Уже встал тур на оборону…
В начале сентября Мамай поставил свой шатер на пологом холме в излучине речки Красивая Меча, в двадцати пяти верстах от слияния Непрядвы с Доном. Он шел быстро, и теперь давал отдых лошадям; к тому же союзники его находились далековато от условленного места встречи, а Мамай считал — не честь ему будет ждать литовского и рязанского князей, пусть они подождут повелителя Золотой Орды. Сухие, знойные дни сменились влажными и прохладными, с севера часто наползали отары серых облаков, временами моросило, по утрам над тихой водой долго стлался медленный туман, увязая в зарослях прибрежного камыша и ольхи, — казалось, стыдливая красавица речка прятала лицо от пришельцев и под утренним ветерком упорно цеплялась зелеными руками за края пуховой фаты.
Мамай часами сидел на холме, набросив поверх кольчуги стеганый халат, и слушал, как в тумане всхрапывают кони, чавкает прибрежный ил и размокший чернозем под сотнями копыт, плещет вода, отрывисто гукают и пересвистываются табунщики. Холодок прогнал назойливых кровососов, после пятидневного перехода ордынские кони в одни сутки до черноты оголили правый берег Красивой Мечи, теперь их перегоняли на левый, на пышное пахучее разнотравье, вызревшее к осени. Настойчивый ветерок наконец скомкал, сорвал туманное покрывало с реки, в живой зеленой оправе ее берегов обнажились темные нечистые язвы — следы табунов, прошедших бродами, вороны слетались на эти язвы, угрюмо и надоедливо каркая, мешая думать.
О том, что Димитрий выступил из Коломны с большим войском на запад, Мамай знал, и другого он не ждал от своего врага. Не пойдет же московский князь прямо в донскую степь, где хозяйничает Великая Орда! Димитрий, конечно, думает прикрыть всей силой самый короткий путь на Москву — через Тулу и Серпухов: так поступил бы всякий благоразумный государь и полководец. Однако скверную шутку сыграл с повелителем Орды его военный союз с рязанским князем. Рязань оказалась невольным щитом для московского ополчения в дни сборов; так случается в бою, когда сильный воин хватает слабого противника и заслоняется им от мечей и копий. Ольг, конечно, без вины виноват, и все же ответ он будет держать — тем, что его полк Мамай первым пошлет на русские же копья.
Не всему в рассказе Темучина поверил Мамай, хотя мурзы слово в слово повторили посла, однако же думы Мамаю приходили одна другой тревожнее. Откуда у Димитрия большая сила? Мамай знал от верных соглядатаев: ни новгородского, ни тверского, ни нижегородского полков у Димитрия нет. Рязанский князь в союзе с Ордой. Главная литовская сила — у Ягайло: его братья привести большого полка не могли. Значит, Москва посадила на коней смердов от старого до малого? Это, конечно, не конница, лучше бы Димитрий поставил мужиков в пешую рать, но все же и мужика конного конем не объедешь. Его надо копьем ссадить на землю, а это — большая битва.
Один из великолепно задуманных Мамаем тайных планов войны рушился еще вдали от московских границ.
Мамай велел счесть московские полки на переходе, что оказалось непростым делом: конные заставы русов буквально подметали все дороги и тропы вблизи своего войска. Однако Мамай требовал новых и новых вестей, хотя бы они добывались большой кровью. Союзники наконец зашевелились. От Ягайло прорвался связник, сообщил, что литовцы достигли Одоева в восьмидесяти верстах от Орды; полк рязанцев не ближе, где-то между Пронском и Ряжском. Медлительность союзников все больше раздражала ордынского владыку, застарелый гнев, накапливаясь, доводил до мысли о разрыве союза и жестоком наказании Литвы и Рязани, душу разъедали подозрительность и ненависть. На последнем совете, уловив настроение повелителя, один из темников заметил:
— Они, пожалуй, боятся Димитрия и обходят его за сто верст. Этак они скоро окажутся позади нас.
У Мамая после несчастья с дочерью дергалось веко, и мурзам казалось, он мигает кому-то за их спинами. С опаской оглядывались.
— Литва и Рязань забыли, кого им надо бояться, — пролаял Темир-бек. — Ты должен напомнить им, повелитель.
— Да! — Мамай снова нервно мигнул, глядя поверх голов приспешников. — В нужный час я поручу это тебе и Батарбеку. Вы умеете помнить зло. Червяк жалости и корысти не подточил ваши души; я знаю: ни слезы, ни золото не сделают вас мягче.
Не следовало бы теперь так отличать двух темников, принижая других, но Мамай не мог справиться с раздражением, и к тому же он метил в хана Темучина. Воротясь из Коломны, тот настойчиво убеждал Мамая отложить поход на Русь, взять дань, на какую согласен Димитрий — лишь бы хватило ублажить войско, — а потом постараться перессорить русских князей и нанести внезапный удар небольшой отборной силой.
— Сейчас не лучшее время для войны, — повторял Темучин. — Сила Москвы велика, но это временная сила, завтра она истает. Пусть большие сборы закончатся для Димитрия впустую, а когда он заплатит дань, его подданные станут спрашивать друг друга: зачем же нас отрывали от семей и большой жатвы, зачем мы зря проедали хлеб и мучили лошадей? Ведь князь все равно заплатил дань, как ни петушился. Димитрий потеряет веру в народе и удельных князьях, враги станут потешаться над ним. Ты свалишь противника, не пролив капли татарской крови.
— Разве для Орды меньше чести свалить врага ударом меча, внушить ужас данникам, показав нашу силу?
— Сила измеряется числом мечей. Ты же обескровишь Орду.
— Пусть так. Но я укреплю власть Орды.
— Власть и сила идут рядом, — Темучин смотрел прямо в лицо Мамая желтыми немигающими глазами. — А может, ты боишься за собственную власть? Не бойся. Не время затевать в Орде усобицы, когда враги наши так сильны. Мои друзья не хотели бы над собой ни Тимура, ни Тохтамыша. Отдай мне улус Бейбулата и все права, которыми он владел, — у тебя будет в Орде до конца дней союзник посильней Темир-бека.
Взгляды их встретились, как ножи, у Мамая задергалось веко, кулаки, сжатые в камни, выползли из рукавов халата, захолодели на золоте подлокотников — он встречал своего посла, сидя на троне. Сдавленно прошипел:
— А твой шут, колдун, с кинжалом в моей юрте?..
Желтые глаза Темучина мигнули, лоб прорезала угрюмая складка.
— Разве Темир-бек ничего тебе не сказал? Я послал в Сарай моих людей и велел им тайно схватить бухарского купца, который продал мне этого шута. Купца скоро привезут, и ты можешь сам допросить его.
— Хорошо. — Мамай отер со лба пот рукавом, по-прежнему не отводя от лица Темучина суженных глаз, словно удерживая перехваченный нож. — Когда купца привезут, ты получишь, что просишь. Но о войне ты судишь, как улусник, я же — повелитель Орды и останусь им. Поэтому забудь свои мысли и думай не о числе врагов, думай о силе твоего тумена…
Лишь на совете главных мурз войска, поглядывая в непроницаемое лицо рыжебородого чингизида, Мамай сообразил, что совершит непоправимую ошибку, передав новый улус и новые большие права хану Темучииу. Тот ведь и теперь сильнее любого из царевичей, а тогда окажется недосягаемым и для повелителя Золотой Орды. Возвышая достоинство Темир-бека и Батарбека, Мамай подумывал, кому из них отдать все то, чем владел опальный хан Бейбулат…
Сидя на холме над Красивой Мечей пасмурным сентябрьским утром, Мамай снова возвращался ко всему, что прежде решалось сплеча, по первому желанию, а теперь не давалось. В теплом халате повелителю было зябко. Сколько жестоких лишений изведал он в походной жизни! В зимней степи, бывало, не отворачивал лица от лютого северного ветра, когда самые закаленные всадники не снимали овчинных масок. В седле под проливным дождем с презрением отталкивал руку телохранителя с непромокаемым халатом, показывая войску пример стойкости и терпения. От чего же теперь знобит его на свежем русском ветру? Может быть, годы студят кровь? Или с годами удары судьбы ощутимее подтачивают физические и душевные силы? Почему прежде, когда рвался к власти, удачи шли навстречу, а теперь — беды? У дочери отнялись ноги, несмотря на все искусство лекарей, верный Алтын погиб, Димитрий вышел навстречу с огромным войском, союзники медлят — все одно к одному, все помнится, давит, злобит, лишает покоя. Будто душа Мамая — бессточное болото в такырах, куда дождевые ручьи непрерывно несут зловонную горько-соленую грязь. Даже бегство русского князя, за которого Димитрий предложил Авдула и четырех мурз, а с ним бегство таинственного нукера Хасана обернулось на позор Мамаю. Кто он, этот демон в пурпурном плаще, не оставил ли друзей в Орде, какими зловещими шипами могут прорасти его следы? Тщетно пытался Мамай добиться вразумительных слов от мурзы Галея, тот лишь бил землю лбом, повторяя: «Повелитель! Хасан очень гордый, он, наверное, сильно обиделся, что его посадили в яму и удалили из сменной гвардии». Болван! Сумел родить ублюдка, так сумей воспитать его истинным ордынцем либо убей вовремя. Так нет — сплавил в чужие руки, и выросла пантера, готовая вцепиться в горло хозяина. Мамай смутно догадывался, какого опасного врага проглядел со своими ищейками у себя под боком. От погони вестей нет. Авдула и четырех мурз он все-таки выменял на московского гонца, но и возвращение Авдула мало утешало. Никому, оказывается, верить нельзя, даже ближайшим нукерам. Только великая победа уничтожит его врагов!.. В который уж раз эта мысль приносит Мамаю облегчение. Тот, кто знает свой путь, не должен отступать от него до смертного часа.
От Герцога прибыл начальник сотни с жалобой: всадники из касожского тумена ночью отбили скот, подаренный Мамаем фряжским наемникам, а теперь уверяют, будто они приобрели его у татар за деньги.
— Чего же хочет Герцог от меня? — Веко Мамая слабо подрагивало — злился, что пришлось-таки выдать наемникам вторую половину задатка, опустошив войсковую казну.
— Вели касогам вернуть нам быков и овец, милостивый хан. Ведь они проявили неуважение к твоему приказу.
— Может быть, они доказали, что более вас заслуживают моих даров? Вы плохие воины, если не способны справиться с горскими разбойниками.
Фряг поднял голову, настороженно спросил:
— Милостивый хан дозволяет нам применить силу? Мы сегодня же нападем на их лагерь и уничтожим грязных бродяг.
Веко Мамая задергалось сильнее. «Коршунячье отродье! Я посмотрю на вашу храбрость перед полками русов. Это вам не толпа янычар, не унылые лигионы издыхающей Византии, не арабский „вечер потрясения“, не разнаряженный частокол германских и франкских рыцарей, не стадо таврических разбойников. Вы узнаете, за что плачу я золото и серебро наймитам, досыта кормлю их свежим мясом!» Холодно сказал:
— Однако ваш начальник может обойтись без боя. У него теперь довольно золота, чтобы купить мяса на все войско. Ступай… Постой! — он остановил фряга, осененный неожиданной мыслью, в которой еще не дал себе отчета. — Скажи Герцогу, пусть он пришлет ко мне близнецов, о которых я спрашивал. Касоги вернут вам быков и овец, а воры будут наказаны по законам Орды.
Отчего вдруг Мамаю загорелось увидеть глаза близнецов, так похожие на глаза его дочери и глаза того русского пленного, который не дал ему простого обещания в обмен на жизнь и свободу? Только потому, что не мог ручаться за свое слово? Есть же такие люди! И у великих царей время от времени случается нужда в них.
Десятник нукеров доложил:
— Повелитель, к тебе люди Батарбека с русским пленником.
Мамай встрепенулся, и словно порывом сухого ветра выдуло из степи знобкую сырость. Воины в серых халатах втащили на холм грузного человека со связанными за спиной руками и веревкой ни шее, сильным рывком бросили ниц. Мамай узнал склонившегося перед ним сотника.
— Это ты, Бадарч? Какого зверя выловил в московских лесах?
— Повелитель! Мы исполнили твой приказ: предатель Бастрык перед тобой.
Мамай по-кошачьи шагнул вперед, приказал по-русски:
— Встань! — Сузив глаза в усмешке, разглядывал припухшее от синяков лицо пленного, всклоченную бороду, рваную одежду, — видно, нелегко сдался этот бугай. — Что скажешь, Федька? Новые вести привез мне или пожаловал за наградой?
— Тебе, царь, то лучше ведомо, — прохрипел пленный, потупясь. — Не своей волей стою перед тобой.
— Да уж твоя воля кончилась, Федька. Даже охотничий барс попадает в клетку, если он скалит зубы на хозяина. Ты же только гиена. — Неожиданно взвизгнул: — Говори, кому служил! Какие лживые вести слал в Орду? Кого ты в Орде знаешь из моих врагов?
Бастрык жалко усмехнулся опухшим ртом:
— Столько спрашиваешь, царь, што и не знаю… Служил я всем помаленьку, тебе тож… Чего передал, теперь дело десято. А знавал я хана Бейбулата да Батарбека, да иных твоих начальников — неш они те враги? Убей, а ни московских, ни рязанских лазутчиков в Орде я не видывал. Пытать станешь — кого хошь назову. От ваших пыток чего не сбрешешь, мне же все едино. Казнил я твоих людишек — не запираюсь. Требовали, чего я вовек не ведал, оружьем грозили, вот и… Да и к Димитрию мне нынче дорога заказана, потому в твои сети попал. Вот коли помилуешь, кой-чего скажу те на пользу.
Как ни был зол Мамай, его удивил торг Бастрыка.
— Говори. Я решу, стоят ли твои вести моей милости.
Федька вздохнул, переступил босыми ногами, впервые прямо глянул в лицо Мамая.
— Ведаешь ли ты, великий царь, што Есутаев сын Иргизка к Димитрию шел?
— Так…
— Будто бы Есутай тумен свой в помощь Димитрию прислать сулил.
— Так!.. — рука Мамая побелела на поясе, веко задергалось.
— Не бойсь, не дошел Иргизка до Димитрия. Я сам казнил его, с ним и весть умерла, а грешить-то Есутай на князя будет.
Мамай метнул взгляд на сотника, тот наклонил голову:
— Федька не врет. Иргиз умер, но бывшие с ним люди живы.
— Што люди! — Бастрык пренебрежительно качнул головой. — Я сам пытал Иргизку, Есутай велел ему говорить лишь Димитрию, а ты, великий царь, своих татар знаешь.
— Знаю, — Мамай жестоко усмехнулся. — Ты проговорился, Федька: тайна Иргиза тебе неведома. И тут лжешь!
Бастрык испуганно заморгал, с трудом соображая, как это сам себя запутал.
— Говори дальше, Есутаевы дела я сам разберу.
Бастрык пошмыгал носом, на что-то решаясь.
— Моя смерть, великий царь, теперь ничего тебе не даст. А жизня у меня одна. Так, может, я куплю ее? И за тех, казненных мною, заплачу тебе.
Мамай захохотал, и нукеры вздрогнули — так давно не слышали они его смеха.
— Да ты шут, Федька! Каким серебром платить станешь? Тем, что в сундуках у Димитрия?
— Есть у меня свой сундук, в Коломне зарыт. Там не токмо золото и серебро… Там така икона, в каменьях, ее за тыщу кобыл не купишь.
У нукеров загорелись глаза.
— Откуда у тебя икона?
— Не все ль равно?.. Да коли хошь знать — у Иргизки отнял.
— Теперь я знаю, почему ты убил его. А иконе той цена — две сотни лошадей.
— Великий царь, на Руси ей цены нет!
— Да на Руси я все возьму даром.
— Но икону и золото я глубоко зарыл. Пошли со мной верных людей, Коломна теперь пуста. Я отдам все! — страх и надежда метались в глазах Бастрыка. — За одну мою жизню я дам тебе столько, што ты можешь нанять сотню воинов и купить тыщу рабов!
— Рабов на Руси я возьму, сколько захочу. Воинов у меня достаточно. И тебе, Бастрык, я не верю. Ты предавал рязанского князя мне. Меня ты предавал рязанскому князю. Нас обоих ты предавал Димитрию. Теперь ты готов предать Димитрия. Возьму выкуп и отпущу — ты снова предашь меня. Ты служебный предатель, Федька. А где зарыл сундук, скажешь, когда из тебя начнут вытягивать жилы.
Бастрык затрясся, пал на колени, пополз к ногам Мамая.
— Отпусти, возьми выкуп, не обману, отслужу тебе… Я вхож ко князю Димитрию. Вели — убью его, отпусти только…
Мамай брезгливо попятился.
— Врешь, Федька. Ворон не заклюет орла, шакал не загрызет тигра. Ты трус, Федька, а трусы убивают лишь слабейших. Я люблю казнить трусов.
Бастрык съежился на земле, оцепенел, потом поднялся на колени, встал на ноги, помотал бородой, отряхивая слезы, по-бычьи наклонил голову, угрюмо сказал:
— Добро же! Рвите жилы — икону и золото я вам не выдам.
Мамай второй раз засмеялся, отстегнул с пояса кошель, бросил сотнику.
— Это награда за предателя. Скажи Батарбеку — я доволен.
Потом велел нукерам вести за собой пленного, сошел с холма на берег речки и приказал рыть яму. Повернулся к Бастрыку.
— Ты, Федька, поступил с моими людьми по-ордынски, ученик ты способный. Но ученику не сравняться с учителем. Ты тоже останешься без носа, без глаз, без ушей и без языка. Но я сделаю это без помощи меча.
Бастрыка закопали по шею, не развязав рук, принесли заготовку для конской кольчуги, разостлали ее по земле, плотно стянули вокруг шеи. Потом накрыли голову железной решетчатой клеткой.
— Принесите голодных крыс и пустите в клетку, — приказал Мамай. — Когда крысы начнут пир, позовите меня — я хочу видеть, какого цвета кровь и мозг у тройного предателя.
…Бастрык не видел, как удалился Мамай, не замечал ни стражи, ни липкого дождя, падающего на лицо, — ввалившимися глазами неотрывно смотрел в низкое серое небо, расчерченное железом в мелкую клетку. Он не просил у этого неба снисхождения и пощады, он каялся во всех тяжких и малых грехах, что совершил под этим небом и еще готов был совершить от жадности, ненависти и гордыни, от звериного желания жить и мстить. С исступленным откровением вспоминал он все зло, которое творил или хотел сотворить, и твердил про себя молитвы, какие помнил. Он молился и слышал, как повизгивают в углах клетки испуганные крысы, скребут зубами железо, пытаясь проделать выходы, перебегают из угла в угол. Чтобы не слышать их, Бастрык начал молиться вслух, однако злые писки, стук коготков и скрип зубов о железо не утихали, а холодная земля нестерпимо давила на грудь. Задыхаясь, он отчаянно молился и все время думал: придет ночь, и тогда голодные обозленные крысы перестанут бояться его бессильного шепота…
Едва глянув на введенных в шатер близнецов, Мамай, как и в первый раз, чуток ошалел — насколько велико их сходство и как оба напоминают его дочь. Нет, не глаза — у этих глаза светлые, а у Наили они отцовские, темные, словно ночи на юге. Разлетающиеся брови и рисунок губ — вот что рождает сходство. Может быть, потому и выражение глаз кажется одинаковым: словно бы давний, несказанный вопрос или печаль застыли в них. Мамай спрашивал через переводчика, отвечал чаще один из близнецов, поплечистей, посуровей видом и как будто постарше. «Наверное, этот у нее родился первым», — думал Мамай, слушая ответы и приглядываясь к воинам.
Родителей они едва помнят. Потому что было им лет по шести-семи, когда на село напали неведомые всадники и увезли обоих. «Отец Герасим» — лишь это имя запало им в память, оно часто произносилось вокруг. Был отец Герасим высок, носил длинную черную одежду, пел громовым голосом и пускал сладкий дым, а над ним летали причудливые птицы с человеческими лицами. Теперь они догадываются — их отец, вероятно, служил священником. Имя матери они не помнят. Они, наверное, забыли бы и отца Герасима, и язык родины, если бы их разлучили, но вместе они сохранили память детства и поддерживали ее. Вырванные из материнских объятий грубой рукой страшного наездника, брошенные в огромный чужой мир, такой неласковый, они рано узнали, что самая большая радость — услышать на чужбине родную речь, похожую на речь матери и отца. И хотя на невольничьих дорогах чаще всего встречались им такие же, как они, рабы, минутная ласка, слово утешения, украдкой сунутый в руку кусок еды не давали иссякнуть в детских душах ожиданию и надежде. Герцог купил их в Ливане уже подростками у разорившегося торговца красками и дешевым полотном. Они плакали не об этом добром господине, который хотя и гонял их с утра до ночи по заказчикам, но и кормил почти каждый день, — плакали о хромом дядьке Петре, что жил в невольниках у процветающего соседа, хозяина оружейной мастерской. При всяком случае тот рассказывал им о потерянной зеленой родине, пел русские песни, говорил сказки и бывальщины, обещал взять с собой, когда скопит достаточно денег, чтобы убежать от хозяина и добраться хотя бы до Царьграда, до Афонской горы, где живут православные монахи: они-де часто переправляют на Русь и в Литву беглых людей православной веры под видом странствующих чернецов. Теперь это тоже кажется им сказкой. За годы странствий с новым господином родиной их стала война, а войны идут повсюду, и наемникам за их мечи хорошо платят. Герцог богат, он говорит — нынешний поход для него последний, из Руси он вернется в свой замок на берегу лазурного моря, чтобы закончить дни под сенью олив и миртов, в благочестивых молитвах. Братьям обещает свободу и готов взять их с собой наемными слугами, потому что верит в их преданность и честность. Чего им еще искать?
Мамай зорко всматривался в лица близнецов, но ничего не мог прочесть, кроме настороженности и скрытой тревоги, — видно, привыкли, что сильные призывают их к себе не для ласкового разговора. Мелькнула сумасшедшая мысль: ввести их в юрту дочери. «Вот твои братья, царевна, отныне будут они подле тебя — второй после отца защитой». Дочь, наверное, встанет на ноги от потрясения. Но… невозможно!
Зачем он их вызвал? Что хотел открыть в глазах подневольных наймитов? И вообще, чего он стал копаться в людях? Разве недостаточно изучил их инстинкты? Особенно когда объединены они одним именем — Орда. Но Хасан!.. Но тот светлоглазый князь!.. Собственная дочь!.. И даже Федька Бастрык! Такие загадки загадывают — даже высшей властью не разрешишь.
Мамая уже не так поражало сходство близнецов и родинки — у одного на правой щеке, у другого — на левой. Видно, их ангел-хранитель был рассеян или сделал эту отметку для себя? Мамай вдруг встретил короткий взгляд того, что выглядел младше. Черты лица у него мягче, и светлые волосы, спадающие на плечи, напоминают женские локоны, отчего он кажется особенно похожим на Наилю. Наверное, другой командует им, как делают старшие братья, а то и поколачивает. Что-то далекое, забытое, похожее на жалость шевельнулось в Мамаевой душе, и он испугался даже проблеска слабости в себе. Неужто правда стареет? Или все из-за дочери? Нахмурился, отрывисто сказал:
— Я слышал, вы храбрые воины. Хотите служить у меня?
— Царь, у нас есть свой господин, — слово «царь» воин произнес по-русски, и знакомое послышалось Мамаю в его голосе.
— Ваш господин у меня на службе, здесь я повелеваю, и мои желания — закон. Я ведь не римский император.
— Нам будет трудно служить у тебя, царь, мы плохо знаем язык татар.
Не привыкший к возражениям простолюдинов, Мамай заговорил холодно и жестко:
— Вы должны быстро научиться татарскому языку, чтобы выдвинуться в моем войске. Отличитесь в походе, и я выкуплю вас у Герцога, сделаю начальниками славянских отрядов.
Перехватив удивленные взгляды, усмехнулся:
— Не все русы, литовцы и поляки враги мне. Есть союзники, они пойдут со мной дальше, на закат. Герцог не скоро найдет тихие мирты на лазурном берегу… Мне потребуется много проверенных, смелых и преданных людей славянского племени, чтобы командовать воинами и управлять покоренными землями. Вы можете стать боярами на той земле, где родились.
Братья быстро переглянулись, опустили головы — не ждали, видно, таких слов от ордынского владыки.
— Я слышал, вы не умеете грабить, — Мамай снова усмехнулся. — И не грабьте в этом походе, грабить есть кому. Завоюйте себе другую славу. Я отдаю города и земли побежденных на щит только на три дня. Кто же через три дня возьмет с населения хоть нитку, карается смертью. Однако в Орде много непослушного сброда. Вы получите небольшие отряды воинов, вам поручу я рубить головы переступивших священный закон Орды. Сородичи станут вас прославлять, и тогда к вам охотно пойдут служить русы, литовцы, поляки и чехи. Вы поможете мне создать сильные тумены пеших воинов, эти тумены будут передвигаться на лошадях вместе с конницей — кто посмеет тогда стать против меня в битве! Видите, какие мысли я открываю вам.
— Мы маленькие, подневольные люди, царь. Ты можешь найти более достойных.
Мамай покосился на своих бесстрастных нукеров, спросил:
— Кого вы называете более достойными? Тех, кто развращен богатством и знатностью? Редкий из них достоин того, что уже имеет. Я выдвигаю людей, как это делал Потрясатель вселенной — Чингисхан, он в юности сам был рабом, прикованным железной цепью к наковальне. Знаете ли вы об этом?.. Вот мои нукеры, простые воины сегодня, — все они со временем становятся десятниками, сотниками, тысячниками, даже темниками — по заслугам и уму. Вы молоды, но вы повидали многое. И я сказал — такие, как вы, скоро мне потребуются. Передайте это другим воинам вашего племени, если они есть в легионе Герцога. Все ли вы поняли?
— Да, царь.
— И знайте: Москва — враг не только мне, но и всем другим русским и литовским князьям. Она подчиняет мечом и ограбляет слабых соседей. Как покровитель Руси и Литвы я хочу положить этому конец. На развалинах гнезда московских ястребов я расскажу вам о вашей матери…
Оба вскинули головы, оба широко раскрыли потемневшие глаза.
— Царь, где она?..
Неужто эти бездомные бродяги, забывшие материнское имя, сохранили чувства к ней, той женщине, что вскормила их своей грудью? Еще хан Узбек говорил, что русов можно поработить окончательно, когда в них умрет память о прошлом и уважение к обычаям предков, когда молодые люди отвергнут опыт родителей и захотят жить по-своему. Не случайно со времен Батыя наследники русских князей привозятся в Орду вместе с детьми многих знатных бояр. Заодно это надежные заложники. Возвращаясь, они приносят с собой многие обычаи Орды, и все же трудно припомнить хотя бы одного, кто отверг обычаи своих предков. Возможно, на Руси особенный дух? Резать собственных братьев русские князья научились еще от половцев — окаянного Святополка и Глеба Рязанского церковь до сих пор проклинает с амвонов, — а вот родного отца еще ни один князь не придушил и не согнал с трона. Между тем татарские мурзы и ханы при всяком удобном случае сносят головы тем, кто породил их на свет, чтобы завладеть наследством…
Мамай вздохнул. Однако это мысль — надо велеть записать ее в книгу мудрых поучений: раздели народ врага на отцов и детей, брани старших и льсти молодым, пачкай грязью прошлое и хвали чужеземные порядки — тогда государство врага станет подобно дереву, источенному червями.
Холодно глядя в напряженные лица братьев, медленно произнес:
— Я сказал: о вашей матери сведаете от меня на развалинах Москвы. И, может быть, не только о ней. Служите мне верно — я ничего не забываю.
Провожая взглядом синие камзолы, подумал: «Не нажить бы мне нового Хасана. А то и двух сразу». Нет, Мамай дважды не обжигается на одном огне. Если приблизит этих, то лишь на московском пепелище, когда у них не останется выбора. И пусть они искупают мечи в русской крови…
Снова примчался вестник от Батарбека, и как ни ошеломляюща была новость, Мамай поверил сразу: московское войско накануне перешло Оку и теперь подходит к Осетру, в каких-нибудь сорока верстах от устья Непрядвы, где Мамай назначил встречу своим союзникам. Димитрий лез на рожон. Впервые за полтораста лет после Калки русские сами искали встречи с войском Великой Орды. Впрочем, была еще Вожа… И эта ошеломляющая быстрота переходов!
Похожий на бочку с взрывным зельем, которую лижет невидимый адский огонь, Мамай рассылал со своего холма свирепых гонцов, поднимая тумены в ночной поход; помчались вестники и к союзным князьям — Мамай теперь не назначал никаких сроков, он требовал идти самым скорым маршем, во что бы то ни стало опередить Димитрия с выходом к Дону у слияния с Непрядвой. Опытный полководец, он знал, как часто сильнейшие армии терпят неудачу, застигнутые противником в момент переправы. За Доном ровная степь, раздолье для ордынской конницы.
Багровый закат в полнеба красил оборванные тучи, медленно уходящие к югу, и в ольховых берегах Красивой Мечи струилась узкая красная бездна. Глядя в нее, Мамай испытал темное, безошибочное чувство самосохранения, которое заставляет зверя рыть запасной выход, далеко относя землю от норы. Он приказал оставить на месте свой богатый шатер, семейные кочевья, большую часть скота, казну, дочь с рабынями под охраной двух сотен сменной гвардии. Командовать лагерем приказал опытному наяну из преданных тысячников, велел держать людей, стада и кибитки в готовности к немедленному выступлению.
— Когда я разобью Димитрия, тебе придется быстро догонять войско.
Тысячник молча наклонил голову — он все понимал. Поколебавшись, Мамай решил оставить при нем еще три сотни «алых халатов». Пятьсот отборных нукеров — сила, с которой можно прорубиться сквозь целый тумен. Пусть половина его гвардии останется вдали от поля битвы, не подвергаясь никакому риску, в сражении всегда существует опасность потерять ее. Так он говорил себе, втайне думая о худшем. Полководец, проигравший сражение, не побежден, если сохранит гвардию. С пятью сотнями нукеров он быстро соберет новое войско, а без них и золото не поможет — слишком много врагов нажил Мамай на пути к власти…
По дальним холмам бесконечными колоннами черных муравьев двигались всадники Орды на фоне багрового заката, под низкими черно-багровыми тучами. В красном воздухе с севера медленно плыл косяк розовых молчаливых птиц, они снизились вблизи речки, высматривая знакомые присады, но всюду по берегам двигались люди, паслись стада, блистали огни и курились дымы костров; птицы пошли на большой круг, заиграв оперением в закатных лучах — то бело-розовым, то темно-багровым. Несколько всадников отделились от своей колонны, остановились — было видно, что они вынимают луки. Скоро косяк дрогнул, стал набирать высоту, лишь одна птица покачнулась, часто махая крыльями, отлого пошла вниз, в сторону холма, и двое всадников поскакали за ней. Проследив, как птица вдруг провалилась в воздухе и белоснежным комом упала в низину, Мамай приказал начальнику стражи:
— Пошли узнать, кто позволил охоту во время марша. С начальника десятка вычесть цену двух лошадей, стрелкам — по десять плетей. Лебедя отдай моему повару.
Выступив из Коломны 26 августа, русское войско в два перехода достигло устья Лопасни и здесь, соединясь с большим полком московского пешего ополчения под командованием тысяцкого Тимофея Вельяминова, в один день переправились через Оку.
Димитрию уже было ясно: рязанский князь не станет под его знамя; избегая густо населенных рязанских волостей, Димитрий исключал и возможность столкновения с войском своего давнего соперника — для того и был совершен обходной марш-маневр вдоль северных рязанских границ. И все же за Окой лежала земля Ольга, идти предстояло краем его великого княжества, поэтому Димитрий строжайше наказал воеводам: «Да не упадет ни единый волос с головы рязанцев, не будет потоптан ни единый колосок на рязанских полях, ни единая курица задавлена на рязанских дорогах, ни единая вишенка сорвана с ветки! Не я начал распрю с Ольгом, но он, Святополк окаянный, первым отошел от русского дела. Видит бог, собери ныне Рязань против Орды силу, равную нашей, стал бы я под руку ее князя с великой радостью. Но судил господь Москве поднять Русь на битву за волю нашу, и скорблю я, что завистник мой Ольг не принял сего ни душой, ни разумом. Народ его в том не виновен, народ обязан слушать государя, но пусть видит народ рязанский, что не врагами его, а спасителями идут на Дон полки московские. И скажет ли народ спасибо князю своему, коли заодно с Ордой он станет против нас! А захочет Ольг в стольном своем граде отсидеться — пусть сидит, тревожить не станем».
Димитрий безошибочно рассчитал, что слова его разнесутся далеко, дойдут и до Ольга, ибо в войске было много торговых гостей из Рязани, — купцам и распри государей нипочем, шла бы торговля бойко. Димитрий сам подсказал соседу-сопернику лучший для него образ действий, он в душе понимал рязанского князя: в победу Москвы не верит, идти заодно с Мамаем не хочет, ибо ненавидит Орду да и страшится проклятья русских людей, но и открыто разорвать союз с Мамаем тоже страшится: тогда, в случае победы Орды, его княжество первым исчезнет с лица земли. «Сиди дома, — как бы говорил Димитрий сопернику. — Повода для вражды я тебе не дал и не дам, а посему не будет тебе даже малого оправдания, коли на меня исполчишься с татарами заодно».
Тревожил еще Ягайло, который стремился обойти полки своих братьев с юго-запада и получить свободный путь к Мамаю. Двинуть бы Ольгердовичей прямо на него, навязать встречное сражение, отбросить на запад. Пусть у Ягайло силы побольше, но как воины и полководцы Андрей и Дмитрий не чета своему брату, а главное их превосходство в духе войска: уже несколько русских бояр и литовских панов с дружинами тайно покинули Ягайло и перешли к его младшим братьям. И сколько еще готово перейти при случае! Но не хотелось Димитрию проливать славянскую кровь до решающего сражения, все мечи соединенной рати братьев Ольгердовичей надо сберечь и направить на самого страшного врага. Димитрий по-прежнему рассчитывал встретить Мамая прежде, чем встретит его Ягайло, который не переставал оглядываться на своего рязанского союзника.
На переправе через быстрый Осетр великого князя разыскал разведчик Васька Тупик…
Отряду Тупика не удалось избежать столкновения с преследователями. Враги настигли беглецов за Пронском, сели на хвост, погнали, на скаку меняя коней, и уже над головами русских запели черные стрелы, уже испытанные лошади сакмагонов задыхались на встречном ветру, роняя с боков клочья пены, — лишний заводной конь, имевшийся у каждого из врагов, решал исход долгого состязания и судьбу русских разведчиков. Тут бы Ваське и его товарищам последний раз употчевать врагов белым железом и красным вином, да и самим отведать того же угощения, тут бы неприбранные тела их растащили жадные звери и птицы, и остались бы тайной для великого князя судьбы его отчаянных пограничных стражей, но, видно, кто-то сильно молился за синеглазого московского рубаку. Вблизи той самой речки Вожи, что стала проклятьем для Мамая, дорогу погоне перерезал полусотенный отряд конных шишей[12], как потом выяснилось, шедший на зов князя Димитрия. Звероватые лесные мужики, ражие парни на лохматых крестьянских лошадях, размахивая ослопами, чеканами, топорами и самодельными мечами, с гиком и свистом кинулись на татар сбоку, из негустого березового перелеска. Те, ошеломленные нежданным нападением, сдержали коней, Тупик моментально повернул отряд, ударил на растянувшихся преследователей. Силы оказались равными, но рубка длилась недолго — ордынцы бежали, потеряв с десяток воинов; Тупик остановил преследование: кони сакмагонов выдохлись, а посылать в погоню одних мужиков — значит погубить их. Перевязав раненых и похоронив убитых, одним отрядом двинулись на север, соблюдая осторожность, — враги могли вернуться, скрытно следовать по пятам, выжидая удобный момент для нападения. Редкие рязанские заставы не задерживали московских разведчиков и шишей. Будто и не замечали их. От рязанцев Тупик выведал, что Димитрий ушел из Коломны. Надежда на отдых отпала, двигались на закат бездорожьем — так быстро, как могли нести кони, пока наконец услышали строгий оклик певучим московским баском, который сказал Тупику больше, чем пароль…
Два дня отряд обгонял войска на марше, дороги были забиты конницей, пехотой, обозами, стадами быков и овец. Радость, что ушли от врага, перешла в счастливое потрясение при виде нескончаемой русской силы, поднявшейся на извечного врага.
— Можно жить, Василей Ондреич! — Копыто сиял воспаленными от ветра глазами.
— Поживем еще, Ваня. Да как поживем! — Тупик пристально вглядывался в лица ратников большого полка, надеясь увидеть тех, с которыми шла Дарья. Ведь нашли шиши отряд земляков-рязанцев в этом великом потоке. Хоть бы словечко услышать — где она теперь, жива ли, здорова ль?
Молчаливый Хасан тоже смотрел на бородатые и безусые лица, пытаясь коснуться жизни этих людей внутренним чувством и в прикосновении найти ту близость, что даст ему ощущение единства с великим народом, чья судьба стала и судьбой князя Хасана. Он знал: это приходит как бы нечаянно, вдруг, через мимолетный чей-то взгляд, улыбку, жест или слово, которые будто бы знакомы тебе извечно, которые ты знал и понимал в том неведомом пространстве, откуда пришел на эту землю, — так бывает у людей одного духа, одной веры, одной крови. Он пережил это в яме при встрече с Тупиком, а впервые пережил еще раньше, в рязанской деревне во время набега, когда кривоногий, длиннорукий воин в овчине шерстью наружу с кривым мечом в руке медленно, вразвалку приближался к подростку, забившемуся в угол сарая, и тот лишь сказал: «Мама!» — и закрыл лицо грязными ладошками. Было, как молния — «Это я там в сумрачном углу, это меня, маленького, беззащитного, никому не причинившего зла, убивают во всех темных углах и на солнечных улицах, бросают в горящие избы, запихивают в кожаные мешки, привязанные к кибиткам и саням, — ведь я тоже человек, я тоже только человек, еще недавно бывший ребенком!..» Через мгновенье, потрясенно рассматривая свой окровавленный меч и того в лохматой овчине, уткнувшегося в почернелую солому, он понял, что перешел черту, навсегда отделившую его от прежних соплеменников, что помертвелый мальчишка в углу сарая ему в тысячу раз ближе этого в лохматой овчине, который способен легко и бездумно убить безоружного ребенка.
И он рубанул еще раз — так, чтобы тот никогда не встал. Оттуда, из полутемного сарая, начинался путь Хасана в эту великую рать Москвы, и не раз подкатывала к сердцу волна счастливого тепла, обещая слить его с нею, как каплю дождя с потоком реки, в которой ее уже нельзя различить. Но сегодня что-то мешало Хасану. Может быть, он слишком привык к одиночеству, к холодной настороженности в окружении зорких, беспощадных врагов, поэтому и теперь нес чувство своей чужеродности шумному потоку русского войска — белая ворона, испачканная сажей, затерялась в стае подруг и одной лишь тревогой занята: как бы внезапный дождь не обнаружил ее истинного наряда, как бы не изгнали ее из стаи, — и не поймет она за своей тревогой беззаботного разговора товарок. Хасану требовалось время почувствовать себя обыкновенным человеком, которому не надо таиться, играть чью-то роль, ждать удара и самому быть готовым к нападению, но близость битвы заставляла его торопиться, и он твердил себе: «Это мой народ, мои братья, каждый из них теперь же готов умереть за русского князя Хасана. И этот рыжебородый мужик в полинялом зипуне и лаптях, и тот рослый старик со своим топором, и рябой парень в шапке блином, и скуластый боярин в зеленом кафтане на серой тонконогой лошади, и этот дородный дядя с обличьем купца, отирающий пот со лба широким рукавом вышитой рубахи, и сухонький возничий в рваном армячишке, помахивающий тонким кнутом на разномастную пару и поминутно заглядывающий за борт — на месте ли смазница? — все они мой народ, без которого князь Хасан и дело его ничего не стоят, и князь Хасан за любого из них умрет, как и они за него». Так говоря себе, он заглушал привычную настороженность, что мешала ему быть своим среди своих.
Великокняжеские значки увидели издалека на прибрежном холме. Дружинники встретили радостными криками:
— Тупик!.. Живой, черт!.. Выкупили?..
— Што я, товар? — Васька, смеясь, озорно поталкивал товарищей. — Сам убег, да вон еще князя с собой прихватил.
— Ай, сокол! — Никита Чекан, облапив, целовал в заросшие щеки. — То-то радости девкам московским — этикой красавец жив-здоров воротился.
— Плюнь через плечо, Никита, до невест еще звон сколько верст.
— Доскачешь на таком-то коне…
Никита осекся, встретясь взглядом с поседелым худым человеком из отряда Тупика.
— Осподи… Не сон ли?..
— Не сон, Никита, — тот с усилием улыбнулся. — Признал…
— Ваня! Копье!..
Старые товарищи обнялись, не пряча слез.
— С того света, што ль?
— Почитай, с того. Спасибо Тетюшкову, пособил. Четверо мы ушли, а было нас полтораста невольников, отданных Мамаем на избиение для потехи… Да што! После расскажу, мне бы теперь сотню — да с Мамаем переведаться.
— Даст тебе князь сотню, ныне большая нужда в начальниках.
— Где князь-то? — спросил Тупик.
— Эвон, ладьи провожает. Мужики не все плавать научены, так он следит, чтоб ладьи не перегружали.
— Едем к нему, князь Хасан, — позвал Тупик.
Воины с любопытством оборотились на стройного всадника в черной татарской байдане.
— Кто таков? — спросил Никита.
— Наш, татарин, — пояснил Копыто. — От Мамая ушел, лютый враг ему. И эти трое тож наши, нукеры князю.
Никита с сомнением покачал головой, тихо присвистнул.
— Приглядеть бы за таким-то «нашим».
— Не сомневайсь, — веско подтвердил Копье. — Видел его в бою — великий воин. С таким за радость почту стать рядом в битве…
Димитрий только что отругал начальника переправы за какой-то недосмотр, обернул к подъехавшим сердитое лицо, не меняя выражения, усталым, с хрипотцой голосом сказал:
— Явился, разбойник! Мало — на рожон лезешь, еще и от Мамая сбежал, шатаешься невесть где, а мне заместо тебя гонца выкупать пришлось. Довел Мамая — он, гляди, послов начнет сажать в яму. Вот Боброк те еще задаст покрепче мово, — и, широко улыбнувшись, по-товарищески обнял разведчика.
Васька, смущенный грубоватой лаской государя, удивленный тем, что Димитрий уже все знает, только и пробормотал:
— Вестника я привез, государь.
