Одна столичная дама в своем электронном livejournal написала следующее: «Был в Новосибирске такой всенародно любимый старик Михал Петрович Михеев, он писал детективы («Запах "Шипра"», «Тайна белого пятна»), но более всего был велик тем, что сподобился написать «народную» песню: «Есть по Чуйскому тракту дорога, / Много ездит по ней шоферов, / Был там самый отчаянный шофер, / Звали Колька его Снегирёв. / На «Форде» там работала Рая…» Ну и так далее…»
И послышалась мне, невзирая на все эти ласковости известной уважаемой дамы, какая-то нотка снисхождения в отношении к моему отцу. «Сподобился написать», «народная» в кавычках, чтобы еще и подчеркнуть безграмотное ударение в слове шофёр и низвести, стало быть, его народность до «народного» же уровня… И сделалось мне досадно. И не вследствие родственных чувств или ущемления фамильного достоинства, тут вот как раз ничего личного! А защемило меня нечто другое…
Зацепило меня нечто эпохальное. Как мы порой с недооценкой и снисходительно смотрим на своих предков, на людей, на опыте которых мы выросли. Подруга моя столичная дама, бомонд, сейчас важный человек, родилась в тех же краях, где и мой отец, на Алтае (он — в Бийске, она — в деревне под Бийском), и, проложив себе упорством, способностями (как и отец, кстати) путь наверх, стала известной уважаемой писательницей в Москве, переводчиком с немецкого, много ездит по миру, законодательница вкусов, поскольку участвует во всяких там литературных жюри, культуртрегер, как назван ею один из ее же рассказов, несет что-то там полезное в народ. А отец в свое время остался в бог весть каком Новосибирске, ограничился славой одного города, и вроде бы дама моя ценнее для истории, поскольку принадлежит к крупным величинам и ей вполне позволено подобное снисхождение.
Но вот отец воспитал целое поколение. У него не было в роду ненавистных подруге моей коммунистов, но тем не менее он как-то умудрялся действовать на народ, причем положительным (тем же положительным, к чему призывали в своих целях всегда коммунисты), положительным и простым. Не недооцениваем ли мы людей той эпохи? Мы, позднее поколение, сделали ставку на отрицание социализма (со всеми, кстати, и его положительными сторонами) и сделали себе славу на этом, на «отрицаловке». И вошли в моду. И за это получили со временем, после того как закончились невзгоды, кто что: кто деньги, кто известность, кто деньги и известность, но не получается ли, что мы по сути продались, что этой «отрицаловкой» нас просто купили? Купили, чтобы сделать со страной то, что есть теперь? И что виноваты-то не те, кто творит со страной что-то сейчас, а виноваты мы сами, сами виноваты тем, что купились на эти модные идеи. Но мы не посыпаем голову пеплом, где-нибудь в ночной тиши посокрушаемся, вспомня, что много хорошего ушло, даже днем вспомним, что не было культа денег, что это было хорошо, хорошо! И это навсегда ушло!… Но, обеспеченные, мы, имея уже статус, известность, уважение, создавшие в отличие от большинства теперешнего нашего люда для своих оставшихся родителей сносную жизнь, имеющие возможность заменить им их крохотную пенсию, доставшуюся от советских времен, своей помощью, имеющие возможность поставить на ноги своих детей и внуков, и имея возможность выгородить себе неплохую жизнь с теннисом и заграницей, особо не возмущаемся существующим положением дел и как-то не впадаем в революционный задор, в какой легко впадали при социализме. Не идем за очередными Сахаровыми и Солженицыными. Мы стали сытые. Мы — бюргеры, мы — средний класс. И как ни будь плохо все вокруг нас, мы от своего хорошего не откажемся…
