Поле костей

Anthony Powell

The Valley of Bones

London 1964

1

Снег, выпавший вчера, местами не стаял еще, и воздух утра был студён. Улицы были пусты в этот час. Кедуорд и ротный старшина шли в полумраке бодрым шагом, как в строю, один справа, другой слева от меня. Несколько лет назад — в ином, давнем, дальнем, более привольном земном существовании — я побывал уже в этом городе, заезжал сюда с ночевкой, чтобы взглянуть на местность, где мои деды жили столетье-полтора назад. Один из них (порядочный, должно быть, шалопут — не от него ли дядя Джайлз унаследовал свои шальные качества?) спустился сюда, к морю, в западный Уэльс, чтобы жениться, а в приданое взял небольшое поместье над бухтой на этом пустынном, глухом берегу. Годы и непогоды оставили от дома один фундамент. Я постоял там; внизу, под обрывами, волны Атлантики беспрестанно гасли на каменных нагромождениях взморья и беспрестанно набегали снова, дымясь зеленоватой пеной. «Все вновь и вновь накатывает море», — как любил, бывало, мой друг Морланд цитировать из Поля Валери; по-моему же, этот вид накатывающих валов слишком эффектно-театрален для повседневного потребленья. Затем мои предки переселились на травянистый полуостровок неподалеку, где море, сужаясь эстуарием, вдается глубоко в сушу. Мохом и плющом покрыло там разрушенные стены, густой дождь застилал от меня лишенную крыши развалину. В окрестной церкви белела мраморная мемориальная доска. Вот и все вещественные памятки. Сам город мне почти не запомнился. Улицам его, легшим на разных уровнях по косогору, не откажешь сейчас в хмурой прелести — мерещится, будто идешь по зимнему Толедо в одной из картин Эль Греко или по тосканскому холмяному городку, какие бывают изображены — без особого почтения к перспективе — на заднем плане портретов кватроченто. И все время неотвязно почему-то чувствуется близость моря. Строка о вечном набеганье морских волн вызывает в мозгу тысячу бегучих образов, обрывки стихов, фрагменты живописи, забытые мелодии, пеструю сумятицу воспоминаний — все что угодно, кроме лишь того, что тебя сейчас должно заботить. Пытаешься встряхнуться, и снова забываешься, шагая.

Хоть жили здесь всего лишь два или три поколения нашего рода, но есть некая уместность, даже перст судьбы, в том, что я, со звездочкой второго лейтенанта, прибыл теперь на те самые берега, откуда отчаливал не один мой юный родственник, чтобы стать безвестным офицером морских войск или отрядов Ост-Индской компании, весьма рискуя в свои двадцать лет упокоиться на кладбище Бомбея иль Майсура. Я был не слишком удивлен, когда сам попал в ту же упряжь — я готов к ней, так сказать, потомственно и военную лямку надел с определенным облегчением. Однако какие бы традиции ни связывали меня со здешними местами, а ничем не опровергнуть высказанного Бонапартом убеждения (опять мысль моя оперлась на французскую цитату): «После тридцати способность воевать слабеет в человеке». Вот именно, в точности относится ко мне. Возможно, и у моих родичей бывали на военном поприще препоны. Во всяком случае, за четыреста — пятьсот последних лет никто из них не блеснул карьерой. В средние века воевалось им успешнее; каким невероятным ни кажется это теперь, сквозь сумбур кельтских родословных, а даже и поцарствовал наш род в седую старину в здешнем южноваллийском королевстве, столько раз переходившем из рук в руки. Любопытно, что за люди были эти мои пращуры; под настроение способны были, уж конечно, и выколоть глаза, и оскопить. Бледное, загадочное солнце отсвечивает на золотых венцах, окольцевавших боевые шлемы, — а сами царственные воины становятся все зыбче и бесплотней и уходят в светлую мглу, в облачное обиталище таких совсем уже геройски-легендарных личностей, хоть и вроде бы исторических, как Ливарх Старый — недовольный гость за Артуровым Круглым столом — и Кунедда (с ним, правда, родство у нас всего по женской линии), чья конница стояла стражей на валу Адриана. Почему-то именно британский кельт Кунедда приходил сейчас на ум. Он изгнал ирландцев, побив немалое число их, — возможно, по прямому повеленью полководца Стилихона, вандала, едва не севшего на римский трон. Я задумался над этой возможностью, а мы всходили уже, не сбиваясь с ноги, на крутой и скользкий мощеный бугор. Там, за остриями пик ограды, стояло здание из серого камня — храмина, молельня, спящая в ледяном полусумраке. Между тяжких колонн портика — высеченный в камне свиток с надписью:

САРДЫ

1874

Четко приставив ногу, Кедуорд остановился у входа. Остановились и мы со старшиной. Улицей пронесся шумный порыв ветра. В льдистом воздухе взвыли, приглушенно и вместе тревожно, боевые рога Кунедды, летящего в далеких тучах.

— Здесь разместили нашу роту, — сказал Кедуорд. — Сейчас представим вас Роланду.

— Он не спускался ужинать вчера вечером?

— Заходил после вас. Он был занят поверкой — эту неделю он дежурит.

Вслед за Кедуордом я прошел грозный портал молельни (Сарды — одна из семи перечисляемых в Апокалипсисе малоазийских церквей, вспомнил я) и точно в пещере очутился — тут было темней, чем на улице, хотя чуть потеплее. Старшина скомандовал «смирно» безлюдно-тихому и жутковатому сумраку помещения, где не развеялся еще спертый дух солдатского ночлега, сдобренный запашком неисправных газовых горелок.

— Вольно! — в свою очередь скомандовал неясно кому Кедуорд. Он уже говорил мне, что роту, «как обычно, черт подери, на неделю заняли на хозработах». Трудно было разобрать, что окружает нас в этом мире теней, угрожающе косых, как на рисунках Домье. Мерцали посреди два тусклых язычка голубоватого, едко пахнущего газа и беспрерывно искажали и ломали очертания у мглистой массы каких-то пирамид и кубов. Постепенно ближние к нам контуры оформились в неровные ряды двухэтажных коек, толсто застланных бурыми одеялами. Затем из глубины пещеры — точно с невидимого клироса заславословив — звучно взреял густой мужской голос в щемящей душу жалобе:

Влюбился я, когда

Вечерняя звезда

Уже лучилась.

А нигде ведь не было

Ковбою веселей,

Чем за рекою, в Мексике,

На земле твоей…

Я понял, что поет казарменный дневальный; второй дневальный, вынырнувший из мглы в шаге от меня, подхватил «Чем за рекою…», рьяно орудуя шваброй, как дирижер палочкой, и, кончая припев, грохнул ею по деревянным ножкам койки.

— Полегче там, полегче, — гаркнул старшина, к пению отнесшийся терпимо. — Разгромыхались!

Глаза уже привыкли к сумраку, и на стенах проступили громадного размера готические буквы, рдея, чернея, золотясь в мерцании горелок, — возник словно бы сам собой разворот гигантского тома высоко над каменным полом, как роковые письмена на Валтасаровом пиру:

Впрочем у тебя в Сардах есть несколько человек, которые не осквернили одежд своих, и будут ходить со Мною в белых одеждах, ибо они достойны.

Откр. III. 4

— А койки не все застланы как положено, — сказал Кедуорд. — Так ведь не годится, старшина.

Он говорил строго, как бы в тон апокалипсическому осуждению недостойных. Хотя Кедуорд заверил меня, что ему скоро двадцать два, но он походил на мальчугана, который потехи ради вырядился офицером и для пущего эффекта намазал себе жженой пробкой усики. По виду он годился старшине в сыновья, почти во внуки. Но в то же время был в Кедуорде мальчишеский форс, детская важность, по-своему внушительная и заставляющая подчиняться.

— Это из новеньких, не все они учены застилать по-нашему, — осторожно пояснил старшина.

— Взгляните вот на эту. И на те.

— Думалось, ребята уже поднаторели.

— В жизни не видел такого непорядка.

— Персидский базар, прямо скажем, — согласился старшина.

Бритолицый, с сурово-пуританской внешностью «железнобокого» кромвелевского ветерана, как их рисовали в прошлом веке романтические иллюстраторы авантюрно-исторических повествований, ротный старшина был на деле не так уж и стар, да к тому же (как я выяснил со временем) вовсе не таких уж пуританских убеждений. Но валлийская его фамилия — Кадуолладер — звучала как имя вождя из тех полумифических времен, где я бродил мыслью минуту назад[2]: ни дать ни взять воин-герой с благородно-суровым лицом встал из гроба под древнее знамя с изображением дракона — явился на подмогу родной армии в военную годину. Как и все солдаты и сержанты батальона, он был шахтер. Гладкий его череп, совершенно безволосый, замысловато изузорен синей угольной пылью, въевшейся в кожу за годы подземного труда, — точно средневековый гороскоп (его же собственный, возможно) вытатуировали на этом охряного цвета темени. Грудь украшена ленточкой коронационной медали и еще одной, желто-зеленой, за долголетнюю службу в территориальной армии. Мы втроем не спеша пошли вдоль строя коек.

— Продолжайте уборку, — бросил Кедуорд дневальным. Те поняли окрик старшины как приказ вообще прекратить работу, покуда мы здесь, и стояли у стены, переминаясь и перешептываясь. Потом я их узнал поближе. Одного, невысокого, звали Джонс, а поскольку Джонсов, как и Уильямсов, имелось много, то прибавляли инициал Д. Он был совершенно белес, что составляло редкость в батальоне. Второй был Уильямс У. X. — брюнет, высокий, с пятнистым лицом. Снова энергично заработав швабрами, они сочли, что и петь разрешено: когда мы отошли в глубь помещения, Джонс Д. вернулся к роли запевалы, но запел уже сдержанней, подчиняясь, быть может, настроению куплета:

Ты, с кротостью в очах,

Вся в белом, при свечах

Христу молилась…

Протяжные, грустные звуки оборвались. Я оглянулся, и мне показалось, что сам певец молится в склоненной позе, но это он нагнулся подмести под койкой. Потому он и песню прервал — или, возможно, сделал эту краткую паузу, залюбовавшись мысленно виденьем юной девушки в легких одеждах, блистающе белых, как у сардийских праведников; мир, чистоту, близкую радость сулил этот образ, такой далекий от казарменной угрюмой затхлости. Джонс выпрямился, и голос взлетел с обновленной и страстной тоской:

А колокол гнал меня:

«Уходи, не смей

Оставаться в Мексике,

На земле моей…»

Горестный тон певца подчеркивал жестокость колокольного запрета, неумолимость жизненного распорядка, призрачность любви и наслаждения. Еще звучал припев, а уже в другом конце зала раздались тяжелые шаги, точно силы властей предержащих надвигались, чтобы изгнать несчастливца влюбленного из церкви, из сладостной Мексики. От дверей шли к нам два человека. Нагнувшись над одной из коек, Кедуорд и старшина критически оценивали многообразье безобразия ее застилки. Я повернулся, вгляделся в идущих. Офицер в сопровождении сержанта. В чине капитана, небольшого роста, черные усики, как у Кедуорда, но значительно гуще. Сержант молод, высок, широкоплеч, мясист, блондинист — несомненно, еще один образчик бритта-воина; своими ярко-синими древнебританскими глазами напоминает моего знакомца Питера Темплера. Пение стихло опять, но маленький капитан уперся негодующим взглядом в койки.

— Старшина, почему не командуете «смирно», когда входит ротный командир? — спросил он резко.

Кедуорд и Кадуолладер поспешно вытянулись, поприветствовали. Я — тоже. Капитан жестко отдал нам честь, подчеркнуто задержав руку у козырька.

— Виноват, прощенья просим, — гаркнул старшина ретиво, но не слишком, видимо, пугаясь рассерженного своего начальника. — Не углядел вас, сэр.

Кедуорд сделал шаг вперед, как бы на выручку старшине.

— Капитан Гуоткин, это мистер Дженкинс, — сказал Кедуорд. — Он прибыл вчера, назначен в роту.

Гуоткин сердито вперил в меня свои небольшие черные глаза. С виду он — возмужалая и слегка уменьшенная копия Кедуорда. Моего примерно возраста, на год, на два моложе… Поначалу почти все офицеры батальона мне казались на одно лицо: когда я накануне вечером явился в канцелярию, то сидевшие за столом рядышком Мелгуин-Джонс, начштаба, и Пэрри, его помощник, были неотличимы друг от друга как близнецы. Просто не верилось потом, что в людях таких разных могло хоть на минуту примерещиться мне какое-либо существенное сходство. Если внешне Гуоткин чем-то и напоминал Кедуорда, то как личности они очень разнились. Уже с первого знакомства на меня повеяло от Гуоткина чем-то новым, хотя и трудно определимым. Взять уж то, что была в его характере незаурядность. В повадке и движениях был некий стиль, проглядывало некое отличие от серой людской нормы, да только существует ли эта пресловутая серая норма?

— В банковском служащем или в трамвайном кондукторе серой нормальности столько же, сколько в Бодлере или Чингисхане, — заметил как-то Морланд. — Просто так сложилось, что кондукторов и служащих на свете больше.

Досыта насмотревшись на меня в мутной полутьме казармы, Гуоткин протянул мне руку.

— Ваша фамилия значится в распоряжениях по штатному составу, мистер Дженкинс, — сказал он неулыбчиво. — Начальник штаба также осведомил меня о вас. Добро пожаловать в нашу роту. Она станет у нас лучшей ротой батальона. Еще пока не стала. Я знаю, вы включитесь в наши общие усилия.

Свои весьма официальные слова Гуоткин произнес чуточку монотонно, голосом грубовато-повелительным и в то же время не вполне уверенным.

— Мистер Кедуорд, — продолжал он. — Что новоприбывшие бойцы — застлали свои койки как положено?

— Не все, — сказал Кедуорд.

— Почему не все, старшина?

— Сразу их не обучишь, сэр. Они не все еще приноровились. А ребята они славные.

— Славные или нет, а должны застилать как положено.

— Так точно, сэр.

— Проследите, старшина.

— Проследим, сэр.

— Осмотр оружия давно был?

— На построении в получку, сэр.

— Винтовки в роте все проверены?

— Проверены у всех, сэр, кроме Уильямса Т. — он убыл на курсы водителей-механиков и винтовку свою взял с собой, а также у Джонса Э. стригущий лишай, а Уильямс X. в увольнении, а те две, что я докладывал, что сержант-оружейник хочет посмотреть, и третью с заевшим затвором держу пока на ротном складе, как вы велели, и доведу до порядка. Да еще Уильямс Д. И. послан в бригаду на неделю, и винтовка с ним. Вот, пожалуй, и весь сказ, сэр.

Гуоткина этот сказ, должно быть, удовлетворил.

— Ротную ведомость кончили? — спросил он.

— Нет еще, сэр.

— К шестнадцати ноль-ноль должна быть подана мне, старшина.

— Подадим, сэр.

— Мистер Кедуорд.

— Сэр?

— У вас кокарда не вровень с верхним швом.

— Вернусь к себе днем — подровняю, сэр.

Гуоткин повернулся ко мне.

— Офицеры нашего батальона звездочки носят бронзовые, мистер Дженкинс.

— Начальник хозчасти сказал мне вчера, что к вечеру сегодня достанет нужные звездочки.

— Не забудьте взять их, мистер Дженкинс. Офицеры, одетые не по форме, подают дурной пример… Кстати, вот сержант Пендри. Он эту неделю дежурит со мной. Он будет вашим взводным сержантом.

Сержант Пендри улыбнулся широко и сердечно, его синие глаза блеснули, отразив огоньки газа и еще сильней напомнив мне молодого Питера Темплера. Сержант протянул руку, я пожал ее, не совсем уверенный, согласуется ли такая фамильярность с понятиями Гуоткина о дисциплине. Но в данных обстоятельствах Гуоткин, по-видимому, допускал рукопожатие. До сих пор он держался тона сурового — подчеркнуто сурового, хотя не слишком убедительного. Теперь же заговорил дружелюбнее.

— Ваше имя, мистер Дженкинс?

— Николас.

— Мое — Роланд. Как говорит наш командир, официальность хороша в строю. Мы ведь собратья-офицеры, одна семья. Так что вне службы я для вас — Роланд. А вы для меня — Николас. Мистер Кедуорд сказал вам, конечно, что его зовут Идуол.

— Сказал. Я так и зову его. Я вообще-то откликаюсь на сокращенье Ник.

Гуоткин прищурился на меня, как бы сомневаясь в значении слова «откликаюсь» и в том, годится ли младшему офицеру употреблять его в разговоре с ротным командиром, но промолчал.

— Идемте, сержант Пендри, — обратился он к своему спутнику, — хочу проверить ночные ведра.

Мы откозыряли, и Гуоткин отправился дальше исполнять свои обязанности дежурного по части — по части ночных ведер, непочтительно сострил я про себя.

— Прошло благополучно, — сказал Кедуорд так, как если бы исход знакомства мог быть и неблагополучным. — Не думаю, чтоб вы ему пришлись против шерсти. Что еще осталось показать вам тут? Ах да, умывальную нашу.

Такова была моя первая встреча с Роландом Гуоткином, встреча чрезвычайно характерная, так как он предстал мне именно в той роли, какую назначил себе: командир, придирчивый службист, с подчиненными не запанибрата, но и не бессердечный сухарь, и прежде всего человек воинского долга. Образ, ясно и твердо очерченный, но вжиться в него до конца Гуоткину не удавалось почему-то. Само уже имя — Роланд Гуоткин было ни то ни се, разнобой поэзии с прозой. Роланд — отзвук песни о Роланде, о рыцарских подвигах:

…Когда Роланд, отважный пэр,

Когда бесстрашный Оливьер

Под Ронсевалем пали!

А Гуоткин значит ведь попросту «маленький Уолтер», «Уолтеренок», что в данном случае не лишено уместности.

— Роланд способен быть чертовски неприятен, — сказал мне Кедуорд, когда мы встали с ним на дружескую ногу. — Больно высоко, знаете ли, себя ставит. У Лина Крэддока отец управляющим в отделении банка, где Роланд, и Лин слышал от своего отца, что Роланд в банковском деле слабак. В инспектора ему вовеки не подняться. Да он, по-моему, и не очень туда рвется. Он полководцем себя воображает. С ним надо ухо востро. Если взъестся — беда.

Именно такое впечатление от Гуоткина и сложилось у меня — что мнения он о себе высокого и что весьма способен омрачить жизнь тому, кого невзлюбит. Вместе с тем он меня странным образом заинтересовал, даже привлек. Было в нем что-то грустное, даже смутно трагическое. Своим чрезмерно-уставным рвением он, уж конечно, далеко превосходил других офицеров батальона. В те сравнительно безмятежные дни начала войны у нас хватало еды и напитков и не исчезло еще в людях благодушие. Если вам было за тридцать, то для зачисления в строй требовались с вашей стороны усилия; и все держали себя почти так, словно прибыли на учебный довоенный сбор (часть наша относилась к территориальной армии), чтобы поразмяться и через несколько недель вернуться домой. Гуоткин вел себя иначе. В нем ощущалась не простая увлеченность штатского своей новой офицерской ролью, не жажда преуспеть на непривычной должности. Высокая решимость чувствовалась в нем, сознание судьбоносной своей призванности. Мне думается, он смотрел на вещи как стендалевский герой — не стендалевский любовник вроде моего приятеля Барнби, отнюдь нет, а юноша честолюбивый и мятущийся, освобожденный наконец войной из тесных рамок жизни в провинциальном городке и приготовившийся к лихим подвигам на фоне военных жанровых картин в духе Месонье, с кирасами и плюмажами, где драгуны, спешась, ведут лошадей через поле пшеницы, где гренадеры гуляют в таверне и девушки подносят им вино в кувшинах. Для подобного почтения к армии — у нас оно никогда не считалось, как на континенте, общераспространенным выражением национальной воли — нужна известная наивность. Кедуорд тоже надеялся выдвинуться, но отнюдь не по-гуоткински. Кедуорд, как выяснилось, военными или иными грезами не занимался. Мы с ним шли уже из казармы к нашему жилью. Кедуорд теперь держался со мной так, будто мы пуд соли вместе съели, — не то чтобы вовсе игнорируя нашу разницу в возрасте, но считая ее, во всяком случае, основанием для благосклонности ко мне.

— Вы, Ник, надо думать, в одном из наших больших пяти?

— Каких больших пяти?

— Я про пятерку наших банков говорю.

— Я не служу в банке.

— Вот как. Тогда вы в батальоне исключение.

— Разве наши офицеры сплошь банковские служащие?

— Все, кроме трех-четырех человек. А где же вы работаете?

— В Лондоне.

Поскольку к банковскому делу я оказался непричастен, в Кедуорде тут же угасло любопытство к тому, как именно я добываю хлеб насущный. Он спросил только:

— Ну и как живется в Лондоне?

— Неплохо.

— А не бывает тошно жить в такой громадине?

— Подчас бывает.

— Я был два раза в Лондоне, — сказал Кедуорд. — У меня там тетка в Кройдоне, я у нее гостил. Пару раз прошелся по Вест-Энду. Магазины чертовски шикарные. Но жить и работать там — благодарю.

— Привыкаешь со временем.

— Не думаю, чтоб я привык.

— Кому где нравится.

— Вот именно. Мне там нравится, где я родился. Отсюда неблизко, но места довольно схожие со здешними. Вам бы у нас понравилось, я думаю. Офицеры батальона в большинстве оттуда. Между прочим, вчера, кроме вас, еще один должен был прибыть, но так и не прибыл.

— Новопроизведенный в офицеры?

— Нет, он из запаса территориальных войск.

— Как фамилия?

— Бител. Брат у него — кавалер Креста Виктории[3]. А здорово бы оторвать такой.

— Тогда Бител должен быть на много лет моложе брата. Тот получил свой крест, командуя на фронте кадровым батальоном в девятьсот пятнадцатом или шестнадцатом году. Мой отец упомянул об этом как-то. Теперь тому герою седьмой десяток по меньшей мере.

— Ну что ж, значит, этот намного моложе. Мне сказали, он раньше играл в сборной Уэльса по регби. Вот тоже здорово. Но вы правы. В смысле — этот Бител не больно молодой. Наш батальонный командир жаловался, что ему все старых присылают. Ужасался, какого вы давнего года рождения. А Бител, вероятно, еще даже старей будет.

— Неужели.

— Всякое бывает. Кто-то слышал, будто ему чуть ли не тридцать семь. Надо же, такой старый, а? Его ж придется убирать со строевой должности, административную подыскивать какую-нибудь, когда дивизию двинут отсюда.

— А нас собираются двигать?

— И, говорят, очень скоро.

— Куда?

— Никто не знает. Военная тайна, само собой. Кто говорит, в Шотландию, кто — в Северную Ирландию. Роланд считает, в Египет или в Индию. У Роланда всегда замах гигантский. Но, конечно, и туда могут послать. А хорошо бы за море. Папа мой в ту войну служил в нашем батальоне, их послали в Палестину. Привез мне оттуда молитвенник в переплете из дерева, из ливанского кедра. Тогда меня еще на свете не было, конечно, но он взял для сына, который будет у него, — конечно, если самого не убьют раньше. Тогда он маме даже предложения еще не делал.

— И вы по воскресеньям молитесь по этой книге?

— Тут, в армии? Ага, как же. Чтобы спер кто-нибудь. Я ее дома берегу — для моего собственного будущего сына. А у вас есть невеста?

— Была. Теперь — жена моя.

— Вот как. Ну да, в вашем возрасте — конечно. Янто Бриз — он у Роланда третьим комвзвода — тоже теперь женат. Свадьба месяц назад состоялась. Ну, ему двадцать пять скоро стукнет. Как зовут вашу жену?

— Изабелла.

— Она в Лондоне?

— Теперь у своей сестры живет, в сельской местности. Ребенка ожидает.

— Счастливый вы, — сказал Кедуорд. — Интересно, сын будет или дочь. Мне бы дочурку хотелось. У меня есть невеста. Хотите взглянуть на фото?

— Разумеется.

Кедуорд расстегнул нагрудный карман. Вынул бумажник, извлек оттуда любительский снимок. Вручил мне. От постоянных любований и показов черты лица — различимо женского — почти стерлись. Я выразил одобрение.

— Чертовски хороша ведь, а? — сказал Кедуорд.

Он поцеловал блеклое очертание, спрятал фото.

— Присвоят капитана — поженимся.

— А когда, по-вашему, присвоят?

— Лет через сотню, — ответил он со смехом. — Но впрочем, могут и повысить, почему же — если война не кончится и если проявлю усердие. Может, и вас повысят, Ник. Всякое бывает. Правда, надо сперва эти чертовы полтора года пробыть младшим, прежде чем получите вторую звездочку. Но война же не завтра кончится? Французы будут держать линию Мажино, пока наша страна не укрепит воздушный флот. А потом, когда немцы поднапрут, тут-то мы с вами и вступим в дело. Конечно, и до этого еще могут нас послать на помощь Финляндии, не с немцами драться, а с русскими. Так или иначе, а решающий род войск — пехота. На этом все сходятся — только Янто Бриз говорит, что войну решат танки.

— Поживем — увидим.

— Янто уверен, что так и протрубит войну с двумя звездочками. Ему все равно. Янто лишен честолюбия.

Вчера вечером я уже познакомился в нашей комнате с Эваном Бризом, которого обычно называли Янто (валлийское уменьшительное от Эвана). Длинный, безусый, с неуклюжей походкой — фигура отнюдь не военная; он служил бухгалтером, но не в банке, и, стало быть, подобно мне, был отклонением от стандарта. Как выяснилось позже, Гуоткин недолюбливал Бриза. Вернее, терпеть его не мог, и Бриз молча платил взаимностью. Антипатию объясняли тем, что Гуоткину досаждала неподтянутость Бриза, его нежелание усвоить армейскую повадку и манеру речи. Из-за этого Бризу и впрямь доставалось от Гуоткина и прочего начальства. Вдобавок Бриз всегда производил такое впечатление, будто он подсмеивается над Гуоткином — втихомолку, не давая внешних поводов к обиде. Однако дело было, видимо, еще и в другом. Кедуорд потом по-дружески открыл мне, что Гуоткин до своей женитьбы влюблен был в сестру Бриза, и та обошлась с ним неласково.

— Роланд если уж влюбится, то втрескивается со страшной силой, — сказал Кедуорд. — Он до того втюрился в Гуэнлиан Бриз — подумать можно было, корью заболел.

— И что же в итоге?

— Она и глядеть на него не хотела. Вышла за профессора из Суонси.

— А Роланд женился на другой?

— Само собой. На Блодуэн Дэвис, что всю жизнь жила в соседнем доме.

— Ну и как у них?

Кедуорд взглянул на меня непонимающе.

— Что — как? Да как полагается. Они давно уж поженились; правда, детей нет. Та история с Гуэн Бриз — давно прошедшая. Янто и забыл уже, наверно, что они с Роландом чуть не породнились. Вот бы получились свояки. Вечно бы шерсть дыбом. Роланд всегда умнее всех. Командовать любит. А Янто человек иного сорта, но тоже любит поставить по-своему. Ему бы приаккуратиться. А то вид как у старой курицы, надевшей форму.

Тем не менее пусть у Бриза и не было бойкости Кедуорда, его честолюбивой, энергичной исполнительности, но я убедился со временем, что Бриз неплохой офицер в своем роде, несмотря на затрапезный вид. Солдаты любили его; Бриз разбирался в людях, к его совету стоило прислушаться.

— За сержантом Пендри приглядывайте, Ник, — сказал он, услышав, что Пендри у меня взводным сержантом. — Сейчас-то он держится браво, но хватит ли его надолго, не знаю. Его повысили, и он пока усердствует. Но он побыл у меня во взводе капралом и оставил во мне неуверенность. Как бы не оказался он из тех сержантов, что в две-три недели выложатся, а затем скисли. Таких немало встретите. Снимать их с должности — единственный выход.

Вечером того дня, когда Кедуорд водил меня, новичка, по батальону, Бриз зашел со мной в бар гостиницы, в которой был расквартирован наш офицерский состав. Пообедав, младшие офицеры оставляли вестибюль в распоряжение майоров и капитанов, а сами шли в бар, где можно и поговорить свободней, и угостить друг друга. Там было накурено и очень людно. Много штатских посетителей, кой-кто из наших полковых, несколько офицеров из дивизионной роты связи, размещенной в городе, а также двое-трое летчиков. У стойки — Памфри, один из наших младших офицеров. Облокотился, разговаривает с двумя военными священниками и незнакомым лейтенантом, из наших тоже, судя по знакам различия. У лейтенанта большое, одутловато-круглое лицо; спутанные клочковатые усы блестят от пива. В толстых губах — окурок сигары. Несмотря на усы и на изрядную лысоватость, он, как и Кедуорд — но совсем по-иному, — напоминает подростка, вырядившегося офицером. В отличие от Кедуорда у этого вид поразительно какой-то виноватый и потому-то именно подростковый: словно школьник наклеил себе усы (а не просто намазал жженой пробкой) и минуту назад сотворил что-то прегадкое и сейчас ждет, что вот-вот его разоблачит директор, который уже не раз ловил его на разных гадостях. Углубить диагноз помешал мне Кедуорд. Он вошел и присоединился к нам.

— Кружку пива, Идуол? — предложил Бриз.

Кедуорд кивнул.

— В новостях передали, Финляндия продолжает отбивать Красную Армию, — сказал он. — Нас, возможно, еще пошлют туда.

Памфри — он тоже не из банковских служащих, продает подержанные автомобили, — махнул нам рукой, приглашая в свою компанию. Рыжий, шумный, задиристый, Памфри всем заявляет, что хочет перевестись в ВВС.

— Нашего полку прибыло, Янто, — крикнул он нам. — Тут лейтенант Бител. Отметился в канцелярии только что и койку получил. Теперь отмечает прибытие со мной и с нашими падре.

Мы протолкались к стойке.

— Илтид Попкисс, наш англиканский пастырь, — сказал Бриз. — И Амброз Дули — он спасает души католиков и такими угостит вас анекдотами, что только держись.

Попкисс щупл и бледен. Заметно сразу, что ему нелегко тягаться с отцом Дули в непринужденно-сердечном общении с паствой. Дули, рослый брюнет с маслянистым, словно бы чуть недобритым лицом, благодушно выслушал отзыв о себе как об отчаянном анекдотисте. Он, видимо, в отличных ладах со своим протестантским коллегой. Лейтенант же Бител робко улыбнулся мне, обнажив под мохрами усов два ряда удивительно плохо подогнанных вставных зубов. Неуверенно протянул мне вялую руку. От его воровато-пугливой манеры делалось как-то не по себе.

— Я рассказываю вот, какая кавардачная у меня получилась поездка из дому сюда, — заговорил он торопливо. — Еще спасибо, начштаба отнесся с пониманием. И как обычно, весь кавардак на совести Военного министерства. Но как бы ни было, а я уже снова в родном полку и рад запить пивом всю передрягу.

Он, возможно, коммивояжер по профессии — привык завязывать знакомства с помощью доверительной скороговорки. Но слишком уж неуверен в себе. Частит, быть может, просто от стеснения. Лацканы френча в пятнах — яичных, что ли; штаны старенькие, мешковатые. Порядком уже выпил. Он, несомненно, старше меня — и это слава богу. Если он и был когда-то в сборной Уэльса, то с тех пор страшнейшим образом одряб — это также несомненно. И горько сознает свою одряблость и потертый вид; вот смотрит виновато на свой френч, отстегнул мятый клапан кармана от потускнелой пуговицы, демонстрирует нам.

— Дадут мне денщика, надо будет выутюжить. Не надевал с тех пор, как вернулся с лагерного сбора пятнадцать или больше лет тому назад. А сейчас по пути сюда пролил на брюки стакан джина, сам не знаю как.

— Предупреждаю вас, от денщика ни черта не добьетесь приличной обслуги, — сказал Памфри. — Ему привычнее рубать уголь, чем утюжить форму, и вам повезет, если он хотя бы сумеет навести блеск на эти пуговицы, а их надраить не мешало бы.

— Время военное, конечно, многого требовать не приходится, — сказал Бител, как бы извиняясь (а вдруг не годится теперь упоминать об утюжке мундира). — Но не повторить ли нам? Мой черед угощать, отче.

Он обращался к англиканскому священнику, но откликнулся, и энергично, отец Дули.

— Это пиво, если не умерить пыл, мне перебунтует кишки, — сказал он. — Но так и быть, из уважения к вам, друг мой.

Бител неловко улыбнулся — очевидно, ему резнуло слух это «перебунтует кишки» в устах священнослужителя.

— От еще одной вреда не будет, — сказал он. — Я в гражданской жизни потребляю порядочно пива, и ничего худого не случается.

— К тому же брюхо дрыхнуть не должно, — не унимался Дули. — Великое дело — ежедневная промывочка. Ничего нет здоровее.

Он поднял кружку, как бы оценивая на свету слабительные свойства содержимого.

— Пей не пей, а от армейской пищи вечный бунт в кишках, — продолжал он с веселым, зычным смехом. — Как мобилизовали, так почти не знаю передышки от поноса.

— А у меня от этой пищи запор, как у сыча сидячего, — сказал Памфри. — Как у сидячего сыча.

Дули одним большим глотком допил пиво и опять засмеялся — этакий развеселый монах — при мысли о пищеварительных превратностях людских.

— Понос ли, запор, а всегда ношу с собой щедрый запас туалетной бумаги, — сказал он. — Непременно. Это мое правило. В армии может схватить в любую минуту.

— Идея ценная, — сказал Памфри. — Всем бы нам надо последовать совету его преподобия. Принять меры на случай, как припрет. Вы, Илтид, вероятно, тоже обеспечились, а? Церковь учит предусмотрительности.

— Ну разумеется, а как же, — сказал Попкисс.

— За кого вы принимаете Илтида? — сказал Дули. — Он у нас воин бывалый.

— Как же, как же, — продолжал Попкисс, видимо обрадовавшись случаю показать себя рубахой-парнем. — И можете представить, что за штуку подстроили мне в части, где я служил до этого? Как-то вечером в бильярдной разоблачился я, чтобы сыграть партию, и — надо же! — ребята мне в карман, между листков туалетной бумаги, сунули резиновое изделие.

Раздался дружный смех, к которому присоединился и Дули, хотя на лице его прочлась озабоченность тем, что перекозырять Попкисса будет непросто.

— И что же изделие — выпало на молитве при всем народе? — спросил Памфри, нахохотавшись.

— Нет, благодаренье небесам. Я утром обнаружил его на столике рядом со своим воротничком. Бросил тотчас в унитаз и спустил воду. И легко воздохнул, когда наконец унесло его. Пришлось дергать цепочку раз пять или шесть, представляете.

— А вот послушайте-ка, что со мною приключилось в бытность мою во втором полку четырнадцатой… — начал отец Дули.

Я так и не дослушал этой истории, несомненно рассчитанной на то, чтобы грубой прямотою языка и повествовательной силой затмить Попкисса бесповоротно — вчистую переплюнуть, одним словом. Дули явно вознамерился отстоять свою репутацию непревзойденного рассказчика, и жаль, что не удалось дослушать. Помешал Бител.

— Душа не лежит что-то к таким разговорам, — пробормотал он, отводя меня немного в сторону. — С отвычки, должно быть. Да и вам они вряд ли по вкусу. Вы не из толстокожих. Вы ведь университет кончали?

Я не стал отрицать этого.

— А который именно?

Я сказал, который именно. Бител нагрузился в этот день уже солидно. От него несло спиртным даже в густо алкогольной атмосфере бара. Он глубоко вздохнул.

— Я и сам в студенты собирался, — сказал он. — Но отец раздумал посылать. Дела в то время пошатнулись. Он аукционы вел, ну и попал как раз в передрягу. Ничего серьезного, хотя в округе много циркулировало клеветы. Люди чего не наскажут. Он умер вскоре. Я бы, наверно, и сам, так сказать, мог себя послать в университет. Денег в обрез бы, но хватило. Да поздновато уже как-то показалось. С тех пор жалею. Большая разница — с высшим образованием и без. Стоит только поглядеть на окружающую публику.

Он покачнулся слегка, ухватился за край стойки.

— Устал за день, — сказал он. — Выкурю еще сигарку — и на боковую. Успокаивает нервы сигара. Закурим? Они дешевые, но неплохие.

— Нет, спасибо.

— Да берите. У меня их целая коробка.

— Большое спасибо, но я их не курю.

— Университетский, а сигар не курит, — произнес Бител обескураженно. — Вот не подумал бы. А снотворных таблеток? У меня есть отменные, хотите попробовать? Перепьешь — без них нельзя. Жуткая вещь — проснуться ночью в перепое.

Я и сам чувствовал теперь сильную усталость и, чтобы уснуть, в таблетках не нуждался. Бар уже закрывали. Все расходились по спальням. Бител наспех хватил еще порцию в одиночку и шатко ушел куда-то искать свою шинель. Остальная компания наша, включая священников, направилась на лестницу. Я спал в одной комнате с Кедуордом, Бризом и Памфри.

— Старине Бителу чердак достался, — сказал Памфри. — Тоскливо ему там будет одному. Надо бы устроить ему какой-нибудь сюрприз на сон грядущий. Развеселить как следует.

— Да ему сейчас хочется тихо лечь, и больше ничего, никаких дурачеств, — сказал Бриз.

— Почему же, — возразил Кедуорд. — Бител — парень вроде бы хороший. Он от шутки не прочь. Справим ему новоселье. Покажем, что своим считаем, любим.

Хорошо, подумал я, что мне вчера не устроили такого новоселья, что обошлось без розыгрыша, — просто выпили вечером по паре кружек. Видимо, есть что-то в Бителе, предрасполагающее к подшучиванью. Стали обсуждать, какую форму придать шутке. Кончилось тем, что всей компанией поднялись на верхний этаж гостиницы, где поместился Бител в одной из мансард. И священники пошли с нами, особенно Дули зажегся идеей розыгрыша. Я позавидовал было уединению Битела, но, когда мы добрались туда, увидел, что за эту роскошь Бителу придется заплатить полным отсутствием прочих удобств. Мансарда довольно большая, потолок косо снижается к окошку. Вдоль стены — глубокие полки: вероятно, в мирные времена здесь помещалась бельевая. Обоев нет. Сильно пахнет мышами.

— Так что же учудить? — спросил Кедуорд.

— Кровать перевернуть, — предложил Памфри.

— Нет, — сказал Бриз, — это уж будет просто глупо.

— Сотворить штрудель из постели.

— Старо.

Обоим священникам хотелось поглядеть на спектакль, но не слишком в него впутываясь. Следующее предложение — всем залечь на полках и, когда Бител ляжет, явиться сонмом привидений — было отвергнуто как неосуществимое. Затем кто-то подал мысль сделать чучело. Она была одобрена, и Памфри с Кедуордом принялись сооружать на раскладушке Битела подобие спящего человека — чтобы Бител подумал, что произошла путаница с комнатой. Свернули парусиновый саквояж Битела, под одеялом он произвел впечатление туловища. Приладили снизу пару ботинок так, чтобы они торчали из-под одеяла; на круглый несессер надели пилотку и примостили на подушке вместо головы. Еще что-то, должно быть, приспособили — забыл, что именно. Получилось недурно — если учесть, что времени было в обрез, этакая легкая шутка, совершенно беззлобная; всю бутафорию можно будет убрать в две минуты, когда Бител захочет лечь. И только закончили, как на лестнице послышались тяжелые шаги Битела.

— Вот и сам бредет, — сказал Кедуорд.

Мы вышли на лестничную площадку.

— О мистер Бител, — встретил его Памфри громогласно. — Пойдемте поглядите. Там у вас неладно.

Бител медленно всходил, цепляясь за перила и все еще дымя своей сигарой. Слов Памфри он будто и не слышал. Мы расступились, пропуская его в дверь.

— Вашу кровать толстый такой офицер занял, — проорал Памфри, еле сдерживая смех.

Бител ввалился в комнату. Постоял, пялясь на койку, как бы не веря своим глазам, своему счастью — по лицу его расплылась улыбка невыразимой радости. Он вынул изо рта сигару, аккуратнейше вставил ее в большую стеклянную пепельницу с налепленной сбоку разноцветной пивной рекламкой — единственным украшением комнаты. Пепельница помещалась на столике, был еще побитый стул и эта койка, и больше ничего. Затем Бител вскинул руки над головой и всплеснул ими, пускаясь в пляс.

— О боже, — вырвалось у Бриза. — О боже.

С причудливыми жестами Бител не спеша обошел вокруг койки, делая коленца то с правой, то с левой ноги, словно следуя фигурам ритуальной пляски.

— Песнь любви… — курлыкал он нежно. — Песнь любви…

Время от времени он делал резкий выпад головой вперед и вниз, точно порывался обнять чучело, но удерживал себя в последний момент, стыдясь выказать свое влечение — или даже страсть — при посторонних. Вначале все вокруг, включая и меня, смеялись от души. В самом деле, зрелище было из ряда вон, полностью неожиданное, захватывающе странное. Лицо у Памфри побагровело, словно вот-вот его хватит удар; Бриз и Кедуорд тоже хохотали. Да и священники не отставали от других. Но плясовые корчи Битела становились все гротескней. Он все быстрей кружился около раскладушки, извиваясь телом, колебля руки волнообразно, на восточный лад. И понемногу закралось в меня чувство, что пора бы кончать. Какая-то неловкость стала ощущаться. Шутка продлилась уж довольно, даже чересчур. Пора было Бителу завершать свой комический номер. Пора, подумал я, всем нам ложиться спать. В то же время я мог лишь восхищаться тем, как Бител на розыгрыш ответил встречным розыгрышем, сто очков дав шутникам вперед. Я бы на месте Битела не сумел так мастерски выйти из положения, где уж там. Однако пора и прекращать. Спектакль затянулся. Хорошего понемножку. Ну, вот сейчас он остановится… Напрасные надежды. Не было и признака, что близится конец. Бител то складывал ладони молитвенно, то бурно раскачивался из стороны в сторону в религиозном экстазе, то несся в пляске чуть ли не вприсядку. И неустанно бормотал нежные слова чучелу на раскладушке.

Кажется, вторым — после меня — отсмеялся Попкисс.

— Идемте, Амброз, — сказал он. — Завтра воскресенье. Трудовой день. Время ко сну.

В этот момент Бител, потеряв равновесие от хмеля и от исступленного кружения, рухнул плашмя на чучело. Раскладушка затрещала зловеще, но выдержала. Бител бурно сжал в объятиях покрытый одеялом саквояж, осыпал поцелуями пилотку.

— Любовь моя… — бормотал он. — Любовь моя…

Я глядел, чем он еще нас угостит, и тут обнаружил, что остался уже с Бителом один. Остальные внезапно ушли — наскучило им, или неловко стало, или просто усталость взяла свое. Последнее вероятней всего. Утомление подсказало им, что шутка кончилась, что пора спать. Бител лежал лицом вниз, поглаживая чучело и ласково курлыча.

— Как самочувствие, Бител? Мы спать уже уходим.

— Чего?

— Спать уходим.

— Счастливцы, баиньки идут…

— Спокойной ночи, Бител.

— Спокойной ночи, — ответил он. — Баю-бай. Жаль, не кончал я университета.

Он повернулся на бок, протянул руку за чучело, к пепельнице. Недокуренная сигара уже погасла. С трудом вытащив из кармана брюк зажигалку, Бител яростно ею защелкал. Хоть бы не наделал ночью пожара… Я прикрыл дверь, сошел к себе. Соседи по комнате уже ложились.

— А потешный старичина этот Бител, — сказал Бриз, укрываясь.

— Чудика такого поискать, — сказал Кедуорд. — В жизни не видел подобной пляски.

— Он ее порядком затянул, — сказал Памфри, прекращая на минуту чистить зубы. — Всю ночь протанцевал бы, чего доброго, если б не упал.

Но хотя все были согласны в том, что пляска ненужно затянулась, сама личность Битела отнюдь не произвела плохого впечатления. Напротив, приобрела несомненный престиж… Усталость оборвала мои мысли. Несмотря на непривычную обстановку, я тут же уснул крепким сном. Утром, одеваясь, мы говорили о построении на молитву, о прочих воскресных делах. За разными этими разговорами Бител оказался забыт. Бриз и Памфри, одевшись, спустились вниз завтракать; направились и мы с Кедуордом туда же, но в коридоре к Кедуорду подошел солдат. Он был у Памфри ординарцем. Солдат улыбался во весь рот.

— Разрешите обратиться, сэр.

— Что вам, Уильямс?

— Я приставлен для обслуги к новому офицеру, покуда у него нету собственного ординарца.

— К мистеру Бителу?

— И он сегодня не того.

— Что с ним такое?

— Взгляните сами, сэр.

Уильямс И. Г. (так его именуют) не в силах был скрыть удовольствие.

— Что же, поглядим, — сказал Кедуорд.

Мы снова направились в чердачную мансарду. Кедуорд открыл дверь. Я вошел следом, и меня обдало тошным сигарно-пивным перегаром. Я почти ожидал, что увижу Битела спящим на полу и в одежде, а увенчанный пилоткой несессер так и будет лежать на подушке. Однако, как это бывает с теми, кто давно привык засыпать напившись, Бител ухитрился раздеться и расположиться на койке с некоторым даже комфортом. Форму свою он не бросил, а сложил рядом на полу, как заведено у старых алкоголиков, которые знают, что повесить костюм на стуле — задача для них непосильная. Чучело он с койки скинул. Укрытый бурым одеялом, он лежал в желтой пижаме, линялой и грязной, подтянув колени к подбородку. В этом положении он был похож на ископаемый труп, извлеченный целиком из первобытного могильника и выставленный под стеклом в музее. Он свирепо храпел, щеки вздувались, опадали — цвет их тоже говорил о смерти. На колченогом стуле рядом с койкой помещались часы, портсигар, снотворные таблетки. И красовался еще один экспонат — от него повеяло на меня особым ужасом. Сперва я не мог понять, что это такое. То ли скульптурка, то ли сложное механическое устройство. Я вгляделся. Механизм или предмет дикарского искусства? И вдруг я понял. Прежде чем уснуть, Бител выложил в пепельницу искусственные свои челюсти. Вынул изо рта все сразу, вместе с окурком сигары, зажатым в зубах. Впечатление этот агрегат производил необычайное, ознобно-мрачное, сюрреалистическое. Мерещились раскопки через тысячу лет после нас и восхищение археологов, нашедших эту окаменелую утварь рядом со скрюченным скелетом Битела и строящих догадки о культурно-бытовой ее значимости. Кедуорд приподнял Битела, потряс. Никакого эффекта. Бител даже глаз не открыл, только прекратил на минуту храпеть. Не зря, как видно, хвалил он свои таблетки. Как только голова его упала опять на подушку, он снова захрипел, заурчал, заклохтал — и никаких иных признаков жизни. Кедуорд повернулся к Уильямсу И. Г., стоящему в дверях все с той же широкой улыбкой.

— Уильямс, доложите дежурному капралу, чтобы занес мистера Битела в списки заболевших, — сказал он.

— Слушаю, сэр.

Уильямс пустился вниз по лестнице, прыгая через две ступеньки.

— Я зайду еще потом, погляжу, как он тут, — сказал Кедуорд. — Сообщу ему, что записал его в больные. Все равно сегодня утром ничего особенного от него не ожидалось. Воскресенье, притом накануне только прибыл.