Димитрий Иванович внимательно посмотрел на Хасана темными строгими глазами, и тот, сняв шлем, поклонился, тотчас выпрямившись, назвал себя. Димитрий подошел вплотную к татарину, всмотрелся в загорелое лицо, в спокойные серые глаза.
— Вот ты каков, князь Хасан. Дай тя поцелую по нашему обычаю… Выходит, ты его из Мамаевой ямы вытащил? Я уж думал, Васька наш оборотень, коли ему удалось из самого Мамаева куреня удрать.
— Сам я, повелитель, свою голову чудом спас. Как меня Мамай помиловал за драку с темником Темиром, не пойму. Но оставаться нельзя было, и вестников всех отослал к тебе.
— А я тебя не виню — ты волен был уйти, когда захочешь, я свое слово помню. Горячности не одобряю, да сам давно ль был таким, как вы с Васькой! Весть твою последнюю с Тетюшковым получил, за то от русской земли спасибо. Теперь отдыхайте, вот закончим переправу — поговорим.
— Повелитель, отдыхать будем после битвы. Я должен сказать тебе важную весть.
— Ну-ка, — Димитрий дал знак отрокам отойти, Тупика удержал: — Говори при нем… А повелителем ты, князь, не величай меня, ладно? Я ж не бог.
— Да, государь. — Хасан покраснел.
— Ин и добро, — улыбнулся Димитрий. — Теперь сказывай.
— К Мамаю пришло десять тысяч наемников-фрягов, это сильная пехота.
— Пришли, стало быть.
— Они привезли метательные машины на колесах. Еще два десятка машин построено в войске Орды. От больших луков, которые натягивают пятьдесят человек, Мамай отказался — они громоздкие, а бьют слабее машин и на выстрел требуют много времени. Машины ведь тоже стреляют и копьями.
— Так.
— Начальник машин предложил Мамаю поставить их в один ряд против пешей рати и разбить ее строй тяжелыми свинцовыми пулями. Мамай, похоже, согласился. Когда машины появятся, надо послать конный отряд — разрушить их. В открытом поле от таких пуль нет защиты.
— Знаю. И за это спасибо, князь. Я велю предупредить всех воевод, чтоб следили. Какой награды ты хочешь?
— Ты достаточно наградил меня, государь. Но есть у меня три просьбы.
— Ну-ка?
— Первая: оставить меня в твоем войске. Вторая: дай мне сотню всадников. У меня пока трое татар, мало.
Димитрий улыбнулся:
— А третья?
— Плащ пурпурного цвета. Самому мне его здесь не найти.
— Почему пурпурного? — Глаза Димитрия совсем повеселели.
— Это любимый цвет моей матери. И в этом плаще меня видела Орда на празднике сильных. Пусть увидит теперь в битве.
Димитрий нахмурился.
— Тебе поберечься надобно, князь. И без того много рисковал головой для нашего дела.
— Это моя третья просьба, — твердо повторил Хасан.
— Добро, — Димитрий произнес свое «добро» с откровенным неодобрением: молодо, горячо, упрямо. Ему, тридцатилетнему государю, Васька Тупик и Хасан, которые были моложе всего на пять лет, казались юнцами.
— Мне, государь, хотелось бы узнать своих воинов, и они должны привыкнуть ко мне.
— Понимаю. Сотню получишь нынче. Ступайте в мою дружину, там ждите.
В тот же день к вечеру князь Хасан получил под свое начало сотню воинов в конной дружине большого полка. Тупик снова возглавил один из дозорных отрядов в сторожевом полку. Просился в крепкую сторожу Семена Мелика, узнав, что ей государь приказал: «Только своими глазами повидайте татарские полки», но главный воевода сторожевого полка князь Оболенский не пустил: довольно-де с тебя славы и риска, оставь немного другим. И Тупик, двигаясь с отрядом впереди сторожевого полка, сам теперь люто позавидовал старым знакомцам из сторожи Семена Мелика — Карпу Олексину и Петру Горскому, которые привезли Димитрию в Березуй важные вести и пленного мурзу. Тумены Мамая они увидели в трех переходах от верховьев Дона, на Кузьминой гати. Пленный снова твердил: войска у Мамая так много, что его нельзя счесть, но Димитрий теперь твердо знал — ордынская сила тоже имеет счет.
В Березуе русско-литовская рать Ольгердовичей наконец соединилась с войском Москвы. На подходе союзников им передали приказ великого князя разделить силы: Андрею Полоцкому стать в полк правой руки и принять командование им, Дмитрию Трубчевскому — занять место в промежутке большого полка и полка левой руки. Русские воины радостным кличем приветствовали братьев и союзников.
Через день войско вышло к Дону, опередив Орду. С тревогой всматривались ратники в ясную даль Задонщины, каждый гонец, приносившийся оттуда к воеводам, вызывал множество толков и вопросов. Что решат князья? Где противник? Дальше пойдет войско или станет заслоном от лютого ворога здесь, в преддверии Дикого Поля? Большинство склонялось к тому, что московский государь обложит полками левобережье Дона и не пропустит Орду в русскую землю — опытные воины знали, как удобно бить ворога на переправах. Старый Таршила не соглашался, задорил своих: «Пойдем за Дон, до Сарая и далее, где самая Орда заводится, — до великой стены». — «Какой стены?» — удивлялись ратники. «А есть там стена посередь степи, до самого неба. Когда ишшо люди сильно плодиться начали, они, штоб не воевать из-за земли, напополам ее разгородили: одна половина ихняя, хиновская, другая — наша. А потом Чингизка собрал Орду и велел ту стенку продолбить, с тех пор они захватывают чужую землю. Дак мы их обратно в ту дыру загоним, заделаем ее, уж тогда воротимся». Таршила посмеивался, ратники недоверчиво качали головами: «Брешешь ты все, дед. Игде она, та стена, — до нее, поди-ка, и в год не доедешь?» — «А ты што, сидя за печкой, хочешь одолеть ворога? Они вон полсвета прошли, а мы што, хуже их? Пока волчье логово не разоришь, овечек не уберечь. Не ныне, так завтра до логова все равно добираться надо, коли жить хотим».
Остылой тревожной синевой сквозила донская даль, в безветрии дремали стяги полков, к великокняжескому шатру, раскинутому на возвышенности возле деревни Чернавы, съезжались князья и воеводы. Димитрий только теперь встретился с Ольгердовичами, сердечно обнял их.
— Ай, витязи лихие, гнездо Гедиминово! Повязали братца-то, крепко повязали. Где он ныне?
— Вышел из Одоева, берегом Упы крадется, как вор, — отвечал рослый Андрей, заправляя под шлем мягкую густую прядь. Дмитрий, хрупкий на вид, подвижный, чуть нервный, похожий на брата лицом и серыми большими глазами, в которых еще не растаяла дымка пройденных далей, добавил:
— Наши дозоры с него глаз не спускают. Ночью гонца его к Ольгу поймали: Ягайло слезно просит ответить, когда Ольг на Дону будет. Тот, видно, не спешит, а без него Ягайло опасается к Мамаеву котлу садиться — как бы от ордынского угощения живот не схватило.
— Рязанец-то изворотлив, — заметил младший Тарусский, Мстислав. — Ждет, пока мы с Ордой порежем друг друга, он же земли наши приберет под свою руку.
— Подавится, глотка узка, — ответил Бренк.
— За народ рязанский обидно, — вступил в разговор Оболенский. — Эвон сколько охотников пришло. А кабы князь ихний с нами стал!..
— Народ за правителей не ответчик.
— За кого ж он ответчик? — зло спросил Владимир.
— Власть от бога, — тихо сказал Иван Тарусский, — должен народ чтить ее.
— От бога? — звякнул голосом Владимир. — Мамай тож от бога? Неча нам все на бога сваливать! Народ, он своих правителей стоит. Небось братоубийцу Глеба старая Рязань выбила вон. И Борьку Нижегородского народ взял за глотку, как начал тот разводить крамолу.
— Что ж, ныне бунтовать рязанцам? — сухо спросил Тарусский.
— Против князя-изменника бунтовать не грех. Али судим мы ныне тех рязанцев, кои явились к нам, не спросив свово государя? Али те бояры и паны, что от Ягайло к нам переметнулись, чести себе не добыли? Они ж бунтовщики против своих-то государей…
— Будет, Володимир, — Димитрий, хмурясь, оглядел воевод, поджидая, пока они рассядутся. Каждый из них знал свое место. На военном совете по правую руку от князя сидел брат Владимир Серпуховской, по левую — Бренк. В первом ряду напротив — Боброк, Ольгердовичи, Оболенский, Ярославский, Белозерский с сыном, Тарусские, боярин Тимофей Вельяминов, брат его Микула, за ними — другие князья и большие бояре. На князьях и воеводах полков золоченые шлемы и брони, оружие тоже чеканено золотом, изукрашено дорогими каменьями, на боярах помельче рангом чеканка серебряная. Хотя иные из них побогаче удельных князей, соблюдали необходимый в воинском деле этикет — ратники должны издалека различать своих начальников. Поэтому и ферязи почти на всех разного цвета.
В наступившей тишине взоры выжидающе устремились на государя. Он долго молчал, глядя перед собой сквозь бояр, одной рукой поглаживая темную бороду, другой опираясь на меч с золотой рукояткой. Тонкое полото льняного шатра рассеивало солнечный свет, пригашенные блики текли по высокому княжескому шишаку на гладкую сталь оплечья. Золоченое зерцало с красным фигурным крестом оттеняло густую чернь подстриженной бороды и серебристые переливы легкой кольчуги из нержавеющего булата. Стальные бутурлыки Димитрий снял, его шагреневые сапоги бросали красное пламя в зеркальные пластины оборки на бедрах, и воеводам казалось, что их государь только что вырвался из битвы, где по пояс текли кровавые ручьи.
Наконец взгляд князя как бы вернулся издалека, он жгуче глянул в лица наперсников, отчетливо заговорил:
— Наше войско соединило знамена. Ждать нам более некого, кроме врага. Перед нами Дон, за Доном — Орда. Через день-другой Мамай будет здесь. Союзники Орды — Ягайло и Ольг приотстали, один — под Одоевом, другой — под Ряжском. Мы не ведаем всех мыслей врагов, но есть у нас думка такая: могут они ударить разом, с трех сторон. Стоять будем — того дождемся. За Дон пойдем — вызов Орде бросим, и тогда уж миром никак не поладим спор. Опять же, дорогу себе отрежем. Что скажете, бояре?
Долго молчали, хотя каждый с утра ворочал в голове вопрос: что дальше? Намек бы подал государь, какое из двух решений любезнее его сердцу, ан нет: так высказался, будто оба не годятся. Может, у него есть третье, а поди угадай! Даже те, кто пришел на совет с готовым словом, задумались — так ясно и просто Димитрий обнажил опасности того и другого выбора. Наконец Вельяминов Тимофей, покашляв в кулак, осторожно заметил:
— На Воже мы встретили Бегича после его переправы и одним ударом в реку смели.
— На Воже нам не готовили удар в спину союзники Орды, — тотчас отозвался Федор Белозерский.
И без того красное лицо Вельяминова стало как буряк.
— Я лишь напомнил…
— Заманчиво ударить врага на переправе, — заговорил Иван Тарусский. — Мы раньше к Дону вышли, время есть изготовиться да последить за Мамаем и его друзьями. Ягайле-то через Дон тож идти надобно. Тут преимущество наше немалое…
— Коли встречать их поодиночке, — подхватил Ярославский. — А вот как разом обложат, что медведя в берлоге…
— Тож верно, — согласился Тарусский.
— Оно конешно, — насмешливо заговорил Ярославский, — на сем берегу стоять удобнее: земля, почитай, своя, полюшко ровнехонько позади — бежать легко будет. А из-за Дона-батюшки шибко не разбежишься, особливо спешенный.
Димитрий серьезно поглядывал на воевод, ничем не выдавая своего отношения к их словам.
— Киевские князья перешли Калку, а после…
Хоть и не договорил владимирский воевода Тимофей Волуевич, но словно горючего масла плеснул в костер — воеводы зашумели наперебой:
— Эка вздумал, Калкой пугать! А я бы еще те напомнил, што Александр Великий реку Тигру перешел против царя Дария.
— А то еще Аннибал Карфагенский при Каннах перешел Ауфид.
— Али Цесарь — Рубикон!
— Ноя еще вспомните, как он всемирный потоп переплыл на своем ковчеге. Наших забыли? Святослав сколько рек перешел, первым на недругов нападая! А Мономах, он што — за Днепром половцев поджидал?
— Олег-то вон за море ходил и щит свой на царьградские ворота повесил!
— Государь! — с передней скамьи, звякнув сталью налокотника о соседский наплечник, встал Андрей Ольгердович, повел смелыми очами на притихших воевод, ясным басовитым голосом заговорил: — Государь! Я скажу то, о чем думаем все мы. А коли не все, так большая из нас часть… Коли хочешь, княже, крепкого войска, то вели переправляться за Дон — тогда не будет и единого, помышляющего о бегстве. Великой силы врага не бойся, ибо не в силе бог, а в правоте. Тут былое вспоминали, и я вспомню. Ярослав перешел реку — Святополка окаянного победил, и прадед твой великий Александр Ижеру-реку перешел — короля победил, ибо за правое дело оба стояли. И тебе господь велит поступать так же. Побьем врага — все спасемся, нет — все общую смерть примем от князя до простого человека. За Доном все мы станем равны, и то оценят ратники.
Умолк горячий князь, и по затаенному дыханию воевод Димитрий понял: если есть тут несогласные с Андреем, рта они сейчас не раскроют. Покосился на Боброка, приглашающе кивнул. Тот поднялся, потеребил темно-русый подстриженный ус, обвел бояр глубокими синими очами.
— Большую правду молвил князь Андрей Ольгердович, да еще не всю. Кабы мы знали, где Мамай переправляться станет, можно бы и подождать его. Что ему отвлечь нас тремя-четырьмя туменами, разорвать наши силы! И поле здесь — самое раздольное для татарской конницы, прижмут к Дону да и начнут со всех сторон молотить. Иное поле надобно искать для битвы, и такое поле есть по ту сторону — меж Доном и Непрядвой. Скажу уж — выезжали мы с государем наперед, за сторожей, вечор смотрели то поле. Перегородить его щитами и копьями — ни с одной стороны татарин не обойдет. Пусть-ка они своим хитрым лбом да об нашу стенку! Опять же к Мамаю ближе подойдем и союзничков его оставим — одного за Доном, другого — за Непрядвой. А берега там такие — леший голову сломит аль утопнет.
— Ну, как Мамай не полезет на стенку-то?
— Куда ж он денется? В тыл нам зайти — ему дважды придется Дон одолеть и опять на ту же стенку налетит, только с другой стороны. Да мы его тогда и на берег не пустим, утопим в Дону, как всей ратью оборотимся. Разве вот с Ордой назад побежит?
Воеводы засмеялись. Оболенский сказал:
— Не бойтесь, назад не побежит — его тогда мурзы сожрут. Сейчас он гонит все тумены прямо к Непрядве, здесь-то, видно, союзничков своих надеется встретить, а встретит нас. Не потерять бы нам только время.
— Твое слово, Володимер.
— Оно сказано, государь, устами Боброка и Андрея. Я лишь спросить хочу, когда змея кусается?
— Известно: коли раздразнишь аль хвост прищемишь.
— То-то! Перейдя Дон, мы раздразним Мамая, да и хвост ему прищемим. Деваться некуда — он с ходу полезет в драку. Орда не любит на месте топтаться. А начнет Мамай хитрые разговоры — сами ему битву навяжем. Нельзя терять и часа — завтра Мамай будет здесь.
— Есть ли иное слово, воеводы?
— Веди, государь! — ответил за всех Бренк.
Димитрий встал.
— Братья! Достойная смерть в бою лучше недостойной жизни раба. И лучше нам было не ходить против безбожных сил, нежели, придя и ничего не свершив, возвратиться восвояси. Велю вам переправить войско за Дон в одну ночь и развести полки на Куликовом поле, как укажут мои люди. Завтра с утра построить войско для битвы. Это важное дело я поручаю князю Боброку-Волынскому, в помощниках у него князь Серпуховской, Ольгердовичи и боярин Тимофей Вельяминов. Бренку быть при мне, другим воеводам — при своих полках. Все понятно, бояре?
— Да, государь, — хором отозвались голоса.
— Князю Семену Оболенскому с Белозерскими и Тарусскими сей же час начать переправу передового полка татинскими бродами. Развернешь полк на Куликовом поле, Семен, налево от Хворостянского хутора, и прикроешь переправу. Тебе будут сообщать вести Семен Мелик и начальники сторожевых застав, они знают, где тебя искать. Самое важное передавай мне. С богом!
Бояре проводили взглядом воевод передового полка, дивясь тому, что у государя уж все предусмотрено. Не зря держит он при себе самых умных и расторопных помощников.
— Теперь о переправе, — деловито заговорил Димитрий. — Мы тут с окольничими вычли: чтоб переправить войско в одну ночь, к двум разведанным бродам надо построить пять мостов, ибо лодок здесь добыть негде — всего-то десятка полтора наскребли в деревнях. Посему от каждого полка выслать плотников, люди князя Бренка ждут их на берегу.
— Деревья уж рубят, государь, и возят к местам переправ, — отозвался Бренк.
— Добро. На лодках перевезите людей за Дон, чтоб строили мосты с обоих берегов, навстречу. Действуй, Михайла Ондреич, с богом!.. Последнее, воеводы: полки подтяните ближе к реке, каждому стать против своего моста или брода. И помните: враг близок!
Не прошло часа, как сотни плотников и их подсобников взялись за привычное, милое сердцу дело; стук топоров, визг и звон пил, команды и окрики, протяжное «Ой, да взяли, да пошли, куму чару поднесли…» слились в непрерывный, веселый и притягательный гул, над которым взлетали ахающие удары деревянных баб, вгоняя в песчаное дно заостренные сваи. Запах смолы и свежих стружек смешался с запахами речной воды, степной полыни, как будто вернул мужиков в родные края. Плотники не желали ударить в грязь лицом перед государем и всем войском, может быть, последний раз наслаждались мирной работой и азартом бескровного состязания — от усердия трещали пупы и рубахи. Звенья пяти низководных мостов шириной в полторы повозки, белея отесанным деревом, на глазах росли с обоих берегов. Не на век строили — на единую ночь, но старшины плотницких артелей и княжеские розмыслы — инженеры по делам строительным и дорожным, специально подобранные в поход князем Бренком, — были строги и придирчивы. За эту единую ночь тысячи и тысячи пройдут через Дон, и боже избави от беды и позора, коли случится осечка: подмоет ли сваи речная вода, разойдется бревенчатый настил под колесами или копытами — виновные ответят головой. Приказ государя суров: к завтрашнему рассвету ни один человек и ни одна повозка не должны остаться на левом берегу. Мосты еще росли, а команды факельщиков раскладывали по краям пролетов тюки смоленой пакли, баклаги с горючим маслом, кувшины со взрывчатым зельем, каким заряжают тюфяки и пушки, установленные на крепостных стенах. Появись на берегу сильный враг — стоит поднести факелы, и вспыхнут все пять мостов, загремят, окунутся пламенем и дымом — ни конному, ни пешему на них не ступить. Против провешенных бродов стоят сильные заслоны, а в челнах у перевозчиков — топоры под рукой, чтоб днища высадить, коли появится угроза захвата врагом.
Едва солнце коснулось холмов за Доном, от моста, где трудились искусные мастера московского ополчения, понеслось над рекой раскатистое «ура!». Великий князь в сопровождении отроков под клики рати первым проехал по золотистым бревнам настила; мост не имел ограждения, и белый конь пугливо косил темным глазом на зеленую быструю воду, но шел уверенно и послушно, чувствуя под копытом крепкую опору. Димитрий еще не достиг берега, как новое «ура!» прилетело от соседнего моста — отличились коломяне. Едва затихли коломяне, им ответили суздальские и владимирские мастера, а там почти враз подали голос псковские да брянские, можайские да звенигородские. И уже зашевелились полки, готовые начать переправу, княжеские люди — проводники нетерпеливо гарцевали впереди походных колонн, и суровые воеводы то и дело поглядывали на сигнальные стяги великокняжеской дружины, окруженной на правом берегу московскими плотниками.
— Благодарствую, мастера русские! — громко крикнул князь. — Много ласковых слов сказал бы вам, да нет времени на разговоры. У всякого моста два конца, и велю я за каждый конец выставить строителям по бочке зеленого вина. Москвитянам, как первые они концы свели, за добрый пример, за серединочку золотую — и третий бочонок.
В воздух полетели шапки, и еще не упали они — взлетели у других мостов: догадливы мужики, отчего второе «ура» гаркнули московские умельцы, а может, увидели подводы с дубовыми бочками, въезжающие на мосты впереди воинских ратей. Громче всех теперь ликовал Филька Кувырь, строивший мост с коломянами, в тысячу которых влились его односельчане. Узнав, что московские пожалованы тремя бочками, хватил о землю шапкой, притопнул ее ногой, едва не плача, напустился на Фрола:
— Говорил я те, Фрол Пестун, аль не говорил?! Говорил я те, што надоть бабу для свай потяжелее взять? Говорил я те, што в два топора, соопча, надоть сваи те острить!.. Ты все бережешь людишек, сувечить нас боишься, быдто не плотники мы. Што нас беречь ныне, татарин-та, он не побережет! Да мы б всех обошли, каб слухал ты Фильку-плотника, и третью бочку себе забрали — про запас годилась ба!
Фрол, и сам раздосадованный, неожиданно вызверился:
— Я те дам запас! — Он сунул под нос Фильки увесистый кулачище. — Вот игде мой запас! Ишь голь бражная, утроба ненасытная! Кажинный день готов жрать до блевотины. Завтра, глядишь, с Ордой схлестнемся, а ему бы все лить в глотку. Попробуй у меня, нажрись только!
Филька сжался, заюлил:
— Да я ж, Фролушка, от обиды лишь, — и преданно смотрел в глаза десятского — ну, как лишит Фильку Кувыря честно заработанной чарки? — От обиды лишь, Фролушка…
— От обиды!.. Мне, может, обидней твово. Да не одни мы такие ловкие, Москва, она завсегда первая, там и народ первый собран.
— Будя вам, — посмеивался Сенька. — Свои обошли, не чужие — тому радоваться надо. А бочки-то эвон, подводы ломят, на всех достанет. Пошли, Филька, может, последний разок вдарим по бездорожью, чтоб грязь полетела.
Мужики грудились у костра на берегу, где в большом медном котле прела каша и куда уже подкатывали тяжелые бочки вина.
Войска одновременно вступили на все мосты. Бродами шла молчаливая конница. Семь колонн, каждая из которых растянулась на один дневной переход, должны утром стоять на Куликовом поле. В одну ночь переправить через серьезную реку семидесятитысячное войско — такой задачи русским воеводам еще не приходилось решать. Лет пять назад она показалась бы им фантастической, теперь же и мысли не возникало, будто государь требует невозможное, и воеводы лишь поторапливали начальников отрядов, а те — своих ратников. Густая сентябрьская ночь окутала переправу, против мостов и бродов неярко горели малые костры, скрытые от степи прибрежными увалами. В селе Рождествено Монастырщина не светилось ни одного огонька. Княжеские люди, расставленные днем от села до опушки Зеленой Дубравы, помогали проводникам полков выйти на свои направления между речками Смолка и Нижний Дубяк. Сотни потревоженных птиц носились в темноте над широким полем, и всюду встречали их приглушенные голоса, конский храп, стук копыт и колес, всюду маячили живые тени, и птицы, вскрикивая от возмущения и страха, уносились за овражистые, обросшие густолесьем притоки Дона и Непрядвы. Головастые молчаливые совы, скользя во мраке на мягких крыльях, ловили куликов на лету, высматривали упавших в траву. За Непрядвой тоскливо выли молодые волки. На Дону серебряно трубили лебеди. Войско наполняло ночь тревогой за многие версты вокруг — даже там, где не был слышен его многотысячный шаг. Оно нависало над пространством, подобно туче в час заката, и другая туча вставала вдали, двигаясь навстречу первой, их столкновение сулило невиданную грозу.
Острее птиц и зверей чуяли в ночи разлитую тревогу воины дозорных отрядов, высланных за Куликово поле. Васька Тупик, спешив своих, растянул их длинной цепью у подножия лесистого холма близ деревни Ивановки, залег в траву рядом с Шуркой, приник ухом к сыроватой земле — ночью она говорила слуху разведчиков не меньше, чем днем говорила глазам. Где-то впереди лишь крепкая сторожа Семена Мелика, но всего задонского поля ей не перегородить, а враг коварен, степь ему — дом родной. С татарской стороны долетали только крики непонятных птиц, сердитый лай лисиц, почуявших человека, да изредка — легкий топот копыт вспугнутых волками косуль и оленей. Со стороны Куликова поля, тревожно чмокая, проносились невидимые бекасы, падали в кочки где-то у речки Курцы. Дважды за ночь Тупик отправлял к воеводе передового полка связных, извещая, что застава не дремлет и не побита врагами. Утром Тупика сменит отряд Андрея Волосатого.
Давно не видел Васька пышнобородого друга Андрюху — с того самого дня, когда на Дону погнался за разведкой татар и взял сотника. Слышно, и Андрюха отличился у боярина Ржевского, тоже теперь сотский, был в крепкой стороже Мелика. Стать бы в битве рядом с теми, с кем не раз ходил на русское пограничье, — нет вернее товарищей.
Вспомнил Хасана с легкой обидой: увидел его днем в колонне войска, во главе сотни, кинулся с распростертыми объятьями, а тот лишь кивнул, посмотрел своими холодными глазами без улыбки, будто встретил случайного знакомого: «Здравствуй, боярин». — «Здравствуй, князь». И сказать вроде больше нечего. Так и разъехались, едва поклонясь. Конечно, владетельный князь, — да неужто сословные титулы воинскому товариществу помеха? В одной яме сидели, одной смерти глядели в глаза, против одного врага стоять в битве. Окажись Васька Тупик князем удельным, разве посмотрит он свысока на Ивана Копыто или кого другого из своих разведчиков?! Пусть у него тогда глаза бельмом зарастут!.. Когда в яме казни ждали, Хасан прямо свойским был, и в глазах лихое веселье, будто на пир собирался, а вырвались — не улыбнулся ни разу. И теперь вот, сидит на своем гнедом, будто каменный идол в пурпурной мантии, десяток всадников при нем, все угрюмые, немые — что истуканы. Пятеро русские, пятеро — татары. Прямо хан ордынский…
Травы пахли терпкой горечью — так пахнут они осенью, хотя на Дону стояло еще жаркое лето. Полоса моросящих дождей прошла, местами проносились короткие грозы, озаряя степь сполохами, — такие обычно гремят в пору созревания хлебов. Ночами лучились крупные звезды, какие редко бывают над Москвой, днем сильно припекало, лишь по утрам ложился в междуречьях тяжелый туман или падала холодная белая роса. Птица на Дону и притоках гуртовалась местная, в меру пугливая — не та дурная, что валом валит с севера и сама дается в руки охотникам, — значит, до осенних холодов еще далеко.
Васька всматривался в темень, слушал землю — не застучат ли конские копыта, не зашуршит ли трава под руками ползущего врага, а сам думал, как завтра, отправив отряд отдыхать в походных телегах, объедет войско в поисках звонцовских ратников и выспросит у них о девушке, чей крестик носит на груди.
На другой речке, на маленькой Чуре, держал дозор поп-атаман Фома, посланный от князя на одно из самых опасных направлений. Лесные братья по двое расположились вдоль берега, сам Фома с неразлучным Ослопом затаился в маленьком заросшем овражке над излучиной. Совы и козодои проносились над тусклой водой, плескались ночные утки и лысухи, изредка переговариваясь в камышах картавыми голосами, попискивали мыши в траве, где-то пронзительно заверещал, заплакал и смолк заяц, схваченный хищником, небольшое стадо кабанов переплыло речку, захрюкало, зашелестело, зачавкало, пожирая сладкие корни куги и мешая слушать. Ослоп запустил в них камнем, стадо замерло, потом сорвалось с хрипом и треском, затихло в поле. Фома сердито толкнул напарника. Вышел из зарослей благородный олень, сторожко постоял у плеса, попил и словно растворился. Прилетали кряквы с полей, темными комками зависали над камышом, медленно опускались. Заядлый охотник Никейша тяжко вздыхал и замирал при появлении дичи, Фома сердился, но помалкивал, лишь внимательнее смотрел и слушал, мало надеясь на своего телохранителя.
Тревожили воспоминания и думы, Фома гнал их, и все же образы прошлого прорывались к нему…
Фома встряхивает головой, гонит воспоминания, минуту следит, как по плесу расходятся темные «усы» от плывущей лысухи или гагары, а потом из речного зеркала возникает иной лик, приближается, и подходит к нему живая Овдотья, молодая, румяная, держит за руки малюток, улыбчиво упрекает: «Почивать уж пора, Фомушка, у деток вон глазки слипаются. Небось опять полуночничать с книгой собрался? И што в ей такое интересное?»
…Фома даже на руки глянул, будто вправду держал мирный пергамент, а не смертоносный чекан. Вздохнул, глядя во тьму за речкой, и беззвучные блески далеких зарниц вдруг оживили радужное полыханье праздничных сарафанов на лугу за деревенской церковью, оно мгновенно сменилось дикой пляской огня, пожирающего деревянные избы, резанул уши страшный чужой визг, горбясь, проскакал серый всадник, волоча в пыли такое, на что смотреть жутко… Фома даже глаза прикрыл, торопливо прочел молитву.
Зарницы вспыхивали как будто ближе, часто срывались и сгорали в полете звезды, светлые полосы быстро таяли в безлунном небе, багровая звезда стояла в зените, и холодный немигающий свет ее, казалось, уплотнял ночной мрак.
Было за полночь, когда Фома встрепенулся, весь ушел в слух и зрение, — вроде бы где-то пропела тугая струна гуслей. Такой стонущий звук рождает журавлиное горло. Осенью по ночам журавли редко подают голос, поэтому Фома и велел сигналить об опасности журавлиным криком. Долго ждал, пока не увидел: от полуденных стран ползет по степи туча чернее самой ночи, заливает шевелящейся тьмой увалы, низины и взгорки, и в ней зарождается будто сухое шуршание змей, топот бессчетных ног, лязг и бряк железа; вот уже тысячи глаз осиновыми гнилушками зеленовато засветились на черных лицах… Хочет Фома прокричать журавлем, чтоб услышал его весь отряд, но в горле кусок льда застрял. Хочет толкнуть Никейшу Ослопа, броситься к лошадям, укрытым в овраге, но тот же лед оковал тело. К самой Чуре подползает черноликое воинство — вот-вот хлынет в реку, расплещет ее тысячами ног, растопчет дозорных, затопит Куликово поле, сомнет русские полки, переходящие Дон. Ничего не страшился прежде атаман Фома Хабычеев, ибо давно уж не дорожил собственной жизнью, но тут омертвил его настоящий ужас, только мысль еще жила, и хотел он обратить ее к спасительной молитве, да забыл слова. И когда уж совсем близко придвинулась ползучая тьма, когда Фоме надо бы умереть от безмерной вины своей перед государем и русской ратью, встал на востоке светлый облак, упал от него огненный столб, и вышли из того столба прямо на берег Чури два витязя светлых с сияющими мечами в десницах. Едва увидев, он узнал их. Взрослые мужские лица мало походили на те, что помнились ему, но это были лица сыновей. Он узнал их по родинкам — лишь теперь вспомнил те родинки, у одного на правой, у другого на левой щеке. По этой примете он узнал бы их даже древними стариками, как ослепший в долгом пути странник узнает родину по запаху ветра… Оба вскинули мечи, озарив степь, и голоса, подобные раскату грома, колебнули пространство:
— Прочь, нечестивые! Не добудете вы на русской земле ни богатства, ни чести, ни славы, а добудете лишь могилы!
Ударили мечи-молнии по черному войску; как трава под косой, легли его первые ряды, и вторые, и третьи; заметалось море ползучей темени, начало сжиматься, редеть, словно усыхало или впитывалось в степной чернозем. Последний раз сверкнули вдали огненные мечи и пропали…
…— Ох, и полощет, — шептал Ослоп на ухо атаману. — Сурьезная тучка. Кабы к нам не заворотила…
Фома медленно приходил в себя; черный окоем рвали частые зарницы, оттуда уже доносились сердитые рокотливые громы. Ничего не сказал своему приемышу, ибо понял: ему лишь одному было видение, которое надо непременно поведать государю. Фома истово молился о победе Димитрия Ивановича, благодарил великого Спаса, но вместо привычного иконописного лика чудились ему живые лица выросших сыновей. И Фома вдруг поверил: оба живы и оба нынче пришли на Дон…
Лишь один разъезд степняков вспугнули той ночью княжеские заставы. О движении больших сил Мамая не было вестей до утра. Но с рассветом в широкой степи, на полдень от Куликова поля, запели стрелы, зазвенели мечи. Крепкая сторожа под командованием Семена Мелика начала великую битву, опрокинув и почти поголовно истребив тысячный отряд легкой ордынской конницы, нахально рвавшийся туда, где строились русские полки.
Ясное утро 7 сентября застало русское войско на Куликовом поле в сомкнутых колоннах. Громко перекликались сторожевые полков, носились рассыльные, отбившиеся воины искали свои отряды; время от времени взревывали большие сигнальные трубы, и сотни пешцев, всадников и телег перемещались по полю, сминая травы и кустарник, до дна расплескивая холодные бочаги и ручьи.
В самый час восхода над Доном заполыхало пять длинных, жарких костров — по приказу великого князя факельщики запалили мосты. Потянул ветер, раздувая пламя, оно словно пожирало туманец над плесом; смешиваясь с дымом, он пугливо уносился вниз по реке. На левом берегу Дона не маячило ни единого ратника, ни единой подводы. Огромные черные дороги, проложенные полками ночью, уводили от берега на равнину, скрытую Зеленой Дубравой, и оплотневшая земля еще курилась, разогретая тысячами подошв, копыт и колес. Казалось, здесь только что проползло огненное многотелое чудовище, оставив за собой горящие мосты и дымные рубцы на земле, а теперь ворочается вдали, за Зеленой Дубравой, откуда доходят слабые колебания земли.
Едва встало солнце, русские полки начали построение для битвы; доверенные от государя воеводы появились перед полками, скликая начальников. На семь верст в длину и на пять в ширину раскинулось Куликово поле, но лишь на двух с половиной верстах можно поставить сплошной боевой длинник рати. Слева поле резала Смолка, бегущая в Дон, едва проблескивая стеклом воды среди ольхи и дубков, справа звенел ключевой струей бегущий в Непрядву Нижний Дубяк, чьи берега и вовсе напоминали склоны глубокого оврага, заросшие диким урманом. Дымчатый терн, усыпанный сизыми ягодами крупнее сурожского винограда, кораллово-красные гроздья калины манили прохожего в лесную глушь, суля иные, неведомые дары, но в это царство угрюмых вепрей, пронырливых куниц и крылатых ночных хищников проникнуть можно было лишь с добрым топором.
В берега Смолки и Нижнего Дубяка предложил Димитрию Ивановичу упереть крылья русской рати искушенный в тактике воевода Боброк, когда они с великим государем, переодетые в простые доспехи, выезжали вперед — осмотреть Куликово поле. У них имелся чертеж поля, снятый разведчиками, да ведь живое место скажет глазу больше, нежели мертвое его подобие на бумаге. Димитрий без труда убедился, что Нижний Дубяк не даст ордынской коннице охватить русский правый фланг, значит, здесь враг лишится половины своей силы.
В верховьях Смолки Димитрий задержался дольше, осмотрел берега, направил коня в камыши, пересек плес, продрался через колючий кустарник на другом берегу, с сомнением сказал: «Здесь, пожалуй, обойдут». — «Могут», — согласился Боброк. «Обойдут, сомкнут полк левой руки, всей силой влезут нам в тыл и окружат рать…» Боброк тем же спокойным тоном продолжал: «А хорошо, кабы влезли башкой сюда, да поглубже. Тут бы им башку и отсечь засадой. Эвон роща-то большая как стоит — за ней самое и поставить засадный полк». У Димитрия заблестели глаза: «Здесь-то, глядишь, получилось бы. Да ведь не станешь их калачом заманивать — мигом раскусят. Татарин, он похитрей нас с тобой». Боброк повеселел глазами: «Знаешь, государь, как иные бортники пчел от медведей берегут, да заодно медвежатину добывают?» — «Ну-ка?» — «На дереве, где рой поселился, поближе к дуплу острых гвоздей с одной стороны набьет и колючек навяжет. С другой же — чурбан потяжелее привесит. Зверь, коли он мед почуял, дерева не оставит в покое, пока борти не разорит. Лезет, наткнется мордой на колючки да гвозди, начинает по стволу елозить. Ага, с другой стороны не колется, только чурбан и помеха. Толкнет его лапой, а тот хлоп косолапого по шее аль по башке. Михайло-то заворчит да и хвать лапой сильнее, и чурбан его сильней припечатает. Тут уж мишка озверел — мед-то вот он, одна дурацкая чурка мешает да еще колотит. И так он ее хватанет, что сшибет она зверину с дерева, а там, внизу, вострые колья в землю набиты»…
Димитрий молчал, оглядывая поле, опушку Зеленой Дубравы, заросшие холмы вдали, у Непрядвы, взвешивал замысел воеводы. Наконец раздумчиво сказал: «Значит, раздразнить зверя видимостью близкой добычи, чтоб он вроде победу здесь углядел да и влез сюда всей силой?..» — «Именно, государь, рать поддержки большого полка ближе к его левому крылу поставим, она и ударит татар — это навроде как раскачавшийся чурбан». — «Велика ли та рать и долго ли она продержится?» — «Лишь бы сильней Мамая раздразнила, лишь бы увидал он, что мы свой резерв уж кинули в сечу. Да и вся Орда решит — это последний наш заслон, а за ним лагерь с обозами во поле чистом… И как начнут они теснить полк поддержки, окружать большой полк да к обозам кинутся, тут и повернутся спиной к Зеленой Дубраве…» — «А мы — мечом по затылку?!» — Димитрий подался вперед, готовый, кажется, вобрать глазами все просторное поле между Доном и Непрядвой, но, сдерживая чувства, откачнулся в седле, смял в кулаке бороду, скосил глаза на Боброка. «А ну, как не прорвут они нашего длинника, Дмитрий Михалыч, что тогда?» Боброк сморщил лоб, сокрушенно покачал головой: «Я и не подумал о сем, государь, вот беда-то». Оба громко рассмеялись. «Эх, кабы не прорвали да вышло, как на Воже! — вздохнул государь. — Нет, не бывает одинаково дважды кряду. Худшего надо ждать — со всей силой Орды Мамай пришел».
Димитрий построжел, снова оглядел поле, тогда еще свежее, полное живых красок и бойких птиц. «О другом думаю, Дмитрий Михалыч: ведь татары могут прорваться и через полк правой руки, и через большой». — «Что ж, засадный свое слово скажет, хотя бить придется в лоб. То хуже. Вот и надо постараться, чтоб там не прорвались». — «Будешь войско строить, позаботься, княже. — Помолчав, Димитрий Иванович заговорил не очень уверенно: — Смотрю и думаю: на этом поле усилить бы края войска — поставить за полками правой и левой руки по большой рати. Как навалятся татары, середина начнет прогибаться, а края устоят, и влезет Орда в большой мешок. Мы же двинем крылья вперед и затянем тот мешок — кончится Мамай разом». — «Думал я о том, государь. Прав ты — место позволяет. Силы не позволяют. У Мамая войска-то поболе нашего. Ускользнут татары из мешка аль порвут. Сильную татарскую конницу еще никому не довелось окружить, и нам не удастся». Понимал государь жестокую правду воеводы, и все же сердито насупился. «Придет время, и Орду окружим». — «Да, государь. Но еще не пришло. Вышибем их с Дона, погоним обратно — и за то спасибо скажет Русь. Великий груз мы подняли твоей мудростью и общей нашей силой, так давай же донесем его до места, осторожно и крепко ступая. Зарвемся — тяжко будет падать с таким-то грузом».
Теперь, когда огромная всегосударственная работа по собиранию силы завершилась «простой» расстановкой полков на поле битвы, когда военная тактика должна увенчать политическую стратегию государя, Димитрий Иванович не без тайной ревности замечал, что Боброк судит реальнее, действует вернее, видит острее. Что ж, с этим надо мириться: кто-то лучше видит целое государство, а кто-то — Куликово поле. Нет, он не хочет даже в мыслях обидеть верного любимого воеводу: ведь на Куликово поле выйдет вся Русь, и привел ее он, великий Московский князь Димитрий… Сказал возможно спокойнее: «Что ж, Дмитрий Михалыч, лучшего, чем ты замыслил, не вижу. И думаю я, — покосился на стоящих поодаль отроков, — главное — чтоб враги наши до последнего часа не сведали, в какой руке держим на них тайный топор. И чтоб сильнейшую руку нашу за слабую приняли». — «Так, государь». — «Вот ты о том и позаботься — тебе расставлять полки», — повторил Димитрий, и Боброк, выпрямись в седле, не отвел вспыхнувших, увлажненных глаз: «Слушаю, государь».
Расставляя полки, Боброк хотел бы собственными руками прощупать звенья боевого порядка, которые должны — обязаны! — устоять под самыми жестокими ударами противника, — так опытный воин проверяет оплечье, и зерцало, и шлем, зная, что на них падут самые крепкие удары в битве.
Как ни многочисленна рать, она состоит из людей и повторяет в себе человека. Есть у нее голова — воевода, есть туловище — большой полк, за десницу и шуйцу — полки правой и левой руки. У равномерно построенной рати сильнее окажется правый фланг, как у человека сильнее правая рука, — это знали еще полководцы глубокой древности. Античные стратиги, выстраивая к битвам свои фланги, ставили на правый фланг отборнейших воинов и в момент столкновения ратей стремились коротким и сокрушительным ударом правого фланга подавить и сокрушить противника. А правый фланг неизбежно сильней у того, кто собрал более многочисленное войско или сумел лучше подготовить его к сражению — ведь воинский дух, дисциплина и ратная выучка как бы удваивают, а то и утраивают число бойцов.