А отец воспитал в Сибири целое поколение совсем на противоположном, на бескорыстных принципах, на отсутствии диктата денег. Не коммунист, как и мы, как и дама моя, но он воспитал целое поколение — всех нас, на тех же расхожих тогда принципах служения обществу, на идеалах добра, на убеждении, что в жизни важны не только деньги, что жить можно в равенстве, на убеждениях, которые тогда входили в нашу плоть и кровь, потому что, невзирая на официозную заданность, эти вещи были истинными, вечными, правильными, идущими еще от христианства. У коммунистов даже мораль, так называемый «Кодекс строителя коммунизма», не отличалась от христианской, мы только смеялись над этим тогда, поскольку коммунистам предписывался атеизм. У отца не было официозной заданности, но у него все это шло от души, от интуиции, от искренности, от чувства правды, это потом уже мы, повзрослев, диссидентствуя, решили смешать все и выплеснуть с водой и ребенка, назвать все, что мы восприняли тогда, демагогией, но какое-то время мы были тоже искренни, бескорыстны и чисты… Не было человека, даже не особо читающего, кто бы в те годы у нас не читал книг отца. Не читали никого из поводырей, писавших «Ленинианы», которые, казалось бы, и должны были учить коммунистической общественной нравственности, и о которых гудели радио и пресса, а его — читали. Причем он был истинно народно популярен. Его никто специально не «раскручивал», власти его даже недолюбливали, о нем не было статей в газетах, нет, была одна — в московской газете, в шестидесятых годах, которую он хранил. Но его книги читали и в народе, и среди интеллигенции, в простонародье и культурном обществе, и в так называемой, читающей элите. Мне даже приятно было прочесть в воспоминаниях уже девяностых годов у диссидентского писателя, по-моему, Кабакова, столичного человека по определению, находящегося в старые годы в силу каких-то вынужденных обстоятельств какое-то время в глуши Восточной Сибири, о том, что он где-то там, в общежитии, прочел «Тайну белого пятна». Он даже автора не запомнил, но о книжке не через один десяток лет, в девяностых, в чем-то автобиографическом упомянул. Как характеристику времени. Отцовские книги тогда были на виду…
Есть люди, которые тихо живут и тихо уходят. Ничего не накопив, не обретя каменных палат, особой славы, веса, престижа, не передав в наследство детям накопленных материальных ценностей, ничего, на первый взгляд, не создав особо важного, но тем не менее они оказывают большое воздействие на время и на жизнь. Отец всегда попадал в точку. Как-то таинственно. Написал единственную членораздельную песню в молодости, она стала народной, написал детскую стихотворную «Лесную мастерскую» в пятидесятые годы, она переиздавалась в течение тридцати лет, написал «Тайну белого пятна» — она стала визитной карточкой поколения. У таких людей есть какая-то мистика, несмотря на то, что им ничего не засчитывается. Тихие, они даже не осознают своего воздействия, они никогда не узнают об этом, но в силу каких-то случайностей их жизнь обретает огромное значение для их времени. И действует на историю и народ.
Воспитанники его клуба «Амальтея» не забывают его. А их было много. Они сейчас раскиданы по всей стране, и даже миру, но его помнят. Это было настоящее литобъединение Сибири. И до сих пор традиции есть, недавно фестиваль был — «Белое пятно» — в Новосибирске с приездом столичных знаменитостей. «Всероссийский фестиваль фантастики "Белое пятно". 19-22 ноября 2009», так он назывался полностью, и тех же амальтеевцев там было полно (да и в этой книге вместе с последним написанным отцом произведением соседствует повесть одного из его многочисленных учеников). Я не фантаст, наше участие с братом вылилось лишь в то, что мы за две недели до мероприятия подкрасили на кладбище оградку могилки (честно признаюсь, очень скромную, какую смог в 93-м году соорудить), которую через две недели, окруженную толпой приезжего писательского люда, показали по местному телевидению. Из писателей Новосибирска фестиваля не удостоился больше ни один…
И на Алтае его песню до сих пор помнят, пришлась она народу, не культуртрегерам и образованным личностям, а народу по душе. Недавно даже памятник Кольке Снегиреву на крутом обрыве у устья Чуй поставлен: из бетона вылитые колесо и руль машины («форда» или «АМО», не берусь судить). Многие ли литературные персонажи удостоились такой чести?