Это был разумный выход из положения. Кедуорд явно знал, как поступать в непредвиденных случаях. Боюсь, что Гуоткин в такой ситуации поднял бы скандальный шум. Оценив рассудительность Кедуорда, я указал ему затем на челюсти, вцепившиеся в сигару, но он остался холоден к их красочному ужасу. Мы пошли завтракать. Приходилось признать, что свою военную карьеру Бител возобновил не самым удачным образом.

— Перебрал старый Бител кружечку вчера, — сказал мне Кедуорд за столом. — Я сам однажды выпил больше положенного. Мерзейшее состояние. А вам случалось, Ник?

— Случалось.

— Мерзко было, а.

— Мерзко, Идуол.

— Выйти следует сейчас пораньше — примете взвод, поведете на построение.

Мы условились встретиться на плацу. Не успел я еще выйти из гостиницы, как в вестибюле, против всех ожиданий, появился Бител. Увидев меня, он конфузливо улыбнулся.

— Неохота что-то завтракать по воскресеньям, — сказал он.

Я предупредил его, что он записан в заболевшие.

— Мне сказал этот Уильямс, временный мой ординарец, — ответил Бител. — Уже вычеркнули. Я в разговоре с ним узнал, тут служит Дэниелс, паренек из моего родного города, и не прочь будет ко мне в ординарцы, Уильямс его и привел тут же. Дэниелс понравился мне.

Мы пошли улицей вместе. На Бителе была пилотка — та самая, вчерашняя. На размер меньше, чем надо бы; напялена строго вертикально, согласно инструкции, которой сейчас не придерживались, носили набекрень. И необычно высока (как кепи у прустовского Сен-Лу, подумалось мне), так что Бител смахивал в ней на чертенка в колпаке; или, верней — если учесть его возраст, массивность, усы, — на комическую куклу, на помесь моржа с плотником. Мятое лицо Битела напоминало ноздревато-рябую поверхность швейцарского сыра, но других следов вчерашний вечер не оставил, если не считать некоторой одышки. Бител заметил, как я покосился на его пилотку, и улыбнулся заискивающе.

— Устав разрешает пилотки, — сказал Бител. — Они удобнее фуражек. Притом дешевле. Купил эту за семнадцать шиллингов. Два скостили, потому что у нее пятнышко сверху. Его ведь не заметно?

— Ничуть.

Он оглянулся, понизил голос.

— Других университетских у нас никого, — сказал он. — Я нарочно справлялся. Вы чем занимаетесь «на гражданке», как говорят в армии?

— Пишу статьи в газетах, — ответил я, умолчав о своих книгах, поскольку писательство — в неписательском кругу — предмет для разговора неловкий. Вдобавок писатель как профессия звучит неубедительно. А скажешь «журналист», и на этом расспросы пока что кончались: журналистика — общеизвестный способ пропитания, хотя и не совсем понятный.

— В этом роде я и предполагал, — сказал Бител с уважением. — Меня самого готовили к интеллигентному труду — в аукционщики тоже. Но мне отцова работа не нравилась. Так я и не кончил даже обучаться. Меня всегда к театру более менее тянуло. Был статистом раза два. Но я не актер, сам это понимаю. Да и вообще, люблю менять работенки. Не терплю постоянной обузы. Служил одно время, например, в нашем кинотеатре. Приходил туда вечером в смокинге, вот почти и вся работа.

— А оплата на таких должностях достаточная?

— Не весьма, конечно. На этом капитала не составишь, но я обхожусь — прежние крохи кой-какие завалялись. Притом я холостяк. Вы-то женаты?

— Женат, не скрою.

Бител спросил так, словно женатость — состояние, требующее неких оправданий.

— Так я и предполагал, — сказал он. — А я — нет. Не нашлось как-то подходящей девушки.

Бител произнес это с видом донельзя неуютным. Последовала пауза. Я не нашелся, что ему сказать. Девушки определенно не по его части; хотя кто знает… Взамен я задал безобидно-естественный вопрос:

— Как вы оказались в запасе территориальной армии?

— Я в молодости отслужил в территориалах, — сказал он. — Вроде модно было. И уж не думал снова когда-нибудь надеть форму. А теперь вернулся и даже рад, что будет постоянная копейка. Я фактически сейчас ведь без работы, а одних прежних крох не хватает. Вчера слыхал, нам еще и полевую надбавку платят. Вы это уже знаете, конечно. Недурной привесок к жалованью. А то у меня, честно говоря, финансы пели романсы. Затрат столько всяких. На книги, скажем. Вы, наверно, книгочей заядлый, раз вы журналист. Вы какие дайджесты глотаете?

Он о желудочных пилюлях, что ли? В духе вчерашних пищеварительных разговоров отца Дули? Но тут я вспомнил, что дайджестами называются популярные сборнички отрывков и выжимок из книг. Я признался, что не потребляю дайджестов. Битела мой ответ разочаровал.

— Я-то сам их не так уж часто покупаю, — сказал он. — Надо бы, наверно, чаще. Там бывают интересные статьи. По вопросам пола, например. Психология пола. Слыхали?

— Слышал кое-что.

— Я не про дешевку с броскими картинками, с ножками женскими. Я про ненормальности, каких и не ждешь. А это надо на ус мотать, ведь надо?

— Надо.

Бител на ходу придвинулся ко мне, опять понизил голос. На этом близком, слишком близком, расстоянии от него попахивало ароматичным кремом для бритья.

— До моего приезда обо мне тут ничего не говорили вам? — спросил он с беспокойством в голосе.

— Кто?

— Вообще в батальоне.

— То есть?

— О моих, скажем, родственниках.

— Говорили, что брат у вас — кавалер креста Виктории.

— Так и сказали?

— Да.

— И что вы им на это?

— Что, судя по возрасту, он вам скорее дядей должен приходиться, чем братом.

— Совершенно верно. Мы не братья.

— Вы ему племянник, значит?

— Я этого не утверждал. Но не будем об этом. Я еще о другом хотел спросить. Насчет игр ничего не говорили?

— Каких игр?

— Ну, что я играю в спортивные игры какие-нибудь?

— Был разговор, что вы играли в регби за Уэльс.

Бител замычал страдальчески.

— Играл за Уэльс? — переспросил он, как бы еще надеясь, что ослышался.

— Да.

— Так я и знал, что выйдет недоразумение.

— Недоразумение?

— Да что я регбист. Знаете, как оно бывает, когда выпьешь. Очень легко можно создать преувеличенное впечатление. Должно быть, я переборщил, когда звонил в отдел запаса территориальной армии. Наболтал о местных знаменитостях, о спорте, об однофамильцах моих и так далее.

— Значит, кавалер креста вам не родня и вы не играли за Уэльс?

— Я не сказал, что уж вовсе не родня. В наших краях никогда нельзя сказать наверное, родня или нет. Но, во всяком случае, не брат и не дядя. Видно, я совсем запутал офицера в том отделе, раз он так меня понял. По телефону он мне показался не слишком толковым. Я так и подумал тогда: старый Блимп[4], наверно. Из отставных тупиц. Но крест Виктории — еще не так. Меня больше заботит недоразумение с регби.

— А все же как оно возникло?

— Бог его знает. Явный телефонный кавардак. В уэльской сборной один год играл, кажется, коммерсант по фамилии Бител. Или, возможно, какой-то Бител играл в крикет за Гламорган, а я спутал. Там или тут, но Бител играл, по-моему. Дело давнее, во всяком случае. И по телефону я приплел для чего-то.

— Ну, это пустяки.

— Не такие уж пустяки, если нам придется играть в регби.

— Теперь — вряд ли.

— Я ведь в регби не играл ни разу в жизни, — сказал Бител. — Не имел такой возможности. Да и не тянуло. Считаете, значит, играть не придется?

— Думаю, что боевая подготовка не оставит на это времени.

— Дай-то бог, — сказал Бител почти с отчаянием в голосе. — К тому же ходят слухи, нас не сегодня завтра двинут отсюда.

— Куда, не слышали?

— Да будто в Северную Ирландию. А далековато наш этот плац. Хоть бы начальство не стало вплотную приглядываться — я не так уж чисто выбрит. Порезался сегодня. Рука почему-то дрожала.

— Пляска вам удалась блестяще.

— Какая пляска?

— Вчерашняя ваша, вокруг чучела на койке.

— Но-но, меня не проведешь, — засмеялся Бител. — Я воробей стреляный — знаю, как наутро морочат новичка, будто он накануне дурака свалял. Я, собственно, рад был, что из бара все тихо-мирно пошли спать. Я опасался, будет розыгрыш, а я устал с дороги. В территориальном, помню, лагере любили розыгрыши. А мне это всегда было не по душе. Не по характеру. Но вернемся к бритью — вы каким кремом пользуетесь? Я сейчас пробую новый. Прочел рекламу в «Здоровье и силе». Решил испытать. Люблю менять мыльца-кремы. Это человека взбадривает.

Тем временем мы подошли к плацу. Там уже дожидался Кедуорд. Он проводил меня ко взводу, доставшемуся мне под начало. Бител ушел в другую сторону. Кедуорд объяснил мне, как и что; мы прохаживались с ним взад-вперед, покуда офицеры не встали по команде в строй. Литургия совершалась в одной из здешних приходских церквей. Затем Попкисс — сейчас отнюдь не выглядевший вчерашним бледным, смущенным священничком — заговорил с амвона в непринужденной, громко-энергичной манере, какая вообще свойственна офицерам и солдатам батальона. Тема проповеди взята была из пророка Иезекииля. Попкисс прочел весь кусок:

«Была на мне рука Господа, и Господь вывел меня духом и поставил меня среди поля, и оно было полно костей, и обвел меня кругом около них, и вот весьма много их на поверхности поля, и вот они весьма сухи. И сказал мне: сын человеческий! оживут ли кости сии? Я сказал: Господи Боже! Ты знаешь это. И сказал мне: изреки пророчество на кости сии и скажи им: „кости сухие! Слушайте слово Господне! Так говорит Господь Бог костям сим: вот, Я введу дух в вас — и оживете. И обложу вас жилами и вырощу на вас плоть, и покрою вас кожею, и введу в вас дух, и оживете, и узнаете, что Я Господь“. Я изрек пророчество, как повелено было мне; и когда я пророчествовал, произошел шум, и вот движение, и стали сближаться кости, кость с костью своею. И видел я: и вот жилы были на них, и плоть выросла, и кожа покрыла их сверху, а духа не было в них. Тогда сказал Он мне: изреки пророчество духу, изреки пророчество, сын человеческий, и скажи духу: так говорит Господь Бог: от четырех ветров приди, дух, и дохни на этих убитых, и они оживут. И я изрек пророчество, как Он повелел мне, и вошел в них дух, и они ожили, и стали на ноги свои — весьма, весьма великое полчище…»

Попкисс смолк, поднял глаза от Библии, широко развел руки. Солдаты сидели, притихшие, на сосновых скамьях.

— О братия мои, подумайте об этом поле костей, вообразимте его вместе… оно видится мне у ствола выработанной шахты, где под темною горой вознеслись конуса терриконов, — в таких полях, в таких долинах вы и сами обитаете… Перенесемтесь, братья, в долину эту вместе со мною… Разве не знакомы вам сии сухие кости?.. Очень знакомы… Кости без плоти, без жил, кости без кожи, без духа… Это наши с вами кости, братья мои, и кости сии ожидают шума и великого движения, ждут дыхания от четырех ветров — как поведал ветхозаветный пророк… Не время ли сплотиться всем нам, о братья, как сблизились кости на том древнем поле, кость с костью своею, плоть с плотью, и ожить, исполнясь духом… И, если я не исказил пророчества, стать весьма, весьма великим полчищем…

2

Приказ о нашей передислокации пришел через неделю с небольшим — не успел я и отряхнуться от этого сна, от видений, сквозь которые несло меня; здесь Лондон сделался так же далек для меня, как для Кедуорда, и одни только письма от Изабеллы напоминали о мире дел иных, чем обучение взвода или вывод караула. Словно оглушенного наркотиком или загипнотизированного, меня втолкнуло в эти сновиденья и гнало сквозь них неумолимо-грозно (как, бывало, доктора Трелони и его собратьев-магов уносили заговоры и заклятья из земного мира в астральную область). Но теперь я наконец завертелся шестеренкой военной машины, перестав быть инородным организмом, существующим отдельно и все более отчужденно. Теперь за взводными делами некогда стало и подумать о своем. Целый день прошел в лихорадочных сборах. Затем весь батальон построили. Раскатились команды. Мы двинулись походной колонной, оставив позади Сарды — одну из семи азийских церквей, — где белы одежды на немногих праведниках, не поддавшихся скверне. Солдаты, хоть и расставались с родиной, были настроены довольно бодро: что-то начиналось наконец-то! Они негромко пели:

Помоги, великий боже,

Утоли тоску и боль

И могучею рукою

Проведи через юдоль.

Хлебом вечным,

Хлебом вечным

Душу слабую насыть…

Что бы ни пели на марше, но всегда речь тут идет о жизненных превратностях, о переменах, которые так часто к худшему, так неминуемы, особенно в армии, особенно в войну. Затянули затем другую песню, но и в ней звучали привычные темы невзгод, неизвестности, унынья, устали, усилий тщетных — мысль о неизбежности чего служит такой опорой солдату.

В солдаты взят,

В солдаты взят,

И тянешь лямку в армии Белиши.

Носи сукно

И жри… халву,

А ноги твои в волдырях давно.

В солдаты взят,

В солдаты взят

И тянешь лямку в армии Белиши.

Садись в быльё

И чисть ружье,

А в пе́ред и в зад поползет паучье.

В солдаты взят — в солдаты взят —

В солдаты взят — в солдаты взят…

Гуоткин был взбудоражен нескрываемо. Он орал команды точно в мегафон, то и дело поверял Кедуорда, Бриза и меня по всяким мелочам. Впереди, поодаль, маячил Бител, взводом своим замыкая соседнюю роту. Бител явился в строй с кожаным зеленым чемоданчиком, весьма замызганным, и так и брел с ним сейчас.

— Не рискнул его отправить с тяжелым багажом, — сказал он, одергивая потертый непромокаемый чехольчик, когда мы остановились у вокзала. — Единственное, что осталось из маминых вещей. Она отбыла уже в лучший мир.

Поезд повез нас на север. Начался длинный путь куда-то. Смеркалось. Высадили нас среди кромешной тьмы. Мы оказались в порту. Чернели суда на смоляно-черных водах как на адском озере. За устьем бухты плескал прибой. Старый пароход, куда погрузили батальон, еле смог нас вместить. Наконец люди уселись, улеглись впритирку, как рабы на невольничьем судне. Пароходик отвалил пыхтя от пристани, вошел в открытое море. Дул ветер. Нас качало на зыби. В такую ночь не разоспишься. Еще много было офицерской и сержантской суетни; но вот сержант Пендри доложил, что все в порядке. С ним подошел капрал Гуилт, один из ротных балагуров, — миниатюрный, почти карлик, с большущей черно-курчавой головой — несомненно, потомок древнейших валлийцев, которых покорили высокие светловолосые кельты. Не слишком исполнительный, Гуилт был тем не менее приемлем в роли капрала, поскольку болтал и пел без умолку, своей назойливой персоной помогая взводу как-то коротать армейскую нуду.

— Все получили порцию какао, сержант Пендри?

— Все до одного, сэр, и выпито в охотку.

— Кой-кто не выпил, мутит кой-кого, сэр, — сказал Гуилт, считавший долгом ввязаться в любой разговор.

— И многих укачало во взводе?

— Я велел, чтоб лежали спокойно, и пройдет, — сказал сержант Пендри. — Много шуму из пустяков подымают некоторые.

— Вчистую укачало кой-кого, — откликнулся в свою очередь Гуилт на манер хора в греческой трагедии. — Белесого этого, Джонса Д., — вчистую.

Пароход шел сквозь ветер и волну. Иль это плывем мы в ночи по морю снов, исполненных скрытого значения? Наше плаванье никак не менее таинственно, чем сонные ночные странствия. Под утро я сошел вниз, побрился — и вернулся на палубу оживший. Небо посветлело, впереди очертилась суша. Когда причалили, дул бриз с востока, обдавая дождиком. За гаванью протянулся поселок, серые дома, фабричные трубы. В отдалении — горы, заволочены тучами. Вид у всего убогий, неказистый. Прибытие сюда ничем не радовало.

— Командирам взводов свести людей на берег сразу же, когда услышите приказ, — сказал Гуоткин. — Без валанданья. Порасторопней. Веселей.

Сам он был отнюдь не весел — зеленоват лицом, как если бы и его, подобно Джонсу Д., укачал переезд. Роты гуськом сошли по сходням, затем выстроились у железнодорожной линии. Как обычно, не обошлось без задержек. Дождь, кидаемый ветром в лицо, усиливался, густел. Батальон стоял вольно, дожидаясь комендантского распоряжения. Шли мимо на работу девушки, покрывшись платками. Остановились под дождем, глядели на нас с обочины, сгрудясь в кучку, переговариваясь, пересмеиваясь.

— Ау, Мэри, — крикнул им капрал Гуилт. — На чужачков пришли полюбоваться?

Девушки ответили многозначительным смехом.

— Что же вы вёдро нам не привезли? — отозвалась одна.

— Каких тебе ведер, милая?

— Что ж вы, говорю, дня ведренного нам не привезли? У нас заненастилось тут с воскресенья.

— Какого, какого тебе дня нужно, родненькая?

— Да ведренного. Чтоб распогодилось, нам нужно.

Гуилт повернулся к сержанту Пендри, ошарашенно развел руками, поражаясь такому искажению языка.

Ведренный день? Слыхал, сержант Пендри?

— Слыхал, капрал Гуилт.

— Чудной говорок здесь.

— Чудной.

— Судя по говорку, в далекие края нас занесло.

— В этих краях много тебя ожидает чудного, — сказал сержант Пендри. — Уж будь уверен, парень.

— А чудное меня здесь тоже ожидает?

— Вот уж не скажу.

— Да скажи уж, сержант Пендри, — шутливо заюлил, заклянчил Гуилт. — Наверно, ждет меня здесь чудная, пухлявенькая, чтоб согреть солдата ночью.

Тут же обретался ротный старшина Кадуолладер, как вездесущая заботливая хлопотунья экономка школьного мужского интерната. В Кадуолладере жил дух шахтерской спайки и надежности, и сочеталось это у него с весьма необычной тягой к несению ответственных обязанностей; такой старшина — клад для ротного командира.

— Мы тебя согреем, капрал Гуилт, — заговорил старшина. — Будь спокоен. Работой обеспечим по завязку, скажу прямо. Сон гарантирую крепкий. Тебе не до пухлявых будет и не до костлявых — только б до койки добраться.

— Но хочется ж пухлявенькую, старшина. А старшине разве не хочется?

— Ты старшину не морочь, капрал Гуилт, — сказал Пендри. — Не суй старшине свои грязные мысли.

— Да я же не грязненькую предлагаю, — сказал Гуилт. — Я — чистенькую.

— Никаких не суй, понятно?

— Неужели ему никаких не нужно? — притворно изумился Гуилт. — Даже и чистеньких? Ты серьезно это, сержант Пендри?

— Серьезно говорю тебе.

— Да как же так?

— Не знаешь разве, старшина человек женатый.

— Выходит, старшина, что девушки для одних только молодых, как я? Это меня радует.

— Рано радуешься, капрал.

— Старшина счастливый человек, — сказал Пендри нравоучительно. — Вот доживешь до его лет, тогда обрадуешься, что кончил дурить и за девками бегать.

— Ах, боже мой, неужели сержант Пендри правду говорит, что старшина уже свое отбегал? Ах, ах, я сочувствую.

Старшина Кадуолладер скупо улыбнулся.

— А слыхал ты, капрал Гуилт, поговорку, что старый конь борозды не испортит? — произнес он снисходительно.

В это время появился комендант перевозки с пуком бумаг в руке. Батальон двинулся дальше. Капрал Гуилт наспех послал девушкам воздушный поцелуй, а те яро замахали нам, засмеялись громче. Рота, топоча, направилась к составу на запасном пути.

— Эй там, задние ряды, — громыхнул старшина. — Взять ногу! Левой — левой — левой, раз — два…

Нас повезли унылой, скудной местностью, мимо разлогих полей, белых лачуг, низких огорож из камня, вересковых пустошей на фоне дальних гор.

— Здесь просторней будет проводить учения, — заметил Гуоткин. Он уже оправился от морской болезни и был не взбудоражен, как в начале пути, а сравнительно спокоен. — Здесь обстановка будет более солдатская, — прибавил он с удовлетворением.

— А по прибытии нас хоть накормят, Роланд? — спросил Бриз. По обыкновению своими вопросами он как бы нажимал в Гуоткине уставной рычажок.

— Нас упреждает второй эшелон дивизионного снабжения, — отрубил Гуоткин.

— И что же?

— К нашему прибытию продовольствие будет готово к распределению по ротам. Заглядывайте чаще в полевой устав, Янто.

Выгрузили нас у небольшого, серого промышленного городка. Батальон снова построился. Люди уже устали. Песня, под которую вошли в городок, была заунывна:

На сердце печаль, я отвык улыбаться,

О будущем я и мечтать позабыл.

Лишь тени былого навстречу теснятся —

Все те дорогие, кого схоронил.

Листвой шелестят, что-то шепчут и ропщут,

Глядят на меня из-за темных ветвей.

О ясеневая родимая роща,

Одна ты осталась у грусти моей.

Гуоткин прав был, говоря, что новая обстановка будет более солдатской. Под казармы дали нам бывшую полотняную фабрику — длинные, узкие сараи, где раньше подвергали обработке лен, так что декорация получилась аскетически-нагая, точно из фильма про Иностранный легион в пустыне. Офицеры разместились на окраине города, в заброшенном особнячке, некогда принадлежавшем, надо думать, состоятельному местному дельцу. От казарм особнячок был удален на милю с лишним. Меня и здесь поместили в одной комнате с Кедуордом, Бризом и Памфри — ему не удалось еще перевестись в ВВС. И пятого поселили к нам жильца, тоже младшего офицера, Крэддока (сестра его — невеста Кедуорда). Крэддок, энергичный толстяк, заведовал пищеблоком, и, значит, по нескольку раз на неделе возвращался домой среди ночи и либо включал свет, либо же слепо спотыкался о чужие раскладушки в поисках своей, в обоих случаях мешая спать. Да и при свете трудно было не задеть чью-нибудь койку в этой тесноте. Но не только полночные приходы Крэддока составляли неудобство. Бриз имел обыкновение бросать использованные бритвенные лезвия где попало, и Памфри как-то утром порезался, наступив босой ногой. Кедуорду снилось ночи напролет, что он командует ротой.

— На месте! На-пра-во! — кричал он во сне. — Повзводно — в сомкнутую колонну стройсь!..

Памфри, взбалмошный по натуре, швырялся полотенцами и губками. Стекло в окне было разбито, а вставить никто в хозчасти не заботился, и ночью гулял ветерок: от пола несло холодом сквозь парусину раскладушки. Снова уже выпал снег. Я упоминаю обо всем этом не как о чем-то трудновыносимом в ту военную пору, но чтобы пояснить, почему я сменил жилье, когда представилась возможность. А она представилась, и неожиданно — благодаря Гуоткину. В течение первых недель на новом месте я узнал его ближе. Он больше подходил мне по возрасту, чем младшие офицеры, исключая Битела. Даже среди капитанов становилось все меньше наших с Гуоткином ровесников — немолодых за нерасторопность перемещали постепенно из строевых рот в запасные батальоны или в учебный центр.

— Избавляемся от балласта, — комментировал Гуоткин. — И слава богу.

Он говорил все в той же отрывистой манере, был все тот же придира-аккуратист. Вместе с тем он явно желал бы сдружиться, но боялся, что дружба с подчиненным, хоть и со сверстником, будет не в армейских правилах. В Гуоткине обнаруживались неожиданные стороны — внезапные промельки неуверенности под весьма уверенным фасадом. Некоторые свои обязанности он исполнял отлично, к другим же не имел природной склонности.

— Ротный командир, — сказал мне Дикки Амфравилл, с которым я встретился позднее в тот год, — должен сочетать в себе качества инспектора манежа в первоклассном цирке и опытной няни в многодетной семье.

На такое-то блистательное сочетание талантов претендовал Гуоткин — он тянулся в военные святые (как выразился позже Пеннистон). Но все как-то не дотягивался. И не потому, что щадил себя. Напротив, одной из основных помех у Гуоткина была как раз его неспособность перепоручать обязанности: он непременно все, важное и неважное, стремился делать самолично. Скажем, учредил он ежедневное дежурство по роте, и дежурный офицер был обязан среди прочего проверять, как люди обедают, — вещь излишняя, поскольку дежурный по батальону обязательно заглядывал в столовые, нет ли где «жалоб», и вдвойне излишняя, так как Гуоткин сам то и дело являлся проверить в обед, не филонит ли дежурный по роте. Гуоткин, в сущности, не оставлял себе почти никакого свободного времени. Он, однако, смутно сознавал, что вся эта дотошность не ведет в конечном счете к требуемым результатам; он ощущал, что чего-то недопонимает. Ко всему прочему не было у Гуоткина способности, столь необходимой в армии, принимать выговоры начальства — даже несправедливые — спокойно и невозмутимо. Он ужасно удручался в таких случаях.

— Не давай армейским делам пригнетать тебя, — говаривал Мелгуин-Джонс, начальник штаба. — Если сегодня инспектирует генерал, помни, что и этот день придет к концу, как прочие.

Сам Мелгуин-Джонс не всегда следовал своему правилу. Это был дельный и вспыльчивый кадровик; говорил он с легкой запинкой, а рассвирепев, становился форменным заикой. Он не прочь был бы вернуться в свой кадровый батальон, где имелось больше шансов на скорое участие в деле и, стало быть, на выдвижение. Надежнейший офицер и усерднейший работник, он не разделял, однако, гуоткинского преклонения пред лучезарным ликом армии — он совершенно бы не понял Гуоткина. А Гуоткин, получив от Мелгуин-Джонса выговор за служебное упущение вроде запоздалой сдачи ротных пищевых отходов, падал духом, словно под сомнение ставили его личную честь, а затем горячечно кидался усилить боеподготовку, улучшить выправку и внешний вид солдат. В определенном смысле, разумеется, он поступал верно, да упущение-то не всегда при этом устранялось наибыстрейшим образом. Суть в том, что Гуоткину недоставало подлинного постиженья системы, которой он так восхищался. Недостаток этот был, возможно, как-то связан с поэтической жилкой в Гуоткине; стремясь найти исход наружу, поэзия становилась помехой в служебных делах. Романтический подход к жизни часто встречаешь именно у людей грубоватых. В известной степени это относилось и к Гуоткину. Грубошерстность его проявлялась в том, что, получив нагоняй, он непременно искал, на ком бы отыграться. Козлом отпущения служил обычно Бриз, хотя и любой другой из роты мог пострадать. Безотказную мишень для разносов представлял Бител — он вечно в чем-то был повинен, — но Бител служил в другой роте. Тем не менее, хоть и не подначальный, Бител тяжко действовал Гуоткину на нервы своим видом и поведением. Как-то под вечер Бител, возвращаясь с учебного поля и щеголяя криво застегнутой гамашей, попался нам на глаза.

— И это называется офицер, — возмутился Гуоткин. — А еще брат героя.

— А действительно ли брат? Может быть, только дальний родственник?

Я не был уверен, что вправе разглашать то, чем поделился со мной Бител: судя по тону, он говорил доверительно. Притом Бител мог и вернуться внезапно к легенде, которую первоначально распространял, облегчая себе зачисление в армию; по крайней мере мог и не желать, чтобы эту легенду опровергали с прямой ссылкой на него. Впрочем, так или иначе, Гуоткин не стал копаться в родословной Битела.

— Если даже дальняя родня, все равно Бител марает честь героя, — сурово сказал Гуоткин. — Стыд и позор. Такое родство должно бы вселять в Битела гордость. Пусть бы мой родственник был кавалером креста Виктории — или хотя бы Военного креста. И скажу вам, Ник, я убежден, что никакой Бител не регбист, пустой только треп.

На это возражать теперь уже не приходилось. Всякому, кто разок увидел, как Бител движется беглым шагом, делалось ясно, что футбольными доблестями Бител никогда не блистал.

— На прошлой неделе Идуол дежурил, — продолжал Гуоткин, — и, представьте, наткнулся в столовой на Битела — сидит в халате и слушает патефон вместе с подавальщиками. Спустился, мол, вниз в поисках Дэниелса. Тоже фрукт этот его ординарец. После чего изволь крепить дисциплину в батальоне.

— Этот чертов патефон горланит день и ночь.

— Вот именно, и я больше не намерен там квартировать. Сыт по горло. Мою постель сегодня утром перенесли в ротную канцелярию. А то полдня теряешь, мотаясь взад-вперед между жильем и казармой. Удачно к тому же, что рядом с канцелярией ротный склад. На день раскладушку можно туда.

Мы подошли к развилке. Отсюда дорога поворачивала на казармы, другая вела к офицерскому особнячку.

— А почему б вам тоже не переселиться в канцелярию? — решительно сказал вдруг Гуоткин — тоном жестким, точно выговаривая за неисполнение приказа.

— А место найдется?

— Места с избытком.

— В комнате у нас людно; сейчас Иудол на антигазовых курсах, но даже без него тесно.

— Спать в канцелярии, конечно, не так весело.

— Обойдусь без веселья.

— Зато там ты всегда на месте. При солдатах. Где и надлежит быть офицеру.

Я был польщен предложением Гуоткина. Кедуорда послали в корпусную школу химической войны (называемую у нас кратко антигазовой), так что младших офицеров осталось у Гуоткина двое — Бриз и я, — а работы хватало. Как я уже сказал, спать в особнячке было мало радости. В ротной канцелярии будет, во всяком случае, не хуже. Жить при казармах удобно уже тем, что сократятся расстояния.

— Мой скарб перенесут сегодня же вечером.

Так началось у нас с Гуоткином что-то вроде дружбы. Совместные ночевки в канцелярии изменили не только взаимоотношения наши, но и весь ритм отдыха и подъема. Вместо ежеутреннего одевального ералаша с участием Кедуорда, Бриза, Памфри и Крэддока, вместо болтовни, телячьей возни, пения — нечастые, жесткие, серьезно-деловые реплики Гуоткина, его сосредоточенное молчание. Спал он как сурок, и засыпал мгновенно — еще, бывало, и свет не выключен, и не сняты с окна листы затемнения; я же лежал порой, прислушиваясь к разговору в ротном складе. Перегородка между канцелярией и складом не достигала потолка, так что бывали слышны разговоры, которые после отбоя велись там вполголоса (а не на зычных дневных тонах, отличающих наш батальон). Ночевать в складе полагалось только кладовщику, младшему капралу Гиттинсу, но обычно тут же спали и другие — из числа полуофициальных помощников Гиттинса, родственников, дружков, выдающихся ротных личностей вроде капрала Гуилта. Они собирались на складе вечерами, свободными от караульной службы, и слушали радио, а затем кое-кто и заночевывал между кипами одеял и ящиками, в особенном, затхловатом складском запахе, отдающем не то москательной лавкой, не то музеем естествознания. Младший капрал Гиттинс был свояком ротного старшины Кадуолладера. Гиттинс не всегда склонен был признавать армейскую табель ранга и повиновения, искусственную и временную.

— Но ты должен понять, Гарет, — как-то услышал я убеждающий голос старшины за перегородкой. — В мирное время — в шахте — ты поставлен надо мной и над сержантом Пендри. А здесь — нет. Здесь не шахта. В роте мы над тобой поставлены. Не худо бы тебе помнить это, Гарет.

Гиттинс пользовался в роте престижем, не только как хозяин вещевого довольствия, но и за свою твердохарактерность. Смуглый, приземистый (отчетливо докельтский тип, подобно Гуилту), он мог бы, вероятно, без труда стать сержантом, даже старшиной, если бы желал повышения. Но, как и многие другие, он предпочитал не брать на плечи ответственность за людей, а правил складом, где стерег каждый предмет инвентаря, точно свою личную собственность, обретенную долгим трудом и жертвами. Сложней сложного было добыть у него самую пустяковую вещь взамен утерянной или изношенной.

— Говорю тебе, на то нужен прямой приказ командира роты, — отвечал он обычно на просьбы. Такая прижимистость вызывала почти всеобщее уважение. Выманивший что-нибудь у Гиттинса глядел настоящим триумфатором.

Одной из приманок склада был радиоприемник; иногда по нему слушали пропагандные передачи из Германии. Начинались они в полночь.

— …Говорит Гейрмания… Говорит Гейрмания… Работают радиостанции Кёльна, Гамбурга и ДИА… Передаем новости на английском языке… Еще пятьдесят три британских самолета сбиты над Килем за прошлую ночь… Итого со вторника сбито еще сто семнадцать самолетов… Сто семнадцать британских самолетов потеряны за двое суток… Британский народ хочет знать от правительства, почему гибнут британские пилоты… Хочет знать, почему британская авиация уступает гейрманской… Британцы задают себе вопрос, почему проиграна война в воздухе… Британский народ хочет знать, например, что случилось с авиалайнером «Аякс»… Почему вот уже три недели его напрасно ждут из рейса… Мы можем ответить… Лайнер «Аякс» Имперских авиалиний лежит на дне моря… Среди обломков британского авиалайнера «Аякс» резвятся рыбы… Авиалайнер «Аякс» и его самолеты прикрытия сбиты гейрманскими истребителями… Британцы проиграли войну в воздухе… Проиграли и на море… Британское адмиралтейство не знает, где «Находчивый»… В адмиралтействе беспокоятся, что с ним… Больше могут не беспокоиться… Сейчас мы сообщим о «Находчивом»… «Находчивый» находится на дне моря вместе с авиалайнером «Аякс»… «Находчивый» пущен на дно гейрманской подводной лодкой… Гейрманское владычество над морем повергает в отчаяние британское адмиралтейство… Британия проиграла войну на море… За прошлую неделю пущены на дно британские суда общим водоизмещением в сто семьдесят пять тысяч тонн… Британское правительство в отчаянии от таких потерь в воздухе и на море… Но не только это повергает британское правительство в отчаяние… Отнюдь не только это… Британия уже испытывает острую нехватку пищевых продуктов… Эвакуированные женщины и дети бедствуют… Вместо продуктов их кормят ложью… Правительство лжет… Только Гейрмания может сказать вам правду… Гейрманское радио говорит правду… Гейрманское радио сообщает самые последние и самые правдивые известия… Гейрмания выигрывает войну… Подумай над этим, Британия, подумай над этим… Гейрмания выигрывает войну… Слушай, Британия… Повторяем для всех слушателей на Дальнем Востоке… Слушай, Южная Америка…

Кто-то из слушавших выключил радио. Насмешливо-ехидная, докучно-неотвязчивая речь оборвалась, точно диктору, изловчась, накинули мешок на голову, и сразу почувствовалось облегчение. Наступила длинная пауза.

— И как это он помнит все, — разбил молчание голос — вероятно, Уильямса У. X., одного из певунов-дневальных в «Сардах» (теперь он был в моем взводе вестовым).

— Да он по написанному шпарит, — отозвался другой голос — очевидно, капрала Гуилта.

— И цифры ему тоже пишут?

— Ну ясно.

— Вот оно как.

— А ты как думал, парень.

— Сколько он наговорил всего.

— За то и деньги получает.

— И так уверен, чертов сын, что Германия победит. А почему он говорит: Гейрмания? Чудно даже слышать.

— Возможно, немцы все так произносят.

— Если Гитлер победит, будем ишачить в шахте за шесть пенсов в день, попомнишь мое слово.

Никто не стал этого оспаривать. Опять помолчали, покашляли. Трудно было сказать, сколько именно человек ночует сейчас за перегородкой. Сам Гиттинс, видимо, уснул; только Гуилт и Уильямс все не могли угомониться. Я уже решил, что они тоже задремали, но неожиданно Уильямс заговорил опять:

— В самолете летать не хотелось бы, Айвор?

— Да уж не слишком хочется.

— А что как заставят?

— Что ты, парень, мы же не в воздушных силах.

— Мне тоже ни капли не хочется.

— Не бойся, не посадят тебя в самолет.

— Кто их знает. Сажают же парашютистов.

— Ты мне напомнил, как два друга, Дей и Шони, летали на воздушном шаре.

— А как они летали?

— Они двух женщин с собой взяли.

— Да ну?

— Поднялись, а из того шара как начал вдруг воздух свистать, и Дей перепугался насмерть, говорит своему другу: «Слушай, Шони, дело дрянь, жуткая утечка воздуха, надо спасаться, прыгать вниз». А Шони спрашивает: «Но с бабами как быть?» «На… баб!» — отвечает Дей. А Шони ему: «А успеем?»

— Так мы до рассвета не уснем, если всю ночь будете чесать языки, — раздался третий голос — несомненно, Гиттинса, кладовщика. — Сколько сот бардачных анекдотов я слышал уже здесь, и все почти от одного тебя, Айвор. Не выходят шлюхи у тебя из мыслей.

— Да ведь и от тебя, Гарет, о шлюхах можно слышать, — возразил Уильямс. — Ну-ка, что ты вчера моему штейгеру говорил про Кэт Пендри?

— А что я говорил? — сердито огрызнулся Гиттинс.

— Про нее и Эванса, учетчика.

— Это я не для твоих ушей.

— Расскажи мне, Гарет, — сказал Гуилт.

— Отстань, Айвор.

— Ой, наверно, интересное такое что-нибудь.

Слова Гуилта остались без ответа. Еще покашляли, покашляли, отхаркнулись, затем — тишина. Должно быть, все уснули. Я тоже засыпал, ушел уже в полусознание, как вдруг от койки Гуоткина донесся до меня какой-то возглас. Гуоткин вскинулся, зашарил, ища свой электрический фонарик. Нашел наконец, слез на пол, принялся опять закрывать окно листами затемнения.

— Что случилось, Роланд?

— Включите свет. Я затемнил уже.

Я включил свет — мне было ближе дотянуться.

— Вещь одну проверить, — сказал Гуоткин возбужденно. — Помните, я говорил, что спущены новые кодовые обозначения для связи внутри бригады?

— Да.

— И куда я положил эту бумагу? — продолжал Гуоткин все так же возбужденно, точно во сне.

— В несгораемый ящик, конечно.

Все бумаги, ежедневно поступающие в канцелярию, Гуоткин штемпелевал ротной печатью и в центре лилового круглого оттиска ставил свои инициалы. Он совершал этот обряд над любой пустяковой «входящей», замечая нередко с усмешечкой: «В привычку уже входит у меня». Стук печати на служебном документе и завитушечный росчерк «Р. Г.» давал, видимо, Гуоткину ощущение того, что дело взято под контроль раз и навсегда, вселял легкое, но отчетливое чувство полновластия. Бумаги, обозначенные грифом «Секретно» или «Для служебного пользования», он прятал в несгораемый денежный ящик, ключ от которого носил при себе. Туда же Гуоткин клал ротную «Книгу подотчетных сумм» вместе со всем иным, в чем померещилась Гуоткину важность. Сам ящик в свою очередь хранился в зеленом стальном шкафу, тоже всегда запертом; правда, ключ от шкафа был уже менее священен.

— Вы уверены, что в ящик положил?

— Уверен.

— Код — крайне важная вещь.

— Я знаю.

— Лучше уж проверю.

Он надел шинель поверх пижамы — ночи еще довольно холодны. Затем завозился с ключами, отпер шкаф, вынул ящик. Простора в канцелярии немного, когда же обе раскладушки расставлены, то и вовсе почти нет, так что поместить ящик удобней всего оказалось в ногах моей койки. Гуоткин стал вынимать верхний слой бумаг, раскладывая их стопками на шинели, которой я укрываюсь поверх одеяла. Сев в постели, я глядел, как он устилает мне ноги документами и учебными брошюрами. Он клал их аккуратно, словно развлекаясь среди ночи замысловатым пасьянсом. Чем дальше углублялся он в ящик, тем тщательней раскладывал свой военно-бумажный пасьянс. Среди прочего вынут был томик в выцветшей коленкоровой красной обложке. Эта очень потрепанная книжица легла у меня под рукой. Я раскрыл ее. На форзаце надпись: «Капитан Р. Гуоткин» и обозначение полка. На титульном листе: «Пэк с Пукского холма». В это время Гуоткин удовлетворенно хмыкнул — бумажка отыскалась.

— Вот она. Ну, слава богу. Теперь я вспомнил. Положил в конверте в специальное местечко — в самый низ.

Он принялся класть бумаги обратно в ящик — одну за другой, в предначертанной сложной последовательности. Я подал ему «Пэка». Он протянул руку не глядя — все еще, видимо, не успокоившись от сонного переполоха. Затем осмыслил, что я ему подаю. Сунул томик торопливо под «Словарь военных терминов и тактический справочник». На секунду слегка смутился.

— Это Редьярд Киплинг, — сказал он, как бы оправдываясь.

— Вижу.

— Читали Киплинга?

— Да.

— Эту читали?

— Читал когда-то.

— Ну и как?

— Понравилась.

— Вы, должно быть, уйму книг читали.

— Приходится, профессия такая.

Гуоткин запер ящик, поставил в шкаф.

— Гасите, Ник. А я сниму затемнение.

Я погасил свет. Он снял картонные листы. Слышно было, как лег, накинул сверху на себя шинель.

— Вы вряд ли помните, — сказал он, — но там есть рассказ про римского центуриона.

— Помню, отчего же.

— Вот этот мне понравился больше всех.

— Да, он, пожалуй, лучший там.

— Я его иногда перечитываю.

Гуоткин натянул шинель повыше.

— Много раз уже перечитал, признаться. Нравится центурион. Остальные не так.

— Норманнский рыцарь тоже неплох.

— Центурион сильней.

— А другие книги нравятся?

— Чьи?

— Киплинга.

— Ну да, конечно. Я знаю, он много еще написал. Я одну начал. Не увлекла как-то.

— Вы какую имеете в виду?

— Не помню названия. Да и о чем там, не запомнилось, правду сказать. Не понравилась попросту. Странным языком написана, непонятным. Я мало читаю. Некогда. Вы — другое дело, вас ремесло вынуждает читать.

Он замолк и тут же уснул, засопел. Итак, в первый раз обнаружилось, что кто-то в батальоне прочел хоть одну книгу ради удовольствия (разве только еще Битела могли завлечь «дайджесты» в библиотеку — в поисках чего-нибудь по сексуальной психологии). Интересная открылась в Гуоткине черта… За перегородкой теперь храпели. Я повернулся к стене и тоже заснул. Утром Гуоткин не упоминал уже о книгах. Возможно, забыл весь ночной разговор. А вечером произошел небольшой случай, показывающий, как удручала Гуоткина любая неудача. Он, Кедуорд и я шли из казармы мимо запаркованных бронетранспортеров с пулеметной установкой.

— Поводить бы такую машину, — сказал Кедуорд.

— Дело нехитрое, — сказал Гуоткин.

Он вскарабкался на ближний транспортер, завел двигатель. Но, когда включил сцепление, машина не тронулась с места, только затряслась на своих гусеницах. Маленькая голова Гуоткина, черные его усики затряслись вместе с машиной, точно Гуоткин был деталью шасси, орнаментальной фигурой или даже верхней частью бронированного кентавра. Было также какое-то сходство с громадно увеличенным шахматным коньком, которого вдруг оживила изнутри некая таинственная сила. Минуту-две Гуоткин протрясся так, словно на стоячей карусели, декорированной на военный лад, затем, признав, что побежден машиной (возможно, неисправной), он медленно слез наземь — вернулся к нам.

— Напрасно я это, — проговорил он устыженно.

Подобные происшествия все же не убавляли в нем уверенности в своих командирских качествах. Гуоткин гордился тем, какой у него контакт с рядовым составом. Он не хвастался словесно, но давал это понять всей своей манерой. Наглядным примером служили его отношения с Сейсом — еще даже до кульминационной сцены, происшедшей между ними. Сейс был ротный «непутевый». Вместе с еще двумя-тремя разгильдяями он был переведен к нам из кадрового батальона. Там, должно быть, с немалой радостью освободились от него. Тощенький, желтолицый, гнилозубый, он был неистощим на прегрешенья и проступки. В строй опоздал, бритвенный прибор потерял, носки грязные, расчетная книжка пропала, винтовка нечищена, у самого вид безобразный — сверх этого всего, уже привычного, Сейс повседневно учинял какую-нибудь новую и неожиданную скверность. Неряху, грубияна, скандалиста, его дружно не терпели в роте. Почти уголовник, он, однако, не обладал ни каплей той привлекательности, которую знакомый мой критик, Куиггин, любил выискивать у преступников, пишущих мемуары. В противоположность им Сейс, хотя и неумеренно тщеславный, был туп и неприятен в общении. Время от времени, чтоб вытянуть его из беды, Сейсу поручали что-нибудь нетрудное, простое, но дающее возможность несколько поправить репутацию. Сейс неизменно портил порученное дело, и неизменно наивозмутительнейшим образом. Ему определенно была на роду написана тюрьма.

— Не миновать Оранжереи паршивцу Сейсу, — часто говорил сержант Пендри, умевший ладить почти со всеми прочими солдатами.

Можно бы поэтому ожидать, что, в своей любимой роли строгого службиста, Гуоткин подвергнет Сейса серии взысканий и Сейсом в конце концов займется командир батальона; и действительно, Сейс заработал у Гуоткина немало казарменных арестов. В то же время нельзя сказать, чтобы Гуоткин относился к Сейсу с совершенной антипатией. Дело в том, что Сейс задевал в Гуоткине романтическую струну. Стилизованные картинки армейской жизни, какие любил воображать себе Гуоткин, не исключали солдат вроде Сейса. В какой же армии нет «непутевого»? В соответствии с этим Гуоткин готов был проявлять к Сейсу терпимость, которую многие ротные командиры сочли бы чрезмерной, — даже собирался не шутя заняться исправлением Сейса. Гуоткин не однажды говорил мне, что хотел бы перевоспитать Сейса, — и наконец объявил, что намерен безотлагательно пробудить в Сейсе совесть.

— Потолкую с ним по душам, — сказал он, когда с Сейсом в очередной раз стало невтерпеж. — Хочу, чтобы вы присутствовали, Ник: он из вашего взвода.

Гуоткин сел за походный стол, застланный армейским одеялом. Я встал позади. Старшина Кадуолладер и капрал-конвойный ввели Сейса; головного убора на Сейсе не было.

— Вы с конвойным можете выйти, старшина, — сказал Гуоткин. — Я хочу побеседовать с этим солдатом один на один — то есть я и его взводный командир, мистер Дженкинс.

Старшина и капрал удалились.

— Можете стать вольно, Сейс, — сказал Гуоткин.

Сейс стал «вольно». На желтом лице его было недоверчиво-подозрительное выражение.

— Хочу потолковать с вами по-серьезному, Сейс, — продолжал Гуоткин. — Как человек с человеком. Вы понимаете меня, Сейс?

Сейс буркнул что-то невнятное.

— Я вовсе не желаю постоянно вас наказывать, — произнес Гуоткин с расстановкой. — Поймите меня, Сейс. Мне это вовсе не по душе.

Сейс опять что-то буркнул. Навряд ли он поверил Гуоткину. А тот взволнованно подался всем корпусом вперед. В Гуоткине явно пробуждались глубинные залежи чувства. Он заговорил тем странно воркующим тоном, какой употреблял в телефонных разговорах.

— Вы же можете быть славным парнем, Сейс. Можете ведь.