Русские воеводы на Куликовом поле верили в мужество и стойкость своих воинов. И они, конечно, предвидели, что Орда своим сильнейшим правым крылом наиболее жестоко обрушится на левое русское крыло. План сражения, блестяще задуманный Димитрием и Боброком с учетом реальных сил, своих и вражеских, с учетом реального места и тактики противника, которого они прекрасно изучили, весь подчинен цели — разгромить меньшей силой большую. Левый фланг русского войска становился решающим участком сражения, именно здесь воеводы стремились быть сильнее своего врага, и поэтому отказались от равномерного распределения сил по фронту. Но мощь русского левого фланга была скрыта от вражеских глаз, она создавалась двойным резервом и нарастала в глубину боевого порядка. Одновременно засадный полк (главный резерв) прикрывал тыл русской рати на случай, если бы враги решились на глубокий обход с форсированием Дона и Непрядвы. А чтобы вынудить Орду с самого начала битвы пойти на лобовые атаки, сковать ее мощную, подвижную конницу, не дать ей возможности охватить крылья построенной рати, их, как и тыл, прикрыли реками. Все это вместе — новое слово в искусстве войны, рожденное гением русских полководцев. Их военный опыт был велик и горек — шла та жестокая пора, когда Русь в течение двухсот лет выдержала сто шестьдесят внешних войн!
На правом фланге войска выстроился пятитысячный полк князя Андрея Полоцкого, усиленный боярскими дружинами из московских уделов. К конным тысячам вплотную примыкали ряды хорошо вооруженных пешцев. Левым флангом они упирались в большой полк и служили опорой для конницы полка, составившей его основную силу, — крылья войска должны быть особенно гибки, чтобы парировать сильные удары вражеских конных масс, ведь крылья — это руки рати. Даже опытные глаза воевод с трудом различали русские и литовские дружины: одинаковые шлемы и щиты, одинаковая одежда, славянские лица, вот только мечи у большинства русских кривые, а у литовцев чаще прямые, узким лучом. В Литву много оружия шло с запада, там лишь начинали убеждаться в превосходстве кривого меча, более прочного и легкого. Русы применяли сабли еще до Святослава, на себе их преимущество изведали в многочисленных битвах с Ордой. И хотя кривые мечи ковать значительно труднее, московские оружейники давно отказались от прямых.
— Что, Дмитрий Михалыч, нравятся тебе наши воины? — князь Андрей горделиво оглядывал конные и пешие шпалеры полка, протянувшегося на полверсты.
Боброк, щурясь на холодный блеск панцирей и кольчуг, вслушиваясь в конский храп и приглушенный говор воинов, без улыбки ответил:
— То в битве увидим.
— Увидишь, княже. Нет другого такого войска ни до нас, ни при нас, ни после нас…
Боброк промолчал. Он сам готов был в это поверить, но он знал лучше других, что и в Орде слабых воинов нет.
— Ты вот что, Андрей, — произнес наконец, — тыльные сотни держи еще правее. Как двинемся и выйдем к Нижнему Дубяку, чтоб между полком и опушкой побережного леса — никакой щели… Знаю, труднее будет поворачиваться, как начнем татар отбивать, но коли татары в эту щель свой клин вобьют — иные кровавые труды тебя ждут.
— Может, в лес поставить отряд?
— Ты был в том лесу? Еще нет? Загляни. Там черт копыто сломит. Поставь туда малый заслон пешцев, того довольно. Главное — не дать им прорваться краем леса. А коли и дальше пойдем на Орду, все равно не отрывайся от берега, помни: Дубяк — твой самый верный щит справа, не теряй его.
— Постараюсь, Дмитрий Михалыч, — Андрей улыбнулся, и в серых глубоких глазах его прошла мгновенная грусть, будто вспомнил князь о таком далеком, что казалось неправдоподобным, ибо лежало оно по другую сторону еще не начавшейся битвы. Но тут же иная забота отразилась на его загорелом лице.
— Пешцы в десять рядов — не жидковато ли, Дмитрий Михалыч? Для нашего-то полка?
— В большом тоже десять. Твоя главная сила — конница, ею молоти Орду. Будь у меня лишние пешцы, не пожалел бы для тебя, да нет, Андрей Ольгердыч.
— Раз нет, обойдемся, княже. — Полоцкий вздохнул и продолжал, словно утешая Боброка: — Все равно ведь бьются три первых ряда, так их у меня трижды сменить можно и еще один ряд в запасе останется. Выстоим.
— Иного нет… Оставь за себя воеводу, поедем помогать Вельяминову — в большом полку и забот поболе. Ратникам вели располагаться, где стоят, пусть отдыхают да готовятся. Мамай, видно, к вечеру пожалует. То-то ему подарочек: вместо его союзников на Непрядве — рать московская!
Большой полк еще весь находился в движении. Это была великая пешая рать Московской Руси, на которую в лихие годы ложилась главная тяжесть битв за отечество. Стояли здесь и опытные воины из детей боярских и слуг дворских, назначенные десятскими, стояли и бояре — начальники сотен и тысяч, но главную силу влили в полк народные ополченцы: смерды и холопы, люди городских посадов — кузнецы, медники, гончары, бондари, плотники, каменщики, огородники, кожевники, портные, кричники, скотобои, мелкие торговцы и купеческие сидельники, чернецы, скинувшие рясы и не скинувшие, ставшие в ряды войска с крестами в руках, всякий работный люд, чьим трудом кормилась, одевалась, строилась русская земля, — тридцать тысяч кормильцев ее и защитников. Большой полк почти сплошь составляли пешцы, лишь за флангами его стояло по нескольку сотен да в центре к началу битвы станет конная дружина великого князя. Здесь поднимется большое государское знамя, здесь взовьются сигнальные стяги главного воеводы, которые увидит вся русская рать.
Ближний фланг полка начал уже обретать стройность, десятки ратников становились один к одному, с приближением Боброка и Полоцкого в рядах затихала суетня, понижались голоса начальников. Боброк вдруг сдержал своего нетерпеливого скакуна, гнедого в темных яблоках, досадливо поморщился, сердито приказал немедля вызвать к себе боярина Вельяминова, который вертелся в середине полка на рослом буланом жеребце. Боярин скоро подъехал рысью, грузно покачиваясь в седле, упарившийся, красный, задерганный.
— Ты ровно ковшик меду крепкого хватил с утра, Тимофей Васильич, — недовольным голосом заметил Боброк.
— Помилуй бог, Дмитрий Михалыч! — обиженно загудел басом московский воевода. — Али рожу мою впервой зришь? Государь вон тож встретит — эдак подозрительно покосится, да и носом потянет. Виноват ли я, коли мне эдакий кабацкий лик достался?
Князь Андрей, заслонясь ладонью, беззвучно хохотал, Боброк даже и не улыбнулся.
— Не тебе б ныне жаловаться: с этаким-то обличьем самое дело ордынцев пугать. Однако позвал тебя не для шуток. Непорядок вижу.
— Откуда ж ему быть, порядку-то? Только ведь строиться начали. Ты, княже, через час-другой глянь.
— Не о том я, боярин. Эвон твои сотские и десятские, голубчики, как один, в первый ряд вылезли. Небось и в битве так же станут? Положат татары первый ряд одним ударом — кто войском командовать станет? Мы с тобой? Да нас на две сотни лишь хватит, едва мечи зазвенят.
— Што ж делать с имя? — воевода виновато улыбнулся. — Пример хотят подать. Грешно осаживать.
— А войско обезглавить в начале сечи не грешно? Умный ты мужик, Тимофей Васильич, а чему потакаешь? Сейчас же призови начальников тысяч, задай им баню можайскую да прикажи настрого: один десятский стоит в первом ряду, другой в последнем. О смене сами договорятся. Сотским и вовсе неча впереди торчать, их место — в середине строя. Коли уж припечет аль ряды дрогнут — тогда начальник впереди стань. И чтоб у каждого наместник был из добрых кметов.
— Слушаю, княже.
— Скажи: таков приказ князя Боброка, а кто не послушает — лишай должности… Да сам-то поменьше вертись середь войска, сотских не подменяй. Ты ж воевода большого полка, помощник мой, под тобой ныне князья ходят. Видишь где неладно — начальника призови, с него истребуй. Плох — гони в шею, ставь крепкого человека, какой под руками. Ныне учить некогда, к битве строимся.
— Да уж и так…
— «И так»… Знаю твою добрую душу. Андрей Ольгердыч, останься, помоги боярину да государя встреть, он вот-вот будет из лагеря. Да скажите владимирскому воеводе Тимофею Волуевичу, чтоб подобрал тысячу покрепче и на самое левое крыло полка ее поставил.
— А ты куда, Дмитрий Михалыч?
— В передовой полк. Вижу, не так, как надо бы, поставил его Оболенский.
Солнце выгнало последний туман из низин, вдали, перед фронтом строящейся рати, проглянули маленькие опустевшие хутора Дубики и Хворостянки, слева от них, на фоне угрюмоватого Красного Холма, под развитыми сигнальными стягами в боевом порядке стоял передовой полк, белея рубашками ратников, поблескивая сталью вооружения. На полпути к нему Боброк съехался с великим князем, тот оживленно спросил:
— Что скажешь, Волынец?
— Люди в бой рвутся, государь.
— То и добро. Кабы не рвались, и затевать похода не стоило. Хуже смерти иго опостылело. А Мамай-то уж на Гусином Броде, в пяти верстах — только что был вестник от Семена Мелика. Говорят, всю степь заполонил на закат от Дона.
Князья и дружинники тревожно смотрели в степную даль. Где-то там растянулись тонкой линией русские заставы. Там шли стычки конных разъездов, гремели погони и пели стрелы, падали в некошеную траву татарские и русские головы, но переход московской рати на правый берег Дона еще оставался тайной для повелителя Золотой Орды. Димитрий Иванович и Боброк не были в том уверены до конца, но по быстроте продвижения передовых туменов Орды догадывались, что Мамай спешит, надеясь первым выйти к Дону и переправиться именно здесь, вблизи Непрядвы.
К передовому полку приблизились с фланга, которым командовал Федор Белозерский, он сам встретил государя, поехал рядом с Боброком, косясь на гнедого в яблоках жеребца. Еще недавно Боброк обихаживал Белозерского, уговаривая продать или обменять редкостного вороного с белой гривой и белым хвостом, теперь же и не глянет, будто под князем Федором ратайная кляча. Эко возгордился Волынец! Но где достал он этого огнеглазого черта, гнедого да в темных яблоках? Не идет — парит над землей, да еще и пляшет! За одну масть табуна не жалко, а когда к масти этакая стать и силища, коню цены нет. Везуч Волынец — и тут ведь переплюнул страстного конелюба Федора. Но, может, белогривый все еще люб ему? Федор ласково потрепал шею своего лихого скакуна, искоса заглядывая в лицо Боброка, тот сощурил в усмешке глаза и отвернулся. Нет, видно, о мене и думать нечего. Спросил с язвинкой:
— От хана, што ль, послы с подарками были? Конь-то под тобой, никак, степняцкий?
— Ага, ханский конь. Да не подарен — в бою взят, — невозмутимо подтвердил Боброк.
Любопытство Белозерского совсем разгорелось, а Боброк и слова не прибавил. Тогда Федор вспомнил своего белого северного кречета, такой охотничьей птицы уж точно нет больше на свете. «Посмотрим, — сказал себе. — Устоишь ли ты, княже, как увидишь моего охотника! Дай лишь битву закончить — расстанешься ты с конем».
Три первых ряда полка стояли, опираясь на копья, секиры и алебарды, готовые немедленно вступить в бой, другие ряды отдыхали, часть воинов ставила палатки и небольшие шатры. Транспорт полка и тылы его находились в общем лагере, разбитом между холмами у самой Непрядвы, лишь на части подвод привезли военное имущество и съестные припасы. Жарко горели костры, в больших медных котлах варилась каша с солониной, дразнящий запах сытного варева далеко разносился в степном воздухе. Димитрий, не державший со вчерашнего вечера крошки во рту, прищемил губами бороду, поглядел на Белозерского.
— Однако о пище телесной не забываете.
— Одним духом святым, государь, ни меча, ни булавы не поднимешь, а у моих вон какие копья!
— Я ж не в укор сказал, — Димитрий зорко всматривался в стоящих ратников. Длина копий в их руках нарастала от ряда к ряду: в бою позади стоящие опустят копья в промежутки между передними товарищами, и острия окажутся на одном уровне — тогда образуется сплошная колючая стена, трудно одолимая для врага. Уже в третьем ряду копья достигли длины в семь шагов, и управляться с таким оружием по силе только богатырям. В полку Белозерских и были истинные богатыри, рослые, крепкорукие и крепконогие — звероловы, рыбаки, бортники и лесорубы. Димитрий было залюбовался северными русскими витязями, но тут же болезненная тоска стиснула грудь — жестокая доля ждет этих красивых ратников, на которых придется первый натиск Орды. И хотя голод вдруг отступил, сказал, чтоб только отвлечься от тяжелых мыслей:
— Покормил бы ты нас, Федор. Боброк вон небось со вчерашнего дня в седле, аж щеки ввалились. Лишимся первого воеводы — ворог голыми руками возьмет.
— И то верно, — обрадовался Белозерский. — Как раз к закуске каша да кулеш поспели.
— Да пошли за Оболенским, небось тож замотался. А за полком, пока трапезуем, пусть Тарусские приглядят. И сына свово тож покличь, славный у тебя молодец вырос.
Лицо старого князя Федора вспыхнуло радостью.
В княжеском шатре за линией войска отроки быстро постелили скатерти, разложили копченых и вяленых сигов, поставили малосольную икру в серебряных ставцах из походного княжеского погребца, принесли куски копченой дичины, сухари и даже сотовый мед в липовой чаше.
— Бортник принес нынче из Ивановки, — пояснил Белозерский. — Деревня-то ушла за Дон, он же ратником попросился к нам. Велел я взять его да оборужить, добрый детина.
Появился сухощавый и стройный князь Оболенский, весь в железе, скупо украшенном золотой и серебряной насечкой. Коротко, деловито доложил государю последнюю весть от Семена Мелика: Мамай наступает, после разгрома ее головного отряда крепкой сторожей ордынцы усилили нажим на русский заслон, и заслон отходит в направлении Красного Холма.
Белозерский позвал к трапезе, посетовал:
— Вот кулеш-то у нас нынче с вяленой сохатиной. Каб знали…
— Вы как будто оправдываетесь за скудость свою, — усмехнулся Димитрий. — А Святослав, предок наш киевский, в походах питался лишь кониной да звериной, печенной на угольях. Да и поучение Мономаха вспомните…
— Иные времена были, государь.
— То-то, иные: не с Руси дань брали — она сама брала. Может, оттого, что погребцов серебряных с собой не возили?
— А голову Святослав все ж потерял…
— От предательства печенегов. Тогда еще наши плоховато знали обычаи степи. Утром — тебе клятвы на вечную дружбу, вечером — тебе нож в спину. Орда-то на века просветила. — Принимаясь за трапезу, покачал головой: — Ох, богаты вы, белозерцы, сигами да стерлядями! Вот как Мамая побьем, закатимся к вам с Боброком порыбалить да поохотничать.
— Милости просим, государь. Мы тя научим семгу улавливать на серебро — прельстительней медвежьей охоты!
— На серебро?
— Ага. Иван мой выдумал, — Белозерский кивнул на покрасневшего юного богатыря. — Он перстень дареный утопил, сильно горевал — от зазнобы подарок, — а назавтра прибегает рыбак: добыл тот перстень из огромадной белорыбицы. Вот мой Иван и смекнул. На серебряный рубль с крючком за час половину челна отборных рыб накидал, и сетей не надобно.
Димитрий усмехнулся:
— Я думал, серебром лишь алчные людишки улавливаются.
Хозяин шатра перехватил вопросительный взгляд прислуживающего отрока, осторожно сказал:
— Есть у меня бочонок хлебного вина зеленого, аж горит.
— Нет! — обрезал Димитрий. — Ты мой обычай знаешь: хмельные меды и вина — после битвы, тогда требуются. Теперь же один вред, ибо вино делает человека глупым, ленивым и слабым.
После трапезы объехали полк, Димитрий поглядывал на сосредоточенного Боброка, наконец спросил:
— Ты вроде чем-то недоволен, Дмитрий Михалыч?
— Надо перестроить полк, государь. В десять рядов сильно, однако длинник коротковат. Тебе, Семен, с Белозерскими и Тарусскими все одно Орду не удержать, а задача у вас важнейшая: ряды их расстроить, потрепать, сколь возможно. Ясно: на вас они фрягов пошлют, тех десять тысяч, вас же всего пять. Как же вы их по всей-то полосе встретите, коли этакую глубину полка создали? Охватят вам крылья и в кольце задушат мигом.
— Станем в пять рядов, так уж точно сомнут нас, — осторожно заметил воевода Андрей Серкиз.
— А вы не давайте, чтоб смяли. Бейте, отступая по шагу, наводите на копья большого полка. Но уж коли окружат — поголовно вырежут. Да и так затиснут — сами друг дружку передавите. Пусть они выйдут на большую рать потрепанные — за то слава вам будет.
— Что скажете, воеводы? — спросил Димитрий.
— Прав Боброк, — не колеблясь, заявил Иван Тарусский.
— И у меня та ж думка, — поддержал старший Белозерский.
— Государь! — волнуясь, не выдержал сын Федора Белозерского, юный Иван. — Да мы и в пять рядов шагу им не уступим! Умрем, а стоять будем на месте, где велишь.
Димитрий сдержанно улыбнулся:
— Эх, Ванюша, считать ворога слабее себя нельзя. Бояться его не след — это правильно, но и думать, будто рати вражеские пустой рукавицей сметешь, еще хуже трусости. Фряги — войско, огни и воды прошли, войной живут; о татарах — сам знаешь. Уступать вам придется, как Боброк сказал — по шагу, и тут-то от вас вся храбрость потребуется, да к ней — искусство воинское, без которого храбрости нет. Вот это воям хорошо объясните. — Повернулся к Оболенскому: — Что скажешь, Семен?
— Все уж сказано, государь.
— Коли так — действуй. Конные отряды, что из степи отходить будут, на свои крылья ставь. Воины там добрые. И я, пожалуй, в начале битвы с тобой стану…
Когда направились в большой полк, Боброк осторожно спросил:
— Что ты задумал, княже?
— Ничего нового. По русскому обычаю князь первый начинает сражение.
— Не дело говоришь, Димитрий Иванович! — сердито вскинулся Боброк. — Ты ж сам твердишь: тут не удельная усобица. Твое место — под большим знаменем. Себя не жалеешь — нас пожалей. Убьют — войско падет духом.
— Убьют? Коли того бояться, надо за печкой в тереме сидеть. И под большим знаменем еще скорее убьют. Аль Орду не знаешь? Они не одну отборную тысячу на убой кинут, чтоб главное знамя наше сорвать. Да из арбалетов начнут садить — только держись! — Помолчав, продолжал: — Иного страшусь: как бы за труса не сочли, коли другого поставлю под знаменем. А не могу иначе: должен я везде побывать, где самое горячее дело пойдет, с малой дружиной буду поворачиваться. Знаешь ведь, каково ратников бодрит, когда государь с ними в одном ряду рубится.
Боброк понял: решение Димитрия бесповоротно, угрюмо нахохлился в седле — сердце чуяло беду. Можно ли уцелеть, бросаясь в круговороты битвы? Он-то представлял эту сечу, в которой сойдутся более двухсот тысяч бойцов. Да, под великокняжескими стягами тоже страшно, а все ж там как-то можно поберечь государя… Когда подъезжали к большому полку, осторожно сказал:
— Ты, конечно, волен, государь, выбирать свое место, хотя этого твоего решения не одобряю. Одно дозволь мне…
— Что еще? — с досадой спросил Димитрий.
— Самому мне выбрать воев, кои с тобой будут в битве.
Димитрий сердито крякнул, сдержал своего резвого Кречета, стянул золоченый шелом, нагревшийся от солнца, обмахнулся рукой и вдруг рассмеялся:
— Мне б тебе поклониться за твою заботливость, княже, а я злюсь. Так и быть, подбирай дружину, но не более двух десятков. В твою счастливую руку я верю.
Молчаливые стаи ворон тянулись вереницами над Куликовым полем. Вдали, над Зеленой Дубравой и приречными лесами, будто хлопьями сажи застилало небо.
— Быть большой крови, — сказал Боброк.
Димитрий безмолвно оглядывал войско.
Воротясь из дозора в передовой полк, Тупик велел своим воинам отдыхать, сам же направился к большой рати. Она строилась, перегораживая широкое поле от Нижнего Дубяка до Смолки, и Васька озадаченно сбил шелом на затылок, разглядывая огромные тучи пеших и конных ратников, движущихся в разных направлениях. Поначалу Васька оставил свои надежды: искать здесь нескольких малознакомых людей — все равно что искать горсть песчинок, брошенных в пустыню. Он пустил коня шагом, раздумывая, не повернуть ли назад, но повернул к истокам Смолки, за которой строился полк левой руки. Конь, отдохнувший ночью, ступал веселым танцующим шагом. Они еще привыкали друг к другу, конь и всадник… Когда подарили ханского жеребца Боброку, тот растрогался, отдарил своим Орликом. У Хасана собственный четвероногий любимец; Боброков конь достался Тупику. Скакун знаменитый, в битвах испытанный; Васька сомлел от подарка, хотя все еще жалел своего рыжего, убитого в Диком Поле. Оттого особенно обрадовало, что и нового коня тоже звали Орликом. Буроватый и темно-гривый, он и в самом деле похож на молодого царя птиц, легок, бесстрашен у препятствий — то, что требуется в сече. Правда, излишне горяч, не бережлив на силу, которая в нем так и кипит — на княжеских овсах выкормлен, сытой медвяной выпоен. Дорогой конь, и Ваське недешево станет его содержание — не губить же Орлика одним травяным кормом, да и Дмитрию Михайловичу тогда не показывайся на глаза. Каков новый скакун в дальних набегах, Васька не мог сказать уверенно, но стремительная стать, сухая голова, крепкие бабки тонких ног, втянутый плоский живот и ровное дыхание говорили, что и выносливости ему не занимать — вот только немножко сбить горячность. Со временем Васька сделает из Орлика такого коня, какой нужен ему; важно, чтобы гнедой сразу полюбил нового хозяина, доверился его власти всем своим звериным существом, и потому жесткая рука молодого сотского часто ласкала крутую шею Орлика, подносила к его губам то посоленный ломоть хлеба, то кусок медовой лепешки, добытой у товарников, бережно взнуздывала или стреноживала коня; Васька и ночами проведывал Орлика, гладил, говорил ему ласковые слова, а конь благодарно терся мордой с его плечо, доверчиво дышал в ухо, словно хотел сказать важное для обоих. За четыре дня Тупик приучил коня так, что тот под седлом повиновался не только шенкелям и шпорам, но и по легким движениям всадника угадывал его волю — на таком коне можно пускаться в битву.
Конные сотни полка левой руки Тупик миновал крупной рысью, лишь перед немногочисленной ратью пешцев поехал шагом, пристально всматриваясь в лица. Опасаясь проглядеть нужных людей, крикнул:
— С московской земли есть ли ратники?
— А мы нынче таковские — все московские! — весело гаркнул рябой десятский в кожаной, обшитой железом шапке и дощатой броне. — Ты-то из Литвы, што ль, боярин? Коня не у Ягайлы часом свел? — уж больно хорош.
— Ты сам-то у кого свел? — усмехнулся Тупик.
— Мне, боярин, конь от тятьки с мамкой достался, всю жизню носит — овса не просит, и не надобно ему ни пойла, ни стойла, утром встанешь — уж он под тобой, без седла, без узды унесет хошь куды, — скаля в смехе щербатый рот, мужик похлопал себя по коленкам под одобрительные шутки ратников.
— Гляди, кабы не споткнулся твой рысак, когда лататы задавать будешь.
— Э-э, боярин, четыре ноги скорей сыщут камень або яму, нежели две, так ты уж зорче мово на землю поглядывай… А московских пряников поспрошай в большом полку, там, слышно, земляки твои ими кашу заедают. У нас же окромя сухарей лишь ярославские колесья, да можайские веники, да тарусские валенки, и те из коровьей шерсти.
Тупик и рад бы дальше пошутить с веселым десятским, да рать велика, и плохо шутилось после бессонной ночи. Тронул коня шпорами, поскакал вперед, но из-за фланга полка навстречу вывернулся маленький сухощавый боярин на худой, невероятно высокой рыжей, в белых чулках кобыле, трубным басом громыхнул:
— Кто таков? — и подозрительно вперился темными глазками в роскошного Васькиного коня.
— Сотский великого князя Тупик. А ты кто таков?
— Воевода Мозырь. Слыхал? Государь, што ль, сюды едет?
— Того не ведаю. Знакомых вот ищу, с-под Москвы. Говорят, в большом они?
— Делать те неча, — проворчал воевода и, словно забыв о Ваське, затрубил своему войску: — Ровнее, детушки, ровнее один к одному!.. Лука, черт! Пошто десятки твои провалились, куды смотришь? По знакам ставь людей! — Он тыкал плетью в направлении бунчуков, обозначающих фронт полка.
— Ты б, воевода, велел на берег Смолки-то бурелому навалить: татар придержишь, легче отобьешь, — крикнул Тупик. — А то место там слабое, я обсмотрел.
— Стратиг! — Мозырь кольнул Ваську насмешливым взглядом. — И пошто государь тя в сотских держит?
Воевода понужнул свою костистую кобылу, Тупик поехал в другую сторону, думая о том, что про бурелом надо сказать государю или Боброку, если встретятся. Этот сморчок, конечно, не послушает сотского, а государь мнение своих разведчиков дорого ценит. Васька понимал, зачем русская рать упирается крыльями в берега овражистых речек; опытный глаз его видел и то, что Смолка в своем истоке — не слишком надежное прикрытие от ордынской конницы…
К левому краю большого полка он подъехал, когда воевода Тимофей Волуевич перемещал сюда из центра две тысячи ополченцев покрепче — как велел Боброк. Васька наверняка разминулся бы со звонцовскими ратниками, да, на счастье, его окликнул боярин Илья Пахомыч. Все ж хорошо быть знаменитым в своем войске. Едва обменялись восклицаниями, Илья громко позвал:
— Десятский Таршила! Таршилу — ко мне! — И, пропуская мимо своих ратников, без всякого перехода весело спросил: — Чай, о зазнобе сведать примчался? Так она здесь, в войске.
Васька не успел смутиться, а уж встревожился:
— Ты што, Илья?!
— Да не ратником, не боись, — боярин смеялся над испугом отчаянного разведчика. — В лечебнице она, у деда Савоськи. Мы с Таршилой повязать ее хотели, штоб в Коломне осталась — куды там! Все одно, говорит, убегу. Глаза проглядела небось, тебя ожидаючи.
Удивление и испуг заглушили Васькину радость. Дарья здесь, на берегу Дона, в войске, которое вот-вот примет удар страшного врага?! Боброк говорил, будто в давние времена в войске славян находились женщины и дети, и в боях они нередко становились рядом с мужчинами. Сам он видел женщин на стенах осажденных городов, но там деваться некуда, а в таком походе место ли девице? И свои-то обидеть могут — народ всякий собрался, — что же говорить, коли враги прорвутся в лагерь!
— Будь здоров, Василий, заглядывай к нам, коли досуг! — Илья погнал лошадь вслед за своими, оставив Тупика наедине с подошедшим Таршилой. Дед степенно поклонился сотскому, Васька соскочил с седла, обнял.
— Прости, отец, не признал тебя в тот раз, а вернее того, не разглядел.
— Будто я тя в чем виню, Василей, — старый воин улыбался помолодевшими глазами. — Слыхали мы о делах твоих, и жалею я, што друг мой Андрюха не дожил до сего дня — счастье такого сына иметь.
Тупик спросил, не знает ли Таршила, где находится войсковая лечебница, тот указал на лагерь, раскинутый в низине между холмами и дубовым лесом над Непрядвой.
— Там, в лагере они. Юрко наш звонцовский утром к женке туда бегал. Подруги они: женка его с моей Дарьей, водой не разольешь — вот и Юрко свою не приструнил, тож пошла с войском.
— Так Дарья — твоя внучка?! — удивился Тупик, радуясь, что у девушки, оказывается, есть такой серьезный покровитель и что она не одна в лагере среди мужиков.
— А ты думал, она уж совсем неприкаянная? Гляди, кмет! — Таршила, смеясь, погрозил пальцем. — Не гляну, што ты сотский, за баловство и плеткой по-отцовски приласкаю.
— Эх, Таршила, да я за нее…
— Ладно, Василей, пора мне. И ты поспешай — извелась ведь она, горемыка, я уж Юрко велел сказать, што живой ты. Государь-то велел подарить ей рясу жемчужную за смелость — она те сама все обскажет. Да гляди, не проворонь ее, рубака. Там к ней один молодец все наведывается, глянулась, видать. В плечах — сажень, кулаки — по полупуда, да из бывших ватажников, отчаянный.
— Ниче, с разбойником как-нибудь слажу, вот с государем сладить — то задачка. — Тупик громко засмеялся, подавляя внезапно вспыхнувшее чувство ревности.
— Савосе поклонись, да захвати от него, што сулил он мне прошлый раз, — крикнул Таршила вслед Тупику.
Знакомые отроки без слов пропустили Ваську в лагерь, защищенный рогатками и повозками, они же указали ему большие полотняные шатры лечебницы. Издали заметив среди шатров женщин, Тупик спешился, постоял, успокаиваясь, потрепал шею Орлика, словно и его подбадривал, потом медленно пошел к коновязи. Женщины куда-то исчезли, из одного шатра долетал скрипучий голос старого лекаря, прерываемый короткими стонами. Васька откинул полог, в полусумраке увидел на ложе из травы и веток четырех мужиков, видно, больных; в сторонке над стонущим человеком хлопотали две женщины, старый лекарь Савося и помощник его — угрюмый рукастый бородач.
— С богом, Гаврила, — проскрипел старик; Гаврила что-то с силой рванул на себя, Тупика оглушил душераздирающий вопль, но тут же послышалось веселое дребезжанье лекаря:
— Ин как ладно! Ты же орешь, будто порося, — зря мы те ковш браги выпоили, олуху. Часа не пройдет — руби своей шуйцей хошь дрова.
Васька увидел белое, в поту лицо парня и понял: вправляли руку. Одна из женщин в темном до пят сарафане распрямилась, обернулась и, как от солнца, заслонила лицо рукавом.
— Ой! Василий Андреич!..
Из-за плеча Дарьи на Тупика с любопытством смотрели блескучие, полные омутовой темени глаза, до изумления похожие на те, что звездочками прокатились сквозь душу его в Орде, но теперь Васька понимал: он тех глаз и не заметил бы, окажись там поблизости вот эти, прикрытые маленькой загорелой ладонью.
— Ой, я счас…
Дарья выскочила из шатра, увлекая за собой подругу, лекарь покачал головой, хмуря лешачьи брови, заскрипел с упреком:
— Ах вы, аники-воины! Еще неведомо, будет ли битва, а уж побитых вон сколь. Этот с лошади хрястнулся, шуйцу вывернул, тот вон олух ногу в колесо исхитрился запихнуть, этот под оглоблю башку подставил, еле отходили, а вон тот, што с краю, так и сказывать-то совестно, господи прости. Он, вишь, ночью решил барана в товарах спереть, как проезжал мимо отары. Да и сцапал заместо овечки пса сторожевого. Пес-то лохмат и невелик, а волка лютей — ишь как рожу-то ему воровскую отделал.
Тупик усмехнулся, потом строго уставился в глаза лекаря.
— Вот што, дед Савося: я приехал забрать от тебя девиц.
Лешачьи брови поднялись, в глазах зажглись искорки.
— Дозволь полюбопытствовать, боярин: мечом ты их у меня добудешь, аль как?
— Ты, дед, не шути. Дарья — невеста мне, ордынцам на растерзание отдавать ее не собираюсь.
— Невеста? Дак и не отдавай ее — вон у тя меч какой, и копье, поди, тож имеется.
— Слушай, дед Савося! — Васька глянул на полог шатра. — Зачем ты их взял? Воины они тебе? Или в лагере вы за каменной стеной? Степь, што ль, не знаешь? Они десять раз войско обойдут, еще и битва не начата, а уж обозы пограблены.
Больные мужики беспокойно завозились, дед свел брови:
— Неча сказать, славно ты нас утешил, боярин храбрый. Девиц-то за пазухой, што ль, спрячешь?
— Сейчас пригоню из табуна пару лошадей, посажу девиц — прямо в Москву отправлю.
— Ох-хо-хо, и брешут же люди, будто Васька Тупик самого хана татарского хитрей. Да вовек не видать этим голубицам Москвы преславной, коли ты их одних в степь погонишь — хоть самый ветер оседлай. В Орду или в Литву как раз угодят. Хуже того — к диким степнякам попадут в руки.
— Там попадут аль нет, тут же точно беды не миновать, как станут татары около войска кружить. Ты, што ль, оборонишь их?
— Ты оборонишь, ты, Васька! Выдь-ка, охолонись да глянь кругом-то. И Дарью сыщи, она едва дождалась свово соколика, а он лясы точит со старым пнем. Уговоришь — держать не стану, хоть и добрая мне помощница. Да што тебе до нашего дела, пока сам под чужой меч не попал!..
Лекарь сердито подтолкнул воина к выходу. Васька остановился на площадке возле шатра, нетерпеливо огляделся. Дарьи и подруги ее не видно. Почему скрылась? Стыдится? Или видеть его не хочет? Мало ли что было сказано однажды на пыльной коломенской дороге! Из благодарности за спасение чего не скажешь? Сколько потом разных людей прошло мимо нее! Кто этот парень, о котором говорил Таршила? Ведь и с ним, Васькой Тупиком, было что-то в Орде… Экий дурачина! Будто муж законный, начал бранить лекаря — зачем-де взял ее. Может, ей твои заботы и не нужны вовсе.
С пологого склона Тупик видел все Куликово поле, с севера и востока обрезанное Непрядвой и Доном, с боков — их притоками, а впереди перегороженное русскими полками — от Смолки до Нижнего Дубяка. Холодок радости подкатил к сердцу: Ваське Тупику со всей отчетливостью открылся замысел русских воевод. Татарам ни с одной стороны не обойти русские полки, сюда, к лагерю, они могут прорваться лишь через боевые порядки рати. Так вот на что намекал дед Савося — зорок старый колдун! Но и русским в случае поражения некуда отступать — перетонут в Дону и Непрядве. Значит, стоять до конца, насмерть! «Вот вам и медовый сбор!» — подумал, вспомнив разговор своих разведчиков, когда проезжали этим полем, тогда сплошь покрытым девственными пышными травами. Мог ли представить себе, какой урожай собирается снять с этого поля великий князь! Оно теперь едва узнаваемо, Куликово поле: птицы разлетелись, травы до половины его потоптаны, бочаги выпиты — страшно подумать, чем наполнятся они вскоре. Один Красный Холм так же угрюмо сутулится вдали, да по-прежнему спокойно зеленеют приречные рощи, кое-где подпаленные прошедшими холодами. И нет здесь больше тишины и покоя… Но если русские полки так быстро перешли Дон, то уж ордынские тумены… Васька, едва глянул в сторону Дона, рванулся к коновязи: огромный тумен в пятнадцать — двадцать тысяч всадников, прикрываясь Зеленой Дубравой, заходил в тыл русской рати, строящейся на равнине у подножия принепрядвенских холмов. Это была отборная конница — он видел по блеску железных доспехов и плотно сбитым колоннам тысяч. «Наши проглядели, сволочи!..» И остановился, испустив глубокий вздох, — над передними рядами всадников взвились алые стяги, словно огоньки в степном ветре. Вот один из фланговых отрядов сделал поворот, и зарябили красные пятнышки щитов, закинутых на спины воинов, словно гроздья рябины по лесной полосе. Так вот кто надежнее Дона и Непрядвы бережет тыл русской рати — отборный полк самого государя, родной полк Васьки Тупика. Пусть-ка Мамай сунется хоть в ту, хоть в другую реку…
Всех замыслов князей Васька не знал, но как разведчик он мгновенно понял, что девушек выдворять из лагеря нельзя. Он сам не выпустил бы за расположение рати никого из тех, кто видел этот укрытый Зеленой Дубравой сильнейший конный полк Москвы, — даже самого государя. Девушки его, конечно, видели.
Но где же Дарья? Прячется… Обида и ревность снова зашевелились в душе; склонный к неожиданным вспышкам, Васька мрачно двинулся в обход ближнего шатра к коновязи и вдруг увидел Дарью возле коня. Она успела поменять темный лекарский сарафан на неяркий девичий летник из муравчатой ткани, воткнула в косу белый полевой цветок, и так не походила на ту «монашку», которую он только что видел хлопочущей над увечным парнем, что Васька едва узнал ее. Дарья кормила Орлика с ладони, гладила, целовала белую звездочку на конском лбу, что-то говорила и так увлеклась — даже не услышала шагов за спиной. Тупик остановился, острый слух его уловил горячий полушепот:
…— Ты умный, как ворон, сильный — как барс, быстрый — как орел… Заговорю тебя тремя заговорами, напою из трех ключей, накормлю травой трилистником, и станешь ты втрое умнее ворона, втрое сильнее барса, втрое быстрее орла. Тремя плачами заклинаю тебя — храни мово милого, как птица лебедь хранит лебеденка, унеси его от стрелы быстрой, от копья черного, от сабли вострой. Четыре ноги твои в сече великой — что четыре дуба в осиннике тонком: ни одна не подломится от ветра ли буйного, от железа ли тяжкого. А стукнешь копытом — враг расступится, гривой махнешь — тучи рассеются, глазом моргнешь — дороги расстелются. Не вправо скачи, не влево скачи, скачи ты к моему дому, к порогу девичьему, к сыте медовой, к зерну ярому; обниму я милого, достану ленту шелковую, гриву тебе расчешу, ленту заплету…
Васька попятился за шатер, постоял, потом пошел, громко стуча сапогами. Девушка встретила его скованной полуулыбкой, все еще держась одной рукой за шею Орлика. И снова, как под Коломной, он с трудом узнавал в построжавшей нарядной девушке ту Дарьюшку, что вспоминалась ему в дальних дорогах. Да и мудрено ли — только два раза виделись накоротке, ему еще долго узнавать свою нечаянную зазнобу, найденную в такое тяжкое время. Надолго ли снова-то нашел? И отчего это ради нее позабыл и вишневые очи, и самых красивых боярышень и княжон, которыми, бывало, любовался даже в церкви, принимая лишний грех на душу?.. От стыда за свои ревнивые мысли начал разговор с упрека:
— Дарьюшка, зачем же ты с войском-то пошла? Али я тебя в Коломне не нашел бы? Ведаешь ли ты, какое дело страшное предстоит нам? Тут седые воеводы иной раз теряют разум. Место ли горлицам среди кречетов, что на ястребов летят?
Девушка смотрела в лицо витязя пристально, и хотя говорил он о страшном, испуга не было в ее глазах, только ресницы задрожали, когда разглядывала розовую полосу на его щеке. Глаза ее медленно наполнились слезами.
— Что ты, Даша? — он впервые так назвал ее по-простому, шагнул ближе, встревоженный.
— Ниче я, — она удержала слезу. — Ноженьки подкашиваются, не верю, что дождалась, а он бранится… Как же ты живой-то с Орды воротился? Чуяла ведь я беду, и от людей слыхала — был ты в полону. Был ведь… И рубец вон на щеке…
Тупик опять не знал, что и говорить, выручил его осторожный стариковский кашель. Подошел лекарь, сердито топорща брови на Дарью, упрекнул:
— Ты чего ж это, душенька, гостя дорогого посередь лагеря привечаешь? Сведи-ка его в мой шатер, там и потолкуете ладком. Я велю Аринке и угощение приготовить. А то еще обидится — человек он гордый, рядом с великим князем ходит, да, говорят, и у самого царя ордынского на примете. — Дед молодо и озорно подмигнул Тупику, будто не ссорились нынче. — Конь-то у него глянь какой — только князя носить. Не из ханского ли табуна?
Дарья напряженно смотрела на Ваську, он с беспечным видом отмахнулся:
— Что ты, дед? Я к ордынским ханам на сто верст не подъезжал!
Лекарь, кажется, понял:
— Не подъезжал, так и не надо. Ну их к бесу, ханов ордынских, от них чем дальше — тем лучше. Идите, ребятки, в шатер.
Они были одни, отгороженные от целого государства, собранного на поле, тонкими стенками полотняного шатра. Сидели рядом на лавочке, одурманенные то ли близостью, то ли запахами трав и бальзамов в деревянных и глиняных сосудах, забивших все углы шатра. Васька отстегнул меч и кинжал, снял шелом; Дарья пугливо коснулась его железного локтя.
— Сними… Рубаху-то железную сними хоть на час. Поди, и спишь в ней?
— Приходится…
Он сбросил бы кольчугу с удовольствием, но стеснялся несвежей рубашки. Утром, после смены, они выкупались в прозрачной речке Курце, но стиркой заниматься в сторожевой службе недосуг. Дарья, кажется, догадалась, встала.
— Ты посиди, Василий Андреич, я сейчас ворочусь. А кольчугу сними…
У выхода оглянулась, примерилась к его плечам. Васька послушно стащил тяжелую броню, вздохнул, чувствуя неодолимое желание лечь на охапку духовитых трав у стенки шатра и закрыть глаза; вернется Дарья, сядет около и возьмет его руку своей, маленькой и теплой — он бы век так лежал, засыпая и просыпаясь, чтоб только она сидела рядом… Дарья скоро вернулась с простой льняной сорочкой, портками и обертками для ног.
— Надень чистое, — сказала просто. — В битву надо в чистом идти. А свое исподнее оставь, я постираю.
Васька не успел ответить, как она подошла, опустилась перед ним на колени, откинув за спину рукава-крылья летника.
— Дай я тебя разую…
— Что ты! Я сам…
— Дозволь мне, Василий Андреич, — она снизу посмотрела ему в глаза так, словно хотела вся погрузиться в них, взялась за его сапог. Маленькие руки ее были сильными и ловкими. Потом она вышла и вернулась нескоро. Васька успел переодеться в прохладное белье, пахнущее горьковатой травой белоголовником и душицей; чувствовал себя непривычно, неловко и вместе удивительно легко. Дарья внесла сулею с каким-то напитком, деревянную братину с хлебом, солониной и вишней, поставила на дощатый столик; следом заглянула ее подруга, поклонясь, позвала:
— Пожалуй, боярин, умыть руки, — голосок строгий, а темные глаза смеялись, и от этого затаенного смеха Ваське сразу стало свободно и уютно, словно домой заглянул на часок. Вот не думал, не гадал, что посреди воинского лагеря найдет привет и заботу. Отвык уж совсем от этого… Пока плескался водой, приметил: были в лагере и другие женщины, все в темных одеяниях, — может быть, настоящие монахини; были здесь и мужчины-монахи — трое из них неподалеку собирали какую-то странную повозку с высокими бортами. Представил, каким станет этот тихий уголок в тылу войска, когда начнется сеча, и поспешил отогнать видение. Ему случалось бывать в походной лечебнице после сражений, когда мертвые убраны, раненые перевязаны, и все-таки не мог долго выдержать. Как же она-то?..
