Иван Васильевич Прищепкин еще раз потянулся, расправил занемевшие от долгого сна руки и, наконец, почувствовал, что совсем проснулся. Неяркое северное солнце поднялось уже достаточно высоко, из приоткрытой форточки бежал легкий холодок.
Жена, наверное, встала уже давно: истопленная сухой березой печь тихонько гудела, по комнате все явственней и ближе растекался запах теста и только что заваренного чая.
— Иван! — Лида выглянула из-за печки, — тут к тебе Дронов пришел, на крылечке сидит, дожидается.
— Давно прилетел, не знаешь?
— Говорит, только что, — Лида проворно ставила на стол горку оладий, масло на блюдечке, высокую вазочку с моченой брусникой. — Распустил ты себя, Иван, смотреть тошно. И что за радость? Пьешь да спишь целыми днями, как не надоест только…
— А что мне? — Прищепкин благодушно взглянул на жену. — На то он и «отпуск». Даром, что ли, три года без отдыха вкалывал… Опять же, может, хоть во сне что хорошее покажут.
— Ну, так тоже нельзя, — голос у Лиды зазвенел, как всегда, когда она волновалась. — Ну, случилось, недоглядел, так с кем не бывает? Сходил бы к Звереву, поговорил. Надо ведь как-то определяться.
— Да был я у него, — Прищепкин досадливо поморщился, сдерживая нарастающее раздражение. — Еще когда мы к твоим собирались, помнишь? Так, мол, и так, говорю, хочу съездить к родным месячишка на два, отдохнуть от всего. Надо бы знать, на что возвращаться, да и стоит ли? Может, поискать работу на стороне? А он смотрит с такой, знаешь, улыбочкой… Чего, говорит, тебе прыгать? Сиди, наберись терпения, жди. Я, вот, всю свою жизнь, может, только и делал, что ждал…
— А чего ждать-то? — начала было Лида, пожав плечами, но Прищепкин прервал ее, кивнув в сторону наружной двери:
— Зови Дронова, что ли. Небось, замерз на крылечке, ветер.
Ласково улыбаясь еще с порога, наклонив к плечу маленькую узкую голову, Дронов, помощник начальника партии по хозяйству, осторожно подошел к столу, присел на краешек стула.
— Как здоровьичко, не подводит? — приветливо оглядел Прищепкина, Лиду, привычно разгладил густые с проседью усы. — А у меня, признаться, голова с дороги чего-то… Гудит, проклятая. Стареть стал, что ли?
Покосившись на Лиду, Прищепкин подошел к буфету, достал две стопки, маленький пузатый графинчик. Лида отвернулась.
Дронов выпил водку не торопясь, от оладий отказался.
Прищепкин не спеша поел, с легким вздохом откинулся на стуле.
— Бог напитал, никто не видал… — он подождал, пока Лида убрала со стола, потом повернулся к Дронову. — Ну, как там у нас, трудятся?
— Это уж как положено… План дали, заработки, правда, уже не те. Как наряды закрывать, ребятишки шум сделали. Раньше, при вас то есть, за перевозку станков отдельно платили. Ну, новый это дело порушил. Раз, говорит, их трактор тягает, то и платить не за что. Теперь вот расценки новые выдумал…
Прищепкин терпеливо слушал.
Дронов понизил голос.
— А что я прибежал-то, — он придвинул стул поближе к Прищепкину. — ЧП у нас, Иван Васильич, не знаю теперь, что и будет.
— Ну? — Прищепкин зевнул и отвернулся, прикрывая рот.
Дронов оглянулся на Лиду.
— Нашего-то, нового, порезали малость, — и он осторожно усмехнулся. — Не совсем, конечно, но так, чувствительно.
— Да ты что? — Прищепкин резко поднялся. — Кто? Когда?
Дронов тоже встал. Лида за спиной у него тихонько охнула.
— Ну? — Прищепкин повысил голос. — Хлынов, Лебедев?
— Хлынов, — Дронов торопливо кивнул. — Вчерась, на буровой. Месяц-другой, однако, проваляется начальник, не меньше.
— Дела… — Прищепкин прошелся по комнате, пригнув крупную лобастую голову. — Звереву сообщил?
— Не, — Дронов виновато развел руками. — Там не до этого было, а тут… Я уж сначала к вам. Думаю, может, какой поворот выйдет?
— Поворот? — задумчиво переспросил Прищепкин.
Спешно одевшись, Иван Васильевич кивнул Дронову:
— Ты в контору? Пойдем, что ли.
Начальник Северной изыскательской экспедиции Семен Никитич Зверев всем своим видом излучал приветливость и благодушие. Повернувшись спиной к круглой железной печке, он сидел в старом кожаном кресле, слегка развалясь и вытянув ноги в серых стоптанных валенках. Унты он не признавал, к тому же их приходилось покупать, а валенки выдавали бесплатно как спецодежду. Старик был прижимист и считал каждую копейку.
Перед ним на столе, покрытом листом плексигласа, лежала сводка выполнения квартального плана, результаты которого, по-видимому, привели его в хорошее настроение. Поглядев на Дронова, незаметно поставившего к его ногам алюминиевый трехлитровый бидончик, Зверев протянул Прищепкину мягкую короткопалую руку.
— С чем пожаловал, голубь?
— Вот, Дронов расскажет, нехорошее дело получилось, — отозвался Прищепкин.
Зверев сосредоточенно слушал, подперев кулаком крепкий подбородок.
— Так… — протянул он задумчиво, когда Дронов кончил. — Хорошенькое дело, ничего не скажешь.
Он крепко потер низкий красноватый лоб, наклонив круглую коротко остриженную голову.
— А… Из-за чего? — зверевские глаза уперлись Дронову в переносицу, тот несколько раз мигнул, но взгляда не отвел. — Ну, девица там, скажем, или так, по пьяному делу?
— По зарплате у них вышло, — начал было Дронов, но тут же остановился. — А девица-то вообще была, Семен Никитич. Вы словно в воду! — Он коротко хохотнул, довольный, потер руки. — А я-то дурак, мне бы и в голову…
— Ну! — Зверев хлопнул по столу ладонью, и Дронов осекся. — Поживешь с мое, поймешь, что к чему. Хотя вряд ли.
Он повернулся к Прищепкину, который сидел молча, с отсутствующим взглядом.
— А ты что скажешь? Или тебе уже все: с глаз долой, из сердца вон? Хозяйство-то твое как никак, хоть и бывшее.
— Что тут говорить? — Прищепкин нехотя повел плечом. — Неприятно все это. Одно к одному, как нарочно. То бензовоз взорвался, то вот Ганина чуть не кончили. Опять, скажут, Прищепкин, его люди…
Зверев молча поразмышлял и вдруг:
— Стало быть, Иван, ехать тебе назад. Будешь исполняющим обязанности, с начальством я все улажу. Думаю, там поймут. Нам ведь работать надо, так? Да, а девицу эту выгнать. Завтра чтоб духу ее не было, ясно?
Он подумал еще и неожиданно усмехнулся.
— А как Хлынова судить будут, от себя обвинителя общественного пошлем. Не защитника ведь, Иван Васильевич, как считаешь?
— Вам виднее, — Прищепкин не принял шутки. — А только, если по совести, жаль дурака. Ганин-то выкарабкается, а у Хлынова дома детей двое. Ему вот лет восемь вкатят, как пить дать, а кто его ребятишек кормить будет?
— Это уж пусть он сам думает, — Зверев дотронулся рукой до уголков губ и словно стер таившуюся усмешку. — Сдается мне, не шибко он об них и заботился, раз сюда подался. А в книжке трудовой у него места живого нету, все от алиментов бегал. Ну, об этом хватит. Разговоры разговорами, а нам надо дело делать. Ты когда вылетишь?
— Может, через недельку? — Прищепкин выжидательно посмотрел на начальника экспедиции. — Лида у меня только отходить начала, после этой истории со взрывом. Я-то ведь жилистый, как ни бросай, все на ноги норовлю. А для нее это на всю жизнь травма. Ведь что ни говорите, а вдарили меня здорово за бензовоз этот: от должности отстранили и в отпуск выпроводили…
— Два дня на сборы тебе, и хватит, — оборвал его Зверев. — Тянуть тут нечего, сам понимаешь. В партии, небось, гудеж идет, кто за порядком смотреть будет, не Дронов же? Да и начальство лучше перед фактом поставить, а то, неровен час, еще кого пришлют на нашу голову.
Он протянул руку сначала Прищепкину, потом Дронову. Нагнулся, приподнял крышку бидончика.
— Что, вижу, сливочки привез? Ну, спасибо, уважил старика, голубь. У нас здесь таких нет, только название одно. Надо будет моей сказать, пусть пельмешки заделает.
Звереву было уже порядком за шестьдесят, но чувствовал он себя совсем неплохо и на здоровье особо не жаловался. Не подводила его и всегда ясная голова, и трудно сказать, из скольких передряг, нередких за его долгую и полную всяческих неожиданностей жизнь, он успешно выходил именно потому, что всегда трезво оценивал сложившуюся обстановку.
Зверев подошел к окну, сдвинул в сторону занавеску. На базе все выглядело как обычно: у машины с поднятым капотом возились двое слесарей, трактор тащил через двор на проволоке трубу, девушка из бухгалтерии, оглядываясь, торопилась к проходной, плотник на циркулярке резал доски для ящиков. Каждый занимался своим делом, и всем им было не до него. И это на минуту укололо его своей очевидностью, потому что он, наоборот, должен был думать о них обо всех, будто ему больше всех надо. И ему действительно было надо больше их всех, потому что от них, от того, чтобы все они были при деле и чтобы дело это шло лучшим образом, зависело его, зверевское, существование, зависело, будет ли он и завтра руководить экспедицией или его «спишут за ненадобностью».
А своим руководящим положением Зверев дорожил, потому что путь к нему был долог и не прост… Работал он и мастером, и прорабом, и начальником отряда, постепенно взбираясь со ступеньки на ступеньку должностной лестницы, и за все эти годы крепко для себя уяснил, что начальство наверху не любит никаких неожиданностей и поэтому надо его от них оберегать. Понял он также, что выкладываться из последних сил стоит лишь в том случае, когда это кровно интересует тех, кто в данный момент сидит над ним в далеком столичном объединении.
И начальство теперь знало: на Зверева можно положиться. Зверев сделает, выдюжит, не подведет, и никаких неожиданностей от него ждать не приходится. Ну, а если выходит иногда у него что и не так и бывает порой норовом крут, так не для себя же старается человек, для дела…
Задумавшись, Семен Никитич подошел к телефону. С начальством-то, пожалуй, он договорится, а вот как на это посмотрят местные власти? Только что кончилось дело с бензовозом, и вот — на тебе, Ганин. «По зарплате у них вышло…» — вспомнил он Дронова и усмехнулся. Что ж, выходит, производственные неполадки, нездоровая обстановка в коллективе? А где начальник экспедиции, его воспитательная работа? Нет, миленькие, так дело не пойдет…
Он сосредоточенно набрал нужный номер. Про случай с Ганиным в прокуратуре, конечно, уже знают и отмалчиваться не след. Еще подумают — молчит Зверев, значит, виноват, значит, не все в его хозяйстве благополучно.
— Слышал, слышал про ваши дела. — Прокурор Сомов, видимо, был занят и отозвался не сразу. — А что за причина, известно?
Зверев знал прокурора лет пять-шесть, несколько раз в году они встречались на конференциях, собраниях и активах, и все-таки сейчас он почувствовал какую-то преграду, отделявшую его от прокурора.
— Да кто их… — заторопился он, уже не чувствуя на своем лице привычной благодушной усмешки. — Люди молодые, горячие. Дронов вот говорит, по женскому делу, вроде. Я и сам думаю, больше-то не с чего. Ну, да ваши разберутся, не мне учить. А мы вот тут порешили обвинителя от себя послать, да если бы еще суд показательный…
— Ну, об этом, пожалуй, рановато, — в голосе Сомова чувствовалась некоторая сухость. — А вот если бы вы арендовали туда вертолет…
— Непременно сделаем, — Зверев осторожно положил трубку на рычаг. На какую-то минуту его стало одолевать сомнение, не поторопился ли он с этим звонком. Еще подумают, что Зверев беспокоится и что для такого беспокойства у него есть свои причины… Хотя, если разобраться, он-то тут при чем? К тому же версию свою он им все-таки подбросил, и волей-неволей им придется с ней разбираться. И с вертолетом удачно получилось — выразил, так сказать, свою готовность пойти навстречу. Только вот Прищепкина теперь надо будет отправить пораньше, да и Дронова тоже, пусть все устроят, как следует. И вот еще что — кого-то к Ганину послать, навестить от коллектива. Все-таки жаль малого, пропал ни за грош… Ведь даже если у него и обойдется, все равно для начальства он человек конченый. Что это за руководитель, которому пьяный воткнул нож в спину, да еще по женскому делу!
Зверев ни к кому не питал особого зла, но к Ганину, присланному на место Прищепкина, испытывал глухую недоброжелательность. И дело тут было не только в том, что Ганин закончил горный институт, в то время как Зверев в свое время с трудом одолел два курса техникума. В конце концов, Прищепкин тоже с высшим — сейчас время такое. Все дело было в том, что когда «всовывали» этого самого Ганина и Зверев попробовал тихонько упираться, ему чуть не в открытую намекнули, что годы его немалые и пора подумать о смене, а смены себе, судя по экспедиционным кадрам, он так до сего времени не воспитал.
Однако на пенсию Семен Никитич отнюдь не собирался, поэтому симпатии к Ганину испытывать не мог, как не мог и упрятать достаточно глубоко свою недоброжелательность к выскочке, который слишком легко хотел достичь того, на что у Зверева ушла целая жизнь.
Звонок Зверева оторвал Виктора Ивановича Сомова, районного прокурора, от толстого хозяйственного дела о хищении в леспромхозе, разбухшего от накладных, доверенностей и автомобильных путевок, которые он уже второй час просматривал со старшим следователем Петром Степановичем Курицыным. Дело было перегружено доказательственным материалом и в то же время зияло досадными пробелами, сводившими на нет работу, проделанную за месяц вторым следователем, не имевшим достаточного опыта в расследовании хозяйственных дел. Между тем, как всегда, поджимали сроки и опыт Курицына был здесь как нельзя кстати.
— И вот еще, — заметил Курицын, когда прокурор положил трубку, — надо бы сопоставить заготовленное долготье с тем, что выписали потребителям. Конечно, учесть переходящие остатки.
— Остатки? — Сомов, видимо, задумался и отозвался не сразу. — Ну да, конечно…
Курицын был немногословен и осторожен в суждениях, но, придя к какому-то мнению, отстаивал его до конца. В районе его хорошо знали, знали и в области, где он пользовался прочным уважением.
За полтора десятка лет с того дня, когда Сомов, тогда еще юный и полный честолюбивых планов стажер, начал приобретать под руководством Курицына практические навыки, в прокуратуре сменился не один состав. Кто-то ушел на повышение, от кого-то пришлось освобождаться, кого-то проводили на заслуженный отдых. И только Петр Степанович все так же регулярно появлялся минут за десять до начала работы в своем кабинете.
У Курицына, при всем его богатом опыте и умении сразу же отсечь все лишнее, ненужное при проведении следствия, было одно немаловажное свойство, сначала вызывавшее у прокурора недоумение. Первые допросы Курицына напоминали скорее обычный разговор двух собеседников, и прокурор не сразу понял, что в этих неторопливых и, казалось бы, достаточно далеких от основной цели следствия беседах следователь получал для себя законченное представление о личности и характере сидевшего по ту сторону стола человека, круге его интересов и возможных поступках, даже если человек этот и старался умалчивать о том, что представляло для следствия главный интерес.
По этой причине были у Курицына вечные нелады со сроками расследования, но прокурор по возможности шел ему навстречу, поскольку на его памяти ни одно проведенное Курицыным дело не было возвращено на дополнительное расследование по причинам неполноты доказательств.
— Вот этот Трошкин, из леспромхоза, — начал Курицын. — Кто бы мог подумать? Приписки, сбыт неоприходованных излишков, хищение. Откуда это у него?
— Тут-то мне ясно, — отозвался прокурор, — дела он не знал, хозяйство развалил. Чтобы удержаться, пошел на приписки. За дутое выполнение получал премии, которыми подкармливал подхалимов. Потом аппетиты стали расти, лес пошел на сторону… И все-таки главная вина Трошкина не в хищении, а в том, что он разложил коллектив липовыми нарядами, подачками, незаслуженной прогрессивкой. Стал, если хочешь, источником заразы для окружающих.
— Да, — Курицын развел руками. — И все это вроде от того, что посадили его не в свои сани. А окажись на его месте честный человек? Вот и Зверев, что сейчас звонил, он что — семи пядей во лбу? Данные у него, прямо скажем, тоже не очень. И ничего, тянет свой воз…
— Кстати, о Звереве, — прокурор внимательно посмотрел на следователя. — У него там некто Хлынов поранил начальника партии Ганина. По представленным материалам я дал санкцию на арест Хлынова.
— Поэтому Зверев и звонил?
— Да, — Сомов несколько помедлил. — Поручаю тебе, Степаныч, принять дело к производству. Похоже, что это покушение на убийство.
— Приму, конечно, — ответил Курицын. — Только сдается мне, не все говоришь, что-то у тебя еще на уме.
— Да, есть кое-что. — Прокурор вышел из-за стола и сделал несколько шагов по Кабинету. — Понимаешь, по последним сводкам из всех задержанных в районе за нарушение порядка большинство — зверевские. А это сам по себе симптом достаточно тревожный…
Когда дежурная сестра вошла в палату, держа градусники, Ганин уже не спал. Он попробовал глубоко вздохнуть и не смог. Под левой лопаткой засела острая боль, она поднималась к голове, резала веки. Перед глазами появлялись и пропадали красные и зеленые круги. Иногда он куда-то проваливался и перед ним возникали лица, неопределенные и расплывчатые. Он пытался всматриваться в них, что-то мучительно припоминая, но лица быстро исчезали, и он вновь оставался наедине со своей болью и своими мыслями.
Одно лицо вставало перед ним чаще других, хотя он был уверен, что раньше вряд ли когда-нибудь его видел. Пожилой грузный мужчина в наброшенном на плечи халате усаживался рядом с койкой на табурете, наклонялся к Ганину, осторожно и мягко задавал вопросы. Позже Ганин узнал, что это был следователь. Звали его Петром Степановичем. Интересовало его то же, о чем мучительно думал сам Ганин в те редкие еще просветы, когда голова его становилась ясной.
Он до малейшей подробности представлял, хотя и не мог еще достаточно связно рассказать все, что случилось тогда с ним в лесу. Но этого человека больше интересовало не то, что у них происходило, а почему все это могло получиться. Ганин и сам все время думал над этим проклятым вопросом, на который не мог найти сколько-нибудь убедительного ответа.
Легким движением сестра сдвинула с его груди одеяло, и он, поежившись, ощутил под мышкой холодный градусник. Он послушно выполнял все процедуры, глотал таблетки, пил какие-то микстуры. Он всегда четко исполнял все, что требовал установленный порядок, исполнил и теперь и вовсе не потому, что от соблюдения процедур зависело его выздоровление. Он уже знал, что выживет, что Хлынов, по прозвищу Борода, немного не рассчитал, поторопился, что ли, или просто промахнулся. «Счастливо отделался, — сказал хирург, больно надавливая пальцем на рану, — чуть-чуть бы левее…» Сейчас это не имело уже для него особого значения. Ну, левее, не в плевру или в область восьмого ребра, а туда, куда Борода и метил и куда бы попал наверняка, если бы не торопился и если бы сам он не обернулся как раз в тот самый момент, ибо все время чувствовал Хлынова у себя за спиной. Это было не больно, вроде удара по плечу, просто толчок в спину, от которого он даже не пошатнулся. После толчка он резко повернулся и увидел нож, а струйка крови уже бежала по его спине. Собрав все свои силы, он столкнул Хлынова в овраг, вдоль кромки которого они шли, потом повернулся и побежал, ни о чем не думая, потому что бежать надо было далеко, а силы заметно убывали, и воздух дрожал у него перед глазами, он был густой и холодный, его не хватало для дыхания, а надо было еще оглядываться назад, не гонится ли за ним Борода.
— А мог тогда Хлынов вас догнать? — спросил его Петр Степанович в одно из своих посещений. — Вряд ли вы уж так быстро бежали.
— Мог, наверное, — подумав, ответил Ганин. — Да, конечно…
Уже спустившись к реке, вернее, скатившись к ней с крутого откоса, он увидел людей, сходивших с катера, и в последний раз обернулся назад. Там, наверху, сидел на корточках Хлынов и глядел вниз.
Ганина, уже обессиленного, поднимали на катер.
— Кто же это тебя, свои, чужие? — принимавший его хирург отложил в сторону регистрационный журнал. — Небось, здорово насолил ребятам?
С Ганина быстро сняли пиджак, рубашку, положили на стол, и хирург начал больно мять ему спину. Все поплыло у него перед глазами. Хирург, низко наклонившись, тяжело сопел. Ганин чувствовал его горячее дыхание шеей и лопатками, а две сестры вцепились ему в плечи, чтобы он не поднимался. Все это было до дикости неприятно еще, может быть, и потому, что ранили его не в грудь, а в спину.
— Ну, счастливо отделался, — хирург, наконец, отпустил его. Ганин попробовал вздохнуть и опять не смог. — Кажется, все удачно. На палец бы левее…
Может быть, он просто поплатился за то, что нарушил неписаные, установленные давней традицией таежной жизни правила отношений с людьми? Говоря об этом со следователем, он даже попробовал усмехнуться, потому что не мог представить себя с буровиками этаким добреньким и одновременно грозным «папашей», дружески снисходительно хлопающим их по плечам. Для него всегда на первом плане стояло дело, его правильная техническая организация, которую, судя по всему, он достаточно хорошо освоил и которая даже здесь, несмотря на короткий срок его пребывания в партии, уже начала приносить ощутимые результаты…
— Ну, а люди, люди? — осторожно спросил его Петр Степанович, — те, которые заняты этим делом вместе с вами, они-то у вас на каком плане?
