И опять приехал я в этот небольшой украинский городок Славуту на берегу реки Горынь по приглашению городского комитета партии на 40-летие Великой Победы. Пригласили меня товарищи, помогавшие собирать материал для повести об участниках подполья, партизанах Хмельницкой области.
На празднование съезжались ветераны Великой Отечественной войны, многие с семьями. Приветливые улыбки, объятия, радостные возгласы. Смотрю в постаревшие, много повидавшие глаза моих друзей, снова надеюсь услышать о тех давних незабываемых событиях, участниками которых были они или их боевые товарищи.
На одной из торжественных встреч зрительный зал Дома культуры буквально взрывается громом аплодисментов. Да это и понятно: на трибуне бывшая партизанка, ныне заслуженный деятель искусств РСФСР, кинорежиссер Тамара Николаевна Лисициан. А затем замирает, слушая ее взволнованный рассказ о боях на Житомирщине.
— Моим оружием теперь является не автомат, как это было сорок лет назад, — говорит в заключение она. — Моим оружием стала режиссерская профессия.
В тот же вечер на концерте, когда парубки в высоких шапках и дивчины в нарядных уборах с лентами и цветами запели песню «В ночь на Ивана Купалу», Тамара Николаевна, наклонившись к Галине Григорьевне Архиповой, секретарю горкома партии, сказала:
— Именно в ночь на Ивана Купалу в сорок третьем году мы бежали из Славутского концлагеря.
«Не ослышался ли я? Она — узница Славутского лагеря? Как же она бежала?.. Ведь после усиления охранных мер, с февраля по ноябрь 1943 года, оттуда не удалось никому убежать. Известный массовый побег военнопленных через вырытый ими подкоп, организованный Романом Александровичем Лопухиным, произошел в ночь на двадцать третье ноября… Постой, постой, — думаю и начинаю вспоминать. — Верно, не было побегов из так называемых «лечебных» корпусов, где находились раненые и больные, а из лагеря… Неужели рядом со мной сидит та самая «Этери», та самая легендарная девушка из Тбилиси, о побеге которой потом много и долго говорили? Оказывается, ее настоящее имя Тамара…»
На следующий день в новом, только что открывшемся Музее истории партийной и комсомольской организации Славутчины среди портретов партизан и подпольщиков я увидел увеличенную фотографию большеглазой красивой девушки в пилотке и гимнастерке. Нетрудно было узнать в ней Тамару Николаевну. Мне опять вспомнилась ее убежденная, эмоциональная речь, по которой можно судить, что она остается солдатом и в искусстве. Глядел и невольно сравнивал молоденькую, на фотографии, девушку в солдатской гимнастерке и солидную женщину с медалями и орденом Отечественной войны на темном, строгого покроя платье. И мне захотелось понять, как она не сломалась, выйдя из этого пекла, сумела сохранить в себе столько жизненной силы и энергии, осталась доброжелательной, энергичной, веселой, ведет активную творческую жизнь…
Я вспомнил трудные для нашей Родины сороковые годы и с помощью писем, документов, воспоминаний, собранных директором музея Валентином Ивановичем Бекреневым, попытался проследить, как она становилась солдатом, и вообще — как складывалась удивительная человеческая судьба.
Итак…
Темной июльской ночью 1942 года двухмоторный самолет «дуглас» поднялся с аэродрома и взял курс за линию фронта, в тыл врага. Там, в 27 километрах от Гомеля, на лесной поляне, группа разведчиков-подрывников должна была приземлиться, а затем незаметно пробраться в город Гомель для выполнения важного задания. На скамейках вдоль окон самолета сидели одиннадцать десантников. В начале полета все они были в приподнятом настроении. Наконец кончилась учеба, и предстояли активные действия. Дождались!
В темноте, под гул моторов, звучали песни: «Широка страна моя родная», «Жили два друга в нашем полку», «Три танкиста». Постепенно монотонный гул и легкая вибрация стали укачивать. Кое-кто задремал.
На самом кончике скамейки пристроилась разведчица Тамара Лисициан. Мешки с парашютом, с одеждой и частью боеприпасов не давали придвинуться к стенке и сесть поудобнее.
По «легенде» и по документам она из Можайска. Из города будто бы отступала со своим «любимым Гансом» и в суматохе отступления потеряла жениха. «А я Ганса потеряла», — с улыбкой, нараспев повторяла она еще в Москве и показывала своей близкой подруге Леле Гордеевой, уже бывалому солдату, фотографию немецкого ефрейтора, выданную ей вместе с поддельными документами на имя Этери Георгиевны Гванцеладзе. «По-те-ря-ла! Этери потеряла Ганса! — дурачилась Тамара, заучивая свою «легенду». — А ты, Лелька, теперь кто? Покажи, что тебе дали?»
В самолете они сидели рядышком, Тамара и Леля — неразлучные подруги.
Студентка Леля Гордеева начала сражаться под Москвой раньше Тамары, тогда еще была жива Зоя Космодемьянская, тогда за линию фронта еще ходили пешком. В ноябре Лелю тяжело ранили. Спасли в омском госпитале. Едва поднявшись на ноги, партизанка-доброволец Елена Павловна Гордеева снова вернулась в свою часть. Тогда-то они с Тамарой и подружились.
Слева от девушек — Михаил Казаков из Ивановской области. Ему, как и Тамаре, восемнадцать лет. Успел перед войной закончить курсы трактористов и ушел добровольцем на фронт.
В разное время, разными путями пришли они в партизанскую диверсионную десантную часть. Глубокой осенью 1941 года в Колпачном переулке стояла толпа молчаливых, сосредоточенных парней и девушек. Это были комсомольцы и комсомолки. Они требовали, чтобы их отправили защищать Москву. Она была жива, Москва. Каждым своим памятником, каждым заклеенным крест-накрест окном, каждой трепетной веткой взывала — защити, убереги, сохрани!
Тамара присоединилась к этим юношам и девушкам. В Тбилиси она закончила десятилетку, вступила в комсомол. Натура бурная, неистощимая в ребячьих играх на различные выдумки, обожаемая мальчишками за ее способность драться, она увлекалась литературой и парашютным спортом, историей и быстрой ездой на коне и мотоцикле, театром и меткой стрельбой из мелкокалиберной винтовки.
В те годы все чаще по радио звучал знаменитый баритон ее двоюродного брата Павла, который стал петь на сцене Большого театра. Девичье воображение рисовало и ей артистическое будущее. В июне 1941 года для продолжения учебы она приехала в столицу, покорившую ее своей архитектурой, мостами, станциями метро.
Война ненадолго, и конечно же фашистов прогонят, надеялась она, успешно сдавая вступительные экзамены в Государственный институт театрального искусства. Теперь-то ее мечта осуществится, она овладеет тонкостями сценического мастерства.
Но каждое новое сообщение Совинформбюро вселяло все большую тревогу. И вот уже и институт, куда она была зачислена на первый курс, эвакуируется в глубокий тыл. Тамара наотрез отказалась ехать и прямо с Казанского вокзала, возле которого в ожидании отправки на узлах, чемоданах, тюках теснились эвакуированные, направилась прямо в ЦК комсомола. Долго простояв в очереди, поднялась в военный отдел. Худощавый, измученный бессонницей инструктор усталым голосом спросил:
— Что умеешь делать?
— Стрелять, ездить верхом, знаю немецкий…
— В разведку пойдешь? — не то спросил, не то определил ее судьбу инструктор, выписывая направление.
Под монотонный гул моторов вспоминалась 5-я армия и прифронтовая разведка, где она служила в конце сорок первого года. Что они, девчонки-разведчицы, видели за линией фронта? Отступающих немцев, замерзших в снегу гитлеровских солдат, разбитую, военную технику, сожженные избы разоренных деревень, слезы беженцев, трупы замученных жителей Подмосковья и много погибших красноармейцев, защищавших столицу…
Не по характеру была ей эта работа: ходи, смотри, считай, запоминай… Сердце кровью обливалось от всего увиденного, горело жаждой мести, руки тянулись к оружию, которого ей не полагалось. И она после настойчивых требований добилась перевода в авиадесантную часть к партизанам-десантникам.
Вспомнила командира части Артура Карловича Спрогиса. Авторитет его был непререкаем. Суров, красив, бескомпромиссен. Пареньком еще в гражданскую был разведчиком, добывал сведения о вражеских гарнизонах, складах оружия, о замыслах вожака анархистской банды Махно. После гражданской он на западной границе активно борется с диверсантами. За бои в Испании, за дерзкие действия при взрыве патронного завода в неприступном городе Толедо он получил самую высокую награду — орден Ленина. Опытный разведчик, умный наставник, за короткий срок подготовки он мог обучить подрывному делу. Каждое утро вскакивали по тревоге, натягивали галифе, наматывали портянки и в непомерно больших сапожищах бегали, закаливали себя на выносливость, отрабатывали приемы джиу-джитсу, учились снимать часовых. Спрогис подбирал и комплектовал группы, инструктировал и лично готовил к заданию каждого. Он умел заразить курсантов своей отчаянной смелостью, воодушевить оптимизмом, сплотить их в коллектив. И вот теперь у нее есть все, о чем она мечтала, — настоящее боевое дело, оружие, снаряжение и товарищи, верные в дружбе и смерти.
Внезапная вспышка осветила лица бойцов…
Вспоминает Елена Павловна Гордеева-Фомина, разведчица-подрывница:
«Самолет был обнаружен врагом, и мы попали под обстрел. Я смотрела в окно и видела, как за бортом самолета, совсем рядом с ним, разрываются снаряды и вспыхивают зеленые и красные огоньки, слышен грохот разрывов. А внизу была видна линия фронта, почти прямая, уходящая за горизонт, из огня и огневых вспышек. Горели деревни, рвались снаряды, летели трассирующие пули, зависли над землей осветительные ракеты. Действительно — линия огня.
Самолет стало бросать и трясти, как на булыжной мостовой. Ослепляющие лучи прожекторов то освещали лица десантников, то шарили по ночному небу. «Дуглас» забирал все выше и выше и куда-то вбок. И вскоре после того, как летчику удалось ускользнуть из-под огня противника, сквозь напряженный гул моторов в темноте послышались звуки зуммера и сопровождающий подал команду: «Приготовиться!»
Мы выстроились у двух дверей самолета в порядке, определенном еще на земле. Я прыгала первой из правой двери. Дверь открыли, и мне было видно, как мы пролетали над лесами, полями, селениями. В разных местах, на большом расстоянии друг от друга, виднелись зарева пожарищ. Это гитлеровцы жгли деревни. Я стояла у самой двери, и из-за шума моторов команда «Пошел!» до меня долетела неясно. Но тут же раздался, отчетливый голос нашего командира группы Корнеева: «Пошел!» — с добавлением крепкого солдатского словечка, и я прыгнула за борт…»
Тамара не мешкая двинулась сразу же за Лелей, грудью подалась вперед, ветер вырвал ее из двери, секунда свободного полета в тишине — и вдруг больно ударило прикладом винтовки по лицу, раскрылся парашют, стропы натянулись. В десятом классе до одури прыгала с парашютной вышки, а вот теперь, в войну, не хватило времени для отработки навыков прыжков с самолета. Она увидела недалеко от себя серые в ночи купола парашютов своих товарищей. Издали доносился звук самолета.
Парашют развернуло раз, другой, она заметила, что опускается прямо на лес. «Не зависнуть бы на дереве», — подумала Тамара и тут же с облегчением увидела под собой поляну. По сапогам прошелестел тростник, и она… плюхнулась по пояс в лесное болото. Услышав снова над головой самолет, нашарила фонарик и, как было велено, помигала им вверх, потом потерла рукавом гимнастерки лицо, сплошь облепленное комарами, и, торопливо подтянув парашют, стала выбираться из болота. Чуть в стороне послышался тихий свист, затем хрустнула сухая ветка.
— Кто там? — негромко окликнула она.
— Мы.
Подошли Алексеев с Кравцовым, подрывники. Помогли отцепить и утопить в болоте парашют. Вглядываясь в черноту леса, помигали фонариками, снова тихо посвистели, но ответных сигналов не было. Решили продолжать поиски. Пока пробирались вдоль болота, Тамара заметила, что Кравцов прихрамывает.
— Что с ним? — озабоченно спросила она Алексеева.
— Перед самым вылетом у него взорвался в кармане взрыватель. Спасли ватные брюки. Никому не сказал, боялся, заподозрят «самострел», а теперь, после прыжка, разбередил рану.
Прислушиваясь и оглядываясь по сторонам, они взяли немного в сторону от болота, где их нещадно ели комары. Теперь сапоги увязали в глубоком песке, цеплялись за невидимые сучки и корни деревьев.
Постепенно лес стал оживать птичьими голосами. В рассветном сумраке просматривались сосны, березы, а они все еще бродили по лесу, надеясь выйти на поляну, к месту встречи. Среди высоких сосен увидели стоявшие островками кустики. В них можно было укрыться.