Вышла Дарья, подала вышитую льняную ширинку. Подруга, раскачивая в руке пустой кувшин из-под воды, нараспев сказала:
— Дед говорит — ты ему нынче не понадобишься, а мне велел посмотреть, чтоб вас не тревожили. Да вы закройтесь, там ремень изнутри застегивается.
Тупик засмеялся, Дарья покраснела.
— Мы копьем подопрем полог-то, вернее будет. Спасибо за водичку ключевую, касатка, а боярином меня больше не зови. Василий Андреич аль просто Васька — и все тут.
Когда сели рядом на лавочке за деревянный неструганый стол, Дарья дрогнувшим голосом сказала:
— Только в железе тебя и видела доныне. Думала, ты и под кольчугой-то железный. — И вдруг, словно жена, взяла его руку и поцеловала.
Одолев смущение, он осторожно обнял ее за плечи, притянул к себе, она не противилась, вздрагивала под его горячей рукой, и он стал так же осторожно целовать ее косы, щеки, нос, пока нечаянно не коснулся губ…
Это необъяснимо: чужая, почти незнакомая девушка — словно его родная кровинка, его неотделимая половина — навеки. «Это потому, что я спас ее», — говорил себе Васька и не верил. Ведь скольких ему спасать приходилось!.. Вся послушная его рукам, она попросила:
— Не надо, Вася, не надо, будет…
— Людей боишься? — спросил он шепотом.
— Не боюсь я никого. Сюда не войдут, да и чего мне бояться с тобой! Я за тебя боюсь… Молюсь я за тебя, Васенька, всегда молюсь и теперь… Коли случится что с тобой — прокляну ведь себя, жизни лишу, коли по слабости моей девичьей на тебя беда какая падет. Твоя ведь я душой и телом, поклялась перед господом ничьей не быть, кроме как твоей, и сдержу клятву до смерти.
Он молча целовал ее, изумленный и немножко испуганный этой ее клятвой, она гладила его кудри и тоже молчала, пока чей-то громкий голос снаружи не пробудил обоих от сладкого полусна. Тогда она стала угощать его, сама налила в ковшик меду шипучего, присланного главным лекарем из его собственного запаса, — для знаменитого разведчика ничего не жаль. Васька уговорил девушку пригубить из того же ковшика, разломил надвое крупное краснобокое яблоко — дар жителей села Монастырщины и, потягивая хмельной бодрящий напиток, попросил Дарью рассказать о ее мытарствах. Дарья увлеклась, не замечая его мрачных глаз, пока не спросил жестко, тем голосом, какой слышала она однажды на коломенской дороге:
— Этот Бастрык, он в войске?
— Не знаю, Вася… Говорят, сгинул с какой-то иконой, — видно, очень дорогая была.
— Жив буду — сыщу. Всем своим другам накажу о нем по Руси спрашивать.
— Да бог с ним, Вася! — девушка огорчилась, что своим неосторожным рассказом расстроила дорогого гостя. — Что он нам теперь?
— Сыщу! — Тупик сжал кулак. — За насилие над тобой он мне ответит. Зверь! Мыслимое ли дело женщину силой брать? Басурманы и то вон не каждый ныне на такое идет. А наших государь велит на месте казнить за насилие. Пока жив, искать буду его.
— Ты где теперь? — Дарья хотела увести гостя от неприятного разговора. — Опять, поди, впереди войска станешь?
— Теперь-то я, Дарьюшка, у Христа за пазухой. Кончилось мое удальство: при государе буду, в дружине его посередь большого полка.
— Ой ли? Не верится мне.
— А ты поверь, — Тупик улыбнулся, придав лицу безмятежность, но тревога в глазах девушки не растаяла — она не поверила ему, а он и сам не ведал, сколь близок был к истине. Отодвинул ковш, притянул к себе Дарью, крепко и долго поцеловал, поднялся из-за стола.
— Уже уходишь?
— Пора мне, касатка. Князь отпустил лишь до полудня.
В глазах ее навернулись слезы, он взял ее за плечи, высушил губами влажные васильки, отстранил, словно стараясь надолго запомнить, оглядел всю — от золотистой макушки до простых сыромятных сапожек, обшитых по косо срезанному верху полоской голубого сукна, задержал взгляд на их складчатых подъемах, где в мягкой гармошке рубцов таились пылинки бессчетных верст, которые судила этой девушке судьба-мачеха, опустился и прижался лицом к ее коленям.
— Милые ноженьки, страшно мне подумать, сколько прошли они. Так неужто им еще мерить пути невольников? Нет, Дарьюшка, лучше мы все тут поляжем.
— Не надо вам помирать — вы лучше побейте Мамая.
Она обняла его голову и первый раз сама поцеловала густые Васькины кудри.
— Я одно поле под Москвой знаю, — тихо заговорил он. — Оно все васильковое, что глаза твои — синь ненаглядная… Как воротимся из похода, пойдем туда вместе? Есть поздние васильки, они долго цветут.
Она не ответила, теснее прижимаясь к нему.
— …И будет у нас дом свой, и детки малые будут — как те васильки, веселые да синеглазые. В рожь забегут — потеряются.
Она засмеялась.
— …Пойдешь ты за ними, станешь искать — да и сама сгинешь, то-то беда! Золото да синь во поле широком, как искать стану вас, любых моих?
Она смеялась, все крепче прижимаясь, и Васька был счастлив: хоть теперь, на миг единый, пусть не в яви, а в думах одних, может подарить этой горькой девчонке и поле с васильками, и дом свой, и деток непослушных — самое что ни есть счастье человеческое, больше которого по всем землям ищи — не сыщешь. Дарья смеялась — это было его счастье, краткое, как вздох, но счастье. И первый раз она говорила, смеясь:
— Васенька, ты-то уж не ходи за нами в рожь густую, обочь стань да песню запой — сами найдемся. Не то ведь и ты потеряешься — глаза-то вон моих ведь синее, и волосы — рожь спелая.
Время!.. Словно кто-то произнес в нем это слово, он осторожно отстранился, пошел из шатра, она следом, без обиды, молчаливая, вся полная его словами. И хотя, может быть, понимала: нельзя быть счастливой теперь, перед битвой, чтобы не прогневить всевышнего, лелеяла в себе его слова и рожденные ими картины.
Среди шатров на ровной площадке стояло уже несколько больших повозок с высокими бортами из толстых дубовых плах, каждая повозка запряжена четверкой лошадей попарно. Вокруг этих громоздких сооружений суетились пожилые извозчики и несколько монахов, находившихся при лечебнице.
— Эка! — удивился Тупик. — Прямо детинцы на колесах.
— Они за войском станут, — пояснила Дарья. — На них будут класть раненых. За щитами дубовыми можно при случае и от стрел спрятаться, и отбиваться. Их по четыре — шесть кругом ставили — будто и вправду детинец.
— Кто же такое придумал?
— Дедушка Савося с дядей Фомой.
— Тот атаман самый?
— Ага…
Васька вывел Дарью на край площадки, указал на крыло полка, куда переместилась тысяча ее деда. Войско заканчивало построение, и Тупик, впервые видевший его в боевом порядке, с изумлением и трепетом всматривался в этот громадный живой вал, перегородивший Куликово поле.
— Неужто с такой силой не одолеем Мамая? — тихо спросила девушка.
— Кабы не одолели, так и приходить сюда было б незачем.
У коновязи постояли, не в силах расстаться сразу. Дарья закусила губу, удерживая легкую женскую слезу, Орлик тянулся к ее рукам — помнил угощение. Перебирая челку над его звездочкой, она спросила:
— Он хороший?
— Лучший конь на земле, — Тупик засмеялся.
— Я так и знала, — короткая улыбка в глазах Дарьи не смыла горечи расставания. — У него глаза умные. А рыжий где?
— Помнишь его… Поменял на этого.
— Тот злой был… как и ты тогда. — Она улыбнулась. — Но все равно и тот хороший — тебя сберег.
Васька промолчал. Сколько раз тот рыжий Орлик спасал ему жизнь, а вот он сам погубил его неосторожностью — до сих пор болит сердце, и долго еще будет болеть: будто друга верного не уберег.
Появился старый лекарь, Васька вспомнил о Таршиле, передал его просьбу. Дед позвал за собой. Едва он повернулся, Дарья схватила Тупика за руку:
— Вася, дай мне твой меч!
— Меч?.. — он удивился и… понял. Отстегнул меч и протянул девушке. При своих товарищах никогда этого не сделал бы, но сейчас можно: пусть себя успокоит, думая, что воина спасают в бою заговоры, а не воинское искусство… Дарья схватила меч, тут же откуда-то вывернулась ее подружка, со смехом выхватила у Дарьи меч, обернулась на бегу:
— Не бойся, боярин, вернем тебе меч заговоренный, всех ворогов порубишь, только Дарью помни! — и скрылась в маленькой палатке.
Ведал ли хан Алтын, что его меч будут заговаривать русские женщины!.. Впрочем, теперь это меч Васьки Тупика.
— Эй, витязь, ты чего задумался? — дед Савося уже возвращался с глиняным жбаном. — На-ко, завези Таршиле, пусть взбодрится, не то тяжко ему будет рядом с вами, молодыми.
Приняв жбан, Васька поклонился деду:
— За все те спасибо, Савватей Гаврилыч. Дарью побереги.
— Э-э, молодец, куды мне ныне? Тебе беречь ее, тебе! Побьете врагов — вот и все береженье, — улыбнулся по-стариковски лукаво и успокоительно, будто побить — дело шутейное, будто он, старый воин и лекарь, не видывал кровавых, устланных телами полей, где проходила грозная ордынская конница. Но была ведь еще и Вожа, она грела надеждой и Ваську Тупика, и этого древнего старца, как она грела всех, сошедшихся на Куликовом поле — от великого князя до последнего возницы…
От палатки шла Дарья, строгая, словно юная богородица, и несла меч Ваське Тупику…
Между лагерем и построенной ратью поле очистилось, лишь кое-где по протоптанным черным дорогам двигались подводы; птицы начали возвращаться на освободившееся пространство, изредка вспархивали из-под копыт, отлетали недалеко — люди их не трогали, и птицы быстро привыкали к соседству шумных гостей. Теперь, когда войско заняло позицию и каждому было указано место в строю, ряды стояли неплотно, ратники развертывали позади длинника шатры, варили обед, многие отдыхали. Всюду ходили попы, кадили и пели молитвы, воздух вблизи полков насыщался сладковатым ладанным духом.
Новые чувства охватывали Тупика, едущего шагом позади пешей ополченческой рати. Он вырос среди профессиональных воинов, понятие ратник и витязь были для него неразделимы — ведь в полку великого князя служили люди здоровые, крепкие, тренированные, привыкшие смело глядеть в лицо всякому встречному. Хотя служба их трудна, порой и опасна, она не сушила, но укрепляла тело и дух, ибо не знали они долгих голодных месяцев, жили в крепких просторных домах и теремах бояр и князей, а не в прокоптелых и темных курных избенках, где люди изо дня в день глотают дым и сырой смрад, не рвали жилы на раскорчевках лесов, строительстве дорог и палат для господ, не гнулись над сохами, не переживали отчаяния над пустыми сусеками, гадая, как и чем кормить детей в оставшиеся до нового урожая дни. Тут же, в ополчении, в основном и стоял черный люд, битый, гнутый, притесняемый, которому жизнь улыбается, может быть, лишь в большие престольные праздники, да и то не во все.
Рядом с длинным и худым, как жердь, разбитным парнем из тех, кому всякая беда — что с гуся вода, суетился у котла мужичок-недомерок в заношенном, прожженном зипуне, весь сморщенный, с заискивающими, виноватыми глазами; он то и дело оглядывался на сложенное рядом оружие — деревянный щит да крестьянский топор на длинной ручке. Тут же седоватый человек в пеньковой шапке с болезненно грустным лицом молча слушает говорливого конопатого паренька, то и дело извлекающего из ножен тяжелый самодельный меч. Низенький горбун одиноко оперся на длинное не по росту копье; вглядись попристальней в серые тоскующие глаза его — в них курится дымками маленькая лесная деревенька, на просторном пустоватом подворье пылает огонь под таганом, на котором пошумывает большой копченый горшок; дети обсели огонь, и младший тянется к крышке — заглянуть, не закипело ли?.. Сколько таких глаз вокруг, затянутых дымкой печали! Здесь редко увидишь богатыря, из каких, в основном, состоят боярские и дворянские дружины, но против целой Орды что те дружины без массы этих мужиков, иссушенных непосильной работой, скудной пищей и заботами! На ополченцев обрушится самый тяжкий удар вражеской конницы — и много ли их вернется домой к голодным детям, истомившимся женам в тесные и нищие избы, к оставленной работе, которой нет конца? Война беспощадна к слабым, это Васька Тупик знал хорошо. Там, где устоит один опытный и сильный, могут полечь пятеро слабых и неискушенных в ратном деле — то и врагам отлично известно, они особенно упорно и жестоко станут бить по ополчению. Но где их набрать на всю Орду Мамаеву, одних крепких да обученных, выкормленных на добром княжеском и боярском харче, одетых в крепкую броню? Некому станет содержать государство и войско, коли все пойдут в бояре да дворяне. Одному служилому человеку из средних дается в кормление целое поместье с несколькими деревнями, а и то не все справлены, как хотелось бы государю. Жалко, до слез жалко Ваське Тупику этих русских мужиков, которым — мало каждодневных страданий! — еще и ордынские мечи выпали…
— Эй, боярин! Какая кручина заела? Слезай-ка со свово бурки да к нашему шалашу — похлебать кулешу, глядишь, и отойдет душенька.
Васька обернулся. Звал его мужик-кашевар, виновато и дружелюбно поглядывая темными живыми глазами.
— А што, боярин, правда, не побрезгуй, — неожиданно густым басом поддержал очнувшийся горбун. — Кулеш-то у нас особенный, с поджаркой, да сушеные карасики на закуску. Наши боровские с того и здоровские, што мясной кулеш едят от пуза цельный год, окромя зимы и лета, весны и осени.
Ратники засмеялись, на Ваську отовсюду смотрели дружелюбные приглашающие глаза. И хотя сыт был да и спешил к тому же, наверное не решился бы огорчить воровских ополченцев своим отказом, но от левого крыла полка, где посреди пешцев маячили конные воеводы в золоченых доспехах, скакал отрок прямо к Тупику. Еще издали крикнул:
— Василь Ондреич!.. Слава богу, сыскал. Князь Боброк те ищет, велел немедля к нему ехать — вон он!..
— Ишь ты, сам Боброк кличет, — покачал головой кашевар. — Ну, так поспешай, а вечерять к нам заглядывай.
— Благодарствую, мужички, непременно кулешу вашего попробую.
— Да не грусти о зазнобе-то, боярин, дождется — верно говорю! — крикнул мужик.
«Вон они о чем! — Васька засмеялся, посылая Орлика вслед за отроком. — Я их жалел, а они — меня за жалость мою. Нашел кого жалеть, дурень, — хозяина земли русской, что вышел защищать ее от ворога ненавистного. Нужна ему твоя жалость!»
Боброк, приотставший от великого князя, поехавшего в полк левой руки, ожег Тупика накаленной синевой глаз:
— Где блудишь, сотский? Гляди — снова десятским станешь.
— Дмитрий Михалыч, я ж отпросился у князя Оболенского…
— Я те не Дмитрий Михалыч, нашел крестного!
— Виноват, государь.
— То-то! Он ишь отпросился. А спать кто за тебя должен? Мне сотский теперь нужен — не тетеря сонная.
— Да я ж готов, государь, хоть три ночи…
— Што готов? — сдерживая пляшущего скакуна, Боброк с сожалением глянул на Орлика — такого-то, мол, коня неслуху подарил. — Што готов? Из седла на ходу выпасть? Беги в свой полк. Пообедаешь — спать. Проверю. К закату вместе с Копыто, и кто у тя там еще из сакмагонов, — в княжескую дружину, в большой полк. Беги…
Тупик круто поворотил коня, решив, что в ночь его снова пошлют куда-то.
— Васька!
— Да, государь.
— Страшно?
— Чего страшно?
— Счастлив ты, Васька… А мне, брат, — до жути. Русь ведь стоит за нами — ты глянь!.. Ну, скачи…
«Видно, замотался Боброк», — думал, отъезжая. Шутка ли этакую рать построить да и отвечать за нее головой! Бессчетные тысячи жизней, судьба земли русской — за все он в ответе наравне с Димитрием Ивановичем. Тут либо слава на века, либо на века — позор и проклятье. Страшно… Ни за какие привилегии и богатства не согласился бы Васька взять на себя Боброкову ношу. Чтобы нести ее, надо быть Боброком. До обиды ли тут — пусть за мелочь распушил его воевода.
Вечером Тупик получил от князя Боброка личный приказ: с двумя десятками самых опытных воинов охранять в битве великого князя Димитрия.
В тот день исчез атаман Фома Хабычеев, вместо него в передовом полку русского войска стал седоватый благообразный человек в новой рясе священника — отец Герасим. Утром Фома побывал у великого князя, поведал о своем видении, не зная, что рассказ разбойника Фомы дойдет до одного из монахов-летописцев и тот увековечит имя его лесное, ибо церковь считала достойным памяти всякого, кого небо избрало созерцателем своих знамений. Димитрий внимательно выслушал, перекрестился и теперь лишь освободил Фому от службы разведчика, попросив об ином: словом и примером мужества крепить у воинов стойкость и веру в победу. Он сказал, что небо шлет ему не первый благоприятный знак, были видения и многим другим людям. Князь Боброк ночью выезжал в поле и слушал землю — о жестокой сече и конечной победе русского оружия говорила она ведуну-воеводе. Отец Герасим понимал: рассказ князя надо донести до ратников, они смелее встретят ворога, зная, что небо на их стороне. Двенадцать лесных братьев стали рядом с отцом Герасимом, теперь ими командовал Кряж, назначенный десятским. Днем, как и другие попы, Герасим служил молебны, ходил с кадилом по рядам ратников, наставлял людей на бесстрашие и самоотречение ради земли русской, ибо судьба человеческая в руке божией, а рука эта щедрее к тому, кто без сомнений и страха сражается за правое дело.
Вечером князь Оболенский велел священникам удалиться из передового полка — они станут за войском, куда будут относить раненых и умирающих, чтобы облегчить их страдания, принимать покаяние, давать отпущение грехов. Герасим, однако, остался в полку, готовом во всякий момент встретить удар подошедших к Куликову полю ордынских войск. Тут находилось немало монахов, иные в схимах, но кресты у них прятались под броней, в руках же — щиты, мечи и копья, а чаще — тяжелые шестоперы, ибо слуги божьи горазды действовать оружием, которое насмерть оглушает врага, не проливая его крови. У Герасима — ни щита, ни копья, ни брони, в руке — лишь кадило, на груди — большой медный крест, похожий на тот, с каким встречал он однажды разбойную конницу. Однако надежнее щита и кольчуги его готовы были оградить двенадцать могучих братьев.
На закате князь Оболенский прислал за Герасимом отрока, просил благословить княжескую трапезу и принять в ней участие. Возле шатра воеводы, среди именитых бояр, Герасим увидел два знакомых лица — оба воина в простой на вид, но тщательно отделанной и, видимо, исключительно крепкой стальной броне; поверх остроконечных шлемов надеты черные, вышитые белым крестиком схимы. Один седобородый, роста среднего, глыбоватый и большерукий, с умным лицом и твердым взглядом; другой заметно моложе, лицом похож, но высок, сухощав и плечи — по аршину. Громадная сила угадывалась в его сдержанных движениях, в спокойном, чуть печальном взгляде; казалось, ему неловко среди обыкновенных людей, которых он жалеет и боится покалечить неосторожным жестом. Оба молча поклонились Герасиму.
— Вроде видал вас где-то, а не упомню.
— В Троице святой встречались единожды, — улыбнулся старший. — Я. — Ослябя, это брат мой Пересвет. Послал нас отче Сергий послужить Димитрию Ивановичу, хлеб освященный привезли ему. Да вот в передовой полк и попросились.
— Благослови вас господь, братья. Что святой Сергий?
— Здрав духом и телом, в победе нашей уверен крепко.
Ослябя обернулся, подозвал стройного отрока в чеканенных серебром доспехах.
— Сын мой, Яков. В миру дело мое боярское наследует, ныне же рядом будем в битве. Благослови его, отче.
Приняв благословение, отрок скромно отступил, стушевался среди ратников.
Странные, однако, схимники в обители Сергия Радонежского. Блестящий боярин Ослябя, знаменитый на всю Русь, не достигнув преклонных лет, вдруг оставляет свои поместья, отказывается от почестей и привилегий, которые заслужил мечом и верностью делу Москвы, меняет светскую жизнь на тихое и скромное прозябание монастырского схимника. Вслед за ним уходит в Троицу молодой брянский боярин Пересвет. Этот пока не так знаменит на Руси, но стоит лишь взглянуть на него, чтобы понять: на воинском поприще он, несомненно, превзошел бы Ослябю. Какая нужда погнала этого молодого, не последнего в миру человека от радостей жизни в суровые стены монашеской обители? Правда, Фома слышал, будто Пересвет полюбил княжескую дочь и имел дерзость просить ее руки, чем вызвал гнев своего удельного господина. Княжну в жены захотел средний-то боярин! Оскорбленный Пересвет сгоряча, мол, и постригся в той же обители, где укрылся Ослябя. Так ли было, кто знает? Однако, трижды побывав тайно в Троице, наблюдательный поп-атаман не мог не заметить, сколько там послушников со статью и ухватками профессиональных воинов. И дубовые стены монастыря год от года растут, укрепляются — обитель на добрую крепость уж смахивает. А слышно, Сергий замышляет каменные стены воздвигнуть. Вспомни еще непроходимые леса, облегшие Троицу, — лучшей запасной крепости для московских правителей не сыщешь. Вот и приходит мысль невольная: небесному царю служит Сергий Радонежский или земному? И сам ли он додумался основать обитель в глухих лесах близ Москвы, или направляли его иные мудрые головы в митрах и золоченых шлемах, что в кремле Московском обо всей Руси думают? С чего бы вдруг посыпались на Троицу грамоты с перечнем жалованных земель и деревень, едва занялась ее слава? Далеко умеют смотреть московские государи. Троице еще не раз придется подпирать Москву и крестом, и плечом. Уж теперь сколько таких витязей, как Ослябя и Пересвет, прислали государю монастыри! Все они, особенно те, что на окраинах русской земли, похожи на военные крепости, а братья в них одинаково привычны и к молитвеннику, и к кованой булаве. Пришел час решающего спора с Ордой, и святые обители, отворив ворота, вывели на поле целое войско, до срока укрытое под одеждой безобидных послушников. Отец Герасим дал себе обет: коли уцелеет — пойдет в обитель Сергия, да и сподвижников, кто захочет, возьмет с собой.
Перед закатом сильные отряды Мамая оттеснили русские заставы с Красного Холма, в версте за ними серым валом шло ордынское войско. Димитрий Иванович понимал: ночью, после перехода Мамай не ввяжется в большое сражение, но послать крупный отряд в русский стан, устроить резню и переполох — в обычаях Орды, потому строжайше наказал воеводам повсюду усилить охранение, приготовить и сложить возле дежурных огней груды смоляных факелов. Солнце скатывалось за холмы, когда государь, сопровождаемый воеводами и дружиной, возвращался от засадного полка, снова, как и в Коломне, потрясенно оглядывая великую рать, которая теперь значительно выросла. Он остановился перед ее серединой, сошел с лошади, пал на землю перед красным знаменем большого полка, и когда поднялся, лицо его было залито слезами.
— Братья мои милые, сыны русские, млад и стар! Уже ночь приспела, а день близится грозный. Будьте бдительны в сию ночь, мужайтесь и молитесь — во брани силен господь наш. И каждый оставайтесь на месте своем, не смешайте боевых рядов. Утром некогда будет нам чредиться к битве — уже злые гости близки от речки Непрядвы, и не исполчась, утром все изопьем смертную чашу.
«Исполним, княже!», «С тобой, государь, в жизни и смерти!» — неслись клики по войску…
На Куликово поле опускалась влажная ночь. Долго горела спокойная розовая заря, обещая на завтра солнечный день. Молодой месяц, едва блеснув над почерневшими рощами мирным неполным ликом, торопливо скрылся за окоем, зато в самом зените небывало разгорелась багровая немигающая звезда; и, накалясь в лучах сентябрьского заката, переливалась всеми цветами золота — от белого до червонного, кололась блеском, дрожала и подмигивала, словно потешалась над земной суетой, другая звезда величиной с крупное яблоко. Из-за сырых лесов над Непрядвой непрерывно летел особенно тоскливый сегодня, нетерпеливо злобный вой волков, под Красным Холмом сердито тявкали лисицы, в рощах до глубокой темени метался вороний грай, то затихая, то вспыхивая от хищного смеха сов. Воины засадного полка всю ночь слышали на Дону клики лебедей, и чудилось им — то девы речные тоскуют и зовут суженых, загулявших в дикой степи. Слушая эти печальные клики, каждый невольно думал: не его ли завтра, бездыханного, примет на ледяные перси донская русалка, не его ли раны станет омывать зеленой водой омутовых глубин? Опытные воины знали: в случае поражения сметут их вороги в Дон и Непрядву, кто не будет убит, тот утонет — в тяжком железе реку не одолеть. И каждый решал для себя: лучше погибнуть в честном бою со славой, чем захлебнуться, трусливо убегая. Да и на земле лежать все же спокойнее, авось подберут да и зароют в землю по-христиански.
Тих был русский лагерь. Неярко горели сторожевые костры. Кто-то усердно молился, кто-то поминал родных, милый свой дом и осеннее грустное поле, кто-то мечтал о славе, богатой добыче и добром степном коне, кто-то отрешенно точил меч и топор, проверял рогатину и лук, кто-то рассказывал сказки о смелых и удачливых богатырях, а кто-то — сказки веселые, напоследок потешал товарищей. Старый слепой лирник с поводырем завернул и к костру звонцовских ратников. Ивашка Колесо сбегал куда-то, поднес гостю большой медный ковшик, но тот строго покачал головой: ему, мол, еще у других костров петь. Голос сказителя был хрипловатый, с гнусавинкой, но песня-сказание в устах его с первых слов заворожила слушателей, и пока он под переборчатые звоны струн пел-говорил о дедовских временах, когда гордо стоял златоглавый Киев, наводя страх на Дикое Поле, ни один не шелохнулся, и слезы нетронуто высыхали на щеках и усах мужиков. Оборвалась бывальщина, лирник встал, поклонился:
— Бейтесь, ратники, с поганой силой, как бились великие прадеды наши, и о вас песни сложат. Сам я сложу — завтра, может быть.
Еще раз поклонился и ушел в темноту, к соседям. Николка Гридин, накаленный песней, толкнул соседа:
— Слышь, Алеха?
Алешка Варяг не шелохнулся, поглядывая через костер на задумчивого Юрка Сапожника, который только-только воротился из лагеря у Непрядвы. Сотский даже коня ему давал, чтоб жену проведал. Нет, не затихло ревнивое сердце Алешки, хотя примирился с судьбой и с Юрком подружился крепко. Приглядывался к новому другу и не мог постигнуть: чем взял Аринкино сердце этот безусый мастер-сапожник? Обыкновеннее парня и представить себе трудно.
— …Слышь? — снова шептал Николка. — Пошли к сотскому в дозор проситься — от нас в ночь снаряжают, я слыхал. К татарам подкрадемся, по коню добудем.
— Ох и дурачок ты еще, Николка, — беззлобно усмехнулся Алексей. — Нашто отец взял тя в поход?
Николка обиженно засопел, отвернулся.
С того дня, как покарал врага своей рукой, в душе Алексея словно переломилось что-то; одна половина отпала, другая выросла, заняла все существо парня. Стал он молчалив, хотя и не угрюм; исполнителен по-умному — не боялся собственную сметку во всякое дело внести, чтоб делать скорее и лучше; приглядчив — опять же не из пустого любопытства, как иные деревенские парни, переимчивым и хватким оказался; прежние шалости и ухарство отмел враз, будто никогда не грешил ими. «Экой ведь мужичок золотой в озорнике сидел, — дивился Фрол Пестун, присматриваясь к новому Алешке. — Видно, ратное дело по душе ему. Жаль, коли боярин заберет в дружину, добрый ведь хозяин вышел бы из Алешки».
Парню и в самом деле походная жизнь пришлась по нраву, одно лишь беспокоило: часто мерещился убитый ими лазутчик с раскинутыми по траве руками, с кровавой головой. В снах он не раз вскакивал, бросался на Алешку, тот бил и промахивался, в ужасе бежал, чуя за спиной хриплое дыхание врага. Просыпаясь в поту, нещадно бранил себя за трусость, стыдился снов, клялся, что в следующий раз не побежит, но если сон повторялся — снова убегал. В одной из попутных деревень Алешка сходил в церковь, поставил заранее припасенную свечку Георгию Победоносцу, моля великого святого дать ему силу духа настоящего воина; с того дня казненный враг не тревожил сны парня. Теперь ночами Алешке часто являлся вороной конь — то плыл над туманным лугом, то мчался вдали, развевая черную гриву, то приближался к походному ложу парня, косил на него огненным глазом, бил литым копытом, словно звал куда-то…
— Ты не обижайся, Николка, — Алешка тронул товарища за плечо. — Сотский сам знает, кого в дозор послать, полезем, так обозлится и не пустит. А коня в дозоре не добудешь, вот кабы в разведку…
Николка вздохнул, ничего не ответил, дулся, наверное.
— Малец ты, Николка, правда…
Знакомая и грубая простота, в которой открылся большой мир юному сыну кузнеца Гриди, вначале обескуражила, а потом даже обрадовала его. И князья такие ж люди, только одеты богато да власти у них много, а горожане и вовсе мало отличаются от деревенских. Женщины в городах, правда, красивее, но то — от одежды. Наряди-ка поповну Марьюшку в тот радужный летник, что видел он на одной коломянке в день приезда великого князя, — от нее глаз не оторвешь. Даже знаменитый разведчик Васька Тупик и товарищи его — самые обыкновенные люди. Но тем сильнее хотелось Николке отличиться в каком-нибудь отчаянном деле, а заговорит об этом — над ним посмеиваются. Как не обижаться!..
— Фрол! Таршила! — позвал из темноты голос сотского из кметов московского полка. — Поднимайте свои десятки — в охранение станете, где указал. Сменю вас я сам.
Николка вскочил и, забыв обиду, радостно хлопнул по спине товарища… С четверть версты шли в темноте, потом залегли цепью. Жутки и сладостны минуты ожидания, когда тело твое согревает прохладную землю, уши ловят каждый звук, глаза — каждую мелькнувшую тень на земле и в небе. Николке хотелось говорить соседу обо всем, что замечал и слышал, но он помнил строжайший наказ Таршилы: без нужды не шептаться, ибо плеть у него под рукой. Вдали по черной степи разливалось странное зарево, но Николка еще не догадывался, что это такое, а спросить соседа боялся. Седыми грозными привидениями из низин выползали туманы…
В тот же час русские князья покидали шатер государя, чтобы вместе собраться лишь после битвы — если будет кому собираться. Прежде других уехали в свой передовой полк Семен Оболенский, Иван Тарусский, Федор Белозерский, ушли Андрей Полоцкий с Андреем Ростовским, ушли Ярославский с Моложским на левое крыло рати; государь напутствовал на прощанье воевод полка поддержки Дмитрия Ольгердовича и Романа Брянского:
— Вам особого сигнала не будет. Сами глядите: где татары прорвутся — туда бейте всей силой. Да так бейте, чтоб вылетели они назад, как пробка из жбана с перестоялой брагой. На засадный полк не оглядывайтесь, будто его и нет. Слышите! — нет для вас засадного полка, вы последний заслон земли русской, самый последний!
Остались ближние — Владимир, Боброк, Бренк да Тимофей Вельяминов, брат которого, Микула, был воеводой в полку поддержки и оставался там за главного на время отсутствия князей.
— Тебе, Володимер, и тебе, Дмитрий, ключ от победы вручаю, — тихо сказал государь.
Боброк несогласно качнул головой:
— Ключ в твоих руках, княже. Здесь он, в великой пешей рати.
— Здесь щит и меч Руси. Здесь — сила, что Орду перемелет, стены разрушит и путь укажет. Заветный же сундучок победы отпирать вам. Не оброните ключа золотого, не суньте в замок раскаленный до срока. Ты, Володимер, великий воин в бою, знаю, как идут за тобой полки в смертную сечу. Но больно горяч ты, себя забываешь, увидя врага. Слушай Боброка. Его трезвости да твоей ярости вручаю мои надежды. Не гневись, что будет Боброк над тобой вроде моей жесткой руки.
— Что ты, Митя! Какие ныне обиды! Али сам не ведаю слабости моей? Счастлив я, что даешь ты мне первого воеводу.
— Ты же, Дмитрий Михалыч, оставайся при нем до конца, как бы дело ни повернулось на поле. Держи его в руках крепко, да не передержи. И вот что оба помните: о том молюсь, чтоб без вас Мамая опрокинуть.
Серпуховской изумленно вздернул бороду, Боброк, напротив, опустил глаза.
— Да, князья! Не славы хочу лишить вас — о славе ли ныне спорим! — но полк отборный сохранить хочу целым и свежим. Орда побежит — не считай ее разбитой: отскочит, соберется да так навалится снова со злобой — кости затрещат. Свежим полком гоните, пока кони несут. Да и союзничков мамаевых забывать нельзя. А даст бог… — Замолк, глубоко вздохнул, как бы решая: договаривать ли? — Даст бог, сохраним силу в битве, может, и далее в степь пойдем, гнездо змеиное разорять. Иначе ведь скоро другой мамай появится.
Посидели в молчании, не хотелось расставаться князьям, чьи судьбы давно завязались в тугой узелок. Ближе, чем родные братья, стали, и в минуту молчания знали, кто о чем думает.
— Значит, сами вперед пойдем, коль вздумает Мамай поджидать Ягайлу с Ольгом? — нарушил молчание Вельяминов.
— Как уговорились. Я сам поведу большой полк. Ну, пора…
Встали. Серпуховской, Боброк, Бренк и Вельяминов обнажили мечи и на них поклялись Димитрию, что в случае его смерти будут служить Москве и наследнику государя княжичу Василию, как служили доныне самому Димитрию. Каждого он обнял и поцеловал троекратно. Боброка и Владимира проводил за порог, воротясь, озабоченно спросил Бренка:
— Почему вестников долго нет?
— Я послал воеводу Ивана Квашню в сторожу под Красный Холм. Пусть сам посмотрит. Из сторожевого нет ничего, — значит, их не тревожат.
— От костров по степи уж зарево, — негромко прогудел Вельяминов. — Жгут, не боятся — хозяева степи.
— Пусть похозяевают еще ночку.
Снаружи донеслись громкие голоса, стража кого-то не хотела пускать. Вельяминов вышел, скоро вошел с двумя ополченцами, третьего, со связанными руками, они крепко держали за плечи. Увидев государя, все трое низко поклонились.
— Дозволь сказать, государь? — зачастил тонким голосом приземистый ратник. — Десятской я, из смердов, с-под Суздаля. Ордынца вот пымали, с нашей тысячи ордынец оказался.
Лицо связанного, бритое, с выпирающей челюстью, показалось Димитрию знакомым.
— Какой он ордынец? — удивился Бренк. — Ты в рожу-то ему глянь хорошенько.
— Рожа-т у нево, государь, вроде нашенска, а слова не-ет, слова вражески.
— Брешешь ты! — со злобой крикнул связанный.
— Я брешу?! Это я брешу? — десятский чуть не заплакал от возмущения. — Ну-ка, Ерема, сказывай государю! Што он брехал мужикам, ну?
— Верно, — степенно подтвердил Ерема, стискивая плечо «ордынца» медвежьей пятерней. — Брехал, будто воеводы, — опасливо глянул на Вельяминова, — будто оне тово… етово…
— Ну-ка, ну-ка, чего оне там «тово»?
— Дык етово… мол, войско погубить надумали. Загнали, мол, промеж рек, а как татары зажмут нас тут — всех и порубят. Отойти, мол, и то некуда…
Глаза Димитрия похолодели, он упорно сверлил Ерему взглядом, того даже пот прошиб.
— Дак ты што ж, ратник Ерема, испужался, коли бежать-то некуда?
— Вот и я тож… — заикнулся было связанный, но государь жестом оборвал его:
— Ну-ка, Ерема, ну-ка?
— Я-то, государь, вовсе не испужался, потому какие из нас, пешцев, бегуны от татарина? Наше дело — бить ево, покуль он те башку не смахнет аль сам ямана не запросит. Вот которы помоложе ратники, оне ведь про воевод наших и поверить могут. Особливо ежели не смыслит иной, што промеж рек-то против татарина стоять способней, нежель во чистом поле.
— Ай да Ерема! — глаза государя смеялись. — Дак чево ж ты, умная голова, тово-етово — не ответил при всех дураку сему бритому?
— Я-то ответил, государь, да ить он в другие сотни ходил и там небось брехал.
— Чей ты? — спросил Димитрий связанного. — Как звать?
— Гришка, с рязанской земли, беглый. Ты ж пытал меня, государь, о Бастрыке сгинувшем.
— Не врешь. Што ж ты, Гришка, воев моих смущаешь? Аль не ведаешь, што за вредные слухи карают, как за измену?
— Помилуй, государь, смущать других не хотел, сумленье часом нашло.
— Коли нашло сумленье, поди сотскому скажи аль прямо князю, который первым встретится. Зачем же такое орать, не подумавши? Пристукнули б тя мужики, и спроса с них нет. Война ж идет!
— Помилуй, государь.
— Самого тебя сумленье взяло аль кто подсказал?
— Авдей Кирилыч говорил нам, он в другой сотне. С коломянами-то совестно ему, разжалованному боярину, он и нас к суздальцам позвал. Помилуй!..
— Ступай на свое место, Гришка. За глупые слова завтра в битве оправдаешься. Развяжите.
Гришка бухнулся в ноги, ратники — озадаченно:
— Значится, што ж, зря мы ево?
— Не зря! Эй, отроче, налей воям по ковшу доброму.
Мужики, перекрестясь, благоговейно осушили по большому серебряному ковшу, поклонились, ушли довольные. Останутся жить — век вспоминать им этот ковш из государских рук.
Димитрий обернулся к воеводам, в запавших глазах — темень, холод, гнев.
— Ну, бояре? — будто за горло схватил словом. — Ну?
— Прости, государь, — Бренк потупился. — Там, в Коломне, я не все сказал об Авдее. Пожалел, думал, и без того наказан. Своих людей он не пускал в ополчение, пока я не вмешался.
— И ты молчал, зная приказ мой?! Ты, Бренк?
— Прости, государь.
— Что ж, коли так, его и судить не надобно. Он тот приказ мой знал и все же нарушил его. Тем он сам себя приговорил.
— Я казню пса, государь, — сказал Вельяминов. — Мы твои подданные, и наши руки — твои руки.
— Нынче же, при факелах, перед войском! По всей рати объявить, за что казнен вор и изменник.
Перед закатом отряды Орды увидели большое русское войско на правом берегу Дона и поспешили донести Мамаю. После невиданной вспышки бешенства, обретя речь, он выдавил:
— Дмитрий спешит увидеть свой позор!
— Поможем ему в этом, повелитель, — отозвался Темир-бек.
Земля гудела. Высокая жесткая трава стелилась под копыта конных тысяч, на розовый закат оседала степная пыль, пыль лежала на броне и лицах воинов. Мамай ехал, стискивая зубы. Мамай теперь знал отчетливо: Димитрий опередил его союзников и собирается сам навязать битву Орде. Этой дерзости москвитянам властелин Золотой Орды никогда не простит. И радости ударить первыми не доставит. Вызвал двух опытных мурз, прошипел сквозь зубы:
— Ты поскачешь навстречу Ягайле, ты — навстречу Ольгу. Скажите: если завтра на рассвете они не будут на Куликовом поле, их шкуры я прикажу натянуть на ордынские бубны.
Один осторожно спросил:
— Сказать им это твоими словами, повелитель?
— Если вы скажете другими, на бубны натянут ваши шкуры.
Трогая коня, подумал: «В который уж раз тороплю шакалов. Все напрасно. Теперь не успеют».
— Как служит Авдул? — спросил Темир-бека.
— Три дня богатур Авдул командует первой тысячей тумена, и три дня я спокоен за этих воинов. Плен дал ему новую злобу к врагу. А злоба питает силу.
Мамай знаком подозвал сотника охраны.
— Мой шатер поставить на Красном Холме.
В сумерках войско Орды облегало Красный Холм. Будь утро или даже полдень, Мамай не остановил бы туменов — множество раз убеждался он, как подавляет врага удар с ходу подвижными конными массами. Ночью же, не зная расположения противника, не видя всех сил его, бросаться в битву опасно. Вокруг — реки в лесистых берегах, тумены могут смешаться, подавить друг друга, перекалечить лучших лошадей, а без них ордынское войско — жирная степная пыль. Мамай не считал Димитрия глупцом, и переход московскими полками Дона — не простое следствие чрезмерной дерзости московского князя. Видимо, Димитрий умышленно поставил свое войско в положение зверя, прижатого к стене охотником. Зверь будет стараться нанести противнику смертельный удар, но ведь охотником остается Мамай… Так пусть ни один рус не уйдет с Дона, коли этого захотел князь!
Мамай со свитой задержался на фланге своего тумена, остановленного для ночлега за Красным Холмом. Здесь он и останется до конца битвы, укрытый от глаз врага, этот сильнейший отряд ордынской конницы, ее главный резерв. Холм сейчас обтекала черная в сумерках генуэзская пехота. Фряги станут за легкоконными туменами татар и вассалов на скате Красного Холма, обращенном к русам, — им в числе первых испытывать остроту и крепость московских мечей. Странно было Мамаю, привыкшему к дробному гулу конских копыт, слушать приглушенный, будто рассеянный по степному пространству шелест кожаных башмаков, чужой говор. Знают ли фряги, что сейчас на них смотрит из темноты повелитель степных царств, чья воля уже предопределила судьбу и тех стран, где они родились? Догадываются ли, какое это будущее? Пока для них поход — лишь очередное грабительское предприятие, сулящее хорошую наживу. Так ли охотно пойдут они за ним, когда ордынцы начнут жечь их родные города и деревни, засовывать в мешки их малолетних соплеменников, погонят табуны на хлебные поля, возделанные руками их родителей? Или им все равно, кого разорять, — лишь бы платили хорошо и в срок? Мамай усмехнулся: зачем ему знать такие мысли наемников? Сегодня он их купил, завтра и без золота заставит делать то, что захочет. Кого не заставит — убьет.
Из темноты с пылающим факелом в руке прискакал всадник.
— Повелитель! Хан Бейбулат бежал из-под стражи, он в своем тумене. Его воины взбунтовались и хотят уйти к Тохтамышу, как то сделал Есутай. Бейбулат уже поворачивает тысячи.
