Пятнадцать лет назад, в день, который, быть может, останется самым антистильным днем моей жизни, мы вдевятером (вся наша семья) пошли в местное фотоателье сделать групповой портрет. Бесконечное позирование в духоте обернулось тем, что последующие пятнадцать лет все мы храбро пытались допрыгнуть до планки вскормленного попкорном оптимизма, веселеньких волн шампуня и отполированных электрощеткой сияющих улыбок – планки, и по сей день висящей над нами в образе этого фото. Может, на снимке мы кажемся старомодными, зато выглядим безупречно. Мы лучезарно улыбаемся вправо – вроде как будущему, но на самом деле – фотографу мистеру Леонарду, одинокому пожилому вдовцу с вживленными волосами, сжимающему в левой руке нечто таинственное и произносящему: Птичка.
Впервые появившись дома, снимок, наверное, с час триумфально простоял на полке камина, простодушно водруженный туда отцом; под натиском настойчивых, подобных лесному пожару голосов детей, испугавшихся насмешек сверстников, отец был вынужден почти немедленно его убрать. Снимок переехал в ту часть отцовского кабинета, куда чужие не заглядывают, и пребывает там по сей день, как всеми забытый, умирающий от истощения хомячок. Очень редко, но вполне намеренно к этому снимку приходит каждый из нас девятерых, когда, в период межсезонья между жизненными взлетами и падениями, мы нуждаемся в хорошей дозе как невинны мы были когда-то, дабы добавить к своим печалям эту истинно литературную нотку мелодрамы.
Ладно, зто было пятнадцать лет назад. В этом году все мы наконец перестали жить с оглядкой на эту чертову фотографию и обещанные ею полуправдоподобные миражи. В том году мы решили покончить с этими глупостями – во имя нормальной жизни – и пошли по пути всех семей: каждый решил быть просто самим собой, и гори оно все синим пламенем. В этом году никто не приехал домой на Рождество. Только я. Тайлер и отец с матерью.
КОСБИЗМ:
особая чувствительность, характерная для людей, выросших в большой семье. Редко встречается у тех, кто рожден после 1965 г. Симптомы кос-бизма – быстрое освоение интеллектуальных игр, умение эмоционально обособиться в многолюдной обстановке и глубинная потребность в неприкосновенном личном пространстве. (Косби – многодетный отец, герой телесериала.)
– Замечательный цель был год, Энди? Помнишь? – Я говорю по телефону со своей сестрой Дейдре, она имеет в виду год. когда была сделана фотография. Теперь Дейдре завязла в самой гуще жуть какого развода с мужем полицейским из Техаса (Энди, четыре года я думала, пока не поняла: он только на псевдоблизость способен; какой же он слизняк), ее голос пропитан трициклическнми антидепрессантами. Она была Королевой Красоты и Обаяния среди всех девочек Палмер – а теперь обзванивает родных и близких в полтретьего ночи и пугает их до смерти своими пустопорожними, слегка наркоманскими монологами. – Мир казался сияющим и новым. Энди, я знаю, что говорю банальности. Господи! Я загорала – и не думала о саркоме; ехала в джипе Бобби Вильена на вечеринку, где будет куча незнакомых людей, – и чуть не лопалась от счастья, что живу, и дышу, и пою.
Звонки Дейдре пугают по нескольким причинам, и не последняя из них – то, что в ее болтовне содержится истина. В прощании с юностью и вправду есть что-то бессловесное и унылое, юность, по словам Дейдре, это печальные, бередящие память духи, чей аромат составлен из множества случайных запахов. Аромат моей юности? Пьянящая смесь запахов новых баскетбольных мячей, исчерканного коньками льда на катке и горячих от беспрерывною прослушивания дисков Супертрэмпа Супертрэмп – английска рок-группа, исполняющая мелодичную музыку с элементами арт-рока. проводов сгереосисгемы. И разумеется, дымное, подсвеченное галогеном варево в джакузи близнецов Кимпси вечером в пятницу, горячий суп, приправленный хлопьями отмершей кожи, алюминиевыми банками из-под пива и незадачливыми крылатыми насекомыми.
У меня три брага и три сестры, но у нас не были приняты щедрые проявления родственных чувств. Я вообще не помню, чтобы родители меня хоть раз обняли (и, откровенно говоря, этот обычай меня нервирует). Мне кажется, что для определения стиля наших семейных отношений больше всего подойдет термин крученая подача эмоций. Я был пятым из семерых детей – абсолютно средний ребенок. Чтобы добиться внимания домашних, мне приходилось напрягаться сильнее, чем остальным.
У детей Палмеров, у всех семерых, были солидные, благоразумные, не располагающие к теплым объятиям имена во вкусе поколения наших родителей – Эндрю, Дейдре. Кэтлин, Сьюзен, Дейв и Ивэн. Тайлер – un peu Немного (франц.). экзотично, но он ведь дитя любви. Я как-то сказал Тайлеру, что хочу сменить свое имя на какое-нибудь новое, хипповское. например Гармоний или Джине. Он уставился на меня: Совсем с ума сошел. Эндрю отлично смотрится в резюме – чего еще надо? Чудики с именами типа Спикер или Болбейс даже до менеджеров среднего звена не дорастают.
Дейдре встретит это Рождество в Порт-Артуре, Техас, в депрессии от своего неудавшегося, слишком раннего замужества.
ЧЕРНЫЕ ДЫРЫ:
подгруппа поколения Икс, в основном известная своим обычаем одеваться во все черное.
ЧЕРНЫЕ НОРЫ: ареал обитания черных дыр. Как правило, неотапливаемые складские помещения, расписанные флюоресцирующей краской, заваленные изуродованными манекенами, сувенирами, связанными с Элвисом Пресли, переполненными пепельницами, разбитыми зеркальными скульптурами. Музыкальный фон – звучащий откуда-то из угла Вел-вет андеграунд.
РАЗМНОЖЕНИЕ ПО СТРЭНДЖЛАВУ:
обзаведение детьми для преодоления своего неверия в будущее.
СКВАЙРЫ:
самая распространенная подгруппа поколения Икс – единственная испытывающая удовольствие от размножения. Сквайры существуют почти исключительно парами. Их легко узнать по отчаянным стараниям воссоздать в своей повседневной жизни видимость изобилия эры Эйзенхауэра – назло непомерно вздутой стоимости жилья и необходимости работать в нескольких местах одновременно. Характерная черта сквайров – непреходящая усталость, вызванная жадной погоней за мебелью и безделушками.
Дейв – старший из братьев, который должен был стать ученым, а вместо этого отрастил тонкий, как паутинка, хвостик и теперь продает пластинки в магазине альтернативной музыки в Сиэтле (и он, и его подружка Рейн носят только черное),– сейчас в городе Лондоне, страна Великобритания, принимает экстази и шляется по ночным клубам. Когда вернется, еще полгода будет говорить с натужным британским акцентом.
Кэтлин, вторая по старшинству, настроена против Рождества по идеологическим соображениям; ей не по вкусу почти все буржуазные сантименты. Она держит преуспевающую феминистскую молочную ферму в свободной от аллергенов зоне на востоке Британской Колумбии и говорит, что, когда наконец начнется нашествие, оно застанет нас всех в магазинах поздравительных открыток, и вообще так нам и надо.
Сьюзен, моя любимая сестра, самая веселая, самая артистичная в семье, несколько лет назад после окончания колледжа вдруг запаниковала, ушла в юриспруденцию и выскочила замуж за кошмарного всезнайку, адвоката-яппи по имени Брайан (союз, способный привести только к беде). За один день она стала нездорово серьезной. Так бывает. Много раз сам наблюдал.
Они живут в Чикаго. Рождественским утром Брайан будет снимать на полароид крошку Челси (имя выбрал он) в кроватке, в переднюю спинку которой, как мне кажется, вставлен крюгерранд Валюта ЮАР.. И. должно быть, весь день они проведут за работой, не отвлекаясь даже на еду.
Надеюсь, когда-нибудь я избавлю Сьюзен от ее безрадостного удела. Как-то мы с Дейвом решили нанять специалиста по дезомбированию и даже звонили на теологический факультет университета, чтобы узнать, где его можно найти.
Кто еще? С Тайлером вы уже знакомы, остается Ивэн в Юджине, штат Орегон. Соседи родителей называют его единственным нормальным из палмеровских деток Но есть вещи, о которых соседи не знают: как он пьет запоем, просаживает зарплату на кокаин, с каждым днем становится все облезлее, рассказывает нам с Тайлером и Дейвом, как гуляет от жены, к которой на людях обращается голоском мультипликационного персонажа Элмера Фуда. Ивэн не ест овощей, и мы все убеждены, что когда-нибудь его сердце просто взорвется. Серьезно, разлетится на мелкие ошметки. А ему все равно.
Ах, мистер Леонард, отчего мы все оказались в таком дерьме? Мы во все глаза высматриваем птичку, которую вы держите в руке, – вправду смотрим, – но больше ее не видим. Подскажите, пожалуйста, где ее искать.
До Рождества двое суток, аэропорт Палм-Спрингс битком набит загорелыми до клюквенного цвета туристами и дебильноватыми, бритыми наголо морскими пехотинцами, направляющимися домой за ежегодной порцией традиционных семейных мелодрам: во гневе прерванных застолий и с треском захлопнутых дверей. Клэр в ожидании своего рейса в Нью-Йорк курит, нервно и непрерывно; я жду свой – в Портленд. Дег держится с эрзац-непринужденностью; он не хочет показывать, как одиноко ему будет без нас всю эту неделю. Даже Макартуры уезжают на праздники в Калгари.
Неврастения Клэр – защитная реакция.
– Я знаю, вы считаете – раз я еду за Тобиасом в Нью-Йорк, значит, я бесхребетная подстилка. Перестаньте смотреть на меня так.
– Вообще-то, Клэр, я всего лишь читаю газету, – говорю я.
– Да, но ты хочешь на меня поглазеть. Я чувствую.
Какой смысл втолковывать ей, что это просто мания преследования? С тех пор как Тобиас уехал, их с Клэр разговоры по телефону были выдержаны в духе крайней пусто-порожности. Она щебетала, на ходу строя всевозможные планы. Тобиас безучастно слушал, как посетитель ресторана, которому долго рассказывают о гвоздях сегодняшнего меню – махи-махи, там, рыба-меч, камбала, – обо всем том, чего, как он заранее знает, он в жизни не закажет.
Словом, мы сидим в зале ожидания и ждем своих крылатых автобусов. Мой отправляется в путь первым, и, когда я направляюсь к дверям, ведущим на летное поле, Дег просит меня соблюдать хладнокровие и постараться не спалить родительский дом.
Как я уже упоминал, мои родители, Фрэнк и Луиза, превратили дом в музей Жизнь на Земле пятнадцать лет назад – именно тогда они в последний раз обновили мебель, тогда был сделан Семейный портрет. С той поры большая часть их энергии уходит на уничтожение улик, которые могли бы свидетельствовать, что время не стоит на месте.
БЕДНОСТЬ ПОДСТЕРЕГАЕТ ТЕБЯ ЗА УГЛОМ:
боязнь нищеты, исподволь перенятая в детстве от родителей, которые на своей шкуре испытали, что такое великая депрессия.
ДЕЛЕЖ ПИРОГА:
навязчивая потребность детей прикидывать в уме размеры наследства, которое оставят им родители.
СОПРИЧАСТНОСТЬ:
стремление в любой ситуации занимать сторону слабейшего. У потребителей это выражается покупкой неказистых с виду, унылых либо не пользующихся спросом продуктов. Я знаю, что эти венские сосиски – инфаркт на вилке, но они выглядели такими несчастными среди всей этой мажорской жратвы, что я просто была вынуждена их купить.
Не спорю, несколько чисто символических примет передовой культуры было допущено в дом – это, например, оптовые закупки продовольствия. Их гнусные картонные улики громоздятся в кухне, но родители ничуть не стыдятся (Я знаю, что это безвкусно, малыш, но какая экономия).
В доме есть несколько высокотехнологичных новшеств, в основном купленных по настоянию Тайлера: микроволновая печь, видеомагнитофон, телефон с автоответчиком. Что касается последнего, я замечаю, что родители, оба телефонофобы, наговаривают на него тексты с той же нерешительностью, с какой миссис Стюйвезент Фиш записывала граммофонные пластинки для капсулы времени.
