадь за пазухой. Вспомнил: «Идите вперед, уверенность придет к вам позже!»
Шины успокаивающе шуршали по пыльной обочине, и неожиданно для себя Рысин решил, что на этот раз он послушает жену, пойдет с ней на именины. Он пойдет с ней на эти именины — будь они неладны! — напьется там и все забудет. А уже завтра будет читать дневник, думать и что-нибудь обязательно придумает.
Лера сидела у Андрея.
— Ничего нового, — выпалила она, едва Костя показался в дверях. — Про того подпоручика в управе понятия не имеют. Но считают почему-то, что экспонаты уже в Екатеринбурге. И советуют мне немедленно туда выезжать… А Федоров пошел в Слудскую комендатуру. Может, что-нибудь и выяснит.
— Пока мы тут возились, коллекция Желоховцева тоже пропала. — Костя устало и расслабленно опустился на кушетку.
— Откуда знаешь? — спросил Андрей.
— Няня его сказала.
— Франциска Андреевна, — обрадовалась Лера. — Как она?
В другое время Косте был бы приятен этот интерес — Франциска Андреевна составляла часть их с Лерой прошлого. Но сейчас не до того было.
— Я почти уверен, — зло проговорил он, — что твои экспонаты и коллекция Желоховцева находятся в одних руках. И этот Федоров вызывает у меня сильные подозрения. Уж слишком он старается! Вот, — драхма шахиншаха Балаша легла на стол. — Это монета Григория Анемподистовича. Совершенно случайно я взял ее у человека, которому она досталась от Федорова… Ты знаешь его адрес?
— По Вознесенской четвертый дом от тюремного сада, — сказала Лера. — На левой стороне. Но он обещал завтра после обеда прийти в музей.
— Ты бы, Константин, осторожнее по городу разгуливал, — вмешался Андрей. — Твои приметы розданы патрулям на вокзале.
— Уже знаю. Меня только что пытались арестовать.
— Ты хоть усы сбрей!
— Много чести будет. — Костя взглянул на Леру: как она воспримет это заявление.
— Дурак, — сказала Лера. — Видали такого дурака?
Теперь сбривать усы вовсе было невозможно, хотя еще полчаса назад, петляя по улицам, он думал об этом.
— Кто тебя мог выдать? — спросил Андрей.
— Или Желоховцев — он заявил в комендатуру о похищении коллекции, или Якубов.
— Это еще кто такой?
— Студент. Мы учились вместе. Два дня назад я видел его в ресторане Миллера. Он был там с каким-то капитаном… Да, фамилия этого капитана — Калугин. Во всяком случае, так его назвал мой сосед по столику.
— Ага, капитан Калугин из городской комендатуры. — Андрей внезапно повернулся к Лере. — Пока суть да дело, у меня к вам просьба!
Лера поправила волосы:
— Слушаю.
Она всегда поправляла волосы, когда к ней обращались.
— Буду говорить начистоту… Калугин готовит людей, которые останутся в городе после ухода белых. Мне поручено их выявить. В эти дни они получают последние инструкции. По нашим сведениям — откуда они у меня, вам, думаю, безразлично, — будущие агенты не появляются в комендатуре. Все встречи проходят у Миллера, где Калугин снимает номер. Или в самом номере, или в ресторане.
Костя забеспокоился:
— При чем тут Лера?
— Сейчас объясню. Наши ребята будут слишком выделяться среди тамошней публики. А одному мне идти не хотелось бы.
— Вы отводите мне роль ресторанной дивы, — догадалась Лера.
— По вечерам над ресторанами весенний воздух дик и глух. Не поднимая глаз, Костя крутил на столе монету. — Все это чепуха! У Миллера живут десятки людей. Для того, чтобы узнать, куда идет тот или иной посетитель, тебе нужно поставить топчан перед дверью этого Калугина.
Андрей улыбнулся:
— У Миллера снимают номера почти исключительно офицеры. Из штатских только редактор «Освобождения России» Мурашов, профессор Богаевский и еще два-три человека. Всех их я знаю в лицо. Они люди семейные, и в номера к ним никто не ходит. А у офицеров практически нет знакомств среди населения. Их навещают только девицы…
— Твое знание жизни просто удивительно, — сказал Костя.
— Вход в номера с улицы достаточно легко взять под контроль, — спокойно продолжал Андрей. — Но сложность в том, что есть и другой вход, через ресторан.
Костя ладонью придавил монету:
— А все-таки где гарантия, что посетитель направляется именно к Калугину? Не к Богаевскому, не к Мурашову!
— Гарантии, естественно, нет. Проверять придется каждого. Я поставлю у входа своих ребят и буду сообщать им обо всех подозреваемых. А они проследят адреса, после выяснят фамилии, ну и так далее. Громоздко, я понимаю. Но больше делать нечего. Проверить всех посетителей ресторана мы не можем.
— Но нельзя же там сидеть с утра и до вечера! — усомнился Костя.
— Зачем? Утром Калугин уходит и возвращается часам к семи. Достаточно прийти около этого времени. А для наблюдения за входом с улицы мы сняли комнату в доме напротив.
— Но Якубов с Калугиным были у Миллера в шесть часов!
— Хорошо, отодвинем этот срок еще на час. — Теперь Андрей обращался только к Лере: — Буду ждать вас сегодня в начале восьмого. Сам я приду раньше и выберу столик.
Лера задумалась:
— У меня, пожалуй, платья подходящего нет…
— А то зеленое, с рюшами? — напомнил Костя.
Хотя вся эта затея ему и не нравилась, он считал своим долгом быть беспристрастным.
— Понимаешь, — сказала Лера, когда он вышел проводить ее до ворот, — ты, главное, не нервничай. Мне кажется, нужно притвориться перед кем-то — перед судьбой, что ли, или перед богом, будто мои экспонаты тебя уже не занимают. Другое начать делать. И тогда что-нибудь непременно обнаружится. Само собой. Как у тебя с этой монетой… Я путаюсь, да?
— Все понятно. Но ты все-таки дай мне ключ от музея. Завтра подожду там Федорова.
Лера порылась в сумочке, достала ключ:
— Открывать вправо, на два оборота.
Костя хотел взять ключ, но она не сразу его отпустила, и их пальцы на мгновение соприкоснулись. Ключ был теплый, а пальцы у Леры совсем холодные — словно после умывания.
«Если бы мы были воспитаны в совершенно тех же условиях, как улейные пчелы, то нет ни малейшего сомнения, что наши незамужние женщины, подобно пчелам-работницам, считали бы священным долгом убивать своих братьев, матери стремились бы убивать своих плодовитых дочерей и никто не думал бы протестовать против этого. Тем не менее пчела (или всякое другое общежительное животное) имела бы в приведенном случае понятие о добре и зле, или совесть…»
Одолев эту цитату из Дарвина, написанную, как и весь дневник Свечникова, стремительным и неразборчивым левонаклонным почерком, Рысин отхлебнул из ковшика глоток огуречного рассола.
Подумал: «Слава богу, что мы не пчелы!»
После вчерашних именин голова у него болела невыносимо.
Первым делом Рысин заглянул в самый конец дневника, надеясь отыскать там хоть что-нибудь, проливающее свет на обстоятельства смерти его автора. Однако последняя запись, помеченная 12-м июня, была такой:
«Желоховцев как подлинный ученый любит все живое, острое, пряное, все, что питает и стремит силу ума. Афоризм, сразу западающий в память, меткое сравнение, соленое, но точное словцо — все находит у него отзвук. Вчера Якубов принес с вокзальной площади пирожков. Григорий Анемподистович надкусил один и сморщился: «А пирожки-то…» Закончил фразу крепким словцом и счастливо засмеялся — точнее не скажешь!»
Восторг Свечникова по такому поводу Рысину был непонятен. Ну, выругался профессор… Велика важность.
Он проглядел еще несколько записей в конце дневника, посвященных теории Желоховцева о типизации вогульских могильников, а потом начал читать все подряд, с первой страницы. Чтение было не из легких. Цитаты перемежались собственными размышлениями Свечникова на отвлеченные либо исторические темы и письмами его к какой-то Наташе в Кунгур. Впрочем, письма эти, аккуратно переписанные в дневник, также изобиловали цитатами из мыслителей всех времен и народов. Высказывание Дарвина о пчелах, например, должно было объяснить Наташе понятие относительности человеческой морали на доступном ей материале — она, как понял Рысин, служила секретарем в кунгурском обществе пчеловодства.
Свои житейские впечатления Свечников записывал редко. Первой записью такого рода после прихода белых была следующая:
«Сегодня в университете, как и в прочих казенных зданиях города, проходили водосвятные молебны. Освящали стены, оскверненные пребыванием в них большевиков. Это какой-то шаманизм, недостойный людей двадцатого века. Священник кропил аудитории с таким величественным видом, как будто от этой процедуры зависит судьба цивилизации. Уловив минуту, я взглянул на Желоховцева и обрадовался: губы его кривила ироническая усмешка. Не вполне, правда, открытая, но достаточно очевидная для тех, кто дал бы себе труд в ней разобраться…»
Рядом выписаны были строчки Блока о «пузатом иерее», а затем, уж вовсе по непонятному сцеплению мысли, стихи какого-то солдата, приходившего в университет после Февральской революции:
«Отняли власть мошенники, простые мужики, отняли власть у Коленьки, и да хоть в пастухи».
Судя по дневнику, Свечников вел жизнь замкнутую — хозяйка была права. Его интересы ограничивались книгами и университетом, где кроме Желоховцева у него имелся еще один близкий человек — Михаил Якубов, тоже студент и вдобавок земляк. Он, помимо всего прочего, приходился двоюродным братом кунгурской Наташе. Правда, этой зимой отношения между Свечниковым и Якубовым были хотя и тесными, но далекими от полного понимания.
«Поздно вечером, — читал Рысин, — я возвращался домой. На углу Торговой и Сибирской мне повстречались двое солдат с офицером. Они конвоировали человека, который, несмотря на мороз, был без шапки, в распахнутой шинели, открывавшей окровавленную рубаху. Когда я поравнялся с ними, этот человек внезапно бросился ко мне, толкнул меня на солдат, а сам побежал к торговым рядам. Офицер отшвырнул меня в сторону, я упал. Но тому человеку не удалось скрыться. Он не успел пробежать и десяти шагов, как был скошен пулей. Я не стал подходить к нему, поднялся и пошел домой. Всю дорогу я чувствовал на сгибе руки его пальцы. Кажется, даже сейчас чувствую».
Рысин перевернул страницу:
«Я рассказал об этом случае Якубову. Показал, закатав рукав, красные пятна, выступившие у меня на коже как раз в том месте, где мою руку стиснули пальцы вчерашнего беглеца. Но он лишь посмеялся над этими «стигматами», сказав, что я чувствителен, как Вертер, и что ночами пленных большевиков часто водят на Каму — дело обычное. Он так и выразился — «на Каму», — не поясняя, зачем их туда водят. Это выражение всем понятно, оно уже привилось, и, что самое страшное, у него появляются всякие переносные значения, чуть ли не шуточные».
Еще запись:
«Я убежден, что в нашей науке истинное знание дается через судьбу. Якубов, к сожалению, этого не понимает».
Но в начале июня отношения между земляками внезапно потеплели:
«Говорил с Якубовым о возможной эвакуации университета в случае падения города. Он решительно против того, чтобы уезжать. Услышав это, я едва не бросился обнимать его. Как все-таки много значили для нас обоих истекшие месяцы! Мы многое поняли, увидев вещи вблизи, в натуральную величину. История глубже любых аналогий, и жаль, что это понимание пришло к нам с Михаилом порознь. Но одно смущает меня: Желоховцев твердо намерен ехать. Он слишком прочно связан с университетом, в этом его беда. Боюсь, наши с Якубовым уговоры на него не подействуют. Порешили для убедительности говорить с ним по очереди, а не вместе…»
Рысин читал дневник спокойно, и только предпоследняя запись вернула его к вчерашним размышлениям:
«Утром беседовал с раненым прапорщиком из университетского лазарета. Рассказывая, о нелепой смерти своего товарища под Глазовом, он припомнил арабскую пословицу: убивает не пуля, убивает предназначение. Почему-то эта расхожая восточная мудрость произвела на меня сильное впечатление. По-видимому, в наше время и для таких людей, как я, подобные изречения приобретают особый смысл».
Рысин оделся, взял дневник и вышел во двор, откуда доносилось куриное квохтанье — жена кормила несушек.
— Маша, я вчера на именинах ничего лишнего не болтал?
— Что? — поразилась жена. — Да ты за целый вечер рта не раскрыл!
Рысин задумался — отчего-то ему казалось, что он вел на именинах долгие и чрезвычайно существенные разговоры.
В университетском вестибюле было пустынно, тихо. У лестницы висел плакат: большевик в красных шароварах, похожий на Али-Бабу, замахнулся дубиной на кремлевские соборы, но руку его перехватил молодцеватый казак с полным набором Георгиев на гимнастерке. У верхнего края плаката извивалась сделанная вязью надпись: «За Русь Святую!» Чуть пониже — другая: «Все 12 казачьих войск приветствуют Верховного Правителя России адмирала Колчака!» Под плакатом сидел швейцар и курил трубку. На улице было солнечно, но в полутемном вестибюле стоял нежилой холод, как в подвале. Дым от трубки расползался плоскими клубами, становясь сизым в бивших из окон косых потоках уличного света.
Рысин сразу поднялся в кабинет Желоховцева. Войдя, отметил, что разбитое стекло так и не вставили. Хотя все вещи оставались на прежних местах и лишь стопка книг громоздилась на полу, он уловил слабый дух запустения, уже веющий над кабинетом.
— Я должен перед вами извиниться, — сказал Желоховцев.
— Пустяки! В тот момент вам было не до меня. — Рысин достал синюю тетрадь. — Это дневник Свечникова. Сделайте одолжение, просмотрите его прямо сейчас, при мне…
Желоховцев тоже начал читать дневник с конца, а Рысин, расхаживая по кабинету, вспомнил предпоследнюю запись, и странное для двадцатилетнего человека предчувствие смерти обернулось неожиданным выводом: не мог Свечников сам придумать трюк со стеклом. Кто-то посоветовал ему разбить стекло через форточку. Человек с предчувствием смерти, пусть даже случайным, неявным, дремлющим в глубине сознания, не способен к подобным уловкам. Он живет по особым часам, тем, по которым истинно великие люди живут всю жизнь. Рысин отдавал себе отчет, что к этому выводу его привел весь дневник, а не только запись о разговоре с раненым прапорщиком. Но ему хотелось думать так, как подумалось вначале. И он даже знал, почему. В этом скачке мысли была особая логика — логика не обстоятельств, а движений души. Души Сережи Свечникова, витающей в сумраке университетского подвала, и его, Рысина, души, крепко сидящей в худом двадцатидевятилетнем теле.
А уже потом пошла логика обстоятельств.
По ней выходило два варианта. Первый: при похищении коллекции Свечников был не один. Второй: он вообще был не один, а тогда — один.
— Наверное, — начал Рысин, заметив, что Желоховцев закрыл тетрадь, — то, что я сейчас скажу, покажется вам абсурдным. Но я все-таки скажу… Ваша коллекция похищена автором этого дневника, Григорий Анемподистович.
Он впервые назвал Желоховцева по имени-отчеству.
— Разве вы ее нашли? — осведомился тот.
— Пока нет.
— В таком случае почему вы позволяете себе такие выводы?
Рысин подробно изложил свои соображения.
Желоховцев слушал молча, не прерывая и не требуя дополнительных разъяснений. Выражение отрешенной недоверчивости постепенно исчезало с его лица. Когда Рысин кончил, он еще помолчал некоторое время, потирая ладонью клеенчатую обложку тетради, а потом тихо, на одной ноте выговаривая слова, произнес:
— Пожалуй, я догадываюсь, зачем он это сделал…
— Именно потому я к вам и пришел, — сказал Рысин.
— Сережа очень любил меня, вы могли заметить это по дневнику. В последнее время он несколько раз заговаривал со мной о будущем. Спрашивал, что я собираюсь делать, если город возьмут красные, и наивно убеждал меня остаться…
— Якубов тоже беседовал с вами на эту тему?
— Да, тоже. Хотя такая стремительная перемена в его взглядах показалась мне странноватой. Он всегда был убежденным сторонником колчаковской диктатуры. Я же стоял за Комуч.
— А Свечников? — спросил Рысин.