Мамай раскачивался в седле, острия шпор кровенили нежные бока жеребца, храпя, он рвался вперед, но железная рука хозяина удерживала его. «Вырубить шакалов!.. Кровавая усобица здесь, в двух верстах от московского войска?! Ненавистные, презренные „царевичи“ — что им до великих замыслов повелителя!..»
— Темир! Возьми сильную стражу, скачи к нему сам. Скажи: я нашел изменников, оболгавших хана Бейбулата. Я выдам ему их в руки. Еще скажи: в возмещение обиды его славный тумен я велю сейчас же перевести из третьего в первый вал Орды — против левого крыла русов. Я отдаю ему всю добычу на этом крыле. Если же он уведет тумен, я готов даже отменить поход на Русь, но его догоню и уничтожу со всем туменом и улусом.
Темир-бек с двумя сотнями галопом понесся в степь. Передние всадники освещали путь факелами, не гаснущими на ветру; их оранжевое вытянутое пламя заставляло все живое убираться с пути, чтобы не быть растоптанным. Мамай снова позвал сотника охраны.
— Стражников, упустивших крысу, сварить живьем.
— То уже не крыса, повелитель, то росомаха, готовая все пожрать. Стражники перебиты. Поручи росомаху мне.
— После битвы.
…Еще гудела степь от копыт, подошв и колес, а уж вблизи холма скученными бессчетными созвездиями загорались костры. По ним Мамай с вершины холма определял положение туменов. В русской стороне — редкие сторожевые огни, лишь в одном месте, посреди поля, светилось целое огненное кольцо. Может быть, там теперь Димитрий? Русские государи беспечны в отношении личной безопасности, пока не заворуются перед своим народом; ордынским же ханам без телохранителей шагу ступить нельзя — слишком много рвущихся к власти. На вершине Красного Холма — темень.
В шатер Мамая, кряхтя, влез темник Батарбек, безбородый, гололобый, тощий. Степное солнце высушило его до крепости вечного камня: сколько Мамай помнит Батарбека, тот ни в одной черточке не переменился. Чем-то похож на Есутая: никого не трогает в Орде, и его задевать боятся; кроме войны и охоты, Батарбека ничто не интересует. В прежние времена он почти ежегодно совершал разорительные набеги на дальние земли, но с тех пор как Мамай запретил самовольные походы и потребовал сдавать оружие на склады в мирное время, Батарбек притих, устраивал в улусе большие охоты и учебные сражения, в которых нередко лилась и человеческая кровь. Подобных военачальников в Орде немало, они — порождение хищного государства, их и на войне интересует не столько добыча, сколько бивуачный быт, лишения походов, тепло и свет костров, волнение крови при звуках битв, вид поверженного врага и торжество своего войска.
Сидя на мягком ковре перед правителем, Батарбек долго щурился на переливы пламени свечей в развешанном на стенке шатра оружии, Мамай терпеливо ждал. Батарбек заговорил так, словно продолжал начатую ранее речь:
— Солнце уходило за край земли, я был на этом холме и видел московское войско. Оно велико, но солнце и тени от холмов мешали мне рассмотреть его хорошо.
— С каких пор, Батарбек, ты стал считать врагов, когда они еще стоят на ногах, а не лежат побитыми?
Темник, казалось, не заметил насмешки.
— Московское войско стоит на сильной позиции, его трудно окружить. У меня легкая конница. Сто тысяч стрел не разобьют даже крепостных ворот, но в поле теми же стрелами можно уложить большое войско. Нам следует подождать Литву и Рязань.
— А ты еще веришь, что они придут?
Темник молчал, следя за игрой света в зеркальной стали оружия. Наконец произнес:
— В моем тумене муллы готовят воинов к битве.
— Первым на левое крыло русов я пошлю тумен Бейбулата. Разве семь тысяч его всадников и двадцать тысяч ногаев, буртасов и ясов, половина которых спешена, не заменят одного рязанского полка?
Батарбек понятливо наклонил голову:
— Я уступлю славу первого хану Бейбулату, но в его тумене тоже ордынцы.
— Взбунтовавшиеся псы! Пусть они кровью смоют позор.
Батарбек снова наклонил голову.
— На центр московитов я двину фрягов и многие тысячи касогов. На правое их крыло — тридцать тысяч алан, кипчаков, других вассалов, которые заменят полки Ягайлы. Сброд? Да. Но даже песок, летящий тучами, засыпает города. Этот сброд для того и нужен мне, чтобы завалить трупами русские копья. Почти вся ордынская сила останется у меня в кулаке для главного удара.
В третий раз Батарбек наклонил голову:
— Ты великий воин, Мамай. — Встретив улыбку, оглянулся на вход, вполголоса заговорил: — Я знаю, ты раздавишь врага даже половиной своей силы. Но чтобы победа не выпила много нашей крови, надо внести смятение в стан врага. Пошли своего племянника Тюлюбека со мной в обход московского войска. Мы застанем врасплох русские города, и в полках Димитрия начнется смута. Ты одержишь две победы сразу: одну здесь, над Димитрием, а с нею получишь ключи от Тулы, Калуги, Тарусы, Серпухова, Коломны и других городов со всеми богатствами. Ведь русы не успеют их спрятать и уничтожить. Тогда отсюда ты мог бы идти прямо на Москву.
«Он предлагает мне мой собственный замысел! Старый волк хочет погонять на воле баранов, пока мы тут тонем в крови? Но волк, кажется, не понимает, что Димитрий сам навязывает мне битву. Сам! И, значит, битве быть завтра… Пророк мудр, но и ему неведомо то, что открыто аллаху».
— Я решил не распылять войско, — сказал отрывисто. — Все московские стены падут, когда падет Димитрий с его полками.
Вошли трое мурз, ранее посланных Мамаем в войско, за ними — Темир-бек, Герцог, молодой хан Тюлюбек — племянник Мамая.
— Не много ли вас собралось в моем шатре теперь? Когда я даю это право приближенным, они не должны думать, будто повелитель без них не может выпить и чашки кумыса. Вы должны быть моими глазами и ушами в туменах.
Мурза со знаком тысячника, из тех, что, не имея отрядов, находились в свите, исполняя обязанности именитых рассыльных и доносчиков (полковники без полков, генералы без дивизий), польстил пословицей:
— К воде, обильной растениями, слетается много птиц; в юрте, где живет мудрец, собирается много гостей… Мы пришли, повелитель, сообщить тебе: тумены расположились, как ты велел. Воины ждут твоего слова, чтобы броситься на врага.
— Воинам сейчас надо спать. Темир-бек, я получил твою весть, ты сделал быстро и хорошо. Почему ты задержался?
— Я помогал передвинуть тумен Бейбулата. Батарбек сначала не хотел уступать места, я действовал твоим именем.
— Ты делал правильно. — Скосился на невозмутимого Батарбека: «То-то старый волк прибежал в мой шатер выведать». — Садитесь все. Племянник, твое место рядом со мной. Герцог, я слушаю тебя.
— Милостивый хан, на фланги мне нужны крепкие тысячи. Касоги ненадежны. Это не войско, а дикая орда… — Поперхнулся, крякнул, дернул закрученный ус. — Они не понимают строя, они рассеются по полю и откроют мои фланги для ударов московской конницы.
— Московской коннице будет не до твоих флангов. Но я добавлю в отряды касогов по две сотни татар. Они укажут место горскому сброду. Ты все сказал?
— Хочу спросить: где полки Литвы и Рязани?
Как две змеи, руки Мамая ускользнули в рукава и там сжались в камни, знакомый мурзам красный блеск явился в глазах.
— Ты получил свое золото? Ступай и делай свое дело!
Уходя, Герцог сердито заворчал.
— Что он сказал?
Толмач испуганно посмотрел на повелителя.
— Он сказал… он сомневается: из тех ли рук взял золото?
«Этого, старый коршун, я тебе не забуду», — подумал Мамай с ненавистью и вслух спросил племянника:
— Тюлюбек, доволен ли ты своим туменом? Он не стал хуже без тебя?
— Дядя, разве не сам ты дал мне темника? Я заново влюбился в моих воинов, я думаю, «непобедимые» Батыя и твои «алые халаты» не на много лучше их.
Мамай снисходительно хмыкнул. Тюлюбеку дозволялось больше, чем любому другому хану, потому что всегда и всюду он говорил о своей неспособности к военным делам, восторгаясь полководческой славой дяди. Тюлюбек редко бывал в походах, замещая правителя в столице, он брал на себя ордынский тыл, хотя слыл лихим наездником и рубакой. На ярлыках он подписывался: «Царь дядиной волею Тюлюбек», и ярлыки эти имели силу подписанных самим Мамаем, разумеется пока Мамай того хотел. Племянник, в жилах которого текла капля Чингизовой крови, создавал иллюзию у сильных ханов-царевичей, будто отпрыск их «священного» рода стоит у кормила государства. На сей раз Тюлюбек не усидел в Сарае. Недавно он встречался с Тохтамышем и привез Мамаю подарки хана Синей Орды с пожеланием военной удачи. Видно, до Тохтамыша дошли вести о неисчислимой силе Мамаева войска. Довольный Мамай слегка пожурил племянника, но назад не отослал: все-таки хоть один родственник рядом, пусть слабый военачальник, но свой душой и телом.
Входили все новые мурзы с докладами: войско заняло исходные позиции для наступления на русский лагерь. Теперь Димитрию бежать некуда, он сам себя втиснул между реками, а Мамай захлопнул ловушку. Зверь пойман, осталось взять его.
— Ступайте каждый на свое место, — приказал Мамай. — Завтра на рассвете мои знамена, мои гонцы, мои трубы донесут вам мою волю. Пусть муллы читают молитвы до утра. Я тоже стану молиться, и вы молитесь.
Черная полоса тьмы легла между заревом ордынских костров и цепью русских сторожевых огней. В этой тьме передовые легкоконные тумены Орды потеряли соприкосновение с русскими заставами. Велено было остановиться. Здесь воины не жгли костров, не расседлывали коней; они грызли вяленую конину и кислую круту, жевали сухие просяные лепешки, запивали водой из турсуков, из тех же турсуков поили коней, подвязывали к их мордам торбы с зерном и, намотав на руку поводья, валились на траву возле самых конских копыт. Часовые ни на шаг не отходили от своих сотен — русы где-то рядом. Безмолвие ночного поля нарушали только голоса птиц и зверей — ни с одной стороны лазутчики не пытались проникнуть во вражеский лагерь, и даже кони не перекликались, подавленные близостью необычайного.
Люди словно пугались темного пространства в одну версту, пока разделяющего огромные рати, сошедшиеся не для веселого празднества или большой мирной работы, а для того, чтобы убивать друг друга, то есть заниматься тем страшным делом, которого они больше всего боятся, за которое нещадно судят себе подобных, называя их преступниками, душегубами, выродками человеческого племени. Может быть, они задумались у этой последней черты, за которой стояло более страшное, чем даже смерть каждого из них в отдельности, и над черной пустыней ничейной полосы до кровавой звезды, вошедшей в зенит, в глазах каждого вырос беспощадный вопрос: «Зачем?!» Зачем идти убивать и быть убитым? Зачем тысячи и тысячи здоровых, крепких, красивых людей, любящих жизнь и радующихся жизни, должны обратиться в безобразные груды изрубленного мяса, в зловонную пищу воронов и волков? Не пора ли остановиться, пока не перешли последнюю черту, за которой начинается кровавое болото, из которого уже не вырвать ног?
Вряд ли такой вопрос мучил кого-то в последнюю ночь перед битвой. Большинство спало, набираясь сил, чтобы вернее убить завтрашнего противника. Те, кто охранял спящих, молились небу, чтобы оно дало им победу. Война стала неизбежностью — это чувствовали и военачальники, и простые воины. Русские не могли отступить, вернуться в свои города и деревни, потому что тогда они наверняка были бы убиты, их жилища разграблены, женщины и дети пленены. Не могли остановиться и ордынцы, связанные той всеобщей страшной порукой, которая довлеет над всеми и каждым сильнее родственных уз. Под видом воли небесного и земного Правителя, интересов государства, законов долга и чести, не только оправдывающих военный разбой, но и объявляющих такой разбой высшей доблестью, эта всеобщая порука вела ордынских всадников путем войны, как во все времена она водила завоевателей. Любой из них был бы уничтожен, откажись он сражаться. Орда чувствовала свое превосходство над Московским княжеством, ее властелин и развращенные грабежом воины видели в войне самый короткий путь к овладению жизненными благами, которые добываются десятилетиями трудов, поэтому Орда в целом безжалостна к тем тысячам своих соплеменников, что неизбежно должны погибнуть в бою.
Мамай с большим нетерпением торопил утро и победу над строптивым врагом, ибо подсознательно угадывал в Димитрии судью, выбранного историей сказать «нет!» разбойной политике ханов. Димитрий тоже торопил утро, но по другой причине: союзники Мамая двигались к Дону. Сомнения его давно ушли прочь, остались спокойствие и решимость.
Два человека, не видя друг друга, стояли по разные стороны ничейной полосы, словно на берегах черной реки, в которой с пугливым шорохом текло время.
Костры Орды медленно угасали в тумане, наползающем с Непрядвы и Дона.
Боевые трубы запели в белой мгле, им отозвались зычные голоса начальников, и войско встало. Кашевары, поднятые затемно, уже тащили большие котлы с горячим варевом прямо в сотни. Завтракали скоро, но обстоятельно, досыта — никто не знал, когда придется полдничать, да и придется ли? Близко за туманом стояла Орда.
Димитрий снова объезжал большой полк. Сквозь редеющий белый сумрак проглядывали все десять рядов рати, воины кличем приветствовали государя, Димитрий лишь поднимал руку, но не останавливался, не звал начальников. Может быть, он проверял порядок, может быть, в решительный час хотел занять новой душевной силы у этой великой русской рати, или себя показать воинам, чтоб запомнили и его белого Кречета, и белоснежную ферязь, и сияние золотых доспехов — все, что станет частью великокняжеского знамени, будет издали светить им надеждой, потому что взоры их в битве не раз обратятся туда, где встанет дружина государя. Тупик ехал рядом с князем, приотстав на полкорпуса лошади, за ними шел плотно сомкнутый отряд из двадцати молчаливых витязей, поименно названных Боброком. Разномастные сильные кони, булатная сталь кольчужных панцирей, в рысьих глазах под надвинутыми шлемами — полная отрешенность от самих себя и готовность на все ради дородного всадника на белом иноходце.
Туман… Это посерьезней ночной темени — ту можно разогнать факелами, а туман и солнце не берет. Заставы молчат. Молчит и передовой полк, — значит, Орда еще воюет с бараниной или строится к битве. Димитрий с тревогой посматривал в сторону Дона, откуда временами приходило слабое дуновение, искал едва различимое косматое пятно солнца. Минули большой полк, когда Тупик, оглянувшись, обрадованно сказал:
— Государь, смотри!..
Над разорванной пеленой, золотясь в лучах, проглянули полковые стяги, и тотчас ощутимо дохнуло ветром; молочное море колыхнулось, заклубилось, потекло мимо; где-то вдали заржали кони, в другой дали отозвались другие…
— Пора! — князь заворотил иноходца.
Их ждали Бренк и Вельяминов во главе конной дружины государя, поставленной за рядами пешцев. Ветерок усиливался, развевал багряные стяги, расправлял тяжелое черное знамя с золотым образом Спаса. Все дальше открывалось поле, и солнечные лучи уже играли на стальных шлемах, на остриях копий и топоров. От передового полка прискакал посыльный с вестью: Орда зашевелилась, похоже, строится к битве, наши сторожевые отряды отходят на крылья полка. С той стороны им кричали в широкие медные трубы: сдавайтесь, мол, просите милости у великого хана, иначе всех побьем, а кто уцелеет, повяжем арканами и — буль-буль в Дону.
— Вы им про буль-буль в Боже не напомнили? — спросил Бренк.
— Как же! Кирька Зык на всю степь про то гаркнул, так они завизжали и начали садить из самострелов.
— То-то!
— Что, бояре, видно, это был последний разговор с Ордой? Теперь — мечам слово.
Димитрий подъехал к большому знамени, соскочил с лошади, сняв шелом, стал на колено и поцеловал край святого полотнища, потом оглядел воинов.
— Братья! Не для обид и унижений родила нас земля русская. Скажем о том кровавому ворогу мечами булатными. Наши великие предки смотрят на нас. Наши соплеменники, убитые, замученные, опозоренные, томящиеся в рабстве, смотрят на нас. Родина с надеждой и верой смотрит на нас! Да сохранит вас небо в этой битве, но знайте: смерть за родину с мечом в руке достойней позорной жизни раба. Довольно нам быть рабами! Мертвые не имут сраму. С вами хочу победить или умереть с вами!
Димитрий подошел к Бренку, крепко обнял:
— Тебе, княже, вручаю русское знамя. Знай: пока стоит оно — рать стоит!
Он скинул белую ферязь, набросил на плечи Бренка, подал знак рындам, те подвели горделивого Кречета.
— Сядь на моего коня, княже, стань под знамя — пусть войско видит государя. Меня не ищите, бояре. Там буду, где битва злее. Понадобитесь — сам найду вас.
Бояре замерли, Васька Тупик подался вперед вместе с конем, Бренк неверными пальцами застегивал ферязь на груди. Она была ему великовата. А Димитрий уже взлетел на своего гнедого — рынды и помочь не успели, — оглянулся на Тупика и с места галопом устремился в направлении передового полка.
Мамай одиноко стоял на вершине Красного Холма, всматриваясь болезненными от бессонниц глазами в туман, гонимый от Дона ветерком и теплом солнечных лучей. Уже за линиями «синих камзолов» мельтешили конные отряды прикрытия, на флангах пехоты клубились пестрые тучи горской конницы, такие же тучи текли вперед между твердыми прямоугольниками татарских туменов. Разношерстные и визгливые орды вассалов подпирались растянутыми лавами ордынских сотен, чтобы придать сброду смелости и страха, — в случае, паники ордынцы начнут рубить его беспощаднее русов, пока снова не обратят на врага. «Какая, однако, великая сила, — подумал Мамай, пытаясь разглядеть за туманом фланговые тумены. — Не много ли чести Димитрию я оказываю?»
За отрядами охранения вдруг проглянула светлая полоса — не далее чем в полуверсте от них, похожая на пенящийся гребень посреди спокойного озера. Сначала Мамай принял ее за вытянутый увал, где зацепился туман, и тут же вздрогнул от сырого холодка — то стояло чужое войско. Узкий и четкий длинник пехоты, белея рубашками и кольчугами, был недвижен и строг, лишь впереди него, словно псы на длинной сворке, рыскали конные отряды. «Так мало?!» — Мамай боялся поверить глазам, и в следующую минуту позади передового полка увидел всю русскую рать. Она перегородила поле от Смолки до Нижнего Дубяка — ни объехать, ни обойти. Как будто все дороги на Русь сошлись здесь, в треугольнике Непрядвы и Дона, потому что за русской ратью на склонах холмов и в отлогих распадках близ Непрядвы стояли тысячи повозок, там паслись и тысячи тягловых лошадей — Мамай угадал опытным глазом, что за громадные темные массы вдали. Так вот она, тайна стремительных переходов русской рати! Пехота на колесах! То, что собирался Мамай создать в своем войске, уже имелось у Димитрия.
Да, опыт полководца или сам аллах правильно подсказал Мамаю — нельзя распылять силы! — но в тысячу первый раз он убедился, что осторожность военачальнику никогда не вредит. Он погубил бы войско наверняка, погонись за двумя зайцами. Жадно рассматривал полки Димитрия и словно отряхивал долгий, тяжелый сон. Да, все прошлое — борьба за власть, военные победы, убитые ханы, трон, споры с Москвой, сборы войска и мечты о всемирном владычестве, этот поход на север, — все происходило в дурном сне наяву до этой минуты, когда он стоит с Ордой между Непрядвой и Доном, а перед ним — вражеская рать. Он проснулся. Он увидел, что спор идет не о его собственной власти и силе — спор идет о жизни Золотой Орды. Прежде Мамай мог проиграть сражение — и одно, и два, — многие в Орде были бы рады его унижению; заранее зная это, он не боялся битв, ибо поражение в любой из них дало бы ему новых союзников среди ханов и мурз, опасающихся усиления друг друга и всегда готовых поддержать ослабевшего в борьбе, чтобы не усилился его враг; теперь же при одной мысли о возможном поражении у Мамая коченело сердце. Существо его пронизало вдруг чувство гибельности того пути, каким шел до этого холма. Зачем не поверил многоопытному хану Темучину? Зачем вызвал из своих жутких снов этого грозного сфинкса, подобного ледяному затору на реке в половодье?
Случилось небывалое. Случилось то, чего ордынские ханы боялись со времен Батыя: на Куликовом поле стояла объединенная рать русских князей. Эта рать бесстрашно вступила в те пределы, где Орда привыкла считать себя хозяйкой. Кто знает, где она окажется завтра?..
Нет! Он еще повелитель Золотой Орды, пока еще в его власти пресечь гибельный путь, на который толкнул он свой народ, — пусть сам погибнет, но погибнет один. Разве не достойно умереть, избавляя свой народ от смертельной опасности!
Мамай поднял руку — хотел позвать своих верных мурз, хотел сам под белым флагом выехать для встречи с московским князем — пусть платит дань, на какую согласен, и Мамай честно отступит, вернет воинов в юрты, к мирным очагам…
Взревели военные трубы, грохнули бубны, и гром их потонул в оглушающем реве всадников, покатившемся от Красного Холма по рядам войска. Нукеры с горящими факелами бросились к кучам заранее приготовленной сухой травы, политой горючим маслом, и три столба черного дыма начали стремительно расти над холмом, оповещая войско о начале сражения. Тотчас качнулись стяги туменов, которым первым идти в битву…
На вершине Красного Холма окаменело стоял всадник на белом аргамаке, окруженный алыми халатами. Бледное лицо его казалось маской, поднятая рука медленно опускалась под тяжестью золотого жезла с кровавой звездой в конусе шестигранника. С недоумением и страхом он глянул на этот зловещий жезл в своей руке и, склонясь, закрыл лицо.
Ордынское войско двинулось на русские полки.
В передовой полк Димитрий Иванович прискакал в тот момент, когда конные отряды охранения отхлынули на крылья рати, завидев в поределом тумане движущиеся массы врагов. Ряды русских волновались, готовые хлынуть с возвышенности навстречу Орде, но князь Семен Оболенский спокойно восседал на своей рослой лошади под развитым красным стягом полка и, оглядывая чужое войско, невозмутимо поглаживал седую бороду окованной железом рукой. Может быть, он хотел подпустить врага так, чтобы встретить ударом на скате — хоть и невелик уклон, а бить сверху все же способнее, особенно метальщикам копий. Проезжая рядом с Димитрием через расступившиеся ряды пешцев, Васька Тупик мельком глянул направо, где стояла конница, и, несмотря на дымку, угадал широкую фигуру Семена Мелика впереди развернутых сотен. Это его славная сторожа прикрыла теперь крыло передового полка. Эх, стать бы Ваське со своими в отряд Мелика и через несколько минут, забыв себя и весь белый свет, врубиться в ненавистные визгливые орды степняков, дать волю плечам молодецким!.. Нельзя — дорогая и тяжкая ответственность возложена на Васькины плечи князем Боброком — жизнь государя. Большей заботы Васька Тупик не знавал. Он поклялся сам и взял клятву с дружинников: они умрут раньше, чем государь…
Странно, не по обычаю шла Орда — угрюмой безмолвной массой, конница не опережала пехоту, и не виделось конца наползающему из степи пестрому змею шириной в две версты. Уже различалась масть лошадей, было видно, что пехотинцы с черными щитами, в черных панцирях и блестящих шлемах с высокими пернатыми гребнями несут длинные копья на плечах. Так вот они какие, наемники-фряги! Идут с разбойной Ордой убивать, грабить, жечь, жрать наш хлеб, рыться в наших сундуках, насиловать наших невест и жен. Темный гнев душил Тупика. Разве это люди! За деньги продают свои мечи и свои души, чтобы нести войну, а с нею неисчислимые беды в чужую землю, где ни один человек не сделал им зла и никогда не замышлял против них плохого.
— Мужики, покажите им, каковы топоры у нас! — крикнул ратникам.
— Погодь, боярин, покажем! — отозвались из рядов.
Оболенский коротко приветствовал государя, не удивляясь его появлению, кивнул на фрягов:
— Ну, государь, началось. За нас не бойся, ворогу спины не покажем. Сейчас полетят стрелы. Вертайся, княже, в свою дружину.
Димитрий скосил глаза на Ослябю с сыном и Пересветом, стоящих позади Оболенского на крупных русских лошадях красно-рыжей масти; юный Яков бледен, но, подражая старшим, держится в седле гордо, заставляет горячего жеребца держаться в строю дружины.
Димитрий повернулся к Тупику:
— Васька, возьми белый плат да скачи навстречу татарам. По обычаю моих предков зову я Мамая в поле. Битву должны начинать государи.
Тупик побледнел, Оболенский неодобрительно покачал головой, но ничего не сказал — перечить напрасно. Ваське подали белый платок. Он повязал его на копье, кивнул Ивану Копыто, и вдвоем, размахивая флагом, они поскакали навстречу черному валу фрягов, впереди которых маячили всадники. Отъезжая, Васька успел заметить, как стоящий сбоку, впереди ратников, седоватый поп осенил их широким крестом. Ордынцы тотчас заметили русских посланцев с белым флагом, поскакали навстречу; несколько всадников отделилось и от конных масс по крыльям пехоты, пестро одетые, на разномастных легких лошадях, они стремительно понеслись наперехват… Съехались на равном расстоянии от войск. Тупик по-татарски передал вызов Димитрия. Широколицый вислоусый мурза со знаком тысячника отрывисто крикнул:
— Возвращайтесь! Мы привезем ответ нашего повелителя.
Ордынцы помчались в направлении Красного Холма. Тупик, поворачивая, острым взглядом разведчика окинул чернощитные ряды. Двенадцать шеренг — три вала по четыре шеренги. Ох, тяжко придется ратникам передового. Тучи всадников неисчислимы, но по цвету и скученности конного войска Тупик сразу определил: это еще не ордынцы. Серые строгие линии татарских туменов стоят по склону Красного Холма, позади наступающих фрягов, колеблются в дымке испарений справа и слева до самого окоема. Все это двинется на русскую рать…
Над головой хищно пропели стрелы, Копыто выругался, погрозил кулаком вслед пестрым всадникам, уносящимся к своим отрядам.
Димитрий, выслушав Тупика, попросил Оболенского:
— Княже, вели принести мне копье потяжелее.
Тупик не утерпел:
— Государь! Не должно бы тебе…
— Не зарывайся, сотский! — Димитрий гневно сверкнул темными глазами. — Что государю должно, он ведает сам.
Отрок подал большое копье, Димитрий взял, легко подкинул.
— Годится, коли не сломится…
Оболенский толкнул Тупика, тихо сказал:
— Мамай не выйдет, а с другим он сам не станет биться… Пересвета возьми в свою дружину, я ему сказал. Один пятерых стоит.
Тупик покосился на богатыря в схиме, тот улыбнулся спокойно, чуть печально, словно из дальней дали. Васька с тревогой оглянулся, снова увидел попа впереди ратников с таким просветленным лицом, словно не вражеская рать приближалась, а мирный крестный ход. И от спокойствия этого человека, стоящего впереди воинов с одним лишь медным распятием в руке, будто тиски разжались в груди, Тупик глубоко вздохнул, повел плечами, как перед кулачным боем. Однако тут скоро дойдет не только до кулаков, но и до зубов — широкое Куликово поле показалось тесным при виде надвигающейся массы врагов.
По-прежнему в зловещем молчании шли фряги, качая щиты и копья, угрожающе топорщились радужные перья на шлемах; молча ползли и конные тучи, всякий миг готовые взорваться душераздирающим воем, с каким кидаются они на противника. В безмолвии ждал и передовой полк, лишь кровавыми волнами шевелились ряды длинных щитов да всхрапывали и били копытами кони, звериным чутьем угадывая приближение страшного.
Сотни коршунов ходили кругами высоко в небе, роняя тревожный клекот, а на сужающемся открытом поле металось несколько серых зайцев — то исчезали, прячась за кочки и в ямки, то вновь вскакивали, слыша приближающийся топот; огненный лисовин метнулся от островка бурьяна, набежал на неподвижную стену русского полка, испуганно прянул назад, подняв трубой пушистый хвост, понесся к Смолке…
В сотне саженей вражеские ряды замедлили шаг, потом остановились. Широколицый тысячник с белым флажком на пике подскакал к дружине князя, осадил коня, пролаял:
— Повелитель Золотой Орды не может биться на поединке со своим улусником. Против тебя, московский князь, он высылает равного тебе по имени и роду — своего ближнего мурзу Темир-бека. Темир-бек ждет тебя, князь Димитрий, или иного из твоих бояр. — Тысячник, оборотясь, указал на черного всадника, стоящего в группе конных впереди фрягов.
— Государь! — Оболенский загородил дорогу Димитрию конем. — Негоже тебе биться с поганым мурзой. Дозволь мне?
— Он и князь-то глиняный! — крикнул Тупик. — Хозяйничает в улусе Есутая, а Есутай жив еще. Против этакого мурзы и я сойду.
Димитрий не успел ответить — от конной дружины отделился широкоплечий всадник в темной схиме поверх стального шелома. Развернув красно-рыжего огромного коня, поклонился государю, потом войску — на три стороны, подкинул и поймал тяжелое копье, широкой рысью направился к черному всаднику.
— Монах Пересвет, — тихо сказал Оболенский.
— Боярин Пересвет, — отозвался Димитрий.
Если бы не крест на груди да не темная схима, вьющаяся за спиной всадника, никто не признал бы в нем монаха — так уверенна, легка и красива была его посадка.
Обе рати замерли, даже лошади насторожились, прислушиваясь к топоту двух могучих жеребцов, несущих навстречу друг другу смертельных врагов. Все знали: в этой схватке мирного исхода быть не может. Велика честь сразиться с сильнейшим врагом на глазах войска, имя победителя прославят летописцы, сказители, певцы, но и побежденного ждет посмертная слава, если он докажет, что был достоин противника и только небо решило его участь.
Распаленный злобой против русского, дерзнувшего выступить против него, Темир-бек снова походил на черную глыбу, повисшую над обрывом, способную сокрушить все, что окажется на пути.
— Имя свое назови, боярин, — коверкая русские слова, хрипло произнес темник, когда поединщики съехались. — Я хочу знать, кого отправлю в ад, победой над кем мне хвалиться.
— Не хвались, мурза, едучи на рать, — русский усмехнулся, а в глазах оставалась жестокая печаль. — Хвались, мурза, обратно едучи. Тайны нет в моем имени. Одолеешь, так знай — упокоен тобой великий грешник Пересвет. С радостью готов я положить голову мою за дело правое, так что ты побереги свою, коли со славой пожить хочешь.
Черный жеребец сверкал кровавым глазом, порывался встать на дыбы и ударить копытами красно-рыжего; темник, сдерживая его, отрывисто бросал поединщику:
— Меня зовут Темир-бек — Железный Князь по-вашему. Подумай! Тебе лучше выпасть из седла раньше, чем наши копья скрестятся… Обещаю помиловать и дам покровительство, я сильный человек в Орде. Подумай.
Только жестокая печаль была в светлых глазах Пересвета, когда послал коня мимо мурзы, чтобы разъехаться перед началом поединка. Почти полверсты проскакал каждый вблизи рядов своего войска, приветствуемый ободряющим кличем. Но вот снова упала тишина — солнечно-светлый всадник на огненном коне, рассыпая искристое сияние боевой стали, крупной рысью пошел навстречу черному длиннорукому великану на вороном гривастом скакуне, похожем на тех, что носят в полночь духов тьмы. Тысячи русских сердец сжались в тревоге — так велик и страшен был черный ордынский богатырь, так зловещ его конь, роняющий с губ желтую пену. Многие прикрыли глаза, когда красные искры брызнули от щитов и копья толщиной в руку сломились, подобно сухим былинкам. Земля вздрогнула от гулкого удара, потрясенные лошади присели, черный жеребец упал на колени, красный вздыбился, блеснул меч в руке Пересвета, но черный скакун, взбешенный падением и жестоким ударом шпор, с визгом поднялся на дыбы, прянул в сторону, вырывая хозяина из-под разящего удара. Рубились с хриплыми выдохами при полном молчании войск, трещали, гнулись, разваливались щиты, зубрились мечи, разбрызгивая бледный огонь, уже доставалось налокотникам и оплечьям, но силы поединщиков, казалось, возрастали. И кони, сходясь, рвали друг друга зубами, били копытами, атласные шкуры их взмокли от пота и крови. С Пересвета от резкого движения слетел шлем, длинные русые волосы его волной ходили за плечами, сухощавое лицо словно заострилось, взгляд суженных глаз не отрывался от лица врага. Все яростные наскоки Темир-бека, все попытки его достать обнаженную голову русского отражались ударами такой силы, что темник начал бояться, как бы не выронить меча. Он молил аллаха, чтобы выдержал булат дамасского клинка, подаренного Мамаем, — иначе противник развалит его пополам. Второй раз в жизни Темир-бек встретил равного себе бойца. Но если Хасан брал искусством и ловкостью, в этом боярине-монахе воинское искусство соединялось с такой силой, против которой даже обезьяньи руки темника не способны долго выдержать. Каждый удар отсушивал ладони, болели локти и плечи, Темир-бек начал дрожать от напряжения, покрывался потом… Внезапно глаза его сверкнули радостью — что-то, сверкнув, просвистело возле его головы, и он увидел в руке противника рукоять меча с коротким обломком клинка. Издав торжествующий крик, Темир-бек кинулся на врага без страха и с этим криком вступил на путь вечности. Палица, доселе висевшая на поясе Пересвета, мгновенно оказалась в его длани, легкий меч не смог удержать ее, словно гора обрушилась на окованное плечо темника возле самой шеи, хруст железа смешался с хрустом костей, и волна мрака затопила черную душу Темира. Он умер легко, много легче тех, кого предавал смерти по законам Орды и ханскому произволу.
Гривастый жеребец, не чуя хозяйской руки, шарахнулся, понес в сторону Непрядвы заваливающегося набок всадника… В буре русского клича Пересвет выпрямился в седле, поднес к лицу руку в железной перчатке, словно хотел отереть пот со лба, и в победном реве воинов не уловил отчаянного крика Осляби:
— Брат Александр!..
Черная тяжелая стрела из генуэзского арбалета ударила в самый висок, витязь-монах покачнулся в седле и начал падать на гриву рысака, тот, храпя, метнулся к своим. Степь содрогнулась, и коршунов в небе разметало от гневного крика пятитысячного русского полка. Победителя в таком поединке положено уважать и врагам. Его можно снова вызвать на честный бой, если ты отважен, но бить исподтишка стрелой, прячась за чужие спины, — неслыханная подлость трусов. Ордынские всадники не отличались благородством, а наемники стоили своих хозяев.
Враз опустились тысячи копий, и полк, ощетиненный каленой сталью, первым двинулся на черные щиты врагов. Фряги тоже опустили копья, образовав сплошную колючую стену, пошли вперед особым напористым шагом, бесстрашно встречая русскую контратаку. Дикий вой всадников пронесся от края до края Куликова поля, и тучи алан, касогов, кипчаков, ясов и других племен, названия которым не знали даже они сами, устремились на русское войско.
Меньше сотни шагов оставалось пройти враждебным ратям, когда над гулом начинающегося сражения вознеслись к небу два пронзительных крика:
— Отец Герасим!..
— Отец Герасим!..
И перед ратниками, еще потрясенными схваткой конных богатырей, развернулось новое невероятное событие. Из переднего ряда генуэзской пехоты, бросая щиты и копья, вырвались двое рослых воинов в черных панцирях и бегом кинулись к седоватому попу, идущему впереди ратников с высоко поднятым медным распятием.
— Отец Герасим!.. — два крика слились в один, и поп вдруг покачнулся, заслонил лицо широким рукавом. К нему рванулись из строя ражий детина с огромной алебардой в руках и приземистый, дремучего вида бородач с секирой, но поп резким жестом отстранил их и протянул руки навстречу чернопанцирным чужакам.
— Дети мои!.. Коленька, Ваня-а!..
Они упали перед ним на колени, хватали руками его одежду, повторяя, как безумные:
— Отец Герасим… Отец Герасим…
Любого попа они, вероятно, признали бы за отца Герасима, но это был, действительно, он, назвавший их имена.
Фряги опомнились, их нарушенный ряд сомкнулся, в сторону беглецов со свистом полетели короткие метательные копья, но уже дюжина щитов заслонила попа и его сыновей, и тысячи русских сулиц наполнили воздух шелестом, ударили в черные щиты генуэзцев. Иные враги падали, убитые и оглушенные, многие пытались перерубить своими короткими мечами древки сулиц, воткнувшихся в щиты, но упругое дерево плохо поддавалось, а гигантский еж русского полка стремительно наползал, и наемники бросали щиты, чтобы крепче держать копья…
Слева, вдали, над рядами пешцев метался малиновый плащ Федора Белозерского, и оттуда прикатился воинственный клич, его подхватили в центре полка и на правом крыле. Развернутые лавы конных сотен уже встретили вражеских всадников, стремящихся охватить полк; началась кавалерийская рубка, и непосвященному было бы удивительно, что эти тоненькие лавы гонят крикливые орды степных и горских наездников, как веник гонит пыль. И сошлись две колючих стены, сотни убитых рухнули в потоптанную траву, обливая ее горячей кровью, другие, нанизанные на копья, двигались вместе со стеной войска, громоздящего трупы на трупы. Как одна, полегли первые две шеренги наемников, третья качнулась назад под напором русского полка, но ее подпер новый вал фрягов, бросил вперед. Уже не копья, а мечи, топоры, ножи и шестоперы совершали кровавое дело, уже не столько от железа, сколько от давки гибли люди; из свалки неслись вопли раненых и придавленных, задыхающихся от нехватки воздуха, захлебывающихся в своей и чужой крови, когда третий вал фрягов заставил податься назад тоненький длинник русского полка.
Окруженный своими дружинниками, Оболенский рубился посреди самой жестокой свалки; копыта коней скользили по трупам, но кони, храпя, прыгали через шевелящиеся завалы, через шеренги черных панцирей, стремившихся окружить князя. Рядом, с перекошенным лицом, весь забрызганный красным, жестоко, страшно рубился Ослябя, прикрытый со спины сыном и двумя бородачами в схимах; вслед за Оболенским и Ослябей отряд пешцев глубоко вклинился во вражеский строй. Туда, на выручку воеводе, рванулся было Димитрий Иванович, но окованная железом рука Тупика схватила повод княжеского коня.
— Как смеешь, Васька! — загремел Димитрий и натолкнулся на ледяную синеву глаз своего стража.
— Смею, государь!.. Копыто, выручай Оболенского!
Десяток могучих дружинников государя врезался в толпу черных панцирей, другой десяток своими телами и конями продолжал заслонять Димитрия. Засвистели стрелы — из-за неровных, сбившихся рядов генуэзской пехоты, медленно оттесняющей русские ряды, непрерывно стреляли конные ордынцы. Нарастающий чужой рев доносился от прогнувшихся крыльев, и Димитрий, закрываясь щитом, тревожно огляделся. Слева, в кровавом мареве над взблеском мечей и секир, еще метался малиновый плащ Федора Белозерского, справа, на отогнувшемся крыле полка, посвечивал золотой шелом Ивана Тарусского; конные сотни прикрытия смешались с ордами степняков и горцев, и только по бешеной круговерти всадников можно было понять, что сотни еще сражаются. Жив ли ты, славный Семен Мелик? И ты, розоволицый красавец Иван Белозерский? Закинем ли мы с тобой еще раз сети в Белоозеро?..
Димитрий отчетливо видел: ордынцы и фряги отсекают левое крыло полка, пытаясь окружить. Увлеклись воеводы сечей, не замечают беды. Боброк не зря остерегал: если полк окружат, стиснут железным кольцом, многие воины погибнут напрасно. Димитрий рванулся к полковому стягу, его дружинники расчищали путь мечами и конскими грудями, срезая тупой клин черных панцирей, вдавленный в центр полка.
— С нами государь!
— Слава Димитрию! — загремели клики. Русские ряды усилили сопротивление, оттесняя врагов. Димитрий вырвал древко из рук растерявшегося сигнальщика, стал раскачивать стяг. Стрела ударила в золоченый шлем князя, Тупик резко вскинул щит, потом принял древко из государевых рук, сунул сигнальщику.
— Работай, твое дело!..
Удивительно, но и в этом кровавом содоме начальники следили за стягом; полк, отражая удары, начал медленно пятиться, выравнивая уцелевшие ряды, стягиваясь к середине. Но левое крыло его уже было отрезано. Примчался Оболенский с убавленной наполовину дружиной, меч в крови, броня в крови, даже на бороде красные капли, будто облился клюквенным соком.
— Командуй, княже, не шибко лезь на мечи сам-то!.. По шагу отводи полк. Мне пора в большой, сейчас главное начнется.
С седла Димитрий притянул к себе Оболенского, крепко поцеловал в губы. Прежде чем повернуть коня, увидел: среди копий, мечей и секир с высоко поднятым распятием идет русский поп, рот открыт в пении, а справа и слева двое рослых воинов отражают и наносят удары короткими прямыми мечами. И навстречу этой троице прорубается ватага во главе с ражим детиной, вооруженным длинной алебардой. Так и остался Герасим в памяти государя осиянный блеском боевой стали посреди мятущихся врагов. Пробьется ли к своим с сынами и братьями легендарный поп-атаман, сподобленный небом звать людей не к миру и покорности, но к мечу и бунту?..
Как не спешил государь, а все же на полпути осадил коня на взгорке, обернулся назад. Вдвое уменьшенный передовой полк медленно отходил, устилая поле своими и вражескими телами. Левое крыло его билось на том же месте, окруженное пехотой и конницей Орды. «Простите государя, русские ратники, и вы, князья Белозерские, и ты, воевода Серкиз. Нечем государю помочь вам в эту минуту. Вечная слава вам и вечная память за то, что стоите в жестоком кольце врага, не выпуская мечей, и каждый удар ваш падает на чашу весов нашей победы».
— Жив Мелик-то! — громко сказал Тупик. — Вон он, вертит Орду.