— Давайте устраиваться здесь, — сказала Тамара, поглядывая на унылое лицо хромавшего Кравцова. — Тут и подождите меня, а я посмотрю, куда мы попали, может, и ребят найду. Нечего с такой ногой шататься по лесу.
Она сняла сапоги, распаковала вещмешок, переоделась в гражданское, оставила ребятам винтовку с мешком и ушла…
Вспоминает Елена Павловна Гордеева-Фомина:
«Группа, которая состояла из десяти человек, как было сказано командиром до вылета, должна была собраться на поляне. Следуя этим указаниям, я отправилась искать поляну. Еще при раскрытии парашюта дернуло с такой силой, что у меня слетели сапоги. Теперь без сапог, босиком, я осторожно пробиралась между деревьев. Поляны никакой не нашла. Кругом лес да болото, в котором я утопила парашют. Стала посвистывать. В стороне послышался ответный двойной свист. Сомнений не было: кто-то из своих.
Пользуясь компасом, обошла болото и направилась в ту сторону, откуда услышала ответный сигнал. Так, пересвистываясь, мы вышли навстречу друг другу. И когда оказались совсем близко, я спросила: «Кто это?» — «Это я, Иван Атякин. Лельк, это ты, что ль?»
Мы были рады встрече. Я взяла питание к рации, которое тянуло килограммов на десять, Иван оставил себе рацию и вещмешок, и мы отправились на поиски других членов нашей группы. Ходили, посвистывали, сигналили фонариком, но так никого больше и не нашли. После напряженной ночи мы устали и, когда рассвело, залезли в небольшой кустарник, решив в нем отдохнуть».
Лес, к удивлению Тамары, кончился как-то внезапно. Высокие сосны поредели. По краю леса шла хорошо наезженная дорога, за ней небольшая луговина, чуть дальше по кустарнику угадывалась речушка, а еще дальше колосилось обширное ржаное поле. На берегу речушки раскидистые шатры кряжистых сосен привлекли ее внимание.
Осмотревшись, Тамара прошла по дороге и свернула к соснам. С коренастого дерева, на которое она вскарабкалась, хорошо было видно большое открытое пространство, вдали несколько деревушек, поля, заросшие бурьяном, а кое-где и рожью, безлесье. И только за спиной — лес, откуда она только что вышла. Ночью она назвала его «черным», а теперь в лучах солнечного света он казался прозрачным и веселым. Но главное, что ее поразило, — это железнодорожный мост справа, на расстоянии нескольких километров. Обрушенные фермы в середине моста лежали в реке. Судя по пролетам, река была широкой.
То, что она увидела реку, деревни и мост, сразу насторожило ее. Где-то в глубине души тоскливо заныло тревожное предчувствие. «Как же так? — вспоминала она выученную назубок карту места приземления. — В нашем районе нет никаких селений, и реки не должно быть…»
Спустившись с дерева, Тамара прошла влево до речки, решила посмотреть, что же это за лес, кустами пошла дальше, изредка настороженно оглядываясь, обогнула мысок с ельником между рекой и лесом, увидела полоски огородов, копошащуюся старушку над бороздой.
Тамара подошла к старой женщине. Поздоровалась.
— Бабушка, куда ведет дорога? Как называется деревня?
— Комарин, — ответила старушка, выпрямившись. — Комарин, касатка.
— А во-он та?
— Лужаки, — ответила старая, оглядывая на Тамаре платье в горошек и туфли со шнурками.
— А немцы там есть?
— Есть, есть. И там немец, и там… Туда не ходи, дочка.
— Спасибо, бабушка. Беженка я. К родным добираюсь.
Возвращалась Тамара вдоль дороги, пряталась в кустах и незаметно вошла в лес. Отыскала своих парней.
— Во-первых, лес кончается тут же, рядом. Справа — железнодорожный мост, какая-то большая река, и названия деревень совсем не те. Они удивились: откуда Комарин, Лужаки? Они же помнят: не было таких деревень в районе приземления. И немцев там не должно быть… Странная история, уж про мост-то предупредили бы — заметный ориентир…
И никому из них тогда не пришло в голову, что после внезапного обстрела самолет сбился с курса и выбросили их в другом месте.
Отдохнули, пожевали сухари с колбасой из НЗ, обсудили обстановку, решили дожидаться темноты, а на день затаиться, чтобы не обнаружить себя.
Тамара не могла проводить время в раздумьях. Не в ее характере выжидать, как будут складываться обстоятельства. В изменившейся обстановке надо было действовать. Хотя бы узнать, как далеко тянется этот лес. Она закрепила на руку компас и сказала:
— Вы остаетесь. А я все же пойду посмотрю другую сторону.
Винтовку свою она оставила у ребят в кустах. Там же в вещмешке — браунинг. После инструктажа, вручая это оружие, Спрогис сказал: «Если попадешься, то лучше застрелись. Ты слишком хороша, чтобы они просто так тебя повесили».
Извилистая, с ольхой и ракитами по берегам река отступила от леса, за луговиной колосилась рожь. Тамара пристально осматривалась, запоминала, ее интересовало все, что происходило вокруг. К ее удивлению, лесок и с этой стороны скоро кончился. Не такой уж и большой, каким казался им ночью. Прикинула, что по площади он, пожалуй, километр на километр. Река отвернула еще дальше от леса в сторону, и теперь, куда ни глянь, поля, поля. Спрятаться негде. Искать своих надо только в лесу.
Тем же путем, по берегу речки, возвращалась обратно. И тут вдруг услышала собачий лай и чей-то невнятный говор. Осторожно, с замиранием сердца выглянула из кустов и застыла: на дороге, метрах в пятидесяти, спиной к ней десятка два полицаев и шесть немцев с собаками вытянулись цепью, направлялись в лес. Там же, почти напротив того места, где прятались Алексеев и Кравцов, стояли подводы. Облава! Тамара поняла это в тот же миг. Лес небольшой — прочешут. Кравцов с раненой ногой далеко не уйдет. Алексеев его не бросит. Завяжется перестрелка. Ну сколько они там могут отстреливаться? А остальные? А Леля? Наверняка не собрались, перебьют поодиночке!
Нельзя было терять ни минуты, любой ценой остановить облаву. Вражеская цепь вплотную подходила к лесу. И Тамара сделала шаг…
Вспоминает Елена Павловна Гордеева-Фомина:
«Проснулись мы от собачьего лая. Этот лай не был похож на беспорядочный брех дворовых собак. Солнце было уже высоко. Откуда-то со стороны донесся шум мотоцикла. Мы с Иваном быстренько собрали свои немногочисленные вещички и отправились в противоположную сторону, решив держаться подальше. Лес, который ночью нам казался густым и непроходимым, был довольно-таки редким: кругом высокие деревья и почти нет кустарника, в котором можно было бы на случай опасности спрятаться.
«Если это немецкие ищейки, то на болоте они нас не найдут», — сказала я Ивану, показав рукой на чахлое деревце среди болота. По зыбучей трясине через камыши перебрались мы к деревцу и спрятались в низких кустиках на островке…»
С испуганным и вместе с тем решительным лицом Тамара раздвинула кусты и двинулась через луговину к немцам. Первым ее увидел староста:
— Партизанка?!
К ней наперегонки уже бежали полицаи с криками и матерной бранью. Пестро одетые, разного возраста, с белыми повязками на рукавах, все они были вооружены.
Раньше Тамаре не приходилось видеть полицаев. И тут она, с ненавистью стискивая в руке головной платок, глядела на их потные лица, головы, покрытые кепками, картузами, фуражками, и шла навстречу, с трудом переставляя отяжелевшие вдруг ноги, но с улыбкой, стиснув зубы, боясь выказать страх.
«Только бы не расстреляли сразу, — думала она. — Надо успеть отвести их от леса. У меня документы… Надо что-то придумать, задержать, испугать…»
— Партизанка?! Шпионка?! — злобно кричали полицаи, срывая у нее с руки компас. Тут же обыскали липучими пальцами, бесцеремонно выхватили из-за пазухи документы, фотографию «Ганса».
Она улыбнулась фельдфебелю, подбежавшему с овчаркой на поводке. Он настороженно спросил:
— Партизанка?
— Медицинская сестра, — ответила Тамара по-немецки.
— Это ваши документы? — спросил фельдфебель, рассматривая аусвайс с печатью немецкой комендатуры города Можайска.
— Мои.
— Рассказывайте.
— Только без этих вот… — презрительно махнула она рукой на полицаев.
Те было двинулись на нее с угрозой, но немец их остановил. Фельдфебель и переводчик отошли с ней в сторону.
— Я весь день вас ищу… — начала Тамара разрабатывать свою «легенду», подстраивая ее к обстоятельствам. — Я очень рада, что наконец нашла вас… — Она постепенно овладела собой, заговорила медленно, растягивая слова, выжидая, пока переводчик не закончит, а в это время на ходу соображала, как убедить немцев в том, что в Можайске, захваченном немцами, она «познакомилась с Гансом», что они «собирались пожениться». — Но началось отступление, — продолжала Тамара, — он обещал вернуться и не вернулся, а меня с приходом русских как студентку мединститута мобилизовали… Я сама напросилась в десантную часть, — всхлипнула она, и в глазах засверкали слезы, как осколки несчастной любви. — Я, я хочу на-айти сво-оего жениха, дорогого Га-анса. В германской армии порядок, я уверена… нам с Га-ансом помогут найти друг друга.
Фельдфебель поглядывал то на фотокарточку немецкого ефрейтора, то на ее короткие вьющиеся волосы, большие карие глаза, наполненные слезами, — видимо, он поверил в ее искренность.
— Фройляйн, я вам верю, — с сочувствием в голосе произнес фельдфебель. — Но вы должны доказать свою лояльность. Тогда и мы поможем вам. Расскажите, что это за парашютисты, сколько их, где они, с каким заданием? Мы слышали ночью рокот самолета.
Она сразу же поняла смысл сказанного, но выжидательно смотрела на переводчика и, когда тот перевел, улыбнулась:
— Пожалуйста. Только самолет был не один.
— Как не один? Мы слышали один.
— Вы ошибаетесь. Их было два.
С досадой взглянув на солнце, Тамара подумала, что только с темнотой может прийти спасение к ее группе, надо только задержать и напугать фрицев. И под враждебно-любопытными взглядами полицаев стала рассказывать, что парашютистов собралось сорок восемь человек, вооружены ручными пулеметами, минометами, автоматами. Какое задание? Громить мелкие гарнизоны полицаев и немцев. А в остальном она, медсестра, не разбиралась.
Переводчик беспрестанно крутил головой, и, казалось, тревога его передалась и фельдфебелю.
— Так где же они? — спросил немец, озираясь по сторонам.
— Вся группа собралась во-он там, на углу леса, в елочках, они с утра заняли круговую оборону. Еле сбежала от них. Могу проводить, — проговорила она с выражением готовности.
— Все собрались? — Фельдфебеля передернуло. — Гм… Сорок восемь десантников… Минометы… Пулеметы… Громить гарнизоны…
Расчет Тамары оказался верным. Фельдфебель подошел к подводам, на одной из них лежал грузовой мешок с парашютом.
— Что это за мешок? Он упал ночью возле села.
«Вот оно в чем дело! — У Тамары сжалось сердце. — Они нашли грузовой мешок. Вот почему облава…»
— Понятия не имею.
— Не имеете? — Фельдфебель недоверчиво глядел на нее.
— Это не с нашего самолета. Это, наверное, со второго. Наши все мешки были оранжевые.
Сизое облако заслонило солнце. Фельдфебель посмотрел на почерневшие стволы корявых деревьев, загадочные кружева густой листвы, задумался: «Все-таки лучше получить подкрепление, чем подставлять себя…» — и приказал всем садиться на подводы.
Тамара боялась верить своей удаче. Уезжают… Неужели победа?!
— Век! Век! Век! — поторапливал фельдфебель.
— Как «век»?! Вы что, не поедете туда? — «обеспокоенно» спросила она.
— Нет, завтра.
Тамара понимала, что немцы струсили, и все увереннее играла свою роль:
— Имейте в виду. Завтра их здесь не будет. Приказ через сутки уходить. И они уйдут. Чтобы потом ко мне не было претензий!
В этой ситуации надо быть настойчивой, решала она. И чем торопливее они собирались, тем громче повторяла, выражая изумление:
— Почему же вы уезжаете? — А сама тряслась от радости. После пережитого тревожного волнения, после напряженной импровизации радость уносила последние силы.
— Не твое собачье дело! — зыкнул на нее переводчик.
И покатились повозки с немцами и полицаями в Комарин. Тамаре связали руки: «На всякий случай, так у нас положено». Это мало беспокоило девушку. Главное, выиграна ночь. Ребята уйдут — дело будет сделано. Теперь новая задача: как самой удрать. «Ну, это я потом словчусь, — думала она, — главное, группа уйдет из-под удара, а я найду способ, убегу!»