— Что люди? — разговор начал утомлять Ганина, и он закрыл глаза. — Они сюда зачем ехали? Чтобы работать и зарабатывать. Пусть и работают, без всяких там… отклонений. А моя задача — расставить их получше, обеспечить, чтобы дело шло.
— Так-то оно так, — уклончиво заметил следователь, и неожиданная усмешка вдруг осветила его лицо. — А только я случай один вспомнил, не совсем, может быть, к делу… Есть тут у нас в совхозе один директор, крепкий хозяин, из настоящих. И начали на него клепать, дескать, слишком уж уделяет внимание частникам, у которых скотина. Надо, говорят, сначала совхозных коров полностью сеном обеспечить, а потом уже частников пускать с косами, если где трава еще останется. А он и говорит: «Что у нас частник, не человек, что ли? Для людей ведь работаем, не для коров…»
Он неспешно поднялся, запахнул полы больничного халата.
— Что ж, выздоравливайте, всего вам, как говорится. А насчет директора этого подумайте на досуге.
Против ожидания, вылететь сразу в Усть-Кокшинскую партию Курицын не смог. Сначала разладилась погода, потом вертолет, обслуживающий партию, улетел на базовый аэродром. Каждый день начинался со звонка Зверева в прокуратуру, он лично связывался с отделом перевозок и потом заверял Петра Степановича, что тот будет отправлен в Усть-Кокшу первым же рейсом, при малейшей к тому возможности. Курицын не особенно сожалел о задержке, поскольку за это время сумел организовать в леспромхозе детальную ревизию и раза три навестил в районной больнице Ганина, который начал уже приходить в себя и мог связно отвечать на вопросы, интересовавшие следователя.
Наконец Курицын смог вылететь. В вертолете он по обыкновению вздремнул и проснулся уже на земле. На летном поле следователя уже ждали. Временно исполняющий обязанности начальника партии Прищепкин широко шагнул ему навстречу, крепко, с чувством пожал протянутую Курицыным руку. Из-за его плеча выглядывал приветливо улыбающийся Дронов, а несколько в стороне стоял хмурый, как всегда, участковый инспектор Крапивин, давний знакомый Петра Степановича.
— Приветствуем, так сказать, на нашей земле, — пошутил Прищепкин, делая широкий жест рукой. — Как долетели, не качало?
— Спасибо, — Курицын направился к Крапивину. — Ну, здравствуй, Иннокентий Фомич, вот, в гости к тебе.
— Рад, — коротко ответил Крапивин, и следователь подумал, что если кто действительно и обрадован его появлением, так это Иннокентий, хотя по его виду, столь отличному от радушной приветливости Прищепкина и Дронова, этого никак не скажешь.
Партия находилась на другом берегу, в селе, и добираться до нее надо было катером, который стоял у причала тут же, неподалеку от летного поля. Прищепкин пошел вперед, показывая дорогу; рядом с Курицыным, сдерживая шаг, двигался Дронов, сзади, несколько поотстав от них, заложив за спину руки, — Крапивин.
— Вот и «крейсер» наш, — нарушил молчание Дронов, — «Вихрь» прозывается.
Они поднялись по шаткому трапу, прошли на палубу. Катер был уже не новый, но недавно покрашенный. Обшитая листовым железом палуба местами была продавлена, кое-где не хватало клепки. Прищепкин с Крапивиным остались на палубе, а перед Курицыным Дронов по-хозяйски распахнул дверь в рубку.
— Мы уж с вами здесь, по-стариковски. По реке ветер тянет. Присев на рундук у штурвала, он похлопал себя по карманам, вытащил пачку папирос.
Курицын огляделся. Нагнувшись, поднял с заслеженного пола небольшую растрепанную книжку без переплета и удивленно вскинул брови.
— Псалтырь? Скажи-ка…
— Божественное, что ли? — обернувшись от штурвала, моторист заглянул через его плечо. — Не иначе — Никитича. Есть тут у нас такой — и маляр, и плотник — на все руки. Все читает, царство небесное зарабатывает. Только я так понимаю, не пустят его туда, нет…
Катер мягко ткнулся носом в песчаный откос. Сделав несколько торопливых затяжек, Дронов бросил окурок под ноги, придавил сапогом.
— Пожара не боитесь? — Курицын первым вышел из рубки, мельком посмотрев на пустующий щит.
— Вы о чем? — перехватив его взгляд, Дронов безнадежно махнул рукой. — Да было тут все: и топор, и ведро, вчера еще сам вешал. Опять, наверно, кто-то домой уволок. Что будешь делать с таким народом?
Он повернулся назад, и следователь, спускаясь по сходням на берег, где уже стояли Крапивин с Прищепкиным, слышал, как он в сердцах выговаривал мотористу за упущение.
— У нас поместитесь? — поинтересовался Прищепкин, когда они поднялись в село по ветхой лесенке, лепившейся по крутому откосу. — Мы вам и комнатку приготовили, у конторы.
— Нет, я уж по старой памяти к Фомичу, — отозвался Курицын. — А к вам, наверное, завтра, с утра пораньше.
Они распрощались с изыскателями у конторы партии, которая находилась в большом, на четыре окна, доме, стоящем на высоком каменном фундаменте в самой середине села, неподалеку от сельсовета.
Село было старое, расположенное на крутом берегу раздольной и неторопливой реки, и люди здесь жили так же неторопливо, по издавна заведенному порядку. Из поколения в поколение рыбачили, держали коров, катали пимы на продажу, гнали деготь, иногда нанимались на лесозаготовки. Крепкие дома, темные от времени и непогоды, надежно стояли друг против друга, схожие, как близнецы, и отличались разве что цветом крыш да пущенной по наличникам затейливой резьбой. С появлением изыскателей тут мало что изменилось.
Курицын был знаком с Крапивиным не один десяток лет, хотя встречались они нечасто. Они неплохо ладили между собой и давно уже научились понимать друг друга с полуслова, хотя вытянуть слово у молчаливого инспектора порой не так-то просто.
— А что у тебя по Хлынову? — спросил следователь. — Что он за человек, разобрался?
— Кто его знает, — Крапивин распахнул дверь своего дома, пропустил следователя вперед. — Парень как парень, а вернется с трассы, наберет бутылок и пошло. Только смотри.
— У Хлынова, говорят, тут женщина? — Курицын поставил в угол портфель, повесил пальто на вешалку, присел к столу.
— У Хлынова? — Крапивин, накрывавший на стол, на минуту остановился. — Вот, не скажу… Он ведь алименты платит, чуть не ползарплаты.
— А ты узнай, — попросил Курицын, — и с кем он хороводился, тоже. Ну, дружки там, приятели.
— Узнаю. — Крапивин поставил на стол чайник, хлеб, сахар и две кружки. — У нас тут какие секреты? А дружки — известные. Семейные-то все по домам живут, у хозяев. А холостых поначалу в общежитие поселили, в бывшем интернате. А там то дров забудут подвезти, то уборщица не придет, холодно, грязь. Ребята и расползлись кто куда. А эти трое — Хлынов, Никитич-плотник да Володька Матвеев, моторист бывший, — вообще отделились, как на хутор. Тут у реки дом заброшенный есть, там они и осели. Да, предупредить тебя хотел, что сегодня мне, возможно, часов до трех не спать. У нас теперь как праздник какой, так жди драки. А сегодня тут один именины жены празднует.
— Прищепкин-то куда смотрит? Вернусь, надо будет со Зверевым поговорить, — отозвался Курицын.
— Прищепкин тут вроде батьки. Все у него — Петя, Коля, мальчики, вы мне сделайте… А там — хоть трава не расти. Зверев? Приезжал он как-то, беседовал я с ним. А что, говорит, делать? Людей нет, а работать надо, вот и собираем урожай, где попало.
Лебедев гулял. Он гулял широко и сумрачно, не думая о веселье, словно совершал какой-то обряд, ведомый ему одному, тягостный, но привычный. Темнолицым идолом, широко расставив ноги, восседал он за столом.
Лоб Лебедева лоснился, круглые желтые глаза блестели, он глядел прямо перед собой, маленькой жилистой рукой придерживая наполненный стакан, и только несколько испытанных друзей, знавших его не первый год, видели, что сейчас лучше всего его просто не замечать и, упаси бог, не затронуть чем-нибудь, чтобы не нарваться на скандал, тяжелый и бессмысленный.
Сонечка Лебедева неслышно двигалась по комнате, встречая и рассаживая гостей, переставляла тарелки, подкладывая закуску, и с улыбкой, не сходящей с ее милого, чуть тронутого веснушками лица, обрамленного гладко зачесанными прядями светлых волос, принимала поздравления.
Гостей было много. Они теснились на скамейках, принесенных из конторы, сидели по трое на двух сдвинутых стульях, стояли по углам, а некоторые устроились даже на корточках у порога. Комната у Лебедевых была небольшая, зато душа широкая, все это знали, и поэтому теснота никого не смущала.
Сонечка тоже была навеселе. Всю неделю она готовилась к этому дню, перешивала давнишнее свое платье, ставшее ей узковатым, чистила, мыла полы, бегала по соседям, доставала посуду.
Сегодня на улице, когда она бежала из магазина, ее остановил Иван Васильевич, поздравил, велел кланяться тезке и обещал прийти. Соня была горда этим. Разве Прищепкин ко всякому пойдет? Нет, он себе цену знает. Небось, с Никитичем пить не станет, хоть тот разбейся. А Лебедев человек уважаемый и мастер хороший.
В комнате становилось шумно.
— Вот ты мне скажи, — захмелевший слегка Никитич придвинулся к Дронову, — почему так получается в жизни? Есть у меня на родине дом, жена, детки, как полагается. Огородик есть какой-никакой, корова. И года ведь уже не маленькие, на шестой десяток перевалило. Сидеть бы мне дома, в земле копаться… И совхоз у нас там, в деревне, — продолжал он задумчиво, подперев небритый костлявый подбородок сухим морщинистым кулачком. — Стало быть, те же деньги, не отходя от кассы. А ведь езжу все, на месте не усижу. Который год на изысканиях. А почему, ежели разобраться?
— Почему? — повторил Дронов, и усмешка тронула его прокуренные усы. — А это самое, значит, романтика…
— Во! — подхватил обрадованно Никитич и хлопнул Дронова по колену. — В самую точку! Романтика, она, брат…
— Будет врать-то. — Густой бас Лебедева заглушил разноголосый шум, и в комнате на минуту стало тихо. — Романтика, романтика, заладила сорока Якова. Нужна она тебе. Небось, родичам своим глаза намозолил, вот тебя и поперли поганой метелкой.
— Зачем же так, Ваня? — глаза у Никитича забегали, на них набежала мутноватая старческая слеза. Он повернулся к Соне, словно ища у нее защиты. — Я ведь так, к разговору, извиняйте, если что…
— К разговору… — Лебедев нехорошо усмехнулся. — Кому они нужны, твои разговоры? Сиди и молчи себе. И я тебе не Ваня вовсе, а Иван Палыч, понял?
Соня достаточно знала Ивана и понимала, что вмешиваться сейчас ей не стоит. И никому другому тоже. Лучше уж промолчать, может, и обойдется.
— Что за шум, а драки нету? — сипловатый прищепкинский баритон, раздавшийся с порога, заставил ее заулыбаться. Она облегченно вздохнула и заторопилась навстречу.
— С именинницей тебя. — Прищепкин потряс Лебедеву руку, оглядевшись, присел рядом, сдвинув в сторону тарелки. — Вроде я запоздал? Ну, Соня, извини. Все дела, дела, будь они неладны.
— Ничего, — зарумянившаяся Соня торопливо ставила перед ним закуску. — Угощайтесь, Иван Васильевич, чем богаты…
— Да ты не суетись, — Прищепкин слегка притянул ее к себе. — Сколько тебе стукнуло?
— Много, — Соня осторожно отвела его руку в сторону, — старая уж стала. Иван говорит — брошу.
— Я ему брошу, — Прищепкин в шутку сдвинул белесые брови. — Да это он так, цену себе набивает. Куда он от тебя денется?
И повернувшись к Лебедеву: — Ну что, тезка, как жизнь? Радует?
— Ничего. Живем, не тужим, помрем — не убыток.
— Что так? — Прищепкин придвинул к себе тарелку с пельменями, которую Соня только что поставила на стол, поискал глазами перец. — Дом у тебя полная чаша, хозяйка — чудо. — Он подмигнул Соне. — Да я бы за такие пельмешки не знаю что отдал. И собой краля, хоть куда. Ты, тезка, того, присматривай за своей хозяйкой. Неровен час — отобью.
Лебедев медленно темнел лицом.
— Выпьем, что ли? — внимательно наблюдавший за ним Дронов торопливо потянулся за бутылкой. — Давайте теперь за хозяина. Я так понимаю, он у нас сегодня тоже именинник вроде. Муж да жена…
— Точно! — обрадованно подхватил загрустивший было Никитич, — это радость посидеть промеж хороших людей, вроде вот Палыча с Сонечкой. Душа и отмякнет.
— А есть она у тебя, душа-то? — склонив голову к плечу, Лебедев, прищурясь, оглядел плотника.
— Ну, чего ты к нему привязался? — зайдя сзади, Соня положила мужу на затылок мягкую руку. — Пришел человек в гости, ведет себя тихо, никому не мешает. А если и сказал что не так, ведь не со зла, правда?
— Это у кого зло, у Никитича? — Прищепкин доел пельмени, прислушался к разговору. — Да он у нас мухи не обидит! Святой, одно слово! — Он шумно рассмеялся. — А что, может, в старину святые из таких вот и получались, кто знает?
— Может, и получались, — равнодушно согласился Лебедев. — Иуда, вот, тоже с господом за одним столом сидел, говорят. Может, еще из одной тарелки ели. Потом его же и заложил. Ну, тот за деньги, по нужде, стало быть. А этот и задарма кого хошь продаст. Что уставился?
Никитич растерянно посмотрел на Лебедева, потом с трудом поднялся, пригнув сивую, давно не стриженную голову. Шаркая ногами в стоптанных порыжелых сапогах, тихонько поплелся к двери. В комнате стало тихо.
Прищепкин, щурясь, проводил Никитича взглядом, задумчиво побарабанил пальцами по столу. Потом повернулся к Лебедеву.
— Слышь, тезка, у тебя же музыка была. Поставил бы что-нибудь душевное, а?
— Я сейчас, — Соня метнулась в угол, где стоял магнитофон, накрытый цветастой накидкой. Среди гостей наметилось некоторое оживление. Прищепкин придвинулся поближе вместе с табуреткой, Дронов начал приглаживать усы, Ольга, нормировщица, торопливо одернула на коленях смявшееся платье.
Соня поставила магнитофон на подоконник, повернула выключатель. Зашипела, сухо потрескивая, лента. Коля Савельев, лебедевский напарник, тряхнув волосами, разлетелся было к Соне, но Прищепкин в это время стал не спеша подниматься, расправляя крутые плечи, и Коля остановился на полдороге.
— Ой, что вы, Иван Васильевич, не умею я, — начала было отговариваться разрумянившаяся Соня, но Прищепкин не стал ее слушать.
Наклонив к плечу лобастую голову, он вслушивался в мелодию, уловил, наконец, начало такта и положил Соне на талию тяжелую руку. Но, видимо, он тоже промедлил немного, потому что Лебедев тем временем успел вдвинуться между ним и женой, легонько отжал его железным плечом, и Прищепкин так и остался стоять в несколько напряженной и неловкой позе, чувствуя спиной недоуменные и ожидающие взгляды. Он еще постоял немного, потом развел руками, словно извиняясь, и, слегка усмехнувшись, неторопливо вернулся на место.
— Дурит Ванька, — неодобрительно проговорил Дронов, наклонившись к его уху, — однако, забылся парень. С ровней, что ли, шутки шутит?
— Ничего, — с лица Прищепкина не сходила добродушная отеческая усмешка. — Подурит, перестанет.
Ольга возвращалась домой от Лебедевых ночью, когда все на селе, казалось, уже угомонились. Они вскипятили с Соней воду в ведре, перемыли всю посуду, потом она уже одна наскоро подтерла затоптанные сапогами гостей полы, поскольку Соня за день так устала, что к вечеру совсем выбилась из сил. Было далеко за полночь, когда комната, наконец, стала приобретать свой обычный ухоженный вид, если не считать составленных в углу скамеек, и Соня начала ее уговаривать остаться ночевать или, на худой конец, дождаться Ивана.
Лебедев исчез из дома почти одновременно с Прищепкиным, который собирался утром поехать на дальние буровые, хотя веселье было в самом разгаре и никто еще не собирался расходиться.
— Рыбы привезу, — бросил он на ходу Соне, выскочившей было за ним в прихожую, и та уже потом под секретом рассказала Ольге, что у Ивана с радистом есть где-то ниже по реке заветное место, где еще водится красная рыба, которую надо брать вот в такие безлунные ночи.
— И рыбки возьмешь, и Иван проводит, — уговаривала Соня подругу, — тебе идти-то вон куда, еще пристанет кто.
Они еще посидели, послушали музыку, попили чаю с моченой брусникой, но Лебедева все не было, и Ольга заторопилась. У нее были приготовлены для Прищепкина выборки из нарядов, которые тот должен был увезти на буровые, но их надо было еще просмотреть как следует, а времени до утра оставалось совсем немного.
На улице, где недавно прошел дождь, было тихо. Кое-где на небе, между редкими уже облаками, были рассыпаны мелкие холодные звезды, от реки тянуло сыростью. Идти ей было далеко, на другой конец села, но было скользко, и Ольга старалась не торопиться. Да и куда ей было торопиться? Все равно дома, если считать домом комнату, что она снимала у старой Авдотьи, ее никто не ждет. И никто никогда, сколько она себя помнила, ее не ждал, разве что мама, пока еще была жива… И что она такая невезучая?!
В обычные дни она старалась задерживаться на работе, отдаляя, как только можно, возвращение в свою темную комнатенку, и старалась не думать о воскресенье, когда все валилось у нее из рук, сколько она ни старалась занять себя уборкой, стиркой и другими хозяйственными делами. Может быть, потому так обрадовалась она появлению в партии Ганина, с приездом которого дел у нее сразу стало невпроворот.
Как и сейчас, тогда тоже был конец месяца, и она, как обычно, корпела над выборками из сменных рапортов, которые буровики приносили ей пачками. В этих рапортах, небрежно и наспех написанных перед самым закрытием нарядов, геологи проставляли только глубину пробуренных скважин и категорию пройденных пород, а остальные работы «рисовали», как любил говорить Прищепкин, сами буровые мастера. Обычно таких работ, в основном вспомогательных, бывало больше, если хуже шло бурение, и к этому давно все привыкли. Поэтому, когда у кого-то из ребят с заработком получалось плохо, Прищепкин, усмехаясь, сам добавлял в тощий наряд рубку просек, планировку площадки, ремонт станка или просто удлинял время на перевозку станка на скважину.
Контора в такие дни напоминала потревоженный улей, там толклись с утра до позднего вечера буровики со всей экспедиции, они гурьбой ходили за Прищепкиным, неловко присаживались у края Ольгиного стола и писали рапорты, акты на простои и ремонт, а потом терпеливо ждали, какую цифру выведет Ольга в их наряде. Она и для Ганина составила такие выборки и очень удивилась, когда он не проявил к ним никакого интереса.
— Вот тут надо бы добавить и вот здесь, — говорила она Ганину, показывая на галочки, проставленные ею против фамилий буровиков, — а у этих и так хорошо, у них и раньше-то больше не выходило.
— А… зачем? — Ганин никак не мог поначалу понять, чего она от него хотела, а когда, наконец, понял, надолго задумался, вертя в пальцах карандаш.
Наутро он засадил ее за прошлогодние наряды, и она, не разгибаясь, просидела дня три, подсчитывая, сколько метров бурения сделала каждая бригада за год, сколько у кого получилось вспомогательных работ и какой в итоге вышел заработок. Ольга делала эту нудную и, как ей тогда казалось, бессмысленную работу почти автоматически, мало задумываясь над цифрами, но потом у нее понемногу начали открываться глаза. И, как выяснилось впоследствии, не только у нее одной…
— Не хотелось бы мне в чужой монастырь со своим уставом, — говорил на созванном вскоре собрании Ганин, — но смотрите, что получается. Заработки у всех примерно одинаковые, а метраж? У одной бригады метров по сорок в месяц, а у другой и двадцати не наберется. И это при одинаковом геологическом разрезе. За что же мы с вами деньги получаем?
— Ну и что? — из задних рядов поднялся Филатов, пожилой, многосемейный мастер. — Метраж, метраж… Тут, может, день буришь, а неделю бегаешь то за трактором, то за машиной. То надо привезти, это. А попадешь на валун? Долбишь его, долбишь. Вот тебе и метраж. А есть-то всем надо.
— У всех валуны, — негромко заметил с места Коля Савельев, — только кто их и долбит, а кто в теплушке отсиживается. А с транспортом действительно непорядок. Я тут за трактором как-то дня три ходил, чтобы перевезтись. То он на ремонте, то, говорят, солярки нет, то тракторист болен…
— А что если составить комплексную расценку? — вслух подумал Ганин. — Ну, вроде аккорда. Скважины у нас одной глубины, вот возьмем на них все работы: и валуны, и перевозки, и ремонт. И все приведем к одному измерителю. Хоть к тому же метру.
— И что же это будет? — сидевший впереди Лебедев уперся руками в колени. — Что будет? Пять множим, семь на ум пошло?..