— У него не было четкой политической ориентации. Он был очень впечатлителен, и некоторые крайние проявления режима легко могли показаться ему характерными чертами нынешней власти как таковой. Это тоже заметно по дневнику… Так вот, все мои ученики знали, как много значит для меня серебряная коллекция. Знал, разумеется, и Сережа. Мои ближайшие научные планы были связаны почти исключительно с ней… Говорят, поэты созревают быстро, а художники медленно. В науке важно найти свою тему. Открытия случайны. Только тема делает из блестящего эрудита подлинного ученого. Есть темы для магистерской диссертации, это одно. Есть кусок жизни, в котором ты узнаешь себя и делаешься своим человеком, — это другое. Я долго искал свою тему, и Сережа с его любовью ко мне понимал это лучше многих. А любовь всегда эгоистична. Я думаю, он украл коллекцию для того, чтобы таким путем повлиять на меня, заставить отказаться от эвакуации… Своего рода шантаж. Слово это звучит грубо, когда речь заходит о столь тонких материях, но в принципе оно верно отражает ситуацию.
— После исчезновения коллекции вы видели Свечникова?
— Нет.
— Если ваша догадка верна, — вслух начал рассуждать Рысин, — он должен был сообщить вам, что коллекция цела. В противном случае его действия теряют всякий смысл. Однако никаких писем вы не получали.
— Письмо есть, — сказал Желоховцев. — Я уверен. Но что-то помешало Сереже отправить его!
— Еще одна частность, — Рысин говорил весомо, наслаждаясь неумолимой логикой собственных построений. — Зачем понадобилось ему вводить вас в заблуждение? Осколки на полу должны были показать, что коллекцию похитил человек более или менее случайный. Посторонний, одним словом. Следовательно, мы можем выдвинуть две версии. Либо Свечников вовсе не собирался писать вам — тогда ваше предположение ложно в самой своей основе, либо с ним был еще кто-то. Причем сообщник предвидел несколько иной ход событий, нежели тот, что был намечен Свечниковым. Тому подобная маскировка была совершенно не нужна… Вы следите за моими рассуждениями?
Желоховцев кивнул:
— Знаете, мне кажется, что Сережа все равно вернул бы мне коллекцию. Каково бы ни было мое окончательное решение!
— Тем более… Может быть, ваши первоначальные подозрения имеют под собой какую-то почву?
— Нет, это не Трофимов. Я привык верить его честному слову.
— Вот как? Значит, вы виделись?
— Он оставил мне записку.
— Тогда остается один человек…
— Вы имеете в виду Якубова? — догадался Желоховцев. — Но тогда мы должны предположить…
— Продолжайте, — поощрил его Рысин. — Вы на правильном пути.
— …что это он убил Сережу, — шепотом докончил Желоховцев.
Прямо против музея на полквартала тянулся забор, сверху донизу обклеенный афишами. Афиши пожелтели, сморщились, обросли бахромой.
Укрывшись за портьерой, Костя смотрел на улицу.
Сутулый человек вышел из-за угла и сразу четко обрисовался на фоне афиш и плакатов. Это напомнило Косте иллюстрацию к чеховской «Каштанке». Была у него в детстве книжка с такой иллюстрацией: человек, сутулясь, идет вдоль афишной стенки.
Потом он понял, что это Желоховцев идет, и перебрался к другому окну, из которого видно было крыльцо.
Желоховцев два раза позвонил у входа, но Костя открывать не стал. В конце концов, он напоролся на засаду именно у дома Григория Анемподистовича. Вдруг это не случайность?
Прижавшись щекой к стеклу, Костя увидел, что Желоховцев пишет что-то в записной книжке, положив ее на колено: одна нога на земле, другая — на ступеньке крыльца. Написав, вырвал листок и шагнул к двери.
«Записку подсовывает, — догадался Костя. — Может, открыть?»
Но не открыл все-таки, остерегся.
Выждал, пока Желоховцев скроется за поворотом, потом спустился вниз и достал листок:
«Милая Лера! Если Вы знаете, где находится К., передайте ему, что я не сказал о нем ничего лишнего. Случай у моего дома — полнейшая для меня неожиданность. Я не хотел бы выглядеть подлецом в его глазах. Извините, коли совершаю бестактность, обращаясь по этому поводу к Вам, но другого пути не знаю. Моя наставница передает Вам пожелания всех благ. Ваш Г. А. Желоховцев».
Костя спрятал записку и пожалел о своей осторожности. Теперь не оставалось никаких сомнений: выдал его, конечно же, Якубов. В противном случае засада стояла бы и у музея.
Костя опять поднялся наверх, помедлил перед чугунным Геркулесом, разрушающим пещеру ветров. Рядом висели на стене фотографии Мотовилихинского пушечного завода — корпуса, машины, пушка в профиль, пушка в фас. Черный круг орудийного дула чуть сплюснут, как земля у полюсов, из-за наклона хобота, а вокруг смеются молодые инженеры, и какой-то бородач прижимает к груди снаряд — нежно, будто младенца. Где-то теперь эта пушка? Куда стреляет — на восток или на запад? Андрей говорил, что белые так и не сумели наладить на заводе порядочное производство. Одни цеха стоят, в других ведутся ремонтные работы, в третьих делают всякую фурнитуру — шомпола, казацкие пики.
Икра австралийской жабы плавала в спирту — дурацкие, серые, вечные катышки.
«Природа», — усмехнулся Костя.
С природой было все в порядке — никого она сейчас не интересовала.
В следующей комнате светлели на стенах прямоугольники от снятых картин, и Костя подумал о Федорове: «Неужели не придет?»
Лера узнала его сразу. И сразу испытала радостное чувство облегчения: узнала! Она так долго и старательно пыталась восстановить в памяти это лицо, что оно ушло, стерлось. Она не смогла бы, наверное, даже описать его. Лишь отдельные черты помнились, и было ощущение этого лица. Потому она себя успокаивала: увижу — вспомню.
Он расположился за тем самым столиком справа от эстрады, за которым когда-то, в незапамятные времена, она просидела с Костей целых два вечера. Перед ним стояла высокая бутылка с серебряной головкой и желто-розовым ярлыком — шампанское «Редерер». На этот раз он был в штатском. Лера это тоже сразу отметила, и опять, как тогда, в музее, шевельнулось другое воспоминание, совсем давнее: где-то она его видела!
— Вон тот, темноволосый, — Лера глазами указала на него Андрею. — Правее смотрите… В зеленом пиджаке… Это он!
— Кто? — не понял Андрей.
— Подпоручик, что экспонаты мои увез.
Оркестр заиграл вальс «Невозвратное время».
— Не волнуйтесь, — сказал Андрей. — Я дам знать, чтобы его проводили до дому. Завтра мне сообщат его данные.
Лера уже знала: для этого и стоят перед входом в ресторан цветочница и парень, торгующий папиросами «Аспер». Накануне они установили адреса троих подозрительных одиночек, из которых двое наверняка связаны с Калугиным. Один вместе с ним спустился из номеров, а с другим капитан полчаса просидел за отдельным столиком в углу.
Желтым светом горели электрические люстры, отражаясь в бокалах, подносах, пенсне, в фиолетовой фольге на кадках с пальмами. Шторы на окнах были задернуты, хотя на улице еще совсем светло — июнь, и от этого особенно острым было ощущение мгновенного уюта, отъединенности, призрачного равенства всех сидящих сейчас в этом зале посреди разоренного войной, пустеющего, несуразного города. Ровный гул голосов висел над залом. Гул этот был серьезен, значителен. Он был совсем иным в те вечера, когда они сидели здесь с Костей. Лере показалось вдруг, что все сидящие в зале люди хорошо знакомы между собой и не просто собрались провести вечер в ресторане, а выполняют какое-то важное дело.
Вскоре из боковой двери, которая вела наверх, в номера, появился Калугин — Андрей показал его Лере вчера вечером. Он был не один. Рядом шла молодая женщина в короткой синей юбке, такого же цвета жакетке и в маленькой круглой шапочке, похожей на каскетку. Шапочка была приколота к прическе длинной шпилькой с изображением попугая на конце.
— Да это же Лизочек! — шепнула Лера.
— Вы знаете эту даму? — спросил Андрей.
— Еще бы мне ее не знать! Мы вместе учились в гимназии. Это Лиза, дочь доктора Федорова. У нее было прозвище такое — Лизочек!
«Мой Лизочек так уж мал, так уж мал, — пела она на благотворительных вечерах, — что из скорлупы яичной фаэтон себе отличный…» После гимназии она уехала из города, училась в Петербурге на каких-то музыкальных курсах и вернулась к отцу года полтора назад.
«…за-а-казал, за-а-казал!»
В центре зала Калугин подхватил Лизочка под руку и подвел к тому столику, где за бутылкой «Редерера» сидел молодой человек в зеленом пиджаке.
«Боже мой, ну где же я его раньше видела?»
Молодой человек встал, отодвигая стул для дамы, и Лера вспомнила наконец: «У Желоховцева!»
Тогда он уже одевался в передней, а они с Костей только зашли. Как же Костя называл его? Кажется, Михаилом, Мишей…
«Точно, у Желоховцева!»
Минут через десять молодой человек поцеловал Лизочку руку и направился к выходу.
Андрей, перекинув папироску в угол рта, поднялся было, но Лера удержала его:
— Не ходите, не надо.
— Почему?
— Сядьте… Я его вспомнила. Он теперь в штатском, и я вспомнила. Костя с ним прекрасно знаком по университету.
Андрей прикусил мундштук, сел.
Зеленый люстриновый пиджак исчез за дверью, и тут же из-за соседнего столика вскочил, неловко откинув стул, длинный нескладный прапорщик.
— Вам в нулик-с? — к нему, загораживая дорогу, кинулся официант.
Он смотрел подозрительно и у груди, как щит, держал пустой поднос. Поднос был тагильский, лаковый. Донце его сияло в свете электрических люстр.
— Деньги на столе, — сказал прапорщик и быстро прошел мимо Леры, на ходу надевая фуражку.
Федоров появился около пяти часов.
Костя углядел его еще на улице и, быстро отомкнув входную дверь, притаился в темной прихожей, под лестницей. Федоров дал два звонка, потом догадался потянуть дверь. Над головой у Кости посветлели проемы между ступенями.
— Лера! — позвал Федоров. — Валерия Павловна!
Не дождавшись ответа, стал подниматься на второй этаж. Когда отскрипели ступени, Костя повернул ключ в замке, отрезая Федорову пути к отступлению, и тоже двинулся наверх. Он шел по лестнице, стараясь держаться у самой стены, и ступени под ним не скрипели.
— Лера, голубушка! Где вы? — взывал Федоров, переходя из комнаты в комнату.
Едва он добрался до последней, выходившей окнами на соседние дровяники, Костя бесшумно скользнул за ним, замер на пороге. Все это произошло стремительно — одна дверь, другая, третья. Ритм стен, косяков и притолок, странное ощущение распадающегося на комнаты пространства — словно крокетный шар катится через воротца.
Федоров обернулся. Удивленно, по-птичьи, свесил голову набок:
— Я ищу смотрительницу музея…
Он произнес эти олова вдумчиво, с придыханием. Их можно было истолковать примерно так: я честно объяснил свою надобность и теперь жду от вас того же, откровенность за откровенность.
— Вы меня не узнаете? — спросил Костя.
Они встречались мельком года два назад. Если не считать, конечно, той февральской встречи перед кафедральным собором.
— Нет… Мне нужна смотрительница музея. — Видно было, что Федоров начинает беспокоиться.
Он шагнул к двери и вдруг понял, что пройти ему не удастся. Это понимание ясно обозначилось на его лице. Сделав еще один шаг, значительно короче первого, Федоров остановился.
— Если вы меня не помните, — сказал Костя, — тем лучше.
Эта загадочная фраза произвела на Федорова совершенно убийственное действие. Сморщившись, он начал зачем-то отряхивать пальто. Затем вытащил бумажник, неуверенно извлек из него несколько омских пятидесятирублевых билетов.
Костя покачал головой.
Федоров заменил омские билеты царскими, присовокупив к ним несколько керенок.
— Больше у меня ничего нет! — в его голосе прозвучал жалкий вызов.
Косте стало неловко. Двумя пальцами он сжал драхму шахиншаха Балаша, показал Федорову:
— Откуда у вас эта монета?
— Дочь подарила, — с готовностью ответил тот.
Заметно было, что он слегка успокоился, — если речь зашла о монетах, значит, перед ним порядочный человек. Во всяком случае, происшедшие на его брыластом лице перемены Костя объяснил себе именно так.
— Что взял за нее Лунцев? — поинтересовался Федоров. — Он ведь, по правде говоря, изрядный прохвост. Нумизматика сама по себе его не интересует…
— А каким образом она попала к вашей дочери? — спросил Костя, начиная понимать всю нелепость своей затеи.
Федоров уловил в голосе Кости какие-то колебания, и это, видимо, прибавило ему уверенности.
— Видите ли, — наставительно произнес он, — у нас в семье существует традиция. Именинные подарки должны быть не только сюрпризом, но и тайной. А эту монету дочь подарила мне на день рождения.
— Ее одну?
— Еще несколько восточных серебряных монет. Не знаю, где она их взяла. Не говорит! Хотя и спрашивал, разумеется. Думаю, через неделю сама расскажет, не утерпит… А почему вас это интересует?
«У меня еще в запасе дней пять-шесть, — прикинул Костя. — Потом начнется повальное бегство, и тогда все…»
— Нумизматика — это наука наук! — вымученно пошутил Федоров.
«Отпускать его нельзя. Даже если он говорит правду, все равно нельзя отпускать. Непременно проболтается!»
Костя достал браунинг, но постеснялся наводить его на Федорова. Просто держал дулом вниз в опущенной руке.
— Вам придется задержаться здесь до тех пор, пока я не проверю ваше сообщение…
Как это сделать, он и понятия не имел.
Отвел Федорова в чулан. Спросил, задвигая засов:
— Может быть, еще что-то вспомните?
Молчание.
— Вы когда-нибудь слышали о нумизматической коллекции профессора Желоховцева?
Напряженное молчание. Затем тупой малосильный удар ногой в стену.
— В таком случае вы пробудете здесь долго!
«Спросить или нет про блюдо шахиншаха Пероза? Нет, лучше потом спрошу. Все равно от него сейчас ничего не добиться…»
— Вы вор! — Федоров глухо ударился грудью в дверь. — Теперь-то я все понимаю! Это не музей, это осиное гнездо!
Распахнув дверь, Костя с силой швырнул в чулан стоявшее неподалеку пустое ведро. Проговорил сквозь зубы:
— Для надобностей!
Ведро, брякая ручкой, покатилось по полу.
Выйдя из ресторана, Рысин увидел впереди, шагах в семидесяти, изящную фигурку Якубова. Тот шел по направлению к Покровке. Еще перед войной, следя за неверными мужьями и женами, Рысин пришел к выводу, что такие города, как Петербург или Пермь с их прямоугольной планировкой, идеально приспособлены для слежки. Человек виден на улице далеко, сколько глаз хватает, не то что в Москве, например, где от самого опытного филера скрыться нетрудно. Можно держаться в приличном отдалении, не наступая подопечному на пятки из боязни упустить его.
Рысин держался в приличном отдалении.
Было совсем светло, ночи стояли белые, опять же как в Петербурге. Пиджак Якубова зеленым пятном маячил впереди. Впрочем, Рысин привык уже к самому очерку его фигуры, к его походке, манере размахивать при ходьбе рукой и легко находил взглядом привычный силуэт даже днем, в толпе. Сейчас это и вовсе нетрудно было сделать. Улицы к вечеру опустели. Редкие прохожие старались не смотреть друг на друга, шли торопливо — последнее время при явственном попустительстве комендатуры и милиции в городе действовало несколько банд.
Кое-где в домах уже зажгли лампы. В белесых сумерках они освещали плоскости окон не полностью, теплились желтыми кружками, и потому не было ощущения покоя и уюта за этими окнами, как в осенние или зимние вечера, когда они светятся в темноте ясными, четко очерченными прямоугольниками.
Одинокий пароход протрубил на Каме.
Они пересекли Покровку, дошли до здания Кирилло-Мефодиевского училища. Здесь Якубов свернул налево.
«Домой», — с некоторым разочарованием подумал Рысин.
Он следил за Якубовым уже второй день. Причем делал это на свой страх и риск, поскольку Тышкевич к предложению арестовать Якубова или хотя бы произвести у него обыск отнесся с ничем не оправданным возмущением. Конечно, оснований для подобных действий у Рысина было маловато. То есть вообще никаких оснований не было — одни подозрения. Но, с другой стороны, Тышкевича юридические тонкости совершенно не волновали, и принцип древних римлян, согласно которому даже гибель мира не должна препятствовать торжеству юстиции, никак не фигурировал в жизненной программе коменданта Слудского района.
Нет, по каким-то не известным Рысину причинам Тышкевич не хотел трогать именно Якубова.