Ее везли на мотоцикле по безлюдной дороге через поле, через мосток речушки, по пустынной улице села. Для местных жителей, украдкой выглядывавших на улицу, «девичка» в городском платье в горошек была нездешней, но связанные руки вызывали к ней сочувствие. У крыльца что-то шептала и крестилась старушка, та самая, с кем утром Тамара разговаривала. В центре села мотоцикл въехал во двор двухэтажного, старинной кирпичной кладки дома с зарешеченными окнами первого этажа.
Вспоминает Елена Павловна Гордеева-Фомина:
«На островке мы сидели до тех пор, пока не стихло все. А затем, выбравшись из болота, снова отправились на поиски ребят. Неожиданно вышли на край леса, увидели на песке следы немецких сапог. Нам показалось это странным. Мы знали, что немцы на захваченной территории в одиночку в лес не ходят. Пошли дальше и опять обнаружили следы тех же сапог. Снова углубились в лес. Безрезультатно проходили остаток дня, а когда совсем стемнело, в кустах устроились на ночевку…»
До утра Тамара находилась в тюремной камере. Она была уверена: ребята в эту ночь соберутся и уйдут. Еще в Москве договаривались: на месте приземления не задерживаться более суток. Тем более здесь, в «чужом» районе. Она ведь предупредила Алексеева с Кравцовым. Вспомнилась мама. Ее отец, Николай Павлович, рано умер. Он работал геологом, дома бывал редко, ласковым, заботливым остался он в памяти. А вот от мамы Марфы Ивановны она унаследовала горячую кровь терских казачек. И когда потом в быстро меняющейся обстановке приходилось мгновенно принимать решения, она не раз вспоминала маму. Так было в Москве, когда решительно свернула в Колпачный переулок в ЦК комсомола. Так было под Москвой, где лютая ненависть к фашистским захватчикам толкнула ее в авиадесантную часть, в диверсионную группу. Так и здесь она решительно сделала шаг к спасению своих товарищей. Вот и теперь вспомнилось последнее мамино письмо: «Дочка, помни, что ты у меня только одна».
Утром дверь в камеру неожиданно раскрылась. Снаружи пахнуло дождевой сыростью. На тюремном дворе она увидела десятка три полицаев, созванных из окрестных сел, да полтора десятка немецких солдат. С нескрываемым любопытством и те, и другие разглядывали парашютистку.
— Ну, поехали, — сказал фельдфебель.
— Куда поехали? — изобразила недовольство она. — Их там теперь нет. Я же вам говорила.
И опять переводчик зыкнул:
— Не твое собачье…
Накрапывал слепой дождь. Садясь на подводу, она в душе радовалась дождику. «Не взять им следа! Не взять!..»
Они приехали к лесу на тот самый мысок, где, по ее словам, вчера находились десантники. Это место Тамара указала не случайно: болото отделяло его от остального леса, от каких-либо случайных встреч.
— Веди, — сказал немец и подтолкнул ее вперед.
Фельдфебель распорядился прочесать густой ельник и по соседству участок леса. Солдаты и полицаи отправились выполнять приказание. Однако делалось все это без особого рвения. Судя по всему, у них не было ни малейшего желания связываться с вооруженными до зубов десантниками. Уходили молчаливыми, возвращались, шумно переговариваясь. Как и следовало ожидать, следов не обнаружили. Казалось, все были довольны, что вернулись целыми и невредимыми.
— Я же говорила, — притворно вздыхала Тамара. — Вот видите, — разводила она руками. — Почему вы не пошли вчера?!
Фельдфебель посмотрел на часы, затем на Тамару. Похоже, эта симпатичная фройляйн говорила правду. Не будут же русские десантники ждать… Конечно же они улизнули еще ночью… Во всяком случае, во избежание неприятностей решил доложить об этом по команде.
После прочесывания основная часть полицаев с немцами направилась по дороге в Комарин, а Тамару на подводе с двумя полицаями повезли в село Брагин.
— Там вас отпустят и помогут найти Ганса, — говорил фельдфебель, усаживаясь на мотоцикл. — Там все устроится.
Из воспоминаний Михаила Артемьевича Казакова, бывшего подрывника-десантника (г. Краснодар):
«Всякий раз, когда вспоминаю то утро двадцать третьего июля, совесть мучает меня. Тишина, ржаное поле и дорога посреди него. Солнце. На дороге появилась подвода-одноконка. С белыми повязками на рукавах и с винтовками за плечами шагают двое (или трое), еще один на вожжах управляет. Едут шагом. На противоположной от нас с Карначиком стороне и к нам спиной сидит на подводе темноволосая девушка. Одинокое дерево на дороге против нас, метрах в пятидесяти от опушки, где мы лежим в кустах. Поравнялись с нами и начинают удаляться, никто не повернул голову. Мелькнула мысль, шепчу Димке: «Вроде наша Тамара?» Подвода удаляется медленно. Что делать? Стрелять? У меня была винтовка для бесшумной стрельбы. До сих пор не могу понять, почему не стрелял. Потом нахожу своей совести оправдание: ведь инструкция гласит — никаких действий не предпринимать, пока вся группа не соберется на месте выброски. А если бы выстрелил? Одного убил бы, а остальные двое открыли бы ответный огонь. Поднялся бы шум, лошадь испугалась бы, рванула. Нас только двое. Местность незнакомая. Лес мог быть окружен врагом. А если бы лошадь галопом увезла Тамару и возницу-полицая? А в него опасно было стрелять: он сидел рядом с ней, можно было промахнуться. Чем бы в таком случае все закончилось? Вот ведь какие вопросы возникают спустя десятилетия. Что это было — робость, трусость или решение на основе здравого смысла?..»
Вспоминает Елена Павловна Гордеева-Фомина:
«На следующее утро повторили поиски: никаких признаков присутствия в лесу десантников. И тогда встал вопрос: что делать? как действовать дальше? Решили запросить Центр. Какое они дадут задание?
Мы находились в лесу рядом с болотом, ужасно донимали комары, лица и руки у нас сильно распухли и были в царапинах от беспрестанного расчесывания. Тогда я решила из своего черного берета сделать на лицо защитную маску. Вырезала финским ножом в берете дырки для глаз и рта и надела его на лицо. В таком виде, едва держа карандаш в опухших руках, составила текст радиограммы и отдала Ивану шифровать. Дождавшись времени выхода в эфир, Иван развернул рацию, забросил повыше на дерево антенну и начал вызывать Центр. Я, замаскировавшись в кустах, с наганом в руке и гранатой за поясом, все в той же маске-берете стала наблюдать, чтобы враг не застал нас врасплох. Иван никак не мог связаться с Большой землей. И вдруг вижу: среди деревьев мелькают две фигуры. Впереди высокий, с немецким автоматом, висящим на груди, в пилотке, форму не различишь; второй меньше ростом, идет за ним и почти не виден. Первое, что пришло мне в голову, — фашисты! Быстро говорю Ивану: «Сматывай рацию: немцы». Иван стал быстро стягивать антенну с дерева. Я прицелилась в идущих прямо на нас солдат. Начинаю взвешивать свои возможности. Из нагана на учениях я попадала в цель прилично. Но при большом расстоянии, решила я, промажу. Надо ждать, когда подойдут поближе. Вдруг идущий впереди нагнулся, что-то поднял с земли, и за ним я увидела второго. Какова же была моя радость, когда в нем я узнала заместителя командира группы Граховского. А рыжеватый, вооруженный немецким трофейным автоматом и издали похожий на фрица, был наш командир Леша Корнеев.
Я выскочила из своей засады и бросилась на шею Корнееву. Он оторопел от неожиданности. Да и видок у меня был далеко не элегантный: без сапог, ноги завернуты в разорванную на портянки рубашку, на лице маска.
— Лелька Гордеева, ты ли это? — первое, что спросил Корнеев. — Где остальные? Веди скорее к ним!
И когда я ему сказала, что здесь мы только вдвоем с Атякиным и никого больше с нами нет, он одновременно огорчился и обрадовался. Группа вся не собралась, но хоть радист нашелся.
Иван к этому времени сложил рацию и, тоже радостный, вышел из кустов. Пошли рассказы, кто как приземлился и кто как провел время до встречи. Леша Корнеев, разглядев мои пораненные ноги, сказал: «Надо доставать тебе, Лелька, обувь, что за боец босиком». Затем, прочитав текст радиограммы, Лешка решил: «Хорошо, что вы не вышли на связь. Надо вообще подождать связываться с Центром, пока не найдем остальных». И снова, но уже вчетвером, мы отправились на поиски. Рыская по лесу, в березнячке увидели женщину, собиравшую грибы, подошли к ней, заговорили. Прежде всего спросили, что за местность. Стало ясно, что летчик, уходя из-под обстрела, сбился с курса и выбросил нас не там, где надо было (на сто двадцать километров дальше). Поэтому-то и поляны, обусловленной для сбора, никто не нашел. Женщина рассказала, где поблизости находятся немцы, предупредила, что недавно они приезжали в лес, но зачем, она не знает. Корнеев, показав на мои босые ноги, попросил женщину завтра на это же место принести какую-нибудь обувку для меня. На другой день женщина принесла парусиновые полуботинки сорок второго размера, и хотя я носила тридцать шестой, была им очень рада. Еще через двое суток нашлись Димка Карнач и Миша Казаков, которые поделились своими наблюдениями…»
Из воспоминаний разведчицы-десантницы Тамары Николаевны Лисициан:
«В селе Брагин допрашивал меня офицер службы СД. Он ничему не верил и допрашивал меня с усердием, допытываясь, куда исчез «мощный» десант. Били. Потом заковали в наручники, посадили в грузовик и отправили в неизвестном направлении.
В Мозыре, куда, как оказалось, меня привезли, капитан СД Мюллер, не добившись от меня сведений о нашем десанте, переправил меня в житомирскую комендатуру СД к майору Паулю Михаэлису.
Допросы тянулись с полмесяца, и наконец пожилой майор, поразившись упорству, с каким повторяла свою версию, почти поверил моим рассказам. Узнав, что я кроме немецкого языка свободно говорю на «родном» грузинском, он готов был устроить меня, по его словам, переводчицей в житомирскую полицию. Я стала надеяться, что удастся выпутаться. Однако вскоре один из следователей обнаружил на фотокарточке, изготовленной для меня в Москве, орфографическую ошибку. Немецкое имя «Hans» — было написано в русской транскрипции «Gans». «Дорогой Этери от Ганса!..»
10 августа 1942 года Тамару привезли из Житомирской тюрьмы, где она сидела все это время, в комендатуру и объявили приговор о расстреле. «Скажи спасибо своим», — злорадно усмехнулся немецкий офицер.
Прошел день, прошла ночь в камере смертников. «Уж лучше бы в открытом бою погибнуть», — думала она, отмеряя шагами камеру от дверного глазка до зарешеченного оконца в стене. Конечно, не раз вспоминала браунинг, оставленный в лесу, и слова Спрогиса. Но утешали мысли о том, что она сумела обмануть немцев и спасти группу. А теперь ее ребята-десантники свое дело сделают…
Утром она слышала истошный крик: «Я не еврейка-а!» Потом под самым окном раздался собачий лай и топот чьих-то ног. Видимо, немцы собакой травили человека. Стиснув зубы и сжав кулаки, она слышала чьи-то стоны, злобное собачье рычание.
«Но что же им от меня нужно? Что? Что-о?! — в который раз спрашивала себя Тамара и ответа не находила. — Приговор есть… У них все продумано. Доказывать, кричать бессмысленно да и унизительно…»
По-видимому, ее настойчивость в показаниях и сам характер «легенды» навели немцев на мысль, что они натолкнулись не на простую медсестру, и вместо того, чтобы сразу расправиться с ней, они пытались вытряхнуть из нее истину.
Ее снова вызвали на допрос. Следователь решил, что теперь, когда против нее такие неопровержимые улики, он выбьет из нее показания.
Ее опять били. Следователь выходил из себя, кричал. Он хотел понять, зачем она вышла из леса? Что за этим кроется? Но в молчаливом ее упорстве чувствовал лишь ненависть.
Два удара проволокой были такой силы, как будто ее полоснули каленым железом. От дикой боли в глазах потемнело, и она рухнула без чувств.
Пришла в себя в камере. Огнем горели спина и руки, распухшие, израненные. Силилась вспомнить, что же с ней было. Нет, они от нее ничего не добились… «Но сколько же злобы, жестокости у того молодого полицая с усиками. Немцы-то понятно — фашисты. А эти… Откуда они? Тот, с усиками, — ровесник мой, а так меня терзал… Мы, вероятно, в одно время ходили в школу… «Песня о Буревестнике»… Наизусть…»
Превозмогая боль, попыталась подняться, но перед глазами вновь всплыли медно-красные лица истязателей, и сознание помутилось.
На следующий день ее вновь вытащили из камеры на допрос. Наклонившись над ней, обессиленной, следователь кричал:
— Что заставляет вас быть такими упрямыми?! Что-о?! Почему вы такие?!
Она едва раскрыла глаза, невидяще глянула перед собой и опять словно провалилась в небытие.
