Встреча первая

Наше знакомство с человеком, о котором хочу рассказать, пускай произойдет в Киеве.

«Матерью городов русских» назвали наши пращуры Киев. В те времена, куда мы направляемся, он в границы Русского государства не входит, которое столетье подвластен то Литве, то Польше. Но сердцами они все равно друг к другу тянутся, Москва и Киев. И толпами бредут сюда богомольцы из-под самого Белого моря, из Великого Новгорода — поклониться святыням на берегу Днепра. И едут из Киева в Москву ученые монахи — толмачами да учителями. И мужей, заслуживших уважение в Киеве, почитают и там, где по-волжски окают, и там, где по-немански чекают.

Трех таких почтенных, именитых жителей Киева вижу вечером в лето одна тысяча шестьсот двадцать девятое за нелегким разговором.

В поношенной шапочке-скуфейке и выцветшем подряснике, точно не митрополит он, не первый в округе святитель, а горемыка-дьячок захудалой часовенки, зябко поеживается в кресле Иов Борецкий. Среди людей православной веры в те времена он, наверное, из самых сведущих. На столах и полках в его доме в роскошных окладах с серебряными пряжками рукописные и печатные книги. Древняя латинская и греческая премудрость, новейшее французское, немецкое, польское, валашское письмо. На всех этих языках Иов говорит, как на родном, и на все эти языки переводилось написанное им. Не из гордыни, не по причине того, что низко ставит посетителей, принимает он гостей в домашнем. С недавних пор Иову нездоровится. Рдеет на широком блюде принесенный служкой инжир. В чашечках стынет заморское чудо — чай. А митрополиту ничто не мило. Исхудалый, с красными пятнами на впалых щеках, с желто-белой поредевшей бородой, он греет руки о чашечку, и коли кто из собеседников повышает голос, умоляюще глядит на него потухшими глазами.

Впрочем, не сдерживается и то и дело повышает голос лишь один из собеседников — архимандрит, или, если попроще, начальник Киево-Печерской лавры Петр Могила.

В седой старине, лет за полтысячу до дали, в которой мы с тобой, читатель, осваиваемся, в пещерах глинистой приднепровской кручи возле Киева стали прятаться от суеты и тщеты бренного мира отшельники. Молитвами жили и постом. Одни умирали, другие в их пещерные лежки селились. Природных нор не хватало, выкапывали их сами. Со временем выдолбили в глине целые подземные храмы. Со временем эти храмы — чем дальше, тем роскошнее — не в земле, а на земле, на прибрежной круче, солнышком обласканной, начали ставить. И вот уже у черноризников давнего приюта отшельников не звериные лежбища, а храмный городок — лавра. И вот уже пещерные основатели лавры провозглашены святыми, и почитается божьим даром увидеть их мрачные убежища. Мощным оплотом веры стоит для православных Киево-Печерская лавра с ее богатством и благолепием, с ее поместьями, мастерскими, друкарней. Грозным воеводой чувствует себя в этой крепости архимандрит. Тем более такой, как Петр Могила.

У него точно высеченное из камня с крутыми скулами и лбом лицо воеводы. У него громогласное, на гулкое эхо рассчитанное, воеводское горло. Архимандритская шапка на голове — точно шлем на воеводе. Хоробрым воином еще недавно летал по степи на горячем скакуне молдавский царевич Петр Могила. Коня и меч сменил на библию и крест, а все равно остался воякой. Одержимым, непреклонным, безжалостным. Побаивается его кроткий Борецкий, хоть сан митрополита выше сана архимандрита. Не ровня Борецкий Могиле ни богатством, ни знатностью происхождения, ни теперь ко всему и здоровьем. А ума, известности, учености не занимать и Петру Могиле.

Третий в зале не сидит — стоит. В новых чоботах, в новом кафтане. Все руки норовит втянуть в рукава, работной темноты их стыдится перед белорукими святыми отцами. Пересохшие губы облизнет, глазом серо-синим на квас перед архимандритом покосится, но попросить того квасу опять-таки стесняется.