Правда, комендант пребывал последние дни в самом отвратительном расположении духа. Делами почти не занимался и, запершись в кабинете, пил шампанское с машинисткой Ниночкой. Потом Ниночка садилась к своему «ремингтону» и дрожащими пальцами начинала отстукивать какие-то инструкции, которые Тышкевич диктовал ей громовым голосом. Вскоре обнаруживалась ошибка, Ниночка с готовностью пускалась в слезы, после чего они вновь запирались в кабинете… И Рысин думал: может быть, не стоит искать в отказе Тышкевича особых причин? Может быть, отказ этот попросту вызван дурным настроением коменданта и все усиливающимся раздражением, которое тот испытывал к своему помощнику по уголовным делам?
Когда за Якубовым закрылась калитка, Рысин прошел в конец квартала и сел на лавочку у чьих-то ворот, решив для очистки совести подождать минут двадцать — вдруг еще выйдет. Через двадцать минут он продлил себе срок до одиннадцати. В одиннадцать — до половины двенадцатого. В двадцать пять минут двенадцатого Якубов опять появился на улице. Спрятавшись за углом, Рысин пропустил его вперед, и все началось сначала. По Сибирской дошли до Благородного собрания, свернули на Вознесенскую и добрались почти до самого тюремного сада. Здесь Якубов взошел на крыльцо деревянного, оштукатуренного под камень особняка с мезонином. Островерхий мезонин напомнил Рысину часы с кукушкой. Вот-вот, казалось, распахнутся ставеньки и высунет головку железная птица, подобная той, что на стене его собственной комнаты отмечала механическим криком ход времени, распорядок трапез, неумолимый срок отхода ко сну.
Неспешная прогулка по вечернему городу успокоила. Исчезло ощущение охоты, погони, слежки. Были улицы в белой окантовке тополиного пуха, светлое небо, тишина. Странно, когда три года назад Рысин выслеживал нарушившего супружеский обет адвоката Лончковского, он испытывал несравненно большее напряжение. Тогда он был один, а теперь за ним стояла власть. Это была ущербная власть, уходящая, но все же она существовала пока, и из этого следовало извлечь все возможные выгоды. Сейчас она давала ему чувство покоя и защиты. Он знал, что за это чувство в самом скором времени придется расплачиваться, но думал об этом спокойно, не так, как два дня назад, когда ехал на велосипеде с дневником Свечникова за пазухой.
На двери виднелась вертушка звонка с надписью «просим крутить», а рядом бронзовая табличка: «Д-р А. В. Федоров, внутренние болезни». Рысин насторожился: опять этот Федоров! Было очевидно, что в такое время Якубова привело сюда отнюдь не расстройство внутренних органов.
Оглядевшись, Рысин перемахнул через невысокую ограду палисадничка, скользнул в заросли сирени под окнами.
Угловое окно было раскрыто. Возле него опиралась спиной об окончину та барышня, которая сидела с Якубовым у Миллера. Самого Якубова видно не было. Речь его, глухая и медлительная, долетала из глубины комнаты отдельными словами, и Рысин, как ни напрягал слух, не мог уловить смысл разговора.
Наконец Якубов шагнул вперед, к окну. На мгновение тень его выросла до потолка — лампа горела настольная, — потом сжалась, пропала, и Рысин разобрал одну фразу:
— Алексей Васильевич спит уже?
— Папа до сих пор не возвращался, — чистый голосок барышни слышен был отчетливо. — Ума не приложу, куда он мог подеваться!
На плечах ее лежал шерстяной платок с двойной белой каймою. Рысин всегда безотчетно жалел женщин, когда они кутались в платок либо шаль. Веяло от этой позы беззащитностью и домашней тревогой — болезнью ребенка, поздним возвращением мужа, вечерним женским одиночеством. Жена знала за ним такую слабость и пользовалась ею не без успеха.
Темнел дом, палисадничек. Пасмурные звезды выступали в небе.
Якубов спросил о чем-то.
— Это за ним не водится, — ответила барышня.
Чуть слышно скрипнула ограда, какой-то человек спрыгнул на землю в двух шагах от Рысина и, не замечая его, метнулся к углу дома. Его голова просквозила на фоне освещенного окна — оно уже прямоугольником горело в сумерках, — и Рысин успел разглядеть студенческую фуражку, очки, полоску усов.
Он затаил дыхание.
Человек стоял не шевелясь. Со стороны улицы его теперь прикрывали деревья. На темной жести водосточной трубы смутно белела кисть руки.
«Мы должны были встретиться, — думал Рысин. — Я чувствовал, что мы встретимся…»
Якубов вернулся к окну, сорвал с ветки листок сирени и задумчиво помял его губами. Спросил, не вынимая листика изо рта:
— Когда едете?
«Если он следил за Якубовым, то заметил бы и меня. Или я бы его заметил. Значит, он пришел сюда не за Якубовым. Он пришел к Федорову или его дочери. Следовательно, ему известно что-то такое, чего я не знаю… По приметам точно он!»
— Еще не решили, — сказала барышня. — Смотря по обстоятельствам.
— Да, совсем забыл! Мы условились, что вещи я перевезу к себе. Завтра утром…
Барышня удивленно вскинула головку:
— Почему я ничего не знаю?
— Сам поражаюсь… Все решено еще вчера.
— Ты пришел сообщить мне об этом?
— Вовсе нет. Я был уверен, что ты знаешь… Мне хотелось поговорить с Алексеем Васильевичем.
— О чем? — Барышня задавала вопросы жестко, отрывисто.
— Думал узнать, не слышно ли чего нового об убийстве Сережи Свечникова. Как мне сказали в университете, твой отец освидетельствовал тело вместе со следователем из комендатуры.
Человек в студенческой фуражке убрал руку с водосточной трубы, придвинулся к окну. И Рысин ясно, на слух и на глаз, представил все, что сейчас произойдет. Шелест раздвигаемых листьев, хруст веток, одна рука хватается изнутри за верхнюю раму, в другой револьвер, согнутые ноги над подоконником, слетевшая фуражка…
Ничего, однако, не произошло.
И уже в следующее мгновение Рысин понял, почему: завтра утром этот человек будет здесь.
И еще угадалось: о смерти Свечникова он услышал сейчас впервые.
Рука опять легла на водосточную трубу.
— Завтра в восемь я буду у тебя, — сказал Якубов.
«И он тоже будет здесь завтра в восемь!»
— Выйдем вместе, — отозвалась барышня. — Может быть, папа у Лунцева засиделся.
— Кто это?
— Зубной техник. Тоже нумизмат.
— Тебя проводить к нему?
— Не стоит, здесь рядом… Разве что до угла.
Погасли окна, хлопнула дверь. Тонкий отзвук молоточка в звонке надолго повис над палисадником, мелькнул за оградой зеленый пиджак Якубова, жакетка его спутницы, и вскоре их приглушенные голоса смолкли в конце квартала. А еще через четверть часа Рысин, следуя за своим нечаянным соседом, заметил, что тот остановился перед входом в научно-промышленный музей и начал шарить по карманам — видимо, искал ключ.
— Трофимов! — тихо окликнул его Рысин, отделяясь от стены и выходя на середину улицы.
Теперь уж никаких сомнений не оставалось: это был именно он.
Трофимов отскочил, выхватил револьвер.
— Не стреляйте! — Рысин хотел было поднять руки, но в последний момент, устыдившись этой позы, просто широко развел их в стороны. — Мне нужно с вами поговорить!
Трофимов молчал. Браунинг светлел в его руке — теперь Рысин видел, что это браунинг. Его собственный револьвер оттопыривал карман галифе.
Напряжение не передавалось телу, лишь обостряло взгляд. Он видел бледное лицо Трофимова, съехавшую набок фуражку, которая так и не слетела на землю под окном федоровского особняка. У Трофимова был покатый лоб с сильно выпирающими надбровными дугами. По Лафатеру это свидетельствовало о преобладании логического мышления.
Тут Рысин удивился сам себе: надо же, о чем он думает под наведенным на него дулом браунинга!
Трофимов наморщил переносье — дуги еще отчетливее обрисовались.
У него самого таких дуг не было. У него был прямой отвесный лоб, над которым волосы торчали козырьком.
Трофимов медленно опустил руку с браунингом. Рысин подошел почти вплотную к нему. Руки он по-прежнему держал, отведя в стороны, словно борец, что при его комплекции выглядело комично.
— Кто вы такой? — спросил Трофимов.
Музейная дверь приотворилась, на крыльцо ступила девушка в зеленом платье. Трофимов, не спуская глаз с Рысина, шагнул к ней, левой рукой нашел ее руку.
«Везет мне сегодня на зеленое», — подумал Рысин.
Он опустил руки:
— Нам нужно поговорить!
— Прошу, — Трофимов указал дулом браунинга в темневший дверной проем.
Колонна растянулась по улицам. Вспыхивают здесь и там огоньки папирос, на мгновение освещают лица и гаснут. Кучками идут офицеры. Знамя в чехле, шашки в ножнах, наганы в кобурах. Молча идет колонна. Лишь новые французские сапоги с длинными голенищами стучат по булыжнику еще не отбитыми подковками — цонк, цонк!
Последний резерв, 12-й стрелковый полк корпуса генерала Зеневича движется из казарм на станцию.
За полком гремят две подводы, груженные связками казацких пик, — приказано доставить их на фронт.
Кому? Зачем?
Офицеры смотрят на окна — в окнах темно. Не отлетит занавеска, никто на махнет на прощанье, не осенит крестом. Хоть бы женский силуэт где мелькнул — шаль, наброшенная на плечи, мгновенный отсверк сережки! Темно в окнах, стекла чуть серебрятся. Лишь в типографии, где печатается «Освобождение России», виден свет. Редактор Мурашов вычитывает гранки: «Сегодня мы выбираем отцов города на новое четырехлетие…»
Цонк, цонк, цонк!
Выплывает — вначале темное, потом светло-темное — полотнище флага над кровлей вокзала. Флаг поистрепался на ветру, истончился. Тонкими лохмами посекся обрез, и, сливаясь с ними, летят по небу длинные хвостатые облака.
Солдаты неохотно разбирают с подвод пики, несут к эшелону. Кто-то тащит их волоком, и древки постукивают по лестничным ступеням — тенк, тенк. Удивительно тосклив этот звук, и худенький юнкер, вслушиваясь в него, морщится, как от зубной боли.
Командир полка вминает каблуком в перрон недокуренную папиросу, идет к голове эшелона. Он идет быстро — левая рука на отлете, полевая сумка мотается у бедра. За спиной у него остается темный молчаливый город, о котором он не думает.
Что ему этот город!
Утром, в начале седьмого, Костя разбудил Леру, спавшую на диванчике под сорванной с дальнего окна портьерой. Она причесалась, вскипятила на спиртовке кофе. Затем через заднюю дверь вывела его во двор.
Помолчали.
— Федорова не выпускай, — сказал Костя.
Он поцеловал ее в угол рта — неловко, по-гимназически, и, не оглядываясь, быстро пошел дворами в сторону Покровки. С Рысиным условились встретиться в половине восьмого на Вознесенской, у тюремного сада.
Когда-то сад этот предназначался для прогулок заключенных, но уже давно перешел в ведение городских властей. Как гласила местная легенда, разбили его по проекту самого Лобачевского — ни больше ни меньше. Липы высажены были будто таким образом, чтобы по крайней мере одному стражнику из четырех, поставленных по углам квадратного сада, любая точка внутри его не заслонялась деревьями. Хоть и в саду арестант гуляет, а не укрыться ему никуда… Правда, Лера утверждала, что, будучи гимназисткой, проверяла с подругами эту легенду и ничего у них не вышло. «Деревья-то сажали арестанты, — объяснила она. — Вот и насажали, как хотели. А Лобачевскому что? Ему идея важна».
На верхушках лип суетились, вспархивая, галки. Бабы у колонки позвякивали ведрами. Было светло, тихо, ясно. Поджидая Рысина, Костя остановился у забора, долго изучал рекламную афишку ресторана Миллера: судак аврор, жареные рябчики, стерлядь по-новгородски… Отсюда хорошо виден был дом Федорова с резным надымником на трубе. За надымником поднимались купола Вознесенской церкви. Синие жестяные звезды лежали на их тусклой позолоте.
Хотя они с Рысиным проговорили до четырех часов утра, определенного плана действий, в общем-то, не было. После рассказа Леры о встрече у Миллера ясно стало, что Якубов не придет, а приедет. Вероятно, музейные экспонаты тоже хранились в доме Федоровых. А в таком случае без лошади Якубову не обойтись — тут Рысин был прав.
Странный, однако, тип этот Рысин.
Костя и сейчас не до конца понимал, почему он пришел в музей один, без солдат, хотя и знал, с кем имеет дело. К тому же в форме пришел. Ненормальный он, что ли? Вполне мог схлопотать пулю еще до начала разговора… Но вместе с тем Костя чуть ли не с первой минуты почувствовал безотчетную симпатию к этому неуклюжему человеку, который, поднимаясь по лестнице под наведенным на него дулом браунинга, спокойно разглагольствовал о Лафатере. Строение черепа, Лафатер — надо же! Застрелить этого прапорщика после того, как он сам, один, пришел к музею, было невозможно. Отпустить ни с чем — тоже. Но напряжение долго держалось — не напряжение даже, пожалуй, а досадное ощущение какой-то неправильности, нелепости всего этого разговора в полутьме — света не зажигали, — в ночной тишине, нарушаемой далекими выстрелами и доносившимся из чулана храпом Федорова. Звук этот Рысин сразу отметил, вслушиваясь в него с некоторой тревогой, но ни о чем не спрашивал. Лере Костя еще на лестнице шепнул о пленном эскулапе, а Рысину объяснил позднее, когда разговор к этому подошел.
И уже потом, после того, как постепенно все обговорили, Костя спросил наконец: «Почему вы не пытались арестовать меня?» Рысин пожал плечами: «Это не входит в мои обязанности. Я занимаюсь исключительно уголовными делами. Выставляя засаду у дома Желоховцева, я только подчинялся приказу!» — «Тогда почему вы действуете в одиночку?» — «Комендант запретил мне применять к Якубову какие бы то ни было санкции». — «Вы нам сочувствуете?» — с надеждой спросил Костя. «Ни в коей мере, — последовал ответ. — Просто хочу довести дело, за которое взялся, до конца. Безразлично, с чьей помощью». — «Но на какую помощь с моей стороны вы рассчитывали?» — «Во-первых, благодаря вам, — Рысин церемонно кивнул Лере, — я существенно пополнил мои сведения. Во-вторых, я хочу доказать, что Свечникова убил Якубов. Боюсь, этого мне не удастся сделать, если я обращусь в комендатуру!» — «Ага, — сказал Костя. — Вы решили обезопасить меня, чтобы я не помешал вам завтра утром… То есть, уже сегодня…» — «Вот видите, — улыбнулся Рысин. — Лафатер кое-что понимал в людях. Вы действительно обладаете свойством логически подходить к обстоятельствам!» — «Но ведь в конечном счете наши цели различны!» — «Только отчасти. Я считаю, что коллекция должна быть возвращена Желоховцеву. Но музейные экспонаты — по совести, я бы оставил их хранительнице. Она имеет полное право распорядиться ими по своему усмотрению». Это уже было кое-что. «И еще, — Рысин помедлил. — Для меня найти убийцу Свечникова — дело чести. Я читал его дневник. Судя по некоторым записям, вы были с ним дружны. Он очень хорошо отзывался о вас. Для меня это много значит… Разве вы не хотите передать его убийцу в руки правосудия?» Костя усмехнулся: «Какое правосудие вы имеете в виду?» — «Правосудие всегда одно, — торжественно объявил Рысин. — Только законы разные…»
Разговор шел начистоту, только так и имело смысл его вести. Костя расхаживал по комнате, а его заряженный браунинг лежал на диванчике, в полуаршине от Рысина. Оба они забыли об этом браунинге. Рысин предлагал поехать на велосипеде за Якубовым, проследить, куда тот повезет поклажу, а после спокойно взять с поличным. Но Костя этот план сразу отверг: вдруг ящики тут же погрузят в эшелон и отправят на восток? Якубов будет с лошадью, так? Рысин соглашался: непременно извозчика возьмет или на подводе приедет. Значит, нужно подождать, пока все ящики и мешки будут погружены, а потом попытаться угнать лошадь вместе с грузом. И с Якубовым, если получится. На это Рысин возражал, говорил, что тогда не сможет возбудить против Якубова дело, так как сам будет скомпрометирован сотрудничеством с красными. Но Костю этот вариант как раз и устраивал — увезти и все. Там видно будет. Куда? Скажем, в музей. Или к Рысину домой. Разве нельзя? Еще неизвестно, насколько нынешнее правосудие окажется справедливо к Якубову. Ведь он — человек Калугина! Почему бы им самим с ним не разобраться?
«Самосуд? — ужаснулся Рысин. — На это я никогда не пойду!»