– Мам, а что, если вы с отцом на этот раз плюнете на Рождество и рванете на Мауи? У нас с Тайлером уже заранее депрессия.
– Может, в будущем году, сынок, когда у нас будет посвободнее с деньгами. Ты ведь знаешь, какие сейчас цены…
– Ты говоришь это каждый год. Пожалуй, хватит вам стричь купоны. И притворяться бедными.
– Уж позволь это нам, родной. Нам нравится изображать голь перекатную.
Мы выезжаем из портлендского аэропорта в знакомый ландшафт: зеленые поля, припорошенные дождичком. Уже через десять минут все успехи на ниве духовного и психологического самосовершенствования, которых я добился вдали от семьи, испаряются либо теряют силу.
– Так вот какая у тебя теперь стрижка, сынок?
Мне напоминают: как ни старайся, для родителей я навсегда останусь двенадцатилетним. Родители искренне стараются не воспламенять тебе нервы, но их суждения как бы не в фокусе и вне масштаба. Обсуждать личную жизнь с родителями – все равно что, увидев в зеркале заднего вида один-единственный прыщик у себя на носу, из-за отсутствия контекста и контраста решить, что у тебя сыпь и рак кожи одновременно.
– Слушай, – говорю я. – Неужели и впрямь в этом году только мы с Тайлером?
– Похоже на то. Хотя мне кажется, Ди может приехать из Порт-Артура. Она скоро вернется в свою старую спальню. Есть признаки.
– Признаки?
Мать увеличивает скорость движения дворников и включает фары. Что-то ее тяготит.
– Вы все уезжали и возвращались, уезжали и возвращались столько раз, что я даже не вижу смысла говорить друзьям, что дети разъехались. Да и тема эта больше не обсуждается. Мои друзья со своими детьми проходят через то же самое. Когда мы сталкиваемся в Сэйфвэе Сэйфвэй сеть супермаркетов., то больше не спрашиваем друг друга о детях, как раньше, – это как бы не принято. А то было бы одно расстройство. Кстати, ты помнишь Аллану дю Буа?
– Красотку?
– Обрила голову и ушла в секту.
– Да что ты?!
– Но сначала продала все материнские драгоценности, чтобы заплатить за место в Лотосовой Элите у своего гуру. Расклеила по всему дому бумажки со словами: Я буду молиться за тебя, мама. Мать, в конце концов, выставила ее из дому. Теперь она в Теннесси, выращивает репу.
– Все облажались. Никто не вырос нормальным. Ты кого-нибудь еще видела?
СОКРАЩАЙ
ОЧИЩАЙ
ОПРЕСНЯЙ
НАСТАВЛЯЙ
– Всех. Только я не помню, как их зовут. Донни… Арнольд… Я помню их маленькими, когда они забегали к нам за леденцами. А сейчас они все такие побитые, постаревшие – какая-то преждевременная дряхлость. А вот Тайлеровы друзья, надо сказать, все живчики. Совсем другой коленкор.
– Тайлеровы друзья живут в мыльных пузырях.
– Это и неправда и несправедливо, Энди.
Она права. Я просто завидую, что друзьям Тайлера будущее не страшно. Завистник и трус.
– Ладно, извини. Так почему ты думаешь, что Ди может вернуться домой? Ты начала говорить…
Мы едем по почти пустынному бульвару Сэнди в сторону центра, к стальным мостам – мостам цвета облаков, мостам столь замысловатым и огромным, что мне вспоминается Нью-Йорк из рассказа Клэр. Я задумываюсь, способна ли их масса совратить законы притяжения.
– Ну, когда вы, дети, звоните и начинаете грустить о прошлом или ругаете свою работу – я понимаю, что пора стелить чистое белье. Или если все слишком хорошо. Три месяца назад Ди звонила и рассказывала, что Ли покупает ей молочный магазин. Я никогда не слышала такого восторга в ее голосе. И я тут же сказала отцу: Фрэнк, руку даю на отсечение – еще весна не наступит, а она вернется в свою комнату рыдать над школьными фотографиями. Похоже, я скоро выиграю пари.
2 X 2= 5:
капитуляция после долгого сопротивления рекламной кампании, направленной прямиком на ваш спой потребителей; Ну ладно, ладно, куплю я вашу дурацкую колу. А теперь проваливайте".
ПАРАЛИЧ РЕШИТЕЛЬНОСТИ:
неспособность сделать выбор, когда возможности ничем не ограничены.
Или когда Дэви единственный раз устроился на более-менее пристойную работу – его взяли художественным редактором в журнал, и он взахлеб рассказывал, как ему там нравится. А я знала, что не пройдет и двух минут, как эта работа ему наскучит. И точно – дин-дон, звонок в дверь, стоит Дэви с этой девушкой, Рейн. вылитые беглецы из детского концлагеря. Влюбленная парочка прожила у нас в доме полгода, Энди. Тебя не было; ты ездил в Японию или еще куда-то. Ты представить себе не можешь этот кошмар. Я до сих нор повсюду нахожу обрезки ее ногтей… Отец. бедняга, обнаружил один в морозильнике – черный отполированный ноготь – просто жуть.
– А сейчас вы с Рейн друг друга терпите?
– Едва-едва. Не скажу, что очень огорчилась, когда узнала, что она встречает Рождество в Англии.
Дождь усилился, один из любимых моих звуков – стук дождя по металлической крыше автомобиля. Мать вздыхает:
– А я-то возлагала на вас такие надежды. Ну как можно было думать иначе, глядя на ваши личики? Но мне пришлось перестать обращать внимание на то, что вы вытворяете со своими жизнями. Надеюсь, тебя это не обижает? Потому что после этою моя жизнь стала намного-намного легче.
Подъезжая к дому, я вижу Тайлера, который впрыгивает в свою машину, прикрывая тщательно навитую голову красной спортивной сумкой.
– Привет, Энди! – кричит он, забираясь в свой теплый, сухой мирок и захлопывая дверь. Затем, высунувшись в окно, добавляет: – Добро пожаловать в дом, забытый временем.
Канун Рождества. Сегодня, ничего никому не объясняя, я покупаю огромное количество свечей. Церковные свечки, именинные свечи, свечи на случай отключения электричества, столовые свечи, еврейские свечи, рождественские свечи и свечи из магазина индуистской книги с кое-как намалеванными богами-человекоидами. Все годятся – пламя-то одинаковое. В Дарст-трифти-марте на 21-й улице у Тайлера, обескураженною моей свечеманией, язык отнялся от стыда; чтобы придать тележке более праздничный и менее безумный вид, он кладет в нее замороженную индейку.
– Все-таки что такое церковные свечи? – глубоко вдыхая дурманящий синтетически-черничный аромат столовой свечи, интересуется Тайлер, обнаруживая одновременно свою обескураженность и атеистическое воспитание.
– Их зажигают, когда молятся. В Европе они есть в каждой церкви.
– О, вот эту ты пропустил, – он передает мне красную круглую настольную свечу, покрытую сеточкой, какие бывают в семейных итальянских ресторанах. – Люди косятся на твою тележку, Энди. Ты не можешь сказать, для чего эти свечи?
– Это рождественский сюрприз, Тайлер. Встань-ка в очередь.
Мы идем к кассе, которая, как всегда в эти дни, перегружена; в наших поношенных нарядах, извлеченных из моего старого шкафа, где они хранились с былых панковских дней, мы кажемся на удивление нормальными – Тайлер в старой кожаной куртке, вывезенной мной из Мюнхена, и я – в ветхих рубашках одна поверх другой и джинсах.
Снаружи, разумеется, дождь.
Сидя в машине Тайлера, катящей домой по Бернсайд авеню, я пытаюсь рассказать Тайлеру Дегову историю о конце света в супермаркете Вонс.
– Есть у меня один друг в Палм-Спрингс. Так вот, он говорит, что, когда врубятся сирены воздушной тревоги, первым делом люди кинутся за свечами. – Ну и?
– Я думаю, потому-то в Дарст-трифти-марте на нас так и косились. Удивлялись, почему не слышно сирен.
– М-м-м-м. И за консервами, – отвечает он, поглощенный номером Вэнити фейр Иллюстрированный журнал, издающийся в США. (за рулем – я). – Как ты считаешь, стоит мне осветлить волосы?
– Ты все еще пользуешься алюминиевыми кастрюлями и сковородками, а, Энди? – спрашивает отец, заводя в гостиной наши старинные часы с маятником. – Выбрось их, понял. Алюминий на кухне – прямой путь к болезни Альцгеймера. ва года назад у отца случился удар. Не самый серьезный, но неделю он не мог двигать правой рукой, а теперь вынужден принимать лекарство, которое, помимо всего прочего, блокирует работу слезных желез, – теперь он не способен плакать. Надо сказать, что это испытание напугало его и он довольно радикально изменил образ жизни. Особенно – режим питания. До удара он ел, как фермер в поле, – только успевал нарезать себе куски красного мяса, напичканного гормонами, антибиотиками и еще бог знает чем, а в придачу – горы картофельного пюре и реки виски. Теперь, к большому облегчению матери, он ест курятину и овощи, частенько заглядывает в магазины экологически чистых продуктов и установил на кухне полочку с витаминами, источающую хипповский аромат витамина В, отчего кухня напоминает аптеку.
ПОДУШНЫЙ НАЛОГ:
издержки вступления в брак – занятные ребята на глазах превращаются в зануд: Спасибо за приглашение, но мы с Норин собирались полистать каталог кухонной посуды, а позже посмотреть Магазин на диване".
МАЛЬЧИДЕВИШНИК:
модифицированная сквайрами древняя традиция смотрин грудного младенца. Теперь на такие церемонии приглашают вопреки обычаю не только женщин, но и мужчин. Таким образом, количество друзей, дары приносящих, увеличивается вдвое, и совокупная стоимость подарков поднимается до стандартов эйзенхауэровской эры.
Подобно мистеру Макартуру, отец только на закате жизни заметил, что у него есть тело. Лишь столкновение со смертью отвратило его от многовековых кулинарных мифов, порожденных железнодорожными рабочими, скотоводами, а также нефтехимическими и фармацевтическими фирмами. Но опять же – лучше поздно, чем никогда.
– Нет, пап. Никакого алюминия.
– Хорошо-хорошо. – Повернувшись, он смотрит в телевизор в другом конце комнаты и, глядя на толпу рассерженных молодых людей, протестующих где-то против чего-то, пренебрежительно бурчит: – Вы только посмотрите на этих парней. Неужели никто из них не работает? Подыщите им какое-нибудь занятие. Покажите им по спутниковому каналу видеоклипы, которые Тайлер смотрит, – да что угодно – главное, их занять. Ох, ты господи! – Отец, подобно бывшей Деговой коллеге Маргарет, не верит, что люди способны конструктивно тратить свободное время.
Потом Тайлер сбегает с ужина. В комнате остаются я, мать, отец, четыре перемены блюд и вполне объяснимое напряжение.
– Мам, да не хочу я никаких подарков на Рождество. Не хочу допускать в свою жизнь вещи.
– Рождество без подарков? Ненормальный. Ты что, там у себя перегрелся?
Позже, в отсутствие большинства своих детей, мой сентиментальный отец бродит по пустым комнатам нашего дома, словно пробивший днище собственным якорем танкер в поисках порта – места, где мог бы заварить рану. Наконец он решает сложить чулки возле камина. В чулок Тайлера он кладет подарки, в покупку которых каждый год вкладывает всю душу: крошечные бутылочки с полосканием для рта, японские апельсины, арахис в сахаре, штопоры, лотерейные билеты. Когда же дело доходит до моего чулка, он просит меня выйти ю комнаты, хотя, я анаю, дорожит моим обществом. Теперь моя очередь шататься по дому, слишком большому для нашей маленькой компании. Даже елка, наряженная в этом году скорее по привычке, не поднимает настроения.
РЕДУКЦИЯ ГНЕЗД:
наблюдающаяся в среде родителей тенденция переселяться после того, как дети отделились, в маленькие, без специальных гостевых комнат, дома, дабы дети в возрасте от 20 до 30 не возвращались домой, аки бумеранги.
ЗАВИСТЬ К ДОМОВЛАДЕЛЬЦАМ:
чувство ревности, пробуждающееся в юных и отверженных при знакомстве с душераздирающей статистикой стоимости жилья.