Через два дня на повозке Тамару отвезли в кранкенлазарет житомирского лагеря военнопленных на Богунье. Следователь, видимо, полагал, что расстрелять ее никогда не поздно, и, возможно, надеялся все же выведать какие-нибудь сведения от упрямой девчонки и сделать себе карьеру. К тому же ему хотелось дождаться возвращения из отпуска майора Михаэлиса, который перед отъездом в рейх был так убежден, что это «юное, прелестное создание с такими ясными, искренними глазами не способно лгать»…
Житомирский кранкенлазарет — печальное зрелище с кирпичными тюремными корпусами, где на полу, на деревянных нарах от голода и истощения сотнями умирали военнопленные.
Три недели прошло, как Тамару привезли сюда на тюремной повозке. Все это время она металась в бреду, говорила что-то по-немецки. Это настораживало врачей, приводило их в недоумение. Когда сознание вернулось к ней, она увидела возле себя бородача, а в стороне — настороженно глядевших на нее мужчин и никак не могла понять, где она и что связывает ее с этими людьми. В бреду она куда-то карабкалась по каменистым откосам к холодной, снеговой воде и… всякий раз срывалась.
— Пи-ить, — попросила она тусклым голосом и закашлялась.
Бородач принес алюминиевую кружку с водой и приподнял ей голову. Спекшимися губами Тамара припала к краю кружки, отпила и, с трудом ворочая языком, спросила:
— Где мы?
— В лагере военнопленных.
— Я больна?
— У тебя тиф.
Тамара закрыла глаза, уронила голову на подложенную шинель.
После тифа она переболела еще воспалением легких, цингой. Ухаживали за ней медсестры Женя и Рая. От них она узнала, что находится в лазарете, что лечил ее Митрич, старший врач.
После перенесенных болезней Тамара не могла без посторонней помощи передвигаться. Ноги не держали, голова кружилась, в глазах мелькали какие-то жженые бумажные обрывки, как тогда, в октябре сорок первого, на пустынных московских улицах…
Наступили холода. Из жалости к девчонке, одетой в летнее разодранное платье, санитар принес Тамаре старую шинель, оставшуюся от умершего пленного, и сказал:
— Шинелка-то длинновата. Из полы сшей себе, дочка, чулки.
Переболевший организм постоянно требовал пищи, обыкновенной еды, о которой она никогда раньше не думала и которая снилась теперь только во сне и казалась роскошью. А тот обязательный ломтик хлеба — его когда-то мама насильно заставляла ее съедать за обедом — казался теперь большим лакомством. Что может быть страшнее голода?
Худая, с провалившимися щеками и лихорадочно блестевшими глазами, в непомерно широкой солдатской шинели, в платочке на стриженой голове, Тамара еле продвигалась вдоль окон большой казарменной залы, в которой томились сотни изнуренных от голода пленных мужчин. Она приглядывалась к обстановке, прислушивалась. Из разговоров случайно узнала, что состав местной комендатуры сменился. Это обрадовало ее и вселило надежду, что о ней забыли или стало не до нее.
Из скупых и осторожных слухов, дошедших сюда из-за колючей проволоки, все строили догадки, предположения, вынашивали надежды, но на что именно, никто толком не знал. Все были подавлены успешным наступлением немцев под Сталинградом и своим унизительным положением военнопленных.
Кто-то пустил слух, что лиц украинского происхождения будут отпускать домой и уже составляется список желающих. Один паскудный дядя, собрав вокруг себя толпу легковерных, огрызком карандаша выводил на обложке потрепанной книги каракули фамилий пленных, жаждущих отправиться по домам.
— Менэ, менэ запишить, — продирался через толпу какой-то наивный дурак.
Тамара молча глядела со стороны на толпящихся людей. Все они были невероятно оборванны и грязны. Многие из них в летнем обмундировании, с расстегнутыми пуговицами гимнастерки, без ремней. Некоторые пришли босиком, тоже лезут записываться.
— Смешно и грустно видеть подобное, — проговорил немолодой, с приятным волевым лицом мужчина. Он стоял рядом с ней и с иронической усмешкой наблюдал за происходящим.
— Як твое прозвище? — обратился к нему «писарь», мусоля карандаш.
— Бисов сын моя родословная. Происходит от Богдана Хмельницкого, а у тэбе пишутся родичи Мазэпи, так що я буду чекати свого списку.
Мало кто понял остроумный намек ее соседа, но расхохотались все дружно. А ей не до смеха. Она все еще как в тифозном полусне пребывала. Кровоточили десны, шатались ослабевшие зубы. Она с любопытством оглядела его полинявшую форму с коротковатыми рукавами гимнастерки, кирзовые сапоги, посмотрела в глаза. А он, с воодушевлением глядя на нее, понизив голос, продолжал:
— Если бы мне выпала возможность сформировать из этих пленяг хотя бы полк, то я уверенно противопоставил бы его любой немецкой дивизии.
— Но вам что-то мешает это сделать? — сказала она с иронией дрожащим от слабости голосом.
Из воспоминаний Тамары Николаевны Лисициан:
«Мне казалось невероятным, что кадровые военные сидят год в плену и не бегут. Из тюрьмы, из одиночной камеры убежать мне было невозможно, но тут столько народу — сидеть сложа руки казалось верхом бессмыслия. Рассуждения мои, как потом выяснилось, были правильными. В глубокой тайне в концлагере была создана подпольная организация. Было решено копать подкоп из-под первого блока, в котором я находилась, в сторону рвов и леса. Через проволоку бежать считалось невозможно: по ночам время от времени лагерь «прощупывали» прожекторы.
Я об организации ничего не знала и продолжала рваться на волю. Моя активность и доверчивость вызвали тревогу у руководителей подпольной организации. Они, «эти мудрые и осторожные мужчины», решили, что я провокатор. Андреев — член этой организации, главный врач отсека с четырьмя тысячами больных и раненых, сам военнопленный, вызвался поговорить со мной. Со всем своим буйным темпераментом двухметрового исполина он обрушил на мою девятнадцатилетнюю голову брань и угрозы: «Хочешь, чтобы из-за тебя тут каждого десятого расстреляли?!» «А вы что, боитесь оказаться десятым?» — раздражалась и я. Не буду рассказывать все, что он говорил мне, это было не очень вразумительно, но очень гневно. Я ничего не поняла и, естественно, не угомонилась. Тогда по инициативе Андреева, в интересах, как он говорил, безопасности всей организации, подпольщики заочно приговорили меня к смерти. Достали где-то крысиный яд и поручили фельдшеру — аптекарю лазарета — Паше Мащенко — отравить меня. У того хватило ума поговорить со мной по душам, перед тем как дать яд. Он рассказал о приговоре и спросил: «Тебе отсюда живой не выйти, скажи мне хоть перед смертью, чем тебя немцы купили?» Положение мое было тяжелым, я не имела права нарушать свою «легенду» и рассказывать о себе правду. С другой стороны, Андреев и другие дофантазировались до того, что якобы я настолько «известный провокатор», что у меня есть даже «наколка» на груди и прочее. Выхода не было. Я в конце концов рассказала о себе Мащенко почти все. Он настоял на осмотре и, найдя у меня на теле вместо «наколки» шрамы от побоев, не только не отравил меня, но и вступился перед подпольщиками. И большинство в меня поверили и даже разрешили Мащенко включить меня в число будущих беглецов. Но это большинство. А меньшинство? В том числе Андреев? Меня могли прикончить в любую ночь из благих побуждений, ведь меня от них не отделяла даже проволока! Страшно подумать, что смерть подстерегала там, где я искала дружбы и доверия… Так я прожила в Житомирском лагере зиму… и, что самое невероятное, не возненавидела людей, которые чуть не отправили меня на тот свет. Я объяснила себе, что все это было от трусости и чрезвычайных обстоятельств. А они, эти «трусы», вели подкоп из подвала первого корпуса, где шло паровое отопление в сторону рва с расстрелянными жителями Житомира. Побег назначили в ночь на 7 апреля сорок третьего. По команде в подкоп двинулись гуськом человек тридцать. Еще столько же было наготове. И все-таки массовый побег сорвался, так как настоящих-то предателей подпольщики проглядели. Немцы появились внезапно. Только четверым счастливцам удалось убежать до того, как поднялась тревога.
Как только рассвело, эту часть лагеря выстроили на поверку. Перед строем шли охранники, а с ними двое — некие Корбут и Белов. Они-то и рассказали немцам о подкопе и теперь шли и показывали на тех, кого знали. Из шестидесяти человек они выдали около тридцати. Указанных ими военнопленных сразу же отправили в Германию в лагерь уничтожения, а самих предателей определили на волю, в полицию. Вскоре и весь Житомирский лагерь развезли: кого в Германию, кого в Славуту, подальше от линии фронта. Наша армия уже вела бои на Киевском направлении. Мы с Мащенко и еще человек двадцать попали в Славуту. Житомирская «проверка» — одно из самых тяжелых моих воспоминаний… Где-то теперь Мащенко?.. Знаю, что он убежал от немцев в районе Киева. А с Андреевым я встретилась в Москве в шестидесятых годах. Как он просил прощения! Я и не думала ни в чем его обвинять. Никак он не мог успокоиться и поверить, что я давно простила его. Теперь он умер».
Этот полный драматизма эпизод помогает понять, какой она была много лет назад. Хрупкая на вид, изнуренная голодом и болезнями девчоночка девятнадцати лет от роду, а сколько в ней мужества, рассудительности и настойчивости!
Спустя несколько лет, в ноябре сорок девятого, Всеволод Илларионович Пудовкин в письме к Тамаре Николаевне Лисициан напишет:
«Друг мой, честная и удивительная, мужественная и открыто-нежная, уж такая открытая, ясная, не сомневающаяся ни в чем хорошем, что и сравнивать-то тебя можно только с младенцами не старше двух лет. И все это выросло в тебе через грязь человеческую, жестокость, подлость и глупую ложь.
Значит, ты еще лучше, значит, ты всегда была такой. Значит, ты смотрела на человеческую мерзость с настоящей чистой уверенностью, что хорошее в человеке это основа, и что эта основа есть в тебе, и что она всего дороже, и поэтому никто и ничто тебя не только не изуродовало, но даже, наверное, сделало тебя еще лучше.
Удивительный ты молодец, и невероятно хорошо, что ты существуешь на свете со всей твоей цельностью и уверенностью в своей правоте. Ты чудесно себя ведешь со всеми, и я так радуюсь своей уверенности, что ты будешь такой всегда…»
В Славутском концлагере военнопленных, в десятом блоке, на половине первого этажа размещались женщины — человек пятьдесят. Это были медсестры и врачи. Их захватили в плен с ранеными бойцами.
На второй половине, в других этажах — мужчины. В большинстве своем они тоже были медиками, но были среди них и раненые бойцы и командиры.
Двор разделяла колючая проволочная изгородь. Истощенные, измученные узники, одетые в лохмотья, стояли у этой изгороди, допытывались, кто и откуда попал в этот ад, надеясь найти по ту сторону проволоки своих земляков.
Почти месяц прошел с тех пор, как Тамара попала в Славуту, но и дня не проходило, чтобы она не подумала о побеге. Надеялась всякий раз, когда вольно или невольно бросала взгляд за колючую проволоку, где на мужской половине маячил Пашка Мащенко, аптекарь. На прогулке она мимолетно переговаривалась с ним. На расстоянии много сказать было нельзя. Мащенко намекал, что подбирает надежных людей, им будет помогать охранник. Но спустя две недели Пашку угнали куда-то. А потом и Раю с Женей как медработников отправили работать в какой-то лазарет. И осталась она из житомирцев одна в десятом блоке.
Население женской половины, еще до появления Этери, как теперь ее все называли, разбилось само собой на группки. Все держались обособленно, были измучены и запуганы. Да и неудивительно, жестокая жизнь в лагере, голод, антисанитария, болезни обезволивали и выматывали последние жизненные силы заключенных. Многие ослабли, пали духом и думали только об одном — как бы выжить.
А для побега и дальнейшей борьбы нужны были решительные люди. И Тамара все чаще поглядывала в сторону мужской половины блока. Вскоре она познакомилась с Сашей Поляницей и с Колей Голубевым. Пыталась с ними заговорить, выяснить, что они за люди, на что способны, но после двух-трех бесед поняла, что она своими разговорами только усугубляла их и без того тревожно-растерянное состояние, что они не решатся лезть на ряды колючей проволоки, окружавшие лагерь, и что в таких обстоятельствах совсем ни к чему обижаться на них. «Вероятно, от слабости и голода», — посочувствовала она им, забывая, что и сама находится в тех же условиях.
«Что же делать?» — размышляла она, с жалостью и болью поглядывая вокруг на изможденных, отчаявшихся, умирающих людей. И продолжала искать себе попутчиков, единомышленников, не угасших еще душой…
Бывает же так в жизни, что одни примиряются с обстоятельствами, а другие сами создают необходимые обстоятельства. Вот и Тамара, еще не зная, суждено ли ей бежать или застреленной остаться на колючей проволоке, упорно идет на риск и в своем стремлении вырваться на свободу зажигает других.