«Хорошо, — Костя пошел на уступки. — На худой конец можно будет инсценировать мой арест и побег. Это вас реабилитирует».
В конце концов Рысин сдался.
Затем они выработали соглашение в трех пунктах. По первому пункту музейные экспонаты возвращались Лере. По второму серебряная коллекция передавалась Желоховцеву. Тут Рысин стоял твердо. Судьба коллекции должна быть решена Желоховцевым с учетом пожеланий Кости и Сережи Свечникова. Дополнение к этому пункту давало Косте право оставить за собой в качестве вознаграждения любую вещь из коллекции. «Блюдо Пероза», — тогда же подумал он. Третий пункт гарантировал Рысину заступничество Кости после прихода красных. Это Костю окончательно успокоило — все-таки имелась во всем деле и для Рысина прямая выгода.
А Лера — та сразу прониклась к Рысину доверием. Она щедро подливала ему горячий кофе и даже подарила на счастье маленького чугунного ягненка каслинского литья…
Костя взглянул на часы — половина восьмого. Рысина все еще не было.
«А если вообще не придет?»
Поначалу, после всего услышанного под окнами федоровского особняка, он хотел обратиться за помощью к Андрею. Но думалось об этом без особого воодушевления — неизвестно, как тот отнесется к задуманному, даст ли лошадей. Вдруг сочтет, что риск не оправдан? Сам Андрей пытался помешать эвакуации паровозоремонтных мастерских и типографии. Судьба сасанидского серебра его мало беспокоила. Потому намерение Рысина участвовать в сегодняшней операции Костя принял хотя и с колебаниями, но не без радости. Его-то самого Якубов мог узнать еще издали. Конечно, второй пункт их с Рысиным джентльменского соглашения Костю не совсем устраивал. Но что делать? К тому же он не терял надежды уговорить Желоховцева. Ведь теперь в их разговоре незримо будет участвовать третий — Сережа Свечников.
Ночью, когда Лера уснула, Костя вспоминал Сережу.
Особенно дружны они никогда не были, сближала их общая любовь к Желоховцеву. Сам Григорий Анемподистович больше, пожалуй, выделял его, Костю. Но, если Якубова это откровенно злило, то Сережу, напротив, заставляло относиться к сопернику с уважением. Впрочем, в науке они стремились к разному и думали о разном. Несколько раз даже пытались выяснить отношения по этому поводу.
«Прости меня, Трофимов, — говорил Сережа, — но ты не историк. Ты антиквар! Вещи для тебя сами по себе интересны, без того, что за ними. Я твое научное будущее очень хорошо представляю. Еще один каталог. Еще одно, самое добросовестное, описание. Повезет — источник обнаружишь новый. Пишет какой-нибудь очередной Синдбад десятого века: славяне ростом высоки, свободолюбивы, женщины их статны, живут в домах из дерева, называемых «хиз-бах». По-нашему — «изба». Это ты в комментарии осветишь со всякими выкладками… Необыкновенно ценные сведения!» Костя защищался: «Без антикваров не было бы и историков». Но Сережа такие доводы вообще не брал в расчет: «Вот описываешь ты, скажем, сасанидское блюдо. Металл, размеры, вес, где найдено, конвой археологический и прочая. А я через это блюдо человека во времени понять хочу. И того, кто его чеканил, и кто ел с него, и кто в землю зарыл…» — «Как же ты это поймешь?» — Костя разговаривал с ним вежливо, как с маленьким. «Не знаю. Может быть, через себя самого». — «Но ты-то в другом времени живешь!» Сережа хмурился: «Это неважно. Для настоящего историка все времена на плоскости лежат, как для господа бога. Я, может, и не то пойму, что сначала хотел, но все равно больше, чем ты. Ты вот точно знаешь, чего ищешь, и в конце концов сам себя во всем убедишь. А знание всегда случайно. Оно и в науке через судьбу дается…» — «А Якубов? — спросил однажды Костя. — Как ты на него со своей колокольни смотришь? — «С Мишкой мы друзья, — объяснил Сережа. — Но он и вовсе никакой не историк. У тебя хоть вещь для науки, а у него наука для вещи!»
Костя понимал, что, наверное, оба они были по-своему правы. Но теперь Сережа был мертв, и его смерть, как утверждал Рысин, каким-то образом оказалась связанной с серебряной коллекцией. Следовательно, и с блюдом шахиншаха Пероза. Все связано в мире. Блюдо, чеканенное полторы тысячи лет назад в Персии, переходило из рук в руки, двигалось по вздыбленному гражданской войной российскому, городу. Вокруг него сплетались судьбы, лилась кровь, и передвижение полка Гилева по железнодорожной линии Глазов — Пермь причудливо отражалось на судьбе сасанидской серебряной тарелки. Это было невозможно еще несколько лет назад. Блюдо оставалось прежним. Шахиншах натягивал невидимую тетиву лука, птица несла в когтях женщину, и что-то они знали друг про друга такое, о чем мог догадываться только Сережа Свечников. Но уже виделось в этой чеканке нечто большее, чем прежде. Угадывались какие-то соответствия и в женщине, и в непрочеканенной тетиве, и в равнодушном ритме обрамлявших края блюда фестонов. То же самое происходило с китайскими шарами из кости, с кузнецовским фарфором и всеми прочими вещами. Они обрели судьбу и потому не должны были исчезнуть. В них было не только прошлое, но и настоящее, и будущее.
Все времена лежали в них, как на плоскости, потому что такое было время — революция!
Рысин появился без четверти восемь.
Костя еще издали приметил его журавлиную фигуру. Он был в форме, тщательно выбрит. Шею плотно облегал свежий подворотничок. Револьвер не оттягивал карман, сидел в кобуре.
— Я думаю, Якубов вооружен, — предупредил Костя.
— Надеюсь… Мне бы хотелось взглянуть на его оружие. — Рысин достал из бумажника револьверную пулю, положил на ладонь. — Этой пулей был убит Свечников.
Костя взял ее, покрутил в пальцах:
— Кольт?
— Точно. Тридцать второй калибр.
— Понятно, — кивнул Костя.
Рысин спрятал пулю, осторожно коснулся его плеча:
— Смотрите!
Вдалеке, на фоне низкой и белой церковной ограды показалась запряженная парой извозчичья пролетка.
В это утро, не вылезая из постели, Желоховцев протянул руку к стоявшей в изголовье кровати этажерке с книгами и взял томик Токвиля — «Старый порядок и революция». Когда-то они с Сережей говорили об этой книге. Потом разговор забылся, и лишь вчера, вновь пролистывая его дневник, Желоховцев о нем вспомнил.
Толчком послужила следующая запись:
«Токвиль, стр. 188. Беседа с Гр. Ан. о французской революции».
Запись была помечена 28-м февраля 1917 года.
Он открыл указанную страницу:
«Не думаю, чтобы истинная любовь к свободе когда-либо порождалась одним лишь зрелищем доставляемых ею материальных благ, потому что это зрелище нередко затемняется. Несомненно, что с течением времени свобода умеющим ее сохранить всегда дает довольство, благосостояние, а часто и богатство. Но бывают периоды, когда она временно нарушает пользование этими благами. Бывают и такие моменты, когда один деспотизм способен доставить мимолетное пользование ими. Люди, ценящие в свободе только эти блага, никогда не могли удержать ее надолго. Что во все времена так сильно привязывало к ней сердца некоторых людей, это ее непосредственные преимущества, ее собственные прелести, независимо от приносимых ею благодеяний. Кто ищет в свободе чего-либо другого, а не ее самой, тот создан для рабства…»
Последняя фраза была подчеркнута.
Что ж, если так, то он, Григорий Анемподистович Желоховцев, создан для рабства.
В этой цитате из Токвиля жил дух февральских дней, когда аналогии с великой французской революцией не смущали, а вдохновляли. Это было время Мирабо. Потом все смешалось, запуталось. Для него самого, для Сережи, для всех. Наступили иные времена — времена Марата и Робеспьера.
— Гришенька, вставай! — раздался из кухни властный голос Франциски Андреевны. — Каша простынет.
Желоховцев отложил книгу, сел в постели и вдруг услышал слабое дребезжанье оконного стекла. Он нашарил шлепанцы и подошел к окну. На улице было пустынно, ясно. Даже малейший ветерок не шевелил листву на деревьях, но верхнее треснутое стекло продолжало дребезжать все сильнее. Желоховцев прижал его ладонью, и тогда отчетливо стал различим на западе далекий неровный гул.
Он не знал, что еще полчаса назад к начальнику вокзальной охраны влетел телеграфист. В руках у него извивалась змейка телеграфной ленты. Точки и тире на ней извещали: ночью красный бронепоезд «Марат», вооруженный тяжелыми морскими орудиями, прорвался сквозь заградительные посты и ведет бой на расстоянии тридцати верст от города.
Орудия были сняты с миноносца «Верный», но этого в городе никто не знал — ни Желоховцев, ни начальник вокзальной охраны, ни сам телеграфист.
Да и какая им разница!
— Кажется, началось, — сказал Костя, прислушиваясь к далекому гулу канонады.
Рысин перебил его:
— Значит, так. Я пойду вперед и задержусь возле дома Федоровых. Вы остаетесь. Но на месте тоже не стойте, идите потихоньку вдоль заборов. Смотрите только, чтобы Якубов вас не узнал. Я думаю, ящики он будет выносить вместе с извозчиком. Когда кончат, подниму руку. Раньше не бегите. Лера тогда сколько ящиков насчитала?
— Три. И два мешка.
— Многовато для одной пролетки. Не мог, что ли, ломового нанять?
— Им виднее, — сказал Костя.
Рысин вновь тронул его за плечо:
— Очки не потеряешь?
Теперь можно было переходить на «ты».
Костя повернул голову — по волосам на затылке шла тесьма, привязанная к дужкам очков.
На всякий случай Рысин отстегнул металлическую пуговку на кобуре, только сегодня утром пришитую женой вместо сломанной застежки, и медленно пошел по улице. Пока шел, из ворот федоровского дома показались двое. Один в зеленом пиджаке, простоволосый. Другой бородатый, в картузе. Они вынесли ящик, поставили его в пролетку. Зеленый пиджак вновь исчез в воротах, а извозчик замешкался, пристраивая ящик. Рысин с болезненной отчетливостью видел все его движения. Вчерашнего спокойствия не было и в помине. Затем извозчик тоже ушел, и появилась Лиза Федорова. Лизочек, как называла ее Лера. Она погладила лошадь, сунула ей что-то в рот. «Сахар», — подумал Рысин. Сахар он не мог рассмотреть, видел лишь сложенные щепотью пальцы Лизы, но жест этот опять четко запечатлелся в мозгу.
Рысин пошел медленнее.
Вынесли второй ящик, поставили рядом с первым. Одна из лошадей всхрапнула, дернула обмотанные вокруг жердины вожжи.
Третий ящик не выносили долго — Рысин начал уже волноваться. Наконец принесли и ушли опять.
Федоров, которого они с Костей допрашивали сегодня ночью, клялся и божился, что ничего не знает и никаких ящиков у себя в доме не видел.
«Черт его знает, врет или правду говорит?»
Рысин остановился у пролетки:
— На восток?
Лиза наклонила голову, но ничего не ответила.
Вынесли четвертый ящик, навалили на сиденье. Рысин удивился: почему четыре? Сказал:
— Ничего не поделаешь… Пора.
Извозчик похлопал по ящику:
— Руки аж оттянуло! Прибавить бы надо против уговору…
Якубов настороженно покосился на Рысина, промолчал.
Гул на западе начал стихать.
— Славен Христос, — извозчик перекрестился. — Кажись, отогнали!
Рысин поднял руку вверх, повертел ладонью туда-сюда, словно определяя направление ветра:
— Ветер западный. Может, и в самом деле отогнали.
Якубов ушел во двор, крикнул оттуда:
— Лизочек, а где мешки?
— Все переложено в ящики, — сказала Лиза.
Рысин посмотрел в сторону тюремного сада — Костя был уже совсем близко.
Извозчик отвязал вожжи:
— Вон как нагрузились-то, барышня. Все сиденье, поди, дорогой обдерем… Прибавить бы надо против уговору!
— Лизочек, посуда тоже в ящиках? — Якубов помедлил у ворот.
— Разумеется…
Извозчик залез на козлы:
— Ну, поехали, что ль?
Якубов попробовал отодрать рейки верхнего ящика. Рейки не поддавались. Осторожно вытягивая револьвер, Рысин шагнул к нему:
— Ваше оружие!
Якубов оторопело уставился на него, потом перевел взгляд на револьвер, который Рысин прижимал к подреберью, и тут же овладел собой:
— Это недоразумение. Угодно взглянуть мои документы?
— Ваше оружие! — повторил Рысин.
Якубов оглянулся, увидел подбегавшего Костю, и разом его смуглое лицо сделалось матово-желтым. Пригибаясь, он метнулся к воротам. Судорожным движением рванул из кармана наган.
Костя успел схватить Якубова за запястье. Наган с гулким треском вихнулся в его руке, и в эту минуту в конце улицы показался патруль — двое солдат и офицер. Офицер что-то неразборчиво прокричал и побежал вперед. Костя вырвал у Якубова наган, прицелился.
— Зачем? — крикнул Рысин.
Но Костя уже нажал на спуск. Еще. Еще.
Солдаты сбросили с плеч винтовки. Передний припал на колено, прижался щекой к прикладу. Плоский фонтанчик пыли косо брызнул возле колес.
Рысин подтолкнул Якубова к пролетке:
— Лезьте! Живо!
Патрульные придвинулись к забору, выстрелили еще несколько раз. Одна из пуль расщепила верхушку штакетины. Извозчик, даже не пытаясь укрыться, оцепенело наблюдал происходящее. Лиза побежала к дому, и сразу распахнулось окно — то самое, под которым ночью Рысин сидел в кустах сирени, отлетела занавеска. Из комнаты хлестнул выстрел. Пуля с глухим чмокающим звуком впилась в кожаное сиденье пролетки — чопп! Извозчик, опомнившись наконец, заорал:
— А-а-а-а!
Лошади понесли.
Рысин бросился к пролетке, уцепился за верх. Его проволокло по земле, потом он подтянулся и, распластавшись на ящиках, вырвал у извозчика вожжи. Попытался остановить лошадей и не сумел.
Обернулся:
— Костя-а!
Из окна еще два раза сверкнуло. Костя схватился за плечо, а Якубов, не успев добежать до ворот, вдруг подломился, словно его ударили в поясницу, запрокинулся назад, прижимая руки к горлу. Зеленые обшлага окрасились темным.
Лера вернулась в музей, заперла дверь. В голове вертелся детский стишок: «Вот идет Петруша, славный трубочист. Личиком он черен, а душою чист. Нечего бояться его черноты, лучше опасаться большой красоты…» Она поднялась на второй этаж, постояла у окна. «Красота нередко к пагубе ведет, а его метелка от огня спасет!» Этот стишок у них с мамой был вроде пароля. Мама говорила, что его еще покойный отец любил распевать. Теперь только одна Лера во всем свете и помнила, наверное. Кому еще нужно помнить такую чепуху! А у них это был знак, семейный девиз — так вернее, пожалуй. Она его всегда будет помнить, этот стишок. И детям своим велит выучить, если будут дети.
У них с Костей тоже был тайный знак, хотя сам Костя и не догадывался об этом.
Лера раскрыла шкафчик, где лежали тома «Пермской летописи», подшивки журналов «Земская неделя» и «Фотограф-любитель», взяла с полки маленькую деревянную трубку с обломанным чубуком. Трубка вырезана была в виде птицы с вислоухой собачьей головой и чешуйчатым разведенным рыбьим хвостом. Когда-то ее случайно обнаружил Костя, роясь в музейном хламе. Он считал, что на трубке изображено божество древних персов, Сэнмурв-Паскудж, прообраз трех стихий — земли, неба и воды. Такое же изображение было на одном из блюд коллекции Желоховцева. И Костя хотел думать, что трубку эту вырезали уже здесь, на Урале, по изображениям на серебряной посуде, а не завезли с Востока. Это ему очень было важно. Он даже собирался отнести трубку опытному столяру, чтобы тот определил, из какого дерева она сделана — из местного или тамошнего, персидского.
Костя показывал трубку Желоховцеву и просил Леру передать ее в университетскую коллекцию. Собственно говоря, трубка эта никого, кроме Кости и Желоховцева, не интересовала и даже не значилась в музейных каталогах. Можно было без всяких хлопот, ни с кем не объясняясь, просто взять и подарить ее Косте. Но Лера не подарила. Она сразу для себя решила, что это и есть та самая вещь, которая будет напоминать ей о Косте. И слава богу, что не подарила! В феврале он исчез из города внезапно, ничего не оставив на память. А ей, как всякой женщине, нужен был какой-то залог. И Косте нужен не меньше, чем ей, хотя он и не знает об этом.