Повторяю, тут ничего личного, я тоже не без такого же греха, у меня даже был написан очерк об отце, еще при его жизни, за восемь лет до смерти, резкий, пижонский, выпендрежный очерк, какие часты у меня, очерк, который я ему показывал, прося одобрения, но он на публикацию его не отчаялся. И тот не увидел свет… Не смог отец уж так напрячься. А я-то хотел, конечно, чтобы, как в мольеровском «Мизантропе», была высказана любовь через откровенность и прямоту. Вот этот очерк.
Писать некрологи, подводить жизненные итоги надо при жизни людей. Хорошие слова нужно говорить о человеке, чтобы он слышал их сам. Мертвому они не нужны, да и никому они после смерти не нужны, даже живым. Михаилу Михееву уже семьдесят пять лет, и он приближается к такому возрасту, когда, рассуждая о его жизни и деятельности, можно делать определенные выводы и выносить оценки. Можно сопоставлять и обобщать. Он сам иногда уже о себе начинает говорить в третьем лице, и, безусловно, ему будут приятны слова о нем другого человека. А кто еще может о нем написать, как не я, его сын?
Михаил Михеев не стал знаменитым писателем. Он не участвует в съездах Союза писателей в Москве, его не приглашают на выступления в Горком парии, не присуждают государственных премий. Его книги не поставишь рядом с книгами Шолохова, Леонова или, скажем, Рекемчука. Он, как и начинал, так и оставался всю жизнь, писателем «легкого жанра», «развлекательной» литературы, функционируя в той области искусства, которую можно было бы на западный манер легко назвать советским масскультом, и всю жизнь его привлекали только сюжеты, острые ситуации, детективы, фантастика и приключения. Но именно в силу этого среди писателей Новосибирска он находится в ряду тех, кого читают едва ли не больше всего. В деревенских библиотеках области, в заводских библиотеках, библиотеках фабрик, среди книг, которыми комплектуют суда речного пароходства, его «Запах "Шипра"», а особенно «Вирус В-13» и «Тайна белого пятна» потрепаны и зачитаны до дыр. Книги его я встречал далеко к востоку и северу от нашей области, будучи там в командировках, и все в таком же виде. Получается (если учитывать размер Сибири), что книги его любимы на очень большой части нашей страны. И на книжном черном рынке они есть, оцениваются в четыре номинальные цены. Это о чем-то говорит…
Он самый читаемый среди простой неискушенной публики. Популярным его здесь делает непритязательность и отсутствие «больших серьезных материй» — в пользу момента чистой увлекательности. И это-то и делает его некрупным, невыдающимся писателем. Для этого в его книгах не хватает особого глубокомыслия. Он наивен. Размаха ему не хватало всегда.
Да, скажем прямо, он не получил высшего образования. Сейчас как-то стыдно стало признаваться в отсутствии его. Раньше, несколько десятилетий назад, мы гордились своими пролетарскими писателями, писателями из народа, сейчас же, в эпоху высокого уровня мастерства во всех областях и всеобщего специального и высшего образования, разностороннего всекультурья ценится прежде всего рано определившаяся специализация, дипломированность, профессионализм. А если человек не закончил высшее или специальное учебное заведение, то всегда кажется, что он не умен, не дотянул… Да я и сам часто подозревал отца в последнем, когда спорил с ним и чувствовал, какое огромное количество открытий человеческого ума прошло мимо него, какие огромные пласты человеческой умственной деятельности остались для него неведомы. Ведь он не читал Сартра, Канта, Ницше, Фрейда, не знал понятий «либидо», «суперэго», «категорический императив». Да что говорить, однажды он даже получил письмо: «Вы дурак!…» Нет, не от читателя. Это когда у нас пропал пес, какой-то бобик, и он, как ненормальный, дал объявление в газету: потерялась собака, приметы, видевших просьба сообщить. За что и получил по почте письмо: «Вы дурак! Я таких, как вы, людей ненавижу! Над вами можно было бы только смеяться, но я на таких насмотрелся сполна…» — и далее на двух страницах, не поленился человек написать. Отец еще по наивности своей пошел по обратному адресу, ему было интересно с этим человеком поговорить. Но, конечно же, обратный адрес был ложным…
Или вот язык его произведений. У него есть песня, которую он написал еще в тридцатые годы, работая автомехаником на Бийском ремонтном автозаводе, мотив которой использовал в свое время в одном из своих фильмов один наш очень известный режиссер. «Есть по Чуйскому тракту дорога, / Много ездит по ней шоферов…». Неловко за такого писателя становится, который даже ударение не может верно выбрать, ведь следовало бы произносить «шофёров», так бы сказал образованный человек. Но ведь поют эту песню и сейчас на Алтае, считая ее безымянной и фольклорной, и именно «шоферов» поют. И мало того, и меж собой также говорят, со времени тридцатых годов ничего не изменилось, не научились шофёры говорить «шофёры», а так и говорят «шофера». Говорят, как привыкли, без претензии выглядеть образованнее и грамотнее, чем они есть. И отец — из их числа.