Под буравящим взглядом Гуоткина Сейс тревожно завращал зрачками.

— Сердце ведь у вас хорошее, а, Сейс?

Все это начинало уже действовать на Сейса. Должен признаться, что и мне бы самому на месте Сейса был трудновыносим этот задушевный разговор. Бесконечно бы предпочтительней неделю пробыть под арестом. Сейс судорожно сглотнул.

— Вы же хороший — верно же? — напирал Гуоткин еще неотступнее, словно истекал уже для Сейса крайний срок раскрыть свою неожиданно хорошую душу и тем спасти ее.

— Да, сэр, — сказал Сейс чуть слышно. Пробубнил весьма неуверенно — не потому, чтобы внутренне сомневался в своих высоких качествах, но он, видимо, побаивался, как бы такое прямое признание не оказалось опасным, как бы еще работать не заставили.

— Ладно же, Сейс, — сказал Гуоткин. — Я вам поверю. Поверю, что вы славный парень. Вы ведь знаете, для чего все мы здесь.

Сейс молчал.

— Вы знаете ведь, для чего все мы здесь, Сейс, — повторил Гуоткин уже громче, и голос его слегка дрогнул от глубокого чувства. — Ну же, Сейс, знаете ведь.

— Не могу знать, сэр.

— Да ну же, Сейс.

— Не знаю, сэр.

— Да ну же, парень.

Сейс сделал могучее усилие.

— Чтоб влепить мне арест за провинность, — проговорил он горемычно.

Догадка была вполне резонной, но Гуоткина крайне огорчило такое отсутствие взаимопонимания.

— Нет-нет, — сказал он. — Я не спрашиваю, для чего мы сейчас собрались в канцелярии. Я спрашиваю, для чего нас собрали всех в армию. Вы, конечно же, знаете, Сейс. Нас собрали, чтобы защитить нашу страну. Чтобы отразить Гитлера. Вы ведь не хотите попасть под иго Гитлера. Не хотите же, Сейс?

Сейс опять глотнул растерянно.

— Не хочу, сэр, — согласился он без особой убежденности.

— Все мы, каждый из нас должен выполнить долг, — сказал Гуоткин, уже взволнованный донельзя. — Я не щажу сил на посту ротного командира. Мистер Дженкинс и другие офицеры роты не щадят сил. Сержанты и солдаты не щадят сил. Неужели вы один, Сейс, не выполните долга?

Сейс был уже взвинчен почти в той же мере, что Гуоткин. Он то и дело сглатывал слюну и диковато поводил глазами, как бы в поисках избавления.

— Будете впредь выполнять свой долг, Сейс?

Сейс яростно зашмыгал носом.

— Буду, сэр.

— Обещаете мне, Сейс?

— Обещаю, сэр.

— Значит, договорились, что вы славный парень?

— Да, сэр.

Сейс и вправду чуть не до слез растрогался от мысли, что такой он всегда был славный, а хоть бы кто догадался о том.

— Мне в полку всю дорогу шанса не дают, — выговорил он.

Гуоткин встал со стула.

— Давайте же пожмем друг другу руку, Сейс, — сказал он.

Гуоткин вышел из-за стола, протянул ладонь. Сейс принял ее опасливо, словно все еще ждал подвоха — скажем, что его электрическим током внезапно ударит или просто Гуоткин развернется с левой и врежет по уху. Но Гуоткин ограничился сердечным пожатием руки. Точно завершая спортивную встречу, он тряс Сейсу руку секунд десять. Затем вернулся за стол.

— Теперь позовем конвоиров, — сказал он, — так что станьте смирно, Сейс. Вот так. Попрошу вас, мистер Дженкинс.

Я открыл дверь, позвал. Старшина с капралом вошли, встали по бокам у Сейса.

— Подконвойный получил дисциплинарное замечание, — сказал Гуоткин командным голосом.

Услышав, что Сейс вышел сухим из воды, старшина не сумел скрыть досаду — сжал губы слегка. Он-то ожидал, что на этот раз дело дойдет до батальонного.

— Конвой с подконвойным — направо кругом — шагом марш — левое плечо вперед…

И они скрылись четко и отлаженно, как эстрадные комики по окончании номера — не хватало только музыкального аккомпанемента. Выходя последним в коридор, старшина Кадуолладер с привычной ловкостью закрыл за собой дверь, не останавливаясь и не оборачиваясь.

Гуоткин откинулся на спинку стула.

— Ну как прошло? — спросил он.

— Хорошо. Отлично.

— Вы считаете?

— Конечно.

— Пожалуй, надо ждать в Сейсе перемены, — сказал Гуоткин.

— Будем надеяться.

Этот разговор по душам подействовал и впрямь благотворно — не на Сейса, а на самого Гуоткина. Сейс каким был, таким примерно и остался; но Гуоткина разговор взбодрил, с ним стало легче работать. Гуоткину требовалась в жизни мелодрама. Сейс на краткое время утолил гуоткинскую жажду театральных эффектов. Однако это драматическое восприятие жизни способно было как воодушевлять Гуоткина, так и повергать его в уныние. Гуоткина удручали не только собственные неудачи, но и все ложившиеся, с его точки зрения, пятном на батальон. К примеру, случай с Морганом — действительно, весьма прискорбный — был воспринят Гуоткином как личное бесчестье.

— За такое расстрелять кого-то надо было, — отозвался Гуоткин об этом инциденте.

Когда мы прибыли сюда, Мелгуин-Джонс провел с личным составом беседу касательно внутренней безопасности.

— Здесь совсем не то, что у нас дома, — сказал он. — Здесь ведет войну с Германией только север, Ольстер. В немногих милях отсюда граница, а за этой границей — нейтральная Ирландия, где изобилуют немецкие агенты. Там, да и на нашей стороне, существуют элементы, враждебные Великобритании и ее союзникам. Отмечены случаи, когда вооруженные банды отнимали винтовки у одиночных наших солдат или пытались добыть оружие хитростью. Даже в здешней округе вы могли заметить на себе враждебные взгляды уличных зевак и слышали, наверно, как дети поют, что на линии Мажино только белье вешать — не на немецкой укрепленной линии Зигфрида, а на французской, Мажино.

Понятно, что оружие в батальоне проверялось и перепроверялось, и у Гуоткина, большого любителя ораторствовать перед ротой, появилась новая богатая тема для речей.

— Дайте команду «вольно», старшина, — начинал он. — Отставить разговоры. Задние ряды — поближе, чтобы всем были отчетливо слышны мои слова. Вот так. Теперь слушать меня внимательно. Командир батальона приказал еще раз предупредить всех вас, чтобы берегли винтовки как зеницу ока, ибо винтовка на войне — лучшая подруга; солдат без винтовки — уже не солдат. Он как мужчина, потерявший то, что делает его мужчиной; он унылый калека и бесполезней, чем шахтер без рудничной лампы или фермер без плуга. Вы знаете, что мы воюем против гитлеровских орд, и поэтому рота должна показать, из какого она теста, и должна блюсти винтовки, как один человек, а ротозеи предстанут у меня перед командиром батальона. Вокруг затаились мерзавцы, которые рады похитить винтовки для своих гнусных целей. Утрата винтовки — дело нешуточное, это вам не то, что не подстригся или пуговицы не начистил. В Олдершотском учебном лагере есть место, именуемое Оранжереей, куда сажают не уберегших винтовку — и вторично им туда уже не хочется. Но я не в угрозу это говорю. Я не под страхом кары хочу вести вас за собой. Я хочу, чтоб вы о чести полка помнили и берегли винтовку, как жену или младшую сестренку. Причем, возможно, не весь еще сержантский состав проникся ответственностью за винтовки и остальное. Капралы, прочувствуйте мои слова. Все винтовки будут проверяться еженедельно, на построении при выплате жалованья. Каждый подходит к столу с винтовкой и, не забудьте, встает как штык по стойке «смирно», глядя прямо и не шевелясь. Таким путем мы все сплотимся, и пусть скажут о роте, как преподобный Попкисс, наш священник, читал нам с кафедры в прошлое воскресенье: «Восстань, Варак! И веди пленников своих, сын Авиноамов». Так берегите же свои винтовки, станем же лучшей ротой батальона и в строю, и в бою. Старшина, дайте команду…

Речь произвела на меня впечатление, хотя моментами я ждал, что слушателей насмешит гуоткинский образ мужчины, потерявшего то, что делает его мужчиной, или сравнение винтовки с подругой, которую нужно беречь, как сестренку. Но, напротив, рота слушала завороженно, и при упоминании о военной тюрьме все шумно вздохнули, как кинозрители, когда им щекочут нервы особенно жуткими кадрами фильма ужасов. Мне вспомнилось, что Брейси, денщик моего отца, вот так же называл свою винтовку лучшей подругой солдата. Четверть века прошло, а простенькое чувство устояло под напором времени и новых, усовершенствованных видов оружия.

— Ребятам полезно выслушать такое, — сказал потом старшина Кадуолладер. — Капитан умеет с ними говорить. Отменный бы из него проповедник.

Даже Гиттинсу — прирожденному скептику, каких поискать в батальоне, — понравилась речь Гуоткина. Я зашел к нему на склад проверить запас тканого снаряжения.

— Хорошую речь сказал ротный, — одобрил Гиттинс. — Уж после этого ребята глаз не должны спускать с винтовок. И с прочего своего имущества, а не приходить ко мне и клянчить замену, как рождественский подарочек.

Кедуорд отозвался более критично.

— Роланда хлебом не корми, — сказал он, — только дай разглагольствовать. А вот интересно, каким он окажется в бою со своей нервностью. Не растеряется ли?

В свою очередь и Гуоткин выражал относительно Кедуорда некоторые сомнения.

— Идуол во многом хороший, надежный офицер, — говорил он мне доверительно, — только я не уверен, способен ли он повести бойцов.

— Солдаты его любят.

— Любить они могут и офицера, неспособного их воодушевить. Янто мне на днях сказал, что солдаты любят Битела. Что ж, по-вашему, Бител способен вести их за собой?

Антипатию Гуоткина к Бителу еще усилил случай с Морганом, происшедший вскоре после проповеди о винтовках. Морган, по прозванию Глухарь, был, в полном соответствии со своим прозвищем, мало сказать тугоух — глух как пень. Лет ему было тридцать пять, от силы тридцать семь, но, как зачастую шахтеры его возраста, он казался много старше. Притом глухота выключала Моргана из солдатского шумного быта и придавала его лицу мягкое, даже благостное выражение, словно бы вовеки не тревожимое ни смятением души, ни беспокойной мыслью. Правда, Глухарь Морган вообще вряд ли страдал изобилием мыслей, беспокойных или же спокойных, так как не блистал умом, хотя обладал всевозможными иными похвальными свойствами. Коротко сказать, Глухарь был полной противоположностью Сейсу. Всегда безупречно опрятный, он готов был днем и ночью выполнять работы из разряда утомительных и нудных — в истинно христианском безропотном духе. А даже у хороших солдат готовность эту сыщешь нечасто. Вот Глухаря и не отослали в дивизионный тыл при передислокации — хотя, как нестроевика, перевод в тылы ожидал его рано или поздно. Но не только и не столько за редкостную и безотказную старательность его держали у нас, сколько потому, что все его любили. К тому же он прослужил уже в территориальном нашем батальоне дольше всякого другого рядового и не хотел уходить от товарищей (говорили, что дома его поедом ест жена) — и у начальства не подымалась рука заполнить на него уж не знаю какую там переводную форму. Морган служил у Битела во взводе.

Самого Битела незадолго перед тем назначили ведать стрелковой подготовкой. Не потому, что Бител отличился в этом деле, просто батальон был недоукомплектован офицерами, да еще нескольких откомандировали на курсы. К тому времени мне стала уже ясней индивидуальность Битела. Он был провинциальный неудачник, перебивался до войны случайным заработком — предпочтительно на театральных задворках, — живя одинокой, пьяной жизнью вечно в двух шагах от беды, но неизменно ухитряясь избежать серьезных неприятностей. Здесь, в батальоне, он уже не повторял любовной пляски вокруг чучела, не позволял себе ничего в столь экзотическом духе. Тем не менее чувствовалось, что эти проявления его натуры не полностью подавлены, а дремлют в нем. Держался он всегда смирно, почти подобострастно, однако под смиренностью ощущалось самомнение — быть может, даже болезненное.

— Вас не увлекало движение бойскаутов? — спросил он меня как-то. — Я увлекался одно время, служил у них организатором. Для мальчиков бойскаутство — чудесная вещь. Дает им такие возможности. Но в конце концов я бросил. Среди них свинята, знаете, встречаются. Вы не можете себе представить, что от них услышишь. Я был поражен, о каких они знают вещах. А слова какие употребляют между собой. Вы просто не поверите. Мне говорили, там потом очень сожалели о моем уходе. У них большие трудности с подбором подходящих кадров. Туда суются всякие мерзкие типы.

Нет места хуже для эгоистов, чем армия, — и нет места лучше. Так, Бителу служить было прескверно: им вечно помыкали, с него взыскивали; Гуоткину же было превосходно, поскольку он обладал — в определенных пределах — желанными чином и властью. Однако в армии, как и везде, ничто не вечно. Справедливо говаривал Мелгуин-Джонс: «И этот день придет к концу, как прочие». Пусть честолюбие Гуоткина было на время удовлетворено (осуществлен его «личный миф», как сказал бы генерал Коньерс), но ведь всегда есть опасность, что переназначат, повысят неудачно, обязанности перераспределят — и все изменится. Даже и у Битела могли перемениться полностью или частично обстоятельства, мешающие ему заниматься любимым своим суетливым бездельем. К примеру, чрезвычайно обрадовало Битела назначение на стрельбище — и по нескольким причинам. Бител не без оснований считал, что это укрепляет его шаткий статус, хотя ведать стрелковой подготовкой, пожалуй, легче, нежели вести повседневные занятия со взводом. Вдобавок на стрельбище нес постоянно службу Дэниелс, ординарец Битела.

— Он мой бесценный клад, — говорил Бител. — Вы знаете, как трудно найти себе здесь ординарца. Не идет никто, не хотят, несмотря на льготы. А Дэниелс — золото мое. Пусть он иногда непунктуален, забывчив — и даже весьма часто. Но что я в нем люблю — при любой погоде он встречает вас веселым словом. И к тому же чистенький, как стеклышко. Просто залюбуешься, когда он утром делает зарядку, а это не про каждого солдата скажешь. Что ни говори, а Дэниелс не такой, как вся эта шахтерская молодежь, хоть они и славные ребята. Он недаром прослужил три месяца коридорным в «Зеленом драконе» в нашем городке — навидался всякого, наслышался, пообтесался.

Другие отзывались о Дэниелсе менее лестно; он ловко жонглировал учебными гранатами, но был, по общему мнению, хитроват и вороват. Я знаю, нет ничего необычного в том, что лейтенант так носится со своим ординарцем; правда, это скорее свойственно старшим офицерам. В холоде военщины возникает любопытная теплота, интимность, в которой нет, однако, ничего выходящего за установленные рамки приличия и дисциплины. Ничего, даже слабо отдающего половым извращением или нарушеньем воинского порядка; люди нормальнейшие, офицеры добросовестнейшие часто дают тому разительные примеры. Вспоминается, что даже у моего отца было почти мистическое единение с Брейси — человеком, впрочем, незаурядным. Непросто объяснить, как возникают эти отношения; быть может, они неизбежны в условиях сугубо мужского общества. Бывает, что кадровый, старый офицер тратит большие усилия на то, чтобы избавить ординарца от незначительного и заслуженного наказания. Так что хвалы, которые возносил Бител Дэниелсу, не вызывали у меня удивления. И, во всяком случае, не из-за Дэниелса, а из-за Глухаря Моргана загорелся весь сыр-бор.

— За каким чертом приспичило Биту отсылать Глухаря одного? Винтовку можно бы и позже на час починить, — недоумевал потом Кедуорд.

Это так и осталось неразъясненным. Возможно, Бител хотел беспрепятственней насладиться общением с Дэниелсом. Но и допуская это, я уверен, что между ними не произошло ничего непозволительного — ведь на стрельбище оставались другие солдаты. Заняться вещами недозволенными было бы крайне трудно, даже если Бител и готов был пойти на риск. Гораздо правдоподобнее, что — поскольку Морган служил у него во взводе — Бител хотел без промедления устранить дефект, обнаруженный в винтовке Глухаря, и тем избежать нагоняя. Так или иначе, но Бител отослал Глухаря с винтовкой в казарму, к сержанту-оружейнику. Стрельбище расположено на пустыре в двух или трех милях от города, если идти по шоссе. Полями дорога короче. В ненастье полевая тропка размокает. Но день был не дождливый (что здесь большая редкость), и Глухарь Морган решил пойти тропкой.

— Надо было мне, наверно, приказать, чтобы шел по шоссе, — говорил позже Бител. — Но пока этому глухому втолкуешь, горло надорвешь.

Засада ждала Моргана в перелеске, невдали от городской окраины. Глухого, его без труда окружили четверо молодых людей — двое схватили, угрожая пистолетами, другие двое отняли винтовку. Морган сопротивлялся, но безуспешно. Нападавшие скрылись бегом за изгородь, где, как позже сообщила полиция, ждал их автомобиль. Глухарю не оставалось ничего иного, как пойти в казарму и доложить о случившемся. Дежурил по батальону сержант Пендри. Он проявил примечательную расторопность. Связался с Мелгуин-Джонсом, который в тот день объезжал местность на джипе, готовя учебное тактическое задание. Тут же сообщили полиции, к чьему ведению относилась подрывная деятельность гражданских лиц. Глухаря Моргана, разумеется, посадили под арест. Скандал получился порядочный. Ведь именно от этого предостерегал Мелгуин-Джонс в своей беседе о безопасности. Полиция, привычная уже к подобным засадам, подтвердила, что в округе отмечены были четверо подозрительных лиц, ушедших затем за рубеж. Происшествие огорчало тем более, что Глухарь был всеобщим любимцем. Как я уже упомянул, особенно переживал бесчестье Гуоткин. Свое раздражение он обратил на Битела.

— Теперь уже батальонный от него непременно избавится, — сказал Гуоткин. — Так продолжаться не может. Он недостоин носить звание офицера.

— Не вижу, что тут мог старина Бит, — заметил Бриз, — даже если малость неосмотрительно было посылать Глухаря одного.

— Пускай здесь нет прямой вины Битела, — возразил сурово Гуоткин, — но если с подначальным случается такое, то офицер должен пострадать. Это, может быть, несправедливо, но пострадать все равно должен. А в данном случае, по-моему, и справедливо будет. Я даже не удивлюсь, если сместят самого полковника.

Это верно, смещением пахло. Командир батальона и впрямь приготовился к худшему, и сам не однажды говорил об этом в офицерском клубе. Обошлось, однако, без столь крутых мер. Глухаря судил военный суд, но он отделался внушением и переводом в тыл, на съеденье жене. Он, как-никак, сопротивлялся нападавшим. При данных обстоятельствах едва ли можно было Моргана посадить в тюрьму за утрату оружия и незадержание четверых молодцов, застигших его врасплох, — по глухоте своей он ведь не услышал их приближения, как ранее не расслышал толком предостережений Мелгуин-Джонса. Объявили приговор военного суда, и тут же приказали нам готовиться к полуторасуточным дивизионным учениям — первым, в которых предстояло участвовать батальону.

— Это новый командир дивизии дает себя знать, — сказал Кедуорд. — Он, говорят, намерен встряхнуть всех основательно.

— Как его фамилия?

Для тех, кто служит в батальонах, даже командир бригады — особа сиятельная, а уж дивизионный командир — заоблачная, богоподобная фигура.

— Генерал-майор Лиддамент, — сказал Гуоткин. — Надо думать, он подстегнет людей.

Учения начались с побудки в 4.30 (в этот день нам предстояло, кстати, опробовать новые термоса-контейнеры) — и тут-то я заметил, что с сержантом Пендри происходит неладное. Он не построил взвода вовремя. Это было совсем на него не похоже. До сих пор Пендри ничем не подтвердил опасений Бриза, что сержант сникнет после первых нескольких недель кипучей деятельности. Напротив, Пендри продолжал рьяно исполнять свои обязанности и жизнерадостностью напоминал капрала Гуилта… Поднявшись ни свет ни заря, особенно бодрым не будешь, но у сержанта Пендри лицо во время завтрака отливало зеленью, как у Гуоткина после морской переправы, и ночным подъемом это не могло быть вызвано. Быть может, он сглупил — выпил накануне? Вообще-то в батальоне пили очень мало — жесткая программа обучения не давала поблажки, — но Пендри славился в сержантской столовой уменьем пропустить пинту-другую без последствий. Быть может, исполнялось предсказание Бриза: Пендри внезапно достиг точки, за которой наступает крах. Таким образом, день начался скверно; Гуоткина справедливо рассердило то, что взвод замешкался и потому осталось мало времени для тщательной проверки роты перед построением всего батальона. На место учений, удаленное от города, нас доставляли взводные машины.

— Эх, и люблю машинку быструю, — сказал капрал Гуилт. — Большое удовольствие мотать дорогу на колеса.

Сержант Пендри, обычно шумней шумных, тихо сидел сзади, и вид у него был, словно его одолевала тошнота. По обыкновению лил дождь. Мы ехали пустынной равниной под бескрайним серым небом; часа через два прибыли к месту назначения. Гуоткин в своем ротном джипе отправился туда до нас. Он стоял у дороги, нетерпеливо ожидая.

— Людей снять с машины без промедления, — сказал он, — и построить за дорогой. Зенитную оборону и химразведчика по местам. А машины развернуть к проселку, в направлении вон того дерева, и головной поставить машину второго взвода, а не как теперь. Исполнить немедленно. Затем послать вестового в роту «Б» для отмены прежнего приказа, по которому разведываем местность на левом фланге между ротами. Теперь приказ — разведать на правом фланге. И еще, прежде чем отбыть на батальонный инструктаж командиров рот, хочу предупредить всех взводных командиров. Хочу, чтоб уяснили, что я совершенно недоволен началом. Никто из вас не проявил пока энергии. Смотреть стыдно. Подтянитесь, если не хотите неприятностей. Уяснили? Вот так. Можете вернуться к взводам.

На нем накинута была резиновая плащ-палатка на манер старинной епанчи, и, в своей каске с плоскими полями, он выглядел фигурой из позднего средневековья, офицером Столетней войны или летучих отрядов Оуэна Глендауэра. Я вдруг понял, что именно там место Гуоткину, а не в современной армии, столь его пленяющей. Усы Гуоткина, смокшие от дождя, обвисли по углам рта, как у изображений на гробницах или на мемориальных медных досках. Те, кто в раздоре с окружающим, часто кажутся пришельцами из прошлых исторических эпох. Гуоткин был не то чтобы в разладе с миром. Во многих отношениях он вел себя «как принято», был воплощеньем шаблона. В то же время он, общаясь, не умел подойти по-житейски, встать на точку зрения другого. Возможно, людям была в Гуоткине ощутима и неприятна грандиозность его воинских грез.

После многих понуканий и команд взводы вышли нехотя из уюта машин под проливной дождь и теперь угрюмо строились.

— Роланд в дряннейшем настроении, — сказал Бриз. — С чего это он такой кусачий?

— Нервы взвинчены, — ответил Кедуорд. — Он чуть не забыл взять карты местности. Хорошо, я напомнил. Почему вы запоздали с построением взвода, Ник? Это обозлило Роланда с самого начала.

— Сержант Пендри замешкался. Он сегодня нездоров.

— Вчера старшина что-то говорил о Пендри, — сказал Бриз. — Что именно, Идуол, не слышали?

— Что сержанту надо в отпуск, — сказал Кедуорд. — Вечно невпопад заводит эти разговоры. Роланд подготовкой к учениям занят, а старик Кадуолладер морочит ему голову.

Гуоткин вскоре вернулся; прозрачная слюдяная крышка его планшета, прикрывающая карту, была вся расцвечена карандашными обозначениями дислокации подразделений.

— Рота обеспечивает поддержку, — сказал он. — Командиры взводов, попрошу поближе — к карте.

Он принялся объяснять нашу задачу, начав с общих принципов, которыми руководится рота поддержки, и затем перейдя к конкретным требованиям момента. Эти две стороны дела сплелись в комплекс распоряжений и соображений, основанный, без сомнения, на здравой военной доктрине, но пропущенный через голову Гуоткина и оттого порядком подзапутанный. Гуоткин, очевидно, загодя штудировал теорию поддержки по «Боевому уставу пехоты». Вдобавок наизусть запомнил выражения, употребленные во время инструктажа командиром батальона: исходный рубеж… места встречи… районы сосредоточения… эшелон «Б»… Исполнение этих различных фаз маневра зависит, конечно, от местности и прочих обстоятельств — короче, во многом отдано на усмотрение низших командиров. Но не так трактовал вещи Гуоткин. Хотя он любил повторять, что ему нужна свобода для собственных тактических ходов, на деле он предпочитал следовать букве учебника и словам старшего офицера. Когда Гуоткин кончил говорить, стало ясно, что роте предстоит проделать все виды маневрирования, какие только мыслимы для групп поддержки.

— Вот так, — сказал Гуоткин. — Вопросы есть?

Вопросов не было — главным образом потому, что трудно было расчленить этот ералаш на отдельные вопросы. Мы сверили ориентиры, сверили часы. Дождь уже перестал. День и теперь хмурился, но потеплело. Когда я вернулся к своему взводу, там шла перебранка — между Сейсом, нашим полууголовником, и Джонсом Д., таскавшим противотанковое ружье. Как всегда, Сейс был, по совести, не прав, хотя формально и прав на этот раз, если только Сейс не лгал, а он, скорее всего, лгал. Препирательство касалось патронной гильзы. В другое время сержант Пендри разобрал бы дело мигом. Но сержант сник, и пришлось мне вершить суд. В итоге обе стороны остались разобижены. Взвод двинулся по открытой местности. Вначале я строго следовал распоряжениям Гуоткина; потом, видя, что мы не поспеваем за взводом Бриза, ускорил продвижение. Но все равно когда ближе к полудню достигли поля, где был намечен сбор роты, то из-за формальностей маневрирования оказалось уже потеряно много времени. Бойцам скомандовали «вольно», затем разрешили прилечь на траву, подостлав плащ-палатки.

— Ждать приказа на месте, — сказал Гуоткин.

Он по-прежнему был в том напряжении, в какое всегда приводила его жажда отличиться. Но повеселел заметно. Он хвалебно отозвался о хитроумии тактической системы, как она изложена в уставе и осуществлена сейчас ротой на практике.

— Уложились минута в минуту, — сказал он.

Отошел не спеша и стал в бинокль оглядывать окрестность.

— Напортачили чертовски, — вполголоса произнес Кедуорд. — Нам бы надо продвинуться еще хоть на милю, чтобы в нужный момент от нас была польза на переднем крае обороны.

Не имея твердых мнений на сей счет, я был, однако, склонен согласиться с Кедуордом. Все перепуталось. Я затруднялся уже разобраться, что происходит и какую роль должна теперь по справедливости играть рота. Хотелось прилечь, как солдаты, и вытянуть ноги, а не стоять, настороженно ожидая гуоткинских приказов и следя за всяческими мелочами. Немного погодя прибыл вестовой и вручил Гуоткину послание.

— Господи боже, — сказал тот, прочтя.

Блин, по-видимому, вышел комом. Гуоткин снял каску, стряхнул капли дождя. Огляделся потерянно.

— Не так получилось, — сокрушенно проговорил он.

— Что именно?

— Поднять и построить людей, — сказал Гуоткин. — Тут пишется, что нам давным-давно пора занять рубеж поддержки.

Нам надлежало находиться вплотную за ротой, в поддержку которой мы были назначены, а мы все еще топтались в нескольких милях от рубежа, выполняя, видимо, очередную предварительную эволюцию в гуоткинском тактическом лабиринте. Кедуорд оказался прав. Нам следовало двигаться быстрее. Гуоткин «напортачил». Теперь он начал спешно отдавать приказы направо и налево. Но тут же прибыл второй вестовой с приказанием Гуоткину не трогать роту с места, а пропустить другую роту, приближавшуюся к нам. Как игроки в гольф, потерявшие свой мяч, мы, расчленив строй, пропустили эту роту. Она проследовала, чтобы выполнить задание, порученное нам. Прошел мимо и взвод под командой Битела. Бител шагал торопливо, весь красный, одышливо хватая воздух ртом. Поравнявшись со мной, он остановился, спросил:

— Таблетки аспирина не найдется?

— К сожалению, нет.

— Забыл прихватить.

— Сочувствую вам.

— Ну да ладно, — сказал он, сдвигая на минуту каску со лба. — Я подумал, может, аспирин помог бы.

Зубы его металлически лязгнули. Он пустился догонять своих солдат, и догнал, когда взвод скрывался уже из виду. Мы продолжали томиться «в готовности», ожидая приказа.

— Можно бойцам опять присесть пока что? — спросил Бриз.

— Нет, — отрезал Гуоткин.

Глубоко униженный случившимся, он стоял молча, нервно поправляя кобуру. Наконец пришел приказ. Роте было велено следовать дорогой — к батальонному командному пункту. Самому Гуоткину предписывалось тотчас явиться к командиру батальона.

— Я весь батальон подвел, — пробормотал Гуоткин, идя к своему джипу.

Того же мнения был и Кедуорд.

— В жизни не видал такого копошенья, — сказал он. — Я не стал выполнять и половины напридуманного Роландом — и то с опозданием вывел взвод. А если бы выполнял все, то не кончили бы за неделю. Не добрались бы и до этого поля, где хоть передохнуть смогли.

Мы зашагали к батальонному КП. Когда я привел туда взвод, день начинал клониться к вечеру. Снова падал дождь. Командный пункт был на лесной поляне, там расположились и походные кухни. Наконец можно будет поесть: солдаты проголодались, да и сам я тоже. Завтрак был ведь в начале шестого, во времени давнопрошедшем. Я почему-то не захватил с собой шоколада — возможно, потому, что трудно уже стало его доставать. Гуоткин ждал нас на поляне. По лицу его было ясно, что командир батальона продрал Гуоткина с песочком. Лицо было мелово-бледное.

— Взвод сейчас же вывести на патрулирование, — сказал он мне.

— Но люди еще не обедали.

— Пусть поторопятся, если хотят успеть перекусить. А вы не успеете. С вами я займусь картой. Взводу предстоит произвести разведку, а затем непрерывно патрулировать. Уж придется вам не евши.

Он, видимо, рад был сорвать на мне свою досаду. Иначе не подчеркнул бы дважды, что мне предстоит голодать до особого распоряжения. Взбучка, заданная начальником, никак не улучшила Гуоткину настроения. Он был растерян и взбешен. У него тряслась рука, когда он водил карандашом по карте.

— Приведете взвод к этому пункту, — сказал он. — Тут будет ваш КП. А здесь — канал. У этого ориентира саперы перебросили канатный мост. Вы лично пересечете канал по мосту и произведете разведку того берега отсюда и до этого места. Затем возвратитесь и будете со взводом вести непрерывное патрулирование, как изложено в боевом уставе, а перед тем пришлете ко мне вот сюда вестового с указанием координат вашего КП. В надлежащее время я прибуду, осмотрю позицию и приму ваш рапорт. Уяснили?

— Да.

Он передал листок с ориентирами.

— Вопросы есть?

— Нет вопросов.

Гуоткин ушел сердитыми шагами. Я возвращался ко взводу нимало не обрадованный. Не поесть — вещь в армии обычная (и офицеру ли роптать на это), но приятней она от этого не становится. Когда я пришел в участок леса, отведенный взводу, Пендри выстраивал уже людей. Они ворчали, что не удалось толком и пообедать и что тушеное мясо пахло термосом. Один был просвет на общем темном фоне — что проедем часть пути в грузовике. Погрузка или сгрузка тридцати солдат — дело не секундное. Вскарабкиваясь в кузов по колесу, Джонс Д. поскользнулся и уронил противотанковое ружье — этот непомерно тяжелый, уже устаревший вид оружия — на ногу Уильямсу У. X., взводному вестовому, чем на время вывел Уильямса из строя. А Сейс затянул длинную жалобу на тошноту от тушеного мяса: у него, у Сейса, болезнь, подтвержденная военным врачом. Об этих неполадках скептически и нехотя доложил мне капрал Гуилт. Я был не в настроении нянчиться с Сейсом. Если Сейса тошнит от обеда, то все же он хоть пообедал — таков был мой ответ. Со всем этим мы провозились минут десять. Я опасался, что вернется Гуоткин и распушит за промедление, и будет прав; но Гуоткин исчез, отправился портить жизнь кому-нибудь другому или же попросту ушел искать укромный уголок, чтобы, кратко отстрадавшись там, восстановить воинский свой дух. Сержант Пендри по-прежнему был вял. Бриз верно оценил Пендри, подумал я, или, возможно, у Пендри это не с похмелья, а нездоров он, приболел? Он не шел, а волокся, и команды кричал чуть не шепотом. Когда люди разместились в кузове, я отвел его в сторону.

— Как самочувствие, сержант?

Он взглянул непонимающе.

— Самочувствие, сэр?

— Пообедать успели со взводом?

— Конечно, сэр.

— Поели как следует?

— Поел, сэр. Да не естся что-то.

— Вы нездоровы?

— Да не так чтобы здоров, сэр.

— А что с вами?

— Не знаю толком, сэр.

— Но как же это не знаете?

— Ошарашен я домашними делами.

Вникать в домашние дела сержантского состава было не время сейчас — когда наконец-то все готово и водитель ждет моего приказа ехать.

— Вернемся в казарму, подойдите ко мне — поговорим.

— Хорошо, сэр.

Я сел рядом с водителем. Мы проехали несколько миль, до пересечения дорог. Там сошли, и грузовик вернулся на базу. Взводный КП мы устроили в ветхом коровнике; остальные строеньица фермы виднелись неподалеку, за полями. Уладив дело с КП и выбрав там даже место для воображаемого двухдюймового миномета, будто бы приданного нам, я пошел к каналу. Нашел канатный мост без особого труда. К мосту был приставлен капрал. Я объяснил свое задание и спросил, надежен ли мост.

— Вихляется он, мостик этот.

— Я перейду, а вы побудете тут рядом.

— Слушаю, сэр.

Сделав шагов пять-шесть, я упал с моста в воду. Она оказалась не столь уж холодной для этой поры года. Кончил переправу я вплавь, а вымок я порядком и до этого, под дождем. На том берегу я побродил по местности, отмечая детали, долженствующие быть важными. После чего вернулся к каналу и, разочаровавшись уже в мостике, опять пустился вплавь. Берега довольно круты, но капрал помог мне выбраться. Он, казалось, вовсе не был удивлен тем, что я предпочел воду переправе по мосту.

— Шатучие они, мосты эти канатные, — только и сказал он.

Уже стемнело, дождь не утихал. Я возвратился в коровник. Там ждал меня восхитительный сюрприз. Оказалось, что капрал Гуилт, вместе с Уильямсом У. X., сходил на ферму и выпросил у хозяев кувшин чаю.

— Мы оставили вам кружечку. А и промокли же вы, сэр.

Я чуть не обнял Гуилта. Чай был «доброй старшинской заварки», как говаривал когда-то дядя Джайлз. Он был вкуснее любого шампанского. Выпив, я помолодел лет на десять, и даже одежда словно обсохла на мне.

— А крупная бабища эта фермерша, что чаю нам дала, — сказал капрал Гуилт, обращаясь к Уильямсу У. X.

— Да, крупного размера, — согласился Уильямс тугодумно. Легкий на ногу и голосистый, он в других отношениях не отличался талантами.

— Я ее прямо забоялся, — продолжал Гуилт. — В маленькой кровати такая может задавить.

— Такая может, — подтвердил Уильямс очень серьезно.

— А тебе не боязно бы, сержант Пендри, с бабищей вдвое крупней тебя?

— Да замолчи ты, — воскликнул Пендри с неожиданной силой. — Не надоест тебе вечно о бабах?

Капрал Гуилт и бровью не повел.

— А в большой кровати с ней бы еще боязней, — задумчиво сказал он.

Мы допили чай. Часовой привел в коровник вестового с приказом от Гуоткина. Мне надлежало через полчаса встретить Гуоткина; координаты такие-то. Место встречи оказалось ближним перекрестком.

— Мне отнести кувшин обратно, капрал Гуилт? — спросил Уильямс.

— Нет, парень, я сам отнесу, — сказал Гуилт. — Разрешите отлучиться, сэр?

— Валяйте, но не заночуйте там.

— Я быстренько, сэр.

Гуилт ушел с кувшином. Небо прояснялось. Луна светила. Посвежело. Когда подошло время, я отправился встречать Гуоткина. С деревьев капало, но, мокрому, терять мне было нечего. Я стал у дороги; Гуоткин наверняка опоздает. Но нет, джип показался вовремя. Остановился в лунном свете около меня. Гуоткин вышел из машины. Велел водителю передать то-то и там-то и вернуться в такое-то время сюда. Джип уехал. Гуоткин медленно зашагал по дороге. Я шел рядом.

— Все в порядке, Ник?

Я доложил ему о действиях взвода и о результатах разведки на том берегу.

— А почему так промокли?

— Упал с моста в канал.

— И переправились вплавь?

— Вплавь.

— Отлично, — одобрил Гуоткин, точно решение плыть было на редкость остроумным.

— Как развертывается учебный бой? — спросил я.

— Все окутал военный туман.

Это была любимая фраза Гуоткина. Он, должно быть, черпал в ней поддержку. Помолчали. Гуоткин порылся у себя в полевой сумке. Извлек внушительную плитку шоколада.

— Это я вам привез.

— Спасибо громадное, Роланд.

Я отломил порядочный кусок, протянул ему остальное.

— Нет, — сказал он. — Это все вам.

— Вся плитка?

— Да.

— А себе?

— Она вам предназначена. Я подумал — вы, возможно, не захватили шоколада.

— Не захватил.

Он заговорил снова об учениях, разъясняя — насколько позволял ему «военный туман», — какой стадии достиг бой, каковы будут наши ближайшие передвижения. Я поглощал шоколад. Я и забыл, как он бывает вкусен. И почему я до войны так мало ел шоколада? Точно сильный наркотик, он совершенно изменил мое восприятие мира. Я вдруг потеплел к Гуоткину сердцем — почти в той же мере, что к капралу Гуилту, хотя первый глоток чая из кружки оставался не сравним ни с чем. Мы с Гуоткином остановились на обочине взглянуть на карту в лунном свете. Затем он сложил и застегнул планшет.

— Мне жаль, что я отослал вас без обеда, — сказал он.

— Приказ того требовал.

— Нет, — сказал Гуоткин. — Не требовал.

— То есть?

— Времени хватило бы с избытком, чтобы вам поесть, — сказал он.

Я не нашелся что ответить.

— Мне надо было отыграться за фитиль, что мне полковник вставил, — сказал он. — А кроме вас, не на ком было — во всяком случае, вы первый попались под руку. Командир батальона меня в порошок стер. Я бы всю роту послал в поле без обеда, но только я знал, что получу новый фитиль, еще даже похлеще, если обнаружится, что по моему приказу люди зря остались голодны.

Признание делало Гуоткину честь: извинения он принес нескупые. Но куда им было до шоколада! Остатки налипли еще на зубах. Я слизал их языком.

— Конечно, если приказ, тогда уж обедал не обедал, а иди, — горячо сказал Гуоткин. — Кидайся, висни на колючей проволоке, чтоб пулеметами изрешетило, при на штыки, чтоб пригвоздило к стене, ныряй в ядовитое облако без противогаза, беги на огнемет в узком проулке. На все готов будь. Но — если приказ.

Я согласился, не видя в то же время особой надобности дольше толковать об этих, несомненно, важных аспектах воинского долга. Разумней всего переменить разговор. Гуоткин признал вину, стремясь ее загладить, — поступок редчайший для любого из нас, — и теперь следовало отвлечь его от дальнейшего перечисления неприятностей, коим подвержена жизнь солдата.

— Сержант Пендри что-то приуныл сегодня, — сказал я. — Болен, должно быть.

— Я хотел поговорить с вами о нем, — сказал Гуоткин.

— Вы тоже заметили его состояние?

— Он подходил ко мне вечером. Из-за всех этих учебных приготовлений я не успел сказать вам раньше — или просто забыл.

— А что такое с ним?

— С женой скверно, Ник.

— Что с ней?

— Сосед сообщил ему в письме, что жена спуталась с другим.

— Понятно.

— В газетах без конца трубят, что британские женщины не щадят усилий для победы. А по-моему, — продолжал Гуоткин со все той же страстностью, которая моментами вскипала в нем, — они не щадят усилий, чтобы спать с кем только могут, пока муж в армии.

Пусть в словах Гуоткина была доля преувеличения, но надо признать, что подобные письма мужьям приходили в роту нередко. Чипс Лавелл (мы с ним женаты на сестрах) заметил однажды: «Почитать нашу популярную прессу, подумаешь, что прелюбодействуют одни богатые. Вот уж вершина глупого газетного снобизма». И действительно, ведя ротные дела, через недельку-две лишишься всех иллюзий на этот счет. Я спросил Гуоткина, известны ли подробности семейного несчастья с Пендри. Подробностей Гуоткин не знал.

— Мерзость какая, — сказал он.

— Мужчины, надо думать, тоже рады позабавиться при случае. Не одни лишь женщины. Правда, находить на это время ухитряется здесь разве что капрал Гуилт.

— Мужчина — дело другое, — сказал Гуоткин. — Только нельзя из-за женщины забывать свой долг.

Мне вспомнился фильм, который мы с Морландом смотрели до войны. Русский полковник (действие происходит в царские времена) делает подчиненному выговор, употребляя именно эти слова о долге: «Женщиной, из-за которой забываешь свой долг, следует презреть». Насколько помню, там юный поручик, проведя ночь с любовницей полковника, опоздал к утреннему построению. Впоследствии мы с Морландом не раз возвращались в своих разговорах к этому суровому суждению.

— Это как взглянуть, — пожимал плечами Морланд. — Матильда, скажем, возразила бы, что следует презреть как раз женщиной, неспособной заставить тебя забыть о долге. Барнби же сказал бы, что следует презреть долгом, из-за которого забываешь о женщинах. Все тут зависит от точки зрения.

Возможно, Гуоткин смотрел фильм и запомнил фразу, милую ему. Но, вообще-то, вряд ли этот фильм, сравнительно «умственного» пошиба, дошел до провинциальных экранов. Скорее Гуоткин самостоятельно выносил в себе эту мысль — возвышенную, но не весьма оригинальную. К примеру, Уидмерпул, мой однокашник, после неудачной влюбленности в Джипси Джонс зарекся связываться с женщиной, из-за которой бросаешь дела. О собственной своей жене Гуоткин говорил редко. Упомянул как-то, что тесть его болен и, если умрет, теще придется перебраться к ним.

— Как же вы с Пендри поступите? — спросил я.

— Устрою ему отпуск поскорее. Боюсь, что придется вам побыть без взводного сержанта.

— Все равно Пендри положен отпуск рано или поздно. К тому же от него — теперешнего — мало пользы.

— Чем скорее Пендри съездит в отпуск, тем скорее покончит со всем этим.

— Если сможет.

Гуоткин взглянул на меня удивленно.

— Съездит домой — и все упорядочит, — сказал он.

— Будем надеяться.

— Разве, по-вашему, Пендри не сумеет обуздать жену?

— Не могу судить, не зная ее вовсе.

— То есть она может уйти к тому, другому?

— Все может случиться. Пендри может и убить ее. Кто знает.

— Помните ту книжку Киплинга у меня? — сказал Гуоткин, помолчав минуту.

— Да.

— Там перед каждым рассказом — стишки.

— Да, и что же?

— Один мне накрепко запомнился — некоторые строчки. Целиком я стихов не удерживаю в памяти.

Гуоткин опять замолчал. Неужели счел, что уже слишком раскрылся, и не назовет стишка?

— Какой же это запомнился вам?

— Там про бога римского, что ли.

— A-а, про Митру.

— Вы помните?

— Конечно.

— Уму непостижимо, — удивился Гуоткин, глядя на меня как на фокусника.

— Как вы сами выразились, Роланд, мое ремесло вынуждает меня много читать. Но что же вам запомнилось о Митре?

— Там сказано: «Митра, и ты ведь воин…»

Гуоткин замолчал. Посчитал, видимо, что я с полустроки пойму его.

— А перед тем упомянуто, что лбу жарко под каской и что от сандалий горят ноги? Вообразить не могу ничего тягостнее, чем шагать в античных сандалиях, особенно по булыжным римским дорогам.

Но Гуоткин оставил без внимания проблему пеших воинских переходов в сандалиях. Он был очень серьезен.

— «…нас до у́тра храни в чистоте», — подсказал он.

— Да, да.

— Как это понимать?

— Пожалуй, как весьма необходимую молитву для римского легионера.

Опять Гуоткин и не улыбнулся.

— Тут женщины имеются в виду? — спросил он, словно сейчас только додумавшись.

— Надо полагать.

Я подавил в себе соблазн пошутить насчет других, более темных, пороков, которым войско, столь разноплеменное, как римские легионы, было подвержено и для пресечения которых могло бы потребоваться спешное вмешательство Митры. Гуоткину было не до ученых шуточек. Не менее бесплодным, безнадежно-схоластическим делом было бы пуститься толковать о том, что римская оккупация Британии в действительности сильно отличалась от киплинговского изображения. В лучшем случае я жестоко запутался бы, объясняя соотношение фактов с поэзией.

— Многозначительные строчки, — медленно произнес Гуоткин.

— Зовут держать себя в узде?

— Поневоле обрадуешься, что женат, — проговорил он. — Что о женщинах не надо больше думать.

Он повернул обратно к перекрестку. Вдали стал слышен шум автомашины. Показался ротный джип. Гуоткин прекратил размышлять о Митре, снова обратясь в командира роты.

— Заговорились, и не успел осмотреть позицию вашего взвода — там ничего такого, что надо бы проверить?

— Ничего.

— Немедленно поведете бойцов к месту, указанному мной на карте. Заночуем там на ферме, в хозяйственных постройках. Это недалеко отсюда. Все смогут передохнуть до завтра. Ничего особого на нас не возлагается до полудня. Уяснили?

— Уяснил.

Он сел в машину. Джип снова укатил. Я вернулся к своему взводу. Сержант Пендри встретил меня, отрапортовал. Вид у него был все тот же, утренний, — не лучше, не хуже.

— Капитан Гуоткин говорил сейчас со мной о вашем отпуске, сержант. Устроим это, как только закончатся учения.

— Очень вам благодарен, сэр.

Он произнес это бесцветным голосом, как если бы отпуск совершенно не интересовал его.

— Постройте взвод. Ночевка будет на одной из ближних ферм. Сможем там поспать.

— Слушаю, сэр.

Как всегда, прошагать пришлось больше, чем рассчитали по карте. Снова уже лил дождь. Но, когда пришли, на ферме оказалось вполне сносно. Взводу отвели большую ригу под соломенной кровлей, было и внутри много соломы. Капрал Гуилт, как всегда, морщил нос от сельской обстановки:

— Ну и вонища тут кругом. Не терплю всех этих коров.

Я проспал эту ночь как убитый. Утром, вскоре после завтрака — я проверял как раз посты с сержантом Пендри, — спешно явился Бриз с важной вестью.