Кто же бежал с ней из этого лагеря? Кто же был ее товарищем по побегу?
И, сдерживая невольное любопытство, я тихо спросил:
— И что же?
— Вы хотите знать, с кем я убежала… Это тоже не простая и не очень веселая история, — продолжала Тамара Николаевна. — Среди тех, с кем я говорила о побеге, был Володя Кунин, двадцатисемилетний учитель из Горького. Долго мои разговоры ни к чему конкретному не приводили. А однажды Володя пришел вечером, после ухода немцев с территории лагеря, на женскую половину. Пролез он по тайному проходу вдоль труб бывшего парового отопления под полом. Состоялся у нас серьезный разговор. Я ему о побеге, а он мне… о любви! Тогда я решилась на крайнюю меру. Я скрыла свое раздражение и сказала Володе, что согласна ответить на его чувства, но… там, на воле, за проволокой! О, как я была зла на него! Поддался уговорам только на «приманку»! Но что было делать? Разрезать три ряда проволоки с перепутанными витками между рядами одна я не могла. Других таких отчаянных, чтобы полезли за мной на проволоку, я не находила. Кунин раздобыл металлические накладки к рельсам и смастерил ножницы. Нашел еще двух товарищей. Их, кажется, звали Толя и Василий. Я с ними толком познакомилась только на воле, но вскоре же и рассталась, так как в партизанском отряде, куда мы попали через четыре дня после побега, я определилась в подрывную группу, а они трое — в стрелковую роту, и мы почти не встречались. Толя вскоре погиб в бою. Василий подорвался на своей же мине, а Кунина позже убили солдаты нашей передовой части. Они его приняли за бандеровца. Он бежал к ним навстречу, радостно размахивая винтовкой. Они несколько раз крикнули: «Бросай оружие!» Но от волнения, радости, а может, из-за расстояния не слышал и все бежал к ним с поднятой над головой винтовкой… Мне было жаль Кунина и очень неприятно оттого, что мы с ним так и не помирились. Дело в том, что когда мы в ту грозовую ночь под дождем разрезали проволоку и бежали, он очень скоро напомнил мне о моем обещании. Я призналась в том, что солгала, чтобы добиться его участия в побеге. Видимо, это был для него сильный удар. Он стал упрекать меня в коварстве и неблагодарности: «Я тебя на волю вывел, а ты…» — «Неизвестно, кто кого вывел, если рассуждать по совести…» Мы рассорились, и он при редких встречах в отряде даже не здоровался со мной. А я при его появлении у костра ехидно напевала полюбившуюся мне украинскую песню: «Ты ж мене пидманула, ты ж мене пидвила, ты ж мене, молодого, с ума-разума свела…» Он делал вид, что не слышал… Жалко и глупо, что мы так и не помирились, не стали хорошими товарищами.
Вылезали мы к проволоке из окна так называемого «клуба» на мужской половине. Для этого я пролезла под полом вдоль труб парового отопления до «клуба». Раза три вылезали мы неудачно, попадали то на обход караула, то на смену. Перед этой четвертой ночью меня подстерегала одна пленная, лежавшая рядом со мной на нарах: «Зачем ты лазила все эти ночи на мужскую половину?» Ей было лет сорок, и она сильно болела. Она по-своему поняла мои отлучки и, как мать, стала меня «воспитывать», но так сердечно и заботливо, что довела до слез, и я ей открылась, дала свой адрес и назвала имя и фамилию. «Если меня убьют на проволоке, — сказала я ей, — а ты останешься жива, сообщи моей маме, где я погибла, ведь я у нее одна». После войны мы стали большими друзьями, сейчас она живет в Киеве, мы изредка видимся, часто пишем друг другу. Зовут ее Клара Пещанская. А с Володей я поступила жестоко, обманув его, хотя и во имя свободы. Володя Кунин — это тяжкий камень у меня на сердце…
В 1969 году Клара Израилевна Пещанская (Голубева) написала Тамаре Николаевне Лисициан:
«Дорогой друг мой!
Спасибо тебе, что известила меня о своем выступлении по телевидению. Ты не можешь себе представить, как я рада и счастлива видеть и слышать тебя. Получивши в понедельник четвертого марта утром твое письмо, я стала звонить по телефону и взбудоражила пол-Киева. Посчитала часы и минуты и стала ждать. И вот настал час. Ты появилась на экране — подобранная, светлая, обаятельная. Твое выступление с присущей тебе простотой и душевностью привело всех в восторг — я говорю всех, потому что ко мне собралось много людей, которые захотели вместе с мной посмотреть и послушать мою Этери-Тамару! Твое появление вызвало гром аплодисментов. Вот она! Этери! Тамара Лисициан! О которой я всем говорила. Когда кончилось твое выступление, мы выключили телевизор. Я вынула папку, где хранятся все твои письма и снимки. Все смотрели, читали и долго говорили о тебе. Спасибо тебе, мой дорогой, добрый друг! Разве можно высказать словами, как ты мне близка и дорога, Этери-Тамарочка! Ведь мы с тобой знали друг друга всего десять дней, но разве такие встречи измеряются временем! Как мне хотелось бы прижать тебя к своей груди и еще раз сказать: спасибо!
Будь здорова, родная моя. Обнимаю, целую тебя. Твоя Клара.
«Я знала девушку с горящими глазами. С высоким чистым лбом и пламенной душой». Помнишь ли мои стихи о тебе, которые я послала твоей маме после войны, еще не зная, жива ли ты?..»
В одну из следующих встреч, увидев Тамару Николаевну, я узнал, как они добрались до партизан.
— Шли лесами и болотами четверо суток, питались сыроежками и земляникой, — вспоминала она. — Все четыре дня дожди смывали наши следы. Мы так ослабели, что не столько шли, сколько ползли.
Когда-то равных ей не было в соревнованиях по бегу, но теперь она спотыкалась, падала, ползла… Четыре дня и ночи, усталые, изможденные, обходя стороной селения, откуда доносились собачий лай и мужские голоса, пробирались беглецы на северо-восток, туда, где, по ее мнению, должны были находиться партизаны. На пятые сутки, время было вечером, на лесной опушке показалась изгородь, какие-то строения, стог сена, ветхая избушка. У сарая, почуяв их, всполошилась собака. Они замерли, притаились в кустах. За сараем послышался женский голос, и собака утихла.
Пошептались между собой: что делать? Уходить? Но они не знали местности. А Тамара еще в Славуте, чтобы «подогреть» их волю к побегу, насочиняла им, что знает, где партизаны, и доведет до них. Теперь, замечая на себе косые, пронизывающие холодком взгляды своих попутчиков, она поднялась и, опираясь на палку, побрела к хате.
Возле крыльца хозяйка стирала белье. Двое малышей играли неподалеку на траве. Вытирая руки, женщина выпрямилась, уставившись на незнакомку в изодранной и грязной от болотной тины шинели, на ее редкие, еще не отросшие волосы, впалые щеки. По глазам стало видно, что женщина сразу поняла все.
— Мне бы напиться… — произнесла Тамара, оглядывая подворье.
Женщина с готовностью бросилась в избу. На Тамару с любопытством глядели малыши. Мирно квохтали куры. Крутя хвостом, взлаивал пес. Похоже, немцев поблизости не было.
Женщина подала воды, а сама, глядя на Тамару, заплакала. Тамара отдала ковшик и попросила помочь ей найти партизан.
Хозяйка, как впоследствии оказалось лесничиха Лида Кохановская, обещала помочь, сказала, что можно побыть у нее, и спрятала беглецов на чердаке своей избушки…
— Утром 28 июня 1943 года я проснулась на рассвете от приглушенных мужских голосов и скрипа приставной лестницы, которая вела на чердак, — вспоминала Тамара Николаевна. — Мои товарищи по побегу крепко спали. Голова кружилась от слабости, запаха сена и жаркой чердачной пыли. Распахнулись ставни слухового окна, и на фоне серого предрассветного неба показались головы двух парней с алыми ленточками на шапках.
«Кто тут ищет партизан?» — громко спросил один из них, как потом выяснилось, командир подрывной группы Шура Майоров.
Приподнялись мои товарищи, не веря своим глазам: партизаны?! Наконец-то!!
Внизу у хаты стояли остальные шесть подрывников. В стороне были привязаны к изгороди их верховые лошади, на траве, около телеги, стоял большой алюминиевый молочный бидон со сметаной и кружка.
«Налетай, не робей!» — показал нам на бидон Шурка.
Вчера, после четырехдневного голодного перехода, жена лесника Лида дала нам только по миске мясного отвара. «А то помрете с голодухи», — сказала она, пряча от нас буханку хлеба.
Теперь мы пили сметану, а Шурка объяснил нам свой план нападения на мадьяр — обходчиков железной дороги.
«Они увешаны оружием, — говорил он, — а вас с пустыми руками, без винтовок, я в отряд не повезу. Отобьем оружие и махнем тогда в отряд. Выскочим из засады — не теряйтесь, хватайте оружие».
Так и порешили. Подрывники вскочили в седла. Двое из них привязали своих лошадей к телеге и сели в нее вместе с нами. Один правил, а другой играл на балалайке. Телега мягко катилась по песчаной почве, подпрыгивая на корневищах и сухих ветках. Вскоре мы выехали из леса к шоссейной дороге. Привязали лошадей в кустах и перешли дорогу пешком. За ней опять начался лес.
«Дорога ведет в Родулино, — объяснил нам Шура. — Тут небольшой лесок, а за ним железная дорога. Нам главное — не мешкать и после боя проскочить к лошадям обратно через это шоссе, а то до Родулино близко: и двух километров не будет, услышат выстрелы, могут сразу послать погоню и по «железке», и по шоссе. Тогда нас обхватят в этом леске с двух сторон, и уйти будет некуда: справа Родулино, а слева, тут рядом, чистое поле аж до Мирославля. Получится «мешок». Тут главное — ноги…»
Мы расположились в кустах по обе стороны железной дороги, на мокрой от росы траве. Вскоре в рассветной тишине послышались голоса. От Родулино шли обходчики — мадьяры. Шурка, лежавший недалеко от меня, выхватил пистолет и выскочил один на дорогу.
«Бросай оружие!» — закричал он мадьярам.
Солдаты сначала остолбенели, но тут же стали снимать с плеч винтовки и целиться в нашего командира. Шурка не стал дожидаться выстрелов, прыжком кузнечика нырнул в кусты, крикнул:
«Огонь!»
Раздался залп, и все мы, четверо безоружных беглецов и восемь вооруженных партизан, бросились на мадьяр. С их стороны было мало выстрелов, но Толя Цапченко почти сразу упал поперек рельсов. Попадали несколько мадьяр. С остальными завязалась рукопашная. Я схватила упавшую винтовку и тут же увидела, что справа в меня целится мадьяр. Я успела выстрелить в него первая. Он упал на шпалы лицом вверх. Перескакивая через него, увидела, что он мальчишка, мой ровесник, так и остался с открытыми голубыми глазами.
Впереди на рельсах стонал Цапченко. Я кинулась помочь ему. Разрывная пуля попала Толе в низ живота. Расстегнув брюки, я увидела внутренности, которые вылезали из раны от каждого вздоха Толи.
«Только не оставляйте меня тут», — тихо попросил он.
«Что ты! Сейчас унесем», — ответила я.
Рядом наши ребята прикладами добивали солдат-обходчиков. Вдали по шпалам к Родулину бежал уцелевший солдат. От ужаса он даже не пытался спрятаться в кустах, а бежал, спотыкаясь, прямо но шпалам.
«Не стрелять! — приказал Шурка. — Пусть бежит, не шуметь больше… Уходим!»
Лязгая подобранным оружием и подхватив Цапченко, мы бросились в лес. Наши трофеи: один ручной пулемет, семь винтовок, несколько пистолетов и гранат. Бежали медленно, так как было тяжело нести большого Толю. От движения ему стало совсем плохо, он умирал…
Тамара умолкла с лицом строгим и отрешенным. Я тоже молчал, чувствуя, что в данную минуту неуместно лезть с расспросами.
— Через тридцать один год, после войны, — продолжала Тамара Николаевна, — я приехала в Мирославль, встретилась с партизанами и колхозниками. Поклонилась могиле Цапченко возле железной дороги, в лесу, на том месте, где он погиб…
Просматривая письма, я обратил внимание на слово «крестная». Восприемница от купели? Но какое отношение ко всему этому имеет Тамара Николаевна?
«Привет из совхоза «Комсомолец»! Станция Лозовая, Харьковской области.
Здравствуйте, крестная Тамара Николаевна. С приветом к вам ваша крестница Маруся, а также мой муж Вася и мои дети. Крестная, узнавши, что вы живы, я решила послать вам письмо и маленькую посылочку, может, вы будете недовольны, но мне хочется познакомиться с вами и повидать вас. Но поскольку мы теперь не можем повидаться, то прошу, примите мою маленькую посылочку и как получите, то, будьте добры, ответьте, получили ли вы ее и как все дошло, не испортилось ли.