Даже самый любимый писатель его, и тот всего-навсего Александр Дюма. Об этом можно было бы сказать: «О! Дюма!…» Но можно: «И всего-то, Дюма…» А Толстого он, откровенно признается, не очень… Ну, в лучшем случае, еще Джек Лондон и Александр Грин. И это уже все. Предел. И мне часто приходилось за него краснеть, читая его романтическо-идеалистические статейки в газетах, коими он пытался на старости лет быстренько воспитать молодежь, наставить развращающийся, заблуждающийся мир, или выслушивая высказываемые им перед посторонними людьми наивные всёразрешающие умозаключения, которые делались отцом, как будто никогда не было, не рождались и не существовали в мире явления под названием плюрализм и контркультура, попискусство, рыночная экономика, материальный стимул, релятивизм, как будто не была открыта огромная роль сексуального подсознания в жизни человека и адская сложность его внутреннего мира, как будто не обошел весь мир монстр экзистенциализма.
У него даже герои его произведений так же не по-современному просты и одноплановы, особо не обременены самокопанием, без особых полутонов — все просто и ясно, и все четко подразделено: это хорошо, а это плохо, и всего-то одна установка в жизни: делать хорошо (а сообразуясь с его Дюма-идеалами: делать благородно и красиво). Не по-современному, где-то даже смешно…
И вообще все эти мудреные разговоры, волюнтаристические решения всех проблем: как сделать, чтобы люди были хорошими, продавцы в магазинах вежливыми, а дети послушными, рассуждения, не касающиеся сущности явлений, всех процессов и глубин — это такая наивнейшая чушь!
Но с другой стороны, вот мы, современные, ненаивные, образованные, всезнающие, всепонимающие, не ударяющие в грязь лицом, освоившие и материальную заинтересованность, и структурный метод, и двоичное кодирование информации, имеющие представление о всех мельчайших внутренних движениях человека, законах его развития и бытия, о адских сложностях его внутреннего мира, об экзистенции, рефлексии, фрейдизме и психоанализе, о эпохе перехода человечества в новый эон, — о чем говорим и рассуждаем мы? Да о том, что не иметь высшего образования в наши дни стыдно. Что без порядочной одежды просто никуда. О том, в чем бы пойти в театр, а в этом не неловко ли будет?… Престижна ли работа, которой мы занимаемся? А можно ли продолжать ею заниматься?… А не мало ли уже нашей должности и нашего учреждения, может быть, требуется уже столичный кабинет? А без квартиры, а без обстановки, а без дачи?… И все уходит на это: и мысли, и время, и деньги — на показуху, на пустое, чтобы не стыдно.