— Только что прибыл и стал на обочине штабной автомобиль с флажком командира дивизии, — сообщил он. — Должно быть, генерал проводит летучую инспекцию. Роланд приказал немедленно занять людей чисткой оружия или другим полезным делом.

Бриз побежал дальше — предупредить Кедуорда. Я прошел по риге, побуждая солдат к деятельности. Некоторые уже и сами счищали грязь со снаряжения. Тем, кто не трудился так явно и полезно, я нашел иные похвальные занятия. В несколько минут все упорядочилось — и как раз вовремя. Послышались шаги и говор. Я выглянул — через двор фермы, меся грязь, направлялись к нам генерал с адъютантом и Гуоткин.

— Идут, сержант Пендри.

Вошли в ригу. Пендри скомандовал «смирно». Я тут же заметил, что генерал Лиддамент в довольно дурном настроении. Это был мужчина серьезного вида, молодой для генерала, с бритым лицом, похожий скорее на ученого, чем на солдата. Приняв дивизию недавно, он уже дал себя почувствовать в мелких повседневностях службы. Хотя кадровики военные глядели на него как на педанта (так Мелгуин-Джонс отнесся о нем в разговоре с Гуоткином), но Лиддамент считался генералом думающим. Быть может, чтобы рассеять впечатление о себе как о педанте-формалисте — сознавая, возможно, этот недостаток и борясь с ним, — генерал Лиддамент позволял себе некоторые отступления от формы. Так, он ходил с длинной тростью, похожей на жезл соборного служителя, и носил клетчатый черно-коричневый, небрежно накинутый шарф. За борт походной куртки был засунут охотничий рожок. По словам того же Мелгуин-Джонса, иногда генерала сопровождали две небольшие собаки на поводке, грызясь между собою и внося этим немалый беспорядок. Сегодня собачонок не было — видимо, серьезность дела исключала их присутствие. А с собаками генерал еще больше походил бы на пастуха или охотника — на образ идеализированный, вечный, с какой-нибудь гравюры, из безмятежно пасторальной сцены. Однако манера речи у Лиддамента была отнюдь не пасторальная.

— Пусть продолжают заниматься делом, — велел он, указуя тростью на меня. — Как фамилия этого офицера?

— Второй лейтенант Дженкинс, сэр, — сказал Гуоткин, весь напряженно-натянутый.

— Давно вы в нашей части, Дженкинс?

Я ответил. Генерал кивнул. Задал еще несколько вопросов. Затем отвернулся, словно потеряв интерес ко мне, да и вообще к человечеству, и яро принялся ковырять тростью по углам риги. Обследовав углы, стал тыкать ею в кровлю.

— Солдатам сухо здесь?

— Да, сэр.

— Вы уверены?

— Да, сэр.

— А вон протекает.

— Да, сэр, в том углу крыша протекает, но люди спали в другом конце помещения.

Генерал с полминуты задумчиво потыкал тростью — без видимого результата. Затем пару раз ткнул в кровлю энергичней, глубже, и большой кусок подстила обрушился внезапно сверху, чуть-чуть не задев самого генерала и осыпав адъютанта с головы до ног пылью, соломой, глиной. После этого генерал прекратил зондирование крыши, как бы удовлетворившись наконец. Прекратил молча; молчали и все окружающие; улыбок не было. Адъютант, румяный молодой человек, густо покраснев, начал счищать с себя мусор. Генерал опять повернулся ко мне.

— Что было у солдат на завтрак, Дженкинс?

— Печенка, сэр. (Фамилию мою, однако, не забыл.)

— Еще что?

— Джем, сэр.

— Еще.

— Хлеб, сэр. С маргарином.

— А кашу овсяную ели?

— Нет, сэр.

— Почему?

— Не было сегодня каши, сэр.

Генерал свирепо повернулся к Гуоткину, который точно закоченел от усердия, но теперь весь так и вскинулся.

— Каши не было?

— Не было, сэр.

Генерал Лиддамент оскорбленно задумался. Он как бы взвешивал мысленно все качества овсянки, как хорошие, так и негативные. А взвесив, вынес окончательный вердикт:

— Каша должна быть.

Сердитым взором он окинул солдат, рьяно занятых чисткой, смазкой, протиркой. Рывком направил свою трость на Уильямса У. X., взводного вестового.

— Хотелось бы каши?

Уильямс вытянулся в струнку. Как сказано выше, он был голосист и легконог, но соображал туго.

— Нет, сэр, — гаркнул он, уверенный, видимо, что требуется именно такой ответ.

Этого генерал никак не ожидал. Не будет преувеличением сказать, что он опешил.

— Это почему? — спросил генерал тоном резким, но серьезно-вдумчивым; чувствовалось, что он готов посчитаться с неприятием каши по религиозным, допустим, мотивам.

— Не люблю кашу, сэр.

— Не любите каши?

— Не люблю, сэр.

— Глупы же вы — отменно глупы, — сказал генерал Лиддамент. Постоял молча, как бы охваченный душевным страданием, отставив руку с посохом, вонзая его все сильней в земляной пол риги. Генерал словно усиливался понять, без гнева и пристрастия, как это можно быть таким выродком, чтобы не любить кашу. Поза его напоминала позу святого, собственным страданием искупающего грехи своей паствы. Внезапно генерал повернулся к соседу Уильямса; им оказался Сейс.

— А вы кашу любите? — почти выкрикнул генерал.

На рябом лице Сейса, упрямом, нечестном, выражалось желание напакостить и одновременно неуверенность в том, что же будет пакостней — сказать «да» или «нет». С полминуты Сейс мялся; вот так он мнется, не вычистив ружейного ствола и придумывая увертку понадежней. Затем начал:

— Да я, сэр…

Генерал Лиддамент, не дослушав, обратился к Джонсу Д.

— А вы?

— Не люблю, сэр, — сказал Джонс, не менее Уильямса уверенный в том, что от него ждут отрицательного ответа.

— А вы?

— Не люблю, сэр, — сказал Рийс.

С лихорадочной быстротой, точно вылавливая ведьмовскую нечисть, генерал затыкал тростью поочередно в Дэвиса Дж., Дэвиса Э., Клементса, Эллиса, Уильямса Г., ни одному из них не давая времени ответить.

Перебрав весь ряд, генерал дошел до капрала Гуилта, надзиравшего за чисткой ручного пулемета, и сделал длинную паузу. На лице генерала написана была уже покорность судьбе; он стоял, наклонясь вперед и оперев подбородок о трость, так что голова его казалась странным и недобрым тотемом, насаженным на жердь. Вперив глаза в кокарду Гуилта, он как бы размышлял об истории полка, отраженной символически в эмблеме.

— А вы, капрал, — произнес он, на этот раз вполне спокойно. — Любите кашу?

По лицу Гуилта расплылась широчайшая улыбка.

— О да, о да, сэр, — сказал Гуилт. — Еще как люблю. Мне так хотелось каши утречком.

Генерал Лиддамент медленно выпрямился. Поднял трость, острым металлическим наконечником почти упершись в лицо Гуилта.

— Глядите, — сказал он, — все глядите. Пусть он в дивизии не самый рослый, но он крепкий духом, хороший боец. Он ест овсяную кашу. Не худо бы и прочим взять с него пример.

С этими словами командир дивизии вышел из риги. За ним последовали Гуоткин и адъютант, все еще покрытый соломенной трухой. По грязи они пробрались к штабной машине. Через минуту генеральский флажок скрылся из виду. Инспекция кончилась.

— Чудаковатый вид у нашего генерала, — сказал потом Бриз. — Но воробей он стреляный. Спросил меня, где выкопаны отхожие ровики. Я ему показал, и он велел впредь располагать их с подветренной стороны.

— Да, стреляный воробей, — сказал Кедуорд. — У некоторых моих рядовых осмотрел ботинки, не стерта ли подошва. Хорошо, я на прошлой неделе проверил.

Возвратясь с учений, мы узнали о немецком вторжении в Норвегию и Данию.

— Теперь война пойдет по-настоящему, — сказал Гуоткин. — Скоро и мы вступим в дело.

После неудачи с «обеспечением поддержки» он уже успел приободриться, так как в учебном марше по пересеченной местности рота поделила первое-второе места. А ко времени возвращения Пендри из отпуска Гуоткин определенно чувствовал себя на подъеме. Пендри же, уехавший домой почти сразу после учений, вернулся очень мало повеселевшим. Но гораздо более способным исполнять свои обязанности. Никто не знал, как он уладил — и уладил ли — свои домашние неурядицы. Мне еще не приходилось видеть, чтобы человек за несколько недель так изменился. Прежде широкий, дебелый, Пендри превратился в тощего и костлявого; синие глаза его, раньше ярко блестящие, теперь запали, потускнели. Но как на взводного сержанта на него стало опять возможно положиться. Силы к нему вернулись, хотя ушла вся жизнерадостность, делавшая его таким отличным унтер-офицером. Не было больше запоздалых построений и забытых приказаний, но не слышалось прежнего добродушно-бойкого подстегиванья солдат. Пендри нынешний отличался раздражительностью, угрюмел от неполадок. Однако нес обязанности исправно. Я сообщил Гуоткину об этом улучшении обстановки.

— Приструнил, значит, Пендри жену, — сказал Гуоткин. — Твердость — единственное средство с женщинами. Теперь-то Пендри будет в норме.

Я не был в этом так уж уверен. Но за другими взводными заботами перестал думать о Пендри. Он попросту как бы принял другой облик, и все мы постепенно привыкли к новому Пендри.

— Старшина Кадуолладер рано или поздно уйдет по возрасту, — говорил Гуоткин, — и тогда Пендри кандидат на его должность.

И тут случилось это происшествие у дорожно-заградительных дотов. Бетонные эти пулеметные гнезда были сооружены по всему военному округу, чтобы препятствовать продвижению врага, если немцы и впрямь решат высадиться в Ирландии. В дотах посты сидели круглосуточно, и дежурный офицер поверял их в ночное время. Обход кончался на рассвете, чтобы офицер мог еще поспать час-два до построения. В ту ночь объезжал посты Бриз, а сержант Пендри назначен был старшим в доты. По неувязке батальонных расписаний Пендри уже дежурил в части позапрошлой ночью, а затем были бригадные ночные учения, так что третью ночь подряд Пендри проводил почти или вовсе без сна. Такое получилось невезенье, и почему-то ничего нельзя было переменить — возможно, из-за постоянной нехватки сержантов. В разговоре с Пендри я посочувствовал ему.

— Это ничего, сэр, — ответил Пендри. — Мне теперь мало требуется сна.

Ответ поразил меня. В армии сон ценится выше всего — он дороже еды, дороже горячего чая. Я решил опять поговорить с Гуоткином о Пендри, выяснить, сочтет ли ротный командир, что и теперь все в норме. Я упрекал себя в том, что выпустил сержанта из виду. Быть может, он на грани нервного расстройства. Равнодушие ко сну — симптом серьезный. Надо вникнуть в дело, предотвратить возможную беду. Но я запоздал со своими мерами, какими бы благими ни были они. Конец этой истории разбирала следственная комиссия. В общих чертах дело обстояло так. Бриз проверил дот, где вел дежурство Пендри, все было там в порядке, и Бриз уехал в джипе к следующему посту. Минут через десять наблюдатель-часовой в доте заметил подозрительное движение поодаль у дороги, у полуразвалившихся сараев и заборов. Наблюдателю, возможно, примерещилось. Но случай с Глухарем Морганом показал уже, что враждебных действий здесь можно ожидать не от одних немцев. То, что часовой заметил в ночном сумраке, могло быть подготовкой к подобному же нападению. Сержант Пендри сказал, что сам пойдет проверит. Винтовка у него была заряжена. Он приблизился к сараям, ушел из поля зрения. Несколько минут в той стороне ничего не замечалось; потом через дорогу кинулась собака. Позже говорили, что собака-то и была виновницей «подозрительного движения», отмеченного часовым. Сержанта по-прежнему не было видно. Затем донесся отзвук выстрела; кое-кому послышалось два выстрела. Пендри не возвращался. Немного погодя двое бойцов из дота пошли на розыски. Сержант был обнаружен среди развалюх, в яме или канаве. Он был мертв. В винтовке оказался израсходован патрон. Так и не выяснилось окончательно, застрелил ли кто-нибудь сержанта, или Пендри, споткнувшись, упал в яму и винтовка выстрелила при падении, — или же, один в угрюмой темноте, угнетенный горем и бессонный, Пендри сам покончил с собой.

— Намерение у него и раньше было, — сказал Бриз.

— Форменное убийство, — сказал Гуоткин. — И на Пендри не кончится. Будут и другие.

По мнению комиссии, сержанту Пендри надлежало взять с собой солдата. Вряд ли также следовало ему заряжать винтовку без прямого офицерского на то приказа. Действующие инструкции для заградительных постов в этом отношении не отличались четкостью. Весь вопрос надзора за боепитанием постов подвергся пересмотру, вся система позднее изменена. Бриз немало пережил, давая показания перед комиссией. Он был признан невиновным; но, когда стали создавать отдельную противотанковую роту при дивизии, он вызвался служить там. Бризу, понятно, хотелось уйти из батальона, от неприятных воспоминаний. А возможно, и от Гуоткина хотелось уйти. Как в инциденте с Глухарем Гуоткин винил Битела, так и сейчас не был согласен с решением комиссии, очистившим Бриза от всякой вины.

— Янто виновен в смерти сержанта не меньше, чем если бы сам застрелил его из немецких окопов, — сказал Гуоткин.

— А что мог Янто сделать?

— Янто слышал, как и все мы, что Пендри намеревался наложить на себя руки.

— Я о таком не слышал, хотя Пендри был моим взводным сержантом.

— Старшина Кадуолладер знал, да при себе держал.

— А что знал старшина?

— Раз или два он заводил речь насчет Пендри, — хмуро сказал Гуоткин. — Я теперь только понял его намеки. Я и себя виню. Я должен был предвидеть.

Как обычно, Гуоткин казнился бедами батальона. Мелгуин-Джонс, у которого я оформлял похороны Пендри, смотрел на дело с более здравой и объективной точки зрения.

— Это случается время от времени, — сказал он. — Такова армия. Удивляться надо, что не чаще случается. Вот бумажка насчет салютной команды, передадите Роланду.

— Почти все солдаты роты просились в эту команду.

— Салютовать погибшим они любят, — сказал Мелгуин-Джонс. — Кстати, на будущей неделе вы едете в Олдершот на курсы. Скажете Роланду.

— На какие курсы?

— Общеучебные.

Вечером, ложась, я в разговоре с Гуоткином упомянул о том, что солдаты чуть не дрались за включение в салютную команду.

— Ничто так не сплачивает роту, как смерть, — сказал Гуоткин нерадостно. — А похоже, что и у меня в семье будет покойник. Мой тесть разболелся вконец.

— Кто он по профессии?

— В банке служит, как и все мы, — ответил Гуоткин.

Он был глубоко удручен происшествием с Пендри. А за перегородкой, на складе, еще не спал младший капрал Гиттинс. Когда я заглянул туда, он сортировал кипы армейских бланков; вероятно, и сейчас возился с этим. Его тоже донимали, видимо, мысли о смерти — слышно было, как он негромко напевает:

Дай мне веру и бесстрашье

Пересечь реку Иордан.

Смертью смерть поправший боже,

Приведи нас в Ханаан.

Вековечно,

Вековечно

Буду вечно петь тебе хвалу…

3

Длинный, закопченный, битком набитый поезд шел со многими задержками на юг, на Лондон. В вагоне стоял спертый холод; синеватые тусклые лампочки, точно светящиеся моллюски в мутных аквариумных водах, мерцали над фотографическими видами Блэкпула и Моркамского залива — типичный вагонный интерьер военных лет. Сосед мой, офицер Ланкаширского фузилерного полка, направлялся в отпуск; на одной из остановок в центре Англии — за окном была ночь, черная, как в преисподней, — он, тотчас угадав свою затемненную станцию, поспешно собрал вещи и сошел. Это было кстати, просторнее стало ногам. Седоусый капитан (должно быть, интендант, судя по дубленому лицу и выставленным напоказ ленточкам медалей) сел привольней, подвинулся к моему углу, с ворчанием перекладывая из кармана в карман толстые пачки своих хоззаявок, стянутые резинкой. Теснота уменьшилась, можно будет подремать спокойнее — но, когда паровоз запыхтел снова, дверь отодвинулась, открылась. К нам заглянула фигура в военной форме.

— Найдется место?

Прямо отрицать наличие места никто не стал, но и сердечных приглашений не послышалось. В скаредном мерцании медуз-лампочек различимо было лишь, что вошедший высок, одет в короткую зимнюю шинель и не видно знаков различия. Голос уверенный, отчетливый, довольно музыкальный — этот голос вяжется в памяти с более приятной обстановкой, чем сейчас, даже с чем-то фривольно-вечерним. Он слышится из прошлого, из далека-далёка, как бы на фоне оркестра. Вспомнить, где я его слышал, совершенно не могу. Новый пассажир сбросил с себя шинель и стал решительно устраиваться — между прочим, заставив интенданта уплотниться (вещи его на сетке чересчур уж широко раскинулись). Интендант заворчал было, но наткнулся на неколебимую твердость. И уступил в конце концов, вещи подвинул. Устроив чемоданы, вошедший сел рядом со мной.

— Последнее незанятое место во всем поезде, — сказал он со смешком. Затем, видимо, задремал. Поезд, погромыхивая, вез нас сквозь медлительные часы ночи. Я тоже впал в дремоту, тревожимую взводными снами. В пятом часу интендант вышел и вернулся очень нескоро, по-прежнему бурча и бормоча себе под нос. Развиднелось, сквозь занавески забрезжил печальный, бледный свет. Невидимая рука угасила синие лампочки. В вагоне потеплело. Пассажиры стали потягиваться, сморкаться, откашливаться, закуривать, началось хождение в туалет для бритья и по надобности. Я стал разглядывать соседей. Кроме пожилого капитана, у всех на погонах одна звездочка; вторым лейтенантом был и мой новый сосед. Он спал еще. Лицо худое, горбоносое, довольно тонкое, волосы светловатые; петлицы общевойсковые. Двое других соседей — из войск связи; третий — артиллерист; и еще двое — офицер из Даремского полка легкой пехоты и гринховардец (в Гринховардском полку, мне вспомнилось, начинал прошлую войну Тед Дживонз). Горбоносый проснулся, протер глаза, покряхтывая.

— Подожду уж, в Лондоне побреюсь, — сказал он.

— Я тоже.

— Не будем возводить гладковыбритость в культ.

— Не будем.

Мы опять подремали. Когда стало светлей, он вынул из кармана книжку. Французская; название рассмотреть я не успел. Опять его манера показалась мне знакомой; опять я не смог припомнить, где встречался с ним.

— А есть тут вагон-ресторан? — спросил гринховардец.

— Чего захотел! — ответил пехотинец. — Гранд-отель вам здесь, что ли?

Один из связистов сказал, что следующая станция узловая, простоим там минут десять или больше, чаю напьемся и, возможно даже, подзакусим. Он оказался прав. На остановке мы дружно двинулись из вагона; я шел по платформе рядом с худощавым моим соседом. Вместе вошли мы в станционный буфет.

— От всенощного сиденья спину ломит, — сказал он.

— Да, понывает спина.

— Я как-то просидел от Праги до Амстердама и поклялся, что в последний раз. Где мне было знать, что впереди целая вечность подобных поездок.

— От Будапешта до Вены по Дунаю тоже утомительно плыть ночью, — заметил я, желая показать, что и мне знакомы неудобства континентальных путешествий. — Как считаете, наша здешняя оперативная позиция сулит нам чашку чаю?

— Пожалуй, нет. Давайте-ка пристроимся к второму кипятильнику. Может быть, та буфетчица подарит нас вниманием.

— И мясным пирожком, пока рядовой состав не очистил полностью подноса. Пирожки хоть и не пышут свежестью, но весьма еще аппетитны.

Мы сменили позицию на более выгодную.

— Кстати, о Вене, — сказал он. — Приходилось ли вам испытывать одно необычное ощущение в Художественно-историческом музее? В конце галереи там ширма, а за ней совершенно неожиданно видишь эти четыре ошеломительных Брейгеля.

— «Охотники на снегу» — почти что самая любимая моя картина.

Я очень люблю также «Двух обезьянок» в берлинском Музее кайзера Фридриха. Со мной сейчас в комнате жил офицер Эссекского полка, в точности похожий на левую мартышку: то же хитрое выражение. А мы не подвигаемся, однако.

После энергичных усилий мы в конце концов протиснулись к буфетчице, в награду получив, помимо чая, по большому пирожку.

— Не вернуться ли теперь в вагон? Как бы угловое место не заняли.

— Ну что же, съем в поезде.

В вагоне интендант снова уснул сидя; уснули и связисты с артиллеристом. Пехотинец же и гринховардец вынули суконки, щеточки, дощечки, жестянки с мастикой. Сняв свои мундиры, они усердно принялись надраивать пуговицы, ведя между собою разговор о жалованье.

— Мы с вами не встречались раньше? — спросил я соседа.

— Меня зовут Пеннистон — Дэвид Пеннистон.

Имя это ничего не сказало мне. Я назвался тоже, но мы так и не установили связующего звена, которое определенно подтвердило бы встречу в прошлом. Пеннистон сказал, что музыка Морланда ему нравится, но с самим Морландом он не знаком.

— В отпуск едете? — спросил он.

— На курсы. А вы?

— Я только что с курсов. Теперь в отпуск — до вызова.

— Звучит неплохо.

— Я вообще армеец странный. Единственное мое оправдание как солдата — это моя несколько особая квалификация. А свободная неделя-другая — вещь приятная, конечно. Попробую кое-что завершить. Соединить умственную пользу с заработком.

— А над чем работаете?

— Да скудоумствую над Декартом. Cogito ergo sum[5]и всякое такое. Хвалиться нечем. Стыдно и упоминать. Между прочим, читали вот это сочинение? Мне кажется, оно полезно в нашей нынешней профессии.

Он протянул мне свою книжку. Я взял ее, прочел на корешке: Servitude et Grandeur Militaire: Alfred de Vigny[6].

— Я думал, Виньи только поэзией занимался: «Dieu! que le son du Cor est triste au fond des bois!..»[7]

— Нет, он четырнадцать лет протрубил в армии. Дослужился до капитана, так что и у нас с вами есть надежда.

— В наполеоновских войнах участвовал?

— Виньи слишком поздно родился. Он не побывал в боях. Ему досталась самая что ни на есть гарнизонная нуда, слегка сдобренная гражданскими беспорядками. Знаете, когда приходится выстаивать в строю под кирпичами демонстрантов.

— Понятно.

— Гарнизонная служба в некоторых отношениях дает наилучшую возможность для изучения армейской жизни. Бои, сражения лишь запутали бы дело, ибо они слишком волнительны. В конечном счете именно волнительны, а не занимательны. Так вот, в этой книжке Виньи высказал то, что думал о воинской службе.

— К каким же он пришел выводам?

— Что солдат — человек жертвенный. Как бы монах, но не церкви, а войны. Разумеется, Виньи имел в виду профессиональные армии той эпохи. Однако он предвидел, что со временем вооруженные силы каждой страны отождествятся с нацией, подобно армиям античности.

— Это так. Когда здесь начнутся бомбежки, то ясно, что роль гражданских лиц окажется никак не менее опасной, чем солдатская.

— Конечно. Но и в этом случае Виньи сказал бы, что те, кто облачен в военную форму, пожертвовали бо́льшим — своей личностью; пошли на то, что он называет самоотрешеньем воина, его отречением от мысли и дела. Виньи говорит, что солдата венчает терновый венец и самый острый из шипов — пассивное повиновение.

— Сказано справедливо.

— Роль начальствующего видится ему как по существу искусственная, поскольку в армии необузданное рвение так же не к месту, как угрюмое безучастие. Пылким добровольцам приходится учиться уму-разуму не меньше, чем строптивым рекрутам.

Мне вспомнились ревностный Гуоткин и строптивый Сейс. Весьма резонный взгляд высказал Виньи… На наших двух скамьях теперь не спали только мы с Пеннистоном. Чистильщики пуговиц убрали свои принадлежности, надели мундиры и заклевали носом в лад с остальными. Интендант принялся храпеть. Вид у него был не особенно жертвенный и тем более не монашески-святой, хотя кто его знает. Вероятно, четырнадцать лет прослужив, Виньи разбирался в предмете.

— Тем не менее, — сказал я, — было бы неверно считать, как считает большинство, что армия по самой своей сути отличается от всех других сообществ. Воинская дисциплина и лестница рангов создают эту иллюзию отличия; но в армии такая же пестрота характеров, как и вне ее. Кто преуспевал в гражданской жизни, тот и в армии преуспеет.

— Конечно. Здесь и генералов встретишь слабовольных, и твердых волей рядовых.

— Возьмем хотя бы, как вы сами принудили вчера капитана передвинуть вещи.

Пеннистон засмеялся.

— А Виньи, пожалуй, склонен был бы романтизировать этого толстого жлоба, — сказал он, — но это между прочим. Виньи хоть и считал предсказанную им национальную армию уклонением и возвратом к древности, но согласился бы с вами, наверно. Он определенно сознавал, что в армии ничто не является безусловным — а повиновение приказу и подавно. Вот, к примеру, мне было велено ждать утреннего поезда, так как имеются жалобы на то, что военные переполняют поезда в выходные дни к ущербу для населения. Я навел справки, выяснил, что риск наказания невелик, и выехал вечером, сэкономив этим день.

— Иными словами, личность и в армии значима.

— Да, и в условиях, где — теоретически — исчезает индивидуальность, хотя сила воли сохраняет большую весомость.

— Что бы подумал Виньи о вашем неподчинении приказу?

— Я бы в оправдание сказал, что не выбирал армию своей профессией, что мой проступок вызван отвращением к военной форме, барабанам, шагистике, строевым ритуалам — что я на войне новичок, недостойный дилетант.

Затем мы оба задремали. Когда прибыли в Лондон, я простился с Пеннистоном — он ехал за город, домой, чтобы жить там до вызова на службу.

— Мы встретимся опять, возможно.

— Во всяком случае, давайте порешим встретиться опять, — сказал он. — Ведь мы согласились, что роль воли в таких вещах очень весома.

Помахав мне рукой, он исчез в вокзальной толчее. Среди всяких лондонских дел, которые надо было сделать за это короткое утро, мне вдруг стало припоминаться, где именно встретился я когда-то с Пеннистоном. Не на званом ли вечере у миссис Андриадис, на Хилл-стрит, лет десять-двенадцать назад? И я вспомнил. Пеннистон был тот молодой человек с орхидеей в петлице, с которым я завел под утро разговор. (Вот и в поезде мы вели с ним рассветную беседу.) Привез меня туда Стрингам. А Пеннистон сообщил, что дом принадлежит Дьюпортам. И что Боб Дьюпорт женился на Джин, сестре Питера Темплера. Именно Пеннистон в тот вечер — когда воцарился сумбур из-за ссоры между Милли Андриадис и Стрингамом — стал рассказывать Милли что-то скабрезное о принце Теодорихе и принце Уэльском, и она оттолкнула его от себя в кресло. К тому времени Пеннистон уже порядком выпил. Все это ушло в давнюю давность: принц Уэльский теперь — герцог Виндзорский; принц Теодорих — опора просоюзнических настроений в крае, которому грозит немецкое вторжение; мы с Пеннистоном — тридцатипятилетние вторые лейтенанты. Любопытно, что теперь поделывают Стрингам, миссис Андриадис и все прочие. Но размышлять об этом было некогда. Другие дела ждали. Я был в высшей степени рад, что вернулся в Англию хотя бы на месяц. С курсов будут отпускать на выходные, и я сумею, наверно, ездить к Фредерике Бадд, моей свояченице, в доме у которой живет сейчас и ждет ребенка Изабелла. Поток автомобилей в Лондоне иссяк, но улицы поражали все же глаз своей яркой столичностью (это было еще до блица); проститутки на Пикадилли казались ослепительными нимфами. Я знал теперь, что чувствовала Персефона, раз в год вырываясь из подземного мира… Навстречу мне по тротуару шел офицер-летчик неуставного вида; это был Барнби. Мы разом узнали друг друга.

— Я думал, ты служишь военным художником.

— Служил некоторое время, — сказал он. — Потом надоело, и сейчас я в летной части, занят маскировкой.

— Маскируешь аэродромы под тюдорианские усадьбы?

— В этом роде.

— Ну и как?

— Не жалуюсь. Раз нельзя писать картины так, как я того хочу, то камуфляж писать — самое лучшее дело.

— Я думал, военным художникам не чинят препон в выборе сюжетов.

— В определенном смысле это так, — ответил Барнби. — Но уж не знаю, предпочитаю почему-то маскировочное дело, пока идет война. Иногда меня берут в боевые вылеты.

Меня кольнула зависть. Я хоть и моложе Барнби на несколько лет, а ничем таким похвастать не могу. Странновато видеть его в форме: все тот же Барнби плотный, коренастый, точно по-прежнему на нем синий рабочий комбинезон художника.

— А ты где, Ник? — спросил он.

Я сказал ему, где я и что я.

— Не слишком увлекательно звучит.

— Не слишком.

— У меня новая подружка — замечательная, — сказал Барнби. (Как мало меняет война характер человека в этом отношении, подумалось мне.) — Ты надолго в Лондон? — продолжал он. — Хотелось бы рассказать о ней. У нее есть удивительная черта. Тебя это позабавит. Пообедаем сегодня вместе?

— Мне надо еще днем прибыть в Олдершотский лагерь. Я послан туда на курсы. А ты в Лондоне квартируешь?

— Нет, переночую только. Надо увидеться с одним человеком в министерстве авиации — насчет маскировочного оборудования. Как поживает Изабелла?

— Ожидает в скором времени ребенка.

— Передай ей сердечный привет. А как Толланды — ее братья?

— Джордж во Франции, с гвардейским батальоном. Он ведь числился в кадровом запасе; теперь капитан. Роберт всегда был фигура таинственная; он младшим капралом в полевой службе безопасности и, должно быть, скоро получит звание. Хьюго же не хочет производства в офицеры. Предпочитает служить канониром на южном побережье — теперь, кажется, уже бомбардиром. Говорит, что в офицерском клубе пришлось бы сталкиваться с отвратными типами.

— А что мужья Изабеллиных сестер?

— Родди Каттс, как член парламента, без труда получил назначение — по-моему, в свой же территориальный полк. Не знаю его звания; уже полковник, вероятно. Сьюзан от него не ушла. Чипс Лавелл в морской пехоте.

— Неожиданный для Чипса выбор рода войск. А Присилла живет с ним?

— Насколько мне известно.

Поговорив еще кое о чем, мы расстались. Встреча с Барнби усилила во мне чувство, будто я вырвался из тюрьмы, и в то же время породила новое ощущение — что я единственно для тюремной жизни гожусь. Слова и голос Барнби, как и всё вокруг, казались безнадежно нереальными. Конечно, громаднейшим облегчением было уйти хоть ненадолго от Гуоткина, Кедуорда, Кадуолладера, Гуилта и прочих; не заботиться о том, что скомандовать взводу — окапываться? атаковать высоту? — дать ли нашивку Дэвису Г., снять ли нашивку у Дэвиса Л. Но по сравнению с однополчанами Барнби и Пеннистон были образами призрачными, тенями, мелькнувшими на экране старинного волшебного фонаря. Мелькнул и растаял сам Лондон, ибо время уже было отправляться в Олдершот. В поезде я размышлял о высказываниях Пеннистона, о боевых полетах Барнби. Как бы я чувствовал себя в таких полетах? Возможно, как Дей и Шони на воздушном шаре. В моей армейской жизни опасность появится, наверное, в свой час, но пока что она прячется на заднем плане, а передний сплошь забит обязанностями, о которых трактовал Виньи. Позавидуешь Пеннистону — он способен без видимых усилий переключаться с войны на Декарта и обратно. А мне какой продолжительности отпуск ни предоставь, все равно не смогу написать ни строки, хотя сочинил до войны три или четыре романа. Во мне война подавила всякий писательский импульс. В этом один из многих неприятных аспектов войны. Мне от нее не уйти не только физически, но и духовно. А почему я завидую боевым полетам Барнби? Это вопрос интересный. Мне ведь никак не хочется попасть в число убитых, и вовсе не бушуют во мне доблести, необходимые для отличия в боях. Да и у Барнби не заметно этих доблестей. Вот потому, возможно, и завидую ему. Но нелепо же рассматривать войну как арену для соперничанья с Барнби. Захотел соперничать — в мирное время состязался бы. Многие и состязались, но это соперничество не в моем вкусе. Если спокойно вдуматься, на войне, которую хочешь выиграть, не важно, насколько ты эффектен и удал в чужих и собственных глазах, а важно получше содействовать работе военной машины. Стремленье — без нужных для этого талантов — победно повести в атаку эскадрон так же неразумно, как мечта финансовой бездари о грандиозном выигрыше на бирже, как попытка расщепить атом без научной подготовки. И тем не менее роль воли здесь очень весома, по выражению Пеннистона. Мне вспомнились слова доктора Трелони, профессионального мага; когда мы с Дьюпортом укладывали его вечером в постель после приступа астмы, он изрек; «Понять, посметь, нацелить молча волю — и это всё, что нужно». Вооружась таким дающим силу девизом, можно и неталанту повести за собой эскадрон и даже — кто знает? — сорвать куш на бирже и расщепить атом. Что ни говори, а скучен стал бы мир без мечты о славе. Морланд любил повторять слова Ницше о том, что без иллюзий невозможно действие… На этом я и кончил размышлять, сойдя в Олдершоте. Большинство пассажиров оказались офицерами, едущими на те же курсы, что и я. Мы явились в канцелярию, и нас, оформив, повели к нашему жилью — краснокирпичным небольшим домам, выстроившимся по четырем сторонам плаца. Внутренность жилья была малопривлекательна.

— Раньше здесь помещались семейные офицеры, — сказал хмурый нестроевик-капрал, наш провожатый. — Еще в четырнадцатом году домишки были назначены на снос, и туда б им и дорога.

Это верно. Именно в 1914 году, ребенком, я в последний раз видел этот уныло-кирпичный военный городок; полк моего отца расквартирован был в бараках под Олдершотом, и мы жили в таком вот захолустном домике с верандой и даже с привидениями. Помню, как батальон, начистясь, набелив ремни, в касках с шишаками, входил в Олдершот на какой-то парад — с барабанным боем, с зачехленным знаменем, маршируя по пыльным летним дорогам. Потом отец жаловался, что натер ботфортом пятку; так, с едва зажившей ссадиной, и ушел на войну. Из-за начавшейся войны и не снесли тогда, не заменили эти обветшалые дома. А когда война кончилась, не до них было. Мне и еще пяти курсантам отвели теперь нижний этаж — гостиную и заднюю комнатку. Двое прибыли из Североланкаширского полка, двое из Манчестерского; каждому из них уже под тридцать. Распаковавшись, они пошли искать столовую, Пятый младший офицер — из Мидландского полка — был гораздо моложе. Невысокий, квадратно-коренастый, кожа смуглая, серые глаза и кудрявые, очень светлые волосы.

— Тупая публика эти наши ланкаширцы, — сообщил он мне с улыбкой.

— Почему так думаете?

— Да им взбрело, что я из Бертона-на-Тренте. Говор мой провинциальным показался.

Он сказал это так, словно его приняли за китайца или эфиопа. В нем есть что-то от Кедуорда, а также что-то неуловимо общее с Чипсом Лавеллом. Но нет у него кедуордовских усиков-полосок, и натура чувствуется более сильная и привлекательная.

— Теснота здесь, как в курятнике, — сказал он. — Не возражаете, я займу вот эту площадь, а вам оставлю отсюда и до стены?

— Превосходно.

— Меня зовут Стивенс. Одо Стивенс.

Назвался и я. Выговор у него среднеанглийский; бывало, критик Куиггин во дни молодости щеголял сходной произносительной манерой, когда (из литературных или житейских соображений) желал подчеркнуть, что он провинциал и прост и прям душой. Я, признаться, не усмотрел ничего нелепого в том, что «наши ланкаширцы» посчитали Стивенса уроженцем провинциального Бертона. Однако я с улыбкой согласился, что ошибка эта смехотворна. Мне польстило, что он счел меня достойным доверия; я обрадовался, что соседом моим будет человек, по-видимому, приятный. В своей роте — плоха ли, хороша ли эта рота — чувствуешь себя сравнительно уверенно; а попадешь в чужую часть, где неизбежны впереди трения и столкновения, и уверенность тут же уступает место тоскливому армейскому унынию, когда то и дело чувствуешь, что, хоть подохни ты, никто ухом не поведет.

— А в действительности вы откуда?

— Из Брема, конечно.

— Из Бирмингема?

— Откуда же еще? — сказал он таким тоном, словно усомниться в этом означало чуть не оскорбление. — Уже по одному словцу «Брем» ясно. Но, слава богу, я в родном городе не засиживаюсь подолгу.

Не нравится там?

— Лучший город в мире, — засмеялся он опять, — но хочется жизни покипучей, поживей. Я перед армией месяцев до шести провел на континенте.

— Где именно?

— В Голландии, Бельгии. Даже до Австрии добрался.

— А в связи с чем?

— Обмен стажеров между фирмами — для изучения языков. Я с лету схватываю языки, как песик колбасу. Фирма уж решила, что пора мне вернуться домой, к работе, — а тут и война грянула.

— Вы в какой отрасли?

— Искусственные драгоценности.

— Продажей заняты?

— Папаша у меня в фирме, которая их делает. Туда же меня пристроил. У нас много иностранной клиентуры. Поэтому и удалось откомандироваться за границу.

— Дело неплохое.

— Да, работенка ничего, но не хотел бы убить на нее всю жизнь. Так что пошел в армию с охотой. А теперь в столовую жиманем?

За столом в тот вечер мы сидели рядом. Стивенс поинтересовался, чем я занимаюсь.

— Пишете? Повезло вам с профессией, — сказал он. — Я и сам пробую писать. Иногда тянет заняться, хотя и с камешками разъезжать недурно; убеждаешь девушку украсить платье — глядишь, и убедил, и победил.

— А в каком жанре пробуете писать?

— Статейки в местную газету — «Весна пришла в Черную Англию», «Закатные лучи Дня перемирия» — в таком духе. Пеку их с той же легкостью, как языки усваиваю.

А Стивенс далеко пойдет, подумал я, если уцелеет на войне. Он сознает в себе склонность к самолюбованию и готов подтрунить над собой. Журналистской жилкой он, возможно, и напоминает Чипса Лавелла — внешнего-то сходства между ними нет.

— В отдельные роты у вас не было желания зачислиться? — спросил он.

— Вряд ли я сгодился бы там.

Отдельные роты — позже наименованные отрядами «коммандос» — предназначались для десантно-диверсионных действий и обильно комплектовались офицерами. Роты эти были с некоторым успехом применены в Норвегии. Из многих батальонов собрали туда лучших молодых офицеров, и потому батальонные командиры не питали к десантникам особой приязни.

— Когда набирали туда, у меня с командиром вышли трения, — сказал Стивенс. — И он не дал нужной характеристики. Попросту я ему полезен, где я есть. Но все равно переведусь куда-нибудь. Наша часть — сплошное вахлачье. Им меня не удержать — я дорвусь до самых интересных дел военных.

Тоже грезы о военной славе, но совсем иного свойства, чем у Гуоткина. Посидев, поговорив, мы пошли спать. Утро началось со строевой подготовки на плацу. Нас разбили на группы под началом опереточных штаб-сержантов в шотландских шапках с лентами — еще со времен родезийской кампании раскатывающих команды с преувеличенно-горским акцентом и вращающих вареными белками глаз. Среди двух сотен курсантов я надеялся встретить знакомца, но накануне в клубе-столовой не приметил ни одного знакомого лица. Однако, маршируя сейчас по асфальту, я увидел в другой группе, шагавшей под прямым углом к нам, довольно высокого толстяка в очках — и узнал в нем Джимми Брента. Когда мы со Стрингамом были еще студентами, Питер Темплер как-то привозил его к нам. Брент мало изменился с той поры. Он мне тогда не слишком понравился. И вести, доходившие о нем потом, не побуждали, в общем-то, увидеться снова. Но здесь я был рад любому лицу из прошлого — особенно такого дальнего и милого. Отмаршировавшись, я подошел к Бренту.

— Мы встречались много лет назад — Питер Темплер привез вас в своем старом «воксхолле» и всех нас вывалил тогда в канаву.

Я назвал свое имя, фамилию. Брент явно не узнал меня. Да и с какой ему стати помнить меня столько лет. Однако то, что «воксхолл» перевернулся, он помнил, и ему, видимо, приятно было встретить человека из довоенного мира.

— В машине и девушки ведь были, — сказал Брент, и лицо его посветлело от веселого воспоминания, — и Боб Дьюпорт тоже. Я помню, Питер вез нас познакомить со своими двумя школьными друзьями, но их самих уже не помню. Вы, значит, один из них? Какая у вас хорошая память. Что ж, рад встретить давнего приятеля в этой богоспасаемой дыре.

— Вы с Питером видаетесь? Интересно бы знать, как он теперь.

— У Питера все в порядке, — сказал Брент довольно сдержанно. — Он умней нас с вами и в армию не полез. Устроился на государственную должность. Консультантом по финансовым вопросам. Думаю, сэр Магнус Доннерс приложил к этому руку. Странно, что Доннерс еще не в министрах. Благоразумный Питер всегда к нему подлизывался. Питер знает, перед кем хвостом вилять. Он сумел неоднократно прислужиться Доннерсу.

— Я как-то встретил Питера в замке у Доннерса, в Сторуотере.

— Знакомы, значит, с Доннерсом? Я и сам обделал с ним одно дельце. Я ведь по нефти. Служил до армии в южноамериканском филиале. Вы знакомы с Джин, сестрой Питера? В Южной Америке я с ней не раз встречался.

— Знавал ее когда-то.

— Она вышла за Боба Дьюпорта, — сказал Брент. — Того самого, что вместе с нами побывал тогда в канаве.

У Брента перед войной был роман с Джин; мне рассказал сам муж, Дьюпорт. И сейчас я чувствовал едкую приятность в том, что Брент и не догадывается о моей осведомленности. Я сам раньше любил Джин — мысль о ее связи с Брентом даже теперь вызывала некоторую боль, но было и странное ощущение власти в том, что я знаю секрет Брента.

— Я случайно встретил Дьюпорта накануне войны. Особенно близко знаком я с ним не был. По-моему, они теперь в разводе.

— Совершенно верно, — сказал Брент ровным голосом, как бы без малейшего интереса. — Я слышал, у Боба в делах каша вышла, — продолжал он. — Боб хромитом занимался, кажется. Не поладил с Уидмерпулом. Этот Уидмерпул — тоже приспешник Доннерса и парень дошлый. Наступать ему на мозоль не рекомендуется. А Боб наступил. Теперь, мне говорили, Боб при министерстве торговли. Не знаю, верны ли эти сведения. Меня-то министерство хотело оставить в Южной Америке.

— Там вам было бы спокойней.

— Так получилось, что я рад был уехать оттуда, хотя неплохо зарабатывал.

— А здесь как очутились, в армии?

— Удалось зачислиться через посредство тамошнего нашего военного атташе. В его собственный полк. Я и не слышал про этот полк раньше.

Я подумал, что Брент ухватился за эту возможность уехать после того, должно быть, как Джин бросила его. От огорчения и в армию пошел, чтобы полностью сменить всю обстановку. Он ведь на несколько лет старше меня и по возрасту, пожалуй, мог бы уже не бояться упрека в увиливании от военной службы; тем более что, по его словам, работа его в Южной Америке официально считается имеющей государственную важность. Я вспомнил теперь четко, что рассказывал мне Дьюпорт. Помирившись, они с Джин уехали в Южную Америку. Брент плыл вместе с ними. В то время роман его с Джин был, по-видимому, в самом разгаре. Из слов Дьюпорта выходило даже, что начался этот роман еще раньше, чем Джин объявила мне о своем возвращении к мужу. Так что Джин и меня обманывала, не только Дьюпорта. К счастью, Брент об этом не подозревает.

— Как вам в армии — нравится?

— Чертовски скверно, — сказал Брент. — Но предпочтительней все же служить в ней сейчас.

— Я того же мнения.

Наш курсантский набор ничем особенным не отличался — тут был почти полный набор обычных армейских типов. Мы муштровались на плацу, слушали лекции о германской армии, воздвигали заграждения из колючей проволоки, водили грузовик-трехтонку, упражнялись в чтении карты. Как-то вечером — перед ночным учением, в котором половине курса предстояло вести бой с другой половиной, — Стивенс повернулся ко мне новой гранью характера. Ожидая начала операции, наша сторона залегла широким полукругом на вересковой поляне, в сосновом лесу. Мы со Стивенсом лежали на правом фланге полукруга, с самого края. Кто-то из залегших на левом фланге, как раз напротив нас, швырялся не переставая горстями камешков.

— Это Крокстон, наверно, — сказал Стивенс.

Крокстон был мускулистый неврастеник, каких немало: раз начав болтать, петь, шуметь, они неспособны уняться. Крокстон непрестанно и безрадостно дурачился, не обладая ни одной из черт (присущих, скажем, капралу Гуилту), которые делают эти дурачества приемлемыми. Вечно он задирался, розыгрыш учинял, скандалил. Определенно это он сейчас швырялся галькой, осыпая нас со Стивенсом. Луна зашла за тучи, надвигался дождь. Ожидание длилось нескончаемо.

— Я его успокою сейчас, — сказал Стивенс.

Он отполз назад, к деревьям, и скрылся в темноте под ними. Прошло несколько минут. С левого фланга донесся вскрик — явно крик боли. Прошли еще минуты. Затем Стивенс вернулся.

— Это Крокстон там, — сказал он.

— И что же вы предприняли?

— Дал ему пару раз в ребра прикладом.

— А он?

— Съел и сморщился.

— Драться стал?

— Да нет. Ему дух захватило.

На следующий день, на лекции о структуре германских дивизий, я увидел Крокстона. Он сидел несколькими рядами ближе к доске и то и дело потирал спину. Стивенс, видимо, угостил его довольно крепко. Этот случай показал, что при желании Стивенс может быть весьма агрессивен. Он также обладал большой способностью отключаться от окружающего. Надо признать, что лекциям, знакомившим нас с германской армией, недоставало яркости изложения. Из всего их цикла я запомнил только ту орнаментальную деталь, что германская войсковая разведка имеет в своем составе сабельный эскадрон. Так что задремать под монотонный голос лектора было нетрудно. Но выпрямясь сидеть на жестком стуле и продолжать, как Стивенс, спать младенческим сном под топот курсантских ног, дружно спешащих из аудитории, — для этого нужно изрядное уменье наглухо отключаться. Другим средством самосохранения у Стивенса была его невозмутимость под нагоняями начальства (в противоположность Гуоткину). Как-то мы вдвоем с ним копали без особого успеха одиночную ячейку. Подошел инструктор и заворчал:

— Кому такое нужно? Тут и драной кошке не укрыться.

— Глубже тут камень, сэр, — сказал Стивенс, — но могу заверить, что честь труду мы отдали.

Инструктор ухмыльнулся и ушел, не проверив грунта.

Развязно-хладнокровная манера Стивенса не всем приходилась по вкусу. Не одобрял ее и Брент.

— Вот увидите, этого молодца отошлют обратно в часть, — говорил он. — Больно нагловат.