Телефон мне не друг: в этот момент Портленд – Город Смерти. Друзья либо переженились и погрячли в тоске и депрессии, либо, не женившись, погрязли в тоске и депрессии, либо сбежали от тоски и депрессии – то есть из нашего юрода. А некоторые купили дома, что для индивидуальности все равно что поцелуй смерти. Когда друзья сообщают тебе: Мы только что купили дом – это, считай, признание в том, что свою индивидуальность они потеряли. Сразу можно безошибочно домыслить, как они живут: люди эти застряли на ненавистной работе: в карманах у них пусто; каждый вечер они смотрят видеофильмы: у них килограмм семь лишнего веса; и они больше не прислушиваются к новым идеям. Удручающая картинка. По самое худшее – этим людям даже не нравятся их дома. И счастливы они лишь в те редкие минуты, когда грезят, как будут доводить дом до ума.
Господи, с чего я так разбрюзжался?
Мир превратился в один большой тихий дом, как у Дейдре в Техасе. Нет, так жить нельзя.
Чуть раньше я сдуру брякнул, что дом у нас какой-то невеселый, а отец пошутил:
– Не зли нас, а то мы, как сделали родители всех твоих детей, переедем в кооперативную квартиру, где не будет ни комнаты для гостей, ни лишнего постельного белья.
Ничего остроумнее не мог придумать…
Отлично.
Как будто они могут переехать. Я знаю, что этого не произойдет никогда. Они будут сопротивляться переменам; изобретать защитные талисманы, вроде бумажных полешек для растопки камина, которые мать скручивает из газет. Они будут бесцельно слоняться по дому, пока, словно жуткий чумной бродяга, не вломится будущее и не сотворит какое-нибудь зверство – смерть, болезнь, пожар или (вот чего они по-настоящему боятся) банкротство. Визит бродяги окончательно стряхнет с них благодушие; подтвердит, что беспокоились они не напрасно. Они знают, что его кошмарный приход неизбежен; перед глазами у них стоят гнойники на его коже – зеленые, как больничная стена, – его лохмотья, выкопанные в мусорных ящиках за складом бойскаутскою клуба в Сан-та-Монике, где он и ночует. И им известно, что он не владеет недвижимостью, он не будет обсуждать телепередачи, зато будет заманивать воробьев в птичью клетку.
Но они не хотят говорить о нем.
Одиннадцать. Отец с матерью спят, Тайлер где-то празднует. Короткий телефонный разговор с Дегом возвращает мне уверенность в том, что где-то во Вселенной существует другая жизнь. Новость дня – астон-мартин попал на седьмую страницу Дезерт сан (больше ста тысяч ущерба возводят дело в ранг уголовного преступления), а Шкипер заходил выпить в бар У Ларри, высосал море, а когда Дег попросил его расплатиться, просто ушел. Дег по глупости отпустил его. Похоже, наше дело труба.
СОКРАЩАЙ,
ЧТО МОЖЕШЬ
– Ах да. Мой братец-джинглописец прислал мне старый парашют, чтобы укрывать сааб на ночь. Подарочек, а?
Позже, сидя перед телевизором, я приканчиваю целую пачку шоколадного печенья. А еще позже, направляясь в кухню, чтобы порыться в холодильнике, понимаю, что сейчас упаду в обморок от скуки. Не стоило мне ехать домой на Рождество. Вырос я из этого. Было время, когда, возвращаясь из разных учебных заведений или путешествий, я ждал, что увижу свой дом как-то по-новому. Такого больше не происходит – время откровений, по крайней мере в отношении родителей, прошло. Не подумайте чего: у меня остались два милых сердцу человека – больше, чем у многих других; но пора двигаться дальше. Мне кажется, каждый из нас потом оценит это по достоинству.
Рождество. С раннего утра я в гостиной со своими свечами – сотнями, а может, и тысячами свечей, – а также с кучей рулонов сердито шелестящей фольги и стопками одноразовых блюдец. Я ставлю свечи на все доступные плоские поверхности – фольга не только предохраняет их от капающего стеарина, но и удваивает пламя за счет отражения. Свечи повсюду: на пианино и на книжных полках, на кофейном столике, на каминной полке, на подоконнике – защищая комнату от как-по-заказу-сумрачного глянцевито-сырого дня. На одной только стереодеке в дубовом корпусе стоит по меньшей мере пятьдесят свечей: этакий портрет международной семьи эсперантистов всех видов и габаритов. Члены профсоюза мультперсонажей стоят между серебряными кругляшами, среди лимонных и зеленых шпилей. Клубнично-красные колоннады, белые просеки – пестрый демонстрационный набор для тех, кто никогда не видел свечей. Я слышу наверху шаги, отец зовет:
– Это ты там внизу, Энди?
– С Рождеством, пап. Все встали?
– Почти. Мать как раз мутузит Тайлера по животу. Что ты там делаешь?
– Это сюрприз. Обещай мне. Обещай мне, что вы не спуститесь еще пятнадцать минут. В пятнадцать минут я уложусь.
– Не волнуйся. Столько времени Его Высочество затрачивает на то, чтобы сделать выбор между муссом и гелем. Причем это минимум.
– Так обещаешь?
– Пятнадцать минут. Время пошло.
Вы когда-нибудь пытались зажечь тысячу свечей? Это не такое быстрое дело, как кажется. Используя в качестве трута обыкновенную белую столовую свечу и держа под ней блюдце, чтобы не накапать, я поджигаю свои драгоценные фитильки – частокол церковных свечей, отряды ярцайтов Поминальные свечи, по еврейскому обычаю зажигаемые в годовщину смерти близких родственников (от нем. Jahrzeit – время года). и малочисленные колонны песочного цвета. Поджигая их, я чувствую, что в комнате становится жарче. Приходится открыть окно – впустить кислород и холодный воздух. Я заканчиваю.
Вскоре три имеющихся в наличии члена семьи Палмер собираются наверху у лестницы.
– Ты готов, Энди? Мы идем, – кричит отец под аккомпанемент перкуссии Тайле-ровых ног, топающих по лестнице, и его бэк-вокала: Новые лыжи, новые лыжи, новые лыжи, новые лыжи…
Мать говорит, что чувствует запах воска, но ее голос обрывается. Я понимаю, что они дошли до угла и уже видят масляный желтый отблеск огней, вырывающийся из гостиной. Они обогнули угол.
– О боже… – произносит мама, когда они входят в комнату. Онемев, все трое медленно оглядывают обычно такую тоскливую гостиную, усыпанную трепещущими, живыми белыми огоньками – пламя охватило все поверхности; ослепительное недолговечное царство безупречного света. В мгновение ока мы избавляемся от вульгарной силы тяжести; попадаем во Вселенную, где наши тела, как астронавты на орбите, могут выделывать акробатические трюки под аплодисменты лихорадочных, лижущих стены теней.
– Как Париж… – произносит отец (подразумевая, клянусь, собор Парижской Богоматери), вдыхая воздух – горячий, даже обжигающий; так, верно, пахнет воздух на пшеничном поле, где оставила выжженный круг летающая тарелка.
Я тоже смотрю на плоды своего труда. Мне по-новому открывается эта старая комната, погруженная в золотистое пламя. Результат превзошел мои ожидания; свет безболезненно, беззлобно, точно ацетиленом, прожигает в моем лбу дыры и вытягивает меня из моего тела. Он также, пусть на какое-то мгновение, открывает разнообразие форм существования в сегодняшнем дне, чем жжет глаза членам моей семьи.
– Ой, Энди, – говорит, садясь, мать. – Знаешь, на что это похоже? На сон – такие бывают у каждого: человек неожиданно обнаруживает в своем доме комнату, о существовании которой не догадывался. Едва увидев ее, он говорит сам себе: Ну конечно, естественно, она всегда здесь была.
Отец с Тайлером усаживаются – с очаровательной неуклюжестью людей, только что выигравших крупный приз в лотерее.
– Это видеоклип, Энди, – говорит Тайлер. – Прямо видеоклип.
Есть лишь одна загвоздка.
Вскоре жизнь вернется в прежнее русло. Свечи медленно догорят, и возобновится обычная утренняя жизнь. Мама пойдет за кофейником; отец, предохраняя нас от звукового шока, отключит актиниевое сердце противопожарной сигнализации; Тайлер опорожнит свой чулок и начнет разбираться с подарками (Новые лыжи! Ну, теперь и умереть не жалко!).
А у меня возникает чувство…
Я чувствую, что наши эмоции, какими бы прекрасными они ни были, существуют в вакууме, и виной тому – наша принадлежность к среднему классу.
Понимаете, когда принадлежишь к среднему классу, приходится мириться с тем, что история человечества тебя игнорирует. С тем, что она не борется за твои интересы и не испытывает к тебе жалости. Такова цена каждодневного покоя и уюта. Оттого все радости стерильны, а печали не вызывают сострадания.
И все мельчайшие проблески огненной красоты, такие, как это утро, будут напрочь забыты, растворятся во времени, как оставленная под дождем фотопленка, без звука, без шума, мгновенно вытесненные тысячами безмолвно растущих деревьев.
Пора сматываться. Я хочу вернуться в свою реальную жизнь со всеми ее прикольными запахами, пустотами одиночества и долгими поездками в автомобиле. Хочу друзей и отупляющую работу на раздаче коктейлей героям вчерашних дней. Мне не хватает жары, сухости и света.
– Тебе нормально живется в Палм-Спрингс, а? – двумя днями позже спрашивает Тайлер, когда мы с ревом поднимаемся в гору, чтобы по пути в аэропорт посетить мемориал вьетнамской войны.
– Ладно, Тайлер – колись. Что говорили папа с мамой?
– Ничего. Все больше вздыхали. Но эти вздохи и рядом не стоят со вздохами о Ди или Дэви.
– Да?
– Слушай, но что ты там все-таки делаешь? У тебя ни телевизора. Ни друзей…
– Друзья у меня есть, Тайлер.
– Ну хорошо, есть у тебя друзья. Но я за тебя волнуюсь. Во-от. Такое впечатление, что ты всего лишь скользишь по поверхности жизни, вроде водомерки – словно у тебя есть какая-то тайна и она не пускает тебя в мирскую, повседневную жизнь. Ну и ладно, только мне как-то страшно за тебя. И если ты, ну, исчезнешь или типа того, я не знаю, сумею ли это перенести.
– Господи, Тайлер. Никуда я не денусь. Обещаю. Успокойся, ладно? Заруливай вон туда…
– Но ты дашь мне знать? Если решишь уехать, перемениться или что ты там задумал…
– Не ной. Хорошо, обещаю.
– Только не бросай меня. Вот и все. Я знаю – со стороны кажется, что моя жизнь и все остальное мне в кайф, но знаешь что: в этом участвует лишь половина моего сердца. Ты на меня и моих друзей всех собак вешаешь, я знаю, но я бы в одну секунду отдал все это, если б кто предложил хоть сколько-нибудь приемлемую альтернативу.
ОТТЕНКИ ЧЕРНОГО:
умение отличить ревность от зависти.
– Тайлер, перестань.
– Я так устал всему на свете завидовать, Энди… – Да, этого мальчика уже не остановишь. – И меня трясет от страха, потому что я не вижу будущего. И я сам не пойму, откуда у меня эта инстинктивная самоуверенность. Серьезно, меня вправду трясет. Может, я и не похож на человека, который замечает, что вокруг него происходит, но, Энди, я все замечаю. Я просто не позволяю себе это показывать. Сам не знаю почему.
Поднимаясь на холм к воротам мемориала, я обдумываю услышанное. Должно быть, мне придется (как говорит Клэр) добавить капельку юмора в свое отношение к жизни. Но это трудно.
В Бруклинском заливе выловлено 800 000 фунтов рыбы, в Кламат-Фопс с большими успехом прошла выставка коров абердинской породы. А в Орегоне поистине текут медовые реки: в 1964 году в этом штате, согласно официальной статистике, насчитывалось 2 000 пчеловодов.
Вьетнамский мемориал называется Сад утешения. Он построен в виде спирали, наподобие музея Гуггенхайма; спираль проходит по склонам горы, похожим на груды обильно политых водой изумрудов. Поднимаясь по винтовой тропе, от подножия холма к вершине, посетители читают высеченный на каменных плитах рассказ о событиях вьетнамской войны, перемежаемый хроникой повседневной жизни в Орегоне. Под этими параллельными повествованиями – имена наголо стриженных орегонских парней, погибших в чужой грязи.