Несколько поределых сотен на правом крыле слились в один отряд, отбивая конницу ордынских вассалов, которая сейчас засыпала русских стрелами, но в решительную атаку не шла, будто выжидая. Фряги потеряли строгий порядок, растянутой толпой следовали они за медленно отходящим полком, нападая уже без той наглости, с какой начинали битву. Казалось, и наступают они лишь потому, что на них напирают конные сотни Орды. Земля за их спинами была покрыта черными щитами и панцирями, среди которых белели рубашки и кольчуги русских ратников. Туда, к этому полю стонов, смертной тоски и боли, устремились разношерстные всадники вассальных орд, но от огромного тумена, стоящего под Красным Холмом, отделилось несколько сотен; с обнаженными мечами татары устремились на мародеров, и те в панике бросились к своим отрядам.
Внезапно новый оглушительный вой взмыл над полем, закачалась степь от конского топота — вся масса союзников Мамая, обтекая смятые крылья передового полка, устремилась тучами на большую рать. Синие, зеленые, красные, желтые и полосатые халаты, епанчи, камзолы, чекмени, пестрые тюрбаны, лохматые шапки, железные шлемы, белые и зеленые чалмы, заросшие и безбородые лица, кони разных мастей и пород — все слилось в бешеном потоке наступления. Более двадцати тысяч всадников неслось на полк правой руки и примыкающее к нему крыло большого. Но еще большая опасность грозила другому крылу русской рати. Там, вдали, густые ряды ногайской, буртасской и ордынской пехоты подпирались конными тысячами Бейбулата, хлынувшими через истоки Смолки…
Димитрий все видел и понимал. «Прости своего государя, передовой полк! Прости и прощай…»
Тысячные массы всадников уже неслись в пространстве между большим и отступающим передовым полком, и Димитрий со своей стражей поскакал к великокняжеским стягам, не обращая внимания на стрелы и вой близких врагов, привлеченных золотым блеском его доспехов. Справа своими телами заслоняли государя Васька Тупик и усач Семен Булава, слева — Иван Копыто и великан Гришка. Видно, воеводы Бренк и Вельяминов давно следили за государем — в ответ на сигналы великокняжеских значков наклонился один из больших стягов рати, и тотчас словно ворота отворились в живой стене русского войска. Димитрий осадил скакуна, сморгнул слезу, выбитую ветром. Посотенно, развертываясь в лаву, вырывались из-за рядов пехоты броненосные витязи на рослых рыжих конях, выстелились длинные блескучие копья над оскаленными мордами лошадей, и громоносный клич заглушил вой атакующих орд:
— Ур-ра-аа!..
Словно порыв вихря смял, закрутил тучи пестрых всадников, ошарашенных видом конной лавы и этим леденящим криком, так странно похожим на рык непобедимых монгольских туменов… Вдали, на правом крыле войска, конный полк князя Андрея Полоцкого, как меч в тесто, врезался в толпы степняков и горцев, рвал на куски, сминал, уничтожал, гнал назад в степь под жестокие мечи и плети ордынцев, загонял целые отряды в буреломные овраги Нижнего Дубяка. Несколько тысяч всадников доскакали до пешей рати на стыке полков, их встретили рои стрел и лес копий, атакующие пытались удержать коней, но под напором задних навалились на копья, громоздя вал из конских и человеческих тел. Воинственный клич врагов сменился душераздирающим воплем ужаса. Задние начали поворачивать, те, кто уцелел в завале, выбирались из него по трупам, теряя оружие, бежали среди конных, сея панику. А в степи ждали ордынцы, чтобы плетьми и мечами погнать обратно — на русские копья…
Конный отряд большого полка приближался к Димитрию, впереди, припадая к самой гриве, мчался сухощавый воевода Иван Квашня. Димитрий пришпорил своего гнедого скакуна, вырвался с дружиной вперед и сам повел конную тысячу навстречу степнякам, облегающим передовой полк. Передние вражеские всадники стали заворачивать коней, но из-за отогнутого фланга передового полка валили новые массы аланов, касогов, кипчаков, еще не понявших, что происходит, — они сталкивались со своими, сбивались в орущую карусель, лишь крайние брызнули в стороны, видя приближение броненосной лавины. Русских было впятеро меньше, но враг видел войско, а не конную толпу, и страх множил это войско бессчетно.
Летели под копыта потоптанные сырые травы, стремительно близились сбившиеся враги. Димитрий выдернул широкий меч, Тупик хотел вырваться вперед, но его Орлик то ли не мог обойти княжеского гнедого, то ли приучен был уступать первенство государеву скакуну — удалось лишь поравняться с Димитрием. Никогда Васька не видел великого князя таким, даже в минуты высшего гнева. Крупные белые зубы оскалены, глаза сужены, борода, разметанная ветром по золоченой стали зерцала, придавала его могучей фигуре особенное сходство с разъяренным медведем, когда он, прижав уши, идет на охотника. Тупик услыхал хриплое «х-хек!», и занесенный меч Димитрия, коротко сверкнув, развалил до пояса рослого касога в высокой шапке и шелковом бешмете с золотыми галунами; мечи Тупика и Копыто в тот же миг расчистили путь по бокам, но копьеносные всадники, прокладывая страшную дорогу среди толпы, стремительно обошли дружину князя. Заработали мечи, отряд пошел на рыси, тесня противника и устилая землю порубленными телами. Крики радости неслись навстречу — конников приветствовал обреченный передовой полк, потерявший всех воевод; и хотя в полку едва ли осталась четверть воинов, усталых, израненных, со смертной, отрешенной яростью в глазах, — это все-таки был полк, не потерявший строя, высоко несущий свой красный стяг. Отбросив степняков и горцев, конный отряд правым крылом ударил во фланг расстроенной, наполовину опустошенной рати фрягов, смяв заодно ордынскую сотню, начал увязать в бою с копейщиками, но над звоном сечи поднялся трубный голос великого князя:
— Назад!.. Не ввязываться в бой с пехотой!.. Пешцам — отходить живее! Сигналить стягом!..
— С нами государь!..
— Слава Руси!..
Отчаянно рубились конные витязи; измученные ратники передового полка быстро откатывались к большому через освободившееся от степняков пространство. Здоровые тащили и поддерживали раненых, последние ряды, сменяя друг друга, отбивали преследователей.
— Государь! Жив Мелик-то… И Ослябя жив — вон они, пешие!
Тупик указывал Димитрию на двух плечистых воинов с длинными секирами в руках, но не радовался великий князь, горечь и гнев застилали его душу. Тысячи ратников не осталось от передового полка. И не парит над рядами его светлая ферязь Оболенского, не посвечивают золоченые шлемы Ивана и Мстислава Тарусских, не возвышается могучая фигура Пересвета, а там, вдали, где все еще вспыхивают мечи над головами окруженных ратников, давно не пылает малиновый плащ Федора Белозерского, не искрится серебро доспехов его сына Ивана и воеводы Андрея Серкиза. Были сильные, были красивые, были верные государю, делу Москвы и земле русской, дорогие, надежные люди — такие дорогие, что лучше уж нет…
На правом крыле рати сеча временно затихла, на левом разгоралась, в большом полку, видно, сейчас только начнется. Растянутые сотни ордынцев напирали на остатки наемной пехоты, заставляли ее по пятам преследовать отходящий передовой полк; может быть, враг замыслил ворваться в ряды большого на плечах отступающих? Это опасно — там, где возникает даже малый непорядок, отдельный вражеский отряд может натворить больше беды, чем в иное время целая рать. Димитрий вышел из боя, просигналил Бренку и Вельяминову общую атаку полка. Скоро качнулись стяги, заревели трубы, и огромный полк, наклонив копья, пошел вперед. Конная и пешая лавина наступающих будто налетела на стену, прянула назад. И тогда измученные ратники с ранеными на руках кинулись сквозь ряды своих, конные сотни, свертываясь в колонны, устремились в открытые проходы — за надежную стену родной пехоты. Димитрий с дружиной отошел последним, и рать тотчас сомкнулась, остановилась, готовая отражать врага.
Когда Мамай понял, что остановить битву не в его силах, он начал возвращаться к привычному состоянию воинственного нетерпения и боевой злости. Как пьяница, однажды проснувшись с болью в голове и проясненным сознанием, едва подумав с ужасом, до какого состояния он себя довел, тут же спешит заглушить здравый рассудок новой порцией вина — так было и с Мамаем. То, что в руке его в минуту испуга нечаянно оказался жезл войны, и рука эта, вместо того чтобы остановить сражение, подала сигнал к нему, Мамай отнес на счет воли аллаха. Мамай словно забыл древнюю истину: тяжкую телегу войны, которую загружали и разгоняли на протяжении нескольких лет многие тысячи людей, невозможно остановить ни приказом, ни мановением руки. Остановить ее может лишь такая же телега, пущенная навстречу. Ему хотелось впутать в свои дела провидение, и он впутал его, поверив, будто всевышний поправил ордынского повелителя в момент слабодушия…
Мамай снова пережил отрезвляющий испуг, когда высланный им на поединок Темир-бек, этот черный демон, способный тупым копьем замертво свалить богатыря, сам завалился в седле под ударом русского, но и русский упал на гриву коня, вероятно тяжко пораженный, и Мамай воспрянул духом, решив: тут — предупреждение неба об ожесточенности предстоящей битвы. Но этого Мамай не боялся, его силы заметно превосходили силы Москвы. Потом на глазах его от контратак русского передового полка замертво ложились ряды фрягов, черня поле панцирями и щитами, тучи вассальной конницы пугливо метались под ударами вражеских сотен, и Мамаем овладело бешенство, он становился самим собой: слал гонцов к Герцогу и бекам, грозил лишить их военной добычи, изгнать из войска, отобрав ранее выданную плату, снести головы, если они сейчас же не заставят своих трусливых вояк драться изо всех сил, не опрокинут русский полк и не уничтожат поголовно. Полк таял, отходил, но каждый шаг его отступления стоил наемникам и вассалам многих сотен убитых. Кто же пригнет для ордынских туменов копья большой московской рати? Лишь Бейбулату совместно с фрягами удалось отсечь крыло русского полка, окружить его, но и там шла затяжная сеча. Мамай с надеждой поглядывал в прояснившуюся даль за Доном и Непрядвой — не покажутся ли сигнальные дымы долгожданных союзников? — но лишь редкие облака стояли над горизонтом.
Был момент — показалось, остатки передового русского полка вот-вот побегут, сея панику, смешают ряды большой рати, и Мамай двинул вперед всю массу вассального сброда, хотя видел, что фрягов надо немедленно отвести, дать им передышку. Он не сделал этого, боясь, что, отрезвев после крови и увидев поле, покрытое черными панцирями, они откажутся снова идти в наступление.
Встречный удар русских ошеломил Мамая: всего он ждал, но не такой конницы. Москва не теряла времени даром. Или Димитрий так самонадеян и нерасчетлив, что в начале битвы бросает в мясорубку свои отборные сотни? В гневе от неудачи, боясь, как бы Орду не смутил вид поля, устланного трупами, где метались обезумевшие кони без всадников и всадники без коней, он велел немедленно двинуть в битву второй эшелон, состоящий в основном из туменов Орды. На этом поле, где врага невозможно обойти и окружить, постепенно утомляя, раздергивая, удушая в кольце, его можно сокрушить непрерывными нарастающими ударами, прорвав строй и раздробив на части.
Повелитель не мог оказать Авдулу большего доверия по возвращении из полона, назначив начальником тысячи в тумен Темир-бека, именовавшийся теперь «Черные соколы» — почетнейшее звание после «Серых кречетов». Авдул ничего не утаил от повелителя, и проницательный Мамай это оценил. Он много спрашивал о войске Димитрия, о Московском кремле, но мало услышал. В кремль Авдула привезли ночью и ночью увезли, держали в закрытой башне. Он, правда, все же рассмотрел каменные стены, не слишком высокие, но мощные, сильно укрепленные башнями, пороками и огненным боем. Однажды, когда его выводили на допрос, он видел, как воины сносили в одну из башен глиняные горшки с фитилями, видимо начиненные взрывным зельем. Видел он у двух стражников и огненные ручницы, какие только появились в Орде и пробивали самые крепкие доспехи. Хотя по дальности стрельбы они уступали арбалету и даже хорошему луку, зато сильно пугали лошадей, были легки, и пользоваться ими мог даже слабосильный, неопытный подросток, в то время как лучник и арбалетчик готовились десятилетиями. Есть ли огнебойное оружие в походном войске Димитрия, Авдул не знал: его провезли мимо полков с другими знатными пленниками в закрытой повозке.
«Мы вовремя начали поход, — сказал Мамай. — Твое пленение на совести трусливых шакалов, бывших с тобой. Ты повидал врага близко, и это твое достоинство. Будь первым в битве и первым в Московском кремле, когда мы его обложим».
Отчего же отборная тысяча мало обрадовала Авдула? Может, грызла зависть к Темир-беку, ставшему так быстро правой рукой повелителя? Или пленение продолжало тяготить, как один из тех жутких снов, что преследуют человека годами? Его ненависть к русам, казалось, возросла от причиненного позора, но это не та ненависть, что наливает кулаки силой. Глубоко-глубоко в душе таился трепет перед сереброшлемым боярином, что вышиб его из седла, перед спокойной холодностью пытавших его воевод и проницательностью их. Уж в Москве-то, считал Авдул, с него снимут допрос по всем правилам — и с плетьми, и с огнем, и со щипцами. Нет! Вроде и не допрос был, а разговор с противником, жесткий, испытующий, в котором прощупывают врага — кто он, что он, о чем думает, чем дышит, на что рассчитывает и чего боится? Казалось, русским воеводам все равно, какие сведения сообщит пленный, им как будто важен был сам пленный, враг в подлинном обличье, а не раздавленный пытками, униженный, озлобленный, извивающийся в предсмертном страхе, окаменевший или вымаливающий себе пощаду, готовый на все ради жизни, — такими любят видеть пленных ордынские ханы. И опять тут угадывалась сила, которой нет нужды запугивать врага жестокостью. Особенно задело Авдула прохладное равнодушие стражи. Стерегли крепко, водили на допросы, но вовремя и досыта кормили, давали постель, и никто не ударил, не плюнул, не оскорбил словом. «Пленный? Так что ж! Сотник? Эка невидаль! Из ханской гвардии? Да все одно татарин. Нагляделись на таких-то. Вот наш посадский кожемяка Каримка — то татарин! Сложит две подковы вместе и руками разогнет. Анамнясь ведерный котел браги выдул единым духом, сел на здоровенного борова, напялил колпак, носится по посаду и орет: я — Мамай, иду на Москву, потопчу и разорю, сторонись, грады и веси! Поморил народ со смеху. А ныне в ополченцы записался, говорит, сам придушу Мамая, штоб людям жить не мешал. То татарин!..»
«Знали бы они, — думал Авдул, — как я близок нашему повелителю, что мне, может быть, суждена великая слава, и сами они могут испытать тяжесть моей руки и гнева!» Ему хотелось крикнуть об этом, но понимал: вызовет лишь смех. У них не было прежнего страха перед Великой Ордой. В этих простых ратниках жило чувство той же сознающей себя силы, какую он угадывал в воеводах. Для них настоящим татарином был не сотник сменной гвардии Авдул, а некий кожемяка Каримка, смеющийся над повелителем Золотой Орды. Если б над Авдулом издевались, он не проронил бы слова, сохраняя гордое молчание связанного орла, терзаемого мелкими зверями, но перед спокойной сдержанностью русских Авдул робел. И… отвечал на вопросы, как думал сам. Это было непонятно. Ведь он не боялся смерти и ненавидел врагов. Хотел мстить за унижение и помнил, что в полону его не тронули пальцем, видели в нем человека, хотя и врага. Нет, ничего не утаил от Мамая Авдул, кроме того, что оказалось выше его понимания.
Весть о гибели Темир-бека на поединке Авдул вначале принял не без удовольствия. И этот выскочка побит русским боярином, чего же Авдулу стыдиться? И теперь-то, заменив начальника тумена, Авдул сумеет своим мечом разрубить непонятные сети, коими русы опутали его душу… Когда вассалы бежали от русских мечей, сваливаясь крикливой толпой за левое крыло тумена, в низину между Нижним и Средним Дубяком, Авдул умышленно пропустил их, готовый бросить тумен в сечу без особого сигнала. Он не сомневался — русские конные отряды увлекутся преследованием сброда и подставят ему свое крыло, а в таких случаях ордынские военачальники обязаны не дремать. Но пронеслась перепуганная пестрая конница, и он увидел на поле только разбегающихся с воплями спешенных всадников да порубленные тела; русские сотни возвратились на крыло своей огромной рати. По спине Авдула прошел холодок: ему померещилась Вожа. С таким опытным, искусным и осторожным противником Орде раньше не приходилось иметь дела.
— Наян, стяги! — испуганно закричали наблюдатели.
Над Красным Холмом снова заклубились черные дымы, и стяги туменов второго эшелона наклонились вперед. Закачались значки тумена «Черные соколы», железный шелест прошел по рядам передовых сотен, колыхнулись черные перья на шлемах, воины задних рядов вынимали луки — на подходе они засыплют русское войско разящими стрелами. Тумен пошел рысью, ускоряя движение, и Авдул мчался в первом ряду головной тысячи, направляя коня в середину русского конного полка на правом крыле московской рати.
Тумен шел одним валом, кроме двух отборных тысяч, оставшихся позади, — они резерв темника и в бой вступят, либо спасая тумен от разгрома, либо там, где обозначится успех — чтобы тотчас развить его… Русские приближались. Авдул видел, как первые ряды их опустили копья, другие сверкнули вынутыми мечами, и не менее половины полка качнулось навстречу. Привычные к битвам степные лошади безбоязненно скакали через конские трупы, наступали на человеческие тела. Воинственный клич тумена взмыл к небу, распугав ворон в приречном лесу, и встретился с таким же громким и яростным. Впереди русской лавины, блистая золотом шлема и зерцала, мчался князь, высоко подняв узкий прямой меч. Белоснежный плащ трепетал за его спиной, подобно крылу птицы, и казалось, князь вот-вот взлетит с упругой земли, словно кречет с ладони охотника. И нельзя, невозможно обойти, охватить широкий вал броненосной конницы врага, потому что справа колюче сверкали копья подавшейся вперед русской пехоты, слева неровной стеной вставал дубовый коряжистый лес над притоком Непрядвы. «Куда ж мы? Зачем?! Все уже было!.. Вожа… И хлебное поле в знойном мареве, шеренга русских витязей, боярин в посеребренном шлеме и его прожигающий взгляд из прорези забрала… И гремучая молния, и степь, ускользающая из-под ног в неведомое и страшное пространство… И мухи над трупами… Было!..»
Что за колдовская сила дернула руку Авдула вместе с поводом? Конь захрапел, не желая уступать первенства другим в гонке навстречу смерти. Ах, кони, кони! Сколько вас бьют и увечат, а вы рветесь в битвы, едва заслыша боевые трубы и клич войска. И не догадаетесь сбросить обезумевших хозяев, умчаться в просторные степи, в вольный ветер мирных кочевий, травянистых лугов и синих озер. Пусть они воюют сами, своей собственной силой, злобные и алчные двуногие твари!..
Сотни одна за другой обходили Авдула, вот уже пошли те, что скачут с натянутыми луками, готовые затмить небо роем ядовитых стрел. «Я не десятник и даже не тысячник теперь. Я командую туменом и должен командовать, а не рубиться, как простой всадник. Это знает каждый…» Он думал правильно, и все же поднимались в душе, переполняя ее, отвращение к себе и слабость. Впереди все смешалось, звенела сталь, визжали кони, неслись к небу крики ярости, мольбы и проклятья, и все ближе взлетал стремительный прямой меч князя среди сотен других молниевых вспышек. В лобовом столкновении русские имели ощутимое превосходство, благодаря своим рослым лошадям, они уверенно прорубались к знаменам тумена, несмотря на злобу и отчаянность ордынцев. Авдул повел обе отборные тысячи, в которых лошади по силе и весу не уступали русским, в обход сражающейся русской конницы справа, сметая и давя мятущихся аланов, затиснутых между его туменом и туменом Темучина, атаковавшего большой русский полк. Своим обходом Авдул рассчитывал отсечь увлеченную битвой часть русских всадников, которые далековато оторвались от пехоты, а затем вырубить или погубить в буреломах Нижнего Дубяка, но его неожиданно встретили четыре свежие сотни русов, может быть специально приготовленные князем на этот случай; они дрались так, словно дали обет непременно погибнуть, и пока ордынцы пробивались сквозь отчаянный заслон, дружина князя стремительно отпрянула на крыло своего полка, оставив за собой груды убитых и раненых людей и коней. К тому же и глазомер подвел Авдула: вторая тысяча, разворачиваясь при обходе русской конницы, правым крылом налетела на пешую рать. Всадники, осыпаемые стрелами и сулицами, вздыбливали коней, пытаясь перескочить выставленные копья, ворваться в русский строй и смешать его, но те, кому это удавалось, тут же падали с седел, пораженные секирами, топорами, ножами и чеканами. Большинство же увеличило кровавый завал перед русской пехотой своими телами и бьющимися лошадьми с проткнутыми и распоротыми животами. Перед этим завалом, который все больше становился бастионом для русского полка, даже видавшие виды ордынские кони шарахались в стороны, сотни всадников стали крутиться на месте, как поток, ударившийся в каменную преграду. Авдул, вырвавшись со своей первой тысячей на открытое пространство перед самым краем русской рати, увидел лишь, как за отошедшей дружиной князя сомкнулись свежие конные сотни русов, готовые к новому удару. Его тумена в тот момент не существовало: он частью побит, частью рассыпался и стал похож на одну из тех презренных орд степного сброда, что мечутся по полю, словно загнанные стада дзеренов. Как в тяжком сне, Авдул приказал трубить отход, чтобы собрать остатки тумена. Пусть на него обрушится гнев повелителя — иного выхода нет. Славу победы здесь он готов уступить хану Тюлюбеку, чей тумен уже надвигался, занимая освободившееся пространство.
Будь проклят тот, кто затиснул конницу Орды на это поле, перегороженное русскими копьями, где она лишена свободы движения, где мысль военачальника становится похожей на посаженную в клетку птицу. Будь проклята вислоухая собака, перепутавшая смелую легкую конницу с железным тупым тараном, который годится только для того, чтобы им колотить в стены. Авдул не сомневался, начать битву здесь Мамаю присоветовал выскочка Темир-бек… Авдул скакал мимо леса, откуда неслись душераздирающие вопли на всех языках — там умирали всадники и лошади, распятые на буреломе, искалечившиеся в овраге… «Так вот почему они там, в полону, не били меня! Они знали, что еще успеют это сделать…» Страшно, когда во главе государства и войска оказываются люди, алчущие лишь отличий, почестей и богатств. Темучин, Темир-бек, Бейбулат… Эти шакалы оплели повелителя, толкнули его в сражение, торопясь получить новые почести, нахапать нового добра. Хорошо, если бы вслед за Темиром и другие отведали русских мечей. Их бы прежде в Москву свозить, может, перестали бы думать лишь о самих себе… А Есутай ушел. Почему ушел мудрый и бесстрашный Есутай? Если б можно было спросить его!..
До чего же уютным показалось вдруг Авдулу место сотника сменной гвардии подле шатра владыки, вдали от вражеских мечей! Не надо ему великой славы, и даже Мамаевой дочери теперь не надо — именно теперь, когда он командует одним из сильнейших туменов Орды… Впрочем, какой он теперь сильнейший, да и тумен ли то, что от него осталось?! Нет Авдулу удачи на воинском пути. Вожа, полон, тупые советники повелителя, ввергнувшие его в эту лобовую атаку на русский полк… Даже ветер относит стрелы его воинов. Весь мир против Авдула, потому что против него та великая рать, что своими красными щитами перегородила Куликово поле. Авдул еще не признавался себе, что боится русских, но он уже давно их боялся.
Мамай видел с Красного Холма все безуспешные попытки Орды сломить правое крыло московской рати, видел, как тает и расползается тумен Авдула, видел он и то, как в центре большой русский полк сильнейшей контратакой раздавил остатки усталого легиона Герцога, подпираемые туменом Темучина. Он видел полегшие ряды серой буртасской, ногайской и ордынской пехоты, поколебавшей русский полк левой руки, на самом крыле которого, за речкой Смолкой, все сильнее разрастался кавалерийский бой — там сотни Батарбека уже сменили выбитые сотни Бейбулата, настойчивыми атаками разрушая русский фланг и стремясь прорваться в тыл русской рати вдоль опушки Зеленой Дубравы. Похоже, у Батарбека что-то намечалось, и Смолка не слишком сковывала степняков, но пока взгляд Мамая чаще притягивал центр русского войска. Там шло самое ожесточенное сражение, там плескалось на ветру большое великокняжеское знамя, и под этим знаменем он как будто различал блеск золотых доспехов Димитрия. Ему увиделись ненавистное округлое лицо, черные жгучие глаза с прищуром, вспомнилась тяжкая рука, когда Димитрии, будучи в Орде при покойном хане, хлопнул по спине темника Мамая, не то в шутку, не то всерьез пригрозив оторвать ему голову. Дерзкий улусник, он и ныне посмел вызвать на поединок самого правителя Орды. Мамай ничего не забывает…
— Все машины направить туда, — указал на центр битвы. — Я вижу, старый коршун быстро сломал свой клюв. Пусть машины незаметно подойдут и пробьют дорогу воинам Темучина. Димитрия брать живым. Его бояр и знаменщиков побить ядовитыми стрелами. Пошлите арбалетчиков из моей личной тысячи…
Третья часть войска Орды уже втянулась в сражение, и можно с минуты на минуту ждать перелома. Да, именно ждать — ход битвы теперь меньше всего зависел от повелителя и даже темников. Их задача — лишь посылать в бой новые отряды. Теперь главное заключено в стойкости простых воинов, десятников, сотников, в их мечах и копьях, луках и шестоперах. И, конечно, — в русах. Долго ли они еще выдержат?
Передовой полк Димитрия уничтожен; на правом крыле, да, видно, и в центре у него немалые потери; левое крыло заколебалось, а две трети ордынской силы еще не вступали в сражение. Мамай видел русский резервный полк позади большой рати, ближе к ее левому крылу. Этот полк Димитрий пошлет туда, где случится прорыв, но прорыв будет не один: так задумал Мамай. На этот небольшой резерв московского князя довольно среднего тумена… Злого московского щенка надо брать живьем. Слишком много накипело в Мамаевой душе, чтобы он мог утешиться вестью о гибели Димитрия в бою.
А даль разгулялась, но за Доном и Непрядвой — ни одного дымка, предупреждающего о близости союзников. И посланные к Ягайле и Ольгу мурзы словно в воду канули. Достанет шкур на ордынские бубны…
Шел второй час Куликовской битвы.
Сотня князя Хасана переводила дух и приводила в порядок снаряжение за рядами пешей рати после атаки, избавившей передовой полк от окружения и полного истребления. Люди и кони тяжело дышали, воины молча отирали окровавленные мечи, следя, как пятятся назад первые ряды полка, только что отбросившие фряжскую пехоту и спешенных ордынцев.
— Славно, князь! — крикнул сотский Иван Копье, нервно улыбаясь Хасану.
Хасан указал глазами на серые тучи тумена, вскипающие у подножия Красного Холма.
— Ничего, поживем, князь! А государь наш каков!..
Хасан снова поглядывал в сторону Красного Холма, где реяли стяги Орды, откуда вставали сигнальные дымы. Мамай, конечно, там, пока недосягаемый за тучами своего войска. Хасан был расчетлив и экономен в бою: зря не махал мечом, рубил наверняка — ему надо беречь силы до конца битвы.
Ненависть руководила Хасаном все последние дни; он разучился улыбаться, не говорил лишних слов даже с друзьями и занимался только делами войны. Таким он останется, пока не исполнит обета мести. Тысячи людей уже погибли на глазах Хасана, не одна стрела ударила в его броню, и мечи врагов скользили по ней во время атаки, но Хасан не верил, что умрет, пока меч его не достанет шею кровожадного золотоордынского владыки. Ведь если бог не слышит таких клятв, какую дал Хасан, значит, бога вовсе нет. Хасан молился большому русскому знамени с золотым образом Спаса, распластанному над войском, — он хотел напомнить всевышнему о своей клятве. И о поражении русской рати он не думал, потому что нельзя победить таких воинов, как его друг Васька Тупик, как новый его друг Иван Копье, как ратники передового полка, как тот богатырь, что свалил мрачного Темир-бека, о чем уже знает вся русская рать. Не иначе этот подлый Мамай послал убийцу арбалетчика, чтобы не дать русскому преимущества над его любимым темником, чья душа была черна, как и одежда. Почему Хасан не был там! — он знает повадки змеиного владыки, он разглядел бы убийцу за спинами врагов, и стрела Хасана нашла бы его раньше, чем совершилось грязное дело! После битвы Хасан узнает, есть ли у погибшего русского витязя семья, он сделает все, чтобы мать и дети этого воина никогда не узнали черных дней…
Похоже, Мамай решил положить своих вассалов и наемников до последнего, они снова бросались вперед, с криком и визгом взбирались на завалы трупов, грязной пеной бились о русскую стену, пытая ее прочность, вырывая из нее по кусочку и увеличивая печальные нагромождения под этой стеной. Передние ряды русской рати все чаще сменялись, оттуда несли раненых, безмолвных и громко стенающих, иные сами брели, направляясь к странному сооружению из больших повозок в тылу войска. Таких сооружений было несколько на поле, и к каждому тянулись раненые.
Видя, как стойко русские пешцы отбивают удары искушенных ордынцев и фрягов, Хасан хотел бы поддержать своей многоопытной рукой каждое копье и каждый меч, он словно от боли вздрагивал каждый раз, если враг поражал русского воина, — казалось, все тело его истыкано железом, и ему стоило огромных усилий, чтобы молча стоять на месте, сдерживая скакуна, возбужденного криками битвы и запахом крови.
— Что там, князь? — раздался громкий голос Копье.
За рядами отхлынувших врагов, в окружении горских всадников, стреляющих из луков; Хасан разглядел пароконные подводы, развернутые в длинный ряд на возвышенности, где его сотня недавно рубилась с аланами, прикрывая отходящий полк. Какие-то люди без оружия и воинских доспехов отпрягали коней, развертывали одноколки… «Машины?!» Да, это были машины, мечущие копья и пули, и прислуга уже бралась за вороты, натягивая метательные устройства.
— Беда, боярин! Нас хотят забросать свинцовыми шарами!
Копье карьером помчался к начальнику конной тысячи, на ходу перемолвясь, поворотил обратно.
— Хасан! Сухоборец! Сотни — за мной! — и уже пожилому сотскому пешцев: — Эй, борода! Живо расступись!
Сотский тревожно завертел бородой, не понимая, — вражеская пехота снова лезла на русский длинник, издали непрерывно сыпались стрелы горских всадников.
— С дороги! — взревел Чекан. — Потопчу!
Три конные сотни на крыле тысячи колыхнулись, пешцы бросились в промежутки рядов, открывая проход.
— Мечи вон! За Русь!..
Враги, увидев брешь в русской стене, кинулись было к ней скопом, но навстречу с яростным ревом выплеснулась конница с обнаженными мечами, и фряги, касоги, аланы разлетелись, как пыль, — подальше от этих «ворот», откуда вылетела беспощадная смерть: помнили первую русскую контратаку. Машины оказались открытыми.
Хасан скакал впереди своей сотни, по-татарски положив обнаженный клинок на правое плечо, — берег силы. Люди у ближней машины засуетились, понеслись в разные стороны, только один, высокий, сутуловатый, задержался, что-то повернул, склонился у прицельного устройства, взялся за деревянный рычаг сбоку машины. Хасан невольно пригнул голову, не отрывая взгляда от врага, и узнал чужеземного мастера, который приходил к Мамаю. Вблизи просвистело, шлепнуло в мягкое, чужеземец, сутулясь, побежал. Хасан видел только его втянутую в плечи голову да шевелящиеся под зеленым камзолом лопатки на узкой крысиной спине. Уколом шпор послал гнедого в стремительный карьер, настиг, вскинул меч над плечом, увидел обернувшееся лицо, раскрытый в беззвучном крике рот, поднятые руки и, уже опуская меч, изменил его направление… Поворачивая коня, осевшего на полном скаку, лишь мельком глянул на застывшего в нелепой позе иноземца. Тот стоял на коленях с обескровленным лицом, уставясь на руку без кисти — ту самую руку, что минуту назад нажала рычаг спуска баллисты. «Ты запомнишь это. И, может быть, твоя другая рука сделает что-нибудь полезное людям».
Воины, не сходя с коней, рубили прицельные желоба машин и метательные устройства, расхватывали из ящиков свинцовые пули-шары, которые годились для пращей, имевшихся у многих пешцев.
— Татары!..
Широкая лава ордынской конницы галопом шла на три русские сотни, гоня впереди себя аланов и касогов. С боков, отрезая путь отступления дерзкому отряду, толпами мчались вражеские пешцы, среди них мельтешили конники. С машинами было покончено, Копье крикнул:
— Прорубаться назад!
Воины, чьи кони были убиты стрелами и пулями баллист, сбросив доспехи, уцепились за стремена товарищей и бежали в середине отряда. Пехота врага успела сомкнуться, и передняя сотня, вздыбив коней, послала их на вражеские копья и аллебарды — кто-то должен был ценой жизни проложить другим дорогу к спасению…
Все произошло так быстро, что Хасан, отирая меч, с изумлением поглядывал в сторону разрушенных машин, валяющихся вверх колесами. Но в сотне его теперь недоставало еще пяти всадников. Десяток он потерял во время первой атаки.
— Славно, князь! — крикнул Копье.
Хасан не ответил. Он потерял уже пятнадцать всадников из сотни, а еще не скрестил меча ни с одним ордынцем. И это тревожило Хасана.
Серая грозовая волна устремилась от Красного Холма на большой полк, и Хасан издали узнал стяги и значки тумена Темучина. Ордынцы сметали потрепанных вассалов, либо вовлекая в свой вал, либо просто давя. На поле, от места, где стоял русский передовой полк, до большой рати лежали и ползли тысячи раненых; плач, стоны, крики о помощи и молитвы на разных языках жалостным воем вливались в гул сражения, словно звали людей одуматься, словно хотели смягчить сердца непримиримых врагов. Но когда прошел этот серый вал, позади него стало тихо…
Ополовиненные ряды фряжского легиона не достали левого фланга большого полка, где стояли звонцовские ратники. На этот фланг обрушились ряды ногаев и буртасов, спешенных и конных ордынцев из тумена Бейбулата. Юрко Сапожник и Алешка Варяг, чье соперничество в ратном деле уже подметили звонцовские шутники, стояли во втором ряду, один за дедом Таршилой, другой за кузнецом Гридей. Юрко и сам не понимал, откуда пришло к нему холодное и ясное молодецкое веселье, обострив взгляд, налив руку железом, едва серые, сверкающие сталью тучи врага покатились на русский длинник. Может, оттого, что Юрку казалось: на него сейчас от холмов Непрядвы смотрит Аринка и видит каждый его жест, слышит каждое слово, и вместе с Аринкой Юрком любуется синеглазая ее подруга, невеста самого Васьки Тупика, богатыря, о котором ходят легенды и который теперь неотступно при государе — это Юрко утром своими глазами видел… Как же смеет эта ревущая орда рваться к Непрядве, к русскому лагерю, где находится его, Юркова, любимая женка, а с нею и тот, кого она носит под сердцем, другой Юрко, еще не родившийся! И его женку они хотят убить вместе с тем, неродившимся? Ее душить арканом, волочь в грязи, кинуть в невольничью телегу, ее продавать, как товар?.. Он чуть расставил ноги, крепче уперся ими в сырую землю Куликова поля, поудобнее перехватил сулицу, вперился взглядом во вражеское войско, выбрав идущего прямо на него врага, кривоногого, широкоплечего, с морщинистым сухим лицом и узкой пегой бородкой. Никогда зрение Юрка не было столь острым — он издалека поймал взгляд врага из-за приподнятого круглого щита и не отпускал этого взгляда. Казалось, вся Орда сейчас вперилась в Юрка Сапожника, ломала его взгляд, заставляла опустить голову, но Юрко не отводил глаз. Косое солнце играло в белой стали плоского кривого меча, положенного на плечо ордынца, и этот меч соединил блеск всех мечей Орды, грозя Юрку, но и теперь Юрко Сапожник даже не прищурился. Свистели стрелы, вскрикивали раненые, а Юрко выцеливал обостренным взглядом прикрытую толстой кожей грудь врага, плоское переносье над краем щита, кривые ноги, обутые в мягкие сапоги из сыромятины, до плеча обнаженную правую руку — Юрко искал слабое место, чтобы поразить сразу; этот враг стал для него средоточием чужого войска, он нес все зло Орды, и стоит его остановить — Орда остановится.
…Сулицы сыпанули по вражеской рати, как тяжелый невиданный град; чья досталась выбранному Юрком ордынцу, он не понял, но в следующий миг враг оказался прямо перед ним, уже без щита, с широко разинутым в крике ртом, с кривой слепящей саблей над головой, и глаза его были теперь не узкими — круглые, дикие, как у совы, они готовы были поглотить Юрка, словно две злые пучины. Чей-то визг полоснул по самому сердцу, и Юрко потерялся в слитном крике врагов, — казалось, один-одинешенек стоял в широком поле перед громадой Мамаевой Орды. Но вот вся русская рать голосом деда Таршилы ответила не менее яростным криком:
— Ура-а-а! — и все двинулось вперед, неся тяжкие копья; в этом порыве заглох малейший страх, оставляя в душе место лишь злобе и гневу, кто-то вскинул Юрков чекан, направляя острие в голову пегобородого; сабля противника встретила удар, и Юрко не успел испугаться, что деревянная ручка может быть перерублена острой сталью — косо подставленная сабля не могла выдержать тяжести чекана, как не может гибкая лоза, попавшая во время рубки под топорище, удержать самого топора. Гладкую ручку вырвало из руки — так неожиданно силен был удар, — и в тот же миг он увидел, что его чекан торчит между глаз ордынца, захватив и разрубив, словно масло, нижний край кожаного, обшитого железными пластинами шлема; глаза врага, стремительно проваливаясь куда-то, еще смотрели на Юрка, и кровь еще не успела хлынуть, а враг падал, запрокидываясь на спину, и вместе с его падением отхлынуло чужое визгливое войско. Юрка подхватило и бросило вперед волной человеческих тел и криков, он едва успел наклониться и выдернуть свой чекан из того, что миг назад было живым и страшным врагом; вокруг теснились и мелькали искаженные лица, кожаные и железные брони, открытые спины, работающие плечи и руки вперемежку со щитами, топорами, ножами и мечами; Юрко рвался сквозь людскую теснину, стараясь достать длинного врага с испуганным лошадиным лицом среди сбившейся кучи отступающих, оскальзывался на мягком и липком, что-то орал, чтобы заглушить лязг, треск и рев. Длинного сбила чья-то широкая секира, когда Юрко наконец прорвался вперед, он рубанул другого, приземистого и верткого, отбивающегося сразу от двух ратников, его самого ударили в грудь чем-то тупым и жестким, лишь теперь Юрко заметил, что неведомо где обронил щит, но еще злее кинулся на противника, ошалело тыкающего ему в грудь обломанным копьем.
— …Назад! Назад, мать вашу!.. — Таршила, залитый кровью, с широким топором в одной руке и круглым трофейным щитом в другой, вырос между напирающей стеной русских и стремительно откатившей волной степняков. Не обращая внимания на опасность со спины, он занес топор над своими, его костистое лицо, серое, как железо, растрепанные седые волосы, забрызганные чьей-то кровью, и свинцовые глаза были такими страшными, что ратники остановились.
— Назад! Назад, сволочь, отходи!..
Воины попятились, уплотняя раздерганный ряд, и тогда с гиком и топотом серая туча конницы захлестнула толпы ордынской поределой пехоты.
— Хук! Хук! Хур-рагх! — обрушилось, кажется, со всех сторон; Юрко видел, как Таршила ударом своего длинного топора встретил первого всадника, выбив его из седла, словно легкий сноп овса, и рухнул под копыта, сваленный конской грудью.
— Де-да! Де-ед! — Юрко, не помня себя, кинулся спасать старика, его отшвырнуло вбок жестоким толчком, кого-то рубанул, и в самое лицо дохнул черный конь, ударило с другой стороны, и остро блеснувшее жгуче полоснуло плечо и грудь, чьи-то узкие безжалостные глаза мелькнули над Юрковой болью, и тотчас из смертной круговерти неба, коней, чьих-то лиц и рук с занесенным железом возникло потное лицо Алешки Варяга.
— Юра! Я — зде-есь…
Но Юрко Сапожник уже не видел, как Алешка, одной рукой вырвав его из свалки, рубил направо и налево длинным ордынским мечом, отступая среди двух десятков увлекшихся пешцев к своим рядам, встретившим копьями конный вражеский вал; как заменивший Таршилу десятский Фрол и кузнец Гридя прикрывали раненного в руку Ивашку Колесо; как рябой Филька Кувырь бросился со своим топором под меч, занесенный сбоку над головой Фрола и, не сумев отбить, осел с разрубленной шеей, приняв смерть, предназначенную звонцовскому старосте; как на убийцу Фильки ринулся чернобородый с безумными глазами ратник, просадил врага копьем и, подхватив меч, обагренный Филькиной кровью, с медвежьим рычанием крестил людей и коней; как верзила монах, перед битвой поменявший подрясник на кожаные доспехи, зажав громадный ослоп обеими дланями, сосредоточенно хекая, молотил и молотил, в кашу дробя черепа, ребра, плечи, и ордынцы шарахались от него, словно козы от волка, но в тесноте редкому удавалось избежать сокрушительной дубины. Иногда казалось, передние русские ряды распадаются; в пылу сечи отдельные десятки втягивались во вражескую массу, где их ждала неизбежная гибель, но хриплые голоса начальников держали воинов настороже, заставляли пробиваться навстречу друг другу, соединяя щиты, мечи и топоры; очаги боя сливались, а туда, где разрывы становились угрожающими, бросались воины задних рядов, и фронт битвы оставался сплошным.
Здесь, перед левым крылом большого полка, позади атакующих ордынцев, метался на серой в яблоках кобыле разнаряженный всадник. Это был хан Бейбулат. Осунувшийся, злой, неистовый, он походил теперь не на крысу, а на загнанного хорька. Дико ругаясь, он хлестал и рубил своих пеших и конных, гоня их вперед, вперед — на русскую рать. Ему усердно помогал десяток его нукеров, но тех, кого можно было гнать, становилось все меньше и меньше. За страшным валом беспорядочно разбросанных трупов и раненых вздымались копья и мечи, их вроде даже больше стало, или так казалось хану Бейбулату, потерявшему свое войско? Он смутно догадывался, что Мамай это предвидел и, оказывая «честь» тумену, на самом деле послал его на гибель. Бейбулат лишался последних своих всадников — единственной его защиты от коварного повелителя, и все же с возрастающей злобой гнал и гнал последние сотни на русские копья, охваченный ненавистью к русам за это невиданное упорство.