Когда весь курс разбили на тройки для «тактического упражнения без войск», Брент и я сумели записаться в одну тройку. Такие задания легче выполнять с напарником, тебе знакомым; правда, третьим партнером пришлось взять Макфэддана. Но хотя Макфэддан, до войны учительствовавший, из кожи лез, чтобы отличиться перед курсовым начальством, рьяность эта означала также, что он готов взять на себя большую часть задания. Почти сорокалетний, он всегда вызывался участвовать в так называемых «показах», как ни малоприятна была перспектива ползти, скажем, целые мили по грязи или демонстрировать на себе трудности преодоления проволочных спиралей. Выполняя письменные задания, Макфэддан без конца детализировал, исписывал горы бумаги или же усердно резюмировал — смотря по тому, каким путем рассчитывал вернее выделиться из курсантской массы. Макфэддан был столь неутомим, что к концу дня, когда мы выработали уже втроем решение тактической задачи и у нас осталось немного свободного времени, он и это время пожалел на передышку.

— Послушайте, ребята, — сказал он, — а что, если вернуться опять в лес и разработать другой вариант? Мне тут, например, не очень нравятся районы сосредоточения. Неплохо будет подать командиру два плана действий на выбор, причем оба плана отменных.

Макфэддану явно досаждала бригадно-безымянная система троек. А второе, дополнительное решение могли поставить ему в личную заслугу, если своевременно объяснить в штабе, каким образом оно разработано. Для Брента, как и для меня, был прозрачен расчет Макфэддана. Мы ответили ему, что нам довольно первого варианта; если желает подать и второй, это его дело.

— Дуйте, Мак, если хотите, — сказал Брент. — Мы подождем здесь. С меня хватит на сегодня.

Когда Макфэддан ушел, мы прилегли под засохшими деревьями — их довели до гибели вечные здешние военные учения. Вокруг расстилалась унылая тундра Лаффанова поля — поля бесчисленных учебных битв. Повсюду в небе низко летали самолеты диковинного вида и цвета — возможно, их раскрасил Барнби под веселую руку. Мирно жужжали среди кучевых облаков неуклюжие аэропланы-разведчики, выисканные бог весть в каких хранилищах списанного инвентаря и снова поднятые ввысь в годину отчаянной нужды. Небеса были точно с давнишней картинки — так изображалось фантастическое будущее в старых журналах для подростков. Брент, повернувшись на спину, глядел на этот вычурный авиакарнавал.

— А Боб Дьюпорт — не нам чета, — сказал он вдруг. Сказал так, словно много уже думал над характером Дьюпорта, и вот теперь мое присутствие позволило ему наконец прийти к серьезным выводам. Темплер и сам Дьюпорт всегда считали Брента «тютей», особенно в отношении женщин; однако Брент за своей внешностью таил любопытную житейскую практичность. Вот и здесь на курсах он, не в пример Макфэддану, ловко умел избегать заданий, связанных с риском ответственности.

— В каком смысле не чета?

— Боб мозговит по-настоящему, — сказал Брент очень серьезно. — Отнюдь не хочу преуменьшить ваши или даже свои умственные способности, но Боб — истинный вундеркинд.

— Я недостаточно его знал с этой стороны.

— Таланты поразительные.

— Давайте-ка подробней.

— За что Боб ни примется, все способен осилить. Как бизнесмен он чародей. Любое дело в пять минут освоит. Будь он с нами здесь, стал бы звездой курса. А девушки? Просто падают перед ним.

— Так-так.

— Но его интересы не сводятся к делам и женщинам.

— А что еще?

— Вы не поверите, как он разбирается в искусстве и так далее.

— Он не казался мне знатоком искусства.

— Надо войти к нему в дружбу, чтобы он раскрылся. Надо крепко к нему приглядеться. Вам случалось бывать в доме у Дьюпортов, на Хилл-стрит?

— Много лет назад; они тогда сдавали этот дом кому-то. Я там был на званом вечере.

— Дом великолепно был обставлен, — сказал Брент. — Абсолютно безупречно, по-моему. Боб обладает вкусом. Вот я какое знание имею в виду. И свое знание искусства он скромно держит при себе — не станет изливаться перед каждым.

Я не сразу понял, чем вызваны эти топорноватые хвалы Дьюпорту. Но они проливали на Боба новый свет. И не были выдумкой. Напротив, многое в Дьюпорте делалось теперь ясней. За профессиональной грубостью его манеры и впрямь могли крыться душевные тонкости, которые он прятал от посторонних. Предположение весьма резонное. Теперь понятней, что влекло Джин к Дьюпорту (хотя еще странней становится связь ее с Брентом). Правда, мне припомнился откровенный отзыв моего вагонного спутника, Пеннистона, на том званом вечере:

— …эти ужасающие псевдоитальянские светильники… а картины! Бог мой, что за картины…

Но у каждого ведь свое мнение. Вопрос не в этом, а в общей оценке Дьюпорта: является ли он — если отвлечься от индивидуальных пристрастий — «человеком вкуса», как говаривал сэр Гэвин Уолпол-Уилсон? Вопрос занятный. Джин никогда не блистала декоративными вкусами, так что Брент, вероятно, прав; не Джин, а Боб Дьюпорт обставил и украсил дом на Хилл-стрит. Это неожиданная грань Дьюпорта. Очевидно, я проглядел в Бобе важные стороны.

— В последнюю вашу встречу с Бобом, — заговорил Брент тише, — он не упоминал ли обо мне?

— Сказал, что вы с ним были вместе в Южной Америке.

— А обо мне и Джин ничего не говорил?

— Признаться, говорил. Как я понял, ситуация была сложная.

— Да, сложная, — сказал Брент со смешком. — Так я и думал, что Боб не удержится. Узнаю Боба. Это его единственная слабость. Не умеет держать язык за зубами.

Он сокрушенно вздохнул, словно вконец отчаиваясь в человеческой натуре, если уж и Дьюпорт оказался столь бессердечно-болтлив. Мне вспомнилось, как Барнби, разозленный поведением какой-то женщины, воскликнул: «Знайся после этого с чужими женами!» Оглушительный рокот «лизандра», по-стрекознному реющего над нами, прервал наш разговор минуты на две. Раздумав приземляться, самолет отвернул прочь, и Брент опять начал:

— Так говорите, вы знавали Джин?

— Да.

— Она — чудо в своем роде.

— Да, очень хороша.

— Мы одно время любили друг друга.

Брент произнес это тем сладким голосом, каким мужчины говорят о старых связях — не столько информируя вас, сколько смакуя приятное воспоминание. Бренту ведь было уже ясно, что Дьюпорт рассказал мне обо всем.

— Я знаю.

— Боб сказал вам?

— Только он выразился грубее.

Брент засмеялся опять, весьма добродушно. Он, очевидно, приступал к рассказу о своем романе — и обнажал при этом самую малоприятную свою, слащавую сторону. Стремясь взглянуть на дело объективно, я вспомнил, что именно это одна из любимых тем Морланда: женское влеченье к тем мужчинам, в превосходстве над которыми женщины уверены вполне.

— Ты мерзок видом? Недоросток, недоумок? В сексуальном смысле недоносок? Весь в бородавках, хам отъявленный, с расщелиной в нёбе, с запахом изо рта? — вопрошал Морланд. — Так радуйся же, парень! Перед тобой открыта лучезарная карьера любовника. За ближайшим поворотом тебя ждет восхитительная девушка, которая сочтет тебя неотразимым. Да при одной лишь мысли о тебе трусики ее готовы тут же самовоспламениться.

— Но внешность всем известных сердцеедов не очень-то согласуется с вашим описанием. Они скорей были красавцами, в дополнение к множеству других полезных качеств.

— А Генрих IV?

— А что Генрих IV?

— Он был импотент, и от него воняло. Это в истории записано. И тем не менее он памятен как выдающийся любовник всех времен.

— Он был король, притом большой краснобай. Да и лично мы его не знаем, так что вести о нем спор затруднительно.

— А вспомните-ка тех, кого мы знаем лично.

— Но мир был бы просто ужасен, если бы в любви преуспевал только писаный красавец, который к тому же умник образцовый и спортсмен мирового класса. Вместе с тем мне и так уже кажется совершенно лживым утверждение, часто высказываемое женщинами, будто их не интересует мужская красота. При прочих равных условиях мужчина с внешностью витринного манекена преуспеет больше, чем человек, лишенный такой внешности.

— Прочие условия никогда не бывают равными, — возразил Морланд, как всегда неколебимый в своих теориях, — хоть я и согласен, что ум — лишь помеха в отношениях с прекрасным полом. Вы вдумайтесь сами. Вспомните Титанию с Основой. Шекспир знал, о чем писал.

Вот и успех Брента у Джин подтверждает теорию Морланда. А хочется ли мне слушать дальше рассказ Брента? Любовь моя к Джин — дело прошлое, но, даже отлюбив, не становишься непременно равнодушен к тому, что делили когда-то вдвоем. Притом, если любовь и умерла, тщеславие не умирает. Я знал, что сейчас услышу вещи неприятные. Когда тебе изменяют, лучше пребывать в неведении, но если уж повязка сорвана с глаз, то предпочтительнее видеть четко, чем неясно. Лучше уж знать, когда именно Джин решила бросить меня ради Брента, чем без конца рыскать воображением по просторам огорчительных предположений. Все же я смутно надеялся, что сейчас вернется Макфэддан, полный новых идей относительно местности и коммуникационных линий. Но Макфэддан не возвращался, выбора у меня не было. Хотел я слушать или нет, а Брент вознамерился рассказывать.

— Вы не поверите, — сказал он, как бы оправдываясь, — но не я, а Джин в меня влюбилась.

— А еще говорите, девушки падают перед Дьюпортом.

— Рассказать, как было дело?

— Слушаю вас.

— Питер Темплер пригласил меня обедать, сказал, что с нами будет супружеская чета — Тейлоры? Портеры? Он все путал фамилию, хотя впоследствии увез миссис Тейлор, но это впоследствии. Он пригласил также свою сестру Джин и некую леди Макрийт. Та мне показалась несимпатичной. Обедали мы в «Карлтоне».

Брент сделал паузу. Я тотчас вспомнил этот эпизод. Однажды мы с Джин проводили вечер в ресторане, и Джин сказала, что завтра обедает с братом. Именно упоминание о «Карлтоне» позволило мне соотнести это с рассказом Брента. Я подумал тогда — без злой зависти, — что Питер в результате своих финансовых трудов может уже приглашать в обеденные залы лучших клубов, а я обедаю у Фоппы или в «Страсбурге» — вот одно из нескольких уже определившихся различий между нами. Подумал так — и прекратил об этом думать. Но в следующую нашу встречу Джин принялась усиленно жаловаться на скуку, которую претерпела в обществе брата и его друзей. Вечер в «Карлтоне» оказался до того нуден, что она никак не могла о нем наговориться.

— Кто был там? — спросил я у нее.

— Два дельца, ты о них не слышал; у одного жена хорошенькая и глупа — Питер явно к ней неравнодушен. И еще женщина, много старше, я ее уже встречала; возможно, лесбиянка.

— Как ее зовут?

— Ее имя ничего тебе не скажет.

— Почему ты думаешь, что она лесбиянка?

— У нее повадка такая какая-то.

Джин прекрасно знала, что я знаком с леди Макрийт еще с той поры, как мальчиком гостил у Темплеров. Пусть Джин забыла это обстоятельство; но леди Макрийт в старой дружбе с семейством Темплеров, особенно с Бэбс, сестрой Джин. Нелепо было упоминать о Гуэн Макрийт как о полузнакомой. И Джин давно уже решила, разумеется, лесбиянка ли она. Всю эту ложь невозможно объяснить с разумной точки зрения. Быть может, туман о незнакомке с лесбийскими наклонностями Джин напустила, чтобы отвлечь мое внимание от второго, неженатого дельца — от Брента; ей хотелось говорить о «Карлтоне» просто потому, что она заинтересовалась Брентом, но инстинкт подсказывал ей, что об этом-то упоминать не надо. Удивительно, что Джин до тех пор ни разу не встречала Брента у Питера. Да хоть и упомяни она о Бренте, я ничего не заподозрил бы. Если Джин впрямь не хотелось называть Брента, а говорить о вечере хотелось, то она могла попросту сказать, что там была леди Макрийт, — и без экивоков поболтать о прошлом, настоящем и будущем этой леди. Короче, вся до крайности ненужная, абсурдная ложь представляла собой тайный удар по нашим с ней отношениям — намеренный обман, не имевший иного логического объяснения, как то, что ложь разом подрывала правду отношений между нами и неумолимо близила разлуку, мне тогда и не снившуюся еще. То был подготовительный удар, нанесенный ею по странному внутреннему побуждению.

— Бедный Питер, — сказала Джин, — какие у него серые знакомства. Один из обедавших не знал даже, кто такой Шаляпин.

Этим музыкальным невеждой был опять же, несомненно, Брент. Я решил непременно убедиться в его незнакомстве с миром оперных певцов, даже если мне придется с этой целью спеть ему «Дубинушку». Но это поздней, а сейчас меня занимало, насколько был «скучен» обед с точки зрения Брента.

— Я нашел миссис Дьюпорт весьма привлекательной, — сказал Брент, — но мне и в голову бы не взбрело углублять с ней контакт, если бы она не позвонила мне назавтра. Ясно же было, что Питер устроил этот обед только потому, что хотел пообщаться с той, второй, которую увез потом. А остальных нас пригласил для фона. Питер — старый мой приятель, вот я и сделал ему любезность — поболтал, как требовалось, о том о сем. В основном на деловые темы: миссис Дьюпорт ими интересовалась.

— А зачем позвонила?

— Спросила мое мнение насчет «Ампарос».

— Насчет кого?

— Это нефтяные акции.

— И только из-за этого звонила?

— Потолковали немного. Затем она предложила встретиться в ресторане и обсудить, куда верней вкладывать деньги. Она знает, что к чему на нефтяном рынке. Я сразу понял. У Темплеров это в крови, надо думать.

— И вы пригласили ее в ресторан?

— Сразу я не мог, — сказал Брент, — вся неделя была занята делами. Но на следующую пригласил. Вот так и началось у нас. Любопытно, как все перемены случаются сразу. Именно в тот момент возникла возможность моего перевода в Южную Америку.

Теперь для меня прояснилось тогдашнее поведение Джин. Со дня ресторанной встречи с Брентом она все серьезней начала говорить о своем возвращении к мужу — по ее словам, главным образом ради дочки. Мотив казался мне вполне весомым. Пусть Дьюпорт вел себя с Джин не слишком хорошо; это не значило, что я совершенно был свободен от ощущения вины.

— А как закончилось у вас?

Брент выдернул большой пучок травы, отбросил в сторону.

— На этот вопрос трудновато ответить, — сказал он так, словно вдумался еще далеко не полностью в причины, разлучившие его с Джин. — Нравиться-то она мне нравилась, — продолжал Брент, — и, само собой, мне крупно льстило, что она предпочла меня такому орлу, как Боб. Но тем не менее всегда мне было с ней как-то не по себе. Вам тоже приходилось, наверное, чувствовать это с некоторыми. Что они вам чуточку не пара. Джин слишком первоклассна для парня, как я, с простыми вкусами. Вот в чем преткновение вышло. Заговорит, бывало, о таком, где я совершенно не в курсе. Вы бывали когда-нибудь в ночном клубе «Старая плантация» — с цветной обслугой?

— Нет, но слышал о нем.

— Там продавщица сигарет была, мулаточка. Вот она больше в моем вкусе, хоть и пришлось на нее порядком подразориться.

— Так что с Джин Дьюпорт у вас попросту увяло дело?

— Но уж поверьте, что не без упреков с ее стороны. Думаю, она уехала бы со мной, предложи я ей. Только мне это не слишком улыбалось. И Джин однажды объявила, что не желает больше со мной встречаться. Мы, собственно, и не встречались уже довольно долго.

— Почему?

— Не знаю. Возможно, я не очень был активен. У нас на одной скважине пошли в то время неполадки. Суточная добыча упала с сорока — пятидесяти баррелей до двадцати пяти. Пришлось сплавать туда, вверх по реке, и поглядеть самому. Тоже и поэтому я от Джин отключился на время.

— Проще говоря, вам надоело.

— Джин, видно, так и подумала. Потому, должно быть, и грубила дико на прощанье. У нее, во всяком случае, то утешение, что она порвала со мной сама. Женщины это любят.

Итак, выходит, что причиной их разрыва не переменчивость Джин, а равнодушие Брента. Этого не знал даже муж, Дьюпорт. Он считал, что — как он выразился — Джин дала Бренту отставку. Ему никак бы не пришло в голову, что Джин сама бегала за Брентом, его прихвостнем, и сама получила отставку. Да и мне поздравлять себя не с чем.

— А как Дьюпорт узнал о вашей связи?

— От своей дочурки.

— Неужели! От Полли! Ей теперь, должно быть, лет двенадцать-тринадцать.

— Именно, — подтвердил Брент. — А вы и дочку его помните. Наверно, Боб о ней упомянул при встрече. Он ее любит без ума. И неудивительно. Прехорошенькая девочка. За ней скоро нужен будет глаз — а возможно, и теперь нужен.

— И Боб узнал обо всем еще до вашего разрыва?

— Незадолго перед этим. Он услышал от Полли о нашем с Джин свидании. И заметил жене, что приревновал бы, будь с ней не я, а кто-нибудь другой. Джин тут же взорвалась и рассказала ему все. Боб сперва не поверил. Где, мол, мне. Он всегда считал меня, понятно, недотепой в смысле женщин. Так что это его огорошило. Гордость задело.

Я вспомнил, как однажды сам в разговоре с Джин пренебрежительно отозвался о Джимми Стриплинге, и Джин, моментально вспыхнув, заявила, что он был ее любовником. Вот так и перед мужем вспылила. Как всегда, в сходных ситуациях все то же возникает поведение. Однако Брент молодец — нимало не тщеславится: Джин в него влюбилась, а он и после этого безропотно согласен с Дьюпортом насчет слабости своего мужского шарма. По каким бы побуждениям ни вступил Брент в эту связь, но — уж определенно — не было тут дешевого желания наставить мужу рога. Дьюпорт и теперь для Брента идеал мужчины.

— Думаю, это к лучшему, что Боб с ней наконец развязался, — сказал Брент. — Вероятно, найдет себе более подходящую жену. Освободит свой организм от Джип. Во всяком случае, теперь ему легче жить так, как он хочет.

Строевой топот и песня оборвали наш разговор. Мимо с ритмичным пением шагал отряд саперов; голоса звучали куда жестче и корявей, чем в нашем батальоне.

Наведу, наведешь, наведем с тобою,

Наведем понтонный, понтонный, понтонный,

С берега до берега наведем понтонный,

Наведем с тобой понтонный мост.

И пройду, и пройдешь, и пройдем с тобою

На большое поле, на поле, на поле,

Прямиком потопаем на Лаффаново поле

То ли грязь месить, то ль месить навоз…

В этих мощных, гипнотических, первобытно-заклинательных ритмах слышалась мне и боевая песнь воюющих племен, и (под влиянием слов Брента) вселенская глухая жалоба на вечное противоборство женщины с мужчиной. Саперы скрылись за горизонтом, ушла и песня. С другой стороны, из леса, торопился к нам Макфэддан. Подбежал, запыхавшись.

— Простите, ребята, что заставил дожидаться, — сказал он, переводя дух. — Но я нашел дивный новый район сосредоточения. Вот, взгляните на карту. Наш первый план менять не станем, просто пустим это вторым вариантом. Придется дополнительно сопоставленье сделать. Дайте-ка цветные карандаши. А вы запишите координаты. Побыстрей, побыстрей.

Тем временем проблема, как добраться в субботу до Фредерики, оставалась нерешенной. Я спросил Стивенса, поедет ли он в Бирмингем в конце недели.

— Бирмингем слишком далеко, — ответил он. — Наведаюсь к своим дяде-тете взамен. Не ахти, но все же в гости можно.

Он назвал провинциальный городок в немногих милях от Фредерики.

— Я и сам направляюсь в те места. Но трудновато будет успеть туда и назад. Поезда ходят мерзко.

— Поездом — безнадежное дело, — сказал Стивенс. — Весь уикенд убьешь в дороге. У меня вот есть старенькая машина: купил на гонорары от статеек. Вся цена разбитой таратайке десять фунтов, но дотрясет нас туда и обратно. Бензин тоже отыщется — на черном рынке. Вам куда именно?

Я назвал населенный пункт.

— Слышал о таком, — сказал Стивенс. — Этот дядя мой — агент по продаже недвижимости. Помнится, он говорил, что много занимался одним домом в той окрестности — возможно, домом вашей родственницы. Желаете, запросто могу подбросить вас туда. А в воскресенье заберу на обратном пути.

На том и условились. Подошел день увольнения. Легковушка Стивенса, двухместный «моррис», почихала, но завелась. Мы тронулись в путь. Хорошо было расстаться с Олдершотом хоть на сутки. В дороге Стивенс мне рассказывал о своей родне, своих девушках, своих видах на будущее. Я узнал, что дед его, детектив-инспектор, крепко пил, и пришлось деду уйти из сыскной полиции; что муж его сестры, учитель в средней школе, слишком заглядывается на мальчиков — и почему Стивенс так думает; и каким облегчением было для Стивенса услышать перед самым отъездом на курсы, что местная его подружка не беременна. В армии редка такая откровенность. Самовлюбленный, Стивенс в то же время не был, так сказать, узким эгоистом. Он интересовался всем вокруг, хотя в конечном счете все сводил и устремлял к самому себе. Он стал расспрашивать меня про Изабеллу. Собственную жену описывать трудно. Я перевел разговор на домоустройство Фредерики. Он слушал с живым вниманием.

— Хорошее имя — Фредерика, — одобрил он. — Я по крещенью Герберт, но за границей получил как-то письмо, а на конверте перед фамилией почтовая каракуля, похожая на «Одо», — и тут же решил, что так и буду зваться. Осточертело это «Берт, Берт».

Война отодвигалась куда-то, я словно уходил от нее в загородную Англию — вот только попутчик у меня неожиданный. Фредерика живет в этом доме уже года два; до нее там жил приходский священник. Фредерика — вдова, она переселилась из Лондона, экономя средства ради детей. Дом невелик, но скомпонован как-то неуклюже — словно владельцы, разобрав его на части, сложили затем снова, не соблюдая прежних соразмерностей. За белыми воротами — короткая подъездная аллея, окаймленная кустами роз. У всего вокруг тот же крайне респектабельный вид, что у самой Фредерики. Несмотря на войну, сад безупречно опрятен, и сразу чувствуешь, въезжая, что и от тебя здесь ждут безупречного поведения. Стивенс остановил машину перед крыльцом. Не успел я позвонить, постучать, как нам открыли — сама Фредерика.

— Я увидела, как вы въезжаете, — сказала она.

На ней брюки. Голова повязана косынкой. Я поцеловал ее, представил Стивенса.

— Входите, входите хоть на минутку, выпьете чего-нибудь, — сказала ему Фредерика. — Особой спешки нет ведь, я уверена.

Раньше Фредерика менее радушно встречала незнакомых; она и к знакомым частенько не так уж бывала радушна. Я ее не видел с начала войны. Должно быть, война встряхнула Фредерику — отсюда эта перемена. Брюки и косынка не в ее обычаях. А главное, в ней самой что-то сильно изменилось. Муж ее, Робин Бадд, расшибся насмерть, упав с лошади, лет десять тому назад. Теперь Фредерике под сорок; насколько ее родичам известно, о новом замужестве она с тех пор не помышляет и тем более не занимается любовными интрижками, хотя красота ее, устрашающе прочная, как броневая обшивка, притягательна для многих. Сестра ее, Присилла, рассказывала, что на скачках в Аскоте Джек Адни, вдовый пожилой придворный, солидно выпив в честь солидного выигрыша, сделал Фредерике предложение прямо во время кубкового заезда. Слова Присиллы остались не подтверждены; но Изабелла однажды отозвалась о Джеке Адни как о скучном человеке, и Фредерика горячо и резко возразила ей. Короче, самым примечательным свойством Фредерики всегда была ее «ужасающая благопристойность», как выражалась Молли Дживонз. Теперь же беспощадная война, видимо, пошатнула этот устой. Свидетельством тому — радушность, с какой она встретила Стивенса. А Стивенсу второго приглашения не нужно.

— С великим удовольствием, — сказал он. — Выпив, легче будет слушать причитания тетушки Дорис о карточной системе и нехватках. Секунду только — поставлю машину так, чтобы не загораживала вход.

Он снова включил двигатель.

— Что Изабелла?

— Все в порядке, — сказала Фредерика. — Отдыхает. Сейчас спустится к нам. У нас преизбыток народа. Мы буквально как сельди в бочке.

— А кто здесь?

— Присилла — с Каролиной.

— Какая это Каролина?

— Дочь Присиллы, племянница наша. Ты разве не помнишь?

— Ах да, имя только забыл.

— И Роберт неожиданно приехал в отпуск.

— Буду рад с ним увидеться.

Фредерика засмеялась.

— Роберт приехал с дамой.

— Неужели!

— Представь. Да еще из моих сверстниц, хоть я и мало ее знала.

— Как ее зовут?

— Она была замужем за американцем, теперь умершим, и фамилия у нее странная для наших ушей: миссис Уайзбайт. А девичья — Стрингам. Мы с ней на балах встречались.

— Это же Чарлза Стрингама сестра.

— Да, ты ведь знаком с ним. Вспоминаю теперь. Ну так вот, Роберт привез ее. Неожиданность, не правда ли? И у мальчиков моих каникулы, и еще кто-то у нас, тебе известный.

— Кто же это?

— Сам увидишь.

Фредерика опять засмеялась — звонко, с истерическими нотками. Это совсем не в ее стиле. Непонятно, что с ней. Обычно она очень спокойна, строго-сдержанна (за исключением моментов, когда сердится на сестру Нору); теперь же не то Фредерика встревожена, не то взбудоражена чем-то. Вряд ли приезд Роберта виною, хотя Фредерика блюдет семейную честь и к тому, что Роберт приехал со спутницей, безразлично отнестись не может. А и для меня сближенье Роберта с сестрой Стрингама — новость прелюбопытная. Мы с Флавией не знакомы, хоть я и видел ее много лет назад, на свадьбе Стрингама. Чипс Лавелл, муж Присиллы, всегда говорил, что у Роберта пристрастие к «хозяйкам ночных клубов, годящимся ему в матери». Миссис Уайзбайт, правда, не из ночного клуба, но, уж конечно, ощутимо старше Роберта… Между тем, сменив несколько стоянок и удовлетворившись наконец, Стивенс присоединился к нам. Мне вдруг пришла в голову новая догадка, объясняющая странную нервозность Фредерики.

— Неужели Изабелла родила, а мне и не сообщили?

— О нет, нет.

Но Фредерика, видимо, поняла по тону моего вопроса, что я озадачен ее волнением. Ведя нас через холл, она сказала уже спокойнее:

— Просто мне интересно, как ты, Ник, встретишь старого приятеля.

Значит, не Роберт причиной ее взвинченности. Мы вошли в гостиную, заполненную взрослыми и детьми. Детей было четверо (сперва мне показалось, что гораздо больше): двое сыновей Фредерики — десятилетний Эдуард и двенадцатилетний Кристофер — и двое малышей, играющих в кубики на полу. Одна малышка, надо думать, Каролина, дочь Присиллы. Сама Присилла, длинноногая блондинка, в своем роде красавица, тоже прилегла на полу, помогает строить башню из кубиков. Ее брат, Роберт Толланд, — на диване, рядом с рослой, миловидной женщиной лет сорока. Роберт в походной форме, в армейских ботинках, только гамаши снял. Сидящая с ним — Флавия Уайзбайт. Внешне она мало похожа на Стрингама; но, как и у брата, в глазах у нее оживление смешано с грустью. И, как у брата, грусть преобладает. В очертаниях носа и губ — что-то от гончей. Судя по всему, они с Робертом только что приехали сюда. У высокого, угловатого Роберта на рукаве нашивки капрала разведслужбы. Армия еще усилила голодное, даже хищное выражение на его лице. Мы вошли — он вскочил, точно ждал нас, не мог дождаться; благодаря этой его учтивой манере вскакивать навстречу каждому входящему, многие преувеличивают интерес Роберта к людям — на деле он к окружающим довольно равнодушен.

— Ник, — сказал он, — как чудесно совпал наш приезд. По-моему, вы с Флавией не знакомы, но она о тебе наслышана от брата.

Я представил им Одо Стивенса.

— Здравствуйте, сэр, — сказал Роберт.

— Да ну, какой там «сэр», — сказал Стивенс. — Оставим официальщину для строя. Мы корешки с капралом из разведслужбы, который при нашем батальоне. Беру у него постоянно мотоцикл. Вы где сейчас?

— В Мичете, — сказал Роберт, — но надеюсь в скором времени перевестись.

— А уж как бы я сам хотел перевестись, — сказал Стивенс. — В Мичете учебный пункт для разведкадров, так ведь?

Стивенс чувствовал себя как дома в этой весьма смешанной компании. Я обменялся несколькими фразами с миссис Уайзбайт; но тут из кресла встал человек весьма зрелых лет. Загорелое лицо, синие глаза, ухоженные седые усы. Свитер и защитного цвета брюки выглядят на нем очень естественно, с оттенком конноспортивного изящества. Это Дикки Амфравилл. Фредерика права. Его присутствие — определенно сюрприз.

— Что, старина, не ожидали встретить меня здесь? — сказал Амфравилл. — Думали, я сугубо ночное животное, обитаю только в ночных клубах?

Это верно, в прошлом мы встречались преимущественно там. По крайней мере две такие встречи помню. Давным-давно повез я как-то Джин Дьюпорт к Фоппе, поиграть на русском бильярде, и там оказался Амфравилл; а годом-двумя позже Тед Дживонз привел меня в клуб, управлял которым сам Амфравилл, — Макс Пилгрим пел там свои песенки, а за роялем сидела Хезер Хопкинс:

У нас Диана франтиком —

Манишка, галстук бантиком…

С тех пор я Амфравилла больше не видел, но сейчас он уверенно взял тон закадычного приятеля. Я стал припоминать, что знаю о нем: в первую мировую он служил в гвардейской пехоте, не помню, в каком именно полку; довольно известен как наездник-любитель; четырежды женат. Подобно многим весьма разгульным личностям, он к середине жизни приобрел элегантно-вальяжный вид — фигура стройная, глаза яркие, лицо покрыто бронзовым кенийским загаром. Этот загар и аккуратная седеющая шевелюра подчеркивают синеву глаз, блестящих, как у Питера Темплера, как блестели у сержанта Пендри, пока не постигла сержанта беда. Не помню, носил ли раньше Амфравилл усы; но, так или иначе, они мало его меняют. Когда лицо спокойно, в нем проглядывает застарелая печаль, часто свойственная лошадникам (ведь беспредельна ненадежность лошадей!). Я осведомился о его армейской должности.

— Служу в штате Лондонского округа, старина, — ответил он с преувеличенной важностью, выпятив грудь, расправив плечи. Фредерика, обнеся гостей вином, подошла к нам. Опять засмеялась беспомощно-неудержимо.

— У Дикки должность грандиозная. Правда, Дикки? — сказала она и взяла его под руку. Для Фредерики это неслыханная вольность, знаменующая как бы распад всех нравственных и светских норм, которые она так долго отстаивала.

— Должность, несомненно, узловая, — скромно согласился Амфравилл.

— Еще бы, дорогой мой.

— И чревата повышением, — добавил он.

— Конечно.

— Того и гляди, билетным контролером назначат.

— Дикки — военный комендант вокзала, — пояснила Фредерика.

Она никак не могла совладать со смехом — и, видимо, ее не столько забавляла мысль о том, что Амфравилл вокзальный комендант, сколько радовал и веселил он сам.

— У него уютный кабинетик на одном из северолондонских вокзалов, — продолжала она. — Все забываю, на котором именно, хоть я была у него там. Послушай, Дикки, ведь нужно сказать Нику.

— О нас с тобой?

— Да.

— Дело в том, — неторопливо и серьезно произнес Амфравилл, — дело в том, что мы с Фредерикой помолвлены.

В это время вошла Изабелла, так что впечатление от нежданной новости оказалось слегка ослаблено. Я сказал лишь несколько обычных поздравлений, Фредерика еще посмеялась своим возбужденным смешком. Изабелла бледна, но выглядит неплохо. Сколько уже месяцев мы с ней не виделись, и месяцы мне кажутся годами. Мы отошли в уголок.

— Ну, как ты здесь?

— Все в порядке. Дней десять назад была у меня ложная тревога, но быстро улеглось, и мы тебе не сообщили.

— Как себя чувствуешь?

— Большую часть времени хорошо, но уж пусть бы поскорее явился наш звереныш на свет.

Мы постояли, поговорили еще.

— Кто этот — на полу там, складывает кубики с Присиллой и детьми?

— Его зовут Одо Стивенс. Он на курсах со мной, привез меня в своей машине. Пойдем познакомлю.

Мы прошли на середину комнаты. Стивенс поднялся, пожал жене руку.

— А теперь, — сказал он, — надо ехать. Иначе тетушка Дорис забеспокоится, не случилось ли со мной чего.

— Не убегайте, мистер Стивенс, — сказала Присилла, по-прежнему возлежа на ковре. — Здравствуй, Ник, ты мне только издали изволил ручкой сделать. Как поживаешь?

К нам подошла Фредерика.

— Выпейте еще, — сказала она.

— Нет, большое спасибо, — сказал Стивенс. — Надо двигать.

Он обернулся, чтобы проститься с Присиллой.

— Эй-эй, осторожнее, — сказал он. — Так вы брошку потеряете.

Присилла взглянула себе на грудь — брошь висела, отстегнувшись. Серебряная с позолотой, изображает мандолину, украшенную с боков музыкальными знаками. Ранневикторианская по стилю, изящненькая, хотя особой ценности не представляет. Присилла эту брошь носила еще до замужества. По-моему, ее подарил ухаживавший одно время Морланд — отсюда музыкальный сюжет броши. Между тем брошь упала на ковер. Стивенс нагнулся, поднял.

— Застежка сломана, — сказал он. — Желаете, возьму ее сейчас и в два счета починю. А завтра вечером привезу, на обратном пути в Олдершот.

— Да, это будет замечательно, — сказала Присилла. — Вы специалист?

— Да, разбираюсь профессионально — в украшениях для платья.

— О, как мне хочется об этом послушать.

— Сейчас приходится ехать, — сказал Стивенс. — Уж в другой раз.

Он повернулся ко мне, и мы условились о часе, когда он заедет за мной в воскресенье. Затем Стивенс простился со всеми.

— Я провожу вас до дверей, — сказала Присилла. — Послушаю хоть чуточку об украшениях. Они моя страсть.

Присилла вышла со Стивенсом.

— Какой он милый, — сказала Фредерика. — В его обществе буквально молодеешь.

— Берегись, — сказал Амфравилл. — Вот таким и я был в его годы.

— Но, право же, это говорит лишь в его пользу.

— Двадцать лет едва исполнилось, — сказал Амфравилл задумчиво. — Пылал слепым энтузиазмом. Дрался как герой на полях Фландрии.

— Ну уж — едва, — сказала Фредерика. — Сам говорил, что на войну пошел в двадцать четыре года.

— Да все равно ведь, погляди на меня теперь. Много пользы мне принес мой патриотизм? Старая развалина, вокзальный комендант.

— Не грусти, мой котик.

— Так-так, — вздохнул Амфравилл. — Вчерашние герои — завтрашние коты.

— Ты мой котик, и все, — сказала Фредерика. — Так что замолчи и лучше выпей.

Потом, когда мы ушли наверх, Изабелла мне больше рассказала о себе. По мнению врача, все идет нормально, роды ожидаются недели через две. Говорить было о чем; сразу и не перебрать всего. Эта тысяча проблем обсудится и утрясется постепенно. А сейчас, вместо немедленного делового разговора о настоящем и будущем (если предположить, что впереди еще есть будущее), у нас пошла речь о новостях менее насущных, более курьезных.

— Ну, как тебе помолвка Фредерики? — спросила Изабелла.

— Идея недурна.

— Я тоже так думаю.

— Когда она тебе сказала?

— Не далее как вчера, когда он приехал в отпуск. Меня слегка ошеломила эта новость. Фредерика от него без ума. Я еще ее такой не видела. И мальчики с ним ладят — они, видимо, не прочь иметь его отцом.

Брак Фредерики с Амфравиллом демонстрировал мне новые возможности сочетания характеров. Помолвка эта показалась мне сперва нелепой, гротескной, но, подумав, я переменил мнение: скорее здесь пример того, что крайности сходятся, что человеческие взаимоотношения легче принять как они есть, чем разложить по логическим полочкам. Покойный муж Фредерики, Робин Бадд, вспомнилось мне, был бы сейчас немногим моложе Амфравилла. Я спросил жену, встречались ли когда-нибудь Бадд с Дикки.

— Видели друг друга издали, по-моему. Внешне Роб был немножко похож на Дикки.

— Где же Фредерика могла познакомиться с Амфравиллом?

— Через Роберта. Дикки знался в Кении с Флавией Уайзбайт. Тебе, разумеется, известно, что отец ее владеет там фермой — вернее, владел: он умер на днях.

— И ты думаешь, у Дикки с Флавией…

— Я бы не удивилась. Но, так или иначе, Фредерика с первого взгляда очаровалась им.

— Надо полагать, она знает, что прошлое у Дикки мутновато.

— Одна жена покончила с собой, вторая ушла к жокею. О третьей никто ничего не знает, и, наконец, Энн Степни — продержалась год, едва ли больше, а сейчас, я слышала, живет с Куиггином.

— Это жены, так сказать, официальные… Но вот где Роберт подцепил миссис Уайзбайт? Новость еще поразительней.

— У Роберта сплошные тайны. Расскажи мне о Флавии. Она — сестра твоего старого школьного друга, Чарлза Стрингама. А что еще о ней известно?

— Чарлз редко виделся с ней после школы. Первый ее муж был небезызвестный Флиттон. Потерял на прошлой войне руку. Игрок прожженный, тоже в Кении подвизался. Дикки, надо думать, знает его коротко. Флиттон увез Бейби Вентуорт от мужа, но, когда Бейби получила развод, отказался на ней жениться. У Флавии от него дочь, теперь ей уже восемнадцать или девятнадцать лет, наверное.

— Флавия сказала мне, что мистер Уайзбайт, ее второй муж, был родом из Миннеаполиса, а умер от пьянства в Майами.

— Она здесь в одной комнате с Робертом?

— Здесь-то нет. Негде. Слишком узки кровати. Но вообще-то они живут вместе, очевидно. А как тебе показалась Присилла?

— Выглядит недурно. Не очень что-то ласкова, только Стивенсу улыбалась. Кто был второй малыш там, на ковре? У Лавеллов ведь одна Каролина?

— Это Барри.

— Какой Барри?

— Внебрачный сынишка здешней горничной Одри. Она привезла его из Лондона с собой — война, не с кем оставить. Барри пришелся очень кстати — Каролине компания. Сам знаешь, как трудно с прислугой теперь, особенно в сельской местности.

— А кто у вас готовит — Одри?

— Нет, сама Фредерика. Она осталась без кухарки, и нанять негде. Фредерика ведь всегда любила готовить. Теперь она могла бы поступить поварихой в любой дом, кроме самых великосветских.

Судя по тону, всю эту речь о Барри и о кухонных уменьях Фредерики жена вела, чтобы не говорить о Присилле. Изабелла упомянула о Присилле бегло, но почувствовалось, что мысли ее заняты именно Присиллой — ее почему-то тревожит сестра.

— О Чипсе никаких вестей? — спросил я наводяще.

— Присилла отмалчивается. Где несет службу морская пехота? Чипс на корабле служит? Присилла в обиде на Чипса, что он не обеспечил их домом или квартирой. Не думаю, что надо винить Чипса. Виновата проклятая война. Вот поэтому Присилла здесь. Она очень неспокойна.

— Уж не беременна ли тоже?

— Насколько мне известно, нет. А вот Одри — да.

— Одри у вас прямо Мессалина.

— Вид у нее совсем не Мессалины. Плотненькая, в очках, добросердечная.

— Чересчур добросердечная, или же очки слишком розовы. Это отец Барри опять постарался?

— Отнюдь нет. Но, как надо понимать, на сей раз может кончиться законным браком.

— Теперь черед Фредерики ждать ребенка. А как Роберт с миссис Уайзбайт?

— Несомненно, прилагают усилия. Кстати говоря, Роберт в отпуске перед отплытием. Он лишь на короткое время приехал с Флавией. Чуть раньше вас.

— Куда его отправляют?

— Он не знает — или соблюдает военную тайну. Говорит, что предположительно во Францию.

— А как он смог зачислиться?

— Он настоял, чтобы его вычеркнули из списка кандидатов в офицеры — иначе бы нескоро удалось отплыть.

— Понятно.

— Кто бы ожидал подобного от Роберта, — сказала Изабелла.

В семействе Толландов Роберта относили к тем тихим себялюбам, которые окружают свою жизнь тайной, потому что так им необременительней, так меньше можно думать о других. Мало что известно было, скажем, о его службе в экспортной фирме, торгующей с Дальним Востоком. В общем и целом Роберт вроде бы преуспевал там, хотя сам о своих успехах не распространялся. Тем более естественно его молчание о таких вещах, как связь с миссис Уайзбайт. И в полевую службу безопасности он взят недаром. Туда ведь тоже надо ухитриться попасть. Любопытно, каковы были ступеньки, приведшие его в разведслужбу. Одно время он хотел во флот. И не менее любопытно это нынешнее решение Роберта отплыть на войну ценой скорого производства в офицеры.

— Одних война изменила неузнаваемо, других же только укрепила в их прежнем характере, — заметила Изабелла.

— Тебе такое имя не знакомо — Дэвид Пеннистон? Сейчас он в армии, я с ним разговорился в вагоне. Он сказал, что пишет статью о Декарте.

— Я, кажется, встречала рецензии, подписанные этим именем.

— Вот и мне мерещится. Нам с ним не удалось вспомнить общих знакомых, но мы, по-моему, когда-то встречались мельком на званом вечере.

— По-моему, Лавеллы упоминали о каком-то Пеннистоне, когда вернулись из Венеции. Помню, Чипс говорил, что поскольку фамилия пишется через два «н», то он не родня Хантеркомам. Пеннистон вроде бы живет в Венеции — мне припоминается какая-то история с итальянской графиней, красивой, но не очень молодой. Вот и я начинаю уже чувствовать себя немолодой.

— Да что там… Радостно увидеться, родная.

— Долго же мы не виделись.

— Чертовски долго.

— Долго, долго.

Утром я встретил в саду прогуливавшегося Амфравилла и услышал от него самого некоторые недостающие детали его биографии.

— Послушайте, старина, — сказал он, когда я подошел к нему. — Так как же вам и прочим улыбается перспектива заполучить меня в родственники?

— Превосходная перспектива.

— Не все такого мнения. Я ведь не в своем уме, если опять браком сочетаюсь. Полностью, абсолютно спятил. Но Фредерика спятила еще безнадежней. Вы представляете — пятой моей женой будет! Такая многоженатость ненормальна. Определенно ненормальна. Но я сражен был Фредерикой наповал. Этим ее строгим видом. Но она-то как могла согласиться! Невероятно, правда ведь? И притом фрейлина королевы. Теперь-то, конечно, прощай королевские горшки. Какая уж тут фрейлина — со мной на заднем плане. Где уж тут! Представим себе реакцию его величества: «Опять этот субъект объявился! Помню его. Бывший капитан моей гвардейской бригады. Пришлось от сквернавца избавиться. Как смеет он казать свою мерзкую физиономию в моем дворце! Не потерплю. Рубите ему голову». Вы согласны со мной, старина?

— Понимаю вас.

Амфравилл уставился на меня воспаленным взглядом. В первую нашу встречу у Фоппы я усомнился, вполне ли он здрав рассудком. И вот теперь его манера речи производит то же тревожащее впечатление, хотя одновременно и смешит. Он покивал, улыбаясь своим словам — упиваясь собственными качествами. Я вдруг понял, что Амфравилл совершенно прав, говоря о своем сходстве со Стивенсом. Та же у него самовлюбленность, и так же соединена с острой наблюдательностью и вкусом к жизни.

— Вы получаете в родственники профессионального блудодея, — продолжал он. — Уж можете на сей счет быть спокойны, старина. Чтобы показать вам, что я не зря себя так аттестую, поделюсь с вами секретом. Это я — в Кении, немало лет тому назад — лишил невинности нашу милую Флавию. Впрочем, будь это самым худшим из того, что ей выпало на долю, тогда бы еще грех Флавии жаловаться. А вот побывать в течение одной жизни замужем за Козмо Флиттоном и Харрисоном Ф. Уайзбайтом — не завидую бедняжке.

— Мы с Изабеллой уже гадали, не случалось ли вам спать с миссис Уайзбайт.

— Вот как! Проницательная вы парочка. Смышленая у вас жена. Что ж, отвечу: случалось. Вы, кстати, знакомы с Чарлзом Стрингамом, братом Флавии?

— Мы были друзьями. Я не видел его много лет.

— Я и с Чарлзом познакомился в Кении. Он приезжал туда совсем юнцом на месяц или на два. Очень мне понравился. Впоследствии стал крепко попивать — да и сколько славных парней вязнут в пьянстве… Флавия говорит, он не пьет уже, вылечился. Теперь он в армии. Чарлз рьяно ругал этого подлеца Фокса, за которого вышла его мать после развода с Бофлзом Стрингамом. Чарлз терпеть Бастера не мог.

— Бастер Фокс, капитан третьего ранга… Давно не приходилось его видеть.

— Я, слава богу, тоже давно не лицезрел Бастера, но слышал, он тут обретается поблизости. В особняке лорда Уорминстера, вашего шурина. И моего, в скором будущем. То-то обрадуется мне лорд.

— Но что может делать Бастер — моряк — в Трабуорте? Я полагал, там штаб армейского корпуса.

— Нет, Трабуорт занят и теперь, но уже не под штаб, а одной из этих страшно секретных межвойсковых организаций. И в ней-то Бастер окопался.

— А Эрриджу, Уорминстеру, и сейчас позволяют жить в другом крыле особняка?

— Не возбраняют, насколько знаю.

Когда в начале войны власти реквизировали Трабуорт, там обошлось без особых пертурбаций. Эрридж и прежде занимал лишь небольшую часть особняка (дворца, возведенного в семнадцатом веке, а в восемнадцатом облицованного камнем); хозяйство у Эрриджа ведет сестра его, Бланш. Хотя Трабуорт расположен всего в двадцати-тридцати милях от Фредерики, но между Эрриджем и остальными Толландами контактов никаких или почти никаких. По словам Изабеллы, с тех пор как началась война, Эрри меньше занимается практической политикой, все глубже уходя в книги об анабаптистах и революционных движениях средневековья.

— Бастер — мой сверстник, — сказал Амфравилл, — и сукин сын первого ранга. Я с вами не делился своим жизнеописанием?

— Нет еще.

— Когда породнимся, вам не раз придется его услышать, так что пока сообщу лишь фрагменты.

Опять он напомнил мне Одо Стивенса.