В зале не душно. Солнце уже на исходе, в окошко залетает ветерок с Днепра — митрополиту вон даже зябко. Душно же Спиридону Соболю — славному друкарю от того, что вот снова в который уже раз за годы, что живет он в Киеве, повторяется обидное. От митрополита прибегает к нему в друкарню лукавый служка, передает повеление предстать пред светлые очи владыки и, шмыгнув носом, на прощание будто ненароком роняет, что к владыке приехал сильно разгневанный печерский архимандрит. Спиридон оттирает от краски руки, забегает домой сменить платье, и, принаряженный, словно на пасху, но настроенный совсем не празднично — понимает, не на доброе зван, — предстает пред судилищем.

Обвинитель на судилище воевода-архимандрит. Пальцами, унизанными камнями, за каждый из которых можно купить чуть не сотню таких, как на Соболе, кафтанов, тычет в друкаря, словно наводит на него пистоль.

— Дивлюсь, владыка, твоему заступничеству. Иноки мои давеча резонно вопрошали. Мы, говорят, увидим у паломника в лавке книгу, «Лимонарь» называется, могилевцем Соболем отпечатанную, и укоряем паломника. Дескать, купил и читаешь безбожное. А паломник таращит глаза. В книге что на первой же странице написано? Что во дворе митрополита, опекуна могилевцева, печатана!..

Борецкий со всхлипом хватает воздух.

— «Лимонарь» читаем был на вселенском соборе… Мудрейших христианских пастырей благословения удостоен! Патриарх Фотий, Иоанн Дамаскин о нем…

Не договаривает, лишь слабо машет рукой. Понимает, — все, что сказал бы, архимандриту ведомо.

Могила желваками каменными двигает, говорит митрополиту, а глазами жалит Спиридона.

— То и тревожит, что на вселенском. Пригодно, значит, для чтения и у нас, и где хочешь…

Вон что себе позволяет! Шпыняет не только беднягу друкаря — сам вселенский собор, всесветный съезд наивысших христианских духовников.

Бурное и трудное это время. Государственная граница отделяет Украину и Беларусь от России. И жаждут варшавские магнаты, чтобы такая граница проходила и в душах. Чтобы и она отделила украинцев и белорусов от русских братьев. Всячески домогается польская шляхта, чтобы украинцы и белорусы исповедывались богу в островерхих католических костелах, а не в православных церквях, как было испокон веков. События ведь происходят три с половиной столетия назад — крест тогда мог совершить порой больше, чем меч.

Петр Могила — воинствующий защитник веры православной. А вселенский собор, где собиралась прежде братия и православная, и католическая, давно уже на торжественные съезды свои — не частые, раз в сто лет, а то и реже, — созывает высоких участников только в католических сутанах. Оттого Могиле подозрительно все, что хоть когда-либо собором одобрено. Пусть даже одобрено в незапамятную пору.

— Притчи книги «Лимонарь» людей от церкви отваживают, — трубно, точно он перед толпой в лавре, убеждает митрополита архимандрит. — Учат они, что к богу можно обращаться и дома. А проистекает из этого что? Что не такая и большая беда, коли папские воины храмы православные рушат. Что обойдемся и без храмов — грудью вставать на их защиту не стоит.

Глотком остывшего чая Борецкий возвращает себе немного силы возразить:

— С ног на голову все ставишь, архимандрит. — Из горла у него со словами вместе: хлюп, хлюп. — Достоинство, а не изъян книги «Лимонарь», что учит она, как перед гонителями веру сохранить. Ведь самое главное для нас, чтобы вера устояла. Веру сохраним — разрушенное отстроим!..

А Соболь молчит. Не по чину ему перед первыми в округе людьми, коли не спрашивают, высовываться. Да и не согласен сейчас друкарь ни со своим обвинителем, ни с защитником, хоть обоих высоко почитает.