Мемориал – одновременно замечательный документ и заколдованная страна. Круглый год здесь можно встретить туристов и скорбящих всех возрастов и обликов, на различных стадиях духовной надломленности, отремонтированности и возрождения, оставляющих после себя маленькие горки цветов, писем, рисунков, часто исполненных нетвердой детской рукой. И, конечно же, слезы. Во время осмотра мемориала Тайлер ведет себя с некоторой почтительностью – другими словами, воздерживается от плясок и пения, которые вполне мог бы себе позволить, будь мы в торговом центре округа Клакамас. Его недавний выброс откровенности завершился и, могу поклясться, больше не повторится.
ЗУД В ОБЛАСТИ ИРОНИИ:
инстинктивная потребность безотчетно, словно так и надо, уснащать самые банальные бытовые разговоры легкомысленными ироничными замечаниями.
ПРЕЗУМПЦИЯ НАСМЕШКИ:
особая тактика поведения; нежелание проявлять какие бы то ни было чувства, дабы не подвергнуться насмешкам со стороны себе подобных. Презумпция насмешки – основной стимул зуда в области иронии.
ПОЧИВАТЬ НА ГИПОТЕТИЧЕСКИХ ЛАВРАХ:
придерживаться убеждения, что бессмысленно заниматься той или иной деятельностью, если на ее поприще нельзя стать мировой знаменитостью. Хотя этот феномен легко спутать с ленью, он имеет намного более глубокие корни.
– Что-то не пойму я тебя, Энди. Здесь, конечно, клево и все такое, но с чего вдруг ты заинтересовался Вьетнамом? Война чакончилась, когда у тебя еще даже вторичные половые признаки не появились.
– Я, конечно, не специалист по Вьетнаму, Тайлер, но кое-что я помню. Так, смутно, конечно, – черно-белые телевизионные картинки. Когда мы росли, Вьетнам был точно цвет фона, на котором протекала жизнь, типа как красный, синий, золотой, примешивался ко всем оттенкам. А потом в одночасье испарился. Представь себе, однажды ты просыпаешься и обнаруживаешь, что пропал зеленый цвет. Я приезжаю сюда, чтобы увидеть цвет, которого нигде больше не могу увидеть.
– Да, а я ничею не помню.
– Ну, это и к лучшему. Гадкое было время…
Я абстрагируюсь от наводящих вопросов Тайлера.
Да, думаю я про себя, гадкое было времечко. Но вместе с тем это был единственный исторический – Исторический, с большой буквы – период на моей памяти, до того как история переродилась в пресс-релизы, стратегию маркетинга, орудие циничных рекламных кампаний. Учтите, не так уж много подлинной Истории я застал – я появился на ее арене слишком поздно, под конец финального акта. Но я видел достаточно, и сегодня, когда мы имеем фантасмагорическое отсутствие всякого исторического присутствия, мне нужна связь со значительными событиями былого, любая тонюсенькая ниточка.
Я моргаю, словно выходя из транса.
– Эй, Тайлер. ты готов отвезти меня в аэропорт? До рейса 1313 в город Глупстон осталось не так много.
Самолет делает промежуточную посадку в Финиксе, а через несколько часов такси везет меня по пустыне – Дег на работе, а Клэр еще не вернулась из Нью-Йорка.
Небо – из сказочного тропнчески-черною бархата. Томные пальмы-бабочки склоняются к полной луне, нашептывая ей соленые анекдоты о фермерских дочках и коммивояжерах. Сухой воздух пискляво сплетничает о пыльце – о ее неразборчивости в связях, а подстриженные лимонные деревья источают самый чистый в моей жизни запах. Вяжущий такой. Собак нет, и я догадываюсь, что Дег выпустил их погулять.
Дойдя до маленькой кованой калитки, открывающейся в общий двор наших бунгало, я ставлю на землю сумки и вхожу. Подобно ведущему телевикторины, приветствующему нового участника состязания, я кричу: Здравствуйте, двери! входным дверям Дега и Клэр. Подходя к своему дому, я слышу, как за дверью звонит телефон. Но это не мешает мне остановиться на крыльце и легонько поцеловать мою дверь. Спорим, вы бы тоже так сделали?
Клэр звонит из Нью-Йорка. В ее голосе появилась нотка уверенности, которой там сроду не было, – прибавилось слов, выделенных энергичным курсивом. После краткого обмена праздничными любезностями я перехожу к делу и задаю Основной Вопрос:
– Как прошло с Тобиасом'?
– Comme ci, comme ca [19]. Тут без сигареты не разберешься, ягнюша, подожди – одна должна была остаться в шкатулке, Булгари, можешь себе представить? Новый матушкин муженек, Арманд, купается в деньгах. Он держит патент на две маленькие кнопочки на телефонах – звездочку и решетку. Все равно что право на использование Луны. Можешь ты в такое поверить? – Слышится чик-чик – она подносит зажигалку к стиб ренной у Арманда сигарете. – М-да, Тобиас. Угу, угу. Тяжелый случай. – Глубоко затягивается. Тишина. Выдыхает дым.
Я посылаю пробный шар:
– Когда вы увиделись?
– Сегодня. Веришь? На пятый день после Рождества. Невероятно. Мы договаривались встретиться раньше, но у этого… гондона вечно возникали непредвиденные обстоятельства. Наконец мы решили позавтракать в Сохо, хотя после ночной гулянки с Алланом и его приятелями я еле глаза продрала. Я даже ухитрилась приехать в Сохо раньше времени – и только ради того, чтобы обнаружить, что ресторан закрыт. Проклятые кооперативные дома, они все под себя метут. Ты бы не узнал Сохо, Энди. Полный Диснейленд, только сувениры и прически поприличнее. У всех коэффициент интеллекта 110, но они пыжатся, как будто он не меньше 140, и каждый второй из прохожих – японец с литографиями Энди Уорхола и Роя Лихтенштейна под мышкой, которые ценятся на вес урана. И все чертовски довольны собой.
– Так что Тобиас?
– Да, да, да. Словом, я пришла раньше. А на улице хо-лод-но, Энди. Дико холодно. Холодрыга – уши отваливаются, поэтому мне пришлось необычно долго торчать в магазинах, разглядывая всякую ерунду, которой в другое время я не уделила бы и двух минут, – все для того, чтобы побыть в тепле. Так вот, стою я в одном магазине, и кого же я вижу – из галереи Мэри Бун выходят Тобиас и суперэлегантная старушенция. Ну, не совсем старушенция, но такая… крючконосая, а надето на ней – половина ежегодно производимой в Канаде пушнины. Красота скорее мужская, чем женская. Ну знаешь этот тип. Рассмотрев чуть пристальней черты лица, я заподозрила, что она доводится Тобиасу матерью. Гипотезу подкреплял тот факт, что они ссорились. Глядя на нее, я вспомнила одну идею Элвиссы – если у кого-то из супружеской четы сногсшибательная внешность, им надо молить Бога, чтобы родился мальчик, а не девочка, потому что из девочки получится не столько красавица, сколько насмешка природы. Так родители Тобиаса его и завели. Теперь понятно, откуда его внешность. Я поскакала здороваться.
– И?
– Похоже, Тобиас был рад отвлечься от ссоры. Он одарил меня поцелуем, от которого наши губы практически смерзлись – такой холод стоял, – и развернул меня к этой женщине со словами: Клэр, это моя мать, Элина. Представь, знакомить кого-то со своей матерью и при этом произнести ее имя таким тоном, словно это каламбур какой-то. Это же просто хамство.
Как бы там ни было, Элина была уже не той, что когда-то танцевала в Вашингтоне румбу с кувшином лимонада в руке. Сейчас она скорее напоминала набальзамированную психоаналитиками мумию; мне даже померещилось, что я слышу, как гремят в ее сумочке пузырьки с таблетками. Разговор со мной она начала так: Боже мой, какой у вас цветущий вид. Вы такая загорелая. Даже не поздоровалась. Она была вполне вежлива, но, кажется, ее голос работал в режиме разговор-с-продавщицей-в-магазине.
Когда я сказала Тобиасу, что ресторан, куда мы собирались, закрыт, она предложила взять нас на ленч в свой ресторан в Верхнем Нью-Йорке. Я подумала: Как это мило!, но Тобиас колебался, что не имело никакого значения – Элина просто приказала ему, и все. Насколько я понимаю, он избегает показывать матери людей, с которыми общается; видимо, она помирала от любопытства.
Короче, пошли мы к Бродвею, они оба горячие, как гренки, в своих мехах (Тобиас тоже был в шубе – ну и мажор), а у меня, в стеганой хлопчатобумажной курточке, зуб на зуб не попадал. Элина рассказывала о своей коллекции произведений искусства (Я живу и дышу искусством!), а мы топали мимо почерневших зданий, пахнущих чем-то солено-рыбным, как икра; мимо взрослых мужиков с волосами, стянутыми в хвост, в костюмах от Кензо, и психически больных бездомных носителей СПИДа, на которых никто не обращал внимания.
– В какой ресторан вы пошли?
– Мы поехали на такси. Я забыла название: где-то в восточной части Шестидесятых улиц. Надо сказать, trop chic [20]. В наше время все tries trop chic [21]: кружева, свечи, карликовые нарциссы и хрусталь.
Пахло приятно, как сахарной пудрой; перед Элиной просто на пол стелились. Нас отвели в банкетный зал, меню было написано мелом на грифельной доске – мне это нравится; так уютнее. Но что странно – официант держал доску лицом только ко мне и Тобиасу, а когда я хотела повернуть ее, Тобиас сказал: Не волнуйся. У Элины аллергия на все известные виды продуктов. Она ест одно просо и пьет дождевую воду, которую в цинковых баках доставляют из Вермонта.
Я засмеялась, но очень быстро осеклась, поняв по лицу Элины, что это правда. Подошел официант и сообщил, что ей звонят, и она не возвращалась, пока ленч не кончился.
– Да, Тобиас тебе привет передает – хочешь бери. хочешь нет, – говорит Клэр, закуривая еще одну сигарету.
– Ого! Какой внимательный.
– Ладно, ладно. Сарказм не прошел незамеченным. Может, здесь уже и час ночи, но я еще что-то соображаю. Так на чем я остановилась? Да – мы с Тобиасом впервые остались одни. И что же, думаешь, я спрашиваю его о том, что меня действительно занимает? Типа – почему он сбежал от меня в Палм-Спрингс и куда катится наш роман? Естественно, нет. Мы сидели, болтали, ели; еда, надо сказать, была и вправду изысканная: салат из корней сельдерея под ремуладом и рыба-солнечник под соусом Перно. М-м-м. Ленч, в общем-то, пролетел быстро. Не успела я оглянуться, Элина вернулась и – zoom [22]: мы выходим из ресторана; zoom: меня чмокнули в щеку; zoom: она в такси уезжает в сторону Лексингтон авеню. Неудивительно, что Тобиас так груб. Представь себе его воспитание.
Мы остались на тротуаре – в полной пустоте. По-моему, меньше всего нам хотелось разговаривать. Мы потащились вверх по Пятой авеню в музей Метрополитен, где было красиво, тепло, ходило множество хорошо одетых ребятишек и жило музейное эхо. Но Тобиас не мог не испакостить атмосферу нашей встречи: он учинил большой-большой скандал в гардеробе – заставлял бедную женщину повесить его шубу подальше, чтобы борцы за права животных не кинули в нее бомбочкой с краской. После этого мы поспешили в зал с египетскими скульптурами. Господи, люди тогда были просто крошечные.
КОНТРОЛЬ
это не Контроль
– Мы не слишком долго разговариваем?
– Нет. Все равно Арманд платит. Итак. Суть в том, что перед черепками коптской керамики, когда мы оба чувствовали, что занимаемся ерундой и зря прикидываемся, будто нас что-то связывает, хотя на самом деле ни фига между нами нет, – он наконец решился высказать свои мысли вслух… Энди, подожди секундочку. Я умираю от голода. Дай сбегаю к холодильнику.
– Сейчас? На самом интересном месте… – Но Клэр бросила трубку. Пользуясь этим, я снимаю измятую в поездке куртку и наливаю стакан воды из-под крана, выждав пятнадцать секунд, чтобы стек ржавый ручеек. Затем включаю лампу и удобно устраиваюсь на софе, положив ноги на кресло.