Может быть, потому он и вернулся, что трубку эту она ему не подарила, не поддалась искушению…
Лера потрогала подушечкой большого пальца остро обломанный чубук, положила трубку на место и вспомнила про Федорова. Ночью, когда она зашла в музей после ресторана, тот спал — еще не храпел и не слышал, как она открывала дверь. И хорошо, что не слышал. А то она вполне могла бы и выпустить его по дурости.
«Бедняга, — ей стало жаль Федорова. — Есть, наверное, хочет…»
Она стукнулась в дверь чуланчика:
— Алексей Васильевич, вы живы?
— Немедленно выпустите меня отсюда! — воззвал Федоров. — Сегодня состоятся выборы в городскую думу. Мне необходимо на них присутствовать!
— Зачем? — удивилась Лера. — Вы же сами говорили, что не собираетесь эвакуироваться.
— Странная у вас логика! — он сделал вид, будто не понимает ее. — В ваших же интересах отпустить меня.
— Не могу. Честное слово, не могу… Есть хотите?
— Хочу, — смягчился Федоров.
— Вы, миленький, до вечера потерпите, ладно? Вечером я принесу.
Федоров шумно вздохнул:
— По крайней мере скажите, что мне грозит!
— Ровным счетом ничего.
— Голубушка, — попросил Федоров. — Вы хоть дочь мою известите, что я жив пока. Она ведь с ума сходит! Не хотите говорить правду, скажите, будто меня срочно на вскрытие командировали… Вы Лизу знаете, пойдите к ней!
— Вечером схожу, — пообещала Лера.
Федоров опечалился:
— А до вечера мне тут сидеть?
Лера хотела честно сказать, что ему в чуланчике придется еще несколько дней просидеть, до прихода красных. Она уж совсем собралась с духом, чтобы это сказать, как вдруг услышала отдаленный звук выстрела. Потом еще и еще.
Стреляли где-то в районе Вознесенской церкви.
Лошади несли вперед, прямо на патруль. Извозчик, что-то невнятно бормоча, стал хвататься за вожжи. Рысин толкнул его локтем:
— Прыгай, мать твою! Убьют!
Извозчик покорно вывалился на обочину.
«Остановить лошадей, — мелькнула мысль. — Все объяснить!»
Но поздно, поздно.
Шарахнулся в сторону офицер. Снизу, навскидку, выстрелил два раза. Промахнулся. Передний солдатик медленно повел винтовку, и Рысин, понимая, что ничего уже не поправить, отрешенно подумал: «Куда я бегу? Зачем?» Боек клюнул капсюль, воспламенился пороховой заряд, пуля ввинтилась в нарезы ствола, но мгновением раньше пролетка подскочила на ухабе, Рысин даже выстрела не услышал. Теряя ногами днище, он завалился на ящики. Пуля чиркнула рядом, оставила на вожжах возле самых его рук рваную щербинку. Он выпрямился, посмотрел на ее черные края — жизнь распалась надвое. Не воздух, а само пространство обтекало его лицо. Надвинулась, выросла церковь, разваливаясь, словно гармоника, потом ушла вбок. Заборы приобрели объем, а дома и деревья стали плоскими, как театральные декорации. Изламываясь, они пролетали мимо с короткими легкими хлопками. Литые резиновые шины скользили в уличной пыли. «По следу найдут», — пожалел Рысин. Не целясь, он выстрелил назад, и с этим выстрелом прошлое ушло навсегда. Одним движением указательного пальца он оборвал все нити.
«Но кто же стрелял из окна?»
И еще — не мыслью даже, а пустотой в груди наплывало: «Ведь Костя-то решит, что я его предал!»
Через несколько минут пролетка запрыгала по булыжнику, и, хотя двигалась она теперь медленнее, Рысин вздохнул с облегчением — проследить отпечатки колес на булыжной мостовой было труднее…
Дома он затащил ящики в ограду, на ходу бросил жене:
— Я скоро, Маша!
Снова вскочил в пролетку и погнал лошадей под угор, в сторону завода Лесснера. Погони не было. Проехав несколько кварталов, он остановил лошадей в пустынном проулке у железнодорожной насыпи. Огляделся — никого. В ближайших двух дворах огороды заросли лебедой, окна в домах заколочены. Рысин осмотрел пролетку — не обронил ли чего. Взгляд упал на дырку от пули. Из темной, потрескавшейся кожи сиденья торчал клок ватина. Спрыгнув на землю, он достал складной нож, вспорол сиденье и поковырял лезвием внутри. Вытащил светлую, недеформированную пулю, сунул в карман. Затем взбежал на насыпь, прошел шагов двести по шпалам, чтобы не оставлять следов, и, сделав петлю, двинулся к дому.
Вернувшись, Рысин заволок ящики в дровяник, взял гвоздодер-бантик и осторожно поддел верхние рейки самого большого ящика. Гвозди отошли с протяжным скрипом. Сверху лежала тонкая неровная плита известняка, какими хорошие хозяева выкладывают обыкновенно дорожки в огородах. Рысин отшвырнул ее в сторону — плита разлетелась на куски. Под ней обнаружился всякий мусор — деревянные обрезки, стружка, ветошь. Раскидав все это по дровянику, он вскрыл другой ящик, третий — то же самое. В четвертом вместе с разным хламом лежал ржавый четверорогий якорек и обломок багетовой рамы.
Чертыхнувшись, он запустил якорьком в стену. Два рога мягко впились в доски, якорек прилип к стене.
Рысин прошагал в комнаты, лег на незастланную постель лицом в подушку. Вошла жена, спросила:
— Чаю хочешь?
Рысин помотал головой.
— Почка болит? — встревожилась жена.
— Нет, — в подушку проговорил Рысин. — Не болит.
Она присела у него в ногах, попробовала стащить сапог. Не смогла и оставила так.
— А я вчера на рынке была. Бог знает, что делается! Неделю назад галоши по сто двадцать рублей торговали. Я и не покупала. Откуда у нас такие деньги! Все говорят, в закупсбыте дешевше. Да только где они там, галоши-то? А вчера прихожу, смотрю — галоши уже по сорок рублей. И соль подешевела. И хлеб… С чего бы?
— А с того, — сказал Рысин, — что красные скоро город возьмут.
— Ну вот, — расстроилась жена. — А ты и денег не успел получить. Работал, работал, бегал чего-то по ночам, а денег не получишь… Жить-то как будем?
— Маша, — тихо попросил Рысин, — уйди, пожалуйста. Мне подумать надо.
Она обиделась:
— Вот и всегда так! Не посоветуешься, не расскажешь ничего. Держишь, ровно прислугу!
— Ну что-ты, Маша, — Рысин погладил жену по руке. — Перестань…
— А я тебе подарок на рынке купила, — сказала она.
Рысин металлическим голосом отрубил:
— Галоши мне не нужны!
— Галоши потом купим, лето на дворе… Ты посмотри, посмотри, что я тебе купила!
Рысин нехотя оторвал голову от подушки — жена держала в руке бронзовый футлярчик, выгнутый наподобие чертежного лекала.
— Что это?
Улыбаясь, она ноготком вывернула из футлярчика большую лупу в бронзовом же ободке, на ножке, а с другого конца — вторую, поменьше. Похвалилась:
— Тридцать рублей просили, а я за восемнадцать сторговалась! Старая-то твоя сломалась…
— Кто ж ее сломал? — удивился Рысин.
— Я и сломала третьего дня…
Рысин ткнул пальцем в белую бязь наволочки — на подушке образовалась ямка. В эту ямку он поместил пулю, извлеченную из сиденья пролетки. Рядом положил другую, ту, которой был убит Свечников.
Пули были совершенно одинаковы.
Рысин навел на них лупу. Они дрогнули, поплыли, растекаясь в стекле, потом замерли, и он вспомнил: «Убивает не пуля, убивает предназначение».
Первая пуля была предназначена ему, Рысину.
— Так мне собираться, что ли? — робко спросила жена.
Он не понял:
— Куда еще?
— Тебе лучше знать. Говорят, у красных впереди мадьяры идут. Режут кого ни попало. Видишь, что пишут, — она взяла газету «Освобождение России», которую аккуратно покупала раз в неделю, по пятницам, когда в ней печатался «Календарь птицевода», прочитала: — «Мадьярские части учиняют над пленными и мирным населением небывалые жестокости. Как сообщают красные перебежчики, в Глазове четырнадцать горожан, в том числе директор реального училища и преподаватели, а также пленные офицеры были распилены на куски двуручными пилами под пение «Интернационала»…
— Чепуха все это. — Рысин встал. — Никуда мы не поедем!
Переодевшись в штатское, он взял справочную книгу «Губернский город Пермь и окрестности», нашел в конце ее адрес зубного техника Лунцева и выписал его в книжечку.
Жена подошла сзади, положила руки ему на плечи:
— Я тебя спросить хочу… Обещайся только, что честно скажешь! А не захочешь, вовсе ничего не говори!
— Ну? — Рысин повернулся к ней.
— Ты сегодня ночью где был? Поди, у бабы какой?
— Выдумаешь тоже, — он погладил ее по волосам, поцеловал в пробор. — Ты, Маша, не думай, чего нет… Не выдумывай. Понятно?
— Понятно, — она всхлипнула.
— Вот и не думай ничего, — он еще раз ее поцеловал. — А за подарок спасибо!
Лунцев был дома. Он провел Рысина в гостиную, поинтересовался:
— Вы по объявлению или по рекомендации?
— Я из военной комендатуры, — сказал Рысин. — Вот мои документы.
Лунцев заволновался, но документы смотреть не стал — видно, побоялся оскорбить визитера недоверием. Замахал руками:
— Если вы по поводу Трофимова, то я тут совершенно ни при чем! Стечение обстоятельств! Откуда мне было знать, что его разыскивают?
— Я по другому делу… Вчера вечером к вам заходила Лиза Федорова?
— Алексея Васильевича дочка?
— Она самая.
— Нет, не заходила.
— Вы уверены? Может быть, стоит расспросить прислугу?
— Как вам будет угодно, — Лунцев обиделся. — Ксенька!
Рысин остановил его:
— Не нужно… Прошу прощения.
Выйдя на залитую солнцем улицу, он направился в сторону университета. Минут через десять присел в холодке на лавочку и достал записную книжку с надписью «Царьград». Пристроив ее на колене, написал вверху, страницы: «Якубов». Остальных действующих лиц обозначил начальными буквами их фамилий, а Лизу Федорову — двумя буквами: «Л. Ф.». Все буквы он расположил полукругом, на некотором расстоянии друг от друга. Затем, используя стрелки и условные значки, которые тут же придумал, стал строить схему. Прямоугольник в ней символизировал музейные экспонаты. Большой кружок — коллекцию Желоховцева. Кружок поменьше — блюдо шахиншаха Пероза, которое Костя видел у доктора Федорова во время приезда Колчака… Надо было все-таки расспросить Федорова об этом сегодня ночью. Но Костя не дал — теперь, мол, все равно, дело прошлое, и не нужно сразу выкладывать козыри. «У Желоховцева спрошу», — решил Рысин, рисуя три маленьких кругляшка рядом с буквами «Л. Ф.». Кругляшки обозначали монеты, полученные Федоровым от дочери.
Стрелки пересекались — сплошные и пунктирные, означающие меньшую вероятность. Значки и даты событий ложились на страницу связующими звеньями, и вскоре схема стала напоминать чертеж подъездных путей крупного железнодорожного узла.
Рысин отстранился, посмотрел на нее с видимым удовольствием.
В его рисунке была та логика обстоятельств, которую все время затемняли всякие мелочи. Машинистка Ниночка со своим «ремингтоном», летящий над городом тополиный пух, гудки уходящих на восток эшелонов и орудийный гул на западе, платок с двойной каймою на плечах у Лизы, синяя — почему именно синяя? — тетрадь Свечникова — весь этот невнятный и вместе с тем странно значительный язык жизни уступил место ясному, строгому коду геометрических фигур, цифр и стрелок.
Особенно много стрелок — сплошных и пунктирных — сходилось к человеку, которого Рысин обозначил на схеме буквой «икс».
Рысин нашел Желоховцева возле главного университетского подъезда, где тот вяло распоряжался погрузкой книг на подводы. Погрузка книг — дело нехитрое, особых указаний не требующее, и видно было, что Желоховцев занялся им от тоски. Заняться-то занялся, но и отдаться этому делу всей душой тоже не может — томится.
Они прошли в замусоренный вестибюль, по которому сновали студенты и служащие с пачками бумаг, связками книг, ящиками, кулями и физическими приборами. Лазарет уже эвакуировали. Сквозь раскрытую дверь виднелась груда грязного белья на полу, голые продавленные койки. На плакате с похожим на Али-Бабу большевиком пририсована была под носом у казака аккуратная фига.
Швейцар стоял у окна, приставив к глазу подзорную трубу.
— Едете? — спросил Рысин.
Вопрос был пустой, и Желоховцев надменно поднял брови:
— Эвакуация университета решена давно. Вчера вечером ректор сделал окончательные распоряжения.
— И куда же?
— Пока в Томск.
Рысин отметил это «пока».
Они сели в старинные кресла с шишечками, сиротливо стоявшие у стены и, как видно, тоже приготовленные к отправке.
— А как же коллекция?
— Мои научные интересы ею не ограничиваются, — все так же надменно проговорил Желоховцев. — А у вас есть сообщить мне что-то новое?
Рысин вспылил:
— Вы так об этом спрашиваете, как будто я — главное заинтересованное лицо!
Сказал и понял, что так оно и есть, наверное. Слишком многое слилось для него в этом деле, которое уже и делом-то перестало быть, стало жизнью, судьбой. Он взялся распутывать клубок, у которого много концов. У всех, кто запутал его, была своя ниточка, свой интерес. У Желоховцева — наука, тема. У Сережи Свечникова — любовь к учителю. У Якубова — корысть. У Леры — Костя. У Кости — идея. У «икса», несомненно, тоже какой-то интерес был, хотя и неизвестно какой. Один он, Рысин, не имел в этом клубке ни ниточки своей, ни выгоды — какие уж там выгоды! Он только справедливости хотел, ничего больше.
— Я не верю, что вы отыщете коллекцию, — сказал Желоховцев. — Я не хочу знать, кто убил Сережу, этим его не воскресишь… Я уезжаю!
Рысин помолчал.
В этом неустойчивом дурацком мире он, бывший частный сыщик с ничтожной практикой, недоучка и неудачник, а ныне и вовсе непонятно кто — то ли прапорщик из военной комендатуры, то ли красный агент, — представлял собой правосудие. Не убогое правосудие Тышкевича, а настоящее, то, каким во все времена хотят видеть правосудие честные люди. И он имел на это право, потому что не думал ни о чем, кроме справедливости. Он был потерпевшим, следователем, прокурором и адвокатом в одном лице. Присяжные заседатели кричали в нем на разные голоса… Он и приговор вынесет, если нужно, и это теперь не будет самосудом. Вот только кто приведет этот приговор в исполнение?
— Вы уезжаете, потому что подчиняетесь приказу ректора, или по внутреннему убеждению? — спросил Рысин.
— Я слишком прочно связан с университетом. Без него я ничто… Да и красные как сила не внушают мне особого доверия. Хотя, должен признать, среди них попадаются и порядочные люди.
— Например, Трофимов.
— Например, он, — Желоховцев вызывающе поглядел на собеседника. — Я лично не знаю ни одной партии, которая бы на все сто процентов состояла из подлецов. Или, напротив, альтруистов… Из этого ровным счетом ничего не следует.
— Григорий Анемподистович, сегодня в перестрелке Костя ранен и, по-видимому, арестован.
— Я тут ни при чем, — быстро проговорил Желоховцев. — Что ему грозит?
— Самое худшее… Но вы можете помочь.
«Я не могу его бросить, — подумал Рысин, словно оправдываясь перед самим собой. — Я не хочу его бросать!» Он с ужасом осознал вдруг, что и у него появилась в этом деле своя выгода.
— Каким образом? — напрягся Желоховцев.
— А когда вы должны уехать? — Рысин ответил вопросом на вопрос.
— Завтра вечером.
— Тогда у нас еще есть время.
— Простите, но какое вам дело до Кости Трофимова? — Желоховцев только сейчас уразумел всю несуразность этого диалога. — Я не скрываю своего сочувствия к нему, он мой бывший ученик. Но вам-то что, расстреляют его или нет?
— Не ищите в моем предложении какого-то подвоха, я не собираюсь вас провоцировать. Военная комендатура этим не занимается. Я лично — тоже… Вам ничего не грозит, понимаете? — Рысин говорил коряво, долго подыскивал нужные слова. — Я столкнулся с ним во время поисков коллекции, о подробностях поговорим после. Его идеи меня не интересуют, но он безусловно честный человек. И мне хотелось бы помочь ему… Я никуда не хочу уезжать…
— Не продолжайте, — оборвал его Желоховцев. — Все и так ясно. Хотите к приходу красных заработать себе политический капиталец?