— Отец мой был коннозаводчиком, — начал Амфравилл. — Ненадежное занятие, притом отец был нерасчетлив. Однако у него хватило ума жениться на дочери довольно состоятельного фабриканта текстильных станков. Это позволяло отцу покрывать в какой-то степени убытки, что он терпел на чистопородных лошадях. Я в детстве обучился жокейской верховой езде; без этого не знаю, где б я сейчас был. Хотели было меня сделать агентом по продаже земельных участков — бред какой-то. Но тут в четырнадцатом — война, и я начал самостоятельную жизнь. Поступил в один из новосформированных гвардейских батальонов. Тогда численность гвардий страшнейше увеличили, не брезгуя ни мной, ни многими другими в моем роде. Среди моих собратьев-офицеров такие встречались подонки, каких вы отроду не видели. С тех пор у меня пошло гладко. Пока не подсек Бастер Фокс. Если б не Фокс, был бы я теперь генерал-майор и командовал Лондонским округом, а не прозябал в комендантишках — да и то еще слава богу.

— Вы и после войны остались служить в гвардии?

— Да, в кадровых офицерах. Слышали, наверно, про французского маршала Лиоте? Умиротворял Северную Африку и все такое. Знаете, что Лиоте считал необходимейшим, первейшим качеством офицера? Веселый нрав, веселость. А Лиоте знал свое дело. Возможно, сам он в понятие веселости не включал побед над прекрасным полом, но это другой вопрос. Ну а много вы веселости найдете у разбитых на ноги психопатов, под чьим началом служите? Очень мало, уж поверьте мне. Я вознамерился сделать военную карьеру, опираясь на подсказку Лиоте — не в смысле пренебреженья дамами, но во всех других смыслах. И дело у меня пошло весьма недурно.

— Но как же Бастер Фокс подсек доктрину Лиоте?

— Сейчас расскажу. Слышали когда-нибудь о Долли Брейбрук?

— Нет.

— Долли — моя первая жена. Сногсшибательной была красоты. Отец ее прежде командовал нашим полком. По всей армии гремел под кличкой Вампир, и недаром. Она сперва отказывала мне, и винить ли ее. Но я опять и опять делал ей предложение. И опять получал отказ. Затем вдруг согласилась, как это бывает у женщин. Теперь-то нет уже во мне былой настойчивости. Но оттого я лишь укрепляюсь во мнении, что чем я старше, тем притягательней для женщин.

— И вы определенно правы.

— Раньше звучало: «Нет, не сегодня, милый, — я тебя еще недостаточно люблю», потом стало: «Нет, не сегодня, милый, — я тебя слишком сильно люблю». О господи, всю эту гамму я прошел. Склонны иные дамы портить настроение любовнику, и в этом вся их верность мужу. Но это к слову. Суть же в том, что Долли вышла за меня в конце концов.

— И много лет длился ваш брак?

— Год или два. Счастливое было время — для меня по крайней мере. И старшим адъютантом был уже назначен. Но тут на горизонте появился Бастер Фокс. Он в то время служил в Гринвичском военно-морском училище и наезжал в Лондон. Я играл, бывало, в карты с ним и другими веселыми друзьями. И надо же стрястись такому, чтобы у меня под самым носом Долли влюбилась в Бастера.

Амфравилл вел свой рассказ в преувеличенно драматических тонах, так что неясно было, как вести себя слушателю. Трагедия в любой момент могла обернуться фарсом, и приходилось быть настороже… Помню, увидев Амфравилла впервые, я подумал, что он чем-то похож на Фокса, и теперь сходство разъяснилось — общенье в молодости делает людей схожими.

— Как раз в то время наш батальон перевели в Виндзор, — повествовал Амфравилл. — Понятно, пришлось и мне с ними, а Долли осталась в Лондоне, пока не подыщу жилья. Приезжаю как-то к ней. Вхожу — повеяло на меня холодком. И тут Долли сообщает, что хочет развода.

— Полная для вас неожиданность?

— Как обухом по голове, старина. Да оно и всегда так, конечно. Стал отговаривать ее — куда там. Вознамерилась за Бастера, и все. В конце концов я согласился. А что было делать? Положим, можно было прострелить Бастеру башку с близкого расстояния, хоть она у него и не больше ореха. Но какая в том, черт возьми, польза? Притом и виселицей дело очень пахло бы. У нас ведь не Франция, где мужу извиняют бурную реакцию. Так что я решил быть джентльменом и представить Долли основания для развода. Я довольно далеко уже зашел в своем намерении, но тут Бастер обнаружил, что Эйми Стрингам, мамаша Флавии, тоже горит желаньем выйти за него. А Бастеру сообразить недолго, что жена с кучей южноафриканских золотых акций и с пожизненной рентой от поместья, конефермы и загородного особняка — после первого мужа, лорда Уоррингтона, — что такая жена выгодней, чем Долли, у которой куча братьев и сестер, а денег шиш. Миссис Стрингам была, правда, постарше Бастера, но тем не менее красавица. Этого у нее не отнять. — Амфравилл помолчал. — И тут вдруг слышу — Долли отравилась снотворными таблетками.

— Дело о разводе уже началось тогда?

— Можно было еще дать ему обратный ход. Видимо, Долли сочла, что поздно заговаривать о возвращении ко мне, хоть я и рад был бы тому безмерно.

— Но почему это помешало вам дослужиться до командования Лондонским округом?

— Вопрос резонный, старина. Загвоздка вот в чем. Мне пришлось уйти из славной гвардии — распроститься с доблестным полком. Причину сейчас объясню. Видите ли, после того как моя бедная Долли отлетела к ангелам, мне было тоскливо и, естественно, хотелось утешения. Утешительницу я нашел, даже нескольких. Но утешнее всех была та, которую встретил в «Кавендише»; ее звали Джой Грант — по крайней мере под этим именем она подвизалась в ночном клубе и вполне оправдывала свое имя[8]. Я и решил на ней жениться. После чего, конечно, не могло быть речи о службе в полку. Взять хоть то, что мне трудновато было бы назвать среди собратьев-офицеров такого, который не вкусил бы радостей, даримых моей Джой. Я подал в отставку и откочевал за море со своей стыдливой невестой. Задумал обосноваться в Кении — стране широких просторов и настоящих мужчин, по выражению Чарлза Стрингама. Ну-с, не успели мы с Джой обжить номер в Найроби, как стало более чем ясно, что наш брак бракованный. Уже началось у нас, как у кошки с собакой. Коротко говоря, Джой вскоре ушла к некоему Каслмэллоку — по возрасту он был вдвое старше Джой, а по виду смахивал на конюха, страдающего триппером.

— Наша корпусная школа химической войны помещается в замке Каслмэллок.

— Да, он из рода Каслмэллоков, что жили там, пока не разорились с полвека назад. Но хоть и маркиз, а мой Каслмэллок был человечек вульгарный и — что для него гораздо еще хуже — оказался бессилен исполнять роль мужа. Посчитав, что виной тому кенийский высокогорный климат, он повез Джой назад в Англию — авось там пойдет дело живей или по крайности специалисты найдутся медики, чтоб делать впрыскиванья, взбадривать хоть на короткие периоды. Однако слишком долго он искал нужного специалиста, а тем временем Джой ушла к жокею по имени Джо Брин — его как-то в Челтнеме отстранили на год от скачек за то, что сдержал Мидлмарча на финише. Теперь они с Джой держат за городом пивнушку и обсчитывают безбожнейше, когда завернешь к ним потолковать о былых временах.

Амфравилл снова помолчал. Вынул портсигар, предложил закурить.

— Ну-с, вся эта карусель стала угнетающе на меня действовать. Исчезновение супруг начало уже входить в скверную привычку. Дай-ка, подумал я, сам займусь уводом чужих жен. И увел — у колониального местного чина. Нажил себе этим бездну неприятностей. Сам-то я в малодостойном положении брошенного мужа вел себя по-джентльменски. А этот чин отреагировал совсем по-иному. Я угодил в обстановку скандальнейшую.

Он закурил сигарету, вздохнул.

— И чем же кончилось?

— Мы поженились с ней, — сказал Амфравилл, — но через полгода она умерла от брюшного тифа. Не везет мне, как видите, с женами. А у Фоппы в тот вечер вы сами присутствовали, когда я познакомился с маленькой Энн Степни. И чем у нас кончилось, тоже знаете. Форменным безумием была эта женитьба на Энн. Но, так или иначе, скоро у нас оборвалось. И чем меньше о том вспоминать, тем лучше. Начинаю теперь новую страницу. Фредерика станет мне спасением. Будем с ней образцовыми супругами. Комендантскую лямку я сумею сбросить, снова нацелюсь в генералы, как до Бастеровой подножки. Из Фредерики выйдет первоклассная генеральша — вы согласны? Господи, снилось ли мне, что женюсь на одной из дочерей Хьюго Уорминстера. Да и ему вряд ли снился такой зять.

Время уже было идти к столу. За ленчем я сидел рядом с Флавией Уайзбайт. Повадка у нее спокойно-грустноватая; таких сдержанных, благонравных, твердохарактерных, сварливых жен часто видишь у флиттонов и уйазбайтов — у людей весьма разгульного пошиба. Сварливость эта не столько бывает вызвана поведением мужа, сколько присуща таким женщинам от природы — и привлекает к ним таких мужчин. Это, конечно, лишь предположение — я не вхож в семейные невзгоды Флавии; правда, Стрингам не раз давал понять, что сама сестра порядком виновата в них — знала же, кого брала в мужья. Впрочем, и Стрингам жену выбрал не слишком удачно. Я спросил Флавию, что нового у ее брата.

— У Чарлза? Он в армии — ведомство технического и вещевого снабжения. Вы знаете, конечно, чем они там ведают. Чарлз говорит, одеждой, башмаками, одеялами. Да?

— Совершенно верно. А в каком он звании?

— Рядовой.

— Понятно.

— И говорит, что так рядовым, вероятно, и останется.

— А он теперь… в порядке?

— О да, — сказала Флавия. — В рот почти не берет. Настолько излечился, что может даже позволить себе иногда кружку пива. Прогресс огромный. Я всегда считала, что у него не алкоголизм, а просто нервы.

Привыкнув иметь дело с алкоголиками, она говорила о прежнем состоянии брата по-деловому спокойно; так же спокойно говорила она и о теперешних его армейских обстоятельствах, не весьма завидных. Стрингам в роли снабженца-рядового — это даже вообразить трудно.

— Чарлзу нравится служить?

— Не слишком.

— И неудивительно.

— Ему там, по его словам, прескверно; но он непременно хотел в армию. А почему-то брали его только в это ведомство. Вот Роберту, я думаю, поинтереснее служить. Милый, тебе ведь славно в разведслужбе?

— Славно — слово слишком сильное, — сказал Роберт. — Но в Мичете не худо. Я вообще люблю совать нос в чужие дела, а служба безопасности для того и создана.

Обращение Флавии с Робертом почти материнское. Возрастом она ближе к Роберту, чем к Амфравиллу, но возникает впечатление, что она принадлежит скорее к поколению Амфравилла — при всех своих резких от Дикки отличиях. Можно бы сказать, что и она и Амфравилл представляют собой разные формы протеста против одних и тех же норм, а ничто так четко не относит человека к определенной эпохе, как те нормы, против которых он бунтует. Любовь Роберта и Флавии — если существует между ними это чувство — очень отличается от любви между Амфравиллом и Фредерикой. Роберт с Флавией вовсе не имеют сейчас вида счастливых влюбленных. Напротив, вид у них довольно минорный. Привезя Флавию в дом Фредерики, Роберт наконец раскрыл свои сердечные, так сказать, карты, чего прежде никогда не делал. Возможно, он и впрямь влюблен. Война всех нас вынуждает к действию. Старания Роберта быть посланным во Францию — понимать ли их как проявленье той же воли к действию или как попытку бегства? Может оказаться верным и второе. Мы вставали уже из-за стола, когда зазвонил телефон. Фредерика пошла, взяла трубку.

— Это тебя, Присилла, — сказала она, возвратившись.

— Кто звонит?

— Приятель Ника, мистер Стивенс.

— Ах да, конечно, — сказала Присилла. — Насчет броши.

Она явственно зарумянилась.

— Сражен Присиллой юноша, — сказал Амфравилл.

Я спросил Флавию, видается ли она с мисс Уидон, прежней секретаршей ее матери, нынешней женой генерала Коньерса (старого знакомца моих родителей).

— С Таффи? Она ведь моей гувернанткой была. Как же, я сделала им визит совсем на днях. У них все обстоит вполне хорошо. Генерал прочел нам вслух свою статью о сугубой роли гермафродитизма в религиозности ранних эпох. Он теперь гораздо больше занят психоанализом, чем игрой на виолончели.

— Что он думает о войне?

— Сказал, что со дня на день ожидает немецкого наступления — оно будет, вероятно, в нескольких местах сразу.

— Да, Норвегия и Дания — начало.

— По-видимому, так.

— Дела не очень-то блестящие, — сказал Амфравилл. — Надо думать, нам досталось на орехи.

Вернулась Присилла.

— Это относительно броши, — сказала она. — Мистер Стивенс сам не может починить — там камушек один выпал; но он договорился о починке со своим знакомым. Просто хотел предупредить меня, что не сможет привезти ее сегодня, когда заедет за Ником.

— Я ведь говорила, что он очень любезный молодой человек, — заметила Фредерика, бросив на сестру весьма холодный взгляд.

Остаток воскресенья миновал ужасающе быстро, растаял, как тают все военные отпуска, — казалось, только что приехал ты, а уже пора прощаться. Это слегка омрачило обед, сделало разговоры отрывочными: говорили главным образом о вечерних новостях.

— Как бы за усиленной бомбардировкой не последовало удара во Франции, — сказал Роберт. — Ваше мнение, Дикки?

— Именно последует.

К концу обеда раздался звонок телефона.

— Пожалуйста, Ник, возьми трубку, — сказала Фредерика из кухни, где она варила кофе. — Ты к дверям ближе всех.

Я вышел в боковой коридор к телефону. Мужской голос спросил:

— Это дом Фредерики Бадд?

— Да.

— Младшего капрала Толланда можно к телефону?

— Кто его спрашивает?

— Звонят из части.

Возвращаясь в столовую, я услышал стук в парадную дверь. Сказал Роберту, что его просят к телефону, и обратился к Фредерике:

— Мне пойти открыть?

— Это, наверно, приходский священник обнаружил щелку в затемнении, — сказала Фредерика. — Он у нас уполномоченный гражданской обороны и ужасный хлопотун. Если это он, пригласи его войти. Возможно, он не прочь выпить чашку кофе.

Однако, открыв дверь, я увидел высокого офицера-моряка, только что подъехавшего в машине.

— Здесь живет леди Фредерика Бадд?

— Да.

— Прошу извинить, что беспокою в столь поздний час, но, по-моему, здесь находится моя падчерица, миссис Уайзбайт.

— Да.

— Мне с ней надо обсудить весьма неотложное дело. Я слышал, она здесь в гостях на несколько дней, и подумал, что леди Фредерика не возбранит мне войти на минуту. Я обретаюсь по соседству, собственно, в доме ее брата, лорда Уорминстера.

— Входите. Вы капитан Фокс, не так ли? Я Николас Дженкинс. Мы уже встречались раза два когда-то.

— Да конечно же, — сказал Бастер Фокс. — Леди Фредерика ведь в свойстве с вами?

— Да.

— И вы с Чарлзом старые друзья. Как чудесно.

Судя по тону, Фокс ничего особенно чудесного не видел в том, что встретил меня у Фредерики, — хотя теперь его вторжение будет смягчено, но Фокс определенно предпочел бы кого-нибудь другого в провожатые, поскольку старые друзья Стрингама уж непременно слышали о Фоксе всякие нелестные истории. У Фокса манера держать себя так, словно все мужчины — его потенциальные соперники; но сейчас он учтиво улыбался мне. А я вдруг вспомнил, что рассказал мне Дикки Амфравилл. Вряд ли Дикки обрадуется Фоксу. Однако делать было нечего. Я провел Бастера в гостиную, куда уже перешло общество. Бастер, очевидно, рассчитывал войти эффектно.

— Прошу великодушнейше меня простить, леди Фредерика… — начал он еще в дверях.

Войдя следом, я тут же понял — в мое отсутствие случилось что-то огорчительное. Внимание всех обращено на Роберта. Он, видимо, объявил сейчас известие, переданное по телефону. На лицах у всех тревога. Флавия Уайзбайт чуть не плачет. Увидела Бастера Фокса, и глаза ее выразили сильнейшую досаду.

— Бастер, вы-то откуда к нам? — сказала она резко и рассерженно, на минуту даже забыв свое горе. Фокс, видя, что попал не ко времени, был явно озадачен. С неловкой улыбкой он стал обводить взглядом комнату, ища поддержку в чьем-нибудь знакомом, дружеском лице. И сразу же наткнулся на Дикки Амфравилла.

— Здравствуй, Бастер, — сказал тот, протягивая руку. — Давно мы не видались.

Когда двое ненавидят друг друга всерьез, то напряжение между ними подчас бывает ощутимо окружающим, точно воздушные волны — горячие вперемежку с холодными, — невидимо распространяющиеся в обоих направлениях и создающие атмосферическое возмущение во всей комнате. Вот такой вольтаж ощутился между Фоксом и Амфравиллом. Яростная, истребительная их вражда на минуту заглушила все иные местные взаимотоки. То, что ни Дикки, ни Фокс не намерены были открыто сейчас столкнуться, лишь усилило эти нервно-электрические волны подавленного чувства. А между тем если не знать, какая связывает их трагедия, то можно бы подумать издали — старинные друзья сошлись после долгой разлуки. Это впечатление еще усугублялось их явственным каким-то наружным сходством. Бастер радушно пожал руку Амфравиллу, и тут подошла к ним Фредерика. Бастер опять начал извиняться, объяснять, что он лишь на два слова с Флавией и тотчас же уедет.

— У нас сейчас сумятица, — сказала Фредерика, выслушав Фокса. — Брату моему, Роберту, сообщено, что его отпуск отменяется. Ему надо срочно возвращаться.

Бастер определенно прибыл с намерением уладить какие-то свои неурядицы — а тут изволь стоять и слушать о чужих огорчениях и заботах. Надо признать, внешность у него преимпозантная — даже аристократичней, чем у Амфравилла. Я Фокса не видел раньше в морской форме. Она ему идет. Голова украшена седыми, коротко стриженными, все еще густыми волосами и почти неестественно мала (прав Амфравилл). В молодости красота у Фокса была почти на кинозвездном уровне, теперь же, в зрелом возрасте, она умерена и сдобрена мощной солидностью — точно смотришь на античный бюст благородного римского сенатора. Среди наградных ленточек — крест «За отличную службу». Мне вспомнилась жалоба Амфравилла: «Вчерашние герои — завтрашние коты». Какая-то забота явно гнетет Бастера. Он пытается, без особого успеха, изобразить сочувствие в связи с отъездом Роберта. Не догадываясь об отношениях Роберта с Флавией, Бастер не понимает, чем так Флавия огорчена. А та, после первоначальной вспышки раздражения, уже забыла о Бастере и глядела на Роберта глазами, полными слез.

— Но, милый, можно же и завтра поездом, — сказала она. — Не обязательно сейчас вот, ночью. Какие здесь проходят поезда, Фредерика?

— С поездами здесь не слишком хорошо, — сказала Фредерика. — Но довезут рано или поздно. В самом деле, Роберт, ты бы поездом.

— Вы не слишком ли серьезно относитесь к армейским делам, Роберт? — сказал Амфравилл. — Вас только что отпустили и не могут рассчитывать на моментальный возврат. В части ведь не знают, что сюда заедет сейчас машина за Ником. Даже если слегка задержитесь, это ничем вам не может угрожать, раз начальство само так меняет свои приказы.

— Не в том дело, — сказал Роберт. Он почти взволнован; я его впервые вижу возбужденным. Он слегка постукивает правым сжатым кулаком о левый. — Если я не вернусь завтра днем, меня могут исключить из списка на отправку. Я и так с трудом добился включения. Если дать им повод, меня вычеркнут. Звонил наш старший писарь. Он со мной в дружбе и потому дал знать. Конечно, сказать напрямик он не мог, но дал понять совершенно ясно. Они могут послать вместо меня десять других капралов, если приказано немедленно отплыть. А именно так надо понимать его звонок. Притом я не хочу делать все сборы наспех, в последнюю минуту. Вот почему я бы поехал с тобой, Ник, если Стивенс меня поместит. Высадите где-нибудь поблизости Мичета, а там я пешком.

— В машине будет не весьма комфортабельно, но почему же не подбросить.

— Когда Стивенс заедет за тобой?

— Жду с минуты на минуту.

— Я пойду соберу вещи, — сказал Роберт.

Он ушел наверх. Флавия, свернув туго платочек, стала легонько касаться им глаз. Бастер разговаривал пока с Присиллой — вспомнил, должно быть, что знаком с ней с того званого вечера, на котором Эйми Стрингам потчевала гостей симфонией Морланда. Разговор этот Бастер затеял, возможно, чтобы не встречаться взглядом с Амфравиллом. Демонстрирует при этом массу зрелого мужского обаяния. То и дело косится на Флавию — успокоилась ли та, можно ли пришвартоваться. Сделав над собой усилие, проглотив слезы, Флавия сама направилась к Бастеру.

— Что случилось? — спросила она. — Я хотела позвонить, но была ужасно занята. И я только что приехала сюда. А теперь вот все перевернулось.

Слова эти не слишком вразумительны для постороннего, но у Бастера, вероятно, хватило уже догадливости понять обстановку.

— Я по поводу твоей мамы, — сказал он. — Получается чертовски нескладно. Я подумал — надо поскорее сообщить тебе. Еле тебя доискался. По счастливой случайности узнал, что ты сейчас неподалеку от Трабуорта, и решил съездить повидаться, пока опять не оборвалась связь надолго.

— Но в чем дело?

— Твоя мама ведет себя чрезвычайно странно. Начать с того, что возникли серьезные денежные затруднения. Они могут коснуться тебя и Чарлза. Я имею в виду ваши доли.

— В денежных делах мама всегда безрассудна. Пора уж это знать.

— Она безрассудна и в прочих делах. Я и представления не имел о том, что происходит.

— Где она теперь?

— Вот и об этом тоже. Она замкнула оба своих особняка и поселилась в каком-то батрацком домишке, чтобы находиться вблизи Нормана.

— Нормана Чандлера?

— Ну разумеется.

— Но я думала, Норман взят в армию.

— Да, взят. Послан в учебный лагерь, в Эссекс. Вот она и уехала туда. Но этого мало — хочет со мной разводиться.

Новость чрезвычайно удивила Флавию.

— Но…

— А где прикажете мне жить? — произнес Бастер с горечью. — В Лондоне прошлый раз пришлось остановиться у себя в клубе. А теперь еще огорошила этим разводом. Ведь уезжала — ни слова не сказала. Надо же сперва уладить множество вещей. Разве так можно.

— А она хочет выйти за Нормана?

— Откуда мне знать ее намерения? Со мной она никогда не считалась. Да и Норман повел себя недопустимо, раз позволил ей такое. Я всегда любил Нормана. Ничуть не ставил ему в упрек его положение при ней. Так и говорил ему не однажды. Я думал, он мне друг. На моем месте редкий бы муж не возражал, чтобы такой Норман хозяйничал в доме, украшал комнаты цветами, танцевал перед женой на задних лапках. Норман приятен твоей маме. А раз приятен, я его терпел. И в награду за мою терпимость она уезжает в Эссекс с Норманом и увозит все ключи, лишая меня доступа даже к моим собственным костюмам и рубашкам. А сверх того еще и огорошивает разводом.

В это время раздался снова громкий стук в парадную дверь — должно быть, Стивенс. Я пошел открыть. Амфравилл догнал меня в холле.

— Ну-ка, в двух словах — чем это Бастер так расстроен?

— У миссис Фокс есть приятель, Норман Чандлер, — объяснил я. — Этого маленького танцовщика она обожает, Норман вечно у них в доме. Он и актер очень недурной. А Бастером она, видимо, уже насытилась наконец по горло и вышвырнула его вон.

— Решено — Бастер меня устроит в свое секретное учреждение в Трабуорте.

— А как вы от него добьетесь этого?

— За Бастером давний должок, пятьсот фунтов. Проиграл мне в покер и так и не заплатил в дополнение к прочим своим подлостям. Я могу доставить Бастеру неприятности, если он быстренько меня не пристроит. Бофлз Стрингам сказал как-то: «Запомни мои слова, Дикки, придет день, и Эйми прогонит этого треклятого спортсменистого моряка». И день пришел. Бастеру предстоит рассчитываться еще и по другим счетам.

В дверь опять застучали. Амфравилл вернулся в гостиную. Я впустил Стивенса.

— Подзадержался я, — сказал он. — Придется нам жимануть.

— Здесь у нас порядочный ералаш. Моего шурина, Роберта Толланда, отзывают из отпуска. Он хочет еще этой ночью возвратиться в Мичет. Нельзя ли ему с нами? Мы проезжаем там недалеко, могли бы подбросить.

— Отчего ж. Втиснется сзади, доедет, если не боится раздавить яблочки. Он уже готов?

— Пошел собирать вещи. А тут еще морской некий офицер приехал жаловаться своей падчерице на судьбу.

— Давайте с ними покороче, — сказал Стивенс. — У нас времени в обрез. Я вот только насчет броши словечком перемолвлюсь с той леди.

Мы вошли в гостиную. Там было уже спокойней. В частности, к Бастеру вернулся его обычный апломб. Урегулировав, видимо, с Флавией все, что возможно, он разговаривал сейчас с Фредерикой. Флавия и Роберт сидели, обнявшись, на диване. Стивенс поздоровался с Фредерикой и тут же подошел к Присилле. Фредерика опять повернулась к Бастеру.

— Я рада слышать, что Эрри не доставляет вам хлопот, — сказала она.

— Не скрою, мы ожидали трений в контактах с лордом Уорминстером, — сказал Бастер. — Вышло же совсем напротив, брат ваш всемерно старается облегчить нам жизнь — по крайней мере лично мне. Он обладает, позволю себе так выразиться, обаянием, присущим всему вашему семейству, хоть и проявляет это обаяние иначе.

Амфравилл прервал Фокса.

— Потолкуем со мной чуточку о делах, Бастер, — сказал он.

Они отошли в угол комнаты; мы с Изабеллой отошли в другой. Пора уж было ехать. Если промедлить, мы не успеем вернуться вовремя. И тут Изабелла вдруг сильно побледнела.

— Ник, — проговорила она, — неловко в такую минуту заставлять всех заниматься мной, но я престранно себя чувствую. Пожалуй, пойду к себе в комнату, а Фредерика или кто другой пусть позвонит врачу.

Только этого и недоставало. Атмосфера тревожной сумятицы сгустилась до предела; наконец мы уехали и, доставив по пути Роберта, прибыли в Олдершот, что называется, впритирку.

— Не хочется снова с утра маршировать на плацу, верно? — сказал Стивенс. — А все ж я отменно провел уикенд. Местную одну девчонку обжал под кустиком.

4

В те нечастые, дурманно-сладкие часы уединения, когда, сев под окном в галерее замка Каслмэллок, я читал теккереевского «Эсмонда» или смотрел, как заходит солнце за крепостной кирпичный вал — ограду парка, в котором еще живы байронические отзвуки, — мне приходили на память строки:

Но я по вечерам в пустынном зале

Брожу один и предаюсь печали…[9]

В длинной галерее замка — ни ковров, ни мебели, кроме нескольких походных столиков и деревянных стульев; под окнами, вдоль всей правой стены, встроены сиденья. Во время дежурства можно было здесь уединиться, когда Каслмэллок на краткие сроки пустел до нового набора курсантов-«антигазовиков». Дежурили мы с Кедуордом поочередно, через ночь; это офицерское дежурство сводилось к тому, что вечером я оставался в замке, обходил перед отбоем строй охраны — выстраивалось обычно человек двести — и ночью спал у телефона. Нас, младших офицеров, у Гуоткина теперь было лишь двое, поскольку в каждой роте одним взводом командовал уорент-офицер[10] (позднее это отменили, эксперимент не удался). Когда же химшкола возобновляла работу, я и Кедуорд спали, чередуясь, у телефона в ротной канцелярии — на случай экстренного звонка из батальона. Часто я и за Кедуорда соглашался дежурить — он, после дневных занятий со взводом, предпочитал «тренировать глаз на местности» — отмечать подходящие места для пулеметных гнезд и противотанковых рубежей. Откинувшись на подоконном диване, я предавался ощущениям отцовства, вспоминал, как под конец пребывания в Олдершоте навещал Изабеллу и младенца сына. У них все шло нормально, но добираться к ним стало затруднительно — я не мог уже ездить в машине Стивенса. Как и предсказывал Брент, Стивенса отчислили.

— Завтра прощаюсь с Олдершотом, — сказал Стивенс однажды.

— Это почему?

— Отсылают в часть.

— За что?

— Не пошел на одну из этих треклятых лекций и попался.

— Сочувствую.

— Да чихал я на них, — сказал он. — Мне бы только в действующую армию попасть. А это, возможно, толчок к продвижению туда. Рано или поздно добьюсь своего. Вот что, дайте-ка мне адрес той вашей родственницы, надо же вернуть ей брошку.

В этом хладнокровии была определенная бравада. Угодить в армейский черный список — вещь нерекомендуемая и, как правило, не способствующая продвижению куда бы то ни было. Я дал Стивенсу почтовый адрес Фредерики, чтобы он мог отослать брошь. Мы простились.

— Встретимся еще, надеюсь.

— Конечно, встретимся.

До окончания Олдершотских курсов ничего особенного уже не произошло. В последний день был краткий прощальный разговор с Брентом.

— Приятно было с вами встретиться, — сказал он. — Я, признаться, рад был пооткровенничать насчет Дьюпортов. Сам не знаю почему. Все это останется, конечно, между нами?

— Разумеется. Куда вы теперь?

— В пехотно-учебный центр, за новым назначением.

Я вернулся за пролив, в Северную Ирландию. Возвращение, как и вести с войны, было безрадостным. Наш батальон передислоцировали южнее, ближе к границе; роты здесь несли службу раздельно. Оказалось, что рота Гуоткина стоит в Каслмэллоке; помимо корпусной химшколы, там — под башенками, башнями, за зубчатыми стенами — помещались окружные военные склады. Этот определенной важности объект и охраняла наша рота, а также, если требовался вспомогательный персонал, давала солдат для противохимических учений. Когда батальон действовал как целое, рота присоединялась к нему, в остальное же время жила обособленно, занимаясь своей боеподготовкой и обслуживая иногда химшколу.

Изабелла написала мне, что тетка ее, Молли Ардгласс-Дживонз, обычно далекая от геральдических занятий, дала ей почитать книжку о Каслмэллоке. Первоначальный владелец поместья, лорд главный судья (из графов произведенный в маркизы за поддержку ирландской унии с Великобританией), доводился дальней родней Ардглассам. Его наследник — Геркулес Мэллок, друг графа д’Орсе и леди Блессингтон — продал поместье богатому фабриканту льняных тканей, а тот снес старый, в классическом стиле, особняк и выстроил нынешний неоготический замок. Геркулес умер в Лиссабоне холостяком, дожив до преклонных лет и не оставив ничего, кроме титула, своему внучатому племяннику — отцу или деду того Каслмэллока, который увел у Амфравилла вторую жену. Как прочие громоздкие здания этого рода, раскиданные по Ольстеру, Каслмэллок последние лет двадцать-тридцать пустовал, пока не реквизировала его армия. В книжке цитируется, между прочим, письмо Байрона (верней, отрывок — и сомнительной подлинности) к леди Каролине Лэм, гостившей здесь; родня услала ее из Англии, чтобы разлучить с Байроном. Изабелла списала для меня этот отрывок:

«…хотя утехи Каслмэллока и могут превосходить собою лисморские, но Вам неизвестно, я вижу, одно обстоятельство; хозяин замка, к чьим „трудам“ Вы не остались равнодушны, был некогда знаком Вашему покорному слуге у целомудренных вод Кема. Так что обуздайте свой повествовательный талант, дорогая моя Каро, или хоть пощадите, не пересказывайте его заверений в любви; вспомните, что тезка Вашего хозяина предпочитал Гиласа пылким нимфам. Знайте вдобавок, что свидания в романтических рощах не манят человека, больного ангиной и насморком и к тому же несварением от недавней пытки обедом у лорда Слифорда…»

Поляна, до сих пор известная как «лощина леди Каро», и память о байроническом любовном эпизоде, несомненно, придавали очарования здешнему парку, мало задетому постройкой нового замка. Над заглохшими лужайками и тропками, над декоративными прудками, где уже не бьют замшелые фонтаны, как бы витал призрак страсти и разлуки. Однако воспоминания воспоминаниями, а жить здесь было скверно. В Каслмэллоке я узнал тоскливое отчаяние. Бесконечно множащиеся обязанности пехотного офицера — сами по себе простые, но, если исполнять их добросовестно, грозные своими мелочами — в военную пору издергивают даже тех, кому не привыкать к армейской лямке; адская скука постоянно мужского общества особенно томит, когда находишься вдали от войны, но под ее гнетом. Как миллионы других, я томился по жене, устал от окружающей военщины, чувствовал уже прямое отвращение к службе, не требовавшей даже храбрости от человека — не дававшей даже этого утешения. В Каслмэллоке не было того теплого ощущения локтя, которое дает служба в любом нерасхлябанном полку. Была здесь только ругань, ссоры, жалобы, бесцветное офицерье преподавательского и адмсостава да рядовые пониженной годности (за исключением нашей роты). Вот уж где полнейшее отсутствие веселости, о которой ратовал Лиоте; но зато какое поле для воинско-монашьего смирения, воспетого Альфредом де Виньи.

Была, однако, несомненная уместность в том, что эта поддельная крепость, памятник доморощенному безвкусному романтизму, стала теперь крепостью взаправдашней, — что в каменных стенах, под сводчатыми потолками раздается лязг оружия и ругань солдатни. Словно зодчие этого замка воссоздали не только средневековую архитектуру, но и тоску средневекового быта. Сэр Магнус Доннерс в своем Сторуотере (он построен в четырнадцатом веке и напоминает моей жене замки из «Смерти Артура»), — сэр Магнус куда меньше походил на владельца замка, чем начальник нашего Каслмэллока, серолицый кадровик, которому недавно удалили аппендикс; и, уж конечно, гости сэра Магнуса меньше похожи были на приспешников-вассалов, чем обтерханные химинструкторы, от которых были рады избавиться приславшие их сюда командиры. Складские офицеры глядели тусклыми сенешалями[11] и прекрасно вписывались в этот готический мир — особенно Пинкас, начальник хозчасти, напоминавший уродца-карлика из тех, что выглядывают сверху из бойниц, готовые напакостить любому, кто въезжает на подъемный мост замка Печальной Стражи. Впечатление это — что ты внезапно угодил во мглу истории, в средневековый кошмар — отнюдь не рассеивалось при вечерних поверках команд охранения. Бывало, обходя эти инвалидные шеренги, это сборище лепных химер в теплые летние вечера перед отбоем, я боялся неудержимо, бешено расхохотаться.

— В точности про них сказано — увечные, хромые и слепые, — не раз повторял старшина Кадуолладер.

Одним словом, атмосфера Каслмэллока действовала на нервы и офицерам, и рядовым. Как-то, сидя один в ротной канцелярии — бывшей кладовой, затерявшейся средь лабиринта задних переходов, — я услышал тяжкий топот в коридоре и раздирающе-детский плач. Я открыл дверь, выглянул. Стоит там молодой солдат, краснолицый детина; по щекам катятся слезы, волосы взъерошены, из носу течет — дальше, как говорится, некуда. Это один из подавальщиков офицерской столовой. Стоит обмякло и покачивается, точно вот-вот упадет. Подбежал сержант, тоже молодой, — настиг свою жертву, если вяжется слово «жертва» с детиной, который вдвое крупнее сержанта.

— Что у вас тут за гвалт?

— Он мне житья не дает, — судорожно прорыдал солдат.

Сержант стоял с неловким видом. Он тоже не нашей роты.

— Пойдем, — сказал он.

— В чем у вас дело?

— Ему дали наряд, сэр, — сказал сержант. — Пойдем, работу кончишь.

— Не могу, болит спина, — сказал солдат, размазывая слезы кулаком.

— Так доложи по форме, — сурово сказал сержант. — К врачу пойди, если спина болит. Такой порядок.

— Я ходил уже.

— Опять пойди.

— Начхоз сказал, если буду еще симулировать, новый наряд получу.

Лицо у сержанта было почти такое же несчастное, как у солдата. Сержант глядел на меня так, точно я способен был найти блестящий выход из положения. Но напрасно он ждал от меня избавления. Выхода я не видел. Да и не в моем ведении они оба.

— Следуйте к себе и не шумите тут больше.

— Виноваты, сэр.

Оба тихо пошли прочь, но только завернули за угол коридора, как снова у них поднялся шум и гвалт. Конечно, в нашей роте никто бы не позволил себе так раскиснуть, хоть и у нас случалось солдатам не сдерживать своих эмоций. До такого срама у нас не дошло бы. Происшествия этого рода повергали душу в глубочайшее уныние. Хотя здесь солдатам тягот было меньше, чем при батальоне, — не надо было, скажем, дежурить на дорожных заграждениях, — но негде было людям развлечься вечерами, разве что в пивнушках захудалого городка, расположенного милях в двух от нас.

— Нечем ребятам заняться, — сказал старшина Кадуолладер, глядя без улыбки, как группа солдат во главе с Уильямсом И. Г. исполняет военный танец краснокожих. (За эту затейную жилку, вероятно, и жаловал Уильямса дружбой младший капрал Гиттинс, ротный кладовщик.) Вместо индейских томагавков у каждого в руке колотушка для вбивания палаточных приколышей; плясуны медленно движутся, образуя кружок, то клоня головы к земле, то выпрямляясь, и постепенно убыстряют кружение. Как жаль, подумал я, что нет здесь Битела; вот бы кому вести танец.

— А занялись бы футболом.

— Не с кем играть, сэр. Одна здесь наша рота.

— Ну и что?

— Персонал химшколы сплошь нестроевики.

— Но в роте-то людей хватает. Можно же играть между собой.

— Ребята не захотят.

— Почему?

— Им бы интерес побить другую роту.

Что ж, выражено без обиняков. И без притворства, будто игра интересна сама по себе, а не как отдушина, выход для людской агрессивности и властолюбия. Играешь, чтобы показать, что ты сильней другого. Да и вообще много ли таких на свете, кто занимается любовью ради любви, искусством ради самого искусства, делом ради дела?

— А чем они развлекаются помимо индейских плясок?

— Кой-кто девушку себе подыскал, сэр.

Старшина сдержанно ухмыльнулся, словно и сам он в числе этих подыскавших.

— Вы имеете в виду капрала Гуилта?

— И капрал нашел себе, возможно, одну или там двух.

Между тем по возвращении из Олдершота я заметил перемену в Гуоткине, хотя и не сразу понял, что с ним происходит. Гуоткин, по словам Кедуорда, был крайне обрадован тем, что теперь командует более или менее независимо, и ревностно оберегал эту свою самостоятельность от посягательств начшколы, препираясь с ним, со скрипом выделяя людей для нужд химшколы. Но при всем том я заметил в Гуоткине какую-то рассеянность, даже как бы припадки лености. Он временами как-то вдруг забывался: сидит за столом в канцелярии, держа на ладони ротную печать резиновым штемпелем кверху, точно символ верховной власти, а взгляд ушел куда-то на булыжный двор, за пристройки, превращенные в казарму. На несколько минут вот так уставится за крыши, за двор и конюшни, будто провожает прощальным взглядом атакующую конницу, длинные пехотные колонны, уходящие в дым боя, скачущие артиллерийские упряжки. Так мне, во всяком случае, казалось. Думалось, что Гуоткин наконец прозрел, увидел армию в истинном свете и освобождает, очищает разум от мечтаний. Гуоткин сам, видимо, сознавал, что отвлекается порой от дела: после таких припадков отрешенности он еще пуще усердствовал — рьяно конфликтовал с начальником или вдруг, в приливе служебной энергии, продлевал часы ротных занятий. Но посреди всех этих стараний поднять боеподготовку опять находили на Гуоткина приступы летаргического забытья. Он также стал разговорчивей — расстался с одной из своих любимых ролей, с ролью немногословного воина. Но опять же, вспышки разговорчивости чередовались у него с полосами мрачнейшего безмолвия.

— Что Роланд, не болен ли? — спросил я Кедуорда.

— Да нет, по-моему.

— Он как бы слегка не в себе.

— Вроде все в порядке.

— Мне показалось, с ним что-то неладно.

— А что, Роланд придирается к вам?

— Не слишком.

— Придираться он, по-моему, стал теперь меньше. Но чертовски сделался забывчив, это верно. В последнюю выплату у нас было почти не на чем расписываться: Роланд сунул в ящик все заявки старшего сержанта насчет ведомостей — и забыл. Возможно, Ник, вы и правы, он не совсем здоров.

Эту перемену в Гуоткине ясно показал мне эпизод с сигналом тревоги. Из округа пришел очередной приказ всем частям и соединениям быть начеку ввиду возможности враждебных акций, подобных инциденту с Глухарем Морганом: такие акции за последнее время участились в связи с германскими успехами на фронте. В ближайшую неделю-две ожидались согласованные диверсионные вылазки в районе Каслмэллока. Поэтому каждой части вменялось в обязанность учредить свой местный сигнал тревоги — в дополнение к общему сигналу, который предполагалось дать в случае германского вторжения к югу от границы, бросая туда по этому сигналу наши войска. Чтобы держать солдат в готовности, закодированный сигнал общей тревоги передавался нам время от времени по телефону или радио — и тогда рота шла на соединение с батальоном. В случае же местных нападений, о которых предупредил округ, от частей потребовались бы другие действия и, стало быть, нужен был другой сигнал. Начальник Каслмэллока решил играть местную тревогу на трубе. Весь гарнизон построили для ознакомления с сигналом и усвоения на слух. Потом, придя с плаца, Гуоткин, Кедуорд, старшина и я собрались в ротной канцелярии для утряски деталей. Возник неизбежный вопрос — а как быть с теми, кто по своей немузыкальности не смог запомнить сигнал.

— У всех этих мотивов есть слова, — сказал Кедуорд. — Какие слова у сигнала тревоги?

— Вот именно, — подхватил Гуоткин: он не прочь был пустить в дело армейский фольклор. — Скажем, сигнал походной кухни:

Готовь, рота, котелки, котелки!

Обедать команда.

Офицерам — пудинги, пирожки.

Солдатам — баланда.

А тревога как поется, старшина? Должны тоже быть слова.

И тут единственный раз я увидел, как ротный старшина Кадуолладер покраснел.

— Грубые они, слова эти, сэр, — сказал он.

— А все же, — сказал Гуоткин.

Старшина продолжал почему-то мяться.

— Да рота уже, считай, знает этот сигнал, сэр, — сказал он.

— Считать не будем, — сказал Гуоткин. — Тут надо наверняка. Нельзя, чтоб хоть один боец не различал сигнала. Ему нужен стишок. Какие здесь слова?

— Вам обязательно нужны слова, сэр?

— Сколько раз повторять, — сказал Гуоткин, слегка раздраженный колебаниями старшины и вместе с тем теряя уже как-то интерес, глядя теперь куда-то в окно. Старшина еще помялся. Затем, скруглив губы, протрубил:

О-гром-ней всех у стар-ши-ны!

О-гром-ней всех у стар-ши-ны!

Мы с Кедуордом захохотали. Я думал, что и Гуоткин засмеется. Он обычно был способен оценивать такого сорта юмор, тем более что в смешном положении был теперь старшина — случай редкостный. Но Гуоткин точно и не слышал слов, не уловил их смысла. Я сперва решил, что этот полученный им грубо-комический ответ, возможно, задел его достоинство. Правда, непохоже это на него: державший себя важно, Гуоткин одобрял, однако, грубость языка, как черту, свойственную воину. Но тут я понял, что на Гуоткина опять нашло «забытье», что позабыто все вокруг: сигнал тревоги, старшина, Кедуорд, я, батальон, армия, сама даже война.

— Отлично, старшина, — встрепенувшись, точно просыпаясь, произнес Гуоткин. — Ознакомьте с этими словами весь состав роты. У меня все. Вы свободны.

Было уже лето, жара. Голландия занята немцами, Черчилль стал премьер-министром. Я прочел в газете, что сэр Магнус Доннерс получил министерский пост, как давно и ожидалось. Пришел приказ батальону выделить людей для посылки во Францию, в один из кадровых батальонов нашего полка. У нас ворчали — неужели мы годимся только на комплектованье маршевых команд. Особенно возмущался Гуоткин — унизительно, притом рота лишилась нескольких хороших солдат. В остальном шло в Каслмэллоке по-прежнему; шелестела листва старых больших деревьев парка; бассейны под фонтанами все высохли. Как-то под вечер в субботу Гуоткин предложил мне прогуляться в город, выпить пива. Химшкола пустовала между наборами; дежурил в этот вечер Кедуорд. Как правило, Гуоткин после обеда редко оставался в офицерском клубе. Никто не знал, как он проводит вечера. Возможно, уходит к себе в комнату штудировать устав полевой службы или иное воинское наставление. Никак бы не подумалось, что Гуоткин завел себе обычай отправляться в город. Но из его слов выходило именно это.

— Я нашел местечко — там получше, чем у Маккоя, — сказал он с неким вызовом. — Портер там хорош чертовски. Несколько раз уже ходил пить. Хочу услышать ваше мнение.

Я как-то зашел в бар Маккоя с Кедуордом — единственное мое посещение здешней пивной — и охотно готов был поверить, что нашлось местечко и получше. Но было непонятно, почему Гуоткин придает этому важность, говорит с таким серьезным видом. Да и вообще несвойственны ему вечерние выпивки. А приглашение я принял. Отказаться было бы не по-приятельски и весьма «неполитично». Прогуляюсь для разнообразия. К тому же порядком надоело уже перечитывать «Эсмонда». Пообедав, мы с Гуоткином тронулись в путь. По аллее к воротам шагали молча. Но, выходя на дорогу, Гуоткин неожиданно сказал:

— Трудновато будет снова корпеть в банке после всего этого.

— После чего?

— После армии. После военной жизни.

Я узнал от Кедуорда в первые же дни, что офицеры батальона в большинстве своем из банковских служащих. Эта общность сплачивает их, создает почти семейный дух. Даже на чужака вроде меня веет от этого тесного клана скорее родственным радушием, чем холодом. До сих пор никто из них не выражал при мне особой неприязни к банковскому делу — разве что поворчит слегка на свое ремесло, по свойственной людям привычке. Ощущалась как бы каста, четко оформленная, сильная своей укорененностью, — почти тайное общество, с полным взаимопониманием между членами. Они могли роптать на недостатки, но иной профессии не мыслили. Гуоткинский открытый бунт — новость для меня.

— Да не так и плохо в банке чертовом, — продолжал Гуоткин уже помягче, со смешком. — Но разница большая. В армии служить поувлекательней, чем вскрывать заевший домашний сейфик и записывать содержимое в книгу сбережений.

— Что это за домашние сейфики и почему их заедает?

— Копилки детские.

— И дети портят замки?

— Обычно сами родители. Когда в деньгах срочная нужда. Консервным ножом ковыряют. Возвращают нам эти чертовы копилки с расковырянным вдрызг механизмом. А кассир вскроет наконец и обнаруживает там три пенсовые монетки и одну полпенсовую и жестяную фишку.