— Метр будет стоить рублей двенадцать, — ответил Ганин, не замечая насмешки.
— Слышь, Палыч, — закричал Савельев, — если у нас с тобой было в том месяце сорок три…
— По двести шестьдесят на каждого, — Лебедев наморщил лоб и повернулся к Ольге. — А сколько нам вывели?
— По двести три, — Ольга заглянула в свою ведомость, — так вы ведь подсобщину не писали, одна бурежка…
— А у меня что ж тогда получается? — поинтересовался Филатов, — в прошлом месяце мы двадцать восемь набурили.
— Рублей по сто семьдесят, — ответила Ольга, — а заплатили вам по двести. Правда, у вас авария была, потом перевозились вы дня четыре.
— Да еще три дня за Прищепкиным ходили, с протянутой, — добавил Коля, подмигивая. — Интересное кино получается.
Люди зашумели. Каждый, уже не слушая друг друга, принялся высчитывать свой заработок, если бы его не выводили в конце месяца, а платили с твердого метра, и тут же прикидывал, как сделать, чтобы чистого бурения получалось больше.
— А транспорт? — напомнил Лебедев. — Мы-то свое сделаем, пусть только трактора не подводят. И наряды надо загодя выдавать.
В конце концов порешили новую расценку ввести. Все уже понимали, что Ганин заниматься выводиловкой не будет, и надеяться надо лишь на собственные силы. Многих, таких, как Лебедев и другие старые буровики, это не пугало, но некоторые не скрывали своего недовольства «новой метлой», хотя в открытую не выступали.
Не всем нравилось и то, что Ганин не торопился заводить с кем-нибудь в партии дружбу, под разными предлогами отказывался заходить в гости. Никто не видел, чтобы он брал в магазине водку или вино, и все это заставляло людей держаться в стороне от нового начальника.
Зато Ольга теперь просиживала в конторе все вечера, сначала обсчитывая расценку, потом наряды, которые надо было выдать всем бригадам в начале месяца, и ей нравилось, что Ганин тоже не торопится домой, а сидит рядом за своим столом, делая вместе с ней работу, в которой заинтересованы все в партии.
В один из таких вечеров, когда к ним прилетела с базы для выдачи зарплаты кассирша и они сумерничали втроем, в конторе появился Хлынов, около месяца находившийся на больничном. Кассирша, весь день выдававшая деньги, заканчивала отчет, Ольга готовила к отправке на базу наряды, Ганин отмечал на карте скважины.
Хлынов, по прозвищу Борода, ввалился с шумом, распахнув настежь дверь и напустив в комнату морозного пара. Был он красный и какой-то взъерошенный, борода торчком, валенки в снегу. Тяжело протопал к Ганину, наследив на только что подметенном полу, с размаху сел на табурет.
— Деньги есть? — спросил он без предисловий, уставя на Ганина светлые глаза. Пахло от него луком и перегаром. — Хлынов я, Сергей Михалыч, слышал, нет?
— Может, и слышал, — Ганин откинулся на стуле, разглядывая посетителя. — А насчет денег, это не ко мне. Вон кассир, у нее и спрашивайте.
— Да тебя и в ведомости нет, — кассирша, уставшая за день, неохотно подняла голову от своего отчета. — Больничный не сдал, поди? Ну вот, и так всегда. А денежки подавай.
Борода даже не повернулся в ее сторону. Положив локти на стол и наклонив голову, он исподлобья смотрел на Ганина, что-то тяжело соображая.
— Значит, нету денег? — он еще подумал, потом неторопливо и спокойно выругался. — Выходит, если работяга, пусть подыхает? Сам, небось, положил в карман сотни две, и горя мало. А мне, может, жрать нечего.
— Ну, хватит. — Ганин старался держаться спокойно. — Завтра придете трезвый, разберемся. Есть ему нечего… На водку-то деньги нашлись.
Он всегда разговаривал с рабочими в таком тоне, может быть, даже слишком спокойно и отчужденно. Ольге казалось иногда, что Ганин ни на минуту не забывает, что он начальник партии, а все вокруг — его подчиненные, и это ей не особенно в нем нравилось. Не понравилось это и Бороде.
— А я на твои пил? — закричал он неожиданно тонким голосом и с размаху ударил кулаком по столу. — Ты мне подносил?
Ольга заметила, как у Ганина загорелись уши. Неизвестно, что бы он сделал, но она не стала ждать. Вскочила, обняла Хлынова за плечи и стащила с табурета. Борода почти не сопротивлялся и дал увести себя к двери, свесив ей на плечо голову в лохматом, мокром от снега малахае.
— Ты что, Сережа? Успокойся, — уговаривала она его, как маленького, — разве так можно? Придешь завтра, все будет хорошо, вот увидишь. И деньги тебе найдем.
Она не думала, что Хлынов может обругать ее, может быть, даже ударить, все ее мысли были о Ганине, которого надо было как-то выручать из глупого и неудобного положения. И потом, Хлынова она совсем не боялась, он всегда смотрел на нее, как теленок, распустив губы в непонятной и какой-то виноватой ухмылке.
Когда она вернулась, выпроводив Хлынова, Ганин тоже поднялся и, неловко пожав плечами, начал собираться. Но Хлынов сдуру мог еще поджидать его где-нибудь за углом, и Ольга, выдумав какой-то повод, пошла проводить Ганина до дома. Может быть, зря она это сделала, потому что кто-то из деревенских видел тогда их вместе и мог невесть что примыслить…
Последнее время она стала замечать, что ее сторонятся и так уж немногочисленные подруги, стараются побыстрее закончить начатый разговор, не зовут, как раньше, в гости, не забегают на минуту по дороге с работы. Что-то случилось с людьми, такими приветливыми и отзывчивыми раньше, какая-то враждебность все отчетливее стала проступать и в разговорах буровиков, и в прищуренных взглядах их жен, и, пожалуй, даже в подчеркнутой предупредительности самого Прищепкина. Был он с ней ровен и неизменно вежлив, обращался только на «вы», хотя раньше, до своего отъезда из партии после аварии бензовоза, не делал никакого различия между ней и другими работниками, шумно хлопал по плечу, пытался шутя обнять и сватал то за одного, то за другого бурового мастера.
Наверное, все это было как-то связано с Ганиным, его ранением и арестом Хлынова, а может, дело заключалось в том, что это она составляла новую расценку. Во всяком случае, это было тягостно и непонятно, и Ольга старалась не замечать неприязненного отношения окружающих.
— Да плюнь ты, — говорила ей Соня Лебедева, которая одна еще разговаривала с ней, не косясь по сторонам, видят ли это другие, — покосоротятся и перестанут. Терпи, девка, все пройдет…
И она терпела. Утром пробегала по улице, низко наклонив голову, стараясь никого не видеть, задерживалась после работы, чтобы прийти домой затемно, когда село вымирало, а хозяйка укладывалась спать, притворив дверь на свою половину. В воскресенье старалась не выходить, разве что в магазин или к Соне, если Лебедев уходил на охоту или рыбалку. А если подумать, чего ей терпеть? Зачем торчать тут как бельмо на глазу у всей партии, свет клином на ней сошелся, что ли? Махнуть бы на все рукой, уехать еще куда-нибудь, опять начать все сначала… Только вот хватит ли у нее на это душевных сил — снова привыкать к новому месту, чужим людям?
Задумавшись, Ольга шла все медленнее, стараясь не поскользнуться на мокрых продавленных мостках. Она уже подходила к дому, когда невдалеке послышалась приглушенная невнятная ругань и навстречу ей, чавкая сапогами по лужам, вывернулось несколько человек. Тесно сцепленные между собой, они возились, месили грязь, натужно кряхтели. Потом раздался глухой удар, кто-то тяжело упал, пронзительно охнув, и тут же застонал.
Не помня себя, она кинулась вперед, уже не разбирая дороги, едва не упала, с трудом удержалась на ногах, вцепившись в чей-то мокрый полушубок.
— Перестаньте, сейчас же перестаньте! — повторяла она, отталкивая человека в полушубке и еще второго, который топтался рядом, с трудом переводя дыхание, и все пыталась пробиться туда, где на земле, охая и отплевываясь, лежал третий, подвернув под себя ноги и прикрыв руками голову.
Тяжелая рука цепко ухватила ее за плечо.
— Куда?
От говорившего пахло рекой и еще чем-то неприятным. Она узнала Лебедева, по Сониным словам, ушедшего с радистом на рыбалку.
— Иди, нечего тут… — он повернул ее от себя и тихонько толкнул в сторону калитки, но она все медлила, глядя на избитого, который с трудом поднялся, мотая головой, и медленно побрел в сторону.
Как-то быстро вслед за ним утонул в темноте и Лебедев. Ольга, постояв еще немного, привычно толкнула калитку, вырезанную в тяжелых, из матерой лиственницы, воротах. Руки у нее были липкие от лебедевского полушубка, сырой была и калитка, и она машинально потерла рукой об руку, чтобы их обсушить. Что-то стало с руками, словно их вымазали в тавоте, и она не сразу поняла, что именно. И лишь пройдя к себе, уже закрыв дверь и щелкнув выключателем, догадалась. Это было дико, жутко, неправдоподобно. Она никогда не сталкивалась с этим, разве когда-то читала в книжках из давнего деревенского быта.
И все-таки это было то самое, и, когда она поняла, у нее запылали щеки, стало трудно дышать. Ворота, за которые она взялась руками, были вымазаны свежим дегтем, и глупее, и позорнее этого ничего нельзя было себе вообразить.
В ожидании приехавшего следователя Дронов сидел один в конторе и сосредоточенно думал. Делать это приходилось ему не часто, и не потому, что он не умел шевелить мозгами или ленился. Просто так повелось, все дела Иван Васильевич обычно решал сам, а Дронову оставалось одно — выполнять. Он и выполнял прилежно, благо в распоряжениях Прищепкин был точен, мысли свои излагал обстоятельно и неторопливо, вольничанья и отсебятины не терпел и всякие там отклонения и местную инициативу пресекал сурово.
Работали они вместе без малого лет десять, когда Прищепкин только появился тут после института, а Дронов вовсю орудовал топоришком, ставя на болотистых прогалинах немудреные балки, конопаченные за отсутствием пакли сухим мохом.
Был Прищепкин и прорабом, и механиком, и техноруком, постепенно раздавался вширь, приобретая солидность, и вот уже лет пять, как руководил партией. И все это на глазах Дронова, который из плотников тоже стал сначала мастером, а теперь вот и помощником начальника, правой рукой Ивана Васильевича. Немало сделали они за это время. Сколько проложено просек, поставлено балков, сколько обжито и брошено гибельных по сырости и гнусу мест. И всегда Дронов знал, что все будет хорошо, что Иван Васильевич все примет на свои широкие плечи, отведет любую беду, будь то раскопанная каким-нибудь дотошным ревизором недостача или еще что. И Прищепкин тоже знал, что на Дронова можно положиться, что Семеныч не подведет, где надо — смолчит, где надо — покроет… Прищепкин порой ничего и не скажет, а только намекнет. Дескать, не маленький, сам понимаешь, что и как, в общем — делай! И Дронов делал. Сначала, может, со страхом, с оглядкой, потом спокойней, а теперь уж и так, словно иначе нельзя…
Случилась, правда, и с Иваном Васильевичем неприятность. С кем не бывает! Отпустил механика на праздник, и сам загулял. Из дома в дом, чарка за чаркой, такому гостю кто не рад? А бензовоз возьми и взорвись. С чего, почему, поди теперь разберись, дело прошлое. Зверев сам выезжал разбираться. Прищепкин-то у него один, убери его, все и развалится. Вон, прислали замену, так еле ноги унес, теперь, небось, назад кнутом не загонишь. С народом-то умеючи жить нужно, одним командованием тут не обойтись…
Ганину, конечно, этого не понять. И то сказать — не в свои сани… Тем более, после Прищепкина. Тот, можно сказать, орел. Хозяин, одно слово. И поговорить, и распорядиться, и вид показать. Всегда знает, кого как принять, с кем участки обойти, кого в гости позвать. А от кого и исчезнуть потихоньку. Дескать, смотрите сами, дорогие товарищи, ходите, разузнавайте, подбивайте итоги, а я вам не помеха, чтобы потом не было разговоров — Прищепкин спрятал, Прищепкин не показал… Прищепкина и не было вовсе, он на своем месте, на буровых, ему в конторе и делать нечего. А чтоб было у кого спросить, с кем сходить поглядеть, пожалуйста, на это у нас Дронов.
Дронов, правда, не начальник: и того может не знать, и этого, но так ли уж это важно? Человек он душевный, обходительный, к приезжим людям внимательный. И стараться будет изо всех сил, так что старания его не заметить, не оценить, ну, просто нельзя…
Дронов вздохнул, с тоской поглядел на тяжелую, обитую войлоком дверь. Курицына, следователя, он знал давно и особенной радости от беседы с ним не испытывал. Старик был мирный, не кричал, брови не супил, все у него разговорчики, и больше — о жизни, на отвлеченные темы. Но линию свою гнул твердо, и в разговорчиках этих вдруг все оказывалось у него одно к одному. Вспоминаешь потом, вроде бы и не сказал ничего такого, ан нет! Выходит, сам его и надоумил. Потом и рад бы язык себе прикусить, да поздно. Хорошо еще, по бензовозу не он приезжал, как бы тогда повернулось…
Дверь натужно подалась. Дронов привстал и тут же с досадой дернул себя за ус. Вошла уборщица с дымящимся ведром и шваброй.
— Гостя, что ль, какого ждете?
— Тебе-то не все едино? Может, и ждем.
— Уж и осердился, — уборщица тяжело оперлась о швабру. — Мне-то что, мое дело сторона. Да только гость этот уже час, поди, как к Никитичу утек, золовка сказывала. Да ты куда?..
Не отвечая, Дронов боком продвинулся мимо нее и, подняв воротник, выскочил на серую, еще в сумерках улицу. Домик Никитича стоял внизу, у самой реки, идти до него было минут двадцать, не меньше, и он прибавил шагу.
Следователь, действительно, уже был в домике, где жили Никитич, Володька Матвеев и Хлынов. К приходу Дронова они угощались чайком, который был заварен по-походному, прямо в чайнике. В доме было тепло от железной печки, и Курицын сидел за колченогим столом с расстегнутым воротником. Картина была совсем домашняя, тем более что Никитич лежал на железной койке, накрытый полушубком, а Володька примостился у него в ногах.
— Мир дому сему! — бодро возгласил Дронов, наклонив голову, чтобы не задеть низкую притолоку, и поискал глазами, куда сесть.
Но табурет в доме был один, и на нем сидел следователь, а Никитич только покосил на вошедшего заплывшим от обширного синяка глазом и даже не пошевелился. Тогда Дронов шагнул в сени, где были накиданы приготовленные на растопку дрова, и выволок короткий обрубок. Разговор с его приходом как будто оборвался, а может быть, они и до него сидели вот так, молча, сосредоточенно предаваясь чаепитию?
Следователь помалкивал. Тянул не спеша чай, хрустел сахарком. И взгляд был у него спокойный, безразличный даже, чуть ушедший в себя, словно отдыхал он среди хороших знакомых, где давным-давно все уже оговорено и выяснено и можно просто сидеть, попивать чаек и ни о чем не думать.
Такое же спокойствие было написано на широком, с едва заметными рябинками на щеках, Володькином лице, и только Никитичу, пожалуй, было явно не по себе. Он и лежал как-то неспокойно, часто вытирал рукавом мокрый лоб, и было видно, что под полушубком ему жарко и неудобно.
— А у вас вроде вторая кровать была, — начал Дронов, чтобы хоть как-то нарушить затянувшееся молчание, и сразу же осекся. Вторая кровать была Хлынова, а Володька ставил себе на ночь раскладушку.
— А на кой она, — хлебнув чаю, отозвался Володька. — Вон в сенях стоит, не видел? Выкинул я ее, свободней так-то.
— Эх-ха, — Никитич позевал в кулак, мелко покрестил между носом и подбородком. — Как вспомню, что он туточки вот лежал, аж мороз по коже. Нет, что ни говори, не в себе был Серега. Мысленное ли дело на такое пойти? А, Володь?
— А что, похоже… — лениво отозвался Матвеев, скользнув по Дронову взглядом. — Я за ним давно замечал, заговариваться он начал.
— Вот-вот, — Никитич оживился, сел на кровати, положив полушубок на колени. — Как-то, вот, помню, с месяц назад, что ли? Как закричит ночью! Я, это, вскочил, фонарик тут у меня. Толкаю его легонько, Серень, говорю, ты что? А он только глазами со сна лупает. Померещилось, говорит…
— И давно это с ним? — поинтересовался Курицын, отставляя в сторону кружку.
— Как вам сказать… — Володька задумался, собрав лоб в тяжелые складки, — он и вообще какой-то чокнутый, не как все. Что не по нем, сразу губы задрожат, аж заикается. Вспыльчивый, одним словом.
— Тут еще такое дело, — нерешительно добавил Никитич, вопросительно поглядев на следователя, — не знаю и говорить ли? Бабеночка тут есть одна… Ничего не скажу, так, из себя справная. Поглядывал он на нее, Серега то есть. Нет, говорить он не рассказывал, не делился, чего зря? Но нам-то с Вовой видать, так ведь?
— Нам-то? Конечно, — согласился Володька, — под одной крышей, небось. Тут кажный как на ладони, хоть меня возьми, хоть вон его, — он кивнул на Никитича. — Только у Бороды и так все на роже написано. А началось у него, чтобы не соврать… Помнишь, он из конторы прибежал?
— А как же! — Никитич рассыпался дробным смешком. — Прибег, это, к вечеру уже, тому, кажись, месяца два, мы как раз ужин грели. Смотрю, на нем лица нет. Ольгу, говорит, начальник к себе поволок. Ну, бабеночку эту, значит. Только, я думаю, привиделось ему, быть того не должно.
— Это почему же? — вступил в разговор Дронов. — Оля у нас бабочка в соку… А насчет Бороды, я и не знал. Говорили тут, правда, думал — болтают.
Курицын на минуту задержал на нем спокойный взгляд, потом повернулся к Никитичу.
— Думаете, Хлынов ошибся? Ну, насчет Ганина и этой…
— Ольги? Кто их знает, — уклончиво ответил Никитич, — чужая душа — потемки, одно слово. Только Ганин, он больше по работе. У него и разговору душевного нет. Как он с тобой, Володь, помнишь?
— Ты об этом? — неохотно отозвался Матвеев. — Ну, неувязка у нас вышла об тот месяц. Долбили, долбили, а проходки — шиш. Ганин тут что удумал? Взял расценки, а их считать — пальцев не хватит. На монтаж, скажем, перевозку, расчистку площадки. На бурение, опять же обсадку трубами, подъем. Да мало ли еще? Словом, взял это он полный набор, да на метраж и поделил. И расценка теперь одна. Понимаете, какая арифметика?
— Не совсем, — признался Курицын. — И что дальше?
— А то, что человек не машина, — Матвеев вытер рукавом вспотевший лоб. — Сегодня он в настроении, значит, норму выдаст. А завтра у него, может, голова болит или с женой поругался. Раньше, бывало, придешь к Прищепкину…
Матвеев замялся, потом с досадой махнул рукой.
— Ну, приходим и к этому. Так, мол, и так, войди в положение, заработок тощий, а есть, между прочим, кажный день охота. А он…
У Володьки сузились глаза. Его занесло, и он уже не замечал ни предостерегающего взгляда Дронова, ни осторожного покашливания Никитича.
— Открывает, это, талмуд свой, смотрит. Ага, скважина пятьсот два, глубина такая-то, разрез такой-то. Буровой комплект в наличии, солярку завезли, тросу срок не вышел. Долотья есть, лебедка в исправности. Ну, значит, и вали, разговор окончен. Дескать, на бедность не подают, обойдетесь.
Он торопливо пошарил по карманам, чиркнул спичкой, руки у него дрожали. Следователь задумчиво потирал рукой подбородок.
— А сейчас что, отменили эту расценку? — он повернулся к Дронову. — Прищепкин-то назад вернулся.
— Отменишь ее, как же, — Дронов усмехнулся. — Тут такие есть, за нее глотку перервут. Во вкус вошли…
— Да, суховат Ганин. — Следователь покачал головой. — Грамотный человек, дело знает, а вот у вас в партии… Как, Егор Никитич?
— Не любили его, — сказал Никитич. — А почему? Человек ведь не скот бессловесный, к нему подход нужен… Про себя сказать, у нас ведь с Прищепкиным какой уговор? Человек я в годах, воспитывать меня поздно. Бить разве?
Он словно бы замялся, вздохнул, и кривоватая усмешка тронула его губы.
— Ну, прихожу это я к Ивану Васильичу, он уже видит, ждет. Виноват, говорю, но — полоса пришла, что делать? Он, конечно, сидит недовольный, глаз щурит. Сколько? — спрашивает. Я ему честно — дня три, товарищ начальник, никак не меньше. Ну, говорит, валяй, черт с тобой. Но через три дня чтоб как стеклышко, понял? Понял, говорю, чего не понять? А этот… Я к нему тоже как-то со всей душой. А он и смотреть не хочет. На первый раз посулил выговор, на второй — строгий. А мало, говорит, покажется, совсем налажу, на все четыре. Что ж, отвечаю, и на том спасибо. Можете, конечно, только кто вам ящички сколачивать будет?
Он победно огляделся, ожидая поддержки, но Дронов отвернулся, а Володька с безразличием дул на чай в блюдце. Один следователь слушал его внимательно, но от этого Никитич сник и примолк.
— Сейчас-то болеешь вроде? — поинтересовался Дронов. — Или опять полоса пришла?