– Я вернулась, – говорит Клэр, – с очень милым пирожком с сыром. Ты завтра помогаешь Дегу в баре на вечеринке Банни Холландера?
(Какой вечеринке?)
– Какой вечеринке?
– Наверно, Дег еще не успел тебе сказать.
– Клэр, что сказал Тобиас?
Я слышу, как она набирает в грудь воздуха.
– Он сказал мне как минимум часть правды. Сказал: он знает, что мне нравится в нем только внешность – не отрицай, ни за что не поверю. (Как будто я пыталась.) И знает, что его, кроме как за внешность, любить не за что – вот он на красоте своей и выезжает, ничего другого не остается. Разве это не грустно?
Вслух я поддакиваю, но в то же время вспоминаю, что на прошлой неделе сказал Дег – будто Тобиас встречается с Клэр по каким-то своим, темным мотивам: мог бы поиметь любую на свете, а вместо этого мчится к нам в горы. Нет, пожалуй, с этой его исповедью дело посерьезнее. Клэр читает мои мысли:
– Оказывается, не только я его использовала, но и наоборот. Он сказал, что потянулся ко мне в основном потому, что ему померещилось, будто я знаю какую-то тайну о жизни – что у меня какая-то магическая проницательность и она дает мне энергию, чтобы уйти от повседневности. Он сказал, что ему было интересно, какую такую новую жизнь мы с тобой и Дегом организовали тут, на краю калифорнийской пустыни. Он хотел выведать мою тайну, сам надеясь удрать, но, послушав наши разговоры, понял, что ему этого сроду не осилить. Нет у него мужества, чтобы жить абсолютно свободной жизнью. Отсутствие правил вселило бы в него страх. Не знаю. Мне это показалось неубедительной чушью. Уж слишком в точку, как заученный урок. Ты бы ему поверил?
Разумеется, я бы не поверил ни единому слову, но тут я не стал высказывать свое мнение.
– Я промолчу. По крайней мере, обошлось без грязи – без смрадного последа…
– Без грязи? Когда мы вышли из музея и пошли по Пятой авеню, мы даже докатились до давай-останемся-просто-друзьями. Во какая безболезненность. Так вот, когда мы шли, мерзли и думали о том, как легко нам обоим удалось избежать ярма, я нашла палку. Это была ветка-рогулька, оброненная парковыми рабочими с грузовика. Настоящий прут лозоходца. Да! Он был ниспослан мне свыше, это уж точно! Ветка просто встряхнула меня, ни разу в жизни я ни к чему так инстинктивно не кидалась – словно этот прутик был моей неотъемлемой частью, вроде ноги или руки, нечаянно потерянной двадцать семь лет назад.
Я рванулась к нему, подняла, осторожно потерла – на моих черных кожаных перчатках остались кусочки коры, потом взялась за рога и стала вращать руками – классические пассы лозоходца.
Тобиас сказал: Что ты делаешь? Брось, мне стыдно с тобой идти, – как и следовало ожидать, но я крепко сжимала ветку всю дорогу от Пятой на Пятидесятые к Элине, куда мы шли пить кофе. Оказалось, что Элина живет в огромном кооперативном доме, построенном в тридцатых в стиле модерн; внутри все белое, поп-артовские портреты взрывов, злющие карманные собачонки, горничная на кухне соскребает пленку с лотерейных билетов. Все как полагается. В его семейке с художественным вкусом полный вперед.
Когда мы вошли, я почувствовала, что сытный ленч и вчерашняя затянувшаяся гулянка дают себя знать. Тобиас пошел в дальнюю комнату звонить, а я сняла куртку и туфли и легла на кушетку – понежиться и понаблюдать, как угасает за Помадным тюбиком Небоскреб в форме тюбика от помады. солнце. Это было как мгновенная аннигиляция – ну знаешь, внезапно наваливается смутная, гудящая шмелем, беспечная дневная усталость, и все. Не успела я проанализировать ее, как превратилась в неодушевленный предмет.
И проспала, наверно, не один час. Просыпаюсь – за окном темно; и похолодало. Я была укрыта индейским одеялом (племя арапахо), а на стеклянном столике лежала всякая всячина, которой прежде не было: пакеты картофельных чипсов, журналы… Я на все это смотрела – и ни черта не понимала. Знаешь, как иногда, прикорнув днем, просыпаешься и тебя от беспокойства трясет? Именно это произошло со мной. Я не могла вспомнить, кто я, где я, какое сейчас время года – ничего. Все, что я знала: я существую. Я чувствовала себя такой голой, беззащитной, как огромное и только что скошенное поле. Когда же из кухни вошел Тобиас со словами: Привет, соня, я внезапно все вспомнила и так этому обрадовалась, что заплакала. Тобиас подошел ко мне и сказал: Эй, что случилось? Не залей слезами одеяло… Иди сюда, малышка. Но я только схватилась за его руку и дала волю слезам. Мне кажется, он смутился.
Через минуту я успокоилась, высморкалась в бумажное полотенце, лежавшее на кофейном столике, потянулась за своей лозой и прижала ее к груди. О господи, да что ты зациклилась на этой деревяшке? Слушай, я, честно, не ожидал, что наш разрыв так на тебя подействует. Извини. – Извини? – говорю я. – Наш разрыв меня не так уж нервирует, благодарю за заботу. Не льсти себе. Я думаю о другом. – О чем же? – О том, что я теперь – наконец-то – точно знаю, кого полюблю. Это открылось мне во сне. – Так поделись же новостью, Клэр. – Возможно, ты и поймешь, Тобиас. Когда я вернусь в Калифорнию, я возьму эту ветку и пойду в пустыню. Там я буду проводить все свободное время в поисках воды. Жариться на солнце и отмеривать в пустоте километр за километром – может, увижу джип, а может, меня укусит гремучая змея. Но однажды, не знаю когда, я взойду на бархан и встречу человека, который тоже будет искать воду лозой. Не знаю, кто это будет, но его-то я и полюблю. Человека, который, как и я, ищет воду.
Я потянулась за пакетом картофельных чипсов на столе. Тобиас говорит: Просто отлично, Клэр. Не забудь надеть портки в обтяжку – на голое тело, без трусов, не исключено, что ты еще будешь ездить столом и, как байкерская телка, трахаться в фургонах с незнакомцами.
Я проигнорировала этот комментарий, потому что, потянувшись за чипсами, обнаружила за пакетом пузырек лака для ногтей Гонолулу-Чу-Ча. Ну дела.
Я взяла пузырек в руки и уставилась на этикетку. Тобиас улыбнулся, а у меня отключились мозги, а потом возникло жуткое такое ощущение – как в ужастиках, которые Дег рассказывает: когда человек едет один в крайслере-К-каре и внезапно понимает, что под задним сиденьем спрятался бродяга-убийца с удавкой.
Я схватила туфли и стала их надевать. Затем куртку. Буркнула, что мне пора идти. Вот тут-то Тобиас и принялся хлестать меня своим медленным раскатистым голосом: Ты ведь такая возвышенная, Клэр! Ждешь со своими тепличными недоделанными друзьями прозрения в пальмовом аду? Так вот что я тебе скажу. Мне нравится моя работа в этом городе. Нравится сидеть в кабинете с утра до ночи, и битвы умов нравятся, и борьба за деньги и престижные вещи, и можешь считать меня полным психом.
БЫТЬ МОЖЕТ,
при новом
порядке вещей
ты станешь
НИКЕМ
Но я уже направлялась к двери и, проходя мимо кухни, мельком, но очень ясно увидела в дверном проеме пару молочно-белых скрещенных ног и облачко сигаретного дыма. Тобиас, последовавший за мной в прихожую, а потом к лифту, едва не наступал мне на пятки. Он не унимался: Знаешь, когда я впервые тебя встретил, я подумал, что наконец-то мне выпал шанс узнать человека выше меня. Развить что-нибудь возвышенное в себе. Так вот – на х… возвышенное, Клэр. Не хочу я этих ваших прозрений. Мне надо все и сейчас. Я хочу, чтобы злые грудастые девки били меня по голове ледорубами. Злющие удолбанные девки. Можешь ты понять, как это здорово?
Я нажала кнопку вызова лифта и уставилась на двери, которые, похоже, не собирались открываться. Он отпихнул ногой одну из увязавшихся за нами собак и продолжил тираду:
Я хочу, чтобы жизнь была боевиком. Хочу быть паром из радиаторов, который ошпаривает цемент на автостраде Санта-Моника после того, как тысячи машин столкнулись и взгромоздились друг на друга, и чтоб на заднем плане, из динамиков всех этих разбитых тачек, ревел кислотный рок. Хочу быть человеком в черном капюшоне, включающим сирены воздушной тревоги. Хочу, голый, обветренный, лететь на самой первой ракете, которая мчится разнести на х… все до единой деревушки в Новой Зеландии.
К счастью, двери, наконец, открылись. Я вошла внутрь и молча посмотрела на Тобиаса. Он продолжал прицеливаться и палить: Да иди ты к черту, Клэр. Ты со своим взглядом сверху вниз. Все мы декоративные собачонки; только случилось так, что я знаю, кто меня ласкает. Но учти – чем больше людей вроде тебя выходят из игры, тем легче победить людям вроде меня.
Дверь закрылась, и я лишь помахала ему на прощание, а когда начала спускаться, почувствовала, что слегка дрожу, но убийца под задним сиденьем исчез. Наваждение меня отпустило, и когда я спустилась в вестибюль, то уже поражалась, какой же безмозглой обжорой я была – не могла наесться сексом, унижением, псевдодрамой. И я тут же решила никогда больше так не экспериментировать. Все, что можно сделать с тобиасами этого мира, – вообще не впускать их в свою жизнь. Не соблазняться их товарами и услугами. Господи, я почувствовала только облегчение – ни капли злости.
Мы оба обдумываем ее слова.
– Съешь пирожок с сыром, Клэр. Мне нужно время, чтобы все это переварить.
– Не-а. Не могу есть, не тянет. Ну и денек. Да, кстати, сделай одолжение… Не мог бы ты завтра, перед моим возвращением, поставить в вазу цветы? Ну, например, тюльпаны? Мне они понадобятся.
– О! Означает ли это, что ты вновь переселяешься в свой домик?
– Да.
МОГИЛЬНИК С ЧАСАМИ:
феномен, когда, видя какой-то предмет, человек автоматически начинает вычислять примерный период его полураспада: Хуже всего с горнолыжными ботинками. Они из бронебойной пластмассы. Проваляются до тех пор, пока наше солнце не вспыхнет сверхновой звездой.
Сегодняшний день – редкостный метеорологический феномен. Пыльные торнадо обрушились на холмы Тандерберд-Коув в долине, где живут Форды; все города пустыни – на чрезвычайном положении, ибо возможно внезапное наводнение. В Ранчо-Мирадж олеандровая живая изгородь оказалась дырявым ситом – теперь колючая взвесь из перекати-поля, пальмовых листьев и высохших стаканчиков от мороженого Ням-ням бомбардирует стену детской клиники имени Барбары Синатра. И все же воздух теплый и вопреки здравому смыслу светит солнце.
– С возвращением, Энди, – кричит Дег. – Вот такая погода была здесь в шестидесятых. – Он зашел в бассейн по пояс и что-то собирает сетью с поверхности воды. – Ты только посмотри на это небо – большое-пребольшое, а? И знаешь еще что – пока тебя не было, наш хозяин польстился на дешевизну и купил с рук покрытие для бассейна. Смотри, что из этого вышло…
А вышло следующее: пузырчатая пластиковая пленка, пролежавшая много лет на солнце в испарениях гранулированной хлорки, не выдержала; органическая смола покрытия начала разлагаться, выпуская в воду тысячи изящных, трепещущих пластиковых лепестков, прежде заключавших в себе пузырьки воздуха. Любопытные собаки, постукивая золотистыми лапами по цементному бортику бассейна, смотрят на воду, нюхают, но не пьют, потом косятся на ноги Дега, вокруг которых шныряют мелкие чешуйки гниющего пластика, – при виде этого мне вспоминается один апрельский вторник в Токио и лепестки, падающие на землю с отцветающих вишен. Дег рекомендует собакам отвалить – ничего здесь съедобного нет.