— Но и пулеметы заедает тоже. Традиционный изъян пулеметов. «Станковый заело, полковник убит», — даже стихи написаны об этом. Можно и о банке написать: «Копилку заело, директор убит».

Мой трезвый довод не убедил Гуоткина.

— Пулемет — дело воинское, — сказал он.

— А еженедельная выплата по ведомости? А поверка вещмешков? Тоже воинские дела. Но они от этого ничуть не приятней.

— Приятней, чем в базарный день возить пособие в пригород и выдавать безработным из мешка в «зале» у старухи молочницы Джонс. Это ли жизнь для мужчины?

— Вы находите, Роланд, что в армии больше романтики?

— Да, — горячо подтвердил он. — Вот именно — романтики. Разве не ясно, что нельзя потратить жизнь на мелочь, на сиденье среди гроссбухов? Мне это ясно.

— Сидеть в Каслмэллоке и слушать по радио сообщения о продвижении немцев к портам Ла-Манша тоже не очень окрыляет — особенно если перед этим ты битый час обсуждал со старшим сержантом, как обстоит в роте дело с солдатскими носками, да искал подходящие штаны для Эванса Д., обладающего совершенно нестандартным задом.

— Да, но скоро и мы вступим в дело, Ник. Не вечно будут нас держать в Каслмэллоке.

— А может, и вечно.

— И не так уж плохо здесь.

Видимо, Гуоткину очень не хотелось, чтобы я ругал Каслмэллок.

— Согласен, парк красив. Вот и все, пожалуй, здешние плюсы.

— Мне Каслмэллок теперь дорог, — сказал Гуоткин взволнованно.

Выходит, я ошибался, полагая, что он охладел к армии. Напротив, пышет энтузиазмом сильней прежнего. Непонятно, отчего в нем вдруг так возгорелся пыл. Идя с ним рядом, я ни на секунду не подозревал, в чем разгадка. Мы подошли уже к пивной, расхваленной Гуоткином. Впрочем, снаружи у нее на удивление тот же вид, что у Маккоя, только находится она в проулке, а не на главной улице. Тот же обычный здешний двухэтажный дом, и нижний этаж оборудован под пивную. Я вошел вслед за Гуоткином в низкую дверь. Внутри сумрачно, запах неаппетитный. В помещении пусто, но из комнаты за стойкой слышны голоса. Гуоткин постучал монеткой о стойку.

— Морин… — проворковал он.

Вот так же воркует он, взяв телефонную трубку: «Алло-у… алло-у…» Это очень не вяжется с общей повадкой Гуоткина. «То, что мы зовем вежливостью, не проще ли будет назвать слабостью», — заметил он как-то. Но его собственное воркованье — по телефону и теперь вот — отнюдь не поражает беспощадным волевым напором. Никто не откликался. Гуоткин загулил опять:

— Мори-ийн … Мори-ийн …

Опять нет отзыва. Наконец из задней комнаты вышла к нам девушка. Низкорослая, плотная, с бледным лицом и пышными черными волосами. Красива какой-то животной, почти звериной красотой — такая звероватость привлекает некоторых. Барнби заметил однажды: «Викторианец в женщинах ценил утонченность, а меня неудержимо влечет их вульгарность». Девушка ему определенно бы понравилась.

— Да это ж капитан Гуоткин к нам жалует опять, — сказала она. Улыбаясь, уперлась руками в бока. Зубы весьма неважные; глаза разят из глубокой тени глазниц.

— Да, Морин…

Гуоткин смолк, словно в замешательстве. Оглянулся на меня, как бы ища поддержки. Такая ненаходчивость не в его стиле. Но Морин продолжала говорить сама.

— И другого офицера привели. Чем же вас нынешний вечер порчевать? Портером или капелькой виски? А, капитан?

Гуоткин повернулся ко мне.

— Что предпочитаете, Ник?

— Портер.

— И я тоже, — сказал он. — Две кружки портера, Морин. Я пью виски, только лишь когда невесел. А сегодня мы грустить не собираемся — верно, Ник?

Он говорил со странным смущением в голосе. Таким я Гуоткина еще не видел. Мы сели за столик у стены. Морин стала цедить черное крепкое пиво. Гуоткин не сводил с нее глаз. Морин сняла оседающую пену блюдцем, снова подставила кружки под кран, доливая дополна. Принесла нам пиво, подсела, но угоститься с нами отказалась.

— А какое будет у офицера имечко? — спросила она.

— Второй лейтенант Дженкинс, — сказал Гуоткин. — Он служит у меня в роте.

— Неужели. Как замечательно.

— Мы с ним в большой дружбе, — сообщил Гуоткин прохладным тоном.

— Так почему же не приводили его ко мне раньше? А, капитан Гуоткин?

— Понимаете, Морин, у нас ведь нелегкая служба, — сказал Гуоткин. — Не всегда удается к вам прийти. Эту радость можем себе позволить нечасто.

— Да ну вас, — засмеялась Морин зазывно, опять показывая черноватые зубы. — Сами-то небось часто приходите.

— Не так часто, как хотелось бы, Морин.

Гуоткин уже оправился от первоначальной скованности, говорил теперь свободно. По-видимому даже, он чувствует себя в женском обществе непринужденней, чем в мужском, а в первые минуты просто нервы подвели.

— Чем же это вы так заняты? — спросила она. — Солдат муштруете небось?

— И муштровать приходится, Морин, — ответил Гуоткин. — И всякой другой выучкой заниматься. Современная война — очень сложное дело, поймите.

— А то я непонятливая, — рассмеялась она снова. — Мой дед двоюродный служил в Коннотском кавалерийском полку, и уж какой был молодец. Первым красавцем слыл во всем Монаханском графстве. И храбрецом. Его немцы хотели взять в плен. Так он, рассказывают, дюжину их заколол штыком. Немцам в ту войну не в радость было с ирландцами встречаться.

— Зато в эту войну им такие встречи не грозят, — сказал Гуоткин неожиданно резко. — Даже здесь, в Ольстере, нет воинской повинности и сколько парней гуляет, не взятых в армию.

— А вы что, хотели бы взять у нас всех парней? — сказала Морин, играя глазами. — Нам одиноко будет, если все уйдут на войну.

— Возможно, Гитлер решит высадить свою армию вторжения здесь, южнее границы, — сказал Гуоткин. — Интересно, что тогда запоют все ваши парни.

— О боже, — сказала она, всплескивая руками. — И не упоминайте негодяя старого. Неужели он способен на такую подлость? Вы что, серьезно это, капитан Гуоткин?

— Высадка в Ирландии меня не удивит, — сказал Гуоткин.

— Вы сами родом с юга? — спросил я Морин.

— Откуда же еще, — ответила она улыбаясь. — А как вы догадались, лейтенант Дженкинс?

— Да просто подумалось.

— По говору моему?

— Возможно.

— Заметили тоже, что я не такая, как эти ольстерцы, — понизила она голос. — Черствые они все, до денег жадные.

— Пожалуй, заметил.

— Угадали, значит, где родина у нашей Морин, — сказал Гуоткин. — Я ей говорю, что мы должны ее считать неблагонадежным элементом и держать при ней язык за зубами — она ведь нейтралка.

Морин запротестовала; в это время с улицы вошли двое молодых людей в бриджах и крагах. Она встала, чтобы обслужить их. Гуоткин погрузился в очередное меланхолическое безмолвие. Должно быть, опечалился тем странным фактом, что Морин так же весело болтает и смеется с местными штафирками, как с удалыми офицерами (то бишь с Гуоткином и со мной). Во всяком случае, он изучающе уставился на вошедших, собою малопримечательных. И затем опять вернулся мыслью к нелюбимой довоенной профессии.

— Фермеры, вероятно, — сказал он. — У меня дед был фермер. Он-то не сидел в затхлой конторе.

— В каких местах фермерствовал ваш дед?

— На границе Уэлса со Шропширом.

— А отец ваш стал служащим?

— Вот то-то же. Поступил в страховое общество и послан был служить в другую местность.

— Вы бывали у деда на ферме?

— Как-то ездили туда на отдых. Вам, наверно, приходилось слышать о великом лорде Аберавоне?

— Приходилось.

— Ферма — на его земле.

Я не думаю, что лорд Аберавон (лордство которого на нем и началось, и кончилось) войдет в память потомства как великий, хотя своим арендаторам он, несомненно, мог казаться таковым. Мне лорд памятен разве тем, что оставил Уолпол-Уилсонам в наследство диконовскую картину «Отрочество Кира», висевшую у них в холле. В те доисторические времена, когда я был влюблен в Барбару Горинг, взгляд на «Кира» тотчас напоминал о ней. Лорд Аберавон приходился дедом Барбаре и Элеоноре Уолпол-Уилсон. Как поживает Барбара теперь? Взят ли уже из запаса муж ее, Джонни Пардоу (у них дом в той же местности, на границе со Шропширом)? Элеонора — давняя подруга Норы Толланд; сейчас они обе в женской вспомогательной службе, водят легковые машины. Да, всколыхнул Гуоткин во мне воспоминания… Он глядел на меня как-то смущенно, точно догадываясь, что я задумался о чем-то своем и далеком. Ему, видимо, хотелось продолжить разговор, но брало сомнение — не будет ли мне скучно его слушать, не окажется ли он назойлив. Гуоткин откашлянулся, глотнул пива.

— Помните, какая у лорда Аберавона фамилия? — спросил он.

— Постойте, ведь фамилия у него — Гуоткин!

— Да, как у меня. И звали его тоже Роланд.

Гуоткин произнес это очень серьезным тоном.

— Совсем как-то выпало из памяти. Он вам родня?

— Нет, что вы, — сказал Гуоткин с виноватым смешком.

— Отчего ж. Может быть и родней вам.

— Почему вы так думаете?

— Совпадение фамилий может быть и не случайным.

— Если и родня, то седьмая вода на киселе.

— Седьмая, но все же родня.

— Настолько дальняя, что уже и не родня, — сказал Гуоткин. — Дед-то мой, фермер, клялся, что мы из тех же именно Гуоткинов, если копнуть вглубь — в самый корень.

— Что ж тут невероятного?

Мне вспомнилось, что в одном из некрологов говорилось о глубочайшей древности рода лорда Аберавона, хотя сам лорд начинал жизнь скромным служащим ливерпульской судовой компании. Меня эти детали заинтересовали тогда.

— Род ведь очень древний?

— Говорят, древний, — сказал Гуоткин.

— И дал ему начало Вортигерн, вступив в связь с одной из собственных дочерей? Я определенно читал об этом.

Гуоткин опять взглянул с каким-то сомнением, точно разговор повернул куда-то не туда и обнаружилась недопустимая моя осведомленность о происхождении гуоткинского рода. Возможно, он и прав, так думая.

— Кто такой Вортигерн? — спросил он неловко.

— Британский князь, жил в пятом веке. Помните — призвал на помощь Хенгиста и Хорзу. А потом не мог от них избавиться.

Напрасный труд. В глазах у Гуоткина не зажглось ни искорки. Хенгист и Хорза для него пустой и мертвый звук — еще мертвее Вортигерна. Гуоткина не поражает мрачное великолепие его возможной родословной; попросту не интересует. Деловая сметка лорда Аберавона волнует его больше, чем взлет на королевские высоты древней кельтской Британии. Романтизм Гуоткина, хоть и врожденный, существенно ограничен недостатком воображения, как это часто бывает. Зря я упомянул о Вортигерне. Только прервал ход мыслей Гуоткина своим неуместным экскурсом в историю.

— Дед, по-моему, выдумал все в основном, — сказал он. — Просто хотел, чтобы думали, будто он в родстве с однофамильцем, нажившим три четверти миллиона.

Гуоткин, видимо, жалел уже, что разоткровенничался о своих истоках, — и замолк. Как странно, подумал я, и как типично для нас, островитян, что Гуоткин сделал только что заявку — и обоснованную, возможно, — на происхождение, мысль о котором и прельщает, и отталкивает вместе, и, однако, оборвал на этом разговор. Мудрено ли, что континентальным европейцам и американцам трудно понимать нас. Курьезно также (упорно думалось мне дальше), что кровосмеситель Вортигерн породнил Гуоткина с Барбарой Горинг и Элеонорой Уолпол-Уилсон. Возможно, исходной причиной всему тот неразумный сговор с Хенгистом и Хорзой. Да и меня это странным образом роднит с Гуоткином.

Мы выпили еще портера. Морин ушла всецело в обсуждение местных новостей со своими молодыми собеседниками и не обращала больше на нас внимания. К ним присоединился еще третий, постарше, того же фермерского типа, рыжеватый, с ухватками профессионального остряка. Раскатисто зазвучал смех. Нам пришлось самим ходить к стойке за пивом. Это повергло Гуоткина еще глубже в меланхолию. Мы безрадостно потолковали о ротных делах. Входили еще клиенты; все они здоровались с Морин весьма по-свойски. Мы с Гуоткином выпили порядочно. Настала пора уходить.

— В казарму двинем? — сказал Гуоткин. Слово «казарма» не прибавило очарования Каслмэллоку. Уходя, Гуоткин повернулся к стойке.

— Спокойной ночи, Морин.

Но та заслушалась острот рыжего весельчака.

— Спокойной ночи, Морин, — повторил Гуоткин погромче.

Она взглянула, вышла из-за стойки.

— Спокойной ночи вам, капитан Гуоткин, и вам, лейтенант Дженкинс, — сказала Морин. — И захаживайте оба почаще, а то как бы я на вас не осердилась.

Прощально помахав рукой, мы вышли. Гуоткин шагал молча. На окраине городка он вдруг глубоко вздохнул. Хотел было заговорить; решил, что на ходу выйдет недостаточно весомо; остановился, повернулся ко мне.

— Замечательная, верно?

— Кто? Морин?

— Ну конечно.

— Девушка приятная как будто.

— Не больше чем приятная? — произнес он с укором.

— А что, разве… Неужели вы серьезно увлеклись ею?

— По-моему, она совершенно чудесная, — сказал он.

Мы выпили, как я уже сказал, порядочно — до тех пор в армии пил я не больше двух-трех малых кружек за раз, — так что языки развязаться могли, но все же охмелели мы недостаточно для амурных галлюцинаций. Очевидно, Гуоткин выражал свои подлинные чувства, а не преувеличенное пьяное желание. И мгновенно разъяснились гуоткинские припадки мечтательного забытья с ротной печатью в руке и сделалась понятна привязанность его к Каслмэллоку. Влюбился Гуоткин. Каждый влюбляется по-своему — и в то же время схоже со всеми другими. Как говорил когда-то Морланд, любовь подобна морской болезни. Все кругом вздымается и падает, и кажется тебе, что умираешь, но затем, пошатываясь, сходишь на сушу и через минуту-две уже почти не помнишь ни своих мучений, ни причины их. Гуоткин был сейчас в разгаре заболевания.

— Вы что-нибудь предприняли?

— Насчет чего?

— Насчет Морин.

— То есть?

— Ну, приглашали ее куда-нибудь?

— Нет, конечно.

— Но почему же?

— А что это даст?

— Не знаю. Мне кажется, приятно будет, если у вас к ней чувство.

— Но пришлось бы сказать ей, что я женат.

— Непременно скажите. Играйте в открытую.

— Но вы думаете, она примет приглашение?

— Я бы не удивился.

— И что же — обольстить ее?

— Привести, пожалуй, дело к этому ориентиру — в должный срок.

Он глядел на меня изумленно. Я ощутил некоторую неловкость — как Мефистофель, вдруг наткнувшийся на безнадежную непонятливость Фауста. В опере такое могло бы послужить недурным основанием для арии.

— В армии встречаешь чудаков, что будто слыхом не слыхали о женщинах, — заметил как-то Одо Стивенс. — Сегодня рядом с тобой сидит, возможно, девятнадцатилетний сексуальный маньяк, а завтра — пожилой младенец, не ведающий фактов жизни.

Меня удивила щепетильность Гуоткина, хотя припомнилось теперь его отношение к случаю с Пендри. Вообще-то молодые офицеры батальона либо, как Кедуорд, обручены, либо, как Бриз, недавно женились. Они могут, подобно Памфри, вести весьма вольные разговоры, однако семейный престол прочно занят женой или невестой. Во всяком случае, до передислокации в Каслмэллок времени на женщин не было ни у женатых, ни у холостых. Гуоткин, разумеется, привык к тому, что Памфри готов ринуться на первую встречную официантку. И вроде бы не осуждал за это Памфри. Семейная жизнь Гуоткина неизвестна мне; я слышал лишь от Кедуорда, что Гуоткин знал свою жену с детства, а первоначально хотел жениться на сестре Бриза.

— Но я женат, — повторил Гуоткин чуть ли не с отчаянием в голосе.

— Я ведь не настаиваю, чтоб вы приглашали. Я только спросил.

— И Морин не из таких, — сказал он уже сердито.

— Почем вы знаете?

Он усмехнулся, поняв, очевидно, что «не из таких» прозвучало глупо.

— Вы видели Морин впервые, Ник. Вы не можете знать, какая она. Вы по ее разговору с клиентами судите. Но на самом деле она не распущенная. Я часто бываю у нее там, когда никого нет. Вы удивились бы, глядя на нее тогда. Она как ребенок.

— Бывают весьма искушенные дети.

Гуоткин не стал и возражать на это замечание.

— Не знаю, почему она мне кажется такой чудесной, — вздохнул он. — Но ничего не могу с собой поделать. Все время она у меня в мыслях — даже тревожно становится. Ловлю себя на том, что забываю должностные обязанности.

— Вы каждый вечер ходите к ней в пивную?

— Когда только могу. В последнее время не мог — то одно, то другое мешало. Скажем, этот окружной приказ о бдительности.

— А она знает?

— Знает что?

— Что вы влюблены в нее.

— Не думаю, — сказал он странно робким тоном. Затем вернулся к тону обычному, грубовато-служебному. — Я подумал — лучше будет, если скажу вам, Ник. Освобожу, может, мысли немного, если поделюсь с кем-нибудь. А то боюсь, как бы не свалять дурака в ротных делах. Такая девушка вытесняет из головы все остальное.

— Разумеется.

— Вы понимаете меня.

— Да.

Гуоткин все еще не успокаивался.

— Значит, считаете, нужно ее пригласить?

— Так многие бы сделали — возможно, уже и делают.

— О нет, определенно нет — я никого там из химшколы не видел. Я и сам попал туда совершенно случайно. Пошел напрямик переулками. Морин стояла в дверях, и я спросил у нее, как пройти. Ее родители — владельцы этой пивной. Она не простая подавальщица.

— Простая или нет, а попытаться можно.

На этом Гуоткин кончил разговор о Морин. Остаток пути он толковал о делах служебных.

— С завтрашнего вечера опять в столовой теснота, — сказал он на прощанье. — Очередной набор прибудет. Опять, конечно, станут требовать у меня людей для участия в их чертовых показах. Но что поделаешь.

— Спокойной ночи, Роланд.

— Спокойной ночи, Ник.

Я направился в конюшню, где вдвоем с Кедуордом занимал комнату конюха (примерно так же помещались в Стоунхерсте Алберт с Брейси). Сегодня Кедуорда не будет, он дежурит, и я в комнатке один, а это всегда радость. Напрасно я, однако, выпил столько пива. Но завтра воскресенье, дел сравнительно мало. Да, скверно должен чувствовать себя с похмелья Бител на утренних построениях, подумалось мне. И — легок на помине — назавтра Бител оказался среди слушателей нового набора. Собственно, и следовало ожидать, что Битела пришлют на химкурсы. Это был способ убрать его из батальона впредь до окончательного изгнания, которого, по словам Гуоткина, не миновать Бителу. Я сидел в галерее за столиком и надписывал конверт, когда в дверь заглянул Бител. Он пощипывал свои клочковатые усы и нервно улыбался. Завидев меня, тотчас направился к столику.

— Приятная встреча, — сказал он, по-всегдашнему робко, точно боясь, что осадят. — Не виделись с самой передислокации.

— Как поживаете?

— Начальство греет, как обычно.

— Мелгуин-Джонс?

— Ему я прямо поперек горла, — сказал Бител. — Но уже недолго мне терпеть.

— А что?

— Вероятно, уйду из батальона.

— Это как же?

— Переводят в дивизию вроде бы.

— В штаб?

— Должность скорее командная.

— Дивизионная служба?

— Вспомогательная, конечно. Если это дельце выгорит, жалко будет уходить из батальона в некоторых отношениях, но расстаться с Мелгуин-Джонсом будет не жаль.

— А что за должность, если не секрет?

Бител понизил голос, как всегда, когда говорит о своих делах — словно делишки эти не совсем чистые.

— Передвижная прачечная.

— И вас — начальником?

— Если выгорит. По слухам, есть еще две, а то и три кандидатуры из других подразделений, причем одна очень подходящая. Я, правда, служил по рекламной части в нашей местной прачечной, так что и у меня неплохой шанс. Весьма даже неплохой. Наш командир батальона очень за меня болеет. Не раз уже лично звонил в дивизию. Молодец прямо.

— Эта должность для какого звания?

— Для младшего офицера. Но все же в некотором роде повышение. Так сказать, ступенька вверх. А вести с фронта не блестящие, а? Бельгийское правительство капитулировало, дела пошли швах.

— Что в последних сообщениях? Я не слышал.

— Бои на побережье. Мне сказали утром, кадровый батальон нашего полка участвовал в бою. Потрепали сильно. Помните Джонса Д.? Довольно красивый, белокурый такой мальчик.

— Он из моего взвода — ушел с маршевой командой.

— Убит он. Мне Дэниелс сказал, мой ординарец. Дэниелс знает все новости.

— Значит, убили Джонса. А еще кого из наших?

— Проджерса знали?

— Косоглазый шофер?

— Он самый. Привозил в столовую продукты иногда, Курчавый, темноволосый, шепелявил. Тоже убит. Кстати, о столовой. Как здесь кормят?

— Вот уже полмесяца потчуют говядиной два раза в день. Тридцать семь раз подряд, по точному подсчету.

— Ну и как на вкус?

— Козлятина, примазанная заварным кремом.

И разговор переключился на армейскую пищу. Потом, при встрече со старшиной Кадуолладером, я спросил его, слышал ли он о гибели Джонса.

— Нет, не слыхал, сэр. Значит, нашла его пуля.

— Или мина.

— Вечно невезучий он был, Джонс этот, — сказал Кадуолладер.

— Помнишь, старшина, как его мутило в морскую переправу? — сказал капрал Гуилт, стоящий рядом. — Жутко мутило.

— Помню.

— Никогда не видел, чтоб так юнца выворачивало. Или взрослого.

Был канун дюнкеркской эвакуации, так что из моих знакомцев погибли в ту неделю не одни только Джонс и Проджерс. Среди павших был и Роберт Толлан, посланный во Францию с отрядом службы безопасности. Об этом написала мне Изабелла. Обстоятельства его смерти так и остались для нас темными. Погиб загадочно, как жил, и навсегда остался неразгадан, подобно многим молодым, скошенным войной. Был ли он и впрямь, как утверждал Чипс Лавелл, тайным любителем «хозяек из ночного клуба», годящихся ему в матери? Разбогател бы он в своей экспортной фирме, торгующей с Дальним Востоком? Женился бы на Флавии или не женился бы? Так в музыкальной детской игре пианино замолкает вдруг, и кто-то, не успев занять стул, навеки замирает в случайной позе. Итоговая черта подведена внезапно, и как уж кому повезло: смерть одних исполнена уместности и видимого смысла, другие же, как Роберт, гибнут на поле брани несколько несуразно. Но таково уж начертанье Рока. Или же Роберт решал здесь сам? Отверг возможность производства в офицеры ради того, чтобы пасть во Франции? Или это у Флавии так безнадежно несчастлива судьба, что достаточно было Роберту сблизиться с Флавией, и в дело тут же вступил Умертвитель Озириса (как сказал бы доктор Трелони), так что гибельно главенствовала здесь линия не его, а ее жизни? А возможно даже, Роберт умер, чтобы уйти от Флавии. Жизням тех, кто умер молодым, свойственна мистическая величавость безглавой статуи, поэзия таинственных отрывков из неконченной или полусожженной рукописи, что не испорчена пошлой или искусственной развязкой. Тревожные то были недели — и удушающе жаркие. Но Гуоткин почему-то повеселел. Война все больше выявляла и таких, кого бедствия не угнетали, а бодрили. Я подумал — возможно, Гуоткин из этой довольно многочисленной когорты. Однако у его бодрости оказалась иная причина. Открыл ее мне он сам.

— Я последовал вашему совету, Ник, — сказал он.

Дело было под вечер, мы сидели вдвоем в ротной канцелярии.

— Насчет хранения боевых гранат?

Гуоткин отрицательно качнул головой и поморщился, как если бы мысль о не пристроенных до сих пор ручных гранатах тотчас привела с собой сознание вины.

— Нет, я не про гранаты, — сказал он. — Я еще не решил, где их лучше хранить так, чтобы складские носа не совали. Я про Морин.

Что за Морин? Но затем я вспомнил тот вечер в пивной — буфетчицу, которой увлекся Гуоткин. А я было решил на следующий день, что это все же пиво подействовало так на него, и выбросил эпизод с Морин из головы.

— А что с Морин?

— Я ее пригласил.

— Пригласили?

— Да.

— И что же она?

— Согласилась.

— Я ведь говорил.

— Было чертовски замечательно.

— Вот и отлично.

— Ник, — сказал он. — Я не шучу. Не смейтесь. Я всерьез благодарен вам, Ник, за то, что подтолкнули меня к действию — а то бы я тянул волынку как дурак, Есть у меня такая слабость. Как на учениях, когда рота была назначена в поддержку, а я проканителился позорно.

— Ну и как впечатления от Морин?

— Она чудесная.

Больше Гуоткин ничего не сообщил мне. Я бы не прочь услышать подробности их рандеву, но Гуоткин явно рассматривал новейшее развитие своего романа с Морин как нечто священно-интимное и не подлежащее оглашению. Кедуорд вообще-то не большой психолог, но прав был, говоря, что если уж Гуоткин влюбляется, то втрескивается со страшной силой. История с Морин — определенно кара божья Гуоткину за легкодумное отношение к семейным проблемам Пендри. Теперь Гуоткин сам сражен Афродитой за гордый отказ воскурять фимиам на ее алтаре. Богиня вознамерилась его наказать. Впрочем, в этой истории мало удивительного: даже после изнуряющего дня взводных занятий походная кровать обращалась еженочно в дыбу пытки сладострастными воспоминаниями и мечтаниями самыми разнузданными. Сексуальная неутоленность, безусловно, делала людей сердитыми — взять хотя бы злое отвращение, с которым Гуоткин относился к Бителу.

— Господи, — сказал он, увидев Битела в Каслмэллоке. — И здесь этот подонок нас преследует.

Сам Бител совершенно не осознавал, какую ярость он возбуждает в Гуоткине. Во всяком случае, Бител ничем не выказывал того, что ощущает на себе ненависть капитана, и временами даже сам совался к Гуоткину общаться. Некоторых людей тянет к тем, кому они противны, — им по крайней мере хочется преодолеть враждебность. Возможно, и Бителу хотелось победить отвращение Гуоткина. Как бы то ни было, он при всяком удобном случае заговаривал с Гуоткином, не смущаясь ни резким ответом, ни уничтожающим молчанием. Однако отпор, которым Гуоткин встречал поползновенья Битела, имел в своей основе не одну лишь грубость. Дело здесь обстояло сложней. Воинский кодекс поведения, который выработал для себя Гуоткин, не допускал того, чтобы отношения с Бителом-офицером дошли до той степени вражды, какую Гуоткин выказал бы к Бителу-штатскому. Этот гуоткинский кодекс чести позволял — даже прямо побуждал — обрушивать на Битела град унижений, но в то же время не давал окончательно махнуть рукой на Битела как на презренную мразь. Бител был собратом-офицером и потому всегда в конечном счете получал от Гуоткина милостыню — обычно в форме назиданий и призывов исправиться, подтянуться. Вдобавок Гуоткин, вместе с многими другими сослуживцами, никак не мог полностью отрешиться от легенды о крестоносном брате Битела. Мифический этот престиж все еще окутывал слегка Битела. Такие легенды, однажды оформясь, ни за что не желают умирать. Притом я ни разу не слышал, чтобы сам Бител публично пробовал искоренить легенду. Быть может, он боялся, что если фигура героя-брата прекратит маячить на заднем плане, то Гуоткин и вовсе перестанет его, Битела, терпеть.

— Пришел вот посидеть с однополчанами, капитан Гуоткин, — произносил Бител, подсаживаясь к нам; затем конфиденциально прибавлял вполголоса: — Между нами говоря, заурядный народец собрался на курсе. Второсортный товар.

Бител никак не отваживался называть Гуоткина по имени. Гуоткин вначале протестовал раз-другой против церемонного обращения «капитан», но втайне, по-моему, он был доволен, что внушает такое почтение. Каким именем или именами был крещен сам Бител, никто не знал, не помнил. Все звали его Бит, Бити, но употреблять эти уменьшительные формы Гуоткин в свою очередь не мог себя заставить. На «посиделки с однополчанами» Бител приходил к нам в уголок галереи, неофициально закрепленный за Гуоткином, Кедуордом и мной как за постоянными стражами замка. Под окном там был диван, на котором я перечитывал «Эсмонда», и в этом алькове мы вечерами сидели иногда за стаканом. После памятного своего новоселья Бител хоть и пил, когда было что пить, но не напивался — разве что на рождество или под Новый год, когда перепить простительно. Обычно же бывал под градусом, не более того. Бител сам иногда хвалился своей умеренностью.

— Приходится следить, чтобы буфетный счет не выходил из рамок, — говорил он. — Рюмочка да рюмочка, а в итоге суммочка. Командир батальона делал уже мне выговор из-за этого счета. Приходится держать себя в границах.

Но в Каслмэллоке случилось так, что выйти из границ неожиданно подстрекнули Битела сами армейские власти. Во всяком случае, Бител именно так объяснял случившееся.

— Это все дурацкая инструкция виновата. Совершенно сбила меня с толку, а я в тот день устал.

Курсовая химподготовка включала прохождение через газовую камеру без противогаза. Все военнослужащие рано или поздно подвергались этой процедуре, но антигазовики, естественно, соблюдали ее строже остальных. В качестве противоядия от одного из газов рекомендовался, между прочим, последующий «прием алкоголя в умеренном количестве». В день, оказавшийся для Битела несчастливым, завершала расписание занятий именно газовая камера. Затем некоторые курсанты выпили, следуя наставлению, другие же — непьющие или экономные — ограничились горячим сладким чаем. Но и выпившие вняли предостережению инструкции, приняв это лекарственное средство в умеренной дозе, — все, кроме Битела.

— Старик Бити хлопает сегодня одну за другой, — заметил Кедуорд еще перед обедом.

Речь Битела всегда невнятна, и у него, как у большинства привычных пьяниц, разница между хмельным и трезвым состоянием вообще-то невелика. Только изредка уж до того допьется, что спляшет вокруг чучела. В тот вечер в Каслмэллоке он слонялся по галерее, надоедая то одним курсантам, то другим. В наш уголок он заявился уже под самый конец. Расходились антигазовики рано, так что Гуоткин, Кедуорд и я остались к тому времени одни. Темой нашего разговора было германское наступление. Гуоткин подвергал анализу боевую обстановку, длился анализ долго, и я собирался уже идти спать, когда подошел Бител, плюхнулся рядом — без обычных извиняющихся фраз, адресованных Гуоткину. Молча послушал разговор. Уловил слово «Париж».

— Бывали в Париже, капитан Гуоткин? — вопросил он.

Капитан Гуоткин метнул на него взгляд, полный крайнего неодобрения.

— Нет, — резко ответил капитан (что, мол, за нелепый вопрос, еще спроси, бывал ли Гуоткин в Лхасе или на Огненной Земле). И продолжал наставительно излагать Кедуорду принципы маневренной войны.

— А я в Париже был, — сказал Бител и, собрав губы, присвистнул этаким лихим гулякой. — Провел там как-то кончик недели.

Гуоткин взглянул свирепо, но промолчал. Подошел подавальщик, стал собирать стаканы на поднос. Это был тот самый краснощекий детина, что шумел и плакал в коридоре у дверей канцелярии, жалуясь на боль в спине. Теперь он выглядел веселей. На просьбу Битела принести еще напоследок порцию виски он ответил, что буфет закрыт, — ответил с тем удовольствием власть имущего, с каким официанты и бармены всегда оповещают о закрытии.

— Рюмочку ирландского, — сказал Бител. — Последнюю.

— Буфет закрыт, сэр.

— Да нет же, еще рано. — Бител воззрился на свои часы, но цифры, очевидно, расплывались у него в глазах. — Не верю, не закрыт.

— Сержант объявил только что.

— Еще одну рюмашку, Эммот, — Эммотом ведь звать?

— Эммотом, сэр.

— Ну пожалуйста, Эммот.

— Нельзя, сэр. Буфет закрыт.

— Но можно же открыть.

— Нельзя, сэр.

— Открыть на одну лишь секунду — налить одну рюмочку.

— Сержант не велит, сэр.

— Попросить его надо.

— Буфет закрыт, сэр.

— Умоляю, Эммот.

Бител встал. Я так и не уяснил четко, что произошло затем. Сидел я с той же стороны, что и Бител, и когда он встал, то оказался ко мне спиной. И качнулся внезапно вперед. Возможно, оступился, и не обязательно спьяну — половицы в этом месте прогибаются. А возможно, подался вперед, взывая к сочувствию Эммота, подкрепляя действием свои упрашиванья. Если так, то я уверен, Бител всего лишь хотел шутливым жестом положить руку на плечо Эммоту или взять его за локоть. Такие жесты можно счесть вредящими достоинству офицера, нарушающими субординацию — но не в тяжкой мере. Так или иначе, но Бител почему-то сделал падающее движение всем телом и — то ли чтобы не упасть, то ли вымаливая рюмку — обнял Эммота за шею. И на мгновенье так повис. Поза была, вне всякого сомнения, красноречивая — поза поцелуя, скорее прощального, чем страстного. Быть может, поцелуй и в самом деле состоялся. Во всяком случае, Эммот не то мыкнул, не то ахнул и уронил поднос, разбив несколько стаканов. Гуоткин вскочил на ноги. Он побелел весь. Он дрожал от ярости.

— Мистер Бител, — сказал Гуоткин. — Вы арестованы.

Бител рассмешил меня своим объятием, но тут стало не до смеха. Запахло серьезным скандалом. Глаза у Гуоткина блестели фанатически.

— Мистер Кедуорд, — продолжал он. — Подите наденьте фуражку и опояшьтесь.

Сидели мы поблизости от двери, выходящей в холл. Там, на крючках, вбитых в стену, мы оставляли фуражки и офицерские ремни, прежде чем войти в столовую, так что идти Кедуорду не пришлось далеко. Потом он сказал мне, что не сразу понял смысл гуоткинского приказания. Просто повиновался как ротному командиру, не рассуждая. Тем временем Эммот стал подбирать с пола осколки. Вид у Эммота был не особенно ошеломленный. Если вспомнить его склонность к истерической несдержанности чувств, то сейчас он вел себя совсем неплохо. Возможно, Эммот лучше понимает Битела, чем мы. Гуоткин, рьяно вошедший в свою властительную роль, велел Эммоту уйти — остальное стекло утром подберет. Эммот, натрудившийся за день, того только и ждал — тут же ушел с подносом и осколками. Бител остался стоять как стоял, как и следовало взятому под арест. Он слегка покачивался, на губах его блуждала глуповатая улыбка. Вернулся Кедуорд в фуражке, застегивая походный ремень.

— Мистер Кедуорд, отконвоируйте мистера Битела в его комнату, — сказал Гуоткин. — Покидать ее он может не иначе как с позволения и под конвоем офицера. Причем не должен иметь на себе ни пояса, ни оружия.

Бител обвел нас отчаянным взглядом, точно раненный в самое сердце этим запрещением носить оружие, но он вроде бы понимал, за что его наказывают, и подчинялся наказанию даже с неким мазохистским усердием. Гуоткин движеньем головы указал на дверь. Бител повернулся и медленно пошел, как идут на казнь. Кедуорд последовал за ним. Хорошо еще, что Гуоткин выбрал в конвоиры не меня, а Кедуорда, как старшего по званию (ведь и у Битела две звездочки). Когда они ушли, Гуоткин повернулся ко мне. Вспышка служебного гнева словно сожгла внезапно весь его запас энергии.

— Иначе поступить я не мог, — сказал он.

— Я не совсем понял, что произошло.

— Вы разве не видели?

— Не полностью.

— Бител поцеловал солдата.

— Вы уверены?

— Да неужели у вас глаз нет?

— Бител был ко мне спиной. Мне показалось, он споткнулся.

— В любом случае он пьян как сапожник.

— Это бесспорно.

— Посадить его под арест — мой долг. По-другому я не мог. Каждый офицер на моем месте поступил бы так же.

— А дальше что предпримете?

Гуоткин нахмурился.

— Сходите-ка в ротную канцелярию, Ник, — сказал он уже спокойнее. — Вы знаете, где там лежит «Военно-судебное наставление». Принесите его мне. Я не хочу отлучаться отсюда, а то Идуол вернется и подумает, что я пошел спать. Мне надо еще проинструктировать его.

Когда я вернулся с книжкой, Гуоткин уже кончал давать указания Кедуорду. Завершив инструктаж, он простился отрывисто с нами. Затем ушел со строгим лицом, унося наставление под мышкой.

Кедуорд взглянул на меня, зубасто улыбнулся. Он был хотя и удивлен, но не ошарашен случившимся. Для него все это в порядке вещей.

— Вот так штука, — сказал он.

— Чреватая неприятностями.

— Старик Бити напился порядком.

— Да.

— Я с ним еле поднялся по лестнице.

— Под локоть пришлось вести?

— Дотащил наверх с грехом пополам, — сказал Кедуорд. — Как полисмен алкаша.

— А наверху?

— К счастью, второй жилец уехал вчера с курсов по болезни. Так что Бити в комнате один, а то бы совсем конфуз. Тут же свалился на койку, и я ушел. Сам теперь спать пойду. Сегодня ваш черед ведь дежурить в ротной канцелярии?

— Мой.

— Спокойной ночи, Ник.

— Спокойной ночи, Идуол.

Нервы мои устали. Я рад был уйти на дежурство. Ночью не переставая мучили меня путаные, со стычками и спорами, сны. Я втолковывал местному строителю-подрядчику — он был в длинном китайском халате и оказался Пинкасом, каслмэллокским начхозом, — что хочу украсить фасад дома колоннадой по собственноручному эскизу Изабеллы, но тут проехала набитая пигмеями пожарная машина, яростно звоня в колокол. В мозгу звонило не стихая. Я проснулся. Звенел телефон. Звонок глубокой ночью — вещь экстраординарная. Гардин на окнах нет, а шторы затемнения я снял — и, открыв глаза, увидел, что небо уже начинает светлеть над дворовыми постройками. Я схватил трубку, назвал себя, обозначенье роты. Звонил Мелгуин-Джонс, наш начальник штаба.

— Котлета, — сказал он.

Я не совсем еще очнулся. И словно это продолжался сонный кавардак. Я уже упоминал, что Мелгуин-Джонс вспыльчивого нрава. Он тут же начал злиться, и, как оказалось, не без причин.

— Котлета… — повторил он. — Котлета… Котлета… Котлета…

Очевидно, это кодовое слово. Но что оно обозначает — вот вопрос! Память не дает никакого отклика.

— Виноват, я…

— Котлета!

— Я слышу. Но не знаю, что она значит.

— Котлета, говорят вам…

— Я знаю «Кожу» и «Мухомор»…

— «Кожи» нет уже, а есть «Котлета», а вместо «Мухомора» — «Баня». Вы что, с луны свалились?

— Я не осведомлен…

— Да вы забыли, черт возьми.

— «Котлету» впервые слышу.

— Вздор несете.

— Уверяю вас.

— Выходит, Роланд не сказал вам с Кедуордом? Я сообщил ему «Баню» неделю назад — сообщил лично, когда он приезжал с рапортом в батальон.

— Не знаю ни «Котлету», ни «Баню».

— Так вот как Роланд понимает бдительность! На него похоже. Я предупредил его, что новый код входит в силу через сорок восемь часов, считая с позапрошлой полночи. Хоть это он сказал вам?

— Ни слова не говорил.

— О господи! Такого дурака еще не было в ротных командирах. Бегите за ним, живо.

Я поспешил в центральную часть замка, в комнату Гуоткина. Он крепко спал, лежа на боку, вытянувшись почти по стойке «смирно». Нижняя часть лица, до усов, прикрыта бурым одеялом. Я затряс его за плечо. Как обычно, трясти пришлось долго. Гуоткин спит, точно под наркозом. Проснулся наконец, трет глаза.

— Звонит начштаба. Говорит — «Котлета». Я не знаю, что она обозначает.

— Котлета?

— Да.

Гуоткин рывком сел на койке.

— Котлета? — повторил он, как бы не веря ушам.

— Котлета.

— Но «Котлета» полагалась только после сигнала «Крючок».

— И про «Крючок» впервые слышу, и про «Баню». Знаю лишь «Кожу» и «Мухомор».

Гуоткин вскочил с койки. Пижамные штаны его спустились — тесемка не завязана, — обнажив половые органы и смуглые волосатые стегна. Ноги сухощавы, коротковаты, хорошей формы. В наготе их что-то есть первобытное, дикарское, но сообразное с натурой Гуоткина. Он стоит, подхватив штаны одной рукой, а другой чешет у себя в затылке.

— Я, кажется, напорол страшно.

— Что же теперь?

— Я не говорил вам с Идуолом про новый код?

— Ни слова.

— Черт. Вспоминаю теперь. Я решил для сугубой секретности сообщить вам в самый последний момент — а тут пригласил Морин и забыл, что так и не сказал вам.

— Однако надо к телефону, пока Мелгуин-Джонса не хватил удар.

Гуоткин, взъерошенный, босой, понесся по коридору, держа рукой спадающие штаны. Я припустил за ним. Вбежали в ротную канцелярию. Гуоткин поднял трубку.

— Гуоткин слу…

В трубке зазвучал голос Мелгуин-Джонса. Зазвучал, разумеется, очень сердито.

— Дженкинс не знал… — сказал Гуоткин. — Я решил, что будет лучше сообщить младшим офицерам в день вступления в силу… Я не думал, что сразу же последует сигнал… Намеревался сообщить им утром…

Такой ответ, должно быть, взбеленил Мелгуин-Джонса — в трубке трещало и хрипело несколько минут. Мелгуин-Джонс явно начал заикаться, а у него это признак ярости, дошедшей до предела. Гуоткин, слушая, снова как бы не верил ушам.

— Но «Баня» ведь вместо «Ореха», — произнес он в каком-то смятении.

В трубке опять зашумело. Гуоткин слушал и бледнел — он всегда бледнеет от волнения.

— Вместо «Мухомора»? Тогда, значит…

Новый взрыв гнева на другом конце провода. К тому времени, как Мелгуин-Джонс кончил говорить, Гуоткин несколько пришел в себя и ответил уже службистским своим тоном:

— Ясно. Рота выступит немедленно.

Послушал еще секунду, но начштаба уже повесил трубку. Гуоткин повернулся ко мне.

— Пришлось и этим оправдываться.

— Чем?

— Что я спутал код. Но, как я сказал вам, я забыл…

— Забыли сообщить нам новые слова?

— Да — причем не только кодовые слова теперь новые, а и сопутствующие предписания кое в чем изменены. Но я не лгал сейчас. Я частично и слова спутал. Голова не тем была занята. Боже, какого я свалял дурака. Но не время стоять и разговаривать. Роте приказано немедленно идти на соединение с батальоном. Разбудите Идуола, сообщите приказ. Пошлите дежурного сержанта к старшине Кадуолладеру, пусть старшина явится ко мне, как только люди будут подняты, — не важно, если не успеет сам одеться по всей форме. Выстраивайте взвод, Ник, и то же самое пусть Идуол.

Гуоткин побежал будить сержантов, отдавать распоряжения, дополнять и менять предписания. Заторопился и я, разбудил Кедуорда, вскочившего очень бодро, затем вернулся в канцелярию и поскорей оделся.

— Котлета получилась колоссальная, — сказал Кедуорд, когда мы шли с ним поверять построение взводов. — Как мог Роланд так схалатничать?

— Он решил держать код в секрете до последней минуты.

— Теперь будет вселенский скандал.

Мой взвод оказался в состоянии вполне приличном, если учесть обстоятельства подъема. Вид у всех бритый, чистый, снаряжение и обмундирование в порядке. У всех, кроме одного человека. Кроме Сейса. Это было видно уже издали, за целую милю. Сейс стоял на своем месте, и был вроде бы не грязней обычного, и даже снаряжен как надо — но без каски. Без головного убора вообще. Стоял с непокрытой головой.

— Где у солдата каска, сержант?

На место Пендри у меня назначен сержант Бассет, поскольку капрал Гуилт, при своих разносторонних склонностях, не мог серьезно претендовать на три нашивки взводного сержанта. Бассет человек вообще-то степенный и здравый, но соображает туго. Свиные глазки на широком, рыхлом его лице часто принимают озадаченное выражение; у него нет чутья надлежащих мер, свойственного Пендри. Сержант Пендри, даже в самую тоскливую пору разлада с женой, ни за что не позволил бы солдату явиться без каски, тем более встать в строй. Он бы раздобыл ему каску, велел бы сказаться больным, посадил бы под арест или нашел бы иной способ убрать солдата с глаз. Сержант же Бассет, набычив шею и наморщив лоб, принялся допрашивать Сейса. А время у нас на исходе. Сейс заскулил, что он не виноват, что не ругать, а пожалеть его надо по тысяче причин.

— Он говорит, каску у него унес кто-то, сэр.

— Пусть выйдет из строя и мигом за каской, иначе проклянет день и час, когда родился.

Сейс убежал. Хоть бы уже не возвращался. Поговорим с ним вечером. Что угодно, только не это. Солдат без каски в строю взвода — такое было бы последней каплей и для Гуоткина, и для Мелгуин-Джонса. Но, пока я обходил строй, Сейс внезапно объявился снова. И на этот раз в каске. Каска ему велика, но сейчас не до придирок и не до расспросов. Я привел взвод на место построения роты. Гуоткин с озабоченным лицом, но уже преодолев растерянность, быстро обошел роту и не обнаружил непорядков. Мы зашагали по длинным аллеям Каслмэллока, вышли на дорогу. Прошли городок. Минуя знакомый проулок, Гуоткин — я заметил — повернул голову к пивной, но Морин в такую рань не видно было, и вообще улицы были почти пусты.

— А жуткие здесь в городке девчонки, — сказал капрал Гуилт, не обращаясь ни к кому в особенности. — В жизни не видал таких повадок.

Когда мы пришли в расположение батальона, Гуоткина уже ожидал срочный вызов к начальнику штаба. Вернулся Гуоткин оттуда с каменным лицом. Запахло шишками для подчиненных, как в тот день, когда рота осрамилась с поддержкой. Но Гуоткин не обнаружил желания тут же выместить на ком-нибудь досаду, хотя «десятиминутка» с Мелгуин-Джонсом явно была у него малоприятная. Мы отправились выполнять тактическую задачу, совершая марши и контрмарши по холмам, вылазки на голые, без деревца и кустика, поля. Учения не ладились, нас от начала до конца преследовало невезение. Но, по присловью Мелгуин-Джонса, и этот злополучный день прошел, как все прочие в армии, и мы наконец вернулись в Каслмэллок, сердитые, усталые. Кедуорд и я шли к себе в комнату, чтобы сбросить поскорей ботинки со стертых ног, и по дороге столкнулись с Пинкасом, начхозом, — злоехидным карликом из «Смерти Артура». У него был довольный вид, не сулящий добра. Пинкас говорит ужасающе «культурным» голосом — должно быть, этот голос он отшлифовывал годами. (Сходной манерой обладает Говард Крэгс, книгоиздатель.)