Я работаю дояркой, а Вася трактористом. Старший сын ходит в четвертый класс, а двое дома. Прошу, крестная, сообщите, как получите, и прошу — не обижайтесь и будем знакомы.
До свидания, примите привет от меня и Васи и моих детей».
Тамара Николаевна прочла и расплакалась от радости. Это письмо и посылку прислала дочка Павла Тучи. Она помнит крохотное розовое тельце, которое тогда держала в руках, положив на минуту автомат на пол, и вот надо же, у нее уже и «чоловик Вася», и трое детей, и ласковая душа, которая своей крестной матери партизанке прислала курочку на радость, выражая свою благодарность. Это напоминание о себе — как поцелуй ребенка из ее юности.
— В конце сорок третьего года наша подрывная группа оказалась около села Мирославль, — рассказывала Тамара Николаевна. — Направляясь на задание, мы решили остановиться до рассвета на краю села, возле хаты нашего связного Гриши Войтовича. Мать Гриши, Марта Михайловна, как только мы постучали, стала хлопотать, торопясь накормить нас. Уже стали устраиваться на ночлег, как вдруг в хату вошел Павел Туча. Мы его знали, как и многих мирославцев, помогавших нам. Павел объявил, что, пока нас не было в селе, у него родилась дочка и он просит меня и Майорова быть крестными матерью и отцом его дочери.
Мы не отказались. Туча был счастлив, мы тоже растроганы тем, что на оккупированной врагом земле, в такую лихую годину человек просит партизан быть крестными его дочери, прекрасно зная, что, если немцы проведают, вся семья его за это может быть уничтожена.
«Это дело политическое, — сказал Шура Майоров, — пошли!»
Были в Мирославле еще одни крестины, правда, немного раньше Марийкиных, но которые тоже имели отношение к одному из наших подрывников — Грише Власюку.
Немцы только еще недавно вошли в Мирославль, был конец сорок первого года. По селу развесили приказы немецкого командования. Один из них требовал — всем евреям явиться в комендатуру.
В Мирославле учительствовал еврей Табакман. Он был женат на украинке и имел четверых детей. Сначала он прятался от немцев, но потом почему-то решил подчиниться приказу и зарегистрироваться в комендатуре. Пошел и не вернулся. Его расстреляли. Немцы нагрянули к его жене Марине и потребовали отдать детей.
Марина умоляла пощадить детей и добилась разрешения оставить их дома, но только при условии, если они будут крещены и справка о крещении представлена в комендатуру.
История с семьей Табакмана так напугала соседей Марины, что никто из них не соглашался быть крестными ее детей. В отчаянии она уже собралась искать избавителей по чужим селам, как вдруг встретила Гришу Власюка. Гриша недавно убежал из плена и прятался у родителей, разведывая путь к партизанам. Марина рассказала ему о своем горе. Власюк тут же согласился быть крестным отцом, вместе нашли и крестную мать. Детей крестили, и жизнь их была спасена. После этого Гриша ушел в партизаны.
В Славуте накануне Дня Победы была встреча Тамары Николаевны с боевым другом Григорием Емельяновичем Власюком. Он — колхозник. Она — кинорежиссер. А встретились как боевые побратимы, которых породнили пережитые вместе беды и радости. Их отношения не могли измениться или «постареть». Эти отношения, дружба и доверие, как и погибшие товарищи, навсегда остались молодыми.
Обнимаются, целуются боевые друзья. Тамара Николаевна расспрашивает его о семье, жене, сыновьях, дочерях, зятьях и невестках. Всех, оказывается, она знала поименно, к каждому проявляла живой интерес.
— Рада я за тебя необычайно, за счастье твое с Марией Павловной, за выращенную вами семью. Молодцы вы необыкновенные…
— Они все тебя ждут. Так и сказали: «Без нее не возвращайся».
Нет, не могла Тамара Николаевна поехать, потому что дни в Славуте были расписаны буквально по минутам, а десятого мая надо было быть в Москве, на встрече с однополчанами-десантниками.
А здесь только что выступала перед ветеранами в горкоме партии, и через час ее уже ждали работницы Славутского цикорного завода.
Власюк все еще надеялся ее уговорить. И ей жаль своего побратима. За много километров добирался сюда, но долг превыше всего, она уже дала слово…
Когда Тамару Николаевну увезли на выступление, мы с Власюком продолжали беседовать. От него я узнал, что из членов диверсионной группы в живых осталось мало. Митя Арбузов и Коля Карцев погибли в 1944 году, их боевой командир Майоров — в 1945-м. В парке города Здолбунов на обелиске перед Вечным огнем высечено его имя.
Григорий Емельянович рассказал, что Тамара в партизанах была очень смелой, ни одного боевого задания не пропускала, иногда ее как девушку щадили и не хотели брать на опасные задания, но она плакала, просила и добивалась разрешения. Отчаянная была.
Я узнал о том, что однажды ночью, переходя Олевскую дорогу вблизи станции Белокоровичи, она буквально под стволами минометов начала по-немецки ругать мадьяр за то, что они открыли огонь, и мадьяры в замешательстве прекратили стрельбу, дав возможность нашей группе уйти из-под обстрела.
— Она была стройная, красивая девушка с черными глазами, в кубанке с красной лентой наискось, — говорил Власюк. — Одиннадцатого августа сорок третьего, как сейчас помню, взорвала самостоятельно свой первый поезд с немецкими солдатами возле станции Хролин. Я часто выступаю перед школьниками и молодежью, рассказываю о боевых действиях нашей диверсионной группы. Наша группа пустила под откос шестнадцать вражеских эшелонов, принимала участие в минировании дорог, уничтожении телеграфно-телефонных линий, полицаев, громила их посты. А в Рогачеве разоружили гарнизон голландских солдат.
Мне захотелось поподробнее узнать, как это было.
— Поскольку нашему отряду было необходимо оружие, Шурка Майоров решил, что мы не должны упускать оружие голландцев. И по его плану мы принялись за дело, — рассказывает Власюк. — На двух подводах под вечер подъехали к Рогачеву, спешились и незаметно подкрались к зданию, где жили голландцы. Подводы остались на соседней улице. Всех ребят Шурка расположил в садах и за хатами. Все оставались в укрытии, а Тамара с Майоровым вышли на улицу и направились к часовому у дверей казармы. Майоров — в полувоенной форме, на его фуражке узкая красная ленточка, пришитая наискосок. На Тамаре поверх вышитой украинской кофты была накинута черная кожаная куртка, черные брюки заправлены в сапоги, на голове алая шелковая косынка с бахромой. Часовой сразу понял, кто к нему направляется, и дал предупредительный выстрел в воздух.
Майоров на ходу помахал белым лоскутом какого-то старого полотенца. Не доходя до часового, они остановились, и Тамара, переведя на немецкий язык слова Майорова, крикнула, что просят коменданта гарнизона на переговоры. Из казармы вышел офицер, и она по-немецки объяснила ему, что казарма окружена партизанами, но, зная, что они голландцы, командир предлагает избежать кровопролития. Пусть гарнизон сдаст оружие, и они никого не тронут.
Офицер оглядел их и спросил, кого они представляют. Тамара ответила: «Партизанский отряд». А Шурка — два пальца в рот и свистнул. Тут уж мы залпом по окнам. Посыпались стекла.
Офицер сказал: «Хорошо, без крови, без крови», — и ушел в казарму. Шурка опять свистнул, но двойным посвистом. К казарме подкатили наши две подводы. Солдаты-голландцы по двое, по трое стали выносить винтовки и складывать на подводы. Майоров потребовал пулеметы, пистолеты, гранаты и ящики с патронами. Вынесли всё. Затем Майоров велел голландцам не высовываться на улицу. Те убрались в казарму, а мы на подводах выехали из Рогачева. В поле к нам присоединились остальные. Всего в этой операции нас было восемь человек. А голландцев — сорок. Оружие доставили в отряд.
Власюк умолк, хотя глаза его по-прежнему сияли. Как бы заглядывая туда, где осталась молодость, он проговорил:
— Да-а, жизнь была каждый час интересная.
Смотрю в обветренное, морщинистое лицо, в голубые глаза бывалого человека, хочется побольше узнать о партизанском житье-бытье.
Но Григорий Емельянович, словно вспомнив что-то важное, сказал:
— Есть люди — выходцы из нашей среды: только поднимутся на голову выше, начальниками станут, тотчас забывают о своем прошлом. А вот Тамара… Я никогда не ожидал в Москве такой встречи и такого дружественного приема… Я просто думал, мол, встретимся, поговорим и разойдемся, так как мы, хотя и были в одной семье, жили под одним кровом, переживали боевую жизнь и трудные переходы, но все это уже давно прошло и позабылось, к тому же судьба, благодаря ее упорному труду, выдвинула ее, сделала ее известным кинорежиссером. Но все произошло совсем наоборот. Те несколько дней, проведенных нами вместе, останутся на всю жизнь в моей памяти как маяк нашей прошлой дружбы. Об этой встрече я рассказываю всем, кто Тамару знает и помнит…
Как под порывом ветра на огромном дереве случайно соприкоснутся далеко отстоящие друг от друга ветки, так и в беспокойной партизанской заверти с ее налетами и засадами, с неожиданными схватками и перестрелками по какому-то стечению обстоятельств судьбе было угодно свести Тамару с ее кочующей с места на место десантной группой.
Партизанское соединение после встречи с наступавшей в конце сорок третьего года армией направилось снова в тыл врага в сторону Польши.
— Я ехала, свесив ноги, на телеге, — рассказывала Тамара Николаевна. — Лошадь моя на привязи шла за телегой. Вдруг вижу — по краю леса идут какие-то люди. Мы и раньше встречались с партизанами. «Интересно, чей это район действия?» — подумала и в тот же миг узнала их. Слетела с телеги, бросилась к ним:
«Ребя-ята-а-а!!!»
Они остолбенели от неожиданности. А потом разом окружили, изумленные, и чуть в объятиях не задушили.
«Тамарка-а?!»
Какая это была встреча! Смотрю на радостные знакомые лица парней, ищу глазами, спрашиваю:
«А Лелька где?»
«Она на базе. Дежурит по кухне… Сегодня ее очередь».
«Поехали сразу к ней! Только предупрежу отрядное начальство».
Отвязала лошадь и верхом в окружении десантников двинулась на их базу. Я верхом, они пешком.
Лелю я увидела издали. Она сидела у костра и чистила картошку. Я не удержалась, пришпорила лошадь и сразу же вылетела на поляну. В тревожные дни Леля к любым неожиданностям была готова, но только не к этой. Мое появление было как гром среди ясного неба. Увидев меня, она даже нож выронила, потом вскрикнула и бросилась ко мне. Мы обнялись и заплакали, не в силах сказать что-либо путное. Сколько было пережито за это время! Оказывается, десантники после приземления в сорок втором году собрались только на четвертую ночь! Они потом шли по моему следу, надеясь выручить. Но все время опаздывали. Местные жители говорили им: «Да, провозили через нашу деревню дивчину в платье в горошек, со связанными руками, но прошло время с тех пор…»
Из письма Елены Павловны Гордеевой-Фоминой своей матери Ольге Георгиевне Гордеевой:
«В местном партизанском отряде, с которым мы соединились, нам рассказали, что в немецкий штаб в Брагине, где работала переводчицей их связная, была доставлена парашютистка. Описание ее внешности точно совпадало с внешностью Тамары — ошибиться было трудно, ведь она здорово отличалась своей красотой и необычностью. Так вот эту девушку на допросе люто истязали, а затем на грузовой машине отвезли на расстрел…»
Из дневника Ольги Георгиевны Гордеевой:
«Вижу по письму, что Лена жива и здорова, но г о р е! Тамара погибла, ее лучшая подруга. Как мне тяжело. Она мне стала близка с тех пор, как они стали вместе с Леной. Я им все на двоих готовила: платки носовые вышивала, косынки. Все ждала их вместе домой. Как жаль мне ее. Она на год младше Лены, такая хорошая, веселая девушка была. Лена пишет, что ужасно переживала ее потерю. Бедная девушка совсем не видела жизни. Прямо со школьной скамьи, как и Лена, да на фронт. Проклятый Гитлер! Почему судьба не пошлет ему ни болезни, ни пули в спину? Один он сколько народу погубил. Когда была в ЦК комсомола или в штабе, я всегда боялась увидеть Тамару без Лены. И вот я увижу, может быть, Лену без Тамары. Мне так тяжело, я даже как-то не думала, что они не будут вместе. Почему-то мне в голову не западала мысль, что Тамара погибнет. Я все как-то боялась за Лену, а Тамара как будто не могла погибнуть. Бедная, бедная девочка. Бедная мама, если она жива. Как тяжело. Да когда же кончится проклятая война?..»