— Какое… — голос у Никитича упал, словно он растратил на предыдущую тираду все свои силы. — Пробовал принять, это точно. Думал, полегчает. Где там!
— Нутро у него, — проронил Володька и посмотрел на следователя. — Кашляет все, за грудь держится. С Цыганком, вишь, характером не сошлись.
— С Ванькой? — Дронов искренне удивился. — Ошалел он, что ли?
— Это что за Цыганок? — нахмурился Курицын.
— Да Лебедев Иван, — Дронов не мог успокоиться. — Что за муха его укусила?
— Да ладно, чего там. — Никитичу стало неловко от всеобщего внимания. — Что не бывает по пьяному делу? Так-то он ничего…
— Святой, право слово, — Дронов рассыпался сухим нервным смешком. — Тебя, значит, в левую щеку, а ты норовишь правую подставить?
— А вот это уж зря, — вмешался Володька, глядя на притихшего Никитича. — Да за такое дело… Ведь он тебя зашибить мог, долго ли ему?
— Да что вы привязались? — Никитич в возбуждении спустил ноги на пол. — Вам-то какое дело? Может, простил я ему… Сказано ведь — ибо не ведают, что творят.
— Ты-то простил, да ведь нас не спросил, — прищурясь, заметил Дронов. — Ладно, считай, грех на мне будет. Я это так не оставлю, с нас же потом спросят. Как, товарищ следователь?
— Обязательно спросят, — Курицын поднялся, снял с гвоздя пальто. — Как вы думаете? Развели тут пьянство, драки. Нет, так дело не пойдет… А завтра, товарищи, прошу вас зайти ко мне в сельсовет, побеседуем официально, оформим протоколы допросов.
Когда дверь за ним захлопнулась, Никитич в сердцах стукнул по столу костлявым кулачком.
— Принесла нелегкая! И вы тоже хороши, просили вас? Теперь раздует кадило…
Обычно инспектор Крапивин появлялся на работе рано. У него была небольшая комната в сельсовете, и, если не надо было никуда ехать, он начинал свой рабочий день с того, что бросал несколько чурок в круглую железную печь, ждал, пока согреется выстывший за ночь воздух, а потом уж направлялся в обход. На селе знали этот его обычай, и нечастые посетители приходили к нему тоже утром, как только из трубы сельсоветского дома начинал подниматься дымок. Но сегодня, после ночного дежурства, он вышел из дома позже обычного, и, когда подошел к сельсовету, его уже ждали.
— Задерживается начальство! — шумно приветствовал его Дронов. — Я уж думал, ты утек куда.
— Что у тебя, загорелось? — Крапивин нехотя протянул руку. Дронова он недолюбливал и не старался этого скрыть, — Проходи, раз пришел. С чем пожаловал? — Крапивин не спеша устраивался за столом.
— Понимаешь, какое дело, — Дронов понизил голос, — слышу, следователь нынче к Никитичу подался. А у того, как на грех, на роже такое нарисовано, глядеть страшно. Ну, я ноги в руки и туда. Мало ли что? Он и говорит, следователь то есть… Этого, говорит, оставить никак не можно. Это, говорит, бандитизм форменный, чтобы старого человека и так разукрасить. И Володька тоже хорош, Матвеев. Так и брякнул при следователе: у него, говорит, все нутро как есть отбито.
— У Васькова? — Крапивин нахмурился. — Кто его так?
— Да Ванька Лебедев, кто же еще? Ну, я поначалу то да се… Мало ли, говорю, чего не бывает? Сегодня разодрались, завтра помирились. И Никитич жалиться не хотел. Прощаю, говорит. А он и слушать не желает, следователь. Пораспущали, говорит, народишко, драки у вас. Оформить, говорит, и никаких, с вас же потом и спросим.
— Пораспустили, говоришь? — прищурился Крапивин. — Что верно, то верно. И спросить с вас давно пора…
— Верно, конечно, — согласился Дронов, словно забыв, что только что говорил совсем другое. — И ежели рассудить — правда. А об уважении к старшим или к начальству, скажем, и говорить не приходится. Лебедев этот, — Дронов деликатно прикоснулся к плечу инспектора, — я его еще сопляком помню, на моих глазах, стервец, возрос, оперился. Можно сказать, человеком стал. В корень смотреть — так тот же Иван Васильич ему заместо отца родного. Так ты почитай авторитет, благодарность в душе имей. Не позорь старших, которые за тебя ответ держат.
— Не туда гнешь, — с неудовольствием заметил Крапивин, — какой Прищепкин ему отец?
— Как какой? — удивился Дронов. — Не знаешь, что ли? Прищепкин у нас какой человек? Говорю ему как-то, давно это было, мы еще тут не стояли. Тезка ваш, говорю, с Сонечкой вроде гулять начал. В клубе рядом садятся, если ехать куда на машине, тоже вместе. Он мне — и я, говорит, примечаю. А что, говорит, если им молодежную свадьбу сделать? Не дай бог, улестит Цыган девку и в сторону, ей тогда от позора бежать отсюда. А так и кадры закрепим, и сами погуляем. Тут же слетал на базу, выбил магнитофон молодым в подарок, меня послал закуски купить, два дня гуляли всей партией…
— А сейчас-то у них как?
— Кто их разберет? — Дронов пожал плечами. — Муж да жена, знаешь… А только нет у меня к нему доверия. Ты на рожу его погляди — разбойник, право слово. Никитича так отделал, того и гляди отдаст богу душу. А не то пырнет кого, с него станется. Вспомянут нам тогда, и тебе тоже.
Перегнувшись через стол, Дронов приблизил к инспектору голову.
— Тут у меня заявление от Никитича и от нас письмо, от руководства, Ты Ваньку-то вызови и быстренько того, протокол там или что. А свидетелей надо — Матвеев видел. Да Лебедев и сам отпираться не станет, он такой… А там на вертолет, и в город. Пускай с ним суд разбирается.
Выдвинув ящик стола, Крапивин убрал принесенные Дроновым бумага.
— Зря ты с этим спешишь. Устроил бы сначала собрание, обсудил на людях…
— А где они, люди? — вздохнул Дронов. — Тут всего две бригады, остальные по всей трассе раскиданы. Собрать — недели не хватит. И с планом сгорим… Прищепкина еще нет, как на грех. А время идет. Потом с меня же спрос. Замял, скажут, утаил. Ты уж смотри, я свое сделал. Хлынов-то нас научил, чего греха таить. А этот еще похлеще будет…
После ухода Дронова Крапивин поднялся, сделал несколько шагов по своему тесному кабинету. Похоже, Петр Степанович нагнал на Дронова страху, недаром тот прибежал, как взмыленный. Формально, конечно, он прав — за драку, побои Лебедев ответить должен. И то сказать — со всем этим безобразием надо кончать, одними разговорами тут ничего не сделаешь. И все же оформлять лебедевское дело для передачи в суд Крапивину не хотелось. Тем более, что пришел к нему с этим Дронов.
Его размышления прервал требовательный стук в дверь, которая сразу же широко распахнулась.
— Вот он где! Кости греет! — вошедшая в комнату женщина прямо с порога начала сматывать с головы серый шерстяной платок. — А я-то бегаю по селу, думаю — встречу где…
Она с размаху села на стул, концом платка вытерла уголки тонких губ.
— Здравствуй, Авдотья Петровна, — Крапивин осторожно обошел посетительницу и сел на свое место за столом, давая понять, что помещение здесь официальное и разговор тоже должен пойти строгий и деловой, без скидок на добрососедские отношения и родственные связи.
Авдотья Петровна Добрынина была двоюродной сестрой его матери и, следовательно, приходилась Крапивину теткой. Характер, правда, был у Авдотьи сварливый и неуживчивый, и инспектор норовил держаться от нее подальше, хотя и дружил в молодости с ее сыном, который геройски погиб в конце войны.
— Сидишь? — продолжала между тем Авдотья, прищурив круглый выцветший глаз. — Сиди, милок, посиживай. Спокойней так-то.
Она вытащила крохотный скомканный платочек и неожиданно заплакала в голос, колыхаясь всем своим большим рыхлым телом.
— Думала ли, гадала ли до такого дожить на старости? Ох, стыд какой на мою головушку…
— Да что случилось-то? Успокойся, расскажи толком, — Крапивин в растерянности привстал со стула. Знал он Авдотью как крутую и своенравную старуху и лишь второй раз видел ее плачущей.
Всхлипывая, Авдотья вытирала глаза платком, спина у нее часто вздрагивала.
— Ты и не знаешь! — она подняла на участкового покрасневшие глаза. — Ворота у меня… испакощены. Ох, срамота!
— Еще не хватало! — Крапивин в сердцах стукнул по столу кулаком. — Кто — знаешь?
— Цыганок окаянный, кто же еще? — женщина никак не могла успокоиться. — Ольку травит, что у меня стоит. Раньше, говорят, она к начальнику бегала, раненому, а теперь, видно, еще с кем…
— Говорят… — Крапивин недовольно потер щеку. — Лебедева-то кто видел?
— Она и видела, Олька, — Авдотья с готовностью подсела поближе. — Иду это я, говорит, а он тут. Как толкнет ее в калитку…
— Как мазал, говорю, видел кто? — Крапивин рывком выдвинул ящик, где лежали принесенные Дроновым бумаги. — Свидетели есть у нее?
— Какие еще свидетели? — Добрынина посмотрела на инспектора с упреком. — Нужно, сам и ищи, на то тебя и поставили. Встрелся мне этот Володька ихний, так тоже говорит, что он, Цыганок. Из-за начальника прежнего на нее серчает. Да мне-то за что позор этот? — Она снова всхлипнула. — К тебе шла, все глаза прятала, будто украла что. Да как же я теперь жить буду? А Ольке скажу, пусть уходит, — закончила она неожиданно. — И никого теперь пускать не буду. Проживу, небось, много ли осталось.
— Ворота-то выскребла уже? — Крапивин положил бумаги в карман, снял с вешалки полушубок.
— Еще чего! — Авдотья тоже поднялась, одернула жакет. — Пусть их Цыганок языком своим вылижет. А ты что, или поглядеть хочешь?
— Ну? — Крапивин пропустил ее вперед и дернул снаружи дверь, проверяя, хорошо ли она закрылась. Не топить же печку снова, когда люди вернутся с буровых… Он уже видел, что сидеть ему тут сегодня долго.
Выйдя от Никитича, Курицын некоторое время постоял в раздумье, соображая, в какую сторону ему сейчас лучше двинуться. Поначалу он думал пойти допросить Хлынова, которого сторожил вызванный из района милиционер, но после разговора с Васьковым и Матвеевым его мысли приняли иное направление.
В конце концов, с Хлыновым более или менее ясно, если не считать мотивов преступления, но, может быть, эти мотивы станут более понятными из таких вот, ничего не значащих на первый взгляд разговоров? Правда, делать какие-то выводы из того, что он сейчас услышал, еще преждевременно, и не все из сказанного этими двоими следует принимать на веру, но на какие-то размышления они все-таки его натолкнули. Он их еще допросит.
В деле было одно существенное обстоятельство, пройти мимо которого он никак не мог. Почему Хлынов, ударив Ганина ножом, не попытался повторить удар, когда раненный им человек медленно уходил от него и догнать его не составляло труда?
И Курицын решил сейчас осмотреть место, где произошло покушение. Подосадовал, что не взял с собой Крапивина или хотя бы Дронова. Он понял, впрочем, что буровая, на которую направлялись Ганин с Хлыновым, находилась где-то неподалеку, раз они пошли туда пешком, и решительно направился на окраину села.
Как он и думал, найти в лесу буровые оказалось делом нетрудным. Сначала он шел вдоль широкой тракторной колеи. Где-то невдалеке слышался отчетливый стук движка, и вскоре следователь вышел на небольшую поляну, посреди которой, широко расставив бревенчатые ноги, возвышался буровой копер.
Двое буровиков, сидя на ящиках, ели что-то, чуть в стороне потрескивал еловыми лапами костер, облизывая чадным языком потемневший от копоти чайник.
— Не помешаю? — Курицын присел рядом. — Хлеб-соль, как говорится…
Один из буровиков, с выпущенным из-под шапки рыжеватым чубом, неопределенно хмыкнул, другой, заросший по самые глаза жесткой смоляной щетиной, отодвинулся в сторону, освобождая место. Некоторое время сидели молча. Буровики прихлебывали чай, следователь, протянув к костру руки, вбирал в себя его неверное, переменчивое на легком ветерке тепло.
— Не побрезгуете? — первый, выплеснув из кружки остатки чая, протянул ее следователю. — Налить?
Кивнув, Курицын принял пахнувшую дымом кружку, но пить не стал, грея об нее застывшие на ветру пальцы.
— Сереге Хлынову, говорят, суд скоро? — поинтересовался рыжеватый, ощупав следователя цепким взглядом. — И много дадут?
Курицын пожал плечами. Он привык к подобным вопросам, на которые вряд ли ждут подробного ответа. Обычная вежливость в разговоре с незнакомым человеком, не более.
— Как зарабатываете, ничего? — спросил он в свою очередь тоже из вежливости, но оказалось, что он, неожиданно для себя, попал на больное место.
Его собеседник, скривив лицо, пренебрежительно махнул рукой.
— Тут заработаешь! Кошке на молоко разве.
— Будет тебе, — второй буровик поднялся, застегнул полушубок. — Посидели, и хватит.
— Куда спешить? Работа не волк. А только я хоть кому скажу — никакого порядка.
— Расценка плохая? — заинтересовался Курицын, вспомнив недавний разговор у Васькова. — Слыхал я о ней…
— Что расценка! — второй буровик поморщился. — Тут солярки на час осталось, а Прищепкин на бензовозе в лес укатил. При Ганине хоть порядок был.
— И придется нам, Ваня, идти с протянутой, — чубатый неохотно поднялся с ящика, было видно, что ему хочется продолжить разговор.
— Это когда я побирался? — неожиданно взорвался буровик, которого чубатый назвал Ваней. — Пусть Филатов с Володькой на бедность просят. У нас, хоть зиму возьми, хоть лето, проходки меньше сорока не бывало, а у них потолок — двадцать с хвостиком.
— А заработок тот же, — ехидно заметил парень с чубом. — Потому как Прищепкин только пошутить вздумает, а Филатов уже со смеху помирает.
Курицын медленно, чтобы не обжечься, потягивал густо заваренный чай. Он не совсем еще понимал, что взволновало буровиков, так горячо переживающих обычные, казалось, производственные неполадки, но видел, что, пока они говорят о работе, его присутствие им не мешает, не заставляет думать над каждым словом. А непринужденный разговор, даже не имеющий прямого отношения к делу, он всегда предпочитал обдуманным ответам на его вопросы.
— А Ганин? — он допил чай, поставил кружку на ящик. — Как он с людьми?
— Что Ганин? — небритый буровик перевел на следователя прищуренный взгляд. — Жил, как в лесу, все один да один. Через то, можно сказать, и загиб.
— Из-за Ольги у них вышло, — вмешался чубатый, — нормировщица тут у нас… Вот и Дроныч давеча объяснял.
— Цыть! — небритый приподнял верхнюю губу, обнажив прокуренные зубы. — Твое дело десятое, побрехал и будет. Иди к станку лучше.
— Я ведь чего к вам забрел, — примирительно заметил Курицын, поднимаясь со своего шаткого сиденья. — Хотел место осмотреть, где это случилось.
— Место как место, ничего особенного, — небритый махнул рукой в сторону. — Метров триста отсюда, по тому оврагу. Там еще три березы от одного корня растут. Ганин, значит, впереди шествовал, Борода сзади. На той буровой завал получился. Борода его и повел показывать. Ну, идет этот Ганин, а сам, небось, думает: вот, дескать, ты на меня грозился всяко, а я тебе доверие оказываю, спину свою подставляю. И умный человек, а вот не додумался…
— Что же, ему под охраной ходить? — возразил следователь.
— Ну, под охраной там, нет ли, это дело другое. — Уже не скрывая нетерпения, буровик повернулся к станку, у которого возился его напарник. — А только человека уважать надо, я так понимаю. Бороде-то, небось, обидно, что его ни во что не ставят. Эй, погоди!
Кивнув следователю, он зашагал к станку, но Курицын остановил его:
— Попрошу вас обоих пойти со мной. Для осмотра места, где ранили Ганина. Понятыми будете.
Хлынова поместили в балок с маленьким зарешеченным оконцем. Раза три к нему приходил для допроса Крапивин, и он обстоятельно и с готовностью отвечал на вопросы, сложив на коленях длинные не по росту руки.
Хлынов считал, что для Крапивина он преступник, нарушивший закон по пьянке, недомыслию или просто из озорства и, как мог, старался изменить это невыгодное для себя и унижающее его мнение.
Сам он не считал себя преступником и, хотя понимал, что наказания ему не миновать, в глубине души продолжал надеяться, что не сегодня, так завтра что-нибудь обязательно произойдет. Что именно должно произойти, Хлынов представлял себе смутно, но уж больно хорошо было думать, что все вдруг узнают то, что он знал про себя сам. Он же знал, что никакой он не душегуб и совсем ни к чему обрекать его на отсидку.
Отвечая на вопросы Крапивина, Сергей честно старался припомнить и объяснить, как все произошло, когда перед его глазами маячила узкая спина нового начальника, за всю дорогу не сказавшего с ним ни единого слова. Но о чем бы он ни вспоминал, его мысли неизбежно сворачивали на Прищепкина, к которому он накрепко прикипел всей душой. Да и как могло быть иначе?
А началось все с картинки в «Огоньке» два года назад. Сидел он тогда на мели из-за алиментов, и жизнь надежно повернулась к нему своей изнанкой, серой, как небо в дождливую осень. А картинка была цветная, самых сочных тонов. Снег чистейший, пушистый, не тронутый, небо пронзительной синевы. Густой зеленью отливали сосны, стройные, как солдаты на параде, а на поляне, возле буровой, человек пять ребят. Нагольные полушубки распахнуты на груди, на ногах меховые унты, и лица все сытые, розовые, довольные. И тут же рассказ: канал, лесная трасса, комсомольцы-добровольцы, брусника красными точками на первом снегу, костры в тайге, котелок на трех палках, воткнутых в землю. Романтика! Ну, и деньги, конечно. Колесные, северные, морозные, полевые.
Про деньги, конечно, в рассказе ничего не было, но знающие люди говорили — точно. Советовали: пока, дескать, дело молодое… И он снялся. Добирался, почитай, три недели. Но все же добрался, никуда не завернул, хотя и были по дороге всякие предложения. И на рыбу звали, и на нефть. Даже на алмазы. Но картинка свое взяла, не отпустила. К вечеру уже иззябший, обросший за дорогу, с мокрыми из-за дырявых сапог ногами ввалился он к Прищепкину в балок, стал у порога, сняв шапку, как положено.
— Еще один, смотри-ка! — Прищепкин откинулся на стуле, оглядел Хлынова с прищуром. — И много вас еще там на мою голову?
— Один я, — Сергей немного смешался. Думал, что встретят его с распростертыми, оторвут с руками, а тут — на тебе. Вроде незваный пожаловал.
— Ну? — Прищепкин удивился, весело так, что у Хлынова немного отлегло. — А я думал, вас артель целая. А у нас, между прочим, и грошей не густо, зато болот гнилых, комарья и морозяки с ветром раза в три больше нормы. Понял?
Хлынов с готовностью кивнул. Он видел, что начальство шутит, что оно, видать, в настроении и вообще, вроде бы, личность не вредная. Только вот возьмет или отправит восвояси? А как скажет: катись ты, добрый человек, что тогда?
— Про нас-то откуда знаешь? — Прищепкин пододвинул к себе чай в стакане, темный, как деготь. — Да ты садись, вон табуретка. Налить тебе?
Он придвинул Сергею кружку.
— Пей да слушай, что я тебе говорить буду. Буровиков у нас полный комплект, шурфы раньше лета не начнем. Плотничать ребята сами умеют, слесарить тоже. И выходит тебе, милый, делать здесь нечего и одна дорога — назад. Понял? Ну, вот и ладненько. Значит, счастливого пути.
Опустив голову, Хлынов вертел в руках остывшую кружку. Шутки шутками, а идти ему отсюда было некуда. Добирался он на попутках, за спасибо, в деревнях раза два пилил и колол бабам дрова за похлебку. И производства вокруг никакого, хоть на время пристроиться, заработать на обратную дорогу. Места вокруг дикие, пустынные, леса да болота.
Подняв, наконец, голову и глядя в упор на веселое прищепкинское лицо, сказал:
— А возьмете, не пожалеете, право слово. Может, дрова для конторы? От мороза треск стоит, а вокруг ни чурочки. Не сомневайтесь, хлеб свой оправдаю, в тягость не буду.
Умел-таки Иван Васильич понять человека, уж чего-чего, а этого у него не отнимешь. На аршин под ногами видел, не меньше. Потом уж Хлынов сам очевидцем был, как отправлял он народ чуть не пачками назад, и без всяких разговоров. А его вот оставил. Оставил, хоть поначалу действительно дела ему никакого не было. Так, ошивался, куда пошлют. Но — безотказно. Потому как помнил тот разговор и свое обещание. Собственно, и обещания-то никакого не было и никакого зарока Прищепкин с него не брал.
Он тогда встал, потопал ногами в высоких унтах, набросил на плечи полушубок.
— Идем, что ли. Отведу тебя в общежитие, раз такое дело. Завтра придешь в контору, оформим. Но учти: радости тут мало, а спрашивать буду полной мерой. Понял?
Большой человек Иван Васильич, не Ганину чета. И хоть тоже значок имел институтский, с рабочими был как свой. И от чарки не отказывался, и за воротник мог тряхнуть. А сгорел тогда, с этим бензовозом. Ну, не сгорел, конечно, не то слово, но крылья ему подрезали. И за что, спрашивается? Так, за глупость людскую. Ну, и водочка помогла, конечно.