— Ничего вам не ясно! — Рысин ударил кулаком по подлокотнику и тут же осекся. — Даю вам честное слово, это не потому. Обстоятельства сложились так, что он может плохо обо мне подумать. Решить, будто я предал его. А я этого не хочу… Кроме того, наши цели во многом совпадают… Понимаете?
— Неужели вы тоже намерены передать мою коллекцию большевикам?
— Ни в коем случае. Мои деловые отношения с вами не дают мне на это права!
Желоховцев усмехнулся:
— Весьма признателен.
— Боюсь, вы меня не совсем правильно поняли, — сказал Рысин. — Вы мой клиент. Это накладывает на меня определенные обязательства. Но по справедливости я бы отдал коллекцию Трофимову. Для него она не просто тема очередной научной работы.
— Очередной! — Желоховцев прикрыл глаза. — Вы ничего не поняли, молодой человек! Чехов, помнится, говорил, что человеческая жизнь всего лишь сюжет для небольшого рассказа. В этом смысле коллекция — тема для научной работы. Но чтобы иметь право так сказать, нужно быть Чеховым или на худой конец Желоховцевым… И вообще! Вы ведете разговор так, будто блюдо шахиншаха Пероза лежит у вас за пазухой…
— Кстати, — спохватился Рысин. — В январе, во время встречи Колчака у кафедрального собора, ему поднесли хлеб-соль на этом блюде. Как оно туда попало?
— Понятия не имею… Якубов, правда, просил меня дать блюдо для этой церемонии, но я отказал ему.
— Значит, Якубов обошелся без вашего разрешения. Как видно, он знал код замка и позднее мог сообщить его Свечникову. С января вы не меняли замок?
Желоховцев покачал головой.
— Может быть, все-таки коллекцию похитил сам Якубов?
— Я понимаю, — Рысин потер ладонью щеку. — Вам не хочется считать себя причиной смерти Сережи. Но не буду успокаивать вас понапрасну. Почерк, которым написан его дневник, это почерк левши с характерным левым наклоном.
Рысин вспомнил иллюстрацию к «Настольной книге криминалиста» Трегубова — скелет сидит за столом и пишет. Иллюстрация должна была показать, как меняется почерк в зависимости от параметров тела, а со скелетом это нагляднее выходило.
— Возможно, — сказал Желоховцев.
То, что он не замечал за самым верным своим учеником такой явной особенности, можно было объяснить и рассеянностью, и равнодушием. Рысин хотел сказать об этом прямо, но в последний момент передумал, смолчал. Разговор и без того кренился в нужную сторону. Желоховцев сам должен был понять, что, если он откажет Рысину, вина за гибель Кости тоже ляжет на него.
И он это понял. Спросил:
— Что я должен сделать?
— Пойти со мной к помощнику военного коменданта города капитану Калугину, выслушать нашу беседу и подтвердить известные вам факты. Только и всего.
— К Калугину? — переспросил Желоховцев.
— Да… Вы с ним знакомы?
— Помните, при первой встрече я говорил вам, что коллекцией интересовался майор Финчкок из британской миссии? — Рысин кивнул. — Так вот, Калугин сопровождал его… Очень интеллигентный человек.
— Кто? Калугин?
— Ну да. Впрочем, майор Финчкок тоже.
— И отлично, — Рысин поднялся, протянул Желоховцеву руку. — Жду вас в восемь часов вечера в ресторане Миллера.
— Почему там? — удивился Желоховцев.
— Наш разговор лучше вести во внеслужебной обстановке. А Калугин снимает у Миллера номер.
Забыв, что он не в форме, Рысин с неуклюжей щеголеватостью запасника поднес ладонь к надбровью, вышел. После сапог ноги в ботинках казались невесомыми, идти было легко, весело, и он вспомнил, что не в форме.
Весь день Лера не выходила из музея. Накануне они условились с Андреем об очередной встрече у Миллера в половине восьмого, но она решила никуда не ходить, дождаться Костю. С того самого момента, как она услышала выстрелы, ее не оставляло чувство свершившегося несчастья. Она всячески успокаивала себя, пыталась читать, потом взялась прибирать комнаты — ничто не помогало. День длился бесконечно, как в детстве, и было вместе с тем мучительное, до тошноты, ощущение стремительно уходящего времени, в котором она могла что-то сделать и не сделала.
Ближе к вечеру явилась мысль: «Лизочек! Вот у кого можно обо всем разузнать…»
Лера сбегала в соседнюю лавку, купила хлеба, колбасы, бутылку оранжада. Затем заставила Федорова поклясться здоровьем дочери, что не сделает попытки убежать, велела ему на всякий случай отойти в дальний угол чуланчика и, прислушиваясь к его шагам, на секунду отворила дверь, поставила еду на пол у порога и вновь задвинула засов.
Федоров честно выполнил обещанное.
— Сейчас иду к вам домой, — сказала Лера. — Все передам, как вы просили.
— Буду очень обязан, голубушка, — вполне миролюбиво отозвался Федоров…
Лизочек сидела на софе с книжкой в руках. Возле нее, лежала коробка папирос «Аспер».
— Ты-ы? — протянула она, когда горничная ввела Леру в комнату. — Вот это сюрпри-из!
— Я на минутку, — смутилась Лера. — Алексей Васильевич просил меня…
— Да ты садись, — вместо закладки Лизочек заложила книжку длинной шпилькой с изображением попугая на конце. — Ведь сто лет не видались!
Она убрала папиросы, освобождая место рядом с собой.
Лера села, пристроила сумочку на коленях.
— Алексей Васильевич просил передать, чтобы ты не беспокоилась, — ей было стыдно врать, но она успокаивала себя тем, что в точности исполняет поручение Федорова. — Его срочно командировали на вскрытие в Верхние Муллы. Он обещал вернуться завтра утром. Дело спешное, и не было времени тебя предупредить. Меня он встретил по дороге, а я закрутилась вчера, забыла… Извини!
Все это Лера выпалила единым духом и замерла в растерянности — надо же так бестолково повести разговор!
— Спасибо, — Лизочек равнодушно кивнула. — Бедный папа! Он всегда чересчур серьезно относился к своим служебным обязанностям. В нынешние времена это особенно смешно… Я думаю, он и в ваши музейные дела мешался со страстью старого неудачника.
— Нет, — искренне возразила Лера. — Алексей Васильевич бывал нам очень полезен.
Ей стало обидно за Федорова.
— Ну ладно, ладно… Расскажи лучше, как живешь. Замуж не вышла? — Лизочек засмеялась, картинно откинув голову.. — Обычный разговор двух бывших гимназисток после разлуки, да? Я видела тебя вчера у Миллера с каким-то мужчиной. Лицо такое, — она свела к переносью выщипанные брови, покачала растопыренными пальцами под подбородком вверх и вниз. — Мне такие нравятся. Одет, правда, неважно, без легкости. Но сейчас трудно штатскому хорошо одеться… А помнишь Верку Лебедеву? Она еще Пушкина на словесности декламировала: «И мальчики кровавые в зубах!» — Обе засмеялись. — Я думала, она за генерала замуж выйдет. У нее фигура была — Даная. Ты ее голую видела когда-нибудь?
— Нет, — сказала Лера.
— А вышла за Калмыкова, лавочника. Можешь себе представить?
В лавке у Калмыкова Лера полчаса назад покупала еду для Федорова.
— А Наташу Корниенко помнишь? — Лизочек достала папиросу, закурила. Сладковатый дым пошел по комнате. — Знаю, что вредно для горла, но не могу удержаться… Нет, нам надо непременно всем встретиться. Это просто преступление, что мы растеряли друг друга. Столько есть чего вспомнить! — Она сняла со стола большое серебряное блюдце, стряхнула в него пепел. — Впрочем, какие сейчас встречи… Ты когда едешь?
— Еще не знаю.
— Поторопись, голубушка. Говорят, билет до Омска в классном вагоне стоит уже шесть тысяч. — Лизочек поставила блюдце на софу между собой и Лерой.
Лера отодвинулась, чтобы невзначай не опрокинуть его, и вдруг отчетливо увидела под сероватым налетом пепла изображение лежащего Сэнмурв-Паскуджа — собачья голова, птичье туловище, рыбий хвост.
Деланно-равнодушным голосом спросила:
— Что за стрельба тут у вас была сегодня утром?
— Красного разведчика арестовали. — Сложив губы трубочкой, Лизочек выдохнула дым. — Один в офицерской форме был, тот ускакал. А другого взяли…
Лера резко встала, прижала сумочку к груди.
— Ты уже? — огорчилась Лизочек. — Только разговорились! — Лера неподвижно стояла посередине комнаты. — А помнишь, как мы Скальковского читали, «О женщинах»? Ты просто ненавидела этого Скальковского. Да и я тоже. Как же он писал? «Мужчина состоит из души, тела и паспорта, женщина — из платья, тела и паспорта»… Смешные мы были. — Она обхватила ладонью лоб. — Боже мой, что с нами сделалось!
В углу, за дверью, лежали какие-то предметы, накрытые одеялом. Рядом стояли два тюка. В одном из них, под натянутой мешковиной, Лера угадала знакомые очертания малахитового канделябра.
Теперь ее это ничуть не занимало.
— Не уходи еще! — попросила Лизочек.
Лера ушла, не ответив. Теперь оставалась одна надежда — Андрей. Больше ей не на кого было надеяться.
В общей камере, куда после предварительного допроса привели Костю, сидело человек тридцать — в большинстве пленные красноармейцы. Они освободили ему место в углу, на досках, подложили под голову ком тряпья. Никто ни о чем его не расспрашивал, и он был рад этому — не то что говорить, думать не хотелось. В голове было пусто, звонко. Раненое плечо горело, и знобкий жар от него разливался по всему телу.
Часа через три рядом присел мужик, начал рассказывать:
— Я сам-от из Драчева. Драчево наша деревня, от Троицы четыре версты. Неделю назад заявились к нам казаки. Ну, понятно, стали все хватать — живность, одежу какую ни на есть. Реквизиция, одним словом. Но без квитанций уже, так. У одного Ефима Кошурникова нисколь не взяли, потому как у его царский портрет на стенке висел. А бабы и раззвонили по деревне. Кой-кто в сундуки полез портреты доставать. Моя-то чистое колоколо. Ее не переслушаешь. Ноет и ноет: люди, дескать, вешают, добро спасают. Уговорила, одним словом. Казаки в одну избу заходют — портрет. В другую — опять портрет. Поудивлялись поначалу, пропустили избы две-три. А как до моей дошли, осерчали. Ты зачем, говорит, падла, вчетверо сложенного государя на божницу вешаешь? И давай нагайками обхаживать. Ну, я не утерпел, шоркнул одному. Меня сперва к коменданту в Троицу отвели. По дороге испинали всего. Уж кровью харкаю. А здесь отошел. Сижу вот. И чо к чему? Вы-то хотя за дело сидите, а я за чо? За дурость бабью!
— Сиди, сиди, — сказал один из пленных. — Посидишь — поумнеешь. Царя-то зачем в сундуке держал?
— Попить бы, — попросил Костя мужика.
Тот не двинулся с места.
— Слышь, пить просит, — проговорил бородатый красноармеец. — У тебя, поди, запасец имеется.
— У него всегда в наличии, — поддержал еще кто-то.
Мужик, ворча, поднялся. Отлил из котелка воды в кружку.
— Больше лей! — выругался красноармеец. — Раненый ведь!
Мужик огрызнулся:
— Обыскал Влас по нраву квас!
Костя начал пить, поскрежетывая зубами о край кружки.
— Эге, да ты горишь весь, — мужик тронул его за лоб. — Тиф, может? Эй, гляньте-ка… Сыпняк ведь у него!
— Какой сыпняк! — отмахнулся бородатый. — От раны горит.
— А я говорю, сыпняк. Вон и пятна на морде. Позаражает всех к…
— Да пущай лежит, — откликнулся кто-то. — Чего тебя мозолит? Одно, кончат всех через день-два… Пущай с народом побудет!
— Тебя, может, и кончат, — выкрикнул мужик, — а меня-то за чо?
Он подскочил к двери, забарабанил в нее ладонями, как заяц по пеньку, — быстро-быстро. Объяснил вошедшему надзирателю:
— Тифозный тут у нас. Прибрать бы, куда положено…
— Да пущай лежит! — раздались голоса. — Не мешает никому!
— Дело-то к концу идет, чего там!
Последняя реплика все и решила.
— Шабаш, думаете? — Надзиратель набычил шею. — Не-ет, рано распелись! Тифозный — значит, в барак, как положено… Давай, бери его!
Никто не пошевелился.
— Ну? — надзиратель схватился за кобуру.
Двое пленных помоложе подошли к Косте, помогли встать. Он не сопротивлялся. Лишь тихо застонал, зацепив дверной косяк раненым плечом.
Перед входом в ресторанный зал на стене висело зеркало. Оно понравилось Рысину еще накануне. Это зеркало заметно сплющивало и раздвигало вширь его длинную нескладную фигуру. Такие зеркала попадались нечасто, и Рысин любил в них смотреться — они придавали ему уверенности. Перед зеркалом он замедлил шаг, повернулся к нему всем корпусом, поправив ремень, который все время оттягивала вниз кобура с револьвером..
Рысин задержался у кадки с латанией, обозревая залу, и здесь к нему подошла Лера. Едва она успела рассказать о своем визите к Лизе Федоровой, как появился Желоховцев. Он был в строгой черной тройке, с тростью, придававшей его движениям некую торжественную величавость. Сухо кивнув ему, Лера вернулась за свой столик, где ее ждал узколицый мужчина лет тридцати с цветком львиного зева в петлице.
— Выпить хотите? — спросил Рысин у Желоховцева.
Тот покачал головой.
— А я, пожалуй, выпью, — Рысин остановил пробегавшего мимо официанта. — Мне бы рюмку водки, любезный!
— Не положено, — официант отстранился. — Садитесь за столик и делайте заказ…
Рысин сунул ему серебряную царскую полтину:
— Кстати, капитан Калугин в каком нумере проживает?
— В четвертом.
— Он у себя?
— Вроде как пришел, не выходил больше.
Через минуту явилась рюмка водки. Рысин с наслаждением выпил ее под осуждающим взглядом Желоховцева и кивком пригласил его следовать за собой.
На лестнице было темно, лишь наверху, там, где кончался третий пролет, тускло горела лампа. Металлический наконечник трости Желоховцева клацал по каменным ступеням, и этот открытый, не таящийся звук успокаивал. Желоховцев шел сзади. Откинув портьеру, Рысин первым ступил в коридор и ощутил, как в животе, в самом неожиданном месте возникла вдруг, напряженно и ритмично подрагивая, тонкая ниточка пульса. В остальном все было нормально. Теперь он знал все, что хотел знать, — беседа с Лерой расставила последние точки. Подаренный ею на счастье чугунный ягненок лежал в кармане галифе. Он и взял его с собой на счастье. Расследование кончено, начинается игра, и ему, как всякому игроку, нужна незыбкая удача!
Рысин резко остановился, придержал Желоховцева, который едва не налетел на него.
— Григорий Анемподистович! Все, что я буду говорить, принимайте как должное. Ничему не удивляйтесь и задавайте поменьше вопросов.
— Позвольте? — вскинулся было Желоховцев.
Но Рысин уже стучал в дверь четвертого нумера. Откликнулся мужской баритон:
— Открыто!
Рысин вошел первым:
— Прапорщик Рысин, помощник военного коменданта Слудского района.
— Профессор Желоховцев, — представился Желоховцев. — Хотя, впрочем, мы знакомы…
Калугин в расстегнутом френче сидел за столом и что-то писал. Его портупея с большой желтой кобурой, из которой торчала рукоять кольта, висела на крюке у входа.
— Чем обязан? — Он обернулся, не вставая.
И сразу глаза его сузились, пальцы стиснули спинку стула.
— Это вы!?
Он отшвырнул стул, метнулся к двери.
Рысин выхватил револьвер:
— Сядьте, Калугин! Оружие вам ни к чему. Свое я тоже сейчас уберу. У нас разговор сугубо деловой, свидетели не требуются. — Он вынул из кобуры кольт Калугина, покачал на ладони. — Отличная вещь… И именная, к тому же! Это для меня приятная неожиданность…
Желоховцев опирался на трость левой рукой, а правую держал в кармане пиджака. Калугин истолковал эту позу по-своему. Покосившись на него, он вернулся к столу, поднял стул. Сел, закинув ногу на ногу.