— …Рассказывали мы друг другу о пережитом и опять плакали. Леля, пока мы были в разлуке, еще больше похудела, а так все такая же изящная, подвижная и очень женственная. Ребята говорили мне, что она за время боевых действий в тылу врага участвовала в подрыве шести эшелонов противника, добывала ценные разведданные, что ей удалось из немецкого гарнизона вынести очень важные документы, а в боях она лично уничтожила восемь вражеских солдат…
«Ни у кого не было сомнений, что тебя расстреляли, — говорили ребята. — Об этом послали в Центр радиограмму…»
Когда стало темнеть и пришла пора возвращаться в отряд, Леля сказала: «Ты возвращайся к нам».
«Надо поговорить с моим начальством».
Несмотря на все просьбы десантников и мои, командование отряда не разрешило мне присоединиться к своей группе. И пути наши снова разошлись…
Вместе с отрядом Тамара дошла до границ с Польшей. И только после того, как украинское партизанское соединение имени Щорса слилось с частями Советской Армии, а сама она была контужена в бою, вернулась в Москву. Вновь появилось желание продолжить учебу в ГИТИСе, возвратившемся из эвакуации. Она слушала лекции о сценическом искусстве, о театре, о Шекспире. Разговоры велись о высоком, духовном. Днем душа наполнялась радостью, что на земле наступил мир, что она, несмотря ни на что, выжила и не сломалась в гитлеровских застенках, что будет актрисой в театре или в кино. А ночью в крохотушечной комнатенке, где она ютилась с матерью, во сне снова слышала взрывы, выстрелы, снова судорожно сжималось сердце от запахов гари и крови. Ей казалось, что война продолжается…
Просыпалась в холодном поту. По словам мамы, она во сне говорила то по-русски, то по-немецки, то по-грузински. Все то, что невольно воскрешало в памяти события недавних лет, вызывало в ее душе отчаянную боль за погибших друзей и товарищей, за израненную нашу землю. Эта боль и тоска изводили, и порой казалось, что можно сойти с ума от этой пытки, если не избавиться от мучительного груза памяти. И она всеми силами стала гнать тяжелые воспоминания…
Из письма Тамары Николаевны Лисициан к Герману Ивановичу Иванову в г. Новоград-Волынский:
«…Все, что напоминало мне войну, и днем вызывало в душе моей отчаянную тоску. Тоску по погибшим, по искалеченным, тоску от мысли обо всем, что поправить было уже нельзя. Я долго не могла опомниться от всего пережитого и осмысленного во время военных потрясений. И вот я сказала себе: «Забудь!»
Я не стала смотреть фильмы и пьесы о войне или концлагерях, не стала читать книги или слушать радиопередачи на эту тему. Заставляла себя переключаться на другие впечатления. Усилием воли много лет подряд заставляла и… выжила. В таких случаях, видимо, каждый спасается как может. Некоторые, наоборот, до сих пор живут воспоминаниями, и это поддерживает их в нынешних трудностях или невзгодах, а я сохранила себя для работы, для дальнейшей борьбы с трудностями всякого рода, заглушив воспоминания насколько возможно. За тридцать лет такая самозащита дала свой результат. В нем есть свои положительные и отрицательные стороны. То, что я уцелела, не сломалась при своей душевной ранимости от пережитого, факт положительный, но то, что я заставила себя забыть и плохое, и хорошее, случавшееся вокруг меня во время войны, имеет и свои отрицательные стороны. Общие события я помню, но то, что касается подробностей, которые интересуют сейчас историков, журналистов, писателей, с огорчением должна признать… стерлось в моей памяти. Так же, как я нечисто забыла немецкий язык, на котором свободно говорила во время войны, я не помню очень многих фамилий. Мой сын, который, как все мальчики, родившиеся после войны, зачитывался военными мемуарами, историческими и художественными описаниями военных событий 1941—1945 годов, знает о войне гораздо больше, чем я, пережившая эти события.
Теперь я думаю, что вам ясно, почему я никогда не писала своих воспоминаний. Это мне не по силам, не по силам было снова погружать себя в пережитые страдания…»
А жизнь складывалась так, что однажды она встретила молодого человека, которого знала чуть ли не с детства, они подружились в Артеке, где были вместе в пионерском лагере. И вот то давнее, робкое, забытое чувство вспыхнуло с новой силой. Он предложил ей выйти за него замуж. А спустя полгода она уезжает с ним в Рим, где работает в представительстве «Совэкспортфильма» сначала курьером, а потом монтажером и в совершенстве овладевает итальянским языком и сложным процессом дублирования кинофильмов.
В первые годы Тамара, при ее страстном стремлении лично все видеть и слышать, много ездила по городам Италии, восхищалась архитектурой, музеями, картинными галереями. Порой она не могла отвести глаз от гениальных творений мастеров эпохи Возрождения. Видно, израненная на войне душа нуждалась в целительных свойствах красоты. Но вместе с художественным многообразием она вникала в повседневную итальянскую жизнь, которая бурлила в Риме. Смена правительств, забастовки рабочих, столкновения с карабинерами, разгон демонстраций. Она знала честных, прогрессивных деятелей, мужественных антифашистов; встречала и русских эмигрантов — глубоко несчастных людей, тоскующих по Родине; сталкивалась и с журналистами, готовыми за сенсационный материал перегрызть горло друг другу; на ее глазах активно действовали замаскированные нацисты, приспособившиеся к послевоенной обстановке.
А потом у Тамары появилось постоянное ощущение тоски по Родине. Она знала, что дома ей снова придется жить в коммуналке, стоять в очередях, отмерять маленьким стаканчиком пшено на обед, а на ужин — несколько картофелин, скудно политых постным маслом. Но удивительно: ни трудности, ни полуголодное существование не только не пугали ее, а еще больше вызывали тоску по ее Собиновскому переулку, где она училась почти три года, Моховой, Манежной, Маросейке… Порой находили такие воспоминания о русском лесе, о моросящем дожде, что делалось невыносимо.
Вернуться в Москву удалось только в 1952 году. Она восстановилась на третьем курсе ГИТИСа, но впоследствии перевелась на режиссерский факультет ВГИКа. По окончании его больше всего хотелось самой поставить фильм, но вместо этого приходилось заниматься переводами итальянских фильмов. С годами в Доме кино стали узнавать ее голос, и в темном зале зрители часто встречали его аплодисментами. Московское киноначальство упорно игнорировало ее диплом режиссерского факультета ВГИКа. И когда в очередной раз рассматривалось предложение-просьба Тамары Лисициан о самостоятельной постановке, один из высоких сотрудников с негодованием произнес:
«Позвольте, это что же, та самая переводчица? Ну, знаете ли, дожили! Скоро у нас маникюрши начнут требовать постановку!»
И она по-прежнему переводила, дублировала, восстанавливала старые фильмы, участвовала в съемках картины «СССР глазами итальянцев».
И только со временем, после настойчивых хлопот, она смогла наконец работать самостоятельно. Фильмы, которые она стала снимать, в основном были детские, с участием самих ребятишек: «Сомбреро», «Чипполино», «Вашу лапу, медведь»… Веселые и немного грустные, они учили юных зрителей добру и справедливости. В повседневных хлопотах и делах постепенно утихала боль о военном прошлом, и, когда казалось, что оно ушло навсегда, вдруг пришло письмо от незнакомого ей человека.
«В вашей большой жизни я лишь маленькая частица, но вы остались в моей памяти самым радостным событием в том мрачном концлагере накануне побега, — читала она. — Утром у отверстия в колючей проволоке гестаповцы увидели ваш платок, которым вы «утерли им нос» Вы остались в моей памяти, несмотря на многие годы. Я рассказываю о вас как о героине, патриотке Родины, и вот вчера мне сказали, что видели портрет Этери-Тамары в журнале «Работница». Как я был обрадован, увидев его! Жива!!
Последний раз я пожал вам руку через решетку летом 1943 года, за несколько часов до вашего выхода на волю. Примите сердечную благодарность за то, что вы вселяли в меня тогда веру в жизнь.
После встречи с вами я страшно много пережил, все выдержал и вот живу и работаю сейчас врачом в профилактории ГРЭС.
Сердечно жму вашу руку и желаю творческих успехов. Николай.
Если вас не затруднит, Этери, напишите, очень буду рад. Ведь мы выходцы «с того света» и будем жить на этом…»
Это писал Николай Федорович Голубев из далекого Джамбула, свидетель ее побега из Славутского концлагеря.
Тамара Николаевна держала в морщинистых натруженных руках письмо и, уняв волнение, снова перечитала письмо спокойно. Затем вышла на балкон, где у нее были выставлены комнатные цветы, села в летнее креслице лицом к университету на Ленинских горах и час просидела в таком положении.
После войны она, при своей впечатлительности и душевной ранимости, делала все возможное, чтобы забыть страшные страдания, которые испытала. Но вместе с плохим, оказывается, стерлись в памяти и многие подробности, о которых ей напомнил человек, дружба и доверие к которому и через тридцать с лишним лет не могли измениться. Это неожиданное письмо не могло не вызвать размышлений. Память о войне минувшей призывает… Бывая в туристических поездках в зарубежных странах, она не раз видела, как опять поднимают головы фашистские недобитки и их молодые преемники. Миру сейчас, как никогда прежде, снова грозят войной. Современная обстановка чем-то напоминает предвоенную… «А я из чувства самосохранения спасаюсь… сохранила себя для работы, для дальнейшей борьбы с трудностями». И сама себе в эти минуты размышлений показалась жалкой, будто отошла от своей позиции и предала свое дело.
Но разве она не выступала на собраниях, где обрушивалась с беспощадной критикой на беспорядок и бесхозяйственность на студии, произвол, формализм и вкусовщину руководящих работников, из-за чего студия нередко выпускала идеологический брак? Возмущалась тем, о чем знали все и с чем, казалось бы, свыклись — и с выпуском скучной кинопродукции, и с формальным выполнением плана, и с тем, что годами простаивают крупные мастера кино, которые могли бы создавать настоящие художественные фильмы. Но разве она в семидесятые годы, будучи членом парткома студии, не вступилась за доброе имя оклеветанного кинорежиссера? Вступилась. И в конце концов дошла до коллегии Верховного суда и все-таки добилась справедливости. Дело было пересмотрено, и ни в чем не повинный человек, приговоренный к тюремному заключению, был оправдан из-за отсутствия состава преступления. Ему вернули партийный билет, квартиру, работу на Мосфильме. А на Тамару Николаевну за то, что она с возмущением и присущей ей прямотой высказывалась на суде, в партком студии прислали частное определение. После того заседания парткома она заболела. Но и тогда не пожалела о своем поступке, хотя потом оказалась в творческом простое. Она знала, что это сделано в отместку за ее непослушание, за ее гражданскую активность, непримиримость и принципиальность.
Восемь лет она пребывала в творческом простое. Все эти годы в издательстве «Искусство» переводила с итальянского новые сценарии. По заказу ГАИ и Пожарной инспекции ставила короткометражки. Ездила по стране, выступая с лекциями по киноискусству от Общества «Знание». За эти годы только раз удалось ей снять на Одесской студии полнометражный детский фильм «Волшебный голос Джельсомино».
И все-таки память о войне минувшей призывает… Неудовлетворенность и душевное беспокойство привели ее в Библиотеку имени Ленина, где после упорных и терпеливых поисков среди массы прочитанных книг она нашла материал, который дал ей возможность включиться в активную политическую борьбу. Ее взволновала история, случившаяся с небольшой группой журналистов, аккредитованных при ООН. Сама жизнь поставила их перед выбором: либо разоблачить перед мировой общественностью агентов ЦРУ, либо поступиться совестью…
«Как мне все это знакомо! Я всю жизнь старалась забыть, но теперь, когда такая международная обстановка, чем-то напоминающая предвоенную, мое место, как и раньше, на переднем крае…»
Предстояла адская работа. Все-таки восемь лет простоя, можно просто технически забыть профессию, но жизненный опыт, знание буржуазной среды ей поможет передать свое беспокойство актерам и с их помощью сделать зрителей сопричастными делу мира и судьбе человечества.
И вот наконец постановку фильма утвердили руководящие инстанции. Обращаясь к актерам и членам съемочной группы, Тамара Лисициан говорила: «Мы снова, как и много лет назад, выходим на передний край борьбы с темными силами реакции, с врагами нашей Родины. В нынешней напряженной обстановке нет проблемы более жгучей, чем борьба за мир. Я слишком хорошо знаю, как опасны военные маньяки, как ломает и калечит души людей война».
В остросюжетном политическом фильме «На Гранатовых островах» рассказана история вероломного вторжения на остров наемников под руководством ЦРУ, и буквально через четыре месяца подобный случай повторился на Сейшельских островах, а еще через некоторое время на островах Гренады. Чувствуется, что, выбрав самую современную, самую актуальную тему, Тамара Николаевна ничего не забыла, что ее некогда страстный призыв к борьбе опять звучит с той же убежденностью, теперь уже подкрепленный силой искусства.
А потом пришло письмо от Александра Михайловича Поляницы из города Тихорецка.
«Здравствуй, дорогая и незабвенная Тамара-Этери!