Три раскидистые березы, растущие от одного корня, Курицын увидел сразу. Стояли они чуть в стороне от пробитой в лесу просеки, у неглубокого, метра в полтора, оврага, куда раненый Ганин столкнул Хлынова. По склонам оврага рос невысокий кустарник, на колючих ветках которого уже начали набухать клейкие почки. Придерживаясь за ветки, следователь спустился в овраг, по дну которого, унося за собой прошлогодние прелые листья, бежала талая вода, неторопливо огляделся. Буровики-понятые присели на поваленный ствол. В лесу было тихо и спокойно.
Склон, по которому спустился Курицын, оказался достаточно пологим, к тому же на нем выступали узловатые корни кустарника и росших поблизости деревьев, и следователь без труда поднялся обратно.
Что ж, по крайней мере, один вопрос он может считать для себя выясненным. Хлынов мог, вне всякого сомнения, догнать раненого Ганина, ударить ножом еще раз почти беспомощного человека, свалить его на землю… Мог, но не сделал ничего, чтобы довершить начатое преступление. Может быть, пришел в себя, лежа на дне этого оврага, понял, что натворил, и испугался? Или… Он представил себе, как Хлынов набросился с ножом на шедшего впереди Ганина, в завязавшейся борьбе оказался на дне оврага, вскочил и еще в состоянии возбуждения одним прыжком бросился назад… Нет, не вскочил, не бросился… Ганин, убегая, оглядывался назад, но Хлынова не видел. Значит, тот так и остался в овраге. Не потому ли, что и не собирался совершить убийство, хотя и прихватил с собой нож?
Казалось бы, что такое — глубина оврага? Мелочь… Но Курицын давно приучил себя к мысли, что мелочей в следствии не бывает, за каждой такой мелочью обязательно стоит истина, большая или малая, все дело в том, чтобы до нее добраться. Вот и с мотивами этого преступления тоже пока не ясно. В протоколах допроса Хлынова, которые он просмотрел у Крапивина, о них ничего не сказано, хотя вряд ли инспектор не спрашивал об этом у подследственного.
Может быть, тут что-нибудь личное, глубоко запрятанное? Не расценки же эти в конце концов, из-за которых тут столько разговоров. Остается еще эта женщина… Тогда, в городе, услышав о ней от Зверева, Курицын не придал этому значения, такое объяснение мотивов преступления было уж очень простым, лежало на поверхности. Но теперь, после услышанного от Никитича и буровиков, этой Ольгой следовало заняться, чтобы в деле не осталось никаких неясностей.
Было еще одно обстоятельство, заставившее следователя насторожиться. Зверев упоминал о женщине со слов Дронова, на Дронова ссылался и чубатый парень на буровой. Сам же Дронов заявил, что ничего про эту женщину и Хлынова не знает, лишь слышал какие-то разговоры. Но если никто, даже приятели Хлынова, ничего толком не могут сказать об отношениях Хлынова и Ольги, откуда пошли эти разговоры?..
Курицын оформил протокол осмотра, понятые подписали его, и он отпустил их. А сам пошел по тропинке, которая вилась вдоль оврага. По этой тропинке, поминутно оглядываясь, бежал не так давно Ганин, вслед которому глядел из-за редких кустов Борода, как тут называли Хлынова. О чем он думал тогда, еще сжимая в руке нож, на котором осталась кровь раненного им человека?
Там, в городе, дело Хлынова не представлялось следователю сложным. Собственно говоря, не стало оно сложнее и здесь, на месте. Было совершено нападение, преступник задержан, признал себя виновным. Но вот почему это преступление вообще стало возможным, что толкнуло на него Хлынова — было по-прежнему для Курицына неясно.
В этом отношении дело Трошкина, несмотря на техническую сложность расследования, выглядело куда более просто. Там умысел преступника был четко направлен на хищение, им двигала корыстная цель, жажда обогащения независимо от того, что в самом начале он, возможно, и пошел на приписки ради создания видимости выполнения плана. Действовать один он, естественно, не мог и поэтому усиленно стал обзаводиться сообщниками, развращая их подачками, возможностью легкой наживы, устраивая пьянки для избранных, приманивая слабодушных и неустойчивых людей, умело используя свойства их характера.
У Хлынова как будто сообщников не было. Конечно, недоброжелателей у Ганина хватало, но от глухого недовольства до нападения с ножом в руке — дистанция, и немалая. Тут нужен какой-то толчок… Выходит, самое время теперь побеседовать с нормировщицей. Кстати, и посмотреть, привела ли деятельность Ганина к каким-нибудь ощутимым результатам.
Занятый своими мыслями. Курицын не заметил, как дошел почти до середины села, где находилась контора изыскательской партии.
Нормировщица оказалась на месте. Она сидела за столом, заваленным бумагами, и даже не подняла голову на скрип открываемой следователем двери. За ее спиной была фанерная перегородка, откуда доносилось попискивание рации, а справа, у окна, стоял большой двухтумбовый стол, видимо, начальника партии.
Курицын покашлял, чтобы обратить на себя внимание, но женщина не отозвалась, а из-за перегородки показалась вихрастая голова в наушниках.
— Проходите, пожалуйста, — сняв наушники, высокий белобрысый малый вышел навстречу следователю. — Только из начальства никого нет, одни мы с Ольгой Ивановной.
— Что ж поделаешь, — Курицын подсел к столу. — На нет и суда нет. Тогда, может, с вами побеседуем?
Женщина пожала плечами. У нее было бледное лицо с запавшими глазами, вокруг которых виднелись темные круги.
— А что мы знаем? Что и все.
— Может, замечали за Хлыновым что-нибудь? Вспомните разговоры, которые он вел. Тут ведь, думаю, все на виду.
— На виду, это точно, — согласился радист. — А разговоры он вел, каждый скажет. Зарежу, говорит, начальничка, вот этим ножом самым. И нож показывал. Тепленького, говорит, в постели. Так, Ольга Ивановна?
— Так, — женщина кивнула, — и смеялся еще. Мы думали, он так, пугает. Не всерьез, одним словом.
— Смеялся? — переспросил Курицын. — Вы подумайте хорошенько, это может оказаться весьма существенным…
— Вы хоть кого спросите, — говорил радист. — Мы и не думали, что он всерьез. И Ганин не думал. Ему сказали, чтоб поберегся или в милицию заявил, что ли. А он только рукой махнул. Не той собаки бойся, говорит, что лает…
— Ясное дело, — согласился следователь. — И когда это все началось?
— Да месяца два будет, — радист наморщил лоб, вспоминая. — Так, Ольга Ивановна? Вы еще рассказывали.
— Он тогда на больничном сидел, Хлынов, — начала объяснять женщина, — и зарплату привезли. Он думал, ему аванс выпишут, а в ведомости против его фамилии — прочерк. Он и расшумелся…
Два месяца… Два месяца Хлынов ходил по селу с ножом и говорил, что зарежет начальника партии. И еще смеялся при этом. Чем больше Курицын задумывался над поведением Хлынова, тем менее понятным оно ему представлялось. Вот если бы тот поделился своим замыслом с немногими друзьями… А так, говорить об одном и том же два месяца и ничего не предпринимать? Не мудрено, что никто не принимал всерьез его угрозы. Какую же цель он преследовал? И что все-таки подтолкнуло его к преступлению?
— А не было у него тут какой женщины знакомой? — поинтересовался он осторожно. — Может, встречался он с кем?
— Кто, Борода? — подняв брови, радист посмотрел на следователя. — Нет, не скажу…
— Никого не было, — подтвердила и женщина, — мы бы знали.
Ее усталое бледное лицо было совершенно спокойным, она даже задумалась ненадолго, и Курицын понял, что ничего нового о Хлынове он тут больше не узнает.
— А как у вас с заработками? — перевел он разговор на другую тему. — Да и выполнение посмотреть бы, для общего впечатления…
Прошло некоторое время, прежде чем Курицын разобрался в разложенных перед ним актах выполненных работ. Мешал сосредоточиться радист, который закончил сеанс связи и присел около Ольги. Он что-то рассказывал ей шепотом, иногда давясь от приглушенного смеха, хотя женщина молчала, не проявляя к разговору видимого интереса.
— И опять не выспался, — доносились до следователя отдельные слова, — в девять сеанс, с одним любителем, я и не пошел. А он сам тут как тут, Лебедев. Пошли, говорит, я Соне обещал, в такой день — и без рыбы? Сеанс? Перетащи, говорит, на час ночи, вернемся, и катер ждет. Осетра думал взять, смехота! А ельца не хочешь? Вымокли, как черти, успели. Без минуты час прибежал, потом до двух перестукивался…
Шепот отвлекал, и Курицын досадливо поморщился. Отложив акты, он начал перелистывать наряды, где все было наглядно и понятно. Заработки у них были самые различные, в зависимости от пройденного метража, самые большие суммы стояли против фамилии Лебедева, о котором сейчас говорил нормировщице радист. О Лебедеве говорил у Никитича и Дронов. Выходит, Лебедев этот не только буян, но и браконьер. Штраф за осетра по нынешним временам немалый, поэтому, небось, и рыбачит ночью…
Уже не так внимательно следователь перелистал толстую пачку нарядов и не сразу обратил внимание, что записи в них стали пространнее, нередко занимая две, а то и три странички.
Изменилась и утверждающая подпись, вместо мелкой и убористой ганинской появилась крупная и размашистая — прищепкинская. Ну, конечно, это старые наряды, составленные до пресловутой расценки, из-за которой тут столько разговоров. В старых нарядах у того же Лебедева заработок поменьше, хотя пройденный метраж один и тот же, где сорок метров, где тридцать восемь. Зато у других он заметно больше, хотя пробурено и не так много. А в записях чаще рубки просек, переезды с точки на точку, ремонты, расчистки площадок…
Курицын снова взялся за акты, которые, как оказалось, полностью соответствовали нарядам. Там тоже были рубки и расчистки, уборка снега вручную в фантастических размерах, устройство всевозможных дорог и переездов. И опять та же закономерность — в старых, составленных до Ганина актах таких работ было много, в ганинских актах их не было почти совсем, там основное приходилось на чистое бурение. Выполнение же плана в деньгах было примерно одинаковым.
Все это напомнило Курицыну недавнюю леспромхозовскую историю Трошкина, которая была еще свежа в его памяти, и он аккуратно выписал на бумажку несколько особенно разительных цифр. Уже собираясь уходить, он заметил нормировщице, которая поднялась, чтобы его проводить:
— Похоже, Ганину было полегче трудиться. Вся черновая работа выполнена, только бури, успевай…
— Почему? — женщина не поняла вопроса. — Скважины у нас мелкие, каждый месяц новые начинаем. И всю подготовку тоже. Разницы никакой.
Курицын посмотрел на женщину, но больше ничего не сказал. Ему хотелось еще порасспросить ее об отношениях с Ганиным, но мешало присутствие радиста. К тому же что-то подсказывало следователю, что для подобных вопросов сейчас не тот случай. Ну, что ж, успокоил он себя, хватит пока и того, что он здесь узнал. А с нормировщицей он поговорит подробнее в следующий раз. Тогда и протокол допроса составит.
Ветхий добрынинский пятистенок стоял на самом краю села, и Крапивин слегка сдерживал шаг, чтобы не отставала спешащая сзади Авдотья. Как всегда, когда ему случалось поволноваться, начало дергаться левое веко — память о контузии.
Сам Крапивин считал, что в войну ему повезло — начал он ее с Москвы, не изведав горечи летнего отступления, ранен был всего дважды, и оба раза в наступательных боях, а май сорок пятого встретил в Кенигсберге в полковом медсанбате. Попал он в него, можно сказать, случайно. Хотя, если разобраться, из таких вот случайностей и складывалась вся его фронтовая жизнь.
Уже под утро, выскочив из негустого лесочка, его отделение с ходу выбило фашистов из брошенной жителями мызы и закрепилось на небольшом бугре, господствовавшем над местностью. Позиция получилась — лучше не надо, все видно как на ладони, и Крапивин понимал, что противник не оставит его в покое на этой высотке, и с минуты на минуту надо ждать ответной атаки или огневого налета.
Имея мызу за спиной, они с ребятами успели вырыть довольно глубокую щель, когда снизу их стали обстреливать минометами. Наверное, высотка была пристрелена немцами еще загодя, потому что первый же снаряд обрушил у мызы стену, вторым начисто срезало крышу, обнажив дубовые стропила.
Крапивин сидел на корточках на дне окопа, пережидая налет, а когда поутихло, приподнялся, чтобы оглядеться и оценить обстановку. Внизу как будто все было спокойно, немцы пока наблюдали. За тыл, похоже, опасаться тоже не приходилось. На всякий случай он обернулся к мызе, вернее к тому, что от нее осталось, и тут же выпрямился во весь свой немалый рост, забыв, что снизу он отчетливо виден и этим демаскирует свой окопчик.
Шагах в десяти от развороченной минами мызы, в сплошном облаке поднятой ими известковой пыли и дымной гари, стоял немецкий мальчишка лет четырех в коротеньких штанишках и усиленно тер кулаками запорошенные пылью глаза. Выглядело это настолько неправдоподобно, что Крапивин, зажмурившись, с силой потряс головой, как бы желая прогнать наваждение. Но все это было на самом деле, и разрушенная мыза, и восемь его ребят, тесно прижавшихся друг к другу в узком окопе, и этот, невесть откуда взявшийся мальчишка, трущий глаза всего в какой-нибудь сотне метров от их окопа.
Сначала Крапивин только махал рукой, стараясь привлечь внимание ребенка, потом стал кричать, лихорадочно припоминая известные ему немецкие слова. Справа и слева начали подниматься из окопа солдаты, и скоро они уже кричали хором, не обращая внимания на начавшие снова рваться мины. Все это могло кончиться очень скверно, и Крапивин почувствовал, что вот сейчас, немедленно, и ни минутой позже ему необходимо принять какое-то решение, чтобы не сорвалась так удачно начатая ими операция.
Мальчонка мог прятаться с родителями где-нибудь в погребе или подвале и незаметно для них выбраться оттуда во время огневого налета. Возможно, они уже обнаружили пропажу, и сейчас тоже следят за ними, не зная, на что решиться. Может быть, наконец, они уже убиты, и малыш, прежде чем выбраться наверх, долго теребил их, не понимая, почему они молчат и не хотят отзываться. Впрочем, сейчас все это уже не имело значения. Была война, рвались мины, и среди этого стонущего визга и грохота стоял немецкий мальчишка, который в любую минуту мог упасть, разбросав в стороны руки, с разбитой головой или спиной, перешибленной горячим снарядным осколком…
Наверное, мальчик все же увидел их или услышал, как они кричат, потому что он вдруг повернулся и, подняв руки и раскачиваясь, побежал прямо к дому. И тогда Крапивин, уже больше ни о чем не думая, выскочил из окопа и бросился к мызе. Что-то кричали ему вдогонку ребята, глаза разъедало гарью и глухо колотилось сердце, а он упрямо бежал к мызе, которая с каждым шагом становилась ближе. До нее оставалось уже метров десять, не больше, когда его накрыло горячей взрывной волной…
Очнулся он уже в медсанбате, и долго не мог вспомнить, что с ним произошло. И только потом, перед самой демобилизацией, когда его, наконец, отпустили в часть, узнал от ребят, чем кончилась та история. Нет, чуда не произошло. Тот же снаряд, что бросил его на землю, поднял на воздух то, что осталось от мызы. Напрасно ребята, после того как противника подавила наша артиллерия, бродили по пепелищу, пытаясь разгрести груды дымящихся, еще потрескивающих на ветру обломков. Там не было ничего.
Да, можно сказать, в войну ему повезло. Он прошел ее всю, от Москвы до Кенигсберга, вернулся домой целым, если не считать шрама на груди да этого нервного тика, появляющегося у него всякий раз, когда ему случалось волноваться.
Крапивин сосредоточенно разглядывал испачканные дегтем ворота. Мазали их с чувством, широкими продольными мазками, словно белили в доме стену. Нетронутой осталась только верхняя часть ворот — то ли не хватило дегтя, то ли кто помешал.
— Да… — незаметно подошедший Дронов остановился рядом, озабоченно покачал головой. — Нечего сказать, художество. Нашелся же кто-то, не пожалел девку.
— Девку? — Авдотья подступила к нему вплотную, уперев руки в обширные бока, — С ней бы и разбирались, ежели что. Или думаешь, я одна, так за меня и вступиться некому?
— Ты что, сказилась? — Дронов на всякий случай немного отступил. — Я-то тут причем?
— А кто причем? — Авдотья сузила покрасневшие глаза. — До вас разве тут было что? Веками жили и отцы и деды, а такого не видели. Стыда у вас нет.
— Ты вот что, — Крапивин отвел Дронова в сторону, — как стемнеет, пришли хоть кого… Ворота чтоб вымыли, выскребли начисто. Не отмоют, пусть красят, понял? Лебедева, как со смены придет, сразу ко мне. И этого, Васькова, тоже.
— Никитича? Пришлю, пришлю. — Дронов с готовностью кивнул. — И вертолет вызову, увезти если. Ты уж не сомневайся, что я не понимаю? Только вот с этим, — он показал на ворота, — а может, не наши? Сумнительно что-то. Обычай-то, я тебе доложу, самый что ни на есть деревенский.
Инспектор не ответил. Он смотрел в сторону, и, проследив за его взглядом, Дронов увидел следователя, который шел к ним со стороны сельсовета. Двигался следователь не спеша, словно задумавшись, спрятав руки в карманы своего темного пальто. Подойдя, остановился, внимательно осмотрел вымазанные дегтем ворота.
— Дикий народ, говорю, без понятия, — поймав его взгляд, Дронов сокрушенно покачал головой. — Вот, напакостил кто-то, а на всех пятно. Может, и не наши, местные, а вот поди докажи. Ну, ничего. Вечером вычистим все, выкрасим. Сам прослежу.
— Стоит ли? — следователь повернулся к нему, и в его голосе Дронов не уловил сочувствия своим словам. — Лучше того заставить, кто это сделал. Да не вечером, а днем, при народе.
— Вот! — с торжеством подхватила Авдотья. — Как умные-то люди… И по мне — сумел пакостить, умей и ответ держать. А то — вычистим, выкрасим, вроде и виноватого нет.
— Постоялица у нее, — пояснил Дронов, — у нас работает.
— Кто ж такая? — поинтересовался следователь и, выслушав ответ, задумался. Потом тронул Дронова за плечо. А знаете, о чем я жалею? Книжечка та, на катере, помните? Почитать бы вечерком, на сон грядущий. Это ведь редкость по нынешним временам. Может, пошлете кого или сами сходите?
Подождав, пока Дронов уйдет, следователь повернулся к Крапивину.
— Поговорить надо, Фомич. Накопилось тут много, сразу не сообразишь…
— И мне тоже, — согласился Крапивин. — Пойдем, что ли?
Когда они уже подходили к крапивинскому дому, на том берегу послышался шум вертолета и юркая голубая машина под острым углом стала заходить на посадку.
— Черт неугомонный, — покачал головой Крапивин, — о Дронове я… Вызвал-таки, понимаешь? Чтоб, значит, Лебедева увезти, за драку эту да за ворота. Говорил ему, не спеши, выяснить все надо. Ты его напугал так?
— Нет, вроде, — Курицын подождал, пока инспектор откроет дверь. — А только с «вольницей» этой пора кончать. И ты хорош. Хлынов, говорят, чуть не два месяца по деревне с ножом бегал.
— Бегал… — нехотя согласился Крапивин. — Да только нож у него кухонный, не оружие.
— Что с того? — возразил следователь. — Надо было вызвать, предупредить. Составить протокол на первый случай. Глядишь, и подействовало бы.
— Подействовало, как же, — хмуро усмехнулся Крапивин. — Да вызывал я его, и протокол есть, все честь по чести.
— Ну, и что он тебе тогда?..
— А ничего, — Крапивин пожал плечами. — Посидели мы с ним, поговорили. Смотри, говорю, над обрывом ходишь, не оступись. А он сидит, посмеивается. Что, говорит, враг я себе, что ли?
— А я бы его задержал, — возразил Курицын. — Хоть на пятнадцать суток за нарушение порядка. Он бы тебе сам потом, может, спасибо сказал.
— Может, и сказал бы, — согласился Крапивин, — и это мне уж сейчас в голову пришло. Поначалу он, вероятно, погорячился, сболтнул лишнее. А потом — куда ему, дураку, деваться? Может, это он ходил и просил: посадите меня, уберите от греха подальше? А так и дружки засмеют, и перед собой неловко…
— Похоже… — задумчиво заметил Курицын. — И что интересно — что-то подобное я уже слышал. Ну да, сегодня на буровой. Только вот повод для расправы уж слишком ничтожный… А насчет женщины ты выяснил?
— Да не было никакой женщины, — с досадой возразил Крапивин, — все это сплетни одни, разговоры. Толком никто ничего не знает, друг на дружку ссылаются. Теперь вот с воротами этими…
Пока Крапивин накрывал на стол, следователь неторопливо ходил по комнате, осторожно ступая по скрипевшим половицам.
— А рыбку у вас все равно ловят, — заметил он инспектору, когда они сели обедать. — И опять этот Лебедев. Вчера, говорят, ходили на катере. Это пока ты тут за порядком смотрел.
— Разве за всеми углядишь? — Крапивин пожал плечами. — Ловят, конечно. А с Лебедевым, кажется, все, доигрался. Да и за начальство бы взяться не мешало, рыба с головы гниет. Сначала бензовоз взорвался. Потом с Ганиным история. Теперь вот Лебедев с Васьковым, ворота… Что это все, случайность?
— Приписки, — добавил следователь. — Тут ты прав, слишком уж много этих случайностей. А что с бензовозом?
