По страницам русской романтической антологии

То, что досталось нам в качестве «русской романтической антологии», – не изживающее себя настроение, которое складывалось за всю историю, но в стороне от литературных баталий, «величин» и «толстых журналов» своего дня. Однако, кажется, именно эти авторы лучше многих отвечали требованию Белинского: «Пора бы перестать писать, не имея таланта!» По крайней мере, именно романтизму русская проза обязана самыми интересными эстетическими достижениями.

Развитие и обновление русского романтизма мы вообще знаем достаточно плохо: особенно мистический гротеск, идущий от традиций «масонского романа» XVIII века и заложенный Владимиром Одоевским, не рассмотрен в своей перспективе. А ведь именно эта линия, ожившая не без влияния французского и австро-немецкого декадентства, дала неоромантизм Серебряного века.

Новоромантизм, как всё подлинное, не был направлением. Даже среди «классиков» есть Леонид Андреев. В последние годы мы прочли книги или отдельные новеллы Михаила Кузмина, Александра Кондратьева, Сергея Ауслендера, Бориса Садовского, Александра Чаянова. «Новый гуманизм», в котором Кузмин видел заслугу их эстетизма, обещал на рубеже новой эпохи – этого «плавильного котла» трагических экспериментов культуры – дать своеобразно русское решение того «магического реализма», который художники Европы по-разному, и особенно ярко – сюрреалисты, стремились противопоставить в эстетике – небывалому, на глазах, скачку науки и практики. Увы. Изощрённая работа и малые формы не выдерживают железного натиска. Какие попытки, отрывки и редкие, эфемерные книжки носились в холодеющем воздухе наших 20‐х, 30‐х годов… чтобы мы их забыли в перегное падшей листвы, в которой по осени еле слышен запах опиума? Запах, как говорил Пикассо, – наименее глупый на свете.

Эти страницы – те, которые удаётся перелистать, раскрывая библиотечные шифры.

Павел Павлович Муратов (1881–1950) известен как эссеист, историк искусства. Сотрудник «Весов» и «Старых годов», издатель журнала «София» и автор знаменитых «Образов Италии», Муратов умер в эмиграции. Его «Магические рассказы» значительно развивают яркие образы эссе о Нервале и Бекфорде – тем более что относятся к «воображаемым портретам». Они близки к умеренному, «декоративному» московскому романтизму, который представляли в 20‐е годы Чаянов и Садовской.

Виктор Иванович Мозалевский (1889–1970), тоже москвич, писатель уже менее традиционный: влияние «мистического эстетства» денди и декадентов на основательность русского изыскателя и коллекционера редкостей – дало «Фантастические рассказы» и повести Мозалевского, где стилизация уступает место обновлённому гротеску.

Лев Васильевич Зак (1892–1980) под своим именем выступал только как художник. Русский парижанин, потом эмигрант, Зак был тесно связан с романтическим настроением в искусстве 20–30‐х. Сподвижник Романова в создании берлинского Русского романтического театра, он потом примыкал к парижской группе художников-неоромантиков, Павлу Челищеву и братьям Берман. Иллюстратор Бодлера и Рембо, Зак в свои русские предреволюционные годы выступал как Хрисанф, поэт и автор прозы. Его круг составляли молодые московские футуристы… те, которые «лёжа на диване, мечтали о том будущем, когда люди научатся смотреть не только на картины, стихи и музыку, но и на жизнь с высокой точки зрения формы, и когда лабораториями вашей науки завладеют астроном и хиромант».

Юрий Иванович Юркун (1895–1938), писатель «петербургской школы», известен нам как «мифологический герой» Серебряного века или, как выразилась Валерия Нарбикова, «имя не простое, а золотое». Но, тонкий романист, автор мечтательной и светской прозы сродни Кузмину, Юрию Слёзкину и Юрию Дегену, он обещал и достоин гораздо большего. Расцвет его дарования приходится на 20‐е годы: Юркуна называли русским сюрреалистом, его рассказы, драматургия, незаконченный роман запомнились многим… но не осталось почти ничего. Даже по такому кольцу на пальце узнаёшь, кто это был.

«Белые пятна» ни в какой области не бывают зря. Суеверные люди, считающие, что ничто не бесследно, – самые дерзкие и способные на открытия. Они знают: любая невероятная фантазия имеет традицию и прототипы, а значит, в овладении ею есть смысл мастерства, продолжение древней науки… Препятствия не более чем искусственны. Одолевая их, автор восклицает, как когда-то Константин Леонтьев: «Я не могу изобразить хорошо моих чувств. Если бы в прозе нашей русской можно бы писать так, как мне хочется! Мне бы хотелось вот как писать…» И почему-то берётся за дело.

<1992>

Загрузка...