Иногда Бейбулат со злорадством посматривал на левое крыло русов, где полегли его отборные сотни и куда теперь направлял острие удара темник Батарбек. «Старый волк тоже обрадовался, что Смолка — плохое препятствие для конницы, и, кажется, собирается похоронить там свой тумен», — думал Бейбулат, следя за атаками новых сотен. Он видел лишь безуспешность лобовых ударов и гибель ордынской конницы, но, более искушенный в делах торговых, чем в делах военных, Бейбулат не понимал того, что давно понял опытный воин Батарбек: возможность скорого прорыва русского строя именно здесь, на левом фланге московской рати, где ордынская-пехота и конница значительно опустошили пешие ряды русов, а конная сила полка оказалась малочисленной. Батарбек, посылая в бой новые и новые отряды, еще долго мог питать сечу, а то же время русские силы быстро таяли и пополнять их было явно нечем. «Девятая атака приносит победу», — повторял про себя Батарбек, время от времени поднимая руку с оттопыренным пальцем, и новая тысяча бросалась в бой, не давая затухнуть кавалерийской рубке в просторном углу между Смолкой и Зеленой Дубравой. Отполированное солнцем и ветрами лицо его теперь особенно напоминало вечный камень, в узких щелочках глаз сверкали два стальных лезвия, ноздри трепетали и широко раздувались, ловя в ветре жирный, гадостно сладкий запах крови. Батареек дышал полной грудью и жил полной жизнью…
«Девятая атака приносит победу…» Он довел счет атак до пяти, когда увидел, что отчаянным усилием русского полка его конница обращена вспять, бежит за Смолку. Ничто не изменилось в лице старого темника, он лишь поднял руку с двумя оттопыренными пальцами… Это был момент, когда на русский центр обрушился тумен Темучина.
То, что видел Батарбек, видел и великий Московский князь Димитрий, сражавшийся в большом полку. Нажим Орды на левое крыло рати непрерывно усиливался — с равномерностью морских волн туда катили новые и новые сотни врагов, исчезая в разрастающемся водовороте кавалерийской сечи. Вольные кони мчались во всех направлениях из этого грозного клуба, взблескивающего тысячами стальных искр, а волны атакующих с дьявольской последовательностью сменяли разбитые, питая адскую карусель, втягивая в нее уже и пешие ряды полка; серая масса качалась, перемешивалась, вращалась, расползаясь вширь, грозя вовлечь в эту страшную вихревую воронку весь боевой порядок рати. Димитрий не хотел утешаться тем, что битва начинает развиваться по их с Боброком замыслу, что гибель тысяч русских мужиков и прекрасных воинов там, на левом крыле войска, может быть, прокладывает дорогу к победе над Ордой. Одно дело строить замыслы, другое — видеть, как гибнут люди под мечами превосходящего врага, как разрушается боевой порядок рати, — словно ему самому заломили и выкручивают левую руку с хрустом костей и треском сухожилий. Ведь надеялся в душе — не удастся Мамаю прорвать русский строй, как не удалось на Воже Бегичу. И когда новая волна Орды двинулась в наступление Димитрий прощально глянул на правый фланг, где конница князя Андрея только что отбросила новые отряды врагов, и поскакал со своей дружиной на левое крыло. Пятерых уже не было в его охране — они приняли на себя мечи и копья, грозившие государю…
Спешенный Герцог стоял перед Мамаем на вершине Красного Холма. Обломки перьев нелепо торчали на его шлеме, усы опали, землистое лицо еще больше вытянулось, и со своим крючковатым носом он теперь особенно походил на коршуна, общипанного ястребами. Руки его тряслись, когда передавал повод нукеру.
— Зачем ты здесь? — резко спросил Мамай. — Военачальник должен находиться со своим войском.
— У меня больше нет войска! — выхрипел Герцог. — Оно покрыло своими телами это проклятое поле. Гляди, хан, поле черно от панцирей моих воинов!
— Так чего же ты хочешь?
— Дай мне тумен! Я — полководец, я отомщу московитам за гибель моего храброго легиона! Я приведу тебе московского князя на цепи, как собаку. Дай мне тумен!
— У меня нет лишних туменов, а полководцев без войска сколько угодно! Хан Бейбулат потерял свой тумен, но не просит нового. И Авдул тоже не просит. И подвластные мне беки и ханы, которые, как и ты, растеряли своих воинов, не просят новых туменов. Они мстят врагу собственными мечами. Тот, кто не сумел хорошо командовать, должен хотя бы уметь сражаться, как простой всадник.
— Я умею командовать, и мои воины умели сражаться. Они погибли, уничтожив тысячи врагов. Они легли за твое дело, хан.
— Твои шакалы!.. — Мамай захлебнулся криком. — Твои шакалы не смогли уничтожить русский сторожевой полк, который числом вдвое меньше их. Они, как бараны, дали себя перерезать, едва дойдя до русского большого полка. Мало того, они пропустили всадников врага к метательным машинам, лишив меня надежды быстро прорвать русский центр.
— Великий хан, дай мне тумен! — Герцог стал на колени, смертная боль и злоба плескались в его глубоко посаженных глазах.
— Хорошо! — Мамай переменил тон. — Возьми тумен моего племянника, а его пришли ко мне. Спеши, сейчас тебе в битву.
Герцог поднялся, дрожащей рукой ухватился за луку седла, долго не мог попасть ногой в стремя. Мамай повернулся к нукерам, нашел глазами десятника, приказал:
— Проводи Герцога, — и подал тайный знак, известный лишь его личной страже.
Трое алых халатов вслед за наемником спустились с холма и затерялись в суматохе движения. Вскоре алые халаты вернулись. На вопросительный взгляд Мамая десятник ответил угрюмо:
— Повелитель, случилось большое несчастье. Бежавшие из битвы волки-касоги, которых мы хотели вернуть назад, зарубили Герцога. Но мы их наказали.
— Да примет христианский бог в свои райские сады душу Герцога. — Мамай воздел глаза к небу, потом остро глянул на сотника нукеров. — Палатку Герцога со всем имуществом перенести к моему шатру, ее могут разграбить.
Хан Темучин вынужден был отступить от векового военного правила: отборные тысячи держать в кулаке до конца и посылать в бой при самой острой нужде. Двинув свой огромный тумен на большой полк, он по приказу Мамая свел в узкий клин лучшие сотни из первых двух тысяч и направил этот клин туда, где за рядами пешцев, на возвышенности, реяло в ветре огромное черное знамя великого князя. Под этим знаменем, окруженный четырьмя конными сотнями, блистал белоснежной ферязью и золотом шлема князь Бренк, которого враги принимали за Димитрия, не ведая, что великий князь сражается в первых рядах и там, где сеча всего жарче.
Но и в центре начиналось страшное. Небо почернело от стрел — они обрушились на русское войско, подобно ливню, гремя по щитам и кольчугам, и этот чудовищный ливень еще не закончился, когда, растоптав тела убитых и раненых, усеявших поле перед большим полком, всадники Темучина вздыбили гривастых коней над колючей стеной русских копий. Почти по всему фронту полка их натиск был отбит, но ордынские сотни не рассеялись, получив первый отпор; они отскакивали и нападали вновь, засыпая русских стрелами, старались сломить, разрушить отдельные звенья боевого порядка, увлечь за собой передние ряды и, выманив, отсечь и уничтожить. Русские упорно стояли, пополняя редеющие передние шеренги. Малочисленная конница большого полка то там, то здесь небольшими отрядами проносилась сквозь расступившиеся ряды пехоты, схватывалась с врагом в коротких ожесточенных рубках, давая отдохнуть пешцам, и так же стремительно откатывалась за надежную стену пехоты. Сотня ордынцев на правом крыле полка попыталась на плечах отступающих русских конников прорваться в тыл полка, но была моментально разрезана сомкнувшимся порядком пехоты, частью сложила головы на ее копья и секиры, частью была вырублена свежими конниками, стоящими наготове позади пеших ратников.
Иное происходило там, куда ударил клин Темучина. Передние сотни на лошадях, защищенных железной броней, проломили стену русских копий и вклинились в боевой порядок полка. Темучину за всю его жизнь, обильную войнами, не случалось видеть, чтобы живые люди выдержали подобный удар и не побежали в страхе, бросая оружие. Русы стояли, пока были живые. Новые и новые сотни по кровавой трясине били в узкое пространство, клин медленно входил в живую стену московского полка, создавая ужасную давку. Уже и всадники затруднялись взмахнуть оружием; среди мечей, секир, топоров и копий там и тут вздымались к небу руки попов с медными и серебряными крестами; священники, которых воины даже в самой яростной свалке опасались рубить, теперь гибли вместе со всеми.
Черно-кровавый туман вставал над полем, застилая воинам очи, и ничья отдельная жалоба, ничье последнее проклятье или мольба не достигли высокого донского неба — все слилось и потонуло в потрясающем реве, где ярость и боль, ненависть и мука, торжество и отчаяние звучали как одно — проклятье войне. Тысячи людей, сошедшихся убивать друг друга, уже не властных делать что-либо иное, кроме убийства, в эти мгновения вдруг открывали, что в мире нет и никогда не было справедливого творца, что человечеством правят только жадность, зависть и злоба владык — ведь будь в мире высший всесильный разум, он никогда не допустил бы того, что творилось на поле между Непрядвой и Доном, он поразил, стер, предал бы вечному забвению тех, кто вызвал из самой преисподней этого пестрого зверя, свитого из живых и мертвых тел, окровавленного, заросшего железной шерстью, заставив кататься и биться на сырой земле в ужасающей агонии. Но если нет высшего судьи, правый суд обязаны вершить люди.
Каждому русскому полку на Куликовом поле выпал свой подвиг.
Все сильнее прогибался русский длинник; мертвые воины стояли в тесноте, прикрывая собой живых. С боков клина, между прогнувшимися рядами, к угрожающему месту устремлялись новые и новые ратники, карабкаясь по завалам трупов, они отчаянно нападали на врагов с обеих сторон, били всадников ножами, кулаками, стаскивали с лошадей и душили, потому что даже коротким мечом и топором нельзя стало размахнуться. Ордынцы нажимали, они не могли ни развернуться, ни отступить; давя друг друга, они хотя бы мертвыми телами стремились прорвать русский строй. Темучин видел только большое русское знамя и слепящую ферязь ненавистного московского правителя. Он, Темучин, сорвет знамя Москвы, повяжет волосяным арканом дерзкого московита, плетью погонит его на Красный Холм к ногам Мамая. Темучин помнил самоуверенное лицо и непреклонную речь Димитрия в Коломне, помнил он и свой испуг при виде большой русской рати. Темучин и теперь считал: Мамаю не следовало торопиться с войной — вон уж сколько ордынской крови пролилось! — но коли битва начата, нельзя оглядываться, надо примерно наказать московского щенка, посмевшего скалить зубы на великую Золотую Орду… Еще десяток минут, другой, — еще сотня убитых всадников, другая, — жаль отборную конницу — и клин из двух лучших тысяч тумена вырвется на простор, расколов надвое московскую рать. Тогда Орда затопит Куликово поле, окружая полки врага. Не хапуга Бейбулат, не волк Батарбек, не мрачный выскочка Темир, не кто-либо другой из ханов и мурз принесет победу Великой Орде. Ее принесет хан Темучин, в жилах которого бьется кровь прямого потомка Потрясателя вселенной. Орда все помнит, и с этой его победой она, может быть, припомнит и то, у кого среди нынешних ханов больше всего прав на ее престол…
Темучин посылал в атаку новые и новые сотни, он словно раскачивал таран: удар за ударом по живой, прогибающейся стене русского войска.
Темучин делал то, от чего на протяжении веков остерегали своих соплеменников выдающиеся ордынские полководцы. Но ничего иного хану Темучину не оставалось.
В острие клина прогнувшийся русский строй истончал до двух рядов; Темучин положил ладонь на рукоять меча, готовый сам повести в битву свежих воинов, чтобы шире раздвинуть горловину прорыва, и тогда-то под великокняжеским знаменем блеснул меч русского князя. Витязи его немногочисленной дружины разом опустили тяжелые копья, дружина качнулась, устремилась с высотки, наращивая рысь лошадей. Гигантским крылом фантастического орла полыхнуло на ветру черное знамя, красное пламя стягов прожгло синь; хану даже показалось, что он услышал гулкий трепет полотнищ. Рослые широкогрудые кони в княжеской дружине, как и в ордынских отборных сотнях, были одеты спереди кольчатой броней, блистающей подобно новому серебру; чернели только отверстия для глаз и ноздрей.
Все четыре сотни, устремившиеся на выручку пехоте, состояли из стариков — железной гвардии московского князя.
Молча, качая копья и горя чешуей брони, надвигалась княжеская дружина. Прямо и не мигая смотрели из-под низких шеломов соколиные очи воинов, привыкшие к виду смерти, встречный ветер расстилал седые бороды по стали нагрудников, кроваво горели круги красных щитов, лебединым крылом трепетала белоснежная ферязь князя. Не все русские пешцы, сдерживающие ордынский клин, успели убраться с пути конной дружины, но было ли на свете хоть одно великое дело, когда смертная нужда спасти тысячи и тысячи жизней, вырвать победу, не заставляла жертвовать единицами и десятками своих кровных братьев и товарищей! Они гибли без стенаний под копытами броненосных русских всадников — те русские пешцы, простые люди из московского, владимирского и суздальского ополчения, которые здесь стояли и до последнего мгновения жизни сдерживали страшный таран, не давая ему проложить дорогу для бессчетных масс степной конницы. Мелькнули знакомые князю Бренку лица воинов, чья стойкость была спасением большого полка, но он не мог, не имел права остановить дружину…
До предела скученные сотни врагов дрогнули от встречного удара, как одно тело. Опрокидываясь на спину, дико и страшно заржали лошади, сухой треск ломающихся копий и лязг столкнувшегося железа покрыли человеческие вопли. Качнувшиеся ряды степняков послали назад волну новой смертной давки, и те из всадников, кто уцелел в ней, бросая лошадей, пытались выбраться из свалки. На глазах Темучина произошло невероятное: конный клин, вбитый в русский строй немыслимым усилием его отборных тысяч, стремительно полез обратно, на выходе из горловины прорыва рассыпаясь в труху. Хан заслонил лицо рукой. Разве не знал он, что так происходит, когда таран налетает на встречный таран, более тяжкий и крепкий! У каждого войска своя тактика. И разве Мамай и его военачальники не знали тактику победоносной степной конницы? Разве не знал ее Бегич? Так почему вновь, как и на Воже, конница Орды превращается в простой таран? Неужто аллах лишил разума ордынских владык? Или это сделал кто-то другой, — может быть, тот, что блистает золотой броней и белоснежной, в кровавых пятнах ферязью под орлиным крылом огромного русского знамени?..
Пеший полк, отступив за груды раздавленных тел, снова сомкнулся, убавленная дружина князя вернулась на прежнее место. Отпрянувшие степняки поумерили вой, словно пугаясь того, что натворили, ничего не добившись. Темучин вдруг услышал: из-под завала порубленных воинов и лошадей журчит, выбегая в сторону Смолки, кровавый ручей…
Он обернулся к начальнику арбалетчиков Мамая.
— Я не в силах выполнить приказ повелителя. Димитрия живьем не взять. Стреляйте.
Десятник подал знак, и стрелки, одетые в серые незаметные одежды, раздвинулись цепью, начали вкладывать желтые с черными головками стрелы в желоба арбалетов…
Бренк отирал пот с горячего лица, ястребиные глаза его сверкали возбуждением боя. На щеке осталась кровавая полоса — чья-то кровь струей обрызгала железную перчатку, обагрила сквозь кольчугу ладонь; кровь залила рукав до самого локтя, покрыла полы ферязи, бока, брюхо и ноги белого жеребца; в крови были кони и доспехи всех дружинников, участвовавших в контратаке, — то была кровь врагов и кровь товарищей, оставшихся в страшном завале. Почти сотня «стариков» полегла там. Русские воины пытались вытащить кого можно, пока враги готовились к новому удару. Бренк с тревогой посматривал налево, откуда теперь доносился особенно грозный гул битвы. «Зачем он там? — думал о Димитрии. — Надо было удержать его».
— Знамя! Держите знамя! — вдруг крикнул князь, увидев, как огромное государское знамя наклонилось вместе со знаменщиком. Может быть, воин получил рану во время контратаки и теперь ослаб от потери крови?.. Двое ближних витязей с двух сторон качнулись к русской святыне, один поддержал знаменщика, другой подхватил знамя, и оно снова медленно выпрямилось.
— Выше! Выше…
Бренк осекся, качнулся вперед.
— Государь! — отрок поддержал падающего князя и увидел большую желтую стрелу, торчащую в его кольчуге чуть ниже нагрудника, торопливо вырвал. Стрела едва пробила крепкую броню, на черном острие блеснула капелька крови.
— Ничего, государь…
Серые, широко открытые глаза князя были близко от лица отрока, но воину показалось — они стремительно уходят в недоступную даль, он испуганно стал звать князя:
— Государь!.. Михаила Ондреич!..
Шепот княжеских губ заглох в новом кличе врагов, отрок тормошил Бренка, с ужасом глядя в его закатившиеся глаза.
— Братцы, братцы!.. Князь умирает, братцы!..
— Держите знамя!..
Падающее знамя подхватили новые руки, княжеские отроки сняли с седла безвольное тело Бренка, понесли сквозь волнующиеся ряды конных дружинников.
— Беречь знаменщиков! Прикрыть щитами знаменщиков! — хриплый, как медная труба, голос Никиты Чекана покрыл шум битвы. Вырвав из бедра убитого воина длинную желтую стрелу с черным наконечником, Никита привстал на стременах, вгляделся против солнца в ту сторону, откуда она прилетела. За рассеянной тучей всадников, опасливо наскакивающих на русский строй, он увидел высокого мурзу в богатых доспехах, окруженного группой телохранителей. Острые глаза сотского различили и малоприметных серых воинов, вооруженных арбалетами. Чекан зло выругался:
— Не взяли мечами, змеюки, так ядом берете! — Повернулся к своим: — Закройтесь щитами. Сейчас мы их проучим!..
Русские лучники, с началом атаки врагов отошедшие в задние ряды длинника, непрерывно стреляли в конных ордынцев через голову своего войска. Чекан в обе стороны прокричал, чтоб арбалетчики, пешие и конные, немедленно переместились ближе к великокняжеской дружине и следили за сигналами. Со стороны правого крыла полка к знамени спешил Вельяминов, и Чекан бросился ему навстречу.
— Стой, боярин! Ты приметный, убьют — отравленными садят.
— Вели засыпать их стрелами. Где Бренк?
— Ранен, — Никита не посмел сказать «убит», и сам еще надеясь, что лекари спасут князя.
Вельяминов увидел позади конной дружины белого иноходца и Бренка, которого укладывали на ручные носилки, кинулся туда — облачиться в одежду государя, сесть на его Кречета и стать под главное знамя русского войска, чтобы и свои, и чужие видели: пока хотя бы один русский воин стоит на поле, стоит и государь на своем месте.
Тем временем русские стрелки зажгли наконечники стрел, обмотанные корпией и пропитанные горючим составом, и первый черный след уже прочертил небо крутой дугой, уперся в холмик, где стоял блестящий мурза в окружении своих нукеров. Через мгновение уже до десятка дымных трасс повисло в воздухе, указывая лучникам опасную цель. Каленый град посыпался на окружение хана Темучина. Вначале это были слабые от дальности стрелы простых луков, которые легко отражались доспехами, но вот злобно завыли тяжелые стрелы арбалетов с плоскими расширенными крыльями наконечников вместо оперения: кто-то вскрикнул рядом с ханом, кто-то, вскинув руки, пополз с седла, под кем-то шарахнулась раненая лошадь; один из арбалетчиков Мамая, оглушенный ударом, выронил свое оружие. Всадники шарахнулись с возвышенности, и сам Темучин, контуженный ударом в крепкий шлем, дал шпоры коню…
Еще выше, чем прежде, еще яростнее трепетало на кровавом ветру русское знамя, еще внушительнее казалась фигура всадника в белой ферязи на белом коне. Битва на Куликовом поле подходила к самому драматическому моменту, и теперь было ясно: центр русской рати и правый фланг ее устояли под сильнейшими ударами Орды. Это было ясно не только воеводе Вельяминову, это видели не только князь Андрей Полоцкий и воевода Грунок, возглавляющие полк правой руки, — это чувствовалось и понималось каждым и в русском стане, и в стане врагов. Отчаянная стойкость московских, владимирских и суздальских ополченцев, дерзость и бесстрашие конных отрядов полка правой руки привели к тому моменту в битве, когда наступающий значительно большими силами противник начинает отчаиваться, видя бесплодность всех попыток опрокинуть своего врага, поражается унынием и неуверенностью гораздо сильней, чем оружием, в то время как на другой стороне растет ощущение собственной силы, злое окрыляющее торжество и самые грозные волны вражеского наступления перестают пугать даже робких душой. «Мы выстояли, мы побеждаем!» — что перед этим страх за собственную жизнь! Теперь лишь пять шеренг из десяти составляли боевой длинник большого полка, и в конном полку князя Андрея оставалась едва ли половина всадников, но эта половина войска стала для Орды грознее, чем в самом начале битвы, когда она, еще не потрясенная жестоким отпором, безраздельно верила в свое превосходство.
Близость перелома требовала от воевод решительного перехода в наступление. Самое мужественное войско, стоя на месте, в конце концов будет разбито. Давая врагу возможность прийти в себя, собрать рассеянные дружины, перестроиться и снова атаковать, полководец вместе с боевой инициативой отдает и победу. Тимофей Вельяминов и Андрей Полоцкий это, конечно, знали, но двинуть полки вперед, решительным ударом опрокинуть врага, расстроенного неудачными атаками, они не могли: на левом крыле рати творилось что-то недоброе, и оба воеводы уже прикидывали, какую часть конной силы они могут быстро перебросить на помощь Ярославскому и Моложскому.
Князю Андрею особенно нелегко было удерживать своих конников, успевших жестоко потрепать уже и передовые тысячи Мамаева племянника. Вид отступающих врагов вызвал у воинов бешеное желание гнать и рубить. Лес на фланге полка был набит мертвыми, искалеченными, распятыми на буреломе лошадьми и всадниками; дикие звери бежали за Непрядву от душераздирающих криков и стонов, но сердца воинов ожесточились: впереди на поле лежали их порубленные и растоптанные товарищи. Спасенных раненых было мало — слишком плотно ступают бешеные копыта в атаках массовой конницы. Князь Андрей потерял могучий голос, удерживая сотни, готовые сорваться с места без команды. Носясь перед рядами, он хрипло просил:
— Бесстрашные русичи! Храбрые литвины! Держите строй, сыны мои, держите строй полка, не бросайте пешцев, держитесь за них, слушайте воевод — еще не пришел час гнать врага, еще не пришел!..
Воевода Грунок скакал рядом, чуть не плача:
— Княже! Доколе стоять нам? Чего ждем? Пока они соберутся да нас же опрокинут?!
— Молчи, воевода! — хрипел князь, сердито засовывая под шлем мокрые, потемневшие пряди волос. — Велено государем стоять нам здесь, доколе возможно. Глянь — еще дремлют стяги большого полка. Мы не одни ведем битву. Чую — минули нас главные татарские силы, туда, на левое крыло наше, уходят они. Глянь, воевода…
Ордынское войско заметно поредело перед фронтом полка правой руки и правым крылом большого. За нестройными рядами отхлынувших сотен будто серая река текла в сторону Смолки…
— Так ударим, не медля, прищемим хвост Мамаю!
— Нет, воевода, нет! Мы ударим — другие нас ударят в спину, рассеют по полю, погубят полк… Мы правая рука рати, при ней мы сильны, отрубленные мы — мертвечина… Бери-ка ты, боярин, сотен пять-шесть да приготовь их к битве в тылу. Коли на левом крыле прорвутся — встретишь их как надо. Спеши, боярин, брянских возьми — там каждый Пересвет…
Он обнял воеводу и оттолкнул, торопя. Приказ князя насторожил витязей. Ратники волновались, пытаясь увидеть, что происходит левее, за прогнувшимся порядком рати, за мятущимся лесом копий и топоров, за непрекращающимися свалками в центре. Знали одно: большой полк стоит крепко; видели: большое знамя и стяги главного воеводы полыхают высоко на ветру. А серая река вражеской конницы текла к Смолке, словно ее всасывало туда невидимой силой.
То, чего ордынские военачальники не достигли на правом крыле и в центре русской рати, случилось на ее левом фланге, где опытный темник Батарбек заменил хана Бейбулата, бесследно канувшего со всем туменом в круговоротах битвы. Батарбек не думал о славе и новом богатстве, которые ждут его за рядами русского полка, он не нуждался в отличиях, и уж совсем его не занимал вопрос о золотоордынском престоле. Батарбек жил войной, битвой, он видел перед собой лишь врага, которого следовало сокрушить. Батарбеку нравилось воевать, и он воевал, наслаждаясь не только звуками боя, запахом крови, видом послушных ему войск, исполняющих его замыслы, но даже и видом врага, который столь отчаянно пытается устоять под его расчетливыми ударами. Потому Батарбеку удалось больше, чем кому-либо из ордынских военачальников: он подточил и разрушил стойкие ряды полка левой руки.
К началу общего наступления второго ордынского вала почти вся конница полка оказалась втянутой в круговерть сечи, которую Димитрий видел издалека. Опытный князь Ярославский тщетно пытался сохранить фланг, упирающийся в опушку Зеленой Дубравы: все новые и новые отряды противника, преодолевая Смолку, вовлекали в сражение те сотни, которые Василий Ярославский бросал сюда. Степняки шли с равномерностью морских волн, казалось, сила их безбрежна, как океан, а конная сила полка разве могла равняться с океаном! Федор Моложский прислал несколько сотен из своей дружины, стоящей на стыке большого полка и полка левой руки, — спасибо ему великое! — но и эти сотни тотчас втянулись в битву, и сам Моложский уже рубился, отбрасывая врага на своем участке. Растянуть пешцев Ярославский не мог, они редели на глазах, им приходилось не легче — можно судить по тому, как мечется по их рядам на своей длинноногой лошади воевода Мозырь, как яростно визжат атакующие их враги, пешие и конные.
«Морская волна» действовала неутомимо, и настал момент, когда, спасая положение, Ярославский повел в сечу последний свежий отряд — свою личную дружину из сильнейших витязей. Либо он отбросит противника, либо полк погибнет.
Широкоплечий, в золотом шишаке, доставшемся по наследству от самого Александра Невского, в шелковой голубой ферязи, искусно сшитой руками возлюбленной, князь Василий был величествен и красив. И страшен той яростью, что возбудило в нем методичное, изматывающее душу давление врага. Далеко над полем разнесся его высокий голос, и усталые воины воспрянули, злее и чаще засверкали их мечи, круговерть всадников начала смещаться к Смолке, в сторону Орды; рассеянные русские сотни, увязнувшие в битве, словно распадающиеся выводки при крике опытной птицы, стали сбиваться, образуя неровные лавы, и лавы эти тянулись на блеск золотого шелома, на голубое пламя княжеской ферязи. Враги, ощутив нарастающий отпор, тоже сбивались, стараясь отступить организованно для нового удара. Казалось, раздерганный фланг полка вот-вот восстановится, когда один из бояр, рубившихся рядом с князем, остерегающе закричал:
— Государь! Новая беда, государь!..
Тучи серой конницы двигались на полк, затопив берега Смолки и всю степь до Красного Холма. Князь Василий сдержал своего рыжего, в белых чулках иноходца, оставив удирающего мурзу с его свитой, опустив иззубренный меч, тяжело дыша, оглядывал несметную вражью силу. Сотни, в которых оставалось по три-четыре десятка всадников, смыкались за ним в одну боевую лаву.
— Вот он, девятый ордынский вал, — сказал негромко кто-то из бояр.
В глазах князя прошло голубое печальное облако; может быть, увиделась ему смуглая рука с яхонтом на мизинце, подающая голубую ферязь, теперь порванную, забрызганную темным вином смертного пира. Он снял шелом, оглянулся, увидел поле, усеянное телами, а вместо могучих тысяч — опустошенные сотни измученных воинов на измученных конях, сомкнувшиеся в отряд, который не закрывал и трети пространства между пешей ратью и опушкой Зеленой Дубравы.
Враги, по существу, уже пробили здесь брешь, и в эту брешь устремлялись теперь их новые лавы. Ярославский видел и пешцев полка; их строй уменьшился, как и конный, но все еще грозно щерился топорами, червенел щитами, словно впитавшими в себя всю кровь, пролитую на этом поле. Там, над рядами пешцев, с непокрытой головой носился маленький всадник на огромной лошади, и белые, как снег, кудри его казались светящимся облачком, какие окружают головы святых. Отброшенные ордынские сотни кружили невдалеке, поджидая свои главные силы. Князь Василий поскакал ближе к пешцам, поднял окровавленный меч.
— Братья! Настал час нашей великой славы, ибо нет славы выше, чем смерть за родину! Будем биться, как велели нам матери, жены и дети наши, как приказал наш государь! И пусть враг пройдет по мертвым телам нашим — по его телам здесь пройдет наша победа!
Хриплым кличем ответили воины своему князю, заглушив нарастающий вой врагов. Старый воевода Мозырь подскакал к Ярославскому.
— Спасибо, княже, за слово надежды — верим тебе! Веди свою дружину, а мы, пешая рать, постоим до последнего, — и, смахнув слезу с морщинистой щеки, умчался к середине пешего строя.
Князь Ярославский блеснул мечом, и конная лава его покатилась навстречу врагу. Встречным ударом он еще надеялся немного задержать ордынское войско, нанести ему возможно больший урон, без чего стоящая на месте переделал пехота полка могла быть сметена мгновенно…
Гонец, примчавшийся на Красный Холм от хана Темучина, сообщил Мамаю: осталось совсем немного, и большое русское знамя падет. У Мамая задергалось веко, гонец торопливо добавил: на поле, где разбит русский передовой полк, найдено шесть убитых в богатой, украшенной золотом одежде, — видимо, князья.
— За Темир-бека достаточно, — отрывисто бросил Мамай.
— Ты забыл Герцога…
— Татарских мурз убито немало… Пропал также хан Бейбулат.
— Мурз? Каких? Я не привык считать князьями раззолоченных болванов с именитой родословной, которые не имеют своих туменов! — Мамай обжег дерзкого мурзу не сулящим добра взглядом. — Вы еще беков причислите к ордынским ханам!..
Он отвернулся, ничего не сказав гонцу — его бесило большое русское знамя, реющее над полками Димитрия.
На холме появился Тюлюбек. Разгоряченный, с мокрым лицом и округлившимися глазами, он свалился с коня, неуклюже переступая короткими кривыми ногами, подошел к ковру, где сидел Мамай, громко выкрикнул:
— Повелитель! Тумен «Черные соколы» разбит. У Авдула осталось меньше тысячи всадников. Я поддержал его, но и мои первые тысячи полегли, а русский полк перед нами стоит. Мы не можем обойти его, наши всадники гибнут без смысла! Аланские и касожские шакалы рассеялись, как пыль, они готовы подыхать от наших мечей, но на русскую стену не лезут. Останови безумие! Вели Орде отступить и выманить московитов в открытое поле. Не слушай своих длинноухих советчиков — они погубят войско и тебя!
Мамай побледнел, спрятал в рукава сжатые кулаки.
— Тюлюбек! Ты изнежился с женщинами в Сарае, забыл, как пахнет кровь. Сядь! У тебя хороший темник.
— Повелитель! Я не могу сидеть, когда гибнут тысячи наших, сила Орды и твоя надежда…
— Надежда? — лезвия узких глаз сверкнули знакомым красноватым огнем. — Ты называешь надеждой тех, кто не способен опрокинуть лапотное войско, которое дерется рогатинами и топорами! Это не сила Орды и не надежда ее, это евнухи, у которых кастрирована честь воинов. Так пусть русы лишат их всего остального, чтобы от них не разводилось трусливое потомство. — Мамай внезапно вскочил на ноги, схватил племянника за грудь, бешено брызгал слюной и словами: — Я положу здесь всех, чтобы остаться с моей сменной гвардией. Лучше тысяча воинов, чем сто тысяч слабодушных тарбаганов, убегающих при виде окровавленного меча в руке противника. Все!.. Пусть все здесь подыхают!.. Я уйду в глухую степь, раздам женщин, детей и все, что есть у Орды, воинам сменной гвардии — они родят и воспитают мне народ, достойный имени того, кто пронес ордынскую славу по вселенной! — Обернулся к дрожащим мурзам: — Довольно вам отирать жирные тарбаганьи зады о мои ковры. Все идите в битву! Все!
Он сел на ковер, тяжело дыша, указал Тюлюбеку место рядом, медленно, остывающими от красного блеска глазами оглядывал серые волны туменов, бьющиеся в русскую плотину. Он раньше всех увидел гибельность лобовых атак легкой конницей на сильные московские полки, но и лучше всех знал он, что ошибка была не виной, а бедой его, — князь Димитрий навязал ему такую битву. Одному навязал, без сильных союзников. Не мог же Мамай обходить грозную подвижную силу, оставляя ее в тылу. Отступать в степь, пытаться выманить Димитрия из его речной крепости — еще большее безумие теперь. Псы-вассалы первыми разнесут по степи страшную панику, найдутся паникеры и среди ордынцев, его врагов. И как отступать со всем войском, не имея в тылу крупной свежей силы? Как отступать перед подвижным врагом с обозами, тылами, бессчетными стадами скота, семьями — со всем государством? Легко было в свое время Субедэ и Джебэ заманивать киевских князей в глубину степи, аж до самой Калки, растягивая их силы, изматывая на протяжении сотен верст! У них-то были только боевые тумены, да и князья в ту пору грызлись друг с другом…
Нет, безумием было бы не принимать битву и не довести ее до победы. Победу он вырвет! Русский длинник истончился вдвое, конные дружины московских воевод возвращаются из контратак все более уменьшенными, рать уже потеряла грозную стройность, она вся изогнулась под напором ордынских масс, подобно земляной плотине в бурное половодье, она теряет подмытые куски, проваливается назад, готовая вот-вот рухнуть в пучину омута, открыв дорогу бешеным потокам. Еще немного, еще один-другой напор, и ляжет эта плотина грязным илом на дно ордынского озера, которое захлестнет Куликово поле до Непрядвы и Дона. Мамай еще долго может питать разошедшееся половодье, а воеводы Димитрия теперь похожи на отчаявшегося мельника, который пытается удержать переполненный пруд, перетаскивая куски дерна с одного места плотины на другое.
Батарбек!.. Да, Батарбек сделал то, что не по силам всем этим родовитым и скороспелым героям, которые так громко сулили повелителю принести блистательную победу на своих мечах — только дай им отличия, войско и власть! Нет, лишь война назначает цену полководцам, истинную цену. В мирные дни от знаменитых да «прославленных» в глазах рябит, а зазвенят мечи — вся слава их покрывается ржавчиной, и блистать начинают такие незаметные, как Батарбек и Есутай. «Зря я, однако, обидел Есутая. Его не поздно вернуть… Но если он действительно предал, я вырою его голову даже из-под земли — убедиться, что она отделена от тела».
— Там восходит новая звезда Орды, — почти спокойно Мамай указал на левое крыло русской рати. — Видите, как высоко там взметнулись зеленые знамена пророка! Они указывают мне путь победы.
Тюлюбек изумленно таращился в направлении дядиной руки. Мамай подозвал начальника сигнальщиков.
— Повелеваю: главные силы туменов направить туда, на левое крыло московского войска. Оставить против других полков столько всадников, сколько необходимо, чтобы держать их, но во всех случаях — меньше половины. Тумены третьего вала двинуть вперед на левое крыло русов. Мой тумен останется на месте.
Скоро пестрые стяги на холме пришли в движение, только ярко-зеленый стяг великоханского отборного корпуса остался недвижным — этому полотнищу спокойно плескаться в степном ветре до конца сражения…
Тюлюбек вскочил с ковра, стал перед Мамаем на колени.
— Прости меня, повелитель! Жалкий разум ящерицы никогда не сравнится с мудростью змеи. И разве шакал угонится за пардусом, а тетерев — за соколом! Разве серый воробей может летать так же высоко, как горный орел!
Мамай строго произнес:
— Не унижай себя, племянник. Ты не имеешь опыта в битвах. В делах мира ты хорошо замещаешь повелителя, а дело войны оставь мне и моим полководцам. Сядь!
— Повелитель! Теперь, когда ты показал, как мужество государя творит победу, позволь мне вернуться в тумен и кровью смыть глупые и недостойные слова!
— Сядь, Тюлюбек, — Мамай поморщился, следя за битвой. — Ты еще успеешь отслужить мне, и те слова твои не так страшны — ведь ты пришел сказать их мне, а не другому. Я видел военачальников, потрясенных первой неудачей, — перья фальшивого золота летели с них, как с вороны, которую щиплет сова. Потом, когда другие опрокидывали врага, они спешили собирать растерянное по перышку, при случае восхваляя себя, выдавая малое за великое, пока люди не начинали верить, будто именно эти вороны заклевали врагов. Не уподобляйся им, война не твое дело. Сиди и смотри: здесь лучше, чем среди мечей.
— Повелитель! — Тюлюбек не поднимался с колен. — Молю тебя, повелитель. Я молод и силен, ты знаешь, как я владею мечом!
— Пусть так. Но зачем тебе тумен? Там хватит одного начальника. Возьми десяток моих нукеров — с ними ты прорубишься сквозь любую свалку. Спеши туда, где творится победа, там теперь гибнут русы, а не ордынцы. Если Димитрий жив, сделай все, чтобы мне доставили его целым. А так же любого другого князя, особенно Боброка, Бренка и Серпуховского.
Тюлюбек поцеловал землю перед дядей и бросился к лошади…
Узкие глаза Мамая разгорались — он видел, как гибнет русский полк левой руки, захлестнутый ордынским потоком.
Николка Гридин стоял в предпоследнем ряду рати, рядом с Сенькой и десятским Фролом, когда визгливая волна степняков накатила на левое крыло полка. Несмотря на высокий рост, Николка плохо видел, что происходит за мельканием копий, топоров и секир, а если видел — не понимал, потому что понять этого нельзя. Черная стрела пробила его кожаную рубашку на плече, он, вероятно, не заметил бы, если бы Сенька тут же не выдернул и не показал, что-то крича; Николка смотрел на бледное лицо Сеньки, едва узнавая, на окровавленный трехгранный наконечник, не понимая, что его кровь засыхает на черном железе, не чувствуя, как течет по руке к локтю теплая струйка. Происходящее в передних рядах никак не поддавалось неокрепшему разуму парня — до того неправдашно, дико, жестоко и жалостно, не по-человечески жутко кричали и хрипели там люди. В сравнении с этим — ничто лязг и звон, треск и стук, какого Николка не слыхивал даже в тесной кузне отца, где собственная кувалда в дни больших работ способна отсушить мозг. И когда в аду сечи к самым небесам вознесся, вибрируя, тонкий, мучительный крик, похожий на плач зайца, терзаемого совой, только в тысячу раз жалостнее и безысходнее, Николке стало казаться, что ноги и руки его сделаны из ваты, ему хотелось бежать, зажав уши, умереть или проснуться и узнать — это всего лишь один из тех страшных снов, какие снятся детям после жутких историй, рассказанных в темноте. Он не знал, что это кричала лошадь, которой распороли живот, он даже не подумал, что так может кричать живое существо, неслыханные крики существовали в его сознании отдельно от того, что делали люди там, впереди, совсем близко, — может быть, в каких-нибудь двадцати шагах, и отдельно существовал блеск чужих мечей над оскаленными мордами вздыбленных лошадей, над перекошенными плоскими лицами, которые и лицами-то нельзя назвать, они — лишь подобие лиц, как у идолов на степных курганах. Все вдруг распалось в мире, разложилось до жестокой и страшной простоты, когда нет ни творца, ни человека с его законами добра и уважения к ближнему, а есть хаос распада, где царит одно правило — удар железом или дубиной, приносящий смерть; все другое — за чертой, к которой нельзя уже отступить. Кого-то несли сквозь ряды ратников, Николка увидел сначала красное, залившее блестящую кольчугу, — потом белое и красное вместе, красное заворотилось сырым мясом, из мяса смотрел человеческий глаз, живой и бессмысленный. Вдруг пахнуло солоноватым, приторно-кислым со сладостью, и гадостный этот запах, смешанный с запахом ладана из кадила священника, ходившего позади войска с пением молитвы, словно разбудил и вместе оглушил Николку. Он согнулся, чувствуя, как комок покатился к горлу, упал на колени, и его стало рвать. Он был уже весь пустой, но не мог разогнуться, остановить конвульсии, содрогался весь, его выворачивало наизнанку — гадостный запах нарастал, грозя убить Николку.
— Эк мальца-то скрутило! — прогудел кто-то рядом. — И на кой таких брали, поди, шашнадцати ишо нет?
— На вид, однако, ниче, здоров, — отвечал другой так спокойно, будто стоял на вечерней деревенской улице над молодым выпивохой, хватившим лишку перестоялой браги.
Кто-то, вроде Сенька, сунул в лицо баклагу, он понял — надо пить, с трудом отхлебнул раз и другой, холодное и горькое прошло по горлу, остудило воспаленное нутро, Николка выпрямился, всхлипнув, утер лицо. Впереди изменилось. Тише стали крики и стенания, исчезли оскаленные конские морды и чужие плоские лица, зато чаще свистели стрелы, и Николка послушно поднял щит, как заставлял Сенька.
— Ниче, Никол, быват! — Сенька ободрял его словами и улыбкой, словно бывалый рубака, знающий все, что бывает в бою. Теперь в лице его пропала бледность, оно горело румянцем, рыжие глаза блестели, и слова сыпались возбужденной скороговоркой:
— Дали мы им! Ишь, отскочили, нехристи, счас, гляди, опять полезут. Скорей бы нас в первый ряд послали, а, Никол? — Испуганный блеск глаз говорил не то, что язык Сеньки, но он готов был в первый ряд, и Николка позавидовал силе друга, жалея себя за непроходящую слабость.
Еще пронесли раненого, положили позади строя, и Николка узнал — именно узнал, будто не видел многие годы, — Алешку Варяга, склонившегося над распростертым человеком. Без щита, в сбившейся набок кожаной шапке, покрытой блестящими пластинами, из-под которой торчали огненные вихры, испачканный чем-то бурым, Алешка был словно чужой и далекий. Черты овального лица резко заострились, в серых глазах ломались неуловимые молнии, когда мельком глянул в сторону Николки, на лбу и возле губ лежали отчетливые морщины. Да, это был Алешка Варяг, но не молодой парень, а мужчина, мужик. Бросив на траву длинный меч, обагренный невысохшей кровью, он вместе с незнакомым ратником начал пеленать раненого широким куском холста. Потом, выпрямись, хрипло позвал:
— Фрол! Мужики, где Фрол?