— Темное дело, — отозвался инспектор, — я и сам толком… Послали машину, сразу после Нового года. Куда, зачем — неизвестно. А она по дороге взорвалась. Шофера, конечно, насмерть. Комиссия тут занималась, Зверев приезжал, от профсоюза инспектор, от вас какой-то парень новый. Ты, говорят, в отпуске был. Ну, ничего не нашли, только Прищепкина отстранили. Он, видишь ли, механика в город отпустил, и машина в рейс без проверки вышла.
— Ну-ну, — неопределенно отозвался следователь. Поднявшись из-за стола, он подошел к окну, заставленному горшками с цветами. — Мы когда сюда шли, что там слева было, за загородкой, гараж? Я так и думал.
Он повернулся к Крапивину, собиравшему со стола тарелки.
— Ты сейчас к себе? Женщину эту, Ольгу Ивановну, пригласи для официального разговора часам к восьми. Я подойду. И на Лебедева погляжу…
Механик Балкин давно привык к своей беспокойной работе, но этот день, после дня рождения у Лебедевых, даже для него показался на редкость суматошным. Началось с того, что чуть свет его разбудил Прищепкин и велел срочно готовить бензовоз для поездки на трассу. Пришлось вставать с головной болью и колотящимся сердцем, поднимать невыспавшихся слесарей, заменять рулевые тяги, прокачивать тормоза, ставить новый аккумулятор. Прищепкин стоял тут же, от нетерпения хмурил брови, хотя мог, казалось бы, сказать о поездке заранее, чтобы не пороть горячку. Наконец бензовоз выкатился за ворота, Балкин уселся у печки покурить, но тут выяснилось, что не вышел на работу Васьков, и, следовательно, на бортовую машину так и не будет поставлен кузов.
Такое случалось с Васьковым и раньше, и, хотя надежды не было никакой, Балкин, переждав для порядка час-другой, отправился к нему домой. Никитич лежал на кровати, укутанный до подбородка засаленной телогрейкой, временами его разбирал сильнейший кашель, и Балкин, махнув рукой, повернул в гараж.
Мастерская собралась у верстака, на котором была разложена немудреная снедь — вяленая рыба, яйца, несколько холодных картофелин и две-три луковицы. Балкин остановился в дверях. Было похоже, что ребята сегодня не собирались работать и ему так и не удастся перебрать электростанцию, до которой у него никак не доходили руки. Конечно, можно было попробовать разогнать всю эту компанию, но ругаться ему сегодня совсем не хотелось. Что ни говори, дело свое они сделали, Прищепкина с бензовозом отправили без лишних слов, к тому же он и сам чувствовал себя неважно. Вчера он ушел от Лебедевых одним из первых, но выспаться не успел, во всем теле была какая-то вялость, в висках покалывало. Прислонившись к верстаку, он не то, чтобы задремал, но как-то вдруг сразу успокоился. Черт его знает, может быть, ребята и правы, все равно сегодня всю работу не переделаешь.
Он работал в партии второй год после техникума и принимал к сердцу любые производственные неурядицы. Всегда был готов бежать на трассу, чтобы починить сломавшийся двигатель, научился варить трубы, в случае нужды сам становился за токарный станок. Быстро узнал, у кого из соседей можно перехватить дефицитные запчасти, на планерках до хрипоты ругался с мастерами, добиваясь постановки станков на профилактику.
Хуже получалось у него со слесарями. Зарабатывали они значительно больше него, но делали многое спустя рукава, как одолжение. Разговоры на них не действовали, выговоры — и того меньше, а рассчитывать набрать вместо них другой состав не приходилось. Оставалось притираться, где надо — уважительно просить, как сегодня с бензовозом, где надо — самому становиться к верстаку или сварочному аппарату. Последний прием действовал почти безотказно. Сначала ребята посматривали со стороны, как у него получается, потом кто-нибудь не выдерживал и протягивал руку за напильником или гаечным ключом. Поначалу это его злило, особенно когда набиралось много работы, и приходилось самому хвататься сразу же за несколько дел без всякой надежды управиться с ними вовремя. Раза два Балкин пробовал обращаться к Прищепкину, но тот только добродушно хлопал его по плечу, советовал не робеть, и все оставалось по-прежнему.
Постепенно Балкин стал замечать, что становится незаменимым. В мастерской без него ничего не делалось, а мастера обращались за помощью, даже когда дело шло о каком-нибудь пустяке. Заказов в мастерской становилось все больше, зачастую приходилось использовать выходные, задерживать ребят по вечерам. Такое положение льстило его самолюбию, хотя он и видел, что все меньше и меньше успевает и порой выпускает после ремонта станок или двигатель лишь подлатанным на скорую руку.
Домой Балкин приходил всегда поздно вечером, грязный и вымотанный до предела, наскоро мылся под рукомойником и замертво валился на кровать, порой даже не успевая ее как следует постелить. Вечер у Лебедева вконец выбил его из колеи.
Сейчас ему не хотелось уже ни о чем думать, разве что об отпуске, срок которому подходил через месяц. Он разделил с ребятами их немудреную трапезу, потом молча поднялся и отправился домой досыпать. Заснул он сразу, как только коснулся головой подушки, и проспал, наверное, часа два.
Разбудил его Дорохин.
— Слышь, Борисыч, вставай, что ли, — он теребил Балкина за плечо, почему-то поглядывал на дверь. — Пришли там к тебе, требуют.
Балкин с трудом разлепил глаза, сел на кровати, мотая тяжелой головой.
— Что у вас там, загорелось? — спросил он с досадой, сдерживая зевоту. — Подождать не могли?
— Да какой-то там ходит по базе, смотрит, — Дорохин продолжал держать Балкина за плечо, видимо, еще не веря, что тот проснулся. — Матвеев говорит — следователь.
— Еще не легче, — Балкин все не мог попасть в рукава пиджака. — У нас-то ему чего надо?
По дороге в гараж он, не слушая идущего рядом Дорохина, лихорадочно соображал, зачем понадобился следователю. О случае с Ганиным он знал не больше других, с Хлыновым почти не сталкивался. Может быть, еще не кончилась история с бензовозом? Он зябко передернул плечами: вспоминать о ней ему совсем не хотелось.
…Тогда к Новому году в партии начали готовиться обстоятельно. Прищепкин связался с райпотребсоюзом, лично рассчитал, сколько потребуется вина, пива, закуски. Из конторы перетащили в клуб все столы и стулья, починили радиолу, купили новых пластинок. Поговаривали, что помимо складчины Прищепкин обещал выделить деньги из фонда, поэтому на вечер записались даже семейные. Записался и Балкин, и даже внес деньги, но потом его отозвал в сторону радист и показал только что принятое сообщение совсем не служебного порядка.
Оказывается, в городе о нем не забыли, а помнили очень даже крепко, хотя надежды на это он не имел никакой. Пропустить такой случай было нельзя, и Балкин немедленно стал собираться, чтобы успеть на последний в этом году вертолет. Смущало его только одно — о возвращении на работу третьего, сразу же после праздника, нечего было и думать.
Против ожидания, Прищепкин сразу все понял и упираться не стал.
— Надо, так надо, о чем разговор? Обойдемся уж как-нибудь.
Рассмеявшись, он хлопнул Балкина по плечу.
— А девушка у тебя, что надо. Видел, завидую…
Черт его знает, как это все получается? Пока ты на месте, все идет как по маслу, без сучка и задоринки, а стоит лишь отвернуться… Балкин так и не понял, что за нужда была у Ивана Васильевича гонять бензовоз сразу после праздника. Когда он улетал, в партии и бензин был в избытке, и солярка. Последний рейс бензовоз сделал утром тридцатого и даже, кажется, не слился, потому что к концу года Дронов выбрал все фонды, и емкости были заполнены до краев. Можно только гадать, почему он взорвался. Кое-какие соображения на этот счет у Балкина были, хотя делиться ими с приезжавшей комиссией и следователем он не стал. Можно было соображать, кто виноват в случившемся, мысленно перекладывать вину с собственной головы на другие… Главное было не в этом. А в том, что после его отъезда проверить исправность машины перед рейсом было некому, и она ушла без подписи механика в путевом листе.
Выходило, что Прищепкина он подвел, да так, что хуже некуда. Хорошо хоть потом все обошлось, и Иван Васильевич, вроде, обиды не затаил. И все равно, как только Балкин вспоминал о бензовозе, на душе у него становилось муторно.
Следователя он застал на складе. Видимо, ему надоело ждать в холодной и неуютной мастерской, и он перебрался к кладовщику, у которого всегда топилась небольшая железная печь. Следователь не спеша перелистывал растрепанную пачку накладных, а кладовщик Данилыч почтительно заглядывал ему в глаза. При виде механика он распрямил спину и вздохнул с заметным облегчением.
Однако следователь, хотя и не задавал никаких щекотливых вопросов, не торопился уйти с территории склада. Сопровождаемый Балкиным и Данилычем, он обошел стеллажи с оборудованием, постоял у барабанов с тросом, осмотрел емкости для горючего. Судя по всему — человек обстоятельный и простой в обращении, в его поведении не было и следа подозрительности, и Балкин стал успокаиваться.
Приведя нежданного посетителя в мастерскую, где он устроил себе небольшой кабинетик, Балкин сел за стол, отгородившись от следователя ворохом заказов, отчетов и технических паспортов.
— Неуютно у вас, — поместившись напротив, следователь скользнул взглядом по закопченным стенам. — Давно белили?
— Что? — Балкин сначала не понял, потом принужденно рассмеялся. — Осенью, под ноябрьские. Да разве это побелка? Так, грязь размазали. Тут у нас один, от скуки на все руки… То ему известь не такая, то кисть вся повылезла.
— Егор Никитич, видимо? — следователь почесал подбородок. — А кисточка, действительно, полысела малость, вон какие проплешины. И щит на катере, пожарный, тоже его работа? Я еще заметил, там ни ведра, ни топорика.
— Кто же еще? — Балкин окончательно успокоился. — И кисть у него одна на партию, Дронов все новую никак не купит. А ведро на катере было, не сомневайтесь. Тот же Никитич вчера в нем солярку поволок, на растопку, я сам видел.
— Что он у вас, верующий? — поинтересовался следователь. — Книжка у него интересная, читал я когда-то.
— Прикидывается больше. — Балкин с досадой вспомнил бортовую, стоящую без кузова. — Лодырь и разгильдяй, каких мало. Сдается, бог ему ширмой служит.
Следователь рассмеялся.
— Смотрю, не сладко вам с такими работничками. А работы хоть отбавляй?
— Хватает, — согласился Балкин. — У нас ведь как? Тот же вездеход надо было давно на ремонт ставить, а его гоняли, пока пальцы не полетели. А поставили, смотрю — радиатор течет, глушитель сгорел, тормоза ни к черту.
Разговор вошел в привычное для Балкина русло, и он почувствовал себя совсем свободно, тем более, что следователь слушал его внимательно и с видимым интересом.
— А почему на буровых солярки нет? — спросил вдруг следователь, когда Балкин остановился. — Бензовоз, говорят, мимо шел, мог бы слить по дороге.
— Он ведь пустой был, — Балкин усмехнулся чуть снисходительно. — Вы его емкость никогда не видели? Там переборки такие, отсеки, от гидравлического удара. Он только полный может ездить, под завязку, или совсем порожний. А то будет горючка по бочке прыгать, электричество вырабатывать. А если в проводке какая неисправность? Тут искры достаточно, полыхнет — костей не соберешь. А послали, потому что другого нет, вездеход без гусениц стоит. Прищепкин обычно на нем ездит.
Разговор со следователем продолжался еще минут пять, но когда тот ушел и в гараж прибежал запыхавшийся Дронов, Балкин не смог рассказать ему об этой беседе ничего путного. Как-то так получилось, что следователь, вроде, все больше молчал, иногда задавая ничего не значащие вопросы, а говорил больше сам Балкин, воодушевленный его несомненным сочувствием.
— Темнишь ты что-то, — Дронов подозрительно оглядел растерянного механика. — Не зря же он сюда приходил? Тащи-ка сюда Данилыча.
— Горючкой они занимались, приход там, расход… — пояснил Данилыч, стаскивая шапку с лохматой головы. — Да вы не сомневайтесь, у меня порядок, комар носа…
— Этот год, прошлый? — быстро перебил его Дронов, дергая себя за усы. — Да говори скорей, не тяни!
— Прошлый, однако, — Данилыч испуганно втянул голову в узкие плечи. — Да что стряслось-то?
— Что, что… — Дронов торопливо закурил, повернулся к механику. — Иван Васильича ворочать надо. Заводи вездеход.
— Не на ходу он, — попробовал возразить Балкин, но смешался под тяжелым дроновским взглядом. — Дня два будем делать.
— Делай, — Дронов, казалось, думал совсем о другом. — А, черт! Одно к одному, как нарочно…
Соне Лебедевой весь день нездоровилось. С утра у нее начала болеть голова, во рту стало сухо и противно, она подумала, что простыла и решила остаться дома.
Проводив мужа на работу, она только собралась прилечь, как подкатившая к горлу тошнота ветром выдула ее на двор.
Так продолжалось весь день, стоило ей проглотить кусок хлеба, выпить воды или попробовать оставшуюся на сковородке рыбу, принесенную Иваном с рыбалки.
Сначала она грешила на эту рыбу, которая не показалась ей с самого начала, как только Иван бросил ее у порога в старой, вывоженной в грязи и вымокшей авоське. Была эта рыба не похожа на свежую, только что выловленную, перепачкана в земле, попадалась и раздавленная, словно кто-то невзначай прошелся по ней сапогами. И пахло от нее чем-то непонятным, совсем не рыбным. Иван тоже ел ее не в охотку, пожевал, словно нехотя, и отставил в сторону. С Соней никогда еще не было такого, и она не знала, на что подумать. Лежа на неубранной постели, она ловила пересохшим ртом воздух и перебирала в памяти все, чем могла отравиться. Но сколько ни думала, на ум ничего не приходило. Она уже окончательно остановилась на рыбе, когда совсем, казалось бы, простая догадка кольнула ее прямо в сердце и заставила широко раскрыть глаза.
Присев на кровати. Соня начала усиленно тереть заполыхавшие вдруг сухим жаром щеки, припоминая и сопоставляя сроки, которым раньше не придавала особого значения. Об этом они уже давно перестали и мечтать, а если когда и говорили, то не иначе, как в шутку.
Была, правда, в этих шутках изрядная доля горечи, как ни старался Иван ее прятать. Да и сама она, наверное, отдала бы многое, только бы ощутить под сердцем глухой толчок и с замиранием прислушаться, как шевелится в ней загадочное родное существо, без которого в их ладной с Иваном жизни все равно не хватало самого главного, основного.
Она снова и снова пересчитывала дни, и все получалось, все сходилось к одному. Это не могло быть случайностью, слишком уж много прошло времени, и не было у нее никакой простуды, да и рыба была совсем ни при чем.
И тогда она, не успокоившись еще окончательно, стараясь подавить частые приступы тошноты, начала приводить в порядок свой небольшой дом.
Завозившись, Соня совсем позабыла о времени и только ахнула, когда случайно задержала взгляд на стоявшем на подоконнике будильнике. До конца смены оставалось совсем немного, и Иван вот-вот должен был появиться. Соня растопила плиту, поставила на нее щи, по-праздничному накрыла на стол. Она представила, как Иван будет удивлен, а она сделает вид, будто ничего такого нет. Просто пришел муж с работы, устал, проголодался, а жена ждет его с обедом.
Она в нетерпении присела у окна, чтобы увидеть, как он появится. Но он все не шел, и это было совсем непонятно, потому что давно уже проковылял мимо Филатов, а их буровая была еще дальше Ивановой. Она подождала еще немного, уже начиная беспокоиться, потом решительно накинула платок, сорвала с крючка брезентовый плащ и выскочила на улицу.
Первым делом заглянула в контору, потом сбегала в мастерские, на склад, побывала у причала, но Лебедева так и не нашла. Вроде бы его видели после смены, кто-то даже разговаривал с ним, но куда он запропастился, никто сказать не мог. Постепенно ее начала разбирать злость. Сидит, небось, где-нибудь с дружками и забыл обо всем на свете… А она-то…
Глотая слезы обиды, она бежала по улице, не разбирая дороги. Ей вспомнилось, как вот так же, на второй или третий день после свадьбы, она прождала его почти до утра, не находя себе места, не зная, что и думать, а он преспокойно ловил рыбу с Дроновым и Володькой-мотористом.
Погруженная в свои мысли, она чуть не наскочила на Антипьевну, соседку, которая убиралась и топила печи в конторе.
— Далеко направилась, соседушка? — запела Антипьевна, заступая Соне дорогу. — Что не видно сегодня или занедужилось?
— Простыла, видно, — Соня неохотно остановилась. — К вечеру вот отпустило немного.
— А ты баньку стопи, на ночь-то, — соседка, казалось, не замечала Сониной торопливости.
— Иван вот придет, стопим, — Соня рассеянно глядела по сторонам.
— Придет ли? — Антипьевна засомневалась, посматривая на Соню. — А что? Может и выпустят, всяко бывает.
— Кого выпустят, куда? — Соня похолодела, еще ничего не понимая. — Что случилось-то?
— Ай, ты не знаешь? — Антипьевна всплеснула руками. — Ну, дела!
Ухватив Соню за руку, она оттащила ее в сторону, оглянувшись, зашептала в самое ухо:
— Да взяли его, твоего-то… С час уж, поди, под запором сидит, у Крапивина. Он ведь что сотворил, окаянный? Добыл где-то дегтю, да Олечке вашей ворота и вымазал. А тут, как на грех, Никитич. Так он, твой то есть, говорят, зашиб старикашечку. Места живого, как есть, не оставил. Я тебе что скажу-то? Ты сейчас поди да хлебушка дома собери. Торбочку сделай да завтра утречком и передашь…
Она еще что-то говорила, обжигая Сонину щеку горячим дыханием, но у Сони уже не было сил ее слушать. Вырвав руку, она повернулась и медленно побрела в сторону, оглушенная и подавленная. Все услышанное никак не укладывалось у нее в голове.
Ольга только вчера была у них и ушла незадолго до того, как Ивану вернуться с рыбалки. Бывала она и раньше, и Лебедев никогда на нее не косился как другие, особенно в последнее время. И вдруг такое… Нет, все это глупость, ерунда. Подраться, поскандалить, выказать перед людьми свой норов — это Лебедев может, тут сомневаться не приходится. И если попался ему под горячую руку Никитич… То-то Иван смотрел на него волком на именинах. Безвредный вроде старикашка, услужливый, а Ивану не по нраву. Уж с Лебедевым не ошибешься, не покажется ему кто — сразу видно. Но с Ольгой-то он ладил. И потом, чтобы вот так, по-воровски, взять и опозорить девку, за которую и заступиться-то некому? Нет, уж что другое, а этого он не сделает, слишком себя уважает.
Она не заметила, как дошла до дома. Толкнула дверь, стоя на пороге, словно чужая, огляделась. В комнате было тепло, в наступивших сумерках смутно белела скатерть, пахло вымытым полом, обедом. В углу на гвозде висел старый Иванов полушубок, на полу, согнувшись в голенищах, темнели сапоги, в которых он обычно ходил на рыбалку. Все это было привычно и в то же время чем-то раздражало. Что-то мешало ей почувствовать себя дома, сбросить на пороге туфли, пройти в одних чулках по чистым половицам.
В висках опять зашумело, к горлу подкатил противный сухой комок. Она судорожно глотнула и вдруг отчетливо представила, что Ивана нет, не будет его и завтра, а она останется одна в этих стенах и будет бояться сесть за стол, покрытый новой скатертью. Ей до слез стало жалко себя и того, кто должен был у нее появиться, обидно за свое детское и глупое ожидание праздника, которым она хотела поделиться с мужем.
Брошенная Иваном авоська еще валялась у порога, она хотела ее выстирать, но впопыхах так и не успела. Соня нагнулась, переложила авоську в грязное, потерла виски, которые ломило все сильнее. От руки сразу запахло рыбой, речной водой и мокрой веревкой, она даже прикрыла глаза, так это было неприятно. Но пахло не только рыбой. Легонько несло чем-то сладковатым и в то же время острым, как тогда, когда она чистила рыбу, и потом никак не могла отмыть руки. Но теперь она знала, что это было. И авоська, и рыба, и сапоги в углу пахли дегтем.
Сдерживая тошноту, Соня выбежала во двор, хлопнув дверью. Голова у нее кружилась, ноги стали чужими, словно она поднималась в гору с тяжелой ношей. До сельсовета было рукой подать, и Крапивин, наверное, еще там. Она пойдет туда, потребует Лебедева и все ему выложит. Черт с ним, с Никитичем, она прощала Лебедеву и не такое. И даже на Ольгу ей начхать, хотя та, возможно, только для вида набивалась ей в подружки, а сама, небось, только и думала, как заморочить Ивану голову. Может, и не ему одному, то-то он бесится, места себе не находит. Пусть их, ей теперь все равно. Но этого своего дня, от которого она ждала так много, обманутого ожидания, радости, обернувшейся горем, этого она Лебедеву не простит. Пусть знает!
Расставшись со следователем, Крапивин направился в изыскательскую контору, но нормировщицы там не оказалось. Зато у магазина ему повстречался Матвеев, и Крапивин еще раз передал через него Никитичу, чтобы тот зашел к нему в сельсовет. Затем Иннокентий Фомич долго стучался к Авдотье, думая застать Ольгу дома, но на стук никто не появился. Тогда он повернул к причалу, чтобы поймать моториста, ходившего с Лебедевым на рыбалку. Однако неудачи преследовали его в этот день одна за другой, потому что еще с берега, не доходя до ведущей к причалу лестницы, он увидел, как катер, медленно двигаясь поперек течения, пошел на ту сторону реки, куда незадолго до того приземлился вертолет. На все это ушло достаточно времени, и он появился у себя почти одновременно с Лебедевым, которого, как обещал, прислал к нему Дронов.