– Спасибо, не хочу смотреть. Наслаждайся сам. Слышал, что произошло с Клэр?
– Что она избавилась от мистера Слизняка-ЛТД? Да, она утром чвонила. Должен заметить – я восхищен романтическим духом этой девушки.
– Да, она просто прелесть, это точно.
– Она вернется сегодня часов в одиннадцать вечера. К завтрашнему дню мы тебе сюрпризик чатотовили. По нашему разумению, тебе понравится. Ты ведь никуда завтра не собираешься?
– Нет.
– Отлично.
Мы юворим о праздниках и том, что они по определению не способны доставить человеку радость: все это время Дег трудолюбиво гоняет воду через сеть. О Шкипере и астон-мартнне я пока не спрашиваю.
– Знаешь, я всегда думал, что пластик неистребим, а пн, оказыиается, гниет. Да ты смотри, смотри – эго же замечательно. И знаешь, я тут еще придумал, как избавить мир от плутония – без всякого риска и навсегда. Пока вы себе шлялись, я работал головой.
– Рад слышать, что гы разрешил крупнейшую проблему современности, Дег. Почему-то мне кажется, что ты сейчас об этом расскажешь.
– Какая проницательность. Итак, надо сделать вот что…– Ветер гонит комок лепестков прямо в сеть Дега. – Собираем весь плутоний, который валяется под ногами, – все эти глыбы, которыми на атомных электростанциях двери подпирают. Глыбы обливаем сталью, как драже Эм энд 'Эм – шоколадом, а потом загружаем ими ракету и запускаем ее в небо. Если запуск не удается, собираем конфетки и вторая попытка. Но с ракетой-то ничего не случится, и плутоний улетит прямее к солнцу.
– Красиво. А что, если ракета упадет в воду и плутоний затонет?
– А ты запускай ее в сторону Северного полюса, и она приземлится на лед. А затонет – пошлем подводную лодку и поднимем его. И все дела. Бог мой, какой я умный.
– Ты уверен, что это еще никому не приходило в голову?
– Кто его знает. Но на данный момент это все равно самая блестящая идея. Кстати, ты сегодия мне помогаешь на большом приеме у Банни Холландера. Я внес тебя в список. Будет прикольно. Разумоется, если ветер до вечера не разнесет все наши дома в щепки. Боже, ты только послушай, как они скрипят.
ДЕСЯТОЧКА:
первое десятилетие нового века.
– Дег. а что Шкипер?
– А что Шкипер? Как ты думаешь, он тебя заложит?
– Даже если заложит, я скажу, что этого не было. И ты так скажешь. Двое против одного. Мне что-то неохота обзаводиться собственным уголовным делом.
Мысль о суде и тюрьме привидит меня в ступор. Дег замечает это по моему лицу.
– Не боись. друг. До этого не дойдет. Обещаю. И знаешь что? Ты не поверишь, чья это была машина…
– Чья?
– Бапни Холлаидера. Чувака, чей прием мы сегодня обслуживаем.
– О господи!
Взбалмошные сизые лучи дуговых прожекторов мечутся как шальные в затянутом облаками небе – кажется, то вырывается на свободу содержимое ящика Пандоры.
Я в Лас-Пальмасс, за стойкой алкогольного бара на новогоднем балу Бании Холландера (стразы, стразы и еще раз стразы). Нувориши тычутся своими лбами мне в лицо, требуя одновременно коктейлей (парвеню-богатеи обслугу ни в грош не ставят) и моего одобрения, а возможно, заодно и интимных услуг. Общество не самой высокой зрелищной категории: теледеньги состязаются с киноденьгами; полно тел, в запоздалую реставрацию которых вбухано слишком много денег. Смотрится красиво, но блеск это фальшивый; обманчивое псевдоздоровье загорелых жирных людей; стандартные лица, какие бывают у младенцев, стариков и тех, кому часто делали подтяжки. Казалось бы, должны присутствовать знаменитости, но их-то как раз и нет; губительный это симбиоз: сумасшедшие деньги плюс отсутствие известных людей. Хотя вечеринка определенно проходит на ура, хозяин, Банни Холландер, явно недоволен нехваткой великих мира сего.
МЕТАФАЗИЯ:
неспособность воспринимать метафоры.
ДОРИАНГРЕЙСТВО:
нежелание отпустить свое тело на волю и милостиво разрешить ему стареть.
Банни – знаменитость местного значения. В 1956-м он поставил на Бродвее шоу Целуй меня, зеркало или еще какую-то там хренотень, которая имела грандиозный успех, и с тех пор тридцать пять лет почивает на лаврах. Волосы у него седые, лоснящиеся, как мокрая газета, на лице неизменно злобное выражение, придающее ему сходство с растлителем малолетних, – результат регулярных подтяжек кожи, которые он начал делать еще в шестидесятых. Но Банни знает кучу похабных анекдотов и хорошо обращается с обслугой – лучшего сочетания и не придумаешь. Оно-то и компенсирует его недостатки.
Дег открывает бутылку белого:
– У Банни такой вид, словно под верандой его дома закопан расчлененный бойскаут.
– Милый, у нас у всех под верандами расчлененные бойскауты, – произносит Банни, незаметно (несмотря на свою тучность) вынырнувший откуда-то сзади, и протягивает Дегу свой бокал.
– Пожалуйста, льду для коктейльчика-перчика. – Он подмигивает и, вильнув задом, уходит.
Дег, как ни удивительно, смущенно краснеет.
– Впервые встречаю человека, окруженного таким количеством тайн. Жаль его машину. Лучше бы ее хозяином оказался кто-нибудь, мне ненавистный.
Позже, пытаясь найти ответ на вопрос, который не решаюсь задать прямо, я исподволь завожу с Банни разговор о сгоревшей машине:
– Банни, я тут читал в газете насчет твоей машины. Это у нее была наклейка на бампере: Спросите, как делишки у моих внучат?
– А, это. Проделка моих друганов из Вегаса. Огонь-парни. О них мы не говорим. – Разговор окончен.
Особняк Холландера был построен во времена первых полетов на Луну и напоминает воплощенную грезу невероятно тщеславного и ужасно испорченного международного фармазона той эпохи. Повсюду подиумы и зеркала. Скульптуры Ногучи и мобили Кальдера; все кованые решетки изображают строение атома. Стойка, обшитая тиковым деревом, вполне сошла бы за бар в преуспевающем лондонском рекламном агентстве эпохи Твигги. Освещение и обстановка подчинены единой цели – все должны выглядеть об-во-ро-жи-тель-но.
Несмотря на отсутствие знаменитостей, вечер об-во-ро-жи-тель-ный, о чем не забывают напоминать друг другу гости. Светский человек, – а Банни вполне заслуживает этого наименования, – знает, что требуется для общего улета.
– Без байкеров, трансвеститов и фотомоделей вечеринка не вечеринка, – мурлычет он у сервировочных столиков, заваленных утятиной без кожи в чилийском черничном соусе.
Разумеется, за этим заявлением стоит знание того факта, что все эти (а также многие другие) социальные типы на вечеринке представлены. На непринужденное веселье способны одни только дети, по-настоящему богатые старики, чертовски красивые люди, извращенцы, люди, которые не в ладах с законом… К тому же, к большому моему удовольствию, на вечеринке нет яппи; этим наблюдением я делюсь с Банни, когда он подходит за своим девятнадцатым джин-тоником.
– Приглашать яппи – все равно что звать в гости столбы, – отвечает он. – О, смотри – монгольфьер! – Он исчезает.
Дег чувствует себя как рыба в воде, потихоньку практикует самообслуживание – у него своя программа потребления коктейлей (и никакой професснонально-бармепской этики), – болтает и возбужденно спорит с гостями. Большую часть времени его вообще нет за стойкой – он носится по дому или по ярко освещенному кактусовому саду, время от времени возвращаясь для краткою отчета.
КИТАЙСКАЯ ГРАМОТНОСТЬ:
уснащение повседневных разговоров названиями исчезнувших с карты мира стран, забытых фильмов и малоизвестных книг, имен покойных телеведущих и т.д. За этой склонностью стоит подсознательная тяга показать свою образованность, а также желание обособиться от мира массовой культуры.
– Энди, сейчас был такой прикол. Я помогал чуваку с Филиппин кормить ротвейлеров бескостными тушками цыплят. Собак на сегодня наточили в клетку. А шведка с чудом бионики на ноге – у нее там нейлоновая такая шина – уго дело снимала 16-миллиметровой камерой. Гонорит, она упала в карьер в Лесото, отчего ее ноги едва не превратились в osso buco [23].
– Отлично. Дег. Передай мне две бутылки красного, будь добр.
– Прошу. – Передав вино, накуривает сигарету: ни малейшего намека на то, что он собирается поработать в баре. – Еще я разговаривал с дамой по фамилии Вап-Клийк – такой старой-престарой, в гавайской рубашке и с лисой на шее. Она владеет половиной газет на Западном побережье. И она рассказала, что в начале второй мировой войны ее совратил в Монгеррее родной брат Клифф, который потом умудрился утонуть в подводной лодке у Гельголанда. С тех пор она может жить только в жарком, сухом климате, являющем собой прямую противоположность миру изувеченных, обреченных на гибель подлодок. Но судя по тому, как она это излагала, она рассказывает это каждому встречному.
Как Дег вытягивает такие откровения из незнакомых людей?
У главного входа, где семнадцатилетние девочки из Долины с убитыми перекисью русалочьими волосами охмуряют продюсера студии звукозаписи, я замечаю нескольких полицейских. Стиль вечеринки таков, что я думаю: не очередные ли это социальные типы, которых шутки ради зазвал Банни? Банни болтает с ними и смеется. Дег полицейских не видит. Банни ковыляет к нам.
– Герр Беллингхаузен , если бы я знал, что вы закоренелый преступник, то пригласил бы вас не барменом, а в качестве гостя. Стражи закона спрашивают вас у входа. Не знаю, чего они хотят, но если затеешь скандал, сделай одолжение – не стесняйся в жестах.
Банни вновь упорхнул: у Дега белеет лицо. Он строит мне гримасу, затем выходит в открытую стеклянную дверь и идет не к полиции, а в самый дальний угол сада.
– Пьетро, – прошу я, – подмени меня на время. Надо по делам отлучиться. Десять минут.
– Зацепи и мне, – говорит Пьетро, решив, что я иду на автостоянку – взглянуть, как обстоят дела с наркотиками. Но, разумеется, я иду за Дегом.
– Я давно гадал, что буду чувствовать в тот момент, – говорит Дег, – когда наконец попадусь. А чувствую я облегчение. Как будто ушел с работы. Я тебе рассказывал историю о парне, жутко боявшемся подцепить какую-нибудь венерическую болезнь? – Дег достаточно пьян, чтобы быть откровенным, но не настолько, чтобы нести чушь. Я нашел его неподалеку от дома Банни. Его ноги свешиваются из раструба огромного цементного стока, устроенного на случай внезапного наводнения.
– Он десять лет изводил своего врача анализами крови и пробами Вассермана, пока в конце концов (уж не знаю как) не подцепил что-то. Гут он говорит доктору: М-да, ну ладно, тогда пропишите мне пенициллин. Прошел курс лечения и навсегда забыл о болезнях. Ему просто хотелось, чтобы его наказали. Вот и все.
Трудно представить себе менее подходящее место для посиделок в такое время. Внезапное наводнение – оно и есть внезапное наводнение. Только что было все путем, а еще секунда – и накатывается пенистое белое варево из шалфея, выброшенных на улицу диванов и захлебнувшихся водой койотов.
Стоя под трубой, я вижу только ноги. Акустика классная – голос Дега превратился в зычный, раскатывающийся эхом баритон. Я карабкаюсь наверх и сажусь рядом. Все залито лунным светом, но луны не видно, светится только кончик сигареты Дега. Дег кидает в темноту камешек.
– Шел бы ты в дом, Дег. Пока копы не стали стращать гостей пистолетами, требуя сообщить, где ты скрываешься.
– Скоро пойду, дай мне одну минуту – похоже, Энди, похождениям Вандала Дега пришел конец. Сигарету дать?
– Не сейчас.
– Знаешь что? Я немного обалдел. Может, расскажешь коротенькую историю – любую, и я пойду.
– Дег, сейчас не время.
– Всего одну, Энди, как раз сейчас – время.