А отец всегда одевался черт те во что! И обстановки никакой у него никогда не было. И не стыдно. Мало того, наивный, он и не знал, что может быть стыдным ходить в том, в чем ходил он. Это же мы, ненаивные, все знаем. А он по глупости своей… Эх, святая простота!… А как нам-то трудно… А у него маленькие радости: на рыбалку съездить, на бережке посидеть, костер развести, «Москвич» свой починить — у него первых лет выпуска, тридцать лет у него уже существующий драндулет, который он ремонтирует и латает собственными руками, и рад, когда тот работает, — съездить на нем куда-нибудь в лес… Хорошо воспитывали людей в то время, когда каждый считался лишь «винтиком», когда человек и на радости претендовал тоже предназначенные только для винтика, не больше, чем у других, то есть всем доступные, малые, чтобы ими обходиться. Хорошее в чем-то было время! Не то что сейчас, в пору обещанного приближающегося изобилия и раскрытия всех человеческих возможностей, когда мы рвем, кто сколько сможет, побольше, и уже гудят под окнами наши «мерседесы», и мы меняем машины, жен, работы, квартиры, города. А кругом — дорогое обслуживание, титанический размах самолюбий и свершений, общечеловеческие открытия, международные симпозиумы, бурная жизнь…
А он всегда все свои вещи покупал на барахолке. И не там, где меховые дохи и дубленки, а там, где цена вещи рубль или два. Вы такого отдела и не найдете. Вы при одном слове «барахолка» скажете, это для того, чтобы хорошо приодеться или найти дефицит, а это достаточно дорого. Скажем, чтобы даже джинсовый костюм купить — он там тоже стоит денег! И не мыслимо вам, что цена чего-то там может быть всего три рубля. А тем не менее отец знал, где такие цены, и в свою очередь никаких дубленок и джинсов не видел. И покупал, и приносил, старые вещи, ботинки за пятерку — в которых я потом ходил целый год. То, что вышло из моды, дешевое, чего мы бы постеснялись уже в силу его дешевизны — а только такое и интересовало его. И интересует до сих пор.
В доме у него все сделано своими руками. И полки книжные, и шкафы. Какое поколение уходит сейчас! Ведь это истинные рукоделы! Они умели все. В пору их молодости не было вещей, негде было купить, да и не на что, и приходилось строить самим. И копошились, мастерили сами, и это был самый дешевый путь. Не скажу, что в комнате у него все сделано красиво, нет, коряво, но просто и удобно, и главное, досталось ему легко. Для него это главное, остальное несущественно. Вы скажете, что это от невзыскательности вкуса… Да у нас сейчас люди, и понятия не имеющие о слове «вкус», стремятся выглядеть и жить, и ведь выглядят, как законодатели подиумов и салонов мод, на все сто, как все.
Или это донкихотство его. Я всегда терпеть не мог его позы оскорбленной добродетели. Когда он вдруг застывал, не договорив, и с поднятой и неопущенной рукой. И это символизировало, видимо, крушение мира, оскорбление всего святого, надругательство и т.д. Вот он спрашивает маляров, которые красят наш дом, когда они закончат. А те что-то буркнули и повернулись к нему спиной, и размешивают там свою краску. А он так и застыл, олицетворяя оскорбление человеческого достоинства, неуважения к старости. Он там олицетворяет, а они на него внимания не обращают, и такая жалкая сцена, я смотрю на все это из окна, и так и хочется ему крикнуть: «Проходи, отец, проходи!…» Все понятно, вид у него всегда затрапезный и пиджак потрепанный, вот будь перед ними солидный кто-то, может быть, и иначе бы они себя вели. Мне все понятно. А он не понимает, он все в своей наивной романтической позе, все пытается что-то сказать, истину восстановить.