Не громкая слава Киева привела его сюда из родного Могилева. Там, дома, лихие стояли времена, когда, объезжая приписанные к его митрополитству города на Белой Руси, Борецкий услыхал о Спиридоне Соболе и пожелал с ним душевно побеседовать. Ни учить детей на родном языке, ни печатать книги кириллицей — буквами, которыми пользовалась ненавистная Речи Посполитой Москва, — не стало тогда в Могилеве никакой возможности. Именем папы сутанники душили все. Радеющий о людях, могущих распространять просвещение, Борецкий и предложил понравившемуся друкарю со всем его печатным хозяйством пристанище в своем дворе в Киеве. А Соболь предложение с благодарностью принял.

Однако как он ни благодарен, обязан, послушен митрополиту, а имеет, начиная печатание новой книги, и задумку тайную. Затаенную в сердце даже от благодетеля. «Лимонарь» — одна из таких задумок-тайн.

Архимандрит гневался не попусту. «Лимонарь» и вправду рассчитан был больше на чтение не церковное, с амвона, а на домашнее, семейное или наедине. Соответственные в книге настроения, молитвы, соответственные рассказываются истории. Соболь, разумеется, не безбожник, службы посещает исправно, молится усердно. Но ведомы ему нужды таких, как сам, простолюдинов и давно ему хотелось дать духовную пищу и им — не очень просвещенным, не шибко грамотным, не слишком удачливым.

О книге «Лимонарь» Соболь наслышан был давно. Еще расстрига-монашек, у которого малолеткой учился он в Могилеве грамоте, хватив порой чарку, рассказывал ученикам в школе удивительные истории, будто бы произошедшие с его знакомыми… Натопырив уши, боясь пропустить хоть слово, внимали школяры рассказам. А когда подросли и Спиридон пришелся учителю по сердцу, тот признался, что неправда это, что ни с кем из знакомых у него таких чудес не случалось, а вычитал он про все в книге «Лимонарь» — переписывал ее некогда для богатого боярина. Позднее Спиридону и самому довелось держать в руках переписанное из «Лимонаря». Еще позднее дознался, что есть у книги и другое название — «Луг духовный» и что составил ее лет с тысячу назад ученый византиец Мосх. Однако всю прочел только здесь, в Киеве, — митрополиту прислали печатанный латынью «Лимонарь» из Парижа.

Прочитал и почувствовал: вот оно то, что давно неосознанно ищет. Что очень легла бы эта книжка на душу работному, обездоленному, латыни необученному люду, если бы заговорила на родном ему языке. Ибо населена была не богатырями да угодниками, вызывающими боязливое почтение, но остающимися недосягаемо далекими. Жили на ее страницах обычные мужчины и женщины, замороченные понятными хлопотами, немного даже грешные. А то, что потом эти рыбаки, моряки, скоморохи, блудницы все-таки выходят в святые, — утешало, отзывалось в читателе и слушателе умилением.

Загорелся — и вот год уже, как дорогим товаром считают «Лимонарь» оборотистые киевские и не только киевские купцы. Просят, покупают, читают книгу люди, благодарят Соболя.

Благодарят, да не все. У архимандрита Могилы вон суждение о книге иное.

— Как на исповеди скажу, владыка. Не для блага нашего общего обосновался у тебя во дворе могилевец. Одно у него на уме — худое сотворить чудотворной лавре.

А у больного Борецкого силы иссякли. Все проходит, все прах и тлен, говорит его печальный взгляд.

…Солнце зашло. Над Днепром, над крестами и колокольнями церквей, над соломенными, тростниковыми, лубяными кровлями пламенеет небо. Соболь бредет кривыми улочками Подола. Этот самый старый уголок Киева, где Соболь нашел пристанище, называется тут Нижним городом. И потому, что лежит в низине, и потому, что обитает во дворах за плетнями народ более низкого, чем в Верхнем городе, звания — кто мелкой торговлей, кто ремеслом перебивается. В ушах не затихает голос архимандрита, и хмурым взглядом Спиридон невольно высматривает вдали на круче золотые маковки церквей лавры.