Я хватаюсь за голову, но, как ни странно, одна короткая история мне вспоминается.
– Ну ладно, слушай. Когда много лет назад я был в Японии (по программе студенческого обмена), я жил в семье, в которой была девочка лет четырех. Славная такая крошка.
Так вот, когда я въехал (прожил я там с полгода), она не желала замечать мое присутствие в доме. Игнорировала меня, когда я за обедом к ней обращался. При встречах в коридоре просто проходила мимо. В ее мире я не существовал. Естественно, это было обидно; каждому нравится считать себя обаятельным человеком, которого инстинктивно обожают животные и дети.
Ситуация раздражала еще и тем, что поделать-то ничего было нельзя; все попытки заставить ее произнести мое имя или отреагировать на мое присутствие заканчивались неудачей.
Однажды я пришел домой и обнаружил, что бумаги в моей комнате, письма и рисунки, над которыми я немало потрудился, порезаны на кусочки, искромсаны и размалеваны явно злой детской рукой. Я пришел в бешенство. А когда она вскоре прошествовала мимо моей комнаты, я не сдержался и начал довольно громко по-японски и по-английски бранить ее за проказу.
Разумеется, я тут же почувствовал себя свиньей. Она ушла, а я подумал, не перегнул ли палку. Но через несколько минут она принесла мне своего ручного жучка в маленькой клетке (распространенная забава азиатских детей), схватила меня за руку и потащила в сад. Там она стала рассказывать о тайных похождениях этого насекомого. Суть в том, что она не могла вступить в общение до того, как ее за что-нибудь не накажут. Сейчас ей, должно быть, лет двенадцать. Месяц назад я получил от нее открытку.
Мне кажется, Дег не слушал. А следовало бы. Но ему просто хотелось слышать человеческий голос. Мы еще немного пошвырялись камешками. Потом, ни с того ни с сего, Дег спросил, знаю ли я, как умру.
– Беллингхаузен, перестань меня грузить. Иди и разберись с полицией. Они, вероятно, хотят просто задать несколько вопросов.
– Fermez la bouche [24], Энди. Вопрос был риторический. Я сам расскажу, как, мне кажется, я умру. Это произойдет примерно так. Мне будет семьдесят лет, я останусь здесь в пустыне, никаких вставных челюстей – все зубы свои, – и буду одет в серый твидовый костюм. Я буду сажать цветы – тоненькие, хрупкие цветочки, которым в пустыне день житья, вроде бумажных цветов, какими клоуны украшают свои головы, – в маленьких горшочках типа клоунских шапок. Не будет слышно ни единого звука, только жужжание жары; мое тело, согнувшееся над лопатой, звякающей о каменистую почву, не будет отбрасывать тени. Солнце будет в самом зените, и вдруг позади послышится ужасающее хлопанье крыльев – громкое, громче, чем у всех птиц на свете. Медленно обернувшись, я едва не ослепну, увидев спустившегося ангела, золотистого и нагого, выше меня на целую голову. Я поставлю на землю маленький цветочный горшок – почему-то мне будет стыдно держать его в руках. И сделаю вдох, последний.
Ангел обхватит мои хрупкие кости, поднимет меня на руки, и не пройдет и нескольких секунд, как он бесшумно и с безграничной нежностью понесет меня к солнцу и швырнет прямо в его недра.
Дег бросает сигарету и прислушивается к звукам празднества, плохо различимым в овраге.
– Ну, Энди, пожелай мне удачи, – говорит он, выпрыгивает из цементной трубы на землю, отходит на несколько шагов, останавливается, разворачивается и просит меня: – Нагнись на секундочку. – Я повинуюсь, после чего он целует меня, а перед моими глазами встает разжиженный потолок супермаркета, опрокинутым водопадом несущийся к небу. – Вот. Мне всегда хотелось это сделать.
Он возвращается в блестящее многолюдье вечеринки.
Первый день нового года. Окутанный трепещущими миражами дизельных выхлопов (каждый – верная эмфизема), я жарюсь в дорожной пробке возле Калексико, Калифорния, в очереди перед пограничным КПП – и уже чувствую метановый запах Мексики, до которой рукой подать. Моя машина отдыхает на косичкообразном шестиполосном шоссе, полуразрушенном, озаренном лучами усталого зимнего заката. По этому линейному пространству ползу – дюйм за дюймом – не только я, но и целый подарочно-коллекционный набор всех типов людей и транспортных средств: татуированные фермеры теснятся по трое в кабинах пикапов, бодро транслирующих на всю округу кантри и ковбойские баллады; закондиционированные, в фирменных солнцезащитных очках яппи (тихо веет Генделем и Филипом Глассом Филип Гласе – современный авангардный композитор, привлекший внимание широкой молодой аудитории к жанру оперы.) отягощают своим присутствием седаны с зеркальными стеклами; местные Hausfrauen [25] в бигуди, по пути на дешевые мексиканские рынки, потребляющие передачу Дайджест всех сериалов, – а сидят они в хенде с веселенькими наклейками; канадские супруги-близнецы пенсионного возраста спорят над рвущимися по швам картами США, которые слишком часто разворачивали и сворачивали. На обочине, в будочках яркой леденцовой раскраски, меняют песо люди с японскими именами. Слышен собачий лай. Если мне захочется получить левый гамбургер или мексиканскую страховку на машину, все окрестные коммерсанты наперегонки ринутся исполнять мой каприз. В багажнике моего фольксвагена две дюжины бутылок воды Эвиан и бутылка иммодиума – средства от поноса: некоторые буржуазные привычки неистребимы.
Закрыв бар в одиночку, я вернулся домой в пять утра, абсолютно измотанный. Пьетро и еще один бармен смылись раньше – снимать телок в ночном клубе Помпея. Дега за какой-то надобностью увели в полицейский участок. Когда я пришел домой, ни в одном бунгало не горел свет, и я сразу завалился спать – новости о трениях Дега с законом и приветственная речь для Клэр могут и подождать.
Проснувшись утром около одиннадцати, я обнаружил на своей входной двери записку, приклеенную скотчем. Рукою Клэр было написано:
Привет, заяц, мы уехали в сан-фелипе! мексика зовет. мы с дегом обговорили это на праздниках, и он убедил меня., что сейчас самое время; купим небольшую гостиницу… составь нам компанию. согласен? В смысле – а куда нам еще податься-то? и вообрази. мы – содержатели гостиницы! голова кругом идет. собак. мы похитили, но тебе предоставляем свободу выбора. ночью холодновато, поэтому привези одеяла. и книги. и ручки. городок малюсенький. так что найдешь нас по деговому авто. ждем тебя tres нетерпеливо. с надеждой увидеться сегодня же вечером цалую-цалую,
Клэр
Ниже Дег написал:
ПАЛМЕР, СНИМИ СО СЧЕТА ВСЕ СБЕРЕЖЕНИЯ. ПРИЕЗЖАЙ. ТЫ НАМ НУЖЕН.
Р. S.. ПРОСЛУШАЙ СВОЙ АВТООТВЕТЧИК.
На автоответчике я обнаружил следующее послание:
Мое почтение, Палмер. Вижу, ты прочел записку. Извини за сумбурную речь, но я полностью ухайдакался. Пришел утром в четыре и даже спать не ложился – посплю в машине по дороге в Мексику. Я говорил тебе, что у нас для тебя сюрприз. Клэр сказала (и в этом она права), что, если мы дадим тебе слишком много времени на раздумья, ты никогда не приедешь. Очень уж ты все анализируешь. Так что не думай – а просто приезжай, ладно? Обо всем здесь поговорим.
А правосудие… Знаешь, что произошло? Вчера прямо у Ликерного погребка Шкипера задавил джи-ти-оу, доверху набитый Глобальными Тинейджерами из округа Оранж. Вот уж quelle [26] везуха! В его кармане нашли адресованные мне психописьма, где он пишет, что спалит меня, совсем как ту машину, и тому подобное. Moi! Страшно, аж жуть! Ну, я сказал полиции (и, заметь, почти не соврал), что видел Шкипера на месте преступления и полагаю – он испугался, что я заявлю на него. Все четко. Так что дело закрыто, но скажу тебе – твой знакомый проказник сыт вандализмом на девять жизней вперед.
Итак, увидимся в Сан-Фелипе. Рули осторожнее (господи, что за гериартричес-кий совет) и – увидимся вече…
КЛИНИЧЕСКАЯ WANDERLUST[27]:
болезнь, обычно поражающая детей из семей среднего класса, чье детство прошло на чемоданах. Неспособные укорениться где бы то ни было, они постоянно переезжают, всякий раз надеясь обрести на новом месте идеальную общность с идеальными соседями.
– Эй, мудак, двинь жопой! – не выдерживает позади темпераментный Ромео и почти въезжает в меня своей ржавой приплюснутой жестянкой цвета шартреза.
Поздравляем с возвращением в реальность. Пора показывать зубки. Пора начинать жить. Но это тяжко.
Уходя от столкновения, я ползу вперед, на один корпус машины, продвигаясь к границе, на одну единицу измерения приближаясь к новому, менее отягощенному деньгами миру, где пожирающие и пожираемые образуют совсем иную, пока неведомую мне цепь питания. Как только я пересеку границу, автомобилестроение таинственным образом застопорится на несомненно техлахомском 1974 году, после которого устройство автомобильных двигателей настолько усложнилось, что они перестали поддаваться мелкому ручному ремонту, а проще говоря, разборке на части. Характерной чертой ландшафта будут изъеденные ржавчиной, разрисованные пульверизатором, простреленные во всех местах полумашины – урезанные в длину, высоту и ширину, раздетые искателями запчастей, культурологически невидимые, вроде обряженных в черные капюшоны актеров-кукловодов из японского театра Бунраку.
Дальше, и Сан-Фелипе, где когда-нибудь появится моя – наша гостинииа, я увижу изгороди из колючей проволоки, в которую вплетены китовые кости, хромированные бамперы от тойот и кактусовые скелеты. А на городских горячечно-белых пляжах увижу тощих уличных мальчишек с лицами, одновременно недо– и переэкспонированными на солнце, без всякой надежды на успех, предлагающих замызганные ожерелья из фальшивого жемчуга и пузатенькие цепочки самоварного золота.
Вот что будет моим новым ландшафтом.
ТАЙНАЯ ТЕХНОФОБИЯ:
сокровенное, неафишируемое убеждение, что от прогресса больше вреда,чем пользы.
ПО ДЕВСТВЕННЫМ ПРОСЕЛКАМ:
выбор маршрута по принципу куда никто больше не попрется.
ОБЕЗЬЯННИЧАНИЕ – ОТУЗЕМЛИВАНИЕ:
желание человека, находящегося в другой стране, казаться ее аборигеном.
СОЛИПСИЗМ ОТЪЕЗЖАНТА:
поведение человека, который приезжает в другую страну, надеясь оказаться ее первооткрывателем, нообнаруживает там множество конкурентов, приехавших за тем же. Раздражееный этим обстоятельством, человек отказывается даже разговаривать с ними, так как они заставили его разочароваться в собственной оригинальности и элитарности.
Глядя на Калексико через лобовое стекло, я вижу потные орды, бредущие пешком через границу с соломенным кошелками, которые под завязку набиты лекарствами от рака, текилой, двухдолларовыми скрипками и кукурузными хлопьями.
На границе я вижу забор, пограничный забор в сеточку, напоминающей мне некоторые фотографии австралийских пейзажей, – форографии, на которых заграждения против кроликов раздлили местность надвое: по одну сторону плодоноящая, обильная утопающая в зелени земля, по другую – зернистая, иссушенная, доведенная до отчаяния лунная поверхность. Думая об этом контрасте, я также думаю о Дэге и Клэр -о том, что они по доброй воле избрали жизнь на лунной стороне и каждый подчиняется своей нелегкой участи: Дэг обречен вечно с тоской смотреть на солнце, а Клэр с веткой будет кружить в песках, исступленно ища под землей воду. Я же…
Да, а что же я?
Я тоже на лунной стороне, в этом-то я уверен. Не знаю, когда и где, но я сделал свой выбор со всей определенностью. Очень возможно, что он принесет мне ужас и одиночество. – но я не жалею.
С моей стороны забора меня ждут два дела – два дела, которые стали делом жизни героев двух коротеньких историй: сейчас я их вам быстренько расскажу.