— Где ваш ротный командир? — спросил Пинкас. — Его требует к себе начшколы.

— Должно быть, в комнате у себя. Распустил только что роту. Переодевается, наверно.

— Зачем это он посадил офицера-курсанта под арест? Начшколы рассержен не на шутку, могу вам сказать. К тому же у него пропала каска, и он подозревает ваших солдат.

— С какой стати?

— Ваш взвод строится всегда у коменданта под окном.

— Гораздо вероятней, это кто-нибудь из пожарного караула. Они ходят мимо его кабинета.

— Начальник иного мнения.

— Определенно караульные стянули.

— Начальник говорит, что не питает ни капли доверия к вашим солдатам.

— Это почему так?

— Да так уж.

— Если ему пришла охота ругать полк, пусть адресуется к командиру батальона.

— Советую разыскать каску, иначе будут неприятности. Так где же Гуоткин?

Пинкас ушел, делая губами культурные гримасы. Все понятно. В нервной суматохе, поднявшейся из-за несообщенного кода, Гуоткин и про Битела забыл. В поле сегодня, среди ратных трудов, я тоже не вспоминал о вчерашнем происшествии, не думал о том, как будем выходить из положения. А теперь проблема Битела нависла угрожающе. И сама по себе неприятная, она усугубилась тем, что была оставлена без внимания. Даже у Кедуорда не нашлось готового прописного решения.

— Черт возьми, — сказал он, — а ведь старика Бити надо было весь день держать под стражей. И нести охрану должен был я сам. Роланд не отменял же приказа.

— Так или иначе, Битела надлежало в течение суток препроводить к начшколы и предъявить формальное обвинение. Так ведь требуется по уставу?

— Сутки еще не прошли.

— Но поздновато все-таки.

— Роланду трудно будет расхлебать эту кашу.

— Ничем тут не поможешь.

— Вот что, Ник, — сказал Кедуорд. — Пойду-ка я взгляну, что происходит, пока не снял ботинок. О черт, как на воздушных шарах ступаю.

Кедуорд скоро вернулся и сообщил, что Гуоткин уже у начальника и утрясает дело Битела. Позднее вечером я увиделся с Гуоткином: он был тяжко хмур.

— Насчет Битела… — сказал он отрывисто.

— Да?

— Придется нам отставить это дело.

— Хорошо.

— Занятия на курсах уже кончаются.

— Да.

— Бител возвращается в батальон.

— Его, кажется, берут в дивизию.

— Битела?

— Да.

— Это куда еще?

— Начальником передвижной прачечной.

— Мне ничего такого не известно, — сказал Гуоткин. — А вы откуда знаете?

— Бител сам говорил.

Новость была не слишком приятна Гуоткину, но выражать свое неудовольствие он не стал.

— Командир батальона будет рад избавиться от него, — сказал Гуоткин, — в этом можно не сомневаться. Но я вот к чему. Бител вчера порядком насвинячил, но слишком хлопотно будет добиваться, чтоб он получил по заслугам.

— Понимаю.

— Бител уже, видимо, успел сговориться с подавальщиком. Они оба готовы клясться, что Бител обнял его, чтобы не упасть. Бител весь день сегодня пролежал — загрипповал, видите ли.

— Как узнал начшколы про арест Битела?

— Просочилось. Он считает, я суюсь не в свое дело. А по-моему, он просто ждал случая отомстить за то, что я препятствую ему отрывать моих людей от боеподготовки. Пусть Бител выпил, говорит начшколы, пусть даже перепил, но он же это после газовой камеры — причем, как оказалось, уже заболевая гриппом. И начшколы говорит, что не желает скандалов у себя в химшколе. С этим подавальщиком уже была история, и если, мол, дойдет до военного суда, то может подняться немалая вонь.

— Пожалуй, в самом деле лучше без скандала.

Гуоткин вздохнул.

— И вы тоже так считаете, Ник?

— Да.

— Тогда и вам, значит, чихать на дисциплину. Выходит, и вы как прочие. Да, мало теперь офицеров, болеющих душой за дисциплину — или хоть за то, чтоб люди вели себя прилично.

Он говорил без горечи, со спокойной грустью. Но все же и для него, возможно, — как для всех остальных — было облегчением, что не предстоит теперь возни с Бителом. Однако дело с самого начала получило слишком широкую огласку в Каслмэллоке, и слух о нем дошел до батальона и в конечном счете, несомненно, до ушей батальонного командира. Сам Бител не слишком огорчался случившимся.

— Сглупил я в тот вечер, — сказал он мне, уезжая из Каслмэллока. — По сути, надо бы держаться пива. Мешать джин с виски — всегда ошибка. Чуть не стоило мне дивизионной должности. Капитан Гуоткин — любитель горячиться. Никогда не знаешь, что от него ждать. А начальник оказался славным человеком. Вошел в мое положение. С войны вести не очень приятные, а? Как оцениваете вступление Италии в войну? По-моему, хлипкая публика, мороженщики.

Затем, в один душный день вернувшись со взводом с полевых занятий, где мы отрабатывали атаку под прикрытием дымовой завесы, я обнаружил, что произошли события, изменившие ход жизни. Когда я вошел в ротную канцелярию, то увидел там и Гуоткина, и Кедуорда. Они стояли, глядя друг на друга. Еще в дверях, козыряя, почувствовал я тревожность атмосферы. Какую-то резкую напряженность. Гуоткин был бледен, Кедуорд красен лицом. Оба молчали. Я сказал что-то касательно сегодняшних занятий. Гуоткин не ответил. Пауза. Что у них могло стрястись? Потом Гуоткин произнес самым своим холодным, самым воинским голосом:

— На будущей неделе ждите, Ник, новостей в распоряжениях по личному составу.

— Да?

— Вам интересно будет узнать их сейчас, до получения официального приказа.

Не понимаю, зачем эта торжественность, почему нельзя просто сказать, какие перемены ожидаются в составе. Можно подумать, Гуоткин собирается объявить мне, что британское правительство капитулировало и нам с Кедуордом предстоят немедленные приготовления к сдаче со взводами в плен. Гуоткин опять помолчал. Действуют на нервы эти паузы.

— Идуол — ваш новый ротный командир, — произнес Гуоткин.

Все разъяснилось в мгновение ока. И всякие слова мои излишни.

— В приказе будут и другие должностные повышения, — сказал Гуоткин (таким тоном сообщают о фактах в какой-то мере утешительных). Я взглянул на Кедуорда и заметил то, чего не видел раньше, — что его распирает сдерживаемая радость. Так вот почему у него этот напряженный вид. Напрягся, чтобы не улыбаться. Даже Кедуорд понимает, видимо, что Гуоткину несладко. Сейчас, с моим приходом, атмосфера несколько разрядилась, и Кедуорд позволил себе приулыбнуться. Улыбка стала шире. Он не мог уже сдержать ее. Заулыбался во весь рот, и усиков почти не стало видно.

— Поздравляю, Идуол.

— Спасибо, Ник.

— А как же вы, Роланд?

Неужели Гуоткина производят в майоры? Вряд ли. Тогда бы он глядел веселей. Быть может, назначат командовать штабной ротой — Гуоткин мечтает об этом. Только вот справится ли он: обязанности у штабников многогранные, а мне вспомнилось, как Гуоткин не сумел завести бронетранспортер. Но тут прозвучал ответ Гуоткина, неожиданный для меня — хотя сразу же подумалось, что такой финал давно уже навис над Гуоткином.

— Я направлен в пехотно-учебный центр.

— А там?

— А там — куда назначат, — коротко сказал Гуоткин с нескрываемой обидой. Уголок его рта дернулся. И немудрено… Не знаю, что ему сказать сочувственного. Гуоткина сместили с должности. Попросту сняли. И посылают в учебный центр, а оттуда направят, вероятно, в запасной батальон, предназначенный для подготовки маршевых команд. Кончилась гуоткинская карьера образцового военачальника, заглох гул будущих сражений и побед — но остались, возможно, воинско-монашеские идеалы. Гуоткину могут дать новую роту, а могут и не дать. Капитаном-то он останется, в звании не понизят, оно у него постоянное, а не военной выпечки. Но капитанство территориальных войск не обязательно поможет ему выкарабкаться из ямы. Капитана могут сунуть в какой-нибудь служебный тупик, где по должности положены три звездочки — к примеру, комендантом транспортного судна или начхозом вроде Пинкаса. Незавидная судьба для стендалевского героя, каким еще два-три месяца назад представлялся мне Гуоткин, — для молодого человека, нацелившегося в романтические полководцы; у Стендаля такая катастрофа была бы, пожалуй, приписана политическим козням масонов или ультра.

— А теперь обоим команда «разойдись», — сказал Гуоткин с деланной шутливостью. — Я тут подготовлю для вас ротные бумаги, Идуол. Мы завтра просмотрим их вместе.

— Как у вас книга подотчетных сумм, в порядке? — спросил Кедуорд.

— Я доведу ее до сегодняшней даты.

— А другая ротная отчетность?

— Ее тоже.

— Я упомянул об этом, Роланд, поскольку вы иногда запускаете отчетность. Я не хочу, чтоб потом пришлось тратить кучу времени на бумаги. Мне и без того предстоит достаточно работы с ротой.

— Мы все проверим.

— Нам уже вернули пулемет, который брала химшкола?

— Нет еще.

— Пока не вернут по всей форме, я не подпишу передаточного акта на оружие.

— Само собой.

— Теперь относительно капрала Россера.

— А что?

— Вы решили произвести его в сержанты?

— Да.

— И уже сказали Россеру?

— Нет.

— Тогда не говорите ему, Роланд.

— Это почему?

— Я еще погляжу на него, прежде чем давать третью нашивку, — сказал Кедуорд. — Я еще подумаю.

Гуоткина слегка бросило в краску. Роли переменились, и Кедуорд не стеснялся это подчеркнуть. Меня слегка удивила хозяйская бесцеремонность Кедуорда. Он мог бы и более тактично повести себя — хотя бы отложить эти вопросы до совместной разборки бумаг; но с другой стороны, как новоназначенный ротный командир он обязан печься об интересах роты — так считает и сам Гуоткин, — а не деликатничать и щадить чувства. Однако Гуоткину такое третирование не по вкусу. Он побарабанил костяшками пальцев по одеялу, кроющему стол; поиграл ротной печатью — своим любимым символом власти. Гуоткин глубоко унижен, хоть и сдерживает себя.

— А теперь хочу побыть один, ребята, — сказал он.

Зашелестел бумагами. Мы с Кедуордом вышли из канцелярии. Идя по коридору, Кедуорд был задумчив.

— Роланд сильно переживает, — сказал я.

Кедуорд изобразил удивление.

— Из-за того, что сняли с роты?

— Да.

— Вы думаете?

— Конечно.

— Он ведь знал, что к этому идет.

— По-моему, не сознавал ни на минуту.

— В последнее время деловые качества Роланда все ухудшались, — сказал Кедуорд. — Это и вам было видно. Сами же заметили, что с Роландом неладно, когда вернулись из Олдершота.

— Я все же не думал, что у него так разладится.

— Роту придется как следует встряхнуть, — сказал Кедуорд. — И в вашем взводе, Ник, тоже хочу кое-что переменить. Он далеко не на уровне. Когда взвод шагает с занятий, я не вижу в бойцах огонька. А это верный показатель. И стреляет ваш взвод хуже, чем оба других. Надо будет вам уделить особое внимание стрелковой подготовке. И еще, Ник, насчет вашего собственного внешнего вида. Надо же складывать как следует химзащитную накидку. Вы ее не по инструкции складываете.

— Я учту все это, Идуол. Кого ставят взамен вас на взвод?

— Лина Крэддока. Он, конечно, старше будет вас по службе. Думаю, Лин поможет подтянуть роту.

— Когда третью звездочку нацепите?

— В понедельник. Кстати, говорил я вам? Янто Бриза тоже производят в капитаны, дают роту службы регулирования. Мне днем сказал один из шоферов, что привезли боеприпасы. Это похуже, чем пехотная рота, но все же повышение.

— А Роланд знает про Янто?

— Перед тем как вы вошли, я ему сказал, что забавно получилось — сразу двое из его младших офицеров повышены в звании.

— И как Роланд воспринял?

— Без особого интереса. Роланд недолюбливает Бриза. Возможно, не зажила еще обида на его сестру. А знаете, Ник?

— Что?

— Я сегодня невесте пишу — в следующий мой отпуск справим свадьбу.

— Когда вы поедете к ней?

— Надо принимать роту, подзадержусь из-за этого, но скоро поеду. Кстати, у меня есть новый ее снимок. Хотите взглянуть?

— Разумеется.

— Прическу переменила, — сказал Кедуорд, глядя со мной на фотоснимок.

— Вижу.

— Мне прежняя нравилась больше, — сказал Кедуорд. Тем не менее, пряча в бумажник, он дал снимку положенный поцелуй. Производство в капитаны, невеста, скорая свадьба — все это для него факты жизни, а не ставшие явью мечтания, как для Гуоткина. Когда Гуоткин получил роту, она ему, наверное, казалась первым важным шагом на волшебном, блистательном поприще, а первое рандеву с Морин — вступлением в такую же волшебную любовь. Кедуорд же, конечно, повышение принял с восторгом, но без малейших романтических иллюзий, воинских или иных. Как говорил Морланд, все тут зависит от точки зрения… Мы вышли в холл. Навстречу из дверей явился Эммот, подавальщик. История с Бителом весьма его взбодрила. Прямо новым человеком стал. Трудно поверить, что всего лишь несколько недель тому назад он мог рыдать, как ребенок.

— Вас к телефону, сэр, — сказал он, улыбаясь мне, точно сообщнику, вдвоем с которым разделен весь юмор происшествия с Бителом. — Звонят из вашей части.

Я прошел в офицерскую дежурку к телефону.

— Дженкинс случает.

Звонил Мелгуин-Джонс.

— Подождите минуту, — сказал он. Я стал ждать. На том конце провода, в батальонной канцелярии, он завел с кем-то разговор. Я ждал. Наконец он сказал в трубку: — Алло, кто это?

— Дженкинс.

— Что вам?

— Вы меня вызвали к телефону.

— Вызвал? Ах да. Вот бумажка. Младшего лейтенанта Дженкинса… Вам предписано явиться в штаб дивизии, к начотдела личного состава, он же помначтыла, завтра в семнадцать ноль-ноль, захватив с собой все ваши вещи.

— Вы не знаете, для какой надобности?

— Понятия не имею.

— А надолго?

— И этого не знаю.

— Кто там этот начотдела?

— Тоже неизвестен мне. Новоназначенный. Прежний хрыч уволен в отставку.

— Как мне добираться до штаба?

— Завтра туда идет грузовичок, повезет людей в госпиталь. Я велю, чтоб заехал за вами в Каслмэллок. Полагаю, вы слышали уже о переменах в вашей роте.

— Да.

— Строго говоря, ваш вызов в штаб дивизии надо бы передать через вашего ротного командира, но я решил для верности сообщить напрямую. И вот еще почему звоню непосредственно вам. Если новый начотдела — человек, с которым можно разговаривать, то выясните у него насчет разведкурсов, куда меня намечают послать. А также насчет двух обещанных нам офицеров. Хорошо?

— Хорошо.

— Безотлагательно доложите о своем вызове обоим ротным — Роланду и Идуолу. Скажите им, что письменное предписание получат завтра. Ясно?

— Ясно.

Мелгуин-Джонс положил трубку. Уезжаю, значит, из Каслмэллока. Расстаюсь без сожаления, хотя в армии — как в любви — перемены всегда тревожны. Я вышел в холл к Кедуорду, сообщил ему новость.

— И едете туда немедленно?

— Завтра.

— А на какую должность?

— Не имею понятия. Всего лишь на временную, возможно. Я еще, может быть, возвращусь.

— Если поедете, то сюда не вернетесь.

— Вы считаете?

— Я уже говорил вам, Ник, что для младшего офицера в боевом подразделении вы староваты. Я хочу сделать роту более мобильной. Сказать правду, меня беспокоило, что придется с вами возиться.

— Ну что ж, Идуол, вот и не придется вам теперь возиться.

Слова мои — простая констатация факта. В них ни малейшей обиды на такую откровенно низкую оценку Кедуордом моих достоинств. Он реалист. А реалистический подход весьма полезен; нужно только помнить, что так называемые реальности, как правило, далеко не исчерпывают всей картины. Но в данном случае я с Кедуордом согласен целиком и полностью; мысль об отъезде даже слегка волнует, бодрит меня.

— Доложите, не откладывая, Роланду.

— Сейчас пойду к нему.

Я вернулся в ротную канцелярию. Гуоткин сидел, обложившись бумагами. Можно подумать, передает воюющую армию, а не роту, караулящую склады. Я вошел — он сердито взглянул: приказал же, дескать, чтоб не беспокоили. Я повторил ему слова Мелгуин-Джонса. Гуоткин встал, оттолкнув стул.

— Значит, тоже покидаете батальон?

— Надолго ли, не сказано.

— Уж если едете в дивизию, то не вернетесь, Ник.

— Идуол тоже так считает.

— На какую же это вас должность? Вряд ли на штабную. Вероятно, что-нибудь в духе Битела. Я слышал, его и правда ставят на передвижную прачечную. Надо думать, командир батальона провернул.

Даже скромное назначение Битела вызывает теперь досаду в Гуоткине, оставшемся без места. И мое непонятное перемещение тоже для него малоприятно.

— Идет, должно быть, общая перетряска, — сказал он хмурясь. — Старшина Кадуолладер тоже уходит из батальона.

— По какой причине?

— По возрасту. Непонятно все же, почему Мелгуин-Джонс не передал приказ о вашем вызове через меня.

— Он сказал, что звонит непосредственно мне, чтобы объяснить, какие вопросы я должен прозондировать у нового помнача.

— Полагалось передать через меня.

— Он сказал, что завтра вы получите письменное предписание.

— Если он сам дает распоряжения, минуя надлежащие каналы, то чего он может ожидать от других офицеров, — сказал Гуоткин. И засмеялся — видимо, находя облегчение в мысли, что весь командный костяк роты сломан, а не переходит цел и невредим в новаторские, так сказать, руки Кедуорда. Гуоткин явно предпочел бы сдать роту кому угодно, только не Кедуорду.

— Вероятно, Идуолу дадут на ваш взвод Филпотса или Пэрри.

Сказав это, он снова зашуршал бумагами. Я повернулся, чтобы уйти. Гуоткин поднял вдруг голову.

— Заняты сегодня вечером? — спросил он.

— Нет.

— Давайте прогуляемся в парке.

— После обеда?

— Да.

— Хорошо.

Я пошел укладываться, готовиться к завтрашнему отъезду. В столовую Гуоткин явился поздно. Я уже пообедал, сидел в галерее. Поев, он подошел ко мне:

— Двинем?

— Двинем.

Мы спустились по каменной лестнице на садовый газон, истоптанный солдатскими ногами, исполосованный нетерпеливыми косыми тропками. За садом, за линией кустов начинался парк. Мы вошли под деревья, и Гуоткин направился к лощине леди Каро. После жаркого дня хороши были прохлада и покой парка. Светила полная луна, небо яснело почти по-дневному. Теперь, когда я расставался с Каслмэллоком, мне стало жаль, что я так редко заходил в глубь парка. Все держался у дома, считал, что эти рощи и поляны лишь усилят каслмэллокскую мою грусть.

— Знаете, Ник, — сказал Гуоткин, — хотя рота значила для меня все, но еще хуже то, что вообще ухожу из батальона. Конечно, в учебном центре будут занятия по новейшим видам оружия и методам ведения боя, смогу там освоить все это досконально, а не как мы тут — наспех нахватался и тут же обучай солдат.

Что отвечать ему, я не знал, но Гуоткину ответа и не требовалось. Он просто облегчал душу.

— Идуол сияет от радости, — продолжал он. — Ничего, почувствует еще, каково быть ротным. Не так это, может, легко, как он думает.

— Да, Идуол расцвел от назначения.

— И еще — Морин, — произнес Гуоткин. — Ведь придется разлучиться с ней. Хотелось потолковать об этом с вами.

Так я и думал — для того и затеяна прогулка.

— Проститься время у вас еще будет, — утешил я.

Утешение слабое. Впрочем, разлука с Морин для него к добру, раз он так теряет голову от этой девушки; но легко быть рассудительным относительно чужих любовных дел и бед, зачастую эта рассудительность — лишь признак, что не понимаешь всю их глубину и сложность.

— Завтра постараюсь сходить туда, — сказал Гуоткин, — приглашу ее провести вечерок.

— Вы с ней виделись последнее время?

— Довольно часто.

— Да, не повезло с этой любовью.

— Я знаю, что врезался глупо, — сказал Гуоткин. — Но случись так снова — снова бы влюбился. Да еще и не конец.

— Чему не конец?

— С Морин.

— В каком смысле?

— Ник…

— Да?

— Она почти уже согласна… понимаете?..

— Согласна?

— Думаю, если смогу с ней завтра встретиться… Но помолчим об этом. Знаете, она не может решиться. Я ее понимаю.

Мне вспомнились слова Амфравилла: «Нет, не сегодня, милый, — я тебя еще недостаточно люблю. Нет, не сегодня, милый, — я тебя слишком сильно люблю…» Покормили уже Гуоткина этими завтраками. Мы шли по парку, и мысли Гуоткина все перескакивали от одного огорчения к другому.

— Если вторжение произойдет, пока буду в Англии, в учебном центре, то по крайней мере окажусь ближе к полю битвы. Не думаю, чтобы немцы высадились в Ирландии. Как считаете? Высадка здесь не составит труда, но потом пришлось бы им высаживаться еще раз.

— Да, расчета им нет, по-моему.

— А Идуол быстренько повел себя начальником.

— Да, быстро вошел в роль.

— Помните, я говорил, что вежливость проще бы называть слабостью.

— Помню отлично.

— Если это верно, тогда, выходит, Идуол вправе так себя вести.

— Прямота действий имеет немалые преимущества.

— Но я и сам всегда держусь этого в армии, — сказал Гуоткин. — А ничего путного у меня не вышло. Отсылают вот в учебный центр за негодностью. А ведь я работал усердно, не кое-как, — разве что забыл про чертов код, но и у других бывает же такое.

Он говорил, не жалуясь, а просто недоумевая и усиливаясь понять, почему у него вышло комом. От моих объяснений не было бы толку. Я даже не уверен, что у меня нашлись бы объяснения. Все, что Гуоткин сказал, соответствует истине. Работал он усердно. Гуоткин даже не чужд понимания таких духовных аспектов военной жизни, как то, что в армии правит и решает воля — и, следовательно, если слаба воля, слаба и армия. Но он явно путает слабую волю с вежливостью, а твердую с грубостью, и в этом одно из заблуждений, которые подкашивают его.

— Я обожал командирство, — сказал Гуоткин. — А вам, Ник, разве не нравится командовать взводом?

— В молодости, возможно, нравилось бы. Не знаю. Сейчас определенно поздновато. Тридцать человек лежат на тебе ответственностью и не дают ни малейшего чувства власти, которое вознаграждало бы за этот груз. Одни вечные заботы и хлопоты.

— Вы правда так считаете? — удивился Гуоткин. — Когда началась война, меня прямо окрылила мысль, что поведу солдат в бой. Может, еще и поведу. Может, это лишь временная неудача.

Он засмеялся невеселым смехом. Мы уже подходили к лощине, к окруженной кустами прогалине. С одного ее края — большая каменная скамья; по бокам скамьи — декоративные урны на цокольках. Неожиданно к нам донеслось пение:

Об руку с тобою,

Как в прежние года,

Шел я — и от счастья

Был готов рыдать…

Голос мужской, знакомый. Песня эта приводит на память старомодные мюзик-холльные песенки конца века, но появилась она недавно и нравится солдатам своей, что ли, тоской о прошлом и ритмичностью. Пение оборвалось. Послышался женский смешок, повизгиванье. Мы с Гуоткином остановились.

— Кто-то из наших, как будто? — сказал Гуоткин.

— Вроде бы капрал Гуилт.

— Пожалуй.

— Давайте взглянем.

Тропинкой, идущей среди кустов, мы стали огибать прогалину, без шума пробираясь сквозь подлесок. На скамье — солдат и девушка в полулежачем объятии. У солдата на рукаве две белые нашивки. Виден затылок огромной головы, явно принадлежащий Гуилту. Мы секунду постояли, вглядываясь. Вдруг Гуоткин вздрогнул, сделал резкий вдох.

— О черт, — сказал он едва слышно. Стал осторожно пробираться назад через боярышник и лавровые кусты. Я последовал за ним. Сперва я не понял, зачем он уходит и что с ним: я подумал, он оцарапался шипом или хватился, что не подготовил чего-то там к передаче роты. Когда мы отдалились от лощины, он ускорил шаг. Заговорил он, только выйдя на аллею, ведущую к замку.

— Вы разглядели девушку?

— Нет.

— Это Морин.

— Как, неужели!..

Всякие слова мои излишни сейчас еще более, чем при известии, что Гуоткина сместили. Человек влюбленный — а Гуоткин влюблен несомненно — способен узнать свою женщину с расстояния мили. То, что сам я не рассмотрел Морин в вечерних сумерках, ничего не значит; Гуоткин ошибиться тут не мог. Сомнения можно отбросить.

— С капралом Гуилтом, — сказал он. — Вот так так!

— Да, Гуилта я узнал.

— Ну что вы скажете?

— Комментарии излишни.

— Тискается с ним.

— Объятие определенно было тесным.

— Скажите же что-нибудь мне.

— Гуилту надо бы прилежней молиться богу Митре.

— То есть?

— Помните у Киплинга в стишке — «нас до у́тра храни в чистоте».

— О господи, — сказал Гуоткин. — Что правда, то правда.

Он засмеялся. Вот в такие минуты я чувствовал, что не ошибся — что в Гуоткине есть некая незаурядность. Молча подошли мы к дому и расстались — только Гуоткин все посмеивался вслух время от времени. Я взошел по шаткой лесенке конюшни. В комнате нашей темно, штора с окна снята, на полу белеет лунный свет. Обычно это значит, что Кедуорд спит. Но, когда я вошел, он поднялся на койке.

— Поздно вы сегодня, Ник.

— Прогулялись в парке с Роландом.

— Он все не в духе?

— Слегка.

— Не мог уснуть, — сказал Кедуорд. — В первый раз со мной такое. Наверное, от радости, что получил роту. Все новые мысли приходят насчет перемен. Думаю, получу на ваш взвод Филпотса или, возможно, Пэрри.

— С Филпотсом приятно работать.

— Зато Пэрри как офицер лучше, — сказал Кедуорд.

Он повернулся на бок и вскоре, должно быть, уснул, несмотря на нервное волнение, вызванное перспективой власти. Я полежал, думая о Гуоткине, Гуилте и Морин, затем уснул тоже. И настало прощальное завтра. К процедуре прощаний я приступил днем.

— Говорят, вы тоже покидаете батальон, старшина.

— Покидаем, сэр.

— Жаль, наверно, расставаться.

— И жаль, и не жаль, сэр. Приятно будет вернуться домой, да и место пора опрастывать для молодежи, им же продвигаться нужно.

— Кто будет вместо вас?

— Надо полагать, сержант Хамфриз.

— Дай бог, чтоб Хамфриз исполнял свою должность, как вы.

— Что ж, Хамфриз хороший сержант и, будем думать, справится.

— Спасибо вам за всю вашу помощь.

— Да мы с великим удовольствием, сэр…

Старшина Кадуолладер к таким прощаниям относится серьезно и говорил бы еще много, обстоятельно, долго — но тут подбежал капрал Гуилт. Откозырял наспех. Видимо, он не ко мне. Гуилт взъерошен, запыхался.

— Виноват, сэр, разрешите обратиться к старшине.

— Валяйте.

— Старшина, там кто-то мясной холодильник взломал и украл ротное масло, — негодующе заговорил Гуилт. — Замок весь к черту, проволока с дверцы сорвана, и капрал-повар думает, что это сукин Сейс решил толкануть масло налево, и говорит, чтоб сейчас же старшину позвать в свидетели — на случай дачи показаний, как с теми одеялами…

Старшина Кадуолладер оборвал прощальную беседу — ограничился рукопожатием и пожеланием всего хорошего. Оборвал с огорченным видом, но делать было нечего — долг для Кадуолладера важнее даже самого приятно-сентенциозного прощания. Вдвоем с капралом Гуилтом они поспешили на кухню. А тут и грузовичок подъехал. Сержант выстроил людей, направляемых на лечение. Подошел Гуоткин. Все утро он был занят, но, как и обещал, явился проводить меня. Мы потолковали минуту-другую о ротных материях, о затеваемых Кедуордом новшествах. Тон у Гуоткина опять был службистский.

— Возможно, и вас, Ник, направят в учебный центр, — заключил он. — Не навсегда, конечно, а транзитом, по пути к чему-нибудь получше. К тому времени я надеюсь уже отбыть на должность, но встретиться было бы приятно.

— Может, оба окажемся в одном штабе, — сказал я не очень всерьез.

— Нет, — ответил он серьезно. — Штаба мне не видать. И я не стремлюсь туда. Единственно хочу быть хорошим строевым офицером.

Он похлопал своим стеком по ботинку. Затем переменил тон:

— Получил утром худые вести из дому.

— Полоса невезения у вас.

— Мой тесть скончался. Я, кажется, говорил вам, что он болеет.

— Говорили. Сочувствую вам. Вы ладили с ним?

— Ладил, — сказал Гуоткин. — А теперь придется теще перебраться к нам. Мать у моей Блодуэн неплохая, но лучше бы нам врозь. А вы, Ник, не говорите никому о вчерашнем.

— Ну разумеется.

— Жуткий был сюрприз мне.

— Еще бы.

— Но урок хороший.

— Эти уроки не усваиваются. Это все басни, будто на ошибках учатся.

— Но я хочу учиться на ошибках, — сказал он. — А то что ж выходит, по-вашему?

— Что просто судьба время от времени угощает этими плюхами.

— Вы убеждены?

— Да.

— И что действительно у всех случается такое?

— По-разному, но у всех.

Гуоткин задумался.

— Не знаю, — сказал он. — Все-таки, по-моему, это мне за то, что врезался по-глупому в Морин и с ротой напорол. Я думал, солдат из меня неплохой, — но я крепко ошибался.

Мне вспомнился Пеннистон с его французской книжкой.

— Один француз-писатель, кадровый офицер, считал, что неотъемлемую сторону армейской службы составляет зеленая скука. А хлебнуть какой-то там романтики — это просто редкостная краткая удача.

— Вот как? — отозвался Гуоткин без малейшего интереса. И в десятитысячный раз убедился я, что литература освещает жизнь только людям, без книг не живущим. Книжная мудрость — это, говоря финансовым языком, актив необратимый, имеющий хождение только среди книгочеев. Я раздумывал, стоит ли напоследок еще попытаться растолковать Гуоткину, в чем здесь у Виньи соль, или это будет лишь пустой тратой энергии и нашего времени, но тут Кедуорд вышел к нам во двор.

— Роланд, — сказал он, — идемте-ка на кухню. Дело серьезное.

— Что там такое? — спросил Гуоткин, нахмурясь.

— Ротное масло украли. На мой взгляд, хранение ведется безалаберно. Хочу, чтоб вы присутствовали при моем выяснении дела со старшим сержантом и поваром. И еще — заливное только что доставили нам тухлое. Для списания нужна подпись офицера. А я должен прежде всего прочего урегулировать с этой покражей. Ник, сходите подпишите акт о заливном. Чистая формальность. Оно там у черного хода, возле умывальной.

— Ник уезжает сейчас в штаб, — сказал Гуоткин.

— А, уезжаете, Ник? — сказал Кедуорд. — Счастливого пути, но подпишите прежде акт, ладно?

— Ладно.

— Ну, прощайте.

— Прощайте, Идуол, и желаю вам успеха.

Кедуорд торопливо пожал руку и устремился к месту покражи, сказав:

— Так поскорей же, Роланд.

Гуоткин тоже пожал мне руку. Усмехнулся странно — как бы смутно понимая, что против судьбы не повоюешь и что, если взглянуть со здравой точки зрения, почти всегда можно разглядеть в замысле судьбы определенную красоту композиции, а порой даже и посмеяться можно.

— Не буду задерживать, Ник, вас ждет заливное, — сказал он. — Всего наилучшего.

Я отдал ему честь в последний раз, чувствуя, что он этого заслуживает. Гуоткин зашагал прочь, слегка нелепый со своими усиками и все же превозмогая, так сказать, эту нелепость. Я направился в другую сторону, где ожидало моей подписи свидетельство о смерти заливного. С небес палило солнце. Повар занят был масляным делом, и встретил меня капрал Гуилт. Для отдания последнего моего долга Каслмэллоку Гуилт поместил заливное — целую глыбищу в покрове оберток — на чем-то вроде погребального помостика, точно труп в морге. Рядом положил надлежащий армейский бланк и авторучку.

— Тухлота убийственная, сэр, — сказал он. — Лучше подписать не нюхая, ей-богу, сэр.

— Удостоверюсь все же.

Я с осторожностью приблизил нос и быстро выпрямился, отстранился. Гуилт совершенно прав. Смрад ужасающий, неописуемый. Всплыло в памяти мясо с червями из «Потемкина». Интересно, сдержусь или вырвет меня. Сделав несколько глубоких вдохов, я поставил подпись на документе, подтвердил гнилостное разложение.

— В последний раз видимся, капрал Гуилт. Я направлен в дивизию. Прощайте.

— Отбываете, значит, из роты, сэр?

— Отбываем, капрал. (Батальонные обороты речи заразительны.)

— Жалко, сэр. Желаю вам удачи. Хорошего места в дивизии.

— Будем надеяться. А вам желаю меньше бедокурить с девушками.

— Уж эти девушки, сэр. Нет мне никак покоя прямо.

— Утихомирьтесь, выслужите третью нашивку. Тогда будете как наш ротный старшина и позабудете про девушек.

— Постараюсь, сэр. Так оно бы лучше, хотя со старшиной мне равняться нельзя, ростом не вышел. Но вы не верьте, будто старшина не охоч до девушек. Шуточки это. Я знаю, нам в чай подбавляют охолодительное средство, но таким, как я, оно не помогает, да и старшине тоже.

На том мы и пожали друг другу руку. Пытаться разрушить вековую армейскую легенду о добавке в чай успокоительных лекарств было бы так же бесполезно, как развивать перед Гуоткином воззрения Виньи. Я вернулся во двор к грузовику, сел рядом с водителем. Мы прогромыхали через парк с его грустными дуплистыми деревьями, с его байроническими отголосками. В городке, на главной улице, стояла Морин, разговаривая с двумя какими-то праздношатаями. Она помахала нам рукой, послала вслед воздушный поцелуй — больше по привычке, думаю, чем в качестве лестного для меня привета, поскольку глядела она не на меня, а на солдат в кузове, шутливо загикавших, заулюлюкавших. Они запели:

У нее лилов чулочек,

И всегдашний насморочек,

И она Макгиллигана дочка, Мэри-Энн…

Вдоль дороги нет селений, даже фермы и хибарки мелькают редко. Местность плывет однообразная, миля за милей; только однажды миновали мы пару каменных, сильно обветренных столбов с геральдическими полуорлами, полульвами наверху, держащими щиты. Это остатки усадебных ворот — грифоны со щитами, геральдика в стиле девятнадцатого века. Раньше ворота горделиво вели в парк, теперь же торчат одиноко столбы среди широкого пустого поля — ни ворот, ни ограды, ни аллеи, ни парка, ни дома-дворца. За столбами стелется к дальнему горизонту пахотная земля, поросшая бурьяном, и, точно шахматную доску, расчерчивают ее низенькие стены из камня вместо живых изгородей. Ворота распахнулись в Никуда. Не осталось ничего от бывшего поместья, кроме этих побитых щитов с чересчур замысловатыми дворянскими гербами, принадлежавшими, наверно, какому-нибудь лорду-законнику вроде первого Каслмэллока или дельцу-магнату вроде наследников Каслмэллока. И здесь тоже иссякли наследники — или предпочли переселиться прочь. Я их не виню. И север, и юг здешний не по душе мне. Но все же день сегодня солнечный, и огромно чувство облегчения, что не надо расследовать покражу масла или вести взвод на химические учения. Краткая, но желанная передышка. В кузове солдаты, едущие в госпиталь, поют:

Отвори источник чистый,

Исцели и освяти.

Столп спасительный огнистый

Пусть ведет меня в пути.

Боже сильный,

Боже сильный,

Будь всегда моим щитом…

Гуоткин, Кедуорд и все остальные отодвинулись уже в прошлое. Я вступаю в новую фазу военного существования. А едем уже часа два. Вот и местность меняется. Домишки замелькали чаще, затем началась окраина города. Едем длинной прямой улицей между угрюмыми домами. Миновали перекресток, где сошлось полдюжины улиц, — на таком вот мрачном перепутье Эдип, не пожелав уступить дорогу, убил своего отца; не найти места лучше для междоусобных свар и уличных боев. Движемся дальше, въехали в жилой район повеселее. Здесь, в двух-трех смежных домах, расположился штаб дивизии. У одного из домов стоит на посту военный полицейский.

— Мне нужна канцелярия начотдела личного состава.

Меня провели к дежурному сержанту. Никто здесь вроде бы не ожидает моего приезда. А машине надо ехать дальше. Мои вещи сняли. Позвонили через коммутатор в канцелярию, и оттуда пришло мне повеление подняться наверх. Солдат-канцелярист повел меня лестницами, коридорами; на каждой двери обозначено тут имя, звание и должность обитателя, и на одной написано:

ГЕНЕРАЛ-МАЙОР ЛИДДАМЕНТ, ЗБЗ, ВК[12]

Командир дивизии

Солдат привел меня к двери, на которой все еще значится старый помначтыла — «прежний хрыч», по выражению Мелгуин-Джонса. Изнутри слышен чей-то голос — монотонное гудение, речитатив какой-то, звучащий то громче, то тише, но не умолкающий. Я постучал. Никакого отклика. Выждав, опять постучал. Снова безрезультатно. Тогда я вошел, поприветствовал. Спиной к дверям сидит офицер в майорских погонах и диктует, а писарь с карандашом и блокнотом в руках стенографирует диктуемое. Спина у начотдела мясистым бугром, на загривке жирная складка.

— Подождите минуту, — сказал он мне, потрясши пальцами в воздухе, но не оборачиваясь.

Я стоял в ожидании, он продолжал диктовать.

— В соответствии с этим считаем… что дело офицера такого-то — дайте имя, фамилию и личный номер — уместнее будет рассмотреть… нет — правильнее будет потрактовать в согласии с директивой Высшего военного совета, упомянутой выше — укажите, где именно, — параграф II, пункты «d» и «f» и параграф XI, пункты «b» и «h» которой, с поправкой согласно письму Военного министерства за номером AG 27 дробь 9852 дробь 73 от 3 января 1940 года, предусматривают особые случаи этого рода… В то же время подчеркиваем, что данное войсковое соединение ни в коей мере не ответственно за безначалие — нет-нет, так формулировать не будем, — за определенные нарушения установленной практики, имевшие место в процессе разбора дела (смотри страницу 23, параграф XVII выводов следственной комиссии, а также параграф VII, пункт «e» вышеупомянутой директивы), — нарушения, которые, надо надеяться, будут надлежащим образом исправлены соответствующими инстанциями…

Голос — подобно столь многим начальственным голосам даже в тот ранний период войны — успел уже позаимствовать тоновую окраску и дикцию радиоречей Черчилля, их ритмические ударения, растягиванье гласных и глотание согласных. Эту речевую манеру можно слышать уже иногда и в батальонах. Например, с недавних пор внимательное ухо могло уловить в обращениях Гуоткина к роте некоторый отход от стиля храмовых проповедей и приближенье к речевым особенностям премьер-министра. Призывы Гуоткина к солдатам в немалой мере утеряли от этого свою былую прелесть. Если выиграем войну, ораторы еще лет тридцать будут подражать сочно-характерным черчиллевским тонам. Забавно, с какой рьяностью заимствуют эту манеру те, кому она как корове седло… Но тут писарь закрыл блокнот и встал.

— Подпись дать вашу, сэр? — спросил он.

— «За генерал-майора», — ответил помнач. — Подпишу «за генерал-майора».

Он повернулся на стуле.

— Здравствуйте, — произнес он.

Это был Уидмерпул. Он уставил свои большие очки на меня, как прожекторы, и протянул руку. Я пожал ее, крайне обрадовавшись встрече. Чувство, вызываемое в нас людьми, подчас зависит не столько от них самих, сколько от того жизненного круга, с которым наша память их связала: личные качества оттесняются более общими воспоминаниями. В эту минуту, хотя наши с Уидмерпулом отношения никогда не были теплыми, при виде его нахлынули на меня образы — все в большей или меньшей мере приятные — из времени, отрезанного от меня теперь целой вечностью. И как это мог раньше Уидмерпул со школьных наших общих лет представляться мне в неизменно неприглядном свете!

— Садитесь, — сказал он.

Я поискал взглядом, где сесть. Писарь сидел на жестяном ящике. Я предпочел край ближнего стола.

— Пусть в этом кабинете разница в чинах не разверзает между нами пропасти, — сказал Уидмерпул.

— Как вы, не оборачиваясь, знали, что это я вошел?

Уидмерпул кивнул на круглое зеркальце на его столе, незаметное между кипами бумаг. Возможно, мой вопрос показался ему чересчур уж посягающим на разницу в чинах, потому что он тут же погасил улыбку и забарабанил пальцами по коленке. Походная форма сидит на нем так же обтянуто, куце, как прежде гражданская одежда. Но в своей нынешней роли он фигура, бесспорно, внушительная.

— Сразу же введу вас в курс дела, — сказал он. — Прежде всего, я не рассчитываю засидеться в здешнем штабе. Это, конечно, между нами. Наша дивизия считается потенциально боевым соединением. Но для меня здесь захолустье и застой. К тому же на меня ложится почти вся работа. Начтыла — из кадровых офицеров, человек хороший, но копун ужасный. По снабжению он еще так-сяк, но в вопросах личного состава чутья и хватки нет.

— А как генерал?

Уидмерпул снял очки. Подался корпусом ко мне. Глаза моргают, лицо сурово.

— Генерал безнадежен, — сказал он вполголоса.

— Мне казалось, все им восхищаются.

— Совершенно ошибочное мнение.

— Неужели?

— Ошибочней некуда.

— Его считают знающим и деловым.

— Заблуждение.

— Его любят в полках.

— Люди любят шутовство, в том числе солдаты, — сказал Уидмерпул. — Между прочим, генерал Лиддамент тоже меня не обожает. Но это к слову. В делах у меня комар носа не подточит, и жаловаться генералу не на что. В итоге он довольствуется тем, что, когда обращаюсь к нему, отвечает в стиле ироикомических поэм. Весьма несолидно для сравнительно высокопоставленного офицера. Повторяю, я не собираюсь здесь засиживаться.

— А какая должность вам желательна?

— Уж это мое дело, — ответил Уидмерпул. — Но пока я здесь, работа будет исполняться как положено. А в последнее время мы завалены военно-судебными делами, особенного интереса не представляющими, но все они так или иначе требуют от начотдела большой работы. Учитывая прочие обязанности, один человек справиться с этим не может. Не мог и мой предшественник, как и следовало ожидать. Я-то работу приветствую, но тут увидел сразу, что даже мне потребуется помощь. Поэтому я получил «добро» от Военного министерства на откомандирование ко мне младшего офицера для помощи в таких делах, как составление сводок свидетельских показаний. В дивизии мне предложили несколько кандидатур. Я заметил вашу фамилию среди прочих. У меня нет причин предполагать, что вы будете исполнительнее всех, но поскольку остальные юридически подготовлены не больше вас, то я позволил возобладать узам старого знакомства. Выбрал вас — разумеется, под условием, что вы оправдаете выбор, — заключил он со смешком.

— Благодарю.

— Вы, полагаю, оказались не особенно на месте в качестве строевого офицера.

— Не особенно.

— Иначе вряд ли бы вас предложили мне. Будем надеяться, что для штабных обязанностей вы годитесь больше.

— Остается лишь надеяться.

— Вспоминаю, что в последнюю нашу встречу вы явились просить у меня содействия в поступлении на военную службу. Как все-таки вам удалось зачислиться?

— В конце концов меня призвали. Как я вам тогда говорил, я был в чрезвычайном резерве. Просто хотелось посоветоваться с вами, каким способом ускорить процесс зачисления.

Незачем посвящать Уидмерпула в подробности. Он мне ничуть не посодействовал. А сейчас успел уже с поразительной быстротой рассеять мое заблуждение, будто иметь в армии дело всегда лучше со старым, еще довоенным знакомцем. Невольно пожалеешь о Гуоткине и Кедуорде…

— Подобно многим другим частям и соединениям в данное время, — сказал Уидмерпул, — дивизия недоукомплектована. Пока вы здесь, вам придется выполнять подсобную-работу не только по личному составу. В полевых условиях, то есть во время учений, вы будете «на подхвате» — с этим популярным в армии выражением вы уже, несомненно, знакомы. Вам ясно?

— Вполне.

— Отлично. Жить и столоваться будете в корпусе «Эф». Это хотя и штабные низы, но еще не самое, как бы выразиться, дно. Начальник передвижной бани и ему подобные бытуют в корпусе «Е». Кстати, заведовать прачечной взят сюда офицер из вашей части, некто Бител.

— Мне говорили.

— Брат у него, как я понимаю, кавалер Креста Виктории, а сам Бител в прошлом выдающийся спортсмен. Жаль, что в части не умели найти ему лучшего применения, ибо такими не бросаются. Но работа не ждет, прохлаждаться нам некогда. Ваши вещи внизу?

— Да.

— Я велю, отнести их в вашу комнату — сходите туда, кстати, ознакомитесь с жильем. И сразу возвращайтесь. Я введу вас в круг обязанностей, просмотрим быстро бумаги, потом сходим, познакомлю кое с кем из штабных.

Уидмерпул поднял трубку, поговорил минуту-две о моем устройстве. Затем сказал телефонисту:

— Соедините меня с Округом, дайте майора Фэрбразера.

Положил трубку, стал ждать.

— Мой коллега по должности в штабе округа — некий Санни Фэрбразер. Знаю его по Сити — скользковатый делец. В начале войны был начальником оперотдела штаба нашей территориальной бригады.

— Я как-то познакомился с ним много лет назад, сказал я.

Уидмерпул промолчал. Зазвонил телефон.

— Ну, жмите, — сказал Уидмерпул. — Скорей туда — скорей обратно. Тут вас ожидает порядочно бумаг.

Он заговорил в трубку; я вышел из комнаты. Теперь я, значит, подвластен Уидмерпулу. И сердце у меня почему-то упало. А вечером по радио я услышал, что моторизованные части германской армии вступили в предместья Парижа.

Загрузка...