— В следственной практике Североамериканских штатов, — медленно заговорил Рысин, — применялся такой эксперимент. Брали оружие подозреваемого в убийстве и из него стреляли в мешок, набитый шерстью или хлопком. Пуля, как вы понимаете, при этом не деформировалась. Затем пулю сравнивали с той, которая была извлечена из тела жертвы…
Калугин усмехнулся:
— Зачем вы мне это рассказываете?
— Полоски, оставляемые на пулях нарезами ствола, позволяют сделать определенные выводы. Но есть и более простые случаи. Например ваш. Это когда канал ствола имеет какой-то дефект, который метит пулю. Ваш кольт, скажем, — Рысин опять покачал его на ладони, — оставляет на ней характерную канавку. Ее хорошо видно под небольшим увеличением. Я располагаю двумя образцами. Первый извлек доктор Федоров из тела убитого студента Сергея Свечникова. — Он помедлил, взглянул на Калугина. — Второй образец по счастливой случайности застрял не во мне, а в сиденье извозчичьей пролетки… И еще! В точности такую же канавку мы можем при желании обнаружить на той пуле, которой сегодня утром был убит Михаил Якубов…
— Боже мой! — Желоховцев прислонился к стене.
Калугин, не обращая на него внимания, поощряюще кивнул:
— Продолжайте, продолжайте, прапорщик! Все это чрезвычайно любопытно.
— Я, пожалуй, вернусь к самому началу, — все так же размеренно проговорил Рысин. — Эта история требует последовательного изложения…
— Завязка, однако, весьма интригующая. Чувствуется, что в гимназии вы усердно читали детективные романы… Не пробовали себя в этом жанре?
— Помолчите, вы! — срывающимся голосом крикнул Желоховцев.
— За все детали я не ручаюсь, — сказал Рысин, — но основная линия выглядит приблизительно так. Якубов числился вашим агентом. Более того, предполагалось, что после прихода красных он останется в городе. С какой целью, вам лучше знать. Меня это не интересует, я не из ЧК…
— Вы меня очень утешили, — Калугин иронически кивнул.
Рысин спокойно продолжал:
— Однако политические симпатии Якубова, который еще в прошлом году состоял членом подпольного «студенческого союза», были в городе слишком хорошо известны. Рассчитывать на доверие большевиков он не мог. Вы это прекрасно понимали. И потому сразу согласились на его предложение реквизировать кое-какие художественные ценности. Тем самым он получал возможность реабилитировать себя и предстать перед новой властью не с пустыми руками. Восточное серебро Якубов добыл, сыграв на привязанности Свечникова к Григорию Анемподистовичу, — кивок в сторону Желоховцева. — А для ограбления музея вы помогли ему устроить небольшой маскарад. Впрочем, ваш агент отлично разбирался в военной обстановке. Он не собирался ни оставаться в городе, ни отдавать похищенные сокровища большевиками. Да и вы, осматривая с майором Финчкоком сасанидские раритеты, быстро оценили все значение коллекции. Чего стоит, например, одно блюдо шахиншаха Пероза!
— Финчкок предлагал за него шестьсот фунтов, — вставил Желоховцев.
— Вот видите! — Цепь логических построений становилась все весомее, уже позвякивала слегка. — Что же касается музейных экспонатов, тут вам пришлось целиком положиться на авторитет Якубова. И он не обманул ваших ожиданий, отобрав действительно самые ценные вещи… Я не знаю, в какой момент зародилась у вас мысль присвоить их, это неважно. Как бы то ни было, вы настояли на том, чтобы перевезти все к Лизе Федоровой. У вас с ней роман, и вы собираетесь увезти ее с собой на восток…
Калугин выпрямился:
— Попрошу не поминать всуе имя этой женщины!
— Хорошо, — согласился Рысин. — Якубов не посмел отказаться, о чем впоследствии пожалел. Но я опять забежал вперед. Еще до того, как все было перевезено к Лизе… пардон, на Вознесенскую, встал вопрос о том, что делать со Свечниковым. Этот мальчик написал письмо Григорию Анемподистовичу, в котором, наивно шантажируя своего учителя пропавшей коллекцией, призывал его остаться в городе. Такой план еще до похищения коллекции Свечникову подсказал Якубов. Самому ему рисковать не хотелось. Он же дал Свечникову несколько практических советов с целью замести следы. Тот принял их к исполнению без особых размышлений. Затем Свечников написал письмо и принес показать его Якубову, как своему единомышленнику. Якубов начал юлить, изворачиваться. Заподозрив неладное, Свечников решил забрать у него коллекцию…
— Но почему он сразу не оставил ее у себя? — спросил Желоховцев.
— Точно не знаю. Думаю, он не очень-то доверял своим квартирным хозяевам… Не зная, что предпринять, Якубов пригласил к себе Свечникова, — Рысин повернулся к Калугину, — и вас. Вы, очевидно, пришли в штатском…
— Сцены с переодеванием вам особенно удаются, — заметил Калугин.
— …но с оружием. Кем вы представились, опять же не знаю. Но уговорить Свечникова не удалось. Напротив, после этого разговора он окончательно решил во всем признаться Григорию Анемподистовичу. Выручить коллекцию иными путями было уже невозможно… Тогда вы попросту устранили Свечникова. Инициатива несомненно принадлежала вам. Якубов бы на это не пошел. Скорее всего, вы поставили его в известность уже пост фактум.
— Я все-таки верил, что мой ученик не способен на убийство! — Желоховцев благодарно взглянул на Рысина.
Тот не отрывал взгляда от Калугина.
— Провожая Свечникова, вы поздно вечером у железнодорожной насыпи выстрелили ему в спину. Пуля попала в сердце, и он упал лицом вперед. Его лоб был испачкан землей. Но когда тело обнаружили, оно было перевернуто на спину. Следовательно, вы доставали что-то из нагрудного кармана. Что именно, догадаться нетрудно… То самое письмо!
— Я же говорил, что оно есть! — воскликнул Желоховцев. — Его просто не могло не быть!
— Один вопрос, прапорщик, — сказал Калугин. — Кому вы служите?
— Я помощник Слудского коменданта по уголовным делам.
— Бывший, — поправил Калугин.
— Это неважно… Занимаясь расследованием убийства Свечникова, я исполняю, мои прямые служебные обязанности.
— Помощь большевикам тоже входит в ваши обязанности?
— Если правосудие находится в преступных руках, — величаво произнес Рысин, — то да! Посудите сами. Тышкевич запретил мне арестовать Якубова, поскольку знал, что тот является вашим человеком. Хотя нужно отдать должное моему начальнику: ему это было неприятно.
— Вы поставили на красных, прапорщик, — сказал Калугин, — и еще пожалеете об этом!
— Я продолжаю, — вытерев взмокший лоб, Рысин сдвинул фуражку на затылок. — Якубов, понимая, что тянуть дольше некуда, решил тайком увезти похищенные вещи на восток. Вчера вечером он известил Лизу, прикинув, что до утра она с вами не увидится. И обманулся. Лиза отправилась не к Лунцеву искать отца, как сказала Якубову, а к вам. Вы не захотели вступать с ним в объяснения. Еще бы! Тут неизбежно всплывали ваши собственные планы, отнюдь не бескорыстные. Тогда вы довольно удачно придумали этот трюк с ящиками. Все прошло бы гладко, не появись на Вознесенской улице случайный патруль. Мы с Трофимовым вам ничуть не мешали. Пожалуй, вы даже готовы были закрыть глаза на появление под самым вашим носом красного разведчика. Но патруль, стрельба — это другое дело! Какое-то дознание, какие-то ненужные разговоры! И вы решили избавиться от всех свидетелей разом. Тем более, что убийство Якубова вполне можно было приписать мне или Трофимову. Напали, дескать, с невыясненными намерениями…
Помолчав, Калугин поднял голову:
— Ваша версия напоминает астрономическую систему Птоломея. Стройна, красива, объясняет все видимые явления, но неверна по существу. Сами подумайте, зачем мне при моем служебном положении все эти хитроумные уловки, о которых вы говорили? Как помощник коменданта города я просто мог изъять ценности из университета и музея. В условиях прифронтового города мои полномочия достаточно велики!
— Догадываюсь, — сказал Рысин. — Но ваше возражение лишь подтверждает правильность моей версии.
— Каким образом? — удивился Калугин.
— Сейчас объясню… Если бы мысль о присвоении ценностей родилась у вас первого, вы именно так и поступили бы. Но первым об этом подумал Якубов. А вы поначалу клюнули на его приманку. Слишком опасно было бы реквизировать коллекцию и экспонаты вашей властью. Такая акция могла обрасти слухами, которые неизбежно потянулись бы за Якубовым, захоти он и в самом деле предстать перед красными с этими вещами. Это вы сообразили. Потом ваши планы переменились, но было уже поздно. В дело оказались втянуты Якубов и Свечников… Вот, собственно, и вся история!
— Весьма занимательно, — резюмировал Калугин. — И что же, по-вашему, я собирался делать дальше?
— Вот уж не знаю! Но подозреваю, что ваши замыслы возникли не без влияния майора Финчкока.
— Та-ак. А что вы скажете на такой вариант продолжения этой истории? Я зову на помощь. Стрелять, как я сейчас понимаю, вы не станете…
— Не стану, — подтвердил Рысин.
— Из соседних нумеров сбегаются офицеры. Я говорю им, что вы — красный шпион. Это не так уж далеко от истины. Вас отводят в тюрьму, где устраивают очную ставку с Трофимовым, а затем предъявляют на предмет опознания начальнику утреннего патруля. После чего по обвинению в измене… Эпилог предоставляю вашему пылкому воображению!
— Но я пойду к вашему начальству и все расскажу! — сказал Желоховцев.
Калугин поворотился к нему:
— Ваша сегодняшняя миссия, профессор, мне не совсем ясна. Но в случае с Трофимовым вы вели себя не лучшим образом. Ведь он был у вас? Так что поезжайте-ка в Томск вместе с вашими коллегами. И чем скорее, тем лучше!
— Ваш вариант, Калугин, — чтобы скрыть волнение, Рысин говорил подчеркнуто громко, — не учитывает двух обстоятельств. Во-первых, я в форме и сумею привлечь внимание собравшихся кратким изложением только что сказанного. Во-вторых, вы не сможете избавиться от меня немедленно. Придется исполнять разные формальности. Скрыть факт моего ареста от поручика Тышкевича вы тоже не сможете. А он по-своему человек честный. Те доказательства, которыми я теперь располагаю, не снимут вины с меня, но убедят его и в вашей вине. Кроме того, обе пули, дневник Свечникова с записью о похищении коллекции, — при этих словах Рысин многозначительно посмотрел на Желоховцева, — а также протокол осмотра кабинета Григория Анемподистовича и медицинское заключение, написанное доктором Федоровым, хранятся у вполне лояльного человека. В случае моего ареста они будут вместе с моей запиской представлены вашему прямому начальнику, полковнику Николаеву. Копии тоже пойдут в дело. Будет обследована и пуля, сидящая в горле Михаила Якубова… Так что, если вы сейчас позовете на помощь, можете считать свою карьеру законченной. Это в лучшем случае! — Рысин невольно коснулся рукой кармана, где лежали все перечисленные доказательства.
Калугин рассмеялся:
— Тышкевич — мой старый приятель. А доктор Федоров напишет такое заключение, какое мне будет нужно. Он прекрасно осведомлен о моих отношениях с его дочерью и рассчитывает на брак.
— Не буду разрушать ваших иллюзий. — Рысин вновь обрел уверенность. — Но в ближайшее время ваш возможный тесть ничего написать не сможет. Он заперт в чулане. А вот где находится этот чулан, вы не знаете и не узнаете. Трофимову это тоже неизвестно… Кстати, пока мы с вами здесь разговариваем, туда же везут и Лизу.
Это уж был блеф чистейшей воды.
Но Калугин поверил.
— Подлецы-ы! — проговорил он, стиснув зубы и по-бабьи растягивая последний слог. — Ах, какие подлецы-ы!
В этом его восклицании было что-то истерическое, фальшивое. Рысину почудилось даже, что Калугин не столько возмущен и опечален последним его сообщением, сколько пользуется поводом выплеснуть накопившуюся за время разговора бессильную злость.
— Все вещи, находившиеся в Лизиной комнате, отправлены в тот же чулан, — Рысин с наслаждением нанес завершающий удар. — А дабы вы окончательно мне поверили, добавлю: в один из тюков я лично засунул небольшое серебряное блюдо с изображением собако-птицы. Лиза использовала его в качестве пепельницы…
— Блюдо с Сэнмурв-Паскуджем! — Желоховцев жалобно сморщился. — Это же ценнейший экземпляр!
— Хорошо, — Калугин снова взял себя в руки. — Допустим на минуту, что все вами рассказанное — правда. Тогда зачем вы пришли ко мне? Отчего не представили материалы по начальству или сразу полковнику Николаеву?
— Мне нужен Трофимов, — сказал Рысин.
— Ага! В таком случае с этого и следовало начать. Роль неподкупного стража законности вам не к лицу, прапорщик!
— Вы согласны?
— А что я получу взамен? — Калугин с нарочитым равнодушием заправил вылезшее наружу ушко сапога.
— Все вещественные доказательства, исключая дневник Свечникова, и наше молчание.
— Вот теперь я до конца убедился, что вы продались большевикам! — отчеканил Калугин. — Долг службы и чувство справедливости предписывают вам открыть дело. Так? А вы вместо этого спасаете красного шпиона. Отлично, прапорщик! Браво! Только зачем разыгрывать из себя этакого Дон-Кихота? Ведь вы отпускаете на свободу убийцу, не так ли? — Он вскочил со стула. — А как же законность, порядок? Священная кара, наконец! Вы предлагаете мне сделку? Хорошо. Так это и назовем. Давайте говорить начистоту. Да, я хотел сбыть коллекции союзникам. Да, мне нужны деньги. Моя мать сидит в Омске без всяких средств. У обеих моих сестер мужья убиты за Россию. Они бедствуют. А у меня нет ничего. Понимаете, ничего! Вот что я получил за службу! — Он схватил шашку, рванул с нее боевой темляк. — Якубов! Свечников! Эта дрянь отсиживалась в тылу, когда я умирал в Мазурских болотах. А вы, прапорщик? Что посулили вам Трофимов и его друзья? Какие золотые горы?
— Замолчите! — Рысин почувствовал, как у него холодеют кончики пальцев.
— Вы меня презираете? Зря. У вас нет для этого ровно никаких оснований. Это проклятое время уравняло нас всех, прапорщик…
Дрожащими пальцами Рысин загнал патрон в патронник, вскинул кольт.
Желоховцев бросился к нему, схватил за руку:
— Успокойтесь! Не нужно…
Калугин отшатнулся к столу. Красные пятна выступили у него на щеках.
Рысин медленно опустил кольт. Рука сделалась ватной, мерзкие иголочки сеялись у плеча. Указательный палец отодвинулся от спускового крючка, лег на скобу. Сквозь заволокший комнату туман проступили очертания предметов — стол, окно, белая полоса рубахи под расстегнутым френчем Калугина.
Пришла мысль: «А ведь в чем-то он и прав… Я не должен отпускать его!»
— Григорий Анемподистович, — шепотом попросил Рысин, боясь, что голос не будет ему повиноваться, — возьмите оружие и покараульте господина Калугина, пока я не вернусь… Пойду кликну извозчика.
Желоховцев принял кольт.
— Вот сюда палец, — сказал Рысин. — Предохранитель снят.
Желоховцев кивнул. Лицо у него сделалось отрешенно истовым, рукоять мертво легла в большую желтоватую ладонь. Рысин почувствовал: он выстрелит без всяких колебаний при малейшей попытке Калугина что-либо предпринять.
Видно было, что Калугин это тоже почувствовал.
— Мне нужно письмо Сережи Свечникова, — сказал Желоховцев. — То, которое вы у него забрали. Обещаю не использовать его против вас! Оно сохранилось?
Калугин кивнул. Спросил у Рысина:
— Когда я увижу Лизу?
— Если все пройдет хорошо, завтра вечером. После отъезда Григория Анемподистовича. Она же отдаст вам обещанные доказательства.
— А кольт?
— Его я оставлю себе на память.
Спустившись в ресторан, Рысин велел швейцару позвать извозчика, а сам направился к столику, где сидела Лера.
— Знакомьтесь, — она кивнула на своего спутника. — Андрей Николаевич… Прапорщик Рысин.
— Вижу, что прапорщик, — сказал Андрей.
Стук подков далеко разносился по ночным улицам.
— Вам придется подождать меня здесь, — проговорил Калугин, когда пролетка остановилась у тюремной ограды. — Я постараюсь не задержаться.
Он сказал что-то часовому у входа, толкнул дверцу в воротах и исчез.
Рысин остался сидеть в пролетке.