Или он брался в аптеке вежливо выговаривать девушке за грубость или демонстративно женщине место уступал. Я-то знал, что это все от красивости, от жажды эффекта, от Дюма, что все это картинность, жесты, поза. А он не знал. Действительно, не знал, не задумывался, от чего это у него. И заступался за обиженных, оскорбленных, учил каких-то мальчишек в троллейбусе правилам вежливости, из-за своей «красивости» совершал поступки, не понимая, что к чему. А мы, все понимающие, всегда все знающие наперед, все предвидящие и предугадывающие — какие поступки совершаем мы?…
Бернеса еще любил… Это их певец, их поколения. Своя эпоха, свои люди, своя жизнь. Душа у них, так сказать, главное, и в песне тоже. Пусть порой и голос у человека, как у Утесова, с хрипотцой. А сейчас у нас главное — высшее, тончайшее проявление качества и мастерства. Совсем другой уровень. А у них что… Ликбез, там, культурная революция, откуда быть тонкостям… Но ведь целая эпоха была, нетонких, необразованных, и эти необразованные создали весь этот огромный мир, в котором мы сейчас живем и на строителей которого, на этих «винтиков», шурупчиков, шпунтиков, смотрим свысока, полагая их жизнь глупой, муравьиной, нестоящей и ординарной.
С высоты нашего честолюбия, когда, как в теперешних фильмах, герои спасают не иначе, как все человечество, их жизнь, действительно, ох как мелка. У отца даже вот и качества-то такого не было. Того, что владеет нами всеми до безумия, — честолюбия он не имел. В их времена с ним боролись, оно считалось за отрицательное качество, и так и осталось в нем до сих пор. «Я» свое он никогда перед другими не выставлял и всегда осознавал себя человеком обыкновенным, пусть и с талантами, но человеком массы, из чего, в свою очередь, стараемся теперь с неимоверным упорством выделиться все мы, рискнуть остаться среди чего боимся, как огня.
Так они и живут с матерью. Мастерят всякие приспособления, мать консервирует и заготовляет на зиму ягоду. Хомячок у них живет. Хомячка этого отец нашел выброшенным в коробке в мусорный контейнер, за его старостью, полуслепым уже, с бельмом в глазу, и принес его домой. И теперь он у них живет. Выпускают они его на стол по вечерам, когда смотрят телевизор, и, следя за потешной суетливостью, с какой он бегает на своих коротеньких лапках, и тем, как набивает крошками защечные мешки, закашливаясь, смеются до слез. Суетятся в чем-то своем, в гости ходят к соседям, наивно ценят привязанности. Отец к «Москвичу» своему, с которым не решается расстаться, сменив машину, в котором летом в саду и работает и дремлет днем, присев на заднее сиденье — испытывает какое-то родственное чувство, как к члену семьи. Я прохожу мимо, загляну: обивка допотопная, протертые сиденья, но, правда, сколько связано с ним — поездки в детстве на охоту, на рыбалку, в лес, просто к реке. И спали мы в нем, и жили, и путешествовали — и чувство трогательности и сентиментальности… Но посмотрел и пошел. А отец на этом остановился, на этом и стоит, на сентиментальности, на привязанности, а у меня все вытеснил этот наш общий, теперешний, вездесущий (то еще приобретение, с модным научным названием), все и всех охватывающий и все как бы объясняющий «конформизм».
И руками никогда он не стеснялся работать, никогда не прекращал эту ручную работу, даже с вступлением в Союз писателей. Механикам, понимающим двигатель автомобилей лучше него, диагностирующим неполадки лишь по слуху или по какой-то второстепенной для большинства людей незначимой мелочи, завидовал, уважал их и ценил их мастерство не менее, пожалуй, чем свой писательский труд.
Михеев — писатель истинно пролетарский, писатель из пролетариата и писатель для него, писатель для действительно простых людей, мастеровитых, умных, талантливых, которых тьма, и которые с их собственными незамысловатыми идеалами, со свойственными им спокойствием и размеренностью, старомодностью, «старозаветностью», «наивностью» и даже праведностью, до сих пор наивно верят в добро, сказку, мелодраматическую романтику, фантазию и мечту.
Мы, ненаивные, сейчас про все это уже и не читаем, это для нас пройденный этап, это мы все осознали, изучили, отдали должное и оставили позади. Но не забыть бы нам за этим умным торопливым постижением «великих истин», с обретением многих знаний и мудростей, с этим неуемным стремлением к наукообразию, к взыскательности, к «глубокомыслию» простые человеческие искренние подлинно душевные движения и слова…
Алексей Михеев