Был Лебедев хмур, смотрел на инспектора исподлобья, сбычив крепкую обветренную шею, на вопросы отвечал односложно и с видимой неохотой. Каждое слово приходилось вытаскивать из него чуть не клещами, но Крапивин его не торопил, поглядывая на дверь в ожидании Никитича, который вот-вот должен был появиться. Время, однако, шло, а Никитича все не было.
— Что ж, посидели, пора и честь знать, — Лебедев сделал вид, что хочет подняться. — Дома, опять же, обед стынет.
— Успеешь, — Крапивин бросил взгляд на часы. — Сейчас вот еще один подойдет.
— А если не подойдет? — поинтересовался Лебедев. — Что мне тогда, ночевать здесь?
— Может, и не придет, — Крапивин хмуро оглядел сидевшего напротив буровика. — Ты вон какой бугай, а старику много ли надо? Соображал бы, с кем связываться.
— Интересный вы народ, милиция, — Лебедев прищурил желтые глаза, — все-то вы знаете, с кем можно, а с кем не стоит. Это мы, серые, от сохи, прем себе дуриком, как медведь в чащобе…
— Ты к чему? — Крапивин нахмурился.
— Если я и виноват в чем, надо мне все равно «вы» говорить, по закону.
— По закону? — переспросил Крапивин, сдерживая раздражение. — Начудил, наделал делов… Что ж, давай по закону.
Он вынул из стола чистый лист бумаги, огладил его широкой ладонью.
— Так, гражданин Лебедев… Не обвиняемый пока, не подсудимый — гражданин, — ясно? Признаете ли вы, что вчера, поздно вечером, учинили драку возле дома Добрыниной, в результате чего нанесли побои Васькову Егору Никитичу?
— А что? Признаю, — Лебедев смотрел в лицо инспектору открытым взглядом, согласно кивал головой. — И учинил, и нанес. Что было, то было.
— И еще. От гражданки Добрыниной поступило заявление, что в это же время из хулиганских побуждений ей вымазали ворота дегтем. Что можете сказать по существу заявления?
Лебедев на минуту задумался. Наморщив лоб, он что-то соображал, потом медленно покачал головой.
— Ничего не могу…
— Что ж, — Крапивин, закончив писать, протянул Лебедеву протокол допроса. — Теперь подпишите.
— Еще чего! — Лебедев пренебрежительно дернул плечом. — Что я — дурак, на себя клепать?
— Так я с твоих слов писал. Видишь? Это — признаю, а это — нет. Записано верно, ничего лишнего. И подпись.
В дверь деликатно постучали. Потом она приоткрылась, в образовавшуюся щель осторожно протиснулся Никитич.
— Можно, нет? — он покосился на Лебедева, кашлянул, пряча от Крапивина заплывший фиолетовым синяком глаз. — Вызывали, сказывают?
— Проходите, — на дворе начинало темнеть, и Крапивин включил свет. — Это вы писали?
Устроившись на краю табурета, Никитич вытащил очки, перевязанные веревочкой. Далеко отведя руку, внимательно оглядел протянутую инспектором бумагу.
— Моя рука. Или что не так?
— Тогда расскажите, что произошло у вас с Лебедевым. Где вы его встретили?
— Ваню-то? — Никитич хотел было рассмеяться, но сухо закашлялся, держась за впалую грудь. — Он ведь и сам туточки. Может, его спросите?
— А я уж рассказал, — заметил Лебедев, — теперь ты давай. Скорей только, спешу я.
Он сидел в свободной позе, сложив на коленях тяжелые руки, слегка наклонив к плечу коротко остриженную голову. Он не чувствовал себя виноватым, хотя на Никитича было жалко смотреть, и Крапивин едва сдержался, чтобы не осадить наглеца. Удержало его лишь то, что потерпевший сам чувствовал себя явно не в своей тарелке.
Кашель, наконец, отпустил Никитича, он вытер грязноватым платком взмокший лоб, виновато усмехнулся.
— Что тут рассказывать? Сам в толк не возьму, с чего у нас вышло. Может, выпивши был, поэтому? Иду это я тихонько, качает меня словно лодочку… Навстречу тоже бредет кто-то, а кто — не разглядеть, темнота. Может, наткнулся он на меня, Ваня-то? А может, я сам его двинул, теперь и не вспомнишь. Ну, он и врезал мне сгоряча. Дескать, не лезь, старый, не путайся под ногами. А много ли мне надо?
— А кто у Добрыниной ворота вымазал, вам известно? — перебил его Крапивин. — Вы ведь с ним там встретились?
Никитич замялся, потом с сожалением покачал головой.
— Вот, чего не знаю… Темнота ведь была, что увидишь? А на Ваню я не в претензии. Чего не бывает по пьяному делу? Ну, сказали мне — напиши, я и написал. Что было, то было, чего уж…
Лебедев хрипло рассмеялся.
— Я ему вмазал от души, а он не в обиде. Божий человек, одно слово… А кто ворота выгвоздал, вы уж сами разбирайтесь…
Подперев голову рукой, Крапивин внимательно разглядывал обоих.
В комнате стало тихо. Потом Никитич чуть подался вперед, робко кашлянул, но в эту минуту дверь без стука распахнулась, и на пороге появилась Соня Лебедева. Лицо у нее было в красных пятнах, волосы выбились из-под наспех наброшенного платка. Она тяжело дышала, и, казалось, никого не замечала, кроме мужа.
— Ты что натворил, ирод? — начала она хриплым шепотом. — И сколько мне терпеть издевательства твои? Жду его, жду, все приготовила…
— Погоди, не шуми, — досадливо морщась, Крапивин вышел из-за стола, взял ее за плечо. — Потом разберетесь, дома.
— Дома? — Соня подняла на Крапивина зареванные глаза. — Нет у него больше дома. Пусть по другим шастает, позорник.
— Ты что, спятила? — нахмурившись, Лебедев подошел к жене. — Уходи отсюда. Людей бы постыдилась.
— Мне-то чего стыдиться? — Соня вызывающе вскинула голову, но тут же неожиданно заплакала в голос. — Это ты, бессовестный, меня позоришь. За другими бегаешь, ворота им мажешь. А я, может, в положении…
— Дуришь, девка, — вмешался Крапивин. — С воротами, с чего взяла?
— С чего? — плечи у Сони вздрагивали, голос то и дело прерывался. — Он, как козел, весь дегтем пропах, дышать нечем. И сапоги, и сумка.
— Да я о ведро споткнулся! — со злостью закричал Лебедев. — Упал, рыба тут же… Ладно, я за свое отвечу. Но и ты мне встретишься, старый, пожалеешь.
— Нехорошо, Ваня. Ой, нехорошо как… — Никитич укоризненно покачал головой. — Угрожаешь, злобишься. Мне не себя жалко — днем раньше, днем позже… Я, почитай, свое прожил, а у тебя вся жизнь впереди. Соня-то что говорит? Услыхал господь молитвы ваши, наследника посылает. Смири гордыню-то, облегчи душу.
Он вытер лицо скомканным в кулаке платком, поднявшись, низко поклонился Соне.
— Ты уж прости, голубонька. Не хотел рассказывать, да, видать, приходится. Ведь ворота Авдотьины он устряпал, как перед господом. — Никитич перекрестился дрожащей рукой, разогнул спину. — Надо будет, Матвеева позовите. Он тоже там был, не откажется.
В комнате наступила гнетущая тишина. Потом хлопнула дверь за выскочившей на улицу Соней, с потолка посыпалась известка. На Лебедева было жалко смотреть. От его спокойствия не осталось и следа…
На улице совсем уже стемнело, повсюду в селе засветились окна, а Лебедев все кружил у сельсовета, не решаясь идти домой. Уже не споря, он подписал составленный Крапивиным протокол. Ему было все равно. А инспектор после Сониной выходки как-то сразу поскучнел и, казалось, утратил к нему всякий интерес.
Поначалу Иван просто поджидал Никитича, чтобы потолковать по душам, но старик все не шел, то ли боялся, то ли его не пускал Крапивин. Постепенно Лебедев остывал, ему уже не хотелось думать о Никитиче, о суде, куда его наверняка потянут, но мысли не уходили.
И почему человек умнеет не сразу, как вырос и стал на собственные ноги? Почему он всегда все знает о других, подмечает в другом все плохое, а в отношении себя слеп, как кутенок? И дался ему Никитич, сам-то он далеко ли ушел от этого старика, живущего по чужой указке? Эх, Соня, Соня… Если и она от него отступилась, чего ждать от того же Крапивина?
Соня дома ревет, небось, уткнувшись лицом в подушку или лежит, подложив под голову руку и уставя глаза в потолок. Он еще не успел свыкнуться с ее новостью, но уже чувствовал ответственность за того, кто должен был у нее появиться.
А теперь… Увезут его в город, будут судить. А Соне здесь жить. Ходить по селу до своего срока, пряча глаза от соседок, самой исполнять всю тяжелую работу, колоть дрова, таскать воду на постирушки. И ребятенок может без него появиться. И все из-за этого сморчка. Еще Володька в свидетелях, друг ситный. Да, обложили его крепко… Никитич-то сам на это не пойдет, умишко не тот, и кишка тонковата. Разве Дронов подсказал, за старое счеты сводит?
Задумавшись, Лебедев не заметил, как кто-то подошел к нему. Повернувшись, он некоторое время смотрел на человека в длинном городском пальто нараспашку и не сразу узнал следователя, приходившего к нему на буровую.
— Добрый вечер, — проговорил следователь. — А вы что, к Иннокентию Фомичу?
— Был я там, — нехотя бросил Лебедев, собираясь уйти. — А вечер… Кому добрый, а мне не очень.
— И так бывает, — согласился следователь. — А Ольга Ивановна там еще?
— Ольга? — вспомнив про ворота, Иван скривился, как от зубной боли. — Она еще днем улетела, с вертолетом. Собрала, говорят, вещички, и адью. Пишите письма мелким почерком…
— Совсем? — что-то в негромком голосе следователя заставило Ивана остановиться.
— А что делать? Ей тут теперь не жить, заклюют.
— Вы о воротах? — следователь близко подошел к Лебедеву. — Кто это сделал?
— Я вроде, — невесело ухмыльнулся Лебедев, — и свидетели есть. Вовка Матвеев, не знаете такого? Жена родная, специально сюда прибегала… Никитич еще, божий одуванчик. Дело ясное…
— И Васькова вы избили?
— Я, — подтвердил Лебедев. — Уж это точно. Еще вопросы будут?
— Один, напоследок, — не сразу ответил следователь. — За что?
— А это уж наше дело, — Лебедев с вызовом дернул плечом.
— Вот тут вы ошибаетесь, — следователь не сводил с Лебедева построжавшего взгляда. — Так что у вас произошло с Васьковым?
— Да что вы все ко мне да ко мне, — разозлился Лебедев, — ну, дал я ему. Надо будет, еще добавлю. А за что, почему… Приехали сюда, сами и разбирайтесь. Я, сколько живу, никого не закладывал.
Неожиданно следователь рассмеялся. Мелкие морщинки сбежались у него к глазам, он качал головой, словно пытаясь сдержаться, но смех получился у него какой-то невеселый.
— Чудак вы, я посмотрю, — проговорил он, успокоившись. — Вам сколько сейчас, двадцать восемь? Да… И что интересно, попадись я в такую же историю, тоже бы молчал, в жертву себя приносил. Психология… Давайте посидим немного на воздухе. Я вот подумал: хорошо врачам — рентген у них, флюорография. Поставят человека под аппарат, и все понятно. А мы? У каждого своя жизнь, мысли, которые он за семью замками держит. Как до них докопаешься? А надо. Мы ведь впервые на земле новую жизнь строим, надо, чтоб она чистыми руками делалась. Иначе мы потомкам старую заразу передадим. У вас дети есть?
— Будут, однако, — Лебедев немного смешался, — жена в положении…
— Ну, вот, — следователь оживился. — А какое наследство мы им оставим? Опять, что ли, полупустые бензовозы будут взрываться по дорогам, люди будут дегтем ворота мазать, пьянствовать? Вот, вырастет сынок ваш и спросит…
— Это все разговоры, — перебил его Лебедев, — а с чего вы взяли, что бензовоз тогда неполный был? Это ведь не положено, каждый знает. Может, он потому и ахнулся?
— С него восемь бочек слили, по накладным, — следователь, не ожидавший вопроса, ответил не сразу. — А емкости на базе и так полные были. Это как раз просто. Другое дело, зачем он в рейс ушел?
— А вы у Васькова спросите, — посоветовал Лебедев, — он тогда у машины крутился, за Петром бегал, шофером. Тут он сейчас, у Крапивина.
— Спрошу, — согласился следователь. — И про ворота тоже. Вы, я думаю, на себя-то сгоряча сказали?
Лебедев медленно кивнул, стараясь проглотить сухой ком, застрявший в горле. Потом спросил, не узнавая собственного голоса:
— С воротами… Вы можете раскрутить, как было?
— Попробую, — следователь внимательно посмотрел на него, добавил: — Если вы поможете. Только ворота — частность. Кому-то нужно стало, чтобы Ольга Ивановна уехала, они и возникли. А вот кому и зачем? И есть ли тут связь с Ганиным, Хлыновым? Меня ведь все дело интересует, в целом. Так что, если что знаете, рассказывайте все по порядку. А протокол потом оформим, вы подпишите.
— Ладно, — Лебедев, казалось, наконец решился. — Как они со мной, так и я с ними. Было это в марте, в первых числах. Получку ждали. Не ладилось с работой. Ганин объявил, что за перевозки платить не будет, а у меня, как на грех, скважины попадались все мелкие. Ходил я тогда злой, и когда Дронов как-то задержал меня после работы, поначалу глянул на него волком. Но Дронов был не из пугливых. Он посмотрел по сторонам, выудил из кармана десятку, и скоро мы уже сидели за бутылкой. У него и закуска нашлась — в газету был завернут сиг. Ну, я понемногу отмяк, даже развеселился. Но разговор не клеился. Сначала Дронов все ходил вокруг да около, спрашивал про Соню, вспоминал нашу свадьбу. Я понимал, что он зазвал меня неспроста.
— Жизнь, Ваня, невеселая, — сказал он наконец как-то грустно. — Дело, смотрю, разваливается в чужих руках. А пуще всего Ивана Васильича жалко.
Я кивнул. Слушал его скорее из вежливости, да и водку он ставил…
— Переживает Прищепкин-то, — продолжал Дронов. — Письмо тут прислал, тебе поклон шлет. За нас болеет… Зверев его при себе держит, не пускает. Новый-то, видать, и ему кость в горле. А тебе он как, Ганин?
Я вспомнил свои перевозки, четвертной из кармана и признался Дронову, что Ганин и мне не по нраву.
— Погоди, то ли будет. Он тут давеча такое выдал, закачаешься. Расценки хочет пересматривать…
Я возмутился:
— Что он, сдурел? Да я ему!
— Не шуми, — Дронов стал успокаивать меня. — Обойдется… Тут Вовка Матвеев приходил, кореш твой. Ганин его с катера снял за пьянку… Грозится. Вечер будет, говорит, на восьмое… Соберутся все, тогда движок выключу, — и в темную. Разбирайся потом — кто, зачем. Сам уберется, поймет. Тогда и Прищепкину назад можно. Зверев без него как без рук…
Я не сразу сообразил, о чем он, а когда понял…
— Ну и сволочь ты, — только и нашелся я, что сказать, — думаешь — и я такой?
Дронов что-то еще говорил, пытался доказать, что я не так его понял, да я уже не слушал. Я никому не сказал об этом разговоре и гнал даже от самого себя мысль, что Дронов неспроста хотел меня в помощники Володьке. Кого же еще? Пьяница, скандалист, забулдыга. Рыбак рыбака… Но вскоре успокоился. Под вечер восьмого я не усидел дома и пошел в клуб. Там уже все собрались. Были там и Володька, и Никитич, и Хлынов, который накануне сцепился с Ганиным в конторе. Ганин не пришел, хотя Никитич ходил за ним два раза, приглашал от общества.
Он и вообще-то странный, этот Ганин. Ни с кем не сходился, не бил себя в грудь, как Прищепкин, не хлопал никого по плечу. Но линию свою гнул твердо и после восьмого действительно «обрадовал» нас новыми расценками. В этих расценках все было привязано к метру. Кончилась липа, намазочки, кончилась вроде спокойная жизнь. Партия ходила ходуном, с каждым днем росло число недовольных, но, когда прошел месяц и начали подбивать бабки, я даже крякнул. Сделал я столько же, как всегда, а получил на полсотни больше. У Филатова, правда, вышли слезы, так ведь и проходка у него от моей вполовину.
Тут-то я и задумался. Выходило, что Прищепкин, душа-человек, попросту лазил мне в карман, чтоб кормить холуев и дармоедов, которых развел вокруг себя. И моим же рублем, заработанным в поте лица, прикрывал все огрехи в хозяйстве: нехватку троса, солярки, труб, лень и нераспорядительность мастеров. Поняли это и другие. На второй месяц проходка резко подскочила, а вместе с ней и заработки.
В партии наступило затишье, и мало кто обращал внимание на Хлынова. А тот ходил, выхваляясь своим ножом, обещал за всех свести счеты с начальником. Меня не раз подмывало посоветовать ему прикрыть рот, но Ганин вроде в защите не нуждался и еще неизвестно, как он посмотрел бы на непрошеную опеку. О разговоре же с Дроновым я старался не вспоминать, тем более что он ходил за Ганиным по пятам и преданно смотрел ему в глаза, как, бывало, раньше — Прищепкину.
Похоже, Хлынов сделал все на собственный страх и риск, разве что с Володькиной и Никитича подначки, ведь им Ганин стал поперек горла. Непонятно было одно — зачем впутали в это Ольгу. Никитич провожал ее масляным взглядом и подмигивал вслед, бабы судачили напропалую, придумывая, чего не было, и приплетая зачем-то Ганина и Хлынова. Получалось, что Ганина порезали, если не по пьянке, то из-за бабы, и разбираться в этом не стоит, потому что в таком случае и так все ясно.
Теперь еще ворота… Когда споткнулся у Авдотьина дома о проклятое ведро, мне как раз подвернулся под руку Никитич, и я здорово врезал ему. Ведь после того вечера в клубе я на него не мог смотреть равнодушно. Но кто мазал ворота дегтем, я не видел: темень была — глаз выколи. Как доказать вам, что не я? И зачем Никитич возводит на меня напраслину, я не понимаю.
Слушая лебедевский рассказ, следователь сидел молча. Потом поднялся, тронул Лебедева за рукав:
— Найти бы это ведро, посмотреть, на всякий случай…
— Сделаем! — Иван встал и уже на ходу бросил через плечо: — Оно, небось, под обрывом, я его туда кинул.
Отпустив Лебедева, Крапивин сунул подписанный им протокол в стол. В висках у него покалывало, настроение было не из лучших, хотя кое-что в истории с воротами начало для него проясняться. Поэтому он и не стал задерживать Лебедева, хотя следователь, желавший посмотреть на него, вот-вот должен подойти.
За спиной у инспектора тихо скрипнула дверь. Он покосился на вошедшего Васькова.
— С тобой бы уйти, Иннокентий, — поймав его взгляд, Никитич поежился. — Каин-то этот, небось, за углом стоит, дожидается.
— Сиди, — согласился Крапивин. — А чего ему ждать?
— Как чего? — Никитич растерянно заморгал. — Ведь он меня пришибет разом, мокрого места не оставит. Тебе же неприятность.
— А что? — Крапивин задумался, глядя на притихшего Васькова. — Угрожал он тебе, это точно. Неровен час, встретит в укромном месте…
— Я и говорю, — оживился Никитич. — Он, гляди, как злобствует. А я теперь заявитель, помощник твой. Выходит, должон ты меня сохранять. Чтоб, значит, в неприкосновенности.
— Может, задержать тебя? — продолжал размышлять инспектор. — Посидишь до суда, успокоишься.
— Меня-то зачем? — Никитич неуверенно усмехнулся. — У тебя и закона такого нет. Сажать, так Лебедева, все равно ему туда собираться. Раньше ли, позже… Я-то в надежде был, что ты его сегодня пристроишь в холодном месте.
— С Лебедевым разберемся, — пообещал Крапивин, — сейчас о тебе разговор. Нет, говоришь, закона? А за хулиганство что полагается?
— Шутите, начальник, — Никитич начал проявлять признаки беспокойства. — Что же выходит, кто пострадал, того в каталажку? Грех на вас будет, над стариком смеяться.
— Какой тут смех? — инспектор пожал плечами. — Слезы… Сам посуди, с воротами этими что выходит? Чистое хулиганство, любой суд постановит. А Авдотья мать фронтовика, который за Родину смерть принял. Тут снисхождения не будет, сам понимаешь. А кто это сделал? Ты…
— Господи, твоя воля, святые угодники, — Никитич в растерянности встал с табурета, губы у него задрожали. — Видно, пришло мое время, час искупительный. Дай же мне силы стерпеть поношение, благослови на муку во имя твое…
Отвернувшись к окну, Крапивин терпеливо ждал, давая Васькову выговориться. И лишь когда тот остановился, чтобы перевести дыхание, спросил, словно продолжая начатый разговор:
— Одного не пойму, чем тебе Ольга поперек встала? Ты уже в возрасте, а она женщина молодая. Можно сказать, в дочери тебе годится.
— Блаженны, когда будут поносить вас и гнать, — с достоинством ответил Никитич. — Сам видишь, — не в ту колею заехал. Мне теперь о душе помышлять, не о бренном. Все тлен и прах… А только я на тебя не в обиде. Помстилось тебе, аль навел кто по злобе. Бывает.