Логика обстоятельств была на его стороне. Пока Калугин думает, будто Лиза взята заложницей, он бессилен что-либо сделать. Можно быть совершенно спокойным, и умом Рысин понимал это. Но неподвижная, словно впечатанная в стену, фигура часового, белый круг луны, истаивающей на ущербе, как брошенный в горячую воду сахар, неестественно четкий очерк тюремной кровли и странный контраст стоящей над городом тишины с далеким гулом канонады — все это непонятно почему приобретало значительность, тревожило. Внизу ветер совсем не чувствовался, а на вершинах лип порывами шелестела листва. И от этой, в обычное время не замечаемой раздвоенности пространства тоже рождалось ощущение грозящей опасности, близости иной жизни, неподвластной его расчетам.
Поежившись, Рысин вылез из пролетки, прислонился к дереву.
Лера, Андрей и Желоховцев уехали на другом извозчике за полчаса до того, как Рысин с Калугиным покинули номера Миллера. Договорились вывезти вещи на квартиру к Андрею, а Лизу не трогать. Даже в том случае, если Калугин из тюрьмы отправится прямо к ней, все будет уже кончено. Костя исчезнет. Желоховцев передаст свое серебро в университет, под охрану. Сам по себе он Калугину не нужен, и за судьбу его можно не опасаться. Лера вообще вне подозрений, к Федоровым она заходить не станет… Впрочем, кое-что Лиза может заподозрить после встречи с Калугиным. Значит, Лере придется пересидеть несколько дней у Андрея. Только и всего.
Потом Рысин подумал о себе: что ему-то делать? Может, сегодня же ночью забрать жену и податься к тетке на Висим? Он в форме, с документами. Заставы ему не помеха… Извозчик? Ведь Калугин его запомнит, разумеется… Но извозчика можно сменить, это пустяки…
«Значит, так. Сейчас, от тюрьмы, вместе с Костей домой. Отпустить извозчика, забрать Машу — и все втроем на Висим…»
Ему показалось, что поблизости кто-то есть. Оглянулся — никого. Посмотрел на часового — тот все так же неподвижно стоял у будки. Извозчик, нахохлившись, дремал на козлах. Рысин хотел пойти взглянуть, нет ли кого за кустами акации — шорох вроде оттуда послышался, но сдержал себя, не пошел.
Калугин не появлялся.
Начиная волноваться, Рысин поднес к глазам руку с часами и успокоился: прошло всего три минуты.
Он ждал, что вот-вот придет к нему то чувство спокойствия и расслабленности, какое испытывает человек после трудной, хорошо сделанной работы. Рысин подумал об этом еще в пролетке, по дороге к тюрьме. Но желанное чувство не приходило. И дело было не только в том, что Костя Трофимов оставался пока за тюремными воротами. Дело было в другом. Калугин прав: преступление останется безнаказанным… Вспомнилось наблюдение Путилина: преступники не седеют. Он, Рысин, пожалел Костю и Леру, не довел дело до конца, как предписывали ему долг и совесть, и Калугин будет иметь возможность мирно поседеть. Можно, конечно, успокаивать себя тем, что, если бы он даже передал материалы расследования полковнику Николаеву, все равно ничего не изменилось бы. В беспристрастие нынешних властей не очень-то верилось. Ну, положим, разжалуют Калугина или переведут в армию. А то и вовсе отделается легкой епитимьей… Но, как бы то ни было, он-то сам, Рысин, должен был все-таки попытаться открыть дело. Он мог попробовать и Костю при этом выручить, но уже на свой страх и риск, это его личное право. Надо было открыть дело! А он впутал свои личные привязанности в такие вещи, где о личном и речи идти не может.
Он представил на своем месте Путилина, Ивана Дмитриевича. И понял, что перед ним такой вопрос просто не мог встать. Путилин всегда был над делом, а он сам влез в него по уши. Но что еще ему оставалось делать? Путилин всегда был только охотником. Он же стал охотником, егерем и дичью одновременно.
Рысин вынул чугунного ягненка — подарок Леры, поставил его на ладонь. Ягненок уперся в нее всеми четырьмя копытцами на ножках-растопырках. Его мордочка выражала недоумение и любопытство. Рысин смотрел на ягненка и думал о том, что так и не увидел блюдо шахиншаха Пероза. Да и не увидит, наверное, никогда. Завтра вечером оно отправится с Желоховцевым в Томск. Он представлял его большим, ослепительно светлым и в то же время похожим на немецкую серебряную сухарницу, которую принесла в приданое Маша, — единственную ценную вещь в их доме. Потом Рысин подумал о жене, о мадьярах. Вспомнился виденный в детстве цирковой аттракцион — человека распиливали в гробу, а он вставал оттуда живой и кланялся.
Дверца в воротах отворилась со скрипом. Мелькнул кусок беленой стены и заслонился темным.
— Прапорщик! — позвал Калугин, выбираясь к будке. — Где вы?
Рысин шагнул вперед.
Калугин наклонился к часовому, потом силуэт его странно изломился — локти выпятились в стороны, плечи приподнялись, и узкая стальная полоса, укорачиваясь, блеснула между ними.
«Маша!» — успел подумать Рысин, налетая грудью на острое и твердое.
Полыхнуло огнем — ярко, до самого неба.
Подаренный на счастье чугунный ягненок спрыгнул в траву, подбежал к лицу Рысина и ткнулся холодным носом ему в подбородок.
В Кунгуре поезд простоял несколько часов.
На вокзале творилось бог знает что — говорили, будто билеты на восток идут уже по двенадцати тысяч. Пьяные солдаты врывались в классные вагоны, сбрасывали пассажиров с площадок. Двое студентов из вагона, в котором ехал Желоховцев, встали с револьверами в тамбуре и закрыли двери.
Франциска Андреевна даже к окну не подходила. Сидела, сжавшись, в уголке и все спрашивала:
— Что же это делается-то, Гришенька?
Часа через два страсти поутихли, и Желоховцев вышел на перрон.
В стороне, у заколоченных ларьков, стояла, дожидаясь погрузки, артиллерийская батарея. На хоботе крайнего орудия висело дамское белье из разбитых лавок — бюстгальтеры, чулки, панталоны, кружевные рубашки. Вокруг толпились бабы, шла торговля.
Высокий офицер в форме карательных войск подошел к Желоховцеву:
— Я поручик Тышкевич… Что ваши тарелки, профессор? Так и не нашлись?
— Нашлись, — сказал Желоховцев.
— Да ну? — удивился Тышкевич. — А Рысин ведь сбежал, подлец. С красными остался…
Круто повернувшись, Желоховцев пошел к своему вагону.
Что он мог рассказать этому поручику?
Что он вообще мог кому-то рассказать про ту ночь, когда они сидели с Лерой в темной комнате и перед ними на голой столешнице мирно и покойно блестело блюдо шахиншаха Пероза!
В тот вечер от Федоровых поехали на квартиру к Андрею: Желоховцев, Лера и один из парней, дежуривших у входа в ресторан. В музей ехать побоялись: мало ли что! Самого Андрея с ними не было — он помог вынести тюки и, отдав Лере ключ, пошел к тюрьме. Хотел перехватить Костю и Рысина по дороге и увести к себе.
Еще в пролетке Желоховцев нащупал сквозь мешковину блюдо шахиншаха Пероза, и сам, пыхтя, тащил этот тюк, когда Лера из осторожности отпустила извозчика, не доезжая до места.
Свет не зажигали. Желоховцев то клал блюдо на стол, поглядывая на него как бы со стороны, то опять брал в руки, оглаживал и объяснял Лере, что круглый ободок на донце, кольцевая ножка, стерся не сам по себе, а был спилен. Таким путем древние обитатели Приуралья стремились придать блюду большее сходство с ликом лунного светила, которому поклонялись. Он говорил долго, сбивчиво, как студент на семинарии, и все не мог заставить себя оторвать руку от блюда. Гладил его ладонью и пальцами, проводил ногтем по впадинам чеканки, проверяя оттенки звука. Лера слушала равнодушно, то и дело вставала, подходила к окну. За окном висела настоящая луна — белесая, низкая.
Все последующее вспоминалось тяжело, обрывками. Далекие выстрелы — вначале один, потом еще два, потом еще и еще. Пальцы Леры, судорожно мнущие занавеску. Застывший на пороге Андрей — рукав у пиджака оторван, нелепо торчит рука в белой сорочке. Чудом уцелевший в петлице цветок львиного зева.
Андрей наблюдал за Рысиным, укрывшись в кустах акации, и выстрелил секундой позже Калугина.
«Но как же? — крикнул Желоховцев. — Почему он стрелял? Ведь он думал, что Лиза у нас!»
«На кой черт она ему, ваша Лиза! — Андрей стянул пиджак, бросил на пол. — Только обуза лишняя… Я его, гада, второй пулей достал!»
Лера плакала, навалившись грудью на стол.
Желоховцев положил рядом с ней блюдо шахиншаха Пероза, шагнул к двери. Никто его не задержал. Блюдо шахиншаха Пероза и блюдо с Сэнмурв-Паскуджем, и все остальное, что еще совсем недавно казалось чуть ли не самым важным в жизни, теперь виделось пустяком, малостью. И эту малость Желоховцев оставил там, за дверью, потому что так хотели мертвые — Сережа Свечников, Костя, да и Рысин тоже, и больше он уже ничего не мог для них сделать.
«Токвиль, страница сто восемьдесят восемь…»
«Поймите меня правильно», — эту фразу Сережа в своем письме повторил четыре раза.
Письмо лежало в кармане, дневник — в саквояже.
«Непременно прочесть записки этого Путилина…»
Вдалеке взвыл паровоз, и Желоховцев прибавил шагу — Франциска Андреевна уже махала ему из вагонного окна.
Двадцать девятого июня белые спустили в Каму и подожгли керосин из десятков цистерн, стоявших на берегу, в районе железнодорожной станции Левшино. Оставляя за собой мертвую пелену пепла, огонь по течению двинулся вниз, к Перми. Горели, разваливаясь, лодки у берега. Гигантскими свечами пылали дебаркадеры. Чалки обугливались, расползались. Пароходы и баржи неуклюже разворачивались, огонь обтекал их борта, чернил ватеры, потом двумя-тремя языками взбегал к палубным надстройкам. На мгновение огненными гирляндами провисали канаты, веревки, и баржи, медленно проседая, плыли вниз, к мосту.
Дым стелился над рекой. У воды он был густой, черный, вверху — серый.
У реки, на путях железной дороги суетились солдаты, поджигая составы, которым не хватало паровозов. Горели вагоны с зерном, хлопком, обмундированием. Английские френчи с рубчатыми нагрудными карманами, желтые ремни, башмаки с металлическими заклепками вокруг дырочек шнуровки — все это тлело, ползло, дымилось, превращалось в зловонную слипшуюся массу. Под ветром взлетали над городом невесомые черные хлопья. Покружив, опускались на крыши домов, на воду, на улицы.
В это же время части 29-й дивизии 3-й армии Восточного фронта вышли с северо-запада к Каме.
Перед ними расстилалась огненная река. С треском бежали по воде длинные желто-красные языки. Клубы дыма окутывали левый, подветренный берег, откуда редко, с навесом, била случайная батарея. Вода кипела, шла пузырями, потом становилась матовой. Черную вонючую пену выносило на плесы.
Командир полка Гилев поднес к глазам бинокль и увидел чайку. Бинокль чуть подрагивал, и чайка металась в окулярах, как подстреленная, — вверх, вниз, опять вверх и вбок. Неподвижно распластанные крылья, настороженный блеск маленького глаза.
Больше Гилев ничего не увидел.
После полудня подвезли орудия. Снаряды с воем перелетали через реку, и их разрывы не были видны в сплошной завесе дыма. Вскоре белая батарея замолчала, огонь ушел вниз, и началась переправа. На мертвой реке затемнели лодки, шитики, плоты.
Утром тридцатого числа завязались бои на окраинах.
Утром тридцатого числа Костя очнулся на нарах тифозного барака в тюремном дворе и убедился, что никакого тифа у него нет и не было. Жар спал. Слабость была во всем теле, тяжесть — рукой, кажется, не пошевелишь, и плечо ныло. Но жар спал, голова была ясной. Даже есть хотелось — он ничего не ел уже трое суток. Воды и той не было. Сторожа и персонал исчезли позавчера. Умерших никто не выносил. Рядом с Костей лежал мертвый матрос в распоротой нагайками тельняшке. Тускло-зеленая муха ползла по его руке, чуть пониже сгиба, где выколото было: «Верный». Костя хотел согнать муху, но в эту минуту со двора грянул залп, и она сама улетела. Через несколько минут еще залп. «Расстреливают», — догадался Костя. Он слез на пол, подполз к маленькому окошку, на три четверти забитому фанерой, и осторожно выглянул наружу. Человек пять солдат в черных погонах бежали к соседнему бараку, где помещались раненые. Солдаты скрылись в дверях, и сразу послышались отдельные выстрелы — раненых добивали.
В их бараке стояла тишина.
Трое солдат подошли к окошку, и Костя сполз на пол, чтобы его не видно было с улицы.
— Вишь, как разит! — выругался один. — Вы как хотите, а я в эту помойку носу не суну… Лучше от пули подохнуть, чем от этой заразы…
— Может, из дверей хотя постреляем, — предложил другой. — Или пожжем.
— Да покойники одни, кого стрелять, — вступил еще голос. — Гранату кинуть, и готово!
— Жалко гранату… Может, пожжем?
— Чем жечь станешь, дура? Керосину-то нет!
Тишина. Потом опять разговор:
— Гэ-один оставь. Лимонку давай!
— Может, пожжем, а?
— Да пошел ты к …!
— Ленту, сперва ленту срывай… Дай-ка сюда!
— Чиркай теперь!
— Отвяжись, сам знаю…
Фосфор зашипел, и Костя, не видя, увидел, как бежит огонек к капсюлю по внутреннему шнуру.
— Давай-ай!
Звякнув, рассыпалось стекло. Граната влетела в окно, сея белые искры, и разорвалась у другой стены, под нарами.
Взметнулись вверх доски, тряпье. Беленый потолок обрызгало красным, посекло осколками.
— А-а-а! — закричали в углу.
Костя лежал ничком, чувствуя на губах вкус извести. Едкий дым полз по бараку. Потом дым разошелся. Несколько выстрелов хлестнули сквозь фанеру на окне, послышались удаляющиеся шаги, и тогда Костя явственно различил тот звук, которого он ждал со дня на день, с минуты на минуту, — отдаленный треск ружейной перестрелки.
Из белой пены кружев на подзеркальнике поднимались два ракушечных грота. Они казались Косте такими же нереальными, как цветы на окнах, как чистые простыни и подушки, на каких он с детства не спал, — большие, легкие, в ситцевых наволочках с торчащими уголками.
Лера, напевая, возилась на кухне. «Красота нередко к пагубе ведет…», — разобрал Костя. На столике возле кровати лежала трубка с изображением Сэнмурв-Паскуджа. Он повертел ее в руках, позвал:
— Лера!
Она пришла, опустилась на колени, у изголовья, подперев кулачками подбородок.
— Помнишь у меня в музее икру австралийской жабы? Из-под нее весь спирт выпили.
— Кто? — удивился Костя.
— Вот уж не знаю. Солдаты, наверное. Тут такое творилось! — она помотала головой. — И о чем я говорю, дура… До сих пор не могу поверить, что ты здесь, у меня!
— Я и сам не очень-то верю, — сказал Костя.
Она взяла у него трубку:
— Рысина жаль…
— Он тебя в тот вечер, у Миллера, ни о чем не просил?
— Нет вроде.
— Ну, может, жене что передать? — настаивал Костя.
— Он же не думал, что погибнет. У него все было рассчитано… Мы только о деле говорили. А когда прощались, он велел у Федорова одну вещь спросить…
— Какую? — насторожился Костя.
— Кто ему передал блюдо Пероза во время встречи Колчака… Я и спросила, когда его выпускала.
— И что он?
— Сказал, будто сунул ему кто-то из свитских блюдо с хлебом-солью, а после он его Якубову передал… Вот и все.
За окном раздались звуки военного оркестра.
О всех будущих победах гремели трубы, радовались сегодняшней медные тарелки, и глухо бил барабан, вспоминая мертвых.
— Вот и все, — повторил Костя.
Стеклянный шар с блюдом шахиншаха Пероза внутри медленно поворачивался на серебряном шнуре. Шахиншах натягивал невидимую тетиву лука. Под липами тюремного сада стоял чугунный ягненок, задрав к небу влажную от росы мордочку. Мимо него, мягко ступая по булыжнику разбитыми сапогами, проходил полк Гилева. Впереди, с обнаженной шашкой в руке, шел командир. На его бритой голове криво сидела выгоревшая фуражка, красный рубец стягивал кожу на щеке.
«…А его метелка от огня спасет».