Ты меня ошеломила, потрясла до глубины души своим письмом. Боже правый, через столько-то лет! Как же мне тебя не помнить, насмешливая юная красавица! Прекрасно помню и Николая Голубева, мы с ним всегда держались вместе. Спасибо же тебе, моя радость и мой ангел! Тамара, ты меня очень извини за мою беспардонность и это панибратство, но одно лишь воспоминание о славутской каторге всех нас, прошедших этот ад, должно роднить до конца дней. Я называю тебя Этери потому, что знал и знаю ту Этери, образ которой пронес через всю мою страшно неудачную, очень сложную жизнь.
После возвращения домой я искал тебя в Тбилиси по тому домашнему адресу, который ты мне велела запомнить, и если останусь жив, то отыскать если не тебя, то твоих родных. Я тебе давал свой адрес с той же целью. У нас так мало было шансов выжить!..
«По указанному адресу Лисициан никогда не проживала» — так мне ответила сквозь дверную цепочку юркая старушонка, видимо, хозяйка квартиры. Что я мог после такого думать о тебе, мой милый и мой славный друг и товарищ! Но ничего, пережил и это. Специально, чтобы изучить твой язык, остался в Грузии — я ведь думал, что ты грузинка. Потом работал в Мцхете, нарочно каждый выходной приезжал в Тбилиси и болтался по Шота Руставели в надежде на встречу. Боже, какие были то иллюзорные надежды! Выглядывал я тебя два года! И вот теперь, через 37 лет, ты опять возникла, словно из небытия… Нет, знаешь ли, такое с людьми случается нечасто!
За эти годы кем только не пришлось трудиться. Много лет работал врачом в селе, заведующим участка. Был на целине, на Алтае, назначался главным врачом СЭС и заврайздравотделом. С 1978 года на пенсии…
Милая, дорогая подруга ты наша, сестра и товарищ! Как тяжело сознавать близкий конец собственного существования! Нет, милая, я не плачу! Я крепко держусь в седле, и черта с два кто меня вышибет из него. Головы не вешал и не вешаю, но пишу то, что есть. Я, как и Коля Голубев, до сих пор тружусь. Без коллектива не могу. Коллектив, люди, общие интересы и дела держат меня на работе. Я коммунист не только по наличию партийного билета в кармане. Это высокое звание я воспитывал в себе и закалял в нечеловеческих условиях жизни, не будучи членом партии, я всегда был кремневым коммунистом, иначе ты бы меня не пожелала знать, уважать и с таким трудом находить через 37 лет. Я хотел быть похожим на все наше поколение, я стремился к этому. На протяжении восемнадцати лет был бессменным депутатом, служил людям, отдавал все, чем только мог поделиться… И главное — учил людей любить отчизну и не жалеть для нее сил. А грусть моя — что ж грусть… Жена моя работает медсестрой. Есть замужняя дочь, сын — моя радость, моя надежда, мое продолжение.
Тамара! Ты напиши, как вы с Колей напали на мой след? С кем еще переписываешься? Все это без утайки, дружочек, опиши. Вот твой листочек передо мной, читаю его, перечитываю уж, наверное, сегодня сотый раз и все не могу представить тебя, какая же ты теперь есть? Письмо твое вроде бы написано спокойной рукой, без эмоциональных всплесков, с душой, в которой все уже устоялось навсегда.
Посылаю стихи, посвященные именно тебе, Этери. Стихи о Славуте. Пробую. Не знаю, удались ли.
Когда я говорю: Этери, вместе с этим именем невольно ассоциируется все — концлагерь, наши переговоры сквозь витки колючей проволоки, твои укоризненные, зажигательные речи, которые, не скрою, нам совестно было слушать из уст юной слабосильной девчонки. Многие боялись этих разговоров.
А после побега сквозь тройные витки проволоки мы восхитились тобой. Ты, Этери, девушка-грузинка из Тбилиси (так мы считали), стала для нас знаменем, символом патриотизма, примером того, на что рискнуть способен не каждый. Далеко не каждый!
В трудные минуты я всегда мысленно обращался к себе с вопросом: а как бы ты поступила в данной ситуации? А понравилось бы это Этери? Я и в партию вступая как бы спрашивал у тебя совета. Твое имя, Этери, для нас было святым. Иным оно и не могло быть.
Радость ты наша, гордость и любовь нашей юности, Этери! Вот сейчас пишу тебе, и уже не верится, что все это было когда-то со мной. Пишу и ужасаюсь заново. Ведь все вспоминается — до мельчайших деталей…
Я очень рад, друг мой, за тебя, горжусь твоими успехами, как своими собственными, горжусь и радуюсь тому, что ты есть у меня, счастлив тем, что ты счастлива.
Жена Аннушка спросила: «Ты так рад письму или успеху Этери? Значит, ты ее еще любишь?»
Как же можно не любить тебя? Я счел бы за святотатство забыть обо всем. Ведь ты, Этери, вдохнула в меня веру, когда сама едва держалась на ногах, когда и над самой висела угроза смерти.
И я ответил: «Я рад ее письму и очень рад ее успеху. Люблю — не то слово, которым измеряется мое отношение к ней. Я глубоко ее уважаю. Этери мне дорога, как дорога и неповторима юность, когда я свято, истинно любил ее…»
Письмо Т. Н. Лисициан к А. М. Полянице:
«Добрый день, друг мой Саша, получила я твое письмо с фотографиями. Спасибо тебе большое, очень они меня взволновали и потому, что я особенно ясно вспомнила твое лицо в лагере, и потому, что сердце сжалось от твоей фотографии двухлетней давности. Господи, сколько страдания в твоих глазах! У меня слезы навернулись, когда я разглядывала эту фотографию. Все муки, которые ты пережил, не только изранили твое бедное сердце, но и отразились в глазах, от которых оторваться нельзя. Сколько задумчивости и простодушия в твоей юношеской фотографии и сколько муки, настороженности в теперешней! Чем смягчить это, чем помочь? Что сказать о твоих рассказах о себе? Ужас, ужас и еще раз кошмар! Как ты это все пережил, откуда такая сила духа? Действительно, удивительное поколение выросло вслед за Революцией. Поколение яростных патриотов, людей с прекрасными идеалами, которые помогали и бороться, и выжить. Я рада, что ты не сломался и остался таким, — это подвиг. Ты пишешь книгу обо всем об этом. Это правильно и мудро. Наши сыновья, люди, идущие за нами, должны знать то, чем мы жили, чем горели, что нас в жизни интересовало. Они должны напитаться духом нашего патриотизма. От них зависит, выстоит ли наше дело, за которое мы вынесли столько страданий…
Вот и я в это тревожное время хочу рассказать людям, какая опасность надвигается на них. Мы в сорок первом, видимо, не очень хорошо знали своего врага, и победа поэтому досталась такой ужасной ценой. Тема, за которую я берусь, непростая. (Этой темы никто еще в кино у нас не касался…) Сейчас у меня начинается очень тяжелый, хотя и интересный период в работе. Я должна за 3—4 месяца очень подробно расписать киносценарий, режиссерский сценарий и уйму всяких бумаг. Сроки сжатые, а писанины горы! Затем составление сметы и пробы актеров и прочее. Во все это я уйду с головой на несколько месяцев, поэтому я тебе буду писать очень редко и коротко. Потерпи, пожалуйста, а потом я опять смогу выкроить время и для больших писем. Не обижайся, пожалуйста, когда ты больше познакомишься с моей работой, то увидишь сам, какие у меня бывают периоды полного отключения от личной жизни. Для окружающих и близких это малоприятно, но для меня, должна признаться, — самые счастливые дни моей жизни. Я очень люблю свою работу, она помогает чувствовать себя Человеком, хотя и отбирает все силы. После постановки фильма чувствуешь себя, как после тяжкой и долгой болезни, опустошенной, почти всегда неудовлетворенной. А сам процесс работы — счастье несказанное!
Огромное тебе спасибо за стихи, они очень радуют меня, в них еще больше ты раскрываешься, чем в письмах. Красивая у тебя душа. О том, как ты ко мне относился, я поняла и из стихов, и из твоего письма. Крепко жму тебе руку и братски обнимаю. Твоя Этери».
Тамара Николаевна в тот год работала над постановкой нового политического фильма «Тайна виллы «Грета». Не буду описывать, сколько трудов ей это стоило, скажу только, что фильм поставлен. Я видел его в кинотеатре «Красная Пресня». Казалось, недавно эта картина вышла на экраны столицы, а лента уже потерта, поцарапана, местами разодрана. Но разношерстная публика — подростки, студенты, пенсионеры, мужчины и женщины средних лет до отказа заполнили зал. И стояла напряженнейшая тишина на протяжении всего сеанса.
Для зрителей этот фильм открыл действительно что-то совершенно новое, о чем никто из них ничего не знал. Оказывается, в мире существует могучая тайная организация — масоны. И в достижении своих целей эта неумолимо жестокая сила не останавливается ни перед чем.
Не шумной, веселенькой толпой выходили зрители из кинотеатра. Вглядываясь в лица, по выражению хотелось понять впечатления от увиденного. Молчаливо-озабоченные, сосредоточенные люди, казалось, сознавали реальную опасность, существующую не только там, где-то на Западе…
Как бы ни были значительны, как бы ни были благородны и необходимы другие жанры в кино, Тамара Лисициан считает, что на современном этапе самыми важными являются контрпропагандистские картины — ответные удары на идеологические диверсии вражеской пропаганды.
Этот новый этап в творчестве обусловлен всей ее биографией бойца, солдата.
Из письма разведчика-подрывника Михаила Артемьевича Казакова к бывшей разведчице-подрывнику Елене Павловне Гордеевой-Фоминой:
«Сейчас, уже с высоты пройденных лет, все полнее осознаешь величие подвига, стойкости и мужества Тамары Лисициан, оказавшейся в сложнейшей ситуации, которая могла бы выпасть на долю каждого из нас.
Враги поверили ей. Это ж надо было так их убедить! А ведь могло бы оказаться совсем иначе — и не было бы сейчас ни нас, ни наших детей, ни наших внуков.
Мы продолжали борьбу и в течение полутора лет нанесли ощутимый урон врагу, выполнили задачу командования фронтом. В этом большая заслуга нашей боевой подруги и товарища Тамары Николаевны Лисициан, с честью и твердостью духа прошедшей сквозь муки фашистского ада, а потом снова с оружием в руках сражавшейся с врагом.
Леля, от меня лично и моей семьи передай Тамаре наш низкий поклон и самые добрые пожелания крепкого здоровья, новых творческих успехов в ее благородном и нужном людям труде и долгих лет жизни…»
В Москве в квартире Тамары Николаевны на стене — портрет партизанки в военном полушубке, шапке-ушанке с красной лентой наискосок. Наверное, когда художник писал его, то думал о строгости и доброте, ликовании и скорби, которые он почувствовал в двадцатилетней партизанке Тамаре Лисициан.
Заговорив об этом портрете с Тамарой Николаевной, я узнал, что, оказывается, в 1944 году Тамара, находясь в Москве в командировке, урывками забегала в мастерскую к художнику на Покровском бульваре.
— Я уже и забыла о портрете, — сказала она, — и если бы не звонок Артура Карловича Спрогиса…
Он позвонил ей на студию и сказал, что видел ее портрет в Центральном Доме работников искусств. Она тут же вспомнила, как тридцать пять лет назад, в зимний вьюжный день, один худощавый мужчина, увидев ее в трамвае, стал уговаривать зайти к нему в мастерскую позировать.
— Помню, было не до того, — говорила Тамара Николаевна. — После всего пережитого я чувствовала себя очень уставшей, да и контузия еще давала о себе знать. Но потом решила: если меня убьют, так хоть портрет у мамы останется.
Вскоре после звонка Спрогиса она поехала в ЦДРИ. Выставка уже закрылась, но ей удалось найти и купить портрет, а потом встретиться и с его автором — художником Михаилом Михайловичем Ещенко.
В годы войны, одержимый желанием запечатлеть героических защитников Отечества, он искал подходящие характеры. Так был создан «Портрет партизанки Тамары Лисициан».
Достаточно взглянуть на этот портрет той далекой военной поры, чтобы понять ее характер и теперь, через сорок с лишним лет. Все та же убежденность, непримиримость к врагам Отечества, к обывательским настроениям, к трусости. Все та же партизанская лихость в суждениях и поступках.
Политические фильмы, которые поставила режиссер Тамара Лисициан, говорят о ее целеустремленности, раскрывают сильные, высоконравственные, цельные человеческие натуры. Их отличают острое политическое чутье, смелость, надежность.
В этом и личная позиция Тамары Николаевны Лисициан. Она отстаивает ее каждым своим шагом в искусстве и в жизни.
…И снова вспоминаю Славуту, радостную встречу Тамары Николаевны с боевым побратимом Григорием Емельяновичем Власюком. И опять вспоминаю его рассказы о партизанской смелости Тамары, о том, как колхоз встречал ее с караваем на рушнике как почетного гостя. Это наша героиня…
— И никакой я не герой, — сказала перед отъездом из Славуты Тамара Николаевна, — просто обыкновенный солдат. Таких, как я, много!