— Бывает, Егор Никитич, — согласился инспектор, подходя к Васькову, — только тут уж винить тебе некого. Потому как ты сам меня надоумил. Зачем ты на Лебедева показал? Еще бога поминал, крестился. И как раз после Сониного прихода… Или момент почувствовал? А Иван в тот вечер за рыбой ходил, браконьерничал. Хоть и хват малый, а в одну руку и рыбку, и деготь ему не ухватить. И потом — чего вы с Матвеевым у Авдотьи крутились? Время на второй час потянуло, она сказывала. Как, говорит, Ольге взойти, я на часы поглядела. Вот, узнать еще, когда катер назад пришел…
— А в час, наверно, минут за пять-десять, — вошедший в комнату следователь подошел к столу. — Псалтырь не захватили, Егор Никитич? Дронова я просил… Обронили вы книжечку, когда на катер за соляркой ходили.
Никитич неуверенно перевел взгляд на следователя. Сесть он уже не решался.
— Может, сходить? — он сделал шаг к двери. — Я сейчас.
— Не стоит, — следователь присел на табурет, на котором недавно сидел Лебедев, — потом как-нибудь. Да вы садитесь, поговорить надо. Вот, я недавно у себя, стены красил. Так меня мастер один научил кисть шпагатом обвязывать. А то волос длинный, сваливается, полосы остаются. Понимаете? Как у Авдотьи Петровны на воротах. Или у механика в каптерке. Что же не пожалели кисточку, или ей срок вышел?
В дверь негромко стукнули. На пороге появился запыхавшийся Лебедев, держа за дужку выкрашенное красной краской ведро, все в потеках дегтя. Он поставил ведро у порога и шагнул назад, прикрыв за собой дверь. Нагнувшись, следователь внимательно осмотрел ведро, на котором, кое-где скрытая потеками дегтя, виднелась надпись: «Вихрь».
— И ведерочко нашлось, — сказал он, выпрямляясь. — И деготь в нем, как полагается, и бочок погнут. Ногой, что ли, кто стукнул? Вы в нем, Егор Никитич, солярку брали?
Сидевший на краешке табурета Никитич сделал неловкое движение и мягко упал на колени. Крапивин попробовал его приподнять, но, весь обмякший, Васьков оказался тяжелым.
— Хватит тебе представляться, — придерживая его за плечо, Крапивин налил в стакан воды из графина, — вставай, не маленький.
Стуча вставными зубами, Васьков с усилием сделал несколько глотков. Сдерживая жалость, инспектор смотрел, как дергается у него кадык, обтянутый бледной морщинистой кожей.
— Не представляюсь я, — выговорил он наконец, — вот, перед истинным… Плохо мне, граждане, и нутро болит, и душе неудобно. Только не своей волей я на грех пошел, вот крест святой.
Он сделал было попытку перекреститься, но, вспомнив что-то, махнул рукой.
— Дронов тут всему голова, по его наущению принял на душу… Так и пишите. Все расскажу, как на исповеди, ничего не скрою. Это он, змей, надумал, чтобы Олю отсюда выжить и на Ганина тень навести, неповинно ранетого. Будто она с Хлыновым была, а потом к Ганину перекинулась. И Хлынова он подговаривал покушение сделать. Прищепкин, говорит, по гроб жизни обязан будет, коль мы Ганина быстро отсель наладим…
Крапивин с Курицыным переглянулись. Потом следователь повернулся к Васькову.
— А теперь расскажите про бензовоз. Вы ведь его в рейс провожали. Зачем он пошел, по какому делу?
— Все расскажу, как на духу, — засматривая следователю в глаза, заторопился Никитич, облизывая пересохшие губы. — Я ведь тут много знаю. Может, какое послабление выйдет? Неохота в колонии жизнь кончить…
Из сбивчивого и бессвязного рассказа Васькова можно было нарисовать следующую картину.
…В тот день Прищепкин проснулся поздно, с тяжелой гудящей головой и противной сухостью во рту. Часто и тревожно колотилось сердце, глаза набрякли и не хотели раскрываться. Он с усилием спустил ноги с кровати, нетвердо ступая, вышел на кухню. Там весело пылала плита. Лида грела в ведре воду для посуды, накопившейся за праздник. Поглядев на Прищепкина, она с сердцем отвернулась, но тут же не выдержала.
— Может, кваску попьешь? Ольга принесла, кисленький.
Прищепкин с отвращением сделал несколько глотков, квас был белесый, теплый и отдавал дрожжами. Не глядя на жену, отворил дверцу буфета. Озадаченно посмотрел в угол, заставленный пустыми бутылками.
— Не ищи, нет ничего. — Лида с трудом сняла с плиты полное ведро. — Забыл, что ли? Вчера последнюю допил, и ту Дронов принес.
— Дела… — Прищепкин поскреб затылок, набросив на плечи полушубок, вышел на крыльцо. Прищурясь, оглядел заснеженную улицу, еще пустынную, несмотря на позднее время. Долго ожидать ему не пришлось. Из-за угла появился Васьков, с красными воспаленными глазами, в распахнутой на груди телогрейке. Оживившись, Прищепкин нащупал в кармане пятерку.
— Слышь, Никитич, сгоняй в магазин. Поправиться надо…
— Да был я, Иван Васильич, — Никитич скорбно развел руками. — Пусто у Надьки, ни белой, ни красного. Не рассчитали, выходит, обмишурились.
— Рассчитаешь тут с вами… — Прищепкин с досадой отвернулся. — Тогда вот что, тащи сюда Семеныча. Может, у него завалялось?
Но Дронов уже сам спешил навстречу, подрагивая длинными своими ногами, и по его вытянутой шее и ищущему тоскливому взгляду Прищепкин сразу понял, что рассчитывать сегодня на Дронова тоже не приходится.
— Ну, что делать будем? — спросил он с раздражением, когда Дронов подошел поближе. — Нешто по домам пойти?
— Придется, однако, — согласился Дронов. — К радисту можно, его хозяйка запас любит…
Он с опаской покосился на Лиду, которая тоже вышла на крыльцо, понизив голос, предложил:
— А может, к нефтяникам сбегать? Пока суд да дело, пошлем машинешку… Вдруг выгорит?
— Кого ты пошлешь? — засомневался Прищепкин, оглядываясь на жену.
— Скворцова можно, на бензовозе, — подал голос оживившийся Никитич. — Я от Надюшки шел, его стренул. Как стеклышко, мальчик.
— Нельзя мне, Иван Васильич, — доставленный Дроновым шофер, молодой парень с вылезающими из-под шапки давно не стриженными волосами, виновато затоптался перед Прищепкиным. — Бензин не весь слитый, проводку замыкает. И глушитель сгорел, будь он неладен, искра так и сыпет…
— Да будет тебе! — Прищепкин хлопнул Скворцова по широкой спине. — Душа горит, а он лазаря тянет. В кои-то веки попросили. Быстро обернешься, делов-то…
Спустя некоторое время бензовоз пронесся по улице, отчаянно стреляя глушителем.
Снова, как и неделю назад, Курицын сидел, сгорбившись, на неудобном вертолетном сиденье и, прикрыв глаза, пытался вздремнуть под мерный рокот винта, со свистом рассекающего воздух. Под ним, насколько охватывал взгляд, однообразно расстилался серо-зеленый ковер тайги, кое-где прорезанный узкими полосами просек и извилистых таежных ручьев, набирающих силу под весенним солнцем.
Накануне следователь просидел допоздна в крапивинском кабинете, просматривая накопленные за неделю материалы, потом чуть не до утра они проговорили с утратившим обычную молчаливость инспектором.
До города было более двух часов лету. Курицын надеялся вздремнуть, но сон не приходил. Перед глазами появлялось то заросшее темной щетиной лицо Лебедева, то безмятежный прищепкинский лоб с поперечной морщинкой у переносицы, то ушедший в себя, потерянный взгляд Хлынова.
Он пришел к Хлынову на следующий день после допроса Васькова, не особенно рассчитывая узнать от него что-нибудь новое и думая лишь найти подтверждение кое-каким своим мыслям и соображениям. Все дело теперь представлялось ему достаточно ясным, надо было лишь уточнить отдельные детали.
Войдя в буровой бало́к, куда поместили Хлынова, следователь не сразу разглядел его на нарах под натянутым на голову одеялом, сверх которого была наброшена засаленная телогрейка. Хлынов лежал ничком, подложив под голову руки, и поднялся лишь после того, как вошедший с Курицыным охранник потряс его за плечо.
Отодвинув в сторону одеяло, Хлынов сел против следователя на нарах, поджав под себя ноги в серых шерстяных носках, привычным жестом сдавил короткими пальцами виски. На его белом, слегка опухшем лице с клочковатой сваляной бородой появилась мучительная гримаса, которую он тут же согнал с видимым усилием.
— Голова болит? — Курицын с неодобрением оглядел неметенный пол с разбросанными по нему окурками.
— Как обручем давит, — ответил Хлынов, осторожно трогая голову, — прикоснуться нельзя. — А посплю, проходит.
— И давно так? Часто бывает? — спросил Курицын.
— Не… — прислушиваясь к чему-то внутри себя, Хлынов медленно покачал головой. — С полгода что-то. На болоте стояли, простыл. Раньше-то редко… Психанешь если или устанешь. В кино тоже…
— К врачу надо, — посоветовал Курицын и тут же вспомнил, что у Хлынова был больничный лист. Надо бы взглянуть на диагноз.
— А толку? — Хлынов вяло махнул рукой. — Валерьянку дадут, бром.
— А в лесу голова не болела? — поинтересовался Курицын. — С Ганиным когда ходили на буровую?
— Нет. — Впервые за весь разговор Хлынов осмысленно посмотрел на следователя. — Потом уж, в овраге…
Внезапно лицо его исказилось, он согнулся в пояснице, уронив руки, хрипло заговорил, брызгая слюной и временами переходя на крик:
— Не хотел я, ей богу! Вот, хоть чем поклянусь. Попугать только. А зачем он, как с собакой? Хуже него, что ли? Рядом не идет, брезгует. Спина перед глазами, туда-сюда… Слова не сказал за дорогу!
Вместе с охранником Курицын с трудом уложил Хлынова на нарах, и он затих, уткнувшись головой в подушку, и только спина его продолжала вздрагивать.
На следующий день Курицын отправил Хлынова в город, чтобы показать врачам. Он уже видел, что Хлынов нездоров. В больнице поставили диагноз: невроз, осложненный алкоголем. У человека в таком состоянии ослаблена воля, он легко поддается чужому влиянию. Чье же влияние подействовало на Хлынова, оказалось решающим? Прищепкина, Дронова, Васькова с Матвеевым?
Каждый из них приложил к преступлению руку, хотя Прищепкин в партии в тот момент отсутствовал, и влиять непосредственно на ход событий он не мог. И все же сбрасывать его со счетов было нельзя.
Он работал со своими изыскателями не один год, делил с ними трудности их нелегкой жизни, о каждом он знал все и сам жил у них на виду, не тая своих привычек и склонностей. Гулял на их свадьбах, именинах, запросто садился с ними за стол на праздники. Он тоже был тут «свой», в то же время оставался начальником, от которого зависели и работа, и заработки. К нему они шли со своими заботами, веря, что Иван Васильевич все поймет и выручит. И когда у них не ладилось с работой, и он кидал им от своих щедрот десятку-другую, они принимали это как должное, не задумываясь, откуда в работе появляются срывы и где Прищепкин берет эти десятки.
А он, видно, все больше привыкал к своей легкой и бездумной жизни, все меньше думал о деле, стараясь лишь создать видимость благополучия в коллективе. План выполнялся с помощью приписок, так же, как видно, поступал и Зверев, под руководством которого Прищепкин начинал работать… И вот уже целая экспедиция, с большими затратами заброшенная в далекий северный край, крутилась чуть не вхолостую.
Долго, конечно, такое длиться не могло, взрыв бензовоза тому доказательство. А появление Ганина вообще высветлило в работе изыскательской партии темные углы. Вот уж кто был полной противоположностью Прищепкину! Знающий инженер, Ганин в короткий срок привел в действие скрытые до того резервы, резко увеличил пробуренный метраж. Но слишком мало думал о людях, которые этот метраж делали.
Курицын поерзал на неудобном сиденье, пытаясь получше устроиться. Он все отыскивал толчок, побудивший Хлынова поднять на Ганина руку с ножом. Не было никакого толчка… Поводом для Хлынова послужил сам Ганин. Его сухость, нескрываемое пренебрежение, наконец, спина, которую он чуть не нарочно подставил задерганному насмешками и подначками мнимых друзей психически неуравновешенному и легковозбудимому человеку.
Но это, конечно, повод. Повод, и ничего больше. Причины преступления глубже, они далеко запрятаны, сразу не разглядишь…
Попав в незнакомый коллектив, Ганин замахнулся на устоявшийся жизненный уклад многих людей, но начал ломку этого уклада в одиночку. В людях, с которыми столкнула его жизнь, он видел не помощников и равноправных участников общего дела, а простых исполнителей его деловых распоряжений, внутренняя жизнь которых его не интересовала. И когда Прищепкин намекнул Дронову, что для его возвращения надо сделать так, чтобы Ганин ушел из изыскательской партии, его слова попали на благодатную почву…
В помещении изыскательской конторы, куда Курицын зашел после посещения Хлынова, было шумно и многолюдно. Тонко попискивала за перегородкой рация, гулко хлопала дверь, впуская и выпуская людей, под закопченным потолком слоился табачный дым. Шла недельная оперативка, и прибывшие с трассы полевики торопились подписать накладные, выбить машину или трактор для перевозки.
Прищепкин сидел на своем месте, прочно упершись локтями в стол, и прищуренным взглядом окидывал людей в полушубках, ватниках, а то и в стеганках из «болоньи». Был он тщательно выбрит, наглажен, на высокий лоб временами набегала сердитая морщинка. Дронов пристроился рядом и подавал реплики, от которых морщинка на прищепкинском лбу пропадала, чтобы тут же появиться снова.
Курицын задержался у порога, соображая, куда пройти, но Прищепкин шевельнул бровью, и кладовщик Данилыч поставил перед ним стул, предварительно проведя ладонью по сиденью.
— Ну, все, ребятки, — Прищепкин размашисто подписал последнюю накладную, вышел из-за стола. — Видите, гости у нас, прервемся.
Был он, казалось, в отличном настроении, спокоен, уравновешен. Исходившее от него ощущение силы и уверенности, видимо, подействовало и на Дронова, в поведении которого сейчас не было и следа угодливой суетливости. Подождав, пока помещение опустело, Прищепкин присел рядом со следователем, мельком глянул на часы.
— К вашим услугам. Дронов не помешает?
— Лучше без него, — Курицын проводил глазами Дронова, направившегося к двери, — с ним разговор особый. А к вам у меня вопрос — куда и зачем был направлен бензовоз третьего января…
— Это допрос? — белесые прищепкинские брови удивленно поднялись. — Дело-то, вроде, кончено.
— Выяснились новые обстоятельства, — Курицын достал из портфеля папку. — Должен предупредить, показания я запишу, и вам придется их подписать.
— Продолжение следует? — Прищепкин улыбнулся. — Что ж, была производственная необходимость.
— Не будем терять время, Иван Васильевич, — возразил следователь. — Я ведь был на складе, смотрел накладные. Все емкости были залиты еще тридцатого, бензовоз полностью не слился.
— Я, кажется, не сказал, что он пошел за горючкой? — Прищепкин пожал плечами, поглядел в окно. — Могла пойти любая машина. Обычная ездка, с обычной целью.
— Ну, не совсем с обычной, — устало заметил Курицын. — Продолжать разговор в таком тоне ему было трудно и неприятно. — Видимо, цель поездки была важной, раз вы отправили бензовоз с неисправной проводкой и неслитой емкостью. Ведь вы должны были предвидеть возможность аварии.
— А это еще надо доказать, — Прищепкин упрямо наклонил крупную лобастую голову. — Не пойму только, зачем ворошить старое? Скворцова не воскресить, а нас-то уж научили…
— Выходит, не научили, — Курицын с сожалением покачал головой. — Потому что после Скворцова, Иван Васильевич, был еще Ганин.
— Что? — Прищепкин резко повернулся. — А я здесь при чем?
От его уверенности и напускного безразличия не осталось и следа. Сдвинув брови, он уперся в следователя острым враждебным взглядом.
— Думаете, на меня всех собак навешать?
Нет, не похоже, что Прищепкин сделает правильный вывод из этого дела. Наоборот, было ясно, что он сделает все, чтобы спрятать, скрыть свое участие в преступлении, вдохновителем которого он явился, хотя и не думал, возможно, что Хлынов зайдет так далеко. И нечего было ждать, что он поймет и признает свою вину во взрыве бензовоза.
И стоит ли объяснять ему, что новое общество, впервые создаваемое на нашей планете, надо строить с полным сознанием своего долга и своей ответственности? И если тебе оказали доверие, поручили руководить другими людьми, у тебя должна быть только одна цель — и на работе, и в личной жизни — постоянно оправдывать это доверие…
События, изложенные в повести, не фантазия авторов. Они произошли несколько лет тому назад в одной из изыскательских экспедиций, работавших на севере нашей страны, и один из авторов был их очевидцем.
Однако рассказанная здесь история вряд ли заслуживала бы внимания, если рассматривать ее только как детектив. В ней нет «хитроумных» сюжетных ходов, преступников, сознательно поставивших себя вне нашего общества. Все ее участники — обычные люди. Будничной выглядит на первый взгляд и работа следователя.
Внимание авторов привлекли правовая и нравственная стороны событий, ставших содержанием книги, тот отпечаток, который она наложила на судьбу ее персонажей.
Жизнь этого небольшого коллектива, работавшего в отдаленном, малонаселенном и труднодоступном районе, имела свои особенности. Отсутствие твердых моральных устоев у некоторых руководителей данной экспедиции, предоставление людей самим себе и фактическая бесконтрольность их поступков породили иллюзию вседозволенности, свободы от моральных правил и законов, по которым развивается наше общество. К каким последствиям это привело — и рассказывается в повести.
И все же логика событий такова, что положение, сложившееся в Усть-Кокшинской партии, не могло сохраняться неизменным длительное время.
Рано или поздно здоровые силы в коллективе дали бы о себе знать, и приезд в партию следователя лишь ускорил неминуемый ход событий.
Вскоре после завершения следствия получил выговор Зверев. Поводом послужило представление прокуратуры, посланное в адрес территориального управления. В представлении отмечалась нездоровая обстановка, сложившаяся в руководимом им коллективе, неправильные методы руководства и подбора кадров, приписки, отсутствие должной воспитательной работы, что в конечном итоге и послужило питательной средой для совершения преступления.
В управлении отнеслись к представлению весьма серьезно, была создана комиссия для проверки фактов приписок, встал даже вопрос об уголовной ответственности Зверева. Но он написал заявление, в котором просил освободить его от работы в связи с ухудшением здоровья.
Решением территориального управления приказ Зверева о назначении Прищепкина начальником партии был отменен. Он тоже было надумал увольняться, однако партийное собрание экспедиции, объявив ему строгий выговор, отказало в снятии с партийного учета.
— Проглядели мы тебя, что греха таить, — сказал ему после собрания один из членов бюро, старый буровик. — Думали, от мелочной опеки освобождаем, простор даем молодой инициативе, а ты в удельные князья вышел… И еще то обидно, что со стороны нам тебя показали, каков ты стал. Только мы тебе в болото катиться не позволим. Мы за тебя теперь все в ответе, понял? А художества свои надо там искупать, где натворил, чтобы люди видели…
Прищепкина перевели на рядовую работу, а дело о нарушении им правил эксплуатации транспортных средств — о выпуске на линию неисправного бензовоза — было передано в суд, который признал его виновным, однако счел возможным приговорить к наказанию, не связанному с лишением свободы.
Суд над Хлыновым и другими проходил в клубе экспедиции. На суде Хлынов выглядел потерянным, сидел не поднимая головы. Было похоже, что до него только теперь начинает доходить смысл совершенного им преступления, и он не до конца понимает, как мог его совершить.
Он был признан виновным в причинении тяжкого телесного повреждения и осужден к лишению свободы. Вместе с Хлыновым к различным видам наказания были приговорены Дронов, Матвеев и Васьков — за хулиганство.
Ганин больше месяца пролежал в больнице. Его ранение оказалось неопасным, и лечение проходило без осложнений. На суд он пришел без посторонней помощи. Было заметно, что ему непривычно и неловко выступать в роли потерпевшего, и он не знает, как вести себя. Когда огласили приговор и присутствовавшие потянулись к выходу, Ганин остался на месте, глубоко задумавшись.
Несколько дней спустя, придя в прокуратуру. Курицын увидел Ганина у дверей своего кабинета.
— Попрощаться пришел, — Ганин держался несколько принужденно, но Петр Степанович постарался этого не заметить.
— Уезжаете?
— Уезжаю. — Ганин неожиданно улыбнулся. — Помните наши разговоры в больнице? Я, признаться, не сразу принял ваши слова о людях, помните? Об отношении к ним… А потом часто к этим словам возвращался, после суда особенно. Пожалуй, вы правы, руководить людьми — это наука, а в ней я пока далеко не силен. Порой и такая мысль приходит — не сам ли я виноват в этом срыве Хлынова?
— Ну, на этот вопрос однозначно не ответишь, — Курицын задумчиво покачал головой. — А наука — что ж? Можно, конечно, и научиться относиться к людям, как они того заслуживают…
Руководители в экспедиции и в изыскательской партии сейчас новые. Надо думать, они учли ошибки предыдущего руководства.
Петр Степанович Курицын продолжает работать следователем.
По понятным соображениям фамилии участников описанных здесь событий и местности, где они происходили, изменены.