То, о чем не сказал, смолчал, вновь и вновь вертится на языке. То, чего из почтения к Петру Могиле Соболь долго не позволял себе и думать. Но убеждается: иной причиной, а не тем, что архимандрит говорит, объясняется его враждебность к Соболю. Не по нраву архимандриту, что есть в Киеве друкарня кроме той, что в лавре. Не желает он, чтобы печатное обращение к православной душе исходило в Киеве еще от кого-нибудь, не от одной лавры. Вот и цепляется, выживает из города Соболя.

Только кому о том поведаешь? Кто поверит, что великий Могила — со слабостями земного грешного человека…

Он заходит к себе в друкарню. Висит у двери на гвозде, ждет хозяина перепачканный краскою кожаный фартук. Ждут свинцовые брусочки с литерами на торцах — шрифт, горсть каждой буковки в отдельном ящичке. Ждут деревянные и медные дощечки с вырезанными рисунками. Ждет стан, печатающий эти рисунки и буковки на бумаге, когда соединены они в слова, выстроены в строки, оформлены в страницы.

Кипами не сшитых еще, сегодня и вчера отпечатанных страниц завален стол. Уже много месяцев заботы и старания Соболя отданы новой книге — «Апостолу». «Апостол» по-гречески посланец. Отцы церкви которое столетие учат: было у Иисуса двенадцать самых верных ему учеников, коих послал он в мир со словами утешения и истины. Апостольские те проповеди считаются непревзойденными, из века в век в храмах читаются. Вот и Соболь своего «Апостола» задумал как духовную опору страждущим. Там, в родных местах, силой и хитростью заставляют людей отрекаться от завещанного отцами. Пусть же эта книга — посланец Соболя — тоже их поддерживает, учит.

Только странно как-то складывается. Соболь готов согласиться: в «Лимонаре», может, и правду есть что-то, чем Петр Могила имеет право быть недовольным. Но «Апостол» — он ведь для службы, для чтения в храме. Страницы книги трубные, точно голос самого архимандрита. В «Апостоле» не сомневается даже осмотрительный чернец из лавры, который в тамошней друкарне режет рисунки. Чернец продал для «Апостола» старую самшитовую доску со святым Лукой — пять лет назад этот Лука был в книге, выпущенной лаврой. Чернецу и в голову не пришло, что ждать его может кара, когда «Апостол» выйдет и рисунок увидит и узнает Могила. А Соболь все равно не спокоен. Словно не в благословенном он православном Киеве, а в отчем Могилеве, где по нынешним порядкам за такого «Апостола» можно и без крыши над головой, а то и без самой головы остаться. Словно воистину не преданный он единомышленник, а недобрый соперник лавре.

Он тревожно спит ночь и утром спешит не в друкарню, а в дом, где своей тревогой можно поделиться.

В один из немногих богатых домов на Подоле. К своему могущественному покровителю Богдану Стеткевичу, земляку и родовитому шляхтичу, приобретшему двор в Киеве вдобавок к своим имениям на Белой Руси и в Литве.

Стеткевич — дородный краснолицый здоровяк. Дома он в широкой отбеленного крестьянского полотна рубахе, — и не скажешь, что вельможа. Лукаво поглядывает из-под лохматых, сплошным коромыслом выгнутых бровей — и точно доволен тем, на что Соболь жалуется.

— Вновь советую тебе, мастер, — возвращайся туда, откуда прибыл, — на родную землю. Не потерпит тебя в Киеве архимандрит. Чем лучшие будешь делать книги, тем большую заслужишь немилость. Всего лишь человек он, Могила, хоть и великий. А дома у нас вроде стало спокойнее. Монастырь вот в Кутеине открываю — славно бы наладить там друкарню. Поддержку обещаю, благодарность. Да и просто — дома это дома. Скорина наш что говорил? Что зверя к берлоге его, птаха к гнезду, а человека…

Смолкает и глядит еще лукавей, ждет.

Соболь вздыхает:

— …а человека к земле, на которой родился, тянет отовсюду.

Дитя уразумело бы: не желанием помочь — собственной выгодой руководствуется Стеткевич. А все равно предложение его как же заманчиво для Соболя!..

Загрузка...