Первая история, которую я несколько месяцев назад поведал Дегу и Клэр. не имела тогда успеха. Она называется Молодой Человек, который страстно желал, чтобы в него ударила Молния.
Как явствует из названия, это история о молодом человеке. Он тянул лямку в одной чудовищной корпорации, а однажды послал подальше все что имел. – раскрасневшуюся. разгневанную молодую невесту у алтаря, перспективы служебного роста, все, ради чего вкалывал всю жизнь, – и лишь затем, чтобы в битом понтиаке отправиться в прерии гоняться за грозой. Он не мог смириться с мыслью, что проживет жизнь, так и не узнав, что такое удар молнии.
Я сказал, что мой рассказ не имел успеха, потому что история закончилась ничем. В финале Молодой Человек по-прежнему был где-то в Небраске или Канзасе – бегал себе по степи, подняв к небу карниз от занавески, позаимствованный в ванной, и моля о чуде.
Дегу с Клэр до смерти хотелось знать, чем же все завершилось, но рассказ о судьбе Молодого Человека остался неоконченным, зная, что Молодой Человек скитается по злым степям, я спокойнее сплю по ночам.
Вторая же история… Да, она чуть носложнее, я еще никому ее не рассказывал. Она о молодом человеке… ладно, назовем веши своими именами – она обо мне.
Она обо мне и еще об одном событии – мне нестерпимо хочется, чтобы это событие произошло со мной.
Вот чего мне хочется: лежать на острых, как бритва, сверху напоминающих человеческий мозг скалах полуострова Баха-Калифорниа. Хочу лежать на этих скалах, и чтоб вокруг – никакой растительности, на пальцах – следы морской соли, а в небе пусть пылает химическое солнце. И чтоб ни звука – полная тишина, только я и кислород, ни единой мысли в голове, а рядом пеликаны ныряли бы в океан за рыбками – блестящими ртутными капельками.
НАУТЕК ОТ ПРОГРЕССА:
миграция в населенные пункты, мало затронутые техническим прогрессом и информационной революцией, свободные от вещизма.
Из маленьких порезов на коже, оставленных камнями, сочилась бы, на ходу сворачиваясь, кровь, а мозг мой превратился бы в тонкую белую нить, вибрирующую, как гитарная струна, протянувшуюся в небо, до самого озонового слоя. И, как Дег в свой последний день, я услышу хлопанье крыльев, но это будут крылья пеликана, летящего с океана, – большого, глуповатого, веселого пеликана, который приземлится рядом со мной и на своих гладких кожаных лапах вперевалочку подойдет к моему лицу и без страха, элегантно, как официант, предлагающий карту вин, положит передо мной подарок – маленькую серебряную рыбку.
За этот подарок я отдал бы что угодно.
Я ехал в Калексико мимо Солтон-Си. огромного соленого озера, самой низкой точки Соединенных Штатов. Ехал через Бокс-каньон, через Эль-Сентро… Калипатрию… Броули. Землей округа Империал хочется гордиться – это зимний сад Америки. После сурового бесплодия пустыни – ошеломляющее плодородие; бесчисленные поля с посевами шпината, отарами овец и стадами коров далматинской расцветки – какой-то сюрреализм от биологии. Здесь все плодоносит. Даже лаосские финиковые пальмы, колоннадой возвышающиеся вдоль хайвея.
Около часа назад, когда я ехал по этому царству торжествующего плодородия в сторону границы, со мной произошло нечто необыкновенное: по-моему, об этом обязательно надо рассказать. А случилось вот что.
Я только-только въехал с севера в низину Солтон-Си через Бокс-каньон. На душе у меня было светло – я как раз пересек границу края около плантаций цитрусовых возле небольшого городка под названием Мекка и украл с придорожного дерева теплый апельсин размером с шар для кегельбана. Меня засек фермер, выезжавший на тракторе из-за угла, он лишь улыбнулся, сунул руку в мешок за спиной и кинул мне еще один апельсин. Милосердие фермера показалось мне просто-таки вселенским. Сев в. машину, я закрыл окна, чтобы не выпускать запах очищенного апельсина. Я заляпал руль клейким соком и ехал, вытирая руки о штаны. Поднявшись на гору, я неожиданно впервые за день увидел горизонт – над Солтон-Си, – а на горизонте нечто, заставившее мою ногу непроизвольно нажать на тормоз, а сердце – едва не выпрыгнуть изо рта.
Я увидел оживший рассказ Дега: ядерный гриб до самого неба, далеко-далеко на горизонте, злющий и плотный, со шляпкой в форме наковальни, размером со средневековое королевство и темный, как спальня ночью.
Апельсин упал на пол. Я притормозил у обочины под пронзительную серенаду едва не протаранившего меня сзади ржавого эль-камино, набитого батраками-иммигрантами. Но сомнений не было; да, гриб торчал над горизонтом. Он мне не померещился. Именно таким он представлялся мне с пяти лет: бесстыдным, изможденно-помятым, всепожирающим.
Меня охватил ужас: кровь прилила к ушам; я ждал сирен; включил радио. Биопсия дала положительный результат. Неужели кризис произошел после полуденного выпуска новостей? Удивительно, но на радиоволнах все было спокойно – сплошной музон для конькобежцев да жалкие струйки еле слышных мексиканских радиостанций. Неужели я спятил? Почему никто и ухом не ведет? Навстречу мне проехали несколько машин: ни одна и не думала спешить. Делать было нечего; охваченный противоестественным любопытством, я двинулся дальше.
Гриб был таким огромным, что, казалось, бросал вызов перспективе. Я понял это, подъезжая к Броули, небольшому городку в пятнадцати километрах от границы края. Каждый раз, когда я думал, что достиг эпицентра взрыва, оказывалось, что гриб все еще далеко. Наконец я подъехал так близко, что его черная, как автопокрышка, ножка расползлась на все ветровое стекло. Горы – и те не кажутся такими огромными, но горы при всех своих амбициях не способны аннексировать атмосферу. А ведь Дег меня уверял, что эти грибы – маленькие-маленькие.
Наконец, круто повернув вправо на перекрестке с 86-м хайвеем, я увидел корни гриба. И тут доподлинно оказалось, что его натура проста и тривиальна: на маленьком пятачке фермеры жгли стерню, вот и все дела. У меня камень с души упал. Черный, упирающийся макушкой в стратосферу монстр родился от хлипких бечевок оранжевого пламени, вьющихся на полях. Налицо было уморительное несоответствие деяния и произведенного им впечатления – ведь облако дыма виднелось за пятьсот миль. Да что там, даже из космоса.
Событие это превратилось в своеобразный аттракцион для зевак. Проезжая мимо горящих полей, машины переходили с рыси на медленный шаг, а многие, как и я, вообще останавливались. Роль piece de resistanse [28], помимо дыма и огня, выполнял кильватерный след пламени – выгоревшая, покинутая на произвол всех ветров земля.
Эти поля обуглились до абсолютно черного цвета – совершенно космического, не имеющего к нашей планете никакого отношения. То была засасывающая чернота, не желавшая уступить внешним наблюдателям ни одного фотона; черный снег, бросивший вызов трехмерности пространства, повисший перед глазами зрителей, как листок бумаги в форме трапеции. Чернота была столь глубокой, интенсивной, безупречной, что в машинах переставали бузить усталые, искапризничавшиеся в дороге дети. Даже коммивояжеры останавливали свои бежевые седаны и, вытянув ноги, принимались за поедание гамбургеров, подогретых в микроволновых печах на месте их приобретения – в Севен-Элевен.
Меня окружали ниссаны, эф-250, дайхатсу и школьные автобусы. Большинство водителей сидели, скрестив на груди руки; откинувшись в креслах, они молча созерцали диво – жаркую шелковую черную простыню, чудо античистоты. Это было успокаивающее, объединяющее занятие – вроде наблюдения издалека за торнадо. Мы улыбались друг другу.
Потом я услышал шум автомобильного мотора. Подъехал фургон – помпезная красно-полосатая, как леденец, суперсовременная модель с тонированными стеклами – и оттуда, к моему удивлению, высыпало около дюжины умственно отсталых подростков, мальчиков и девочек, веселых, общительных и шумных, размахивающих руками и радостно кричащих мне: Привет!
Шофером был сердитый человек лег сорока, с рыжей бородой и, похоже, с огромным опытом чичероне. Он управлял своими подопечными ласково, но твердо, подобно матери-гусыне, которая с равными долями нежности и суровости берет своих гусят за шкирку и задает им направление движения.
Шофер отвел своих подопечных подальше от нас и наших машин – к деревянной изгороди, отделяющей поле от дороги. Удивительно, но через несколько минут говорливые подростки затихли.
Не прошло и секунды, как я увидел, что же заставило их замолчать. С запада летела белая, как кокаин, цапля, птица, которую я никогда не видел живьем; ее плотоядные инстинкты пробудились при виде восхитительных даров пожара – многочисленных вкусных мелких тварей, которых выгнал на поверхность огонь.
Птица кружила над полями, а мне казалось, что ее место скорее у Ганга или Нила, а не здесь, в Америке. Контраст белизны ее крыльев с чернотой обугленных полей был настолько удивителен и резок, что большинство моих ближних и даже дальних соседей разразились шумными вздохами.
Смешливые, непоседливые подростки теперь все как один стояли завороженные, словно любуясь фейерверком. Они охали и ахали, а птица с ее невероятно длинной лохматой шеей просто-напросто отказывалась садиться. Она кружила и кружила, выписывая дуги и закладывая умопомрачительные виражи. Восторг детей был заразителен, и я осознал, что, к большому их удовольствию, охаю и ахаю вместе с ними.
Потом птица, кружась, стала удаляться на запад, прямо над дорогой. Мы подумали, что обряд, предшествующий ее трапезе, закончился: послышались робкие свистки. Но внезапно птица описала еще одну дугу. Мы вдруг сообразили, что она планирует прямо на нас. Мы чувствовали себя избранными.
Один из подростков пронзигельно вскрикнул от восторга. Это заставило меня обернуться и посмотреть на него. В эту минуту ход времени, по-видимому, ускорился. Внезапно дети повернулись уже ко мне, и я почувствовал, как что-то острое оцарапало мне голову, и услышал звук – свуп-свуп-свуп. Цапля задела меня – ее коготь распорол кожу у меня на макушке. Я упал на колени, но не отводил взгляда от птицы.
Все мы разом повернули головы и продолжали следить за тем, как птица садится на поле; все внимание было приковано к ней. Мы завороженно смотрели, как она выуживает из земли мелких тварей, и это было так красиво, что я даже забыл о своей ране. И только когда я случайно провел рукой по волосам, а после увидел на кончике пальца кровь, я понял, насколько тесно мы с птицей соприкоснулись.
Я поднялся на ноги и рассматривал эту капельку крови, когда пухленькие ручки (грязные пальчики, обломанные ногти) обхватили меня вокруг пояса. Умственно отсталая девочка в небесно-голубом ситцевом платье пыталась заставить меня нагнуться. С высоты своего роста я видел длинные пряди ее прекрасных светлых волос, пуская слюни, она несколько раз произнесла что-то вроде ить-ца – птица, дескать.
Я вновь опустился на колени перед ней, и она стала обследовать ранку, поглаживая мою голову, осторожно выбивая по ней обнадеживающее, целительное стаккато вот-уже-не-больно, – так утешает ребенок оброненную на пол куклу.
Потом я почувствовал прикосновение еще одной пары рук – к девочке присоединился один из ее товарищей. Еще одна пара рук, и еще… Неожиданно я оказался в куче-мале этой внезапно возникшей семьи, в ее влюбленных, целительных, милых, ласковых, некритичных объятиях; каждый из ребятишек хотел показать, что любит меня сильнее остальных. Они начали тискать меня – слишком крепко, как куклу, не подозревая, с какой силой они это делают. Мне было трудно дышать, меня пихали, мяли и давили.
Бородач подошел их отогнать. Как я мог объяснить ему, этому господину с его благими намерениями, что это неудобство, эта боль меня совсем не обременяют, что ничего, подобного этим тискам любви, я в жизни не испытывал.
Хотя, может быть, он и понял. Он отдернул руки, словно от его подопечных шли разряды статического электричества, и позволил им по-прежнему мять меня в своих теплых объятиях. Бородач сделал вид, что смотрит на птицу, кормящуюся на черном поле. Не помню, поблагодарил ли я его.