— Да он же в первый ряд кинулся, как Таршилу убили…
— Таршилу убили?! Ох, горе-то!
— А как он их, нечестивцев, рубил-то!..
Слова ратников по-прежнему проходили мимо, не мог же Николка поверить, будто нет деда Таршилы, который несколько минут назад, здоровый, крепкий и строгий, подходил к ратникам задних рядов, ободрял и поучал.
— Так это ж Юрко! — ахнул Сенька.
Николка внезапным озарением угадал, о ком речь, и тогда лишь узнал помертвелое лицо перевязанного ратника. Он даже не лицо узнал — так оно слиняло и стерлось, обескровленное, — узнал он кипенно-белые, стриженные под горшок волосы, выпавшие из-под слетевшей шапки.
— Отнести его надо в лечебницу, помрет же! — громко говорил Алешка мужикам.
— Тада и другого нести надоть, всех…
— Энтому теперь лекаря не помогут, кончился, сердешный. Да и счастье, што кончился, — пол-лица снесли…
Над умершим склонился священник, что-то шепча, и Николка не смел больше глянуть на то, что недавно было человеком…
— А я говорю — Юрка надо к лекарю! — шумел Алешка. — Он еще дышит, он четырех татар срубил! Ну-ка, ты — хоть одного! Кабы кажный по четыре… Эх, Юрко!..
В передних рядах вновь взметнулись яростные крики, загремело железо — враги атаковали, и Алешка бросился на свое место.
— Слышь, парень, ты ж ранен, — бородатый взял Николку за локоть. — Кровь-то, кажись, у тя поутихла, волокушу можешь тянуть? Сташшишь энтого, вашего, а?.. Можа, правда оживет?
— Верно, парень, давай-ка, да и сам-то полечишься. Ты со стрелой не шути, оне у татар сплошь с какой-нито отравой. Вон как те скрутило.
Николка оглянулся, ища глазами Сеньку, но его уж не было близко, он, не дождавшись приказания десятского, ушел вслед за Алешкой пополнять первые ряды войска.
— Давай, парень, давай…
Николка послушно двинулся за бородатым, тот стал надевать на него петлю веревочного хомута от деревянной лодочки-волокуши, на которой лежал перевязанный Юрко, и Николка вскрикнул от жестокой боли.
— То-то, парень, ты давай живей шагай. Со стрелой татарской, говорю те, не шути…
Всякое напряжение тела отдавалось пронзительной болью в плече, у Николки двоилось перед глазами, но он не плакал, шел, сцепив зубы, как делал всякий раз, если сильно ушибался или обжигался у кузнечного горна. По полю за линией войска в ту и другую сторону поминутно проносились бешеные всадники, пробегали, что-то крича, пешие посыльные, сюда залетали шальные стрелы, и едва второй раз не ранило Николку.
Шум битвы начал отдаляться, парень остановился, отдыхая от боли в набухающем плече, и словно второй раз проснулся. Бесконечно длинная рать колыхалась, как река под ураганным ветром, бурлила конными и пешими течениями, вихрящимися внутри ее живых берегов, то суживалась и выгибалась, то расплескивалась вширь там, где ратники отражали наседающих врагов, а за нею колыхалось огромное серое море, которое, казалось, хотело воедино слиться с рекой, но встречные волны непримиримо отталкивали друг друга. Лишь у Зеленой Дубравы слияние произошло — там клубился грозный серый омут, расползаясь вширь. Только теперь заметил Николка, сколько раненых вместе с ним направляется к тележному городку лечебницы, стоящему в четверти версты от сражающейся рати, вблизи запасного полка. Один нес на левой руке раздробленную десницу и качал ее, как ребенка, молчаливый, весь затаенный, словно боялся разбудить это дитя своей нестерпимой боли. Другой с громкими проклятьями, опираясь на короткое копье, волочил ногу, третий неуверенно, как слепой, двигался коротким шажком, поддерживая руками голову в кровавой «чалме», иные волокли такие же, как у Николки, деревянные лодочки с тяжко раненными товарищами, иные ползли, кто охая, кто молясь, кто скрежеща зубами, но большинство в угрюмом отрешенном молчании. Обессилев, одни падали передохнуть, другие — чтобы с кровью потерять последние силы. Направляющийся к войску поп наклонился над одним из упавших, и тот, очнувшись, начал бранить его страшными словами:
— Мерин стоялый, дубина долгобородая, ты б лутче на загорбок кого принял аль с копьем в рать стал, нежель кадить словесами, елейными да пустыми.
Поп терпеливо уговаривал раненого набраться силы и не роптать, ибо господь может прогневаться на ропот маленького человека в столь великий и грозный час, но ратник, с усилием задирая всклоченную бороду, глядел в лицо попа безумными от боли глазами и роптал все громче:
— Игде он, твой господь? Видит ли, што творится в царстве его? Игде он был, когда брата мово татарин копьем проткнул, когда десну мне по локоть отхватил саблюкой? Я ж чеканщик, как робить ныне стану, чем малых кормить — семеро ж их у меня! Семеро, слышь ты, дармоед господень!
Однако ни страшное богохульство, ни оскорбление сана не смущали попа; поднимая раненого, он своим певучим голосом твердил о великом терпении Спасителя ради людей, правды и добра, о его заветах стойкости в жестоких испытаниях души и тела, о целительных молитвах, утишающих страдания, о провидении, которое покровительствует тому, кто стоек в беде, пролив кровь за веру Христову, за дело правое; а мужик лишь тряс головой и вскрикивал, словно не желал утешений, но поп, видно, привык и говорил он не одному, а многим раненым, тянувшимся к этой паре.
Навстречу скорбному шествию изувеченных людей от запасного полка, туда, где истекала кровью русская рать, шел слепой лирник, один, без поводыря, ощупывая путь тонкой палкой. Длинные белые волосы его беспорядочно падали на плечи и грудь, смешиваясь с бородой, в глазах светилась неподвижная синева донского неба, рот широко открыт — лирник громко пел, и песня глушила стенания раненых:
То не зори над Доном разливаются —
Дон-река течет водой кровавою,
То не ветры свищут с моря синего —
Свищут злые стрелы басурманские,
Не катунь-трава во поле катится —
Русокудрые катятся головушки,
Золочеными шеломами позванивая,
Ой ты, буря, беда неминучая,
Далеко занесла ты сизых соколов,
Во поля чужие да немилые,
Да во злую стаю черных воронов,
Во гнездо Мамаища поганого.
Ой вы, соколы, русские соколы,
Воспарите вы над громом-молоньей
Не для славы — утехи молодеческой,
Вы ударьте на стаю ненавистную
Не из гордости, не из удали —
Вы постойте за землю родимую,
Все обиды ее вы припомните,
Все слезинки ее горючие,
Все березыньки ее ли те плакучие,
Что порублены да подкошены,
Всех сестер, что в неволюшку брошены…
Песнь удалялась, и те раненые, кто мог держать меч хотя бы одной рукой, поворачивали назад, а кто и не мог держать меча, но стоял на ногах, тоже поворачивал — хоть телом подпереть строй товарищей, хоть криком усилить боевой клич русского войска. Николка заплакал от слов этой песни, от того, что убит дед Таршила, может быть, уже убиты отец и другие земляки, от того, что сам ранен и ни одного удара не нанес врагу. Он готов был броситься назад, но на кого оставить умирающего Юрка? Глянул в бледное, заострившееся лицо товарища, стараясь не замечать огромного багряного пятна, проступившего сквозь повязку, и, одолевая боль в плече, чуть не бегом направился к полевой лечебнице. «Только дотащу — бегом назад…» Песня слепого лирника слилась с гулом сражения…
Большие повозки, составленные пятигранником, образовали маленький укрепленный пункт. Одна из повозок отодвинута в сторону, там проход внутрь, к нему и направился Николка, но его остановил заросший волосами колченогий мужик в длинной темной одежде, напоминающей подрясник:
— Куды покойника-то волокешь, там и живым уж тесно!
Николка испуганно посмотрел на Юрка, пробормотал:
— Да он дышит…
— «Дышит», — вздохнул колченогий, пропуская двух раненых, поддерживающих третьего. — Будто не видно, дышит он аль нет.
Николка неверяще опустился на колени перед Юрком и совсем не узнал его лица, будто на место Юрка Сапожника подложили похожую на него большую куклу. Даже волосы стали другими — мертвая кудель.
— Что же теперь-то?
Мужик снова вздохнул:
— Туды вон его, в низинку, там другие есть… Полежат тут до могилы. Коли будет кому ее вырыть, могилу-то…
Николка исполнил, как велел колченогий страж лечебницы, с опущенной головой побрел назад, но мужик окликнул:
— Подь-ка сюды!.. Ты што ж это, парень? Тож ведь раненай, аль чужая кровь на руке?
Николка молчал, боль словно растеклась, но рука стала тяжелой, и он подумал сейчас: «Как же я с копьем-то?»
— Эге! — негромко воскликнул мужик. — Никак, стрелой ранен? Войди, войди — полечат, не то беда…
В укреплении Николку оглушили стоны, запах ладана, крови и снадобий, но теперь он сдержался, не дал волю слабости. Внутреннее пространство тележного лагеря заполняли раненые — они лежали, сидели, стояли. Лекари, среди которых было несколько женщин, перевязывали раны, поили немощных, попы пели молитвы, давали отпущения грехов, утешали тех, кто особенно страдал, помогали лекарям. Здесь оказывалась первая умелая помощь; те, кто получил ее, отправлялись в войсковой лагерь к Непрядве — одни уходили сами, других отвозили на легких бричках. Были и такие, кто, почувствовав себя лучше, возвращались в битву. Тщедушный монашек-лекарь тотчас приблизился к Николке, расстегнул и помог совлечь кожаную броню. Николка вскрикнул, как ни крепился. Монашек покачал головой:
— Ранка — тьфу, а руку разнесло, видно, ядом тя угостили.
Николка лишь проглотил болезненный комок.
— Дед Савося! — громко позвал монашек.
Подошел согбенный старик с лешачьими бровями, будто прохладой окатил Николку взглядом глубоких бесцветных глаз, осторожно ощупал плечо, проскрипел:
— Не пужайсь, яд не страшный, есть от него средство. Вот кабы сразу не выдернул, валялся б теперь в жару… Дарья! — окликнул ближнюю женщину, хлопочущую над раненым с перевязанной головой. — Дай-ка этому молодцу выпить утешь-травы. А ты смажь рану-то, штоб жар вытянуло, да заклей — вот и будет ладно.
Старый лекарь отошел к ратнику, которого только что внесли, монашек начал обрабатывать рану на плече Николки, приблизилась девушка в темном, тихо ойкнула:
— Николка! Ранили? Наши-то где, живы ли?
Николка узнал Дарью, губы его задрожали.
— Что ты, Николка, больно? Погоди, миленький, счас легше станет, — она торопливо налила в глиняную черепушку пахучей зеленоватой жидкости из небольшого жбана.
Николка всхлипнул:
— Юрка… убили… И деда твово…
Снадобье плеснуло через край, Дарья охнула, отступив, и монашек взял у нее черепушку, поднес ко рту Николки, в самое лицо прошипел:
— Ты што, дубовая колода, помолчать не мог? Пей.
Николка проглотил снадобье, не понимая, за что бранит его лекарь — ведь правду сказал. Дарья поставила жбан на землю, иссохшим голосом сказала:
— Пошла я…
— Куда это? — монашек заступил ей дорогу.
— Деда искать. Может, живой?
— Ты што? Ума лишилась? Ты знаешь, што там!
Девушка шагнула в сторону, пытаясь обойти монашка, но тот схватил за руку.
— Сродственников искать идешь? А этих болящих, кои помощи ждут, бросаешь? Пусть помирают ратники, за нас принявшие лютые язвы, штоб деду твому не скушно было в пути ко господу? Так, што ль?.. Дуреха! Убитых не воротишь, а этих мы спасти должны. Должны!
— Я там спасать буду…
— Там! Там тебя спасать придется. Девицам средь мечей не место, а тут тебе нет замены. Нет замены, слышь!..
Ближние раненые оборачивались на громкий голос монашка, и тогда Дарья, надвинув платок на самые глаза, взяла жбан и пошла на чей-то громкий стон у дальней стенки ограждения.
— Иди, сядь вон под телегу, а то приляг, тебе это важно, — монашек подтолкнул Николку, сам же, встретив нового раненого, спросил: — Что там? Крепко стоят?
— Стоят! Запасный-то еще не трогался, стал быть, бьют… И большое знамя на месте… Господи, сколько душ хрестьянских загубил, окаянный, сколь народу изувечено, а конца не видать.
Николка пробирался к выходу. Ему стало легче, и оставаться он все равно не мог. Снаружи послышались громкие крики, он выбежал, и первое, что увидел — запасный полк. Качая лес копий, полк двигался в сторону битвы, заворачивая вперед правое крыло. Николка глянул туда, где недавно стоял с земляками, и в груди оборвалось: там клубился такой же страшный омут, какой видел он на левом крыле войска, когда тащил Юрка, и через этот клокочущий омут бурно текли серые ручьи вражеской конницы, смывая светлые островки расколотого русского войска. А дальше, у Зеленой Дубравы, уже не отдельные ручьи — грозный поток Орды хлестал в широкий прорыв, растекаясь и охватывая выдвигающийся навстречу запасный полк.
— Ба-атя!.. Батяня-аа! — Николка, не чуя боли в руке, схватил оставленное кем-то копье и, не обращая внимания на крики колченогого мужика, кинулся навстречу страшному серому потоку, в котором сгинул отец со всеми односельчанами.
До полка левой руки Димитрий Иванович не добрался, ввязавшись в ожесточенный бой на самом крыле большого, где были похоронены остатки тумена Бейбулата, поддержанные свежими сотнями Темучина и Батарбека. «Государь с нами!», «Димитрий с нами!» — этот клич вспыхивал, подобно знамени на ветру, всюду, где появлялся государь, и войску начинало казаться, что великий князь — сам ангел мщения, чей дух несокрушимо стоит под большим знаменем, светя воинам издали облачной белизной ферязи, а плоть с мечом, карающим ворога, носится по полю сражения. Трудно даже бывалым ратникам равняться с неистовой дружиной государя, состоящей из богатырей. Как смерч, прорывалась она сквозь живые стены и свалки, внося страх в ряды врага, вселяя мужество и уверенность в души своих.
«Наш, истинный воин, — говорили молодым ратникам старые бородачи, гордясь Димитрием, словно сыном, которого сами вырастили. — С этим не пропадем!» — «Чего же он с малой-то дружиной? — тревожились молодые. — Беды б не вышло?» — «А мы — не дружина? Все войско ему дружина, всяк за него голову положит. Да и Васька с Гришкой глянь как его заслоняют — этих сам черт не возьмет!»
Еще до того, как многотысячный вал ордынской конницы захлестнул остатки полка левой руки и крыло большого, Димитрий послал гонца к Дмитрию Ольгердовичу и Микуле Вельяминову с приказом — подвести запасный полк ближе к стыку большого с полком левой руки. Великий князь теперь видел: враг почуял слабое место, его конница стекается сюда, и прорыв неизбежен. Нельзя, чтобы прорыв оказался слишком потрясающим для русского войска, а главное — вынудить Мамая бросить сюда основные силы… Димитрий снова выдвинулся в первые ряды полка.
— Слышь, Васька? Больше мово коня за повод хватать не смей — руку отрублю! Береги государя, как хошь, а держать себя не позволю. Сейчас от меня одна польза — мой меч.
Дружинники как можно теснее сомкнулись вокруг Димитрия — уже посыпались стрелы, стуча в щиты и брони. Димитрий извлек меч в рыжих пятнах засохшей крови, плашмя положил на конскую гриву; Копыто вопросительно глянул на Тупика: не увести ли, мол, князя силой — пусть потом рубит головы? Васька отрицательно качнул головой — бесполезно и пытаться. Да и прав теперь государь: все приказы, почитай, отданы, осталось — рубить. И по рядам ратников катился говор: «Государь — впереди», — потому, может быть, и самые молодые в поределом русском войске так бестрепетно следили за приближением несметной ордынской силы. Тупик внезапно вздрогнул: впереди на поле среди убитых врагов и своих, разбросав руки, лицом к небу лежал Таршила. Казалось бы, Васькино сердце должно было закаменеть от вида смертей, от бессчетных дорогих потерь, но его омыла такая горечь, что стоном прорвалась сквозь стиснутые зубы. Обернулся, ища лагерь у Непрядвы, но лишь поднятые копья и секиры качались перед ним. «Будь счастлива, касатка моя! А нам, видно, приспело последнее счастье…»
С протяжным «ура!» конная дружина Федора Моложского выплеснулась навстречу орде из узкого пространства, разделяющего пешие ряды полков; вдали, в углу, образованном речкой Смолкой и опушкой Зеленой Дубравы, последние дружинники Василия Ярославского смешались с серыми всадниками, и тогда пешие ратники полка левой руки, уцелевшие после всех атак врага, тоже двинулись вперед. Три зыбких ряда светлых кольчуг и рубашек шли, качая тяжелые копья, затупившиеся о железо и вражеские кости, шли, перешагивая через тела убитых, скользя по кровавой траве, шли, словно этот отчаянный бросок мог уравнять их в силе со всей массой конницы, заполнившей степь от Смолки до Красного Холма.
Димитрий не увидел последнего столкновения ратников полка левой руки с противником, потому что рядом с ним все вдруг пришло в движение, пешцы подались вперед, и он со своей богатырской стражей оказался огражденным копьями и щитами, живыми телами тех простых «черных» мужиков, которые именовали его своей надежей и защитой, но в действительности сами защищали государя от домашних крамольников в дни смут и от чужеземных врагов на полях битв.
В который уж раз вздыбились гривастые степные кони над копьями русской пехоты, опрокидываясь вместе со всадниками, давя живых и мертвых, но задние ряды конных сотен Батарбека, опытных, закаленных войнами и учениями, не убавили бега, видя зыбкость опустошенного строя русов, и захлестывали все новые его ряды. Да и нельзя было поворачивать — в спину давили переброшенные сюда отряды из центра и с левого крыла ордынского войска, главным образом отборные тысячи, сохраненные темниками до решающего момента битвы. Вот уж передние дружинники великого князя скрестили мечи с неприятелем и стали похожи на пловцов, отчаянно бьющихся в бурной струе, которая уносит их от берега. Димитрий послал гнедого вперед, но еще раньше подались навстречу опасности Копыто, Семен и Шурка, их мечи разорвали серый поток, вражеских всадников проносило мимо напором сзади; они мелькали по сторонам, визжа и воя от бессильной злобы — ни один не мог достать мечом блистающего доспехами князя; сеча кипела вокруг, а Димитрию пока и оружием взмахнуть не пришлось — впереди те трое, справа — рослый и плечистый, как дуб, Гришка, слева — «заговоренный» от смерти Васька Тупик. Черный ордынец с необъятной шириной плеч надвинулся на Ивана Копыто, взметнулся широкий меч его, похожий на бледную молнию, Димитрию показалось — он услышал, как враг ухнул, и в тот же миг, прощально сверкнув, меч его вместе с кистью улетел в свалку; запомнились изумленно выпученные глаза на широком плоском лице да поперек открывшейся груди — пестрая перевязь, какими награждают первых богатуров на больших ордынских состязаниях, — а Копыто крестил уже юркого, гибкого всадника, тот ужом вертелся в седле, пока вдруг не распался надвое от плеча до пояса. Следующий, не в силах отвернуть в давке от страшного рыжебородого рубаки, прыгнул с седла, нырнул под чью-то лошадь. Но в тот же момент рядом с Иваном вскрикнул Шурка, пораженный копьем в грудь, и Копыто качнулся к нему вместе с конем, подхватил, нечеловеческим усилием отбросил отяжелевшего Шурку назад, к своим, где его приняли новые руки. И тут же два хвостатых копья ударили в незащищенный бок рыжей лошади сакмагона, мелькнуло искаженное, с оскаленными зубами лицо Ивана, когда он, исчезая в свалке, не переставал рубить встречных. Словно рухнул защитный мысок впереди, Семена мгновенно отбросило, серая масса хлынула на князя; он с каким-то сладостным торжеством опустил меч на голову врага, притиснутого к нему боком. Потом, как во сне, возникали и исчезали новые лошадиные морды, плоские лица, поразительно похожие на одинаковые необожженные кирпичи, которые кто-то в бешенстве швырял и швырял в князя, обозленный испорченной закладкой печи, и Димитрий отражал, с непроходящим торжеством раскалывая этот сырой товарец жестоким булатом своего меча. Снова постепенно выдвинулись Гришка, Тупик и Семен, с боков держались другие стражи, и Димитрий, лишенный пьянящей страшной работы, разгневался, готовый сам поломать заслон, как вдруг враги отхлынули. Казалось, посреди буйного течения кто-то опустил волнорез, и за ним оказался московский князь со своими дружинниками. Не успел опомниться — впереди полыхнули алые халаты, и десяток ордынских богатырей, закованных в сталь, на рослых грудастых лошадях выметнулся из серого потока. Тонкий металлический голос покрыл топот и человеческие крики:
— Князь! Сдавайся на милость! Ты — мой почетный пленник, обещаю жизнь!..
Димитрий опустил меч и услышал надсадное дыхание стоящих вокруг воинов и коней своей крошечной стражи. Окровавленные тела устилали пятачок открытой земли, на которой не осталось даже незатоптанной травинки, бились раненые лошади, и, колебля степь, обтекая разрозненные группы русских, уже не способных слиться в единый строй, шла в прорыв конница Орды. Но справа, вдалеке, билось на ветру большое знамя с золотым пятном посередине, и хотя мешало движение конной лавины врага, великий князь рассмотрел, что большой полк, частью потеряв, частью отогнув назад левое крыло, по-прежнему стоит. «Родные мои, слава вам! И вам, что полегли здесь!.. Большего никто не мог бы сделать!..» Не снимая железной перчатки, Димитрий откинул забрало, посмотрел налево. Там, где недавно бились остатки полка левой руки, потоком шел враг, лишь какой-то небольшой отряд русских, где смешались пешие и конные, взблескивал мечами и топорами, оставаясь на месте… Позади полк поддержки врезался колючим углом в разлившуюся волну ордынских всадников, но насколько же он малочислен в сравнении с торжествующим морем врагов, этот русский пеший запасный полк!.. Сюда, к месту великой горечи и славы, где, подобно колосьям в сжатом поле, лежали на потоптанной земле тысячи русских ратников, позади большого полка неслись сотни конных витязей с обнаженными мечами. «Спасибо, Вельяминов! Спасибо, Андрей!» Лишь мгновенным взглядом скользнул государь по дальнему краю Зеленой Дубравы, словно боялся выдать врагу свою грозную тайну… А впереди степь очищалась, — значит, и у Мамая войско не бессчетно, как бы он ни пугал и ни хвастал. Есть счет Великой Орде, и русские мечи уже сочли ее половину. «Великое спасибо всем вам, кто шел на тяжкие труды, на муки и смерть, добывая правду о силе врага, и, добыв ее, подвигнул Москву на подвиг освобождения. Вот она, главная ордынская сила, — увязла тут, за речкой Смолкой, и лезет, рвется под русский топор, уже повиснувший над ее шеей… Сто лет вам жизни, милые брат Володимер и мудрый мой воевода Боброк! А я свое до конца свершу, как воин».
Еще раз глянул Димитрий на порубленных ратников, на крикливые ордынские толпы, накаляясь новым гневом, и уперся темным взором в мурзу на вороном коне, в раззолоченном панцире с перьями серого кречета на еловице шлема — отличительный знак Чингизова рода.
— Московский князь! — воскликнул тот изумленно. И разразился хохотом: — Что же ты, великий князь, бьешься, словно плохой сотник, растерявший своих всадников? Эй, нукеры! Нет ли близко хана Темучина? Позовите его — он рассказывал сказки о том, как велика рать у московского Митьки. Старый болван выжил из ума или ослеп, если принял десяток Митькиных слуг за бессчетное войско.
Тупик качнулся вперед, но Димитрий окриком удержал его. Он узнал хана Тюлюбека, Мамаева наместника в саранских делах. А тот не унимался, наслаждаясь сознанием полного превосходства над противником:
— Слышь, Митька, брось меч! Наш повелитель милостив к тем, кто еще молод и глуп. И я скажу за тебя слово. Княжества не обещаю, но стадо баранов выберу для тебя самое большое в Орде, чтобы ты скорей научился управлять.
— Государь, дозволь?!
— Стой, Васька! — Димитрий тронул коня шпорами, раздвигая стражу. — Ты, «царь дядиной волей», обнажи меч или убирайся лизать пятки своему хозяину. Но и тогда ты подохнешь часом позже, вместе с ним.
Димитрий, не опуская забрала, двинулся прямо на хана. Тот опешил вначале — иного ждал, — но Тюлюбек навсегда опозорил бы свое имя, не прими он вызова. Завизжав, выдернул клинок, послал коня прыжком навстречу Димитрию. Русские витязи и «алые халаты» устремились за своими государями и словно по уговору осадили коней, едва те скрестили мечи. Богатырского сложения, выросший в седле, в походах и битвах, Димитрий был воином, каких мало сыскалось бы в те времена. Тюлюбек, как и любой ордынский хан, тоже превосходно владел оружием; он не раз побеждал на состязаниях батыров в Орде, но у него не было такого боевого опыта, как у московского князя, да и силой он уступал Димитрию, который в одиночку брал на рогатину лесных медведей. Может быть, Тюлюбек успел понять свой промах, едва сталь, встретясь со сталью, высекла огонь и жестокий лязг, но пожалеть о себе у него не было и минуты. Вторым ударом Димитрий вышиб оружие из ханских рук, третий замах его обманул Тюлюбека, заставив выбросить щит не в ту сторону, откуда упал четвертый удар, разрубив золоченый шлем вместе с черепом.
Нукеры взвыли в отчаянии, бешено кинулись на Димитрия, и десяток русских мечей блеснул им навстречу. Степняки, окружившие место поединка, прихлынули было со всех сторон — их войско знало, какая награда ждет того, кто добудет московского князя, — но «алые халаты» оказались ревнивыми, их яростный крик заставил отпрянуть табунщиков в бычьих шкурах. Началась маленькая жестокая сеча, в которой сошлись достойные друг друга противники.
— Здорово, десятник! — гремел Тупик, нападая на своего коренастого противника. — Аль забыл, морда, как стегнул меня плетью, когда в яму сажал? Получай должок, неумытая харя! — И десятник кулем летел под копыта, тараща глаза в смертном изумлении.
— Государь, берегись!..
Вздыбив Орлика, Васька на лету рассек аркан, отбиваясь от двух «алых халатов» сразу, вертясь до головокружения, успевал крикнуть:
— Семен — сзади!.. Гришка, береги князя!..
— Вась! Гринь!.. Туда, туда!..
Семен ткнул мечом в сторону загнувшегося фланга большого полка, и Тупик увидел — поле приоткрылось нешироким коридором, через который скакали отдельные вражеские всадники. Одна волна ордынского войска, сменяя другую, еще не успела захлестнуть этот коридор и свет русских рубашек, русских щитов, русских мечей вдали, блеснувших малой надеждой. Отмахнув вражескую саблю, Тупик ринулся к государю, рванул его коня за повод, увлекая за собой, с другой стороны то же проделал Гришка, сбивший нукера, с которым дрался Димитрий. Трое русских галопом понеслись сквозь «коридор» на призывный блеск русской стали и пламя красных щитов, пятеро оставшихся пытались задержать хотя бы «алые халаты».
— Ми-итя!.. Ва-ася!.. Прощайте! — долетел голос Семена и тут же потонул в визге, улюлюканье и вое мчащихся отовсюду врагов. Словно бы темно-красная волна выбрасывала навстречу Димитрию ненавистные плоские лица, серые кожи доспехов, кривые мечи, конские морды с раздутыми ноздрями, и он рубил с такой бешеной силой, что Васька и Гришка невольно подались в стороны. Слезы стояли в глазах государя — от дикого кровавого ветра битвы. В нем гремело, пело и плакало прощальное «Митя», сорвавшееся с уст простого воина, умирающего в кольце беспощадных врагов. И не нужно было великому князю большей награды, большего утешения в последнюю его минуту. Огромный, сверкающий золотом доспехов, с разметанной ветром черной бородой, он был свиреп и сокрушителен, словно хозяин русской тайги, окруженный псами. Ему бы не меч теперь, а двухпудовую палицу, но и меч его был страшен.
«Коридор» впереди смыкался, все чаще мечи трех русских витязей гремели о чужое железо, все чаще кони их со стоном ударялись во вражеских лошадей, сбивая их, но и теряя силы. Враги не стреляли, помня ханское повеление — брать Димитрия живым, они лишь уплотнялись на пути, и воинское счастье начало изменять Ваське Тупику. Немеющая рука становилась неверной, и вражеский булат все чаще касался Тупика, погнув зерцало, пробив оплечье, разрубив край бармицы.
Все тяжелее поднимался по другую сторону князя огромный меч богатыря Гришки, и это значило, что государю чаще и чаще приходилось отбивать удары самому, а ведь и его силы не беспредельны. И кони уж начали спотыкаться, когда новый русский клич прорезал вой Орды. От загнутого фланга большого полка, разбрасывая всадников, давя спешенных и раненых, уползающих в ордынский тыл, сея хищный лязг и крики страха, быстро прорубались навстречу государю две русские полусотни. Едва различимой молнией метался синий клинок в руке переднего всадника, клочком гневного пламени летел за плечами его пурпурный плащ. Кажется, этого плаща ордынские всадники пугались больше, чем меча. Длинный мурза со знаком тысячника, гнавшийся за московским князем, вдруг дико вскрикнул, указывая своим воинам на пурпурный плащ, словно там была главная добыча, и начал отворачивать наперерез, выкрикивая такие ругательства, от которых шарахались даже привычные к жестокой брани своих начальников степняки.
Помощь была совсем близко, когда богатырь Гришка откинулся в седле, и конь его прянул в сторону, теряя безвольное тело хозяина — в спине Гришки торчала большая черная стрела. Ордынцы, опасаясь, что добыча уйдет, взялись за свое излюбленное оружие. Может быть, они еще надеялись взять московского государя живьем — ни одна стрела не коснулась крепких доспехов Димитрия, зато его гнедой вдруг стал похож на огромного дикобраза. Наверное, руки табунщиков дрожали, когда они расстреливали великолепного княжеского скакуна: по меньшей мере, тридцатая из стрел нанесла ему смертельную рану. Васька видел, как гнедой, не прерывая бега, клонился вбок, словно и умирая, пытался донести до своих бесценную ношу, как Димитрий, не выпуская меча, освобождал ноги от стремян, и когда конь ударился оземь грудью, пробежал по земле три шага, налетел на что-то, упал ничком, выбросив вперед руку с крепко зажатым мечом. Как две стены, столкнулись два крика — русских и ордынских всадников, надвое расхлестнулся ордынский поток, разрезанный узким клином сошедшихся полусотен, и сквозь высверки стали свинцово блеснули жестокие глаза Хасана.
— Повелитель, я здесь!.. Васька, держись!
Совсем рядом взметнулось пурпурное крыло, готовое заслонить Ваську Тупика от всех напастей, но Тупик, упершись в левое стремя, уже перенес правую ногу через конскую гриву и прыгнул туда, где уткнулся лицом в потоптанную кровавую траву могучий чернобородый витязь в золоченой броне.
— Скачи к нашим, Орлик!..
Грохот и черное пламя взорвались в голове Васьки, словно гора обрушилась на его шлем, однако, сбитый с ног, он сумел вскочить, сделать два шага и упал на поверженного Димитрия, закрывая его своей броней, своим телом, своей жизнью…
Подобно степному смерчу, закрутилась над упавшими жестокая сеча, втягивая в свою воронку новых и новых всадников. Уже никто не мог бы сказать с уверенностью, где упал тот, кто вызвал этот смерч, да и о нем самом враги скоро забыли. Мало кто видел, как длинный мурза бешено налетел на скуластого сероглазого воина в пурпурном плаще, оторвавшегося от русского отряда, на миг смутив его криком злобы и ненависти:
— Умри, волк, кусающий родителя!
Короткая молния встретила удар тысячника, пойманный в ловушку эфеса клинок полетел под копыта. Мурза вскинул руку, закрыв лицо, но его молодой противник мечом плашмя ударил по шее лошади.
— Прочь с дороги, наян Галей, — будто хриплый клекот вырвался из глотки воина. — У тебя больше нет сына… Все — прочь!
Взмахом руки Хасан расчистил себе путь и, полыхая плащом, устремился к соединившимся русским полусотням.
Орда втягивалась в прорыв, чуя там главную поживу и легко бросая в тылу немногочисленный и упорный отряд русской конницы, который не хотел отрываться от кровавой свалки. Это был момент, когда воеводе левого крыла большого полка удалось укрепить его с помощью конных отрядов, переброшенных сюда Тимофеем Вельяминовым и Андреем Полоцким.
Но полку поддержки не удалось занять место полка левой руки. Он полег весь — от князей до последнего ратника. И все же запасный сделал то, чего ждали от него главные московские воеводы, — заставил Мамая бросить в битву третий эшелон Орды. Под Красным Холмом остался только личный тумен повелителя, сильнейший в ордынском войске, но последний.
Русские не хотели отступать, предпочитая смерть там, где стояли, но слишком велик был напор врагов, полк буквально поплыл к Непрядве, как подмытый остров среди расходившегося моря чужой конницы, — он все больше удалялся от восстановленного крыла большого полка, которое не переставало отгибаться назад, потому что битва начиналась в тылу рати. Стремясь быстрее открыть свободный путь к русскому лагерю, темники направляли на запасный полк клинья отборной конницы, раскалывая его на части, а массы легких всадников стрелами и непрерывными наскоками разрушали, подтачивали, трепали отдельные куски полка.
Уже начался грабеж трупов. Пример подали вассалы Орды. Разбитые в сражении, рассеявшиеся по окраинам Куликова поля, они вдруг явились повсюду, где прошло «победоносное» ордынское войско. Юркие хищные всадники соскакивали с лошадей, сдирали с убитых бояр и мурз дорогую справу, золотые и серебряные украшения, хватали добротное оружие, потрошили сумы и торока, как голодные псы над жирным куском, сцеплялись над трупами богатых воинов, и снова звенели мечи и кинжалы, ибо только ради этого часа они шли в бой, упустить его — упустить все. И снова лилась кровь. Начальники попытались было унять мародерство, но алчность скоро захватила и их самих. Ордынские темники послали отряды с приказом беспощадно рубить стервятников, грозивших вовлечь войско в повальный грабеж, когда враг еще не сложил оружия, но, мало надеясь и на своих, поспешили бросить в битву последние свежие сотни, чтобы скорее замкнуть кольцо окружения большой русской рати.
В этот трагический час тележные городки войсковой лечебницы сослужили неожиданную службу. Раздробленные отряды запасного полка, отступая, прижимались к деревянным крепостцам, воины забирались в повозки и, защищенные толстыми дубовыми бортами, поражали врагов сверху стрелами, копьями и топорами. Словно возвратились древние времена, когда племена воинственных славян в дальних походах отражали нападение врагов, сомкнув кольцом высокие борта телег. И как в те древние времена, здесь, над дубовыми стенками, рядом с железными и кожаными шлемами воинов кое-где мелькали темные покрывала женщин. Многим запомнилась строгая синеглазая девушка с большим луком в руках. Она умело натягивала тетиву, старательно целилась, не пугаясь визга наседающих врагов, и редкая ее стрела не достигала цели. Но и ордынские стрелы густо сыпались на защитников маленьких укреплений, многие русские ратники встретили тут свой последний час, хотя городки устояли до конца битвы — слишком мелкую добычу сулили они победителям.
Обтекая сопротивляющиеся отряды, войско Орды стремилось к большому лагерю у Непрядвы. Еще большие массы его начали обходить с тыла большой полк, и поределая русская рать поворачивала задние ряды, готовая сражаться на два фронта. Враги одолевали. Казалось, вот-вот сбудется горькая решимость русских воевод: «Все примем смерть — от князя до простого человека».
Шел третий час битвы, едва ли не самой упорной и жестокой из всех, какие знали люди до того. Два войска держали в руках нить судьбы человечества, и Орда все увереннее перетягивала ее в свою сторону. Ханы уже не обращали внимания на повальное мародерство. Пусть грабят — лучшая часть военной добычи все равно достанется им, уж за этим-то они сумеют проследить, блюдя ордынские законы! Половина войска Мамая лежала побитой, но и половина русского оросила своей кровью Куликово поле. Превосходство Орды теперь неизмеримо возросло, и дело было не только в числе воинов. Она прорвала русский строй, она наступала, окружая поределые и утомленные московские полки. Ханы видели: русские исчерпали свой последний резерв, в то время как сильнейший тумен Мамая, свежий, нетронутый, стоял под Красным Холмом…
В центре обрубленного, полуокруженного русского длинника высоко на ветру по-прежнему метались красные стяги, и золотой Спас изумленно смотрел с огромного черного знамени на жестокое дело тысяч людей, все еще не уставших убивать друг друга. Его словно нарочно заставляли видеть творящееся в мире, где разумные существа нарекли его своим милосердным творцом и владыкой, может быть, потому, что боялись записать на свой счет то великое и страшное, что совершали собственными руками. Его изумляло, почему он еще не сорван с древка, не растерзан в клочья, не втоптан в кровавую грязь, — напротив, его вздымали выше и выше. Он видел многое, но не было на памяти его такого, когда бы войско, наполовину уничтоженное, охваченное вдвое превосходящей силой врага, жестоко теснимое им, не побросало свои знамена, ища спасение в бегстве, проклиная весь белый свет и его, нареченного творцом жизни. Может быть, это были складки на знамени, но казалось — золотой Спас плачет, видя мужество людей, готовых на такие жертвы и такие страдания ради того, во что они веруют, ради того, что защищают.
Третий час минул, а дозорные засадного полка бессменно сидели на деревьях по краю Зеленой Дубравы, неотрывно следя за ходом сражения — ни один не хотел спуститься на землю для отдыха. С того момента, когда войско Орды главной массой навалилось на полк левой руки и ближнее к нему крыло большого, весь пятнадцатитысячный полк был в седлах; витязи все сильнее волновались; застоявшиеся кони нетерпеливо били копытами, храпели и мотали головами, требуя поводья, — голос битвы волновал и притягивал их так же, как людей. Когда же вся конница, а за нею и пехота полка левой руки втянулись в зловещий круговорот, воевода Боброк сам выехал к опушке глянуть на происходящее и тотчас велел подвести головные сотни к самой оконечности Зеленой Дубравы. За передовыми отрядами подался весь полк и стал подобен натянутой тетиве лука.
Боброк мрачнел, голос его обрел металлические звоны, как у князя Серпуховского, взгляд жег, брови грозно хмурились — он опасался, что передние ряды поддадутся завораживающим звукам боя, вымахнут на открытое пространство, до срока покажут себя врагу, а то и увлекут весь полк. Но и суровый вид воеводы теперь мало действовал на начальников отрядов.
— Дмитрий Михалыч, не пора ль? — время от времени вопрошал Владимир, то и дело осаживая серого злого жеребца и сверля Боброка своим упорным, тяжелым взглядом.
— Все ли знамена стоят? — окликал Боброк наблюдателей, глядя мимо Серпуховского.
— Стоят, государь!
— Рано, княже, — сдержанно бросал Боброк и отъезжал к сотням, чтобы Владимир не растравлял его своим неотступным взором. Но и всадники смотрели нетерпеливо, требовательно, словно каждый кричал ему: «Не пора ль, государь, не пропустим ли главного часа?» Боброк медленно возвращался к опушке… На сей раз Серпуховской тревожно окликнул издали:
— Дмитрий Михалыч! Пали стяги Ярославского и Моложского, почитай, уж нет полка левой руки!
Потемнели синие глаза первого московского воеводы, карьером подлетел к Владимиру, отвел рукой ветку молодого дубка, словно застыл. Рядом затаил дыхание Владимир. Видно, весть дошла до полка, оттуда прилетел нарастающий возбужденный говор.
— Пора, воевода! — отрывисто произнес Владимир, сминая в кулаке бороду. — Ударим вместе с Дмитрием Ольгердычем да Микулой Васильичем — вышибем вон Мамая. Не то они сомкнут полк поддержки, и нам того ж не миновать. Самое время гнать Орду.
— Рано, княже, — сухо повторил Боброк.
Серые глаза Серпуховского так сверкнули, что, казалось, послышался легкий стальной звон.
— Лучше рано, нежель поздно! Там бьют наших братьев, а мы держим такую силу в холодке, за рощей. Еще полчаса, и некого выручать будет!
— А Москву?
— Москву спасают здесь, Волынец! Коли боишься поля открытого, так бери свою дружину да скачи на Москву, поспешай укрыться в кремлевских стенах с бабами да ребятишками.
— Там и воины есть добрые, — Боброк усмехнулся без обиды, дивясь предусмотрительности Димитрия Ивановича, который строжайше наказал брату слушаться его, воеводу Боброка-Волынского. Не будь того наказа — Серпуховской, наверное, теперь двинул бы полк в сечу. И может, погнал бы врага этот яростный князь, но риск напороться на мощный встречный удар еще слишком велик. Засадный полк — последняя надежда войска, потерять его — потерять победу, а с нею и Москву. Расчет должен быть безошибочным.
— Княже, — сказал мягко. — Володя! Душа моя горит не менее твоей. Но туда глянь…
Был момент, когда пеший полк поддержки начал теснить прорвавшегося противника, и к месту прорыва устремился весь третий вал Орды.
— Сомнем передние тумены, выручим наш запасный, а те, что из степи валят, нам в лоб ударят, и неведомо, как обернется. Их же вдвое, а то и втрое более нас. Рано, княже.
— Так ведь и запасный поляжет весь, как полег полк Ярославского! — вскричал Владимир.
— А коли мы с ними поляжем, лучше ль будет?
Владимир выдрал клок из бороды.
— Нет души у меня — одна рана живая! За какие грехи выпало мне видеть это?!
Запасный уже отступал, дробясь и все дальше отрываясь от смятого, загнувшегося в сторону Непрядвы крыла большого полка. Вести одна другой тревожнее передавались от наблюдателей; словно невидимый пожар охватывал ряды полка, передние сотни внезапно качнулись, послышался стальной шелест вынимаемых из ножен мечей. Боброк вскинулся, пришпорил скакуна, и огнеглазый зверь, разостлав хвост по ветру, в три маха вынес его наперед войска.
— Веди, государь! Веди! — выдохнули сотни молодых глоток; казалось, конная лавина теперь неудержима, но окованная сталью рука воеводы резким движением остановила огромный полк. Глаза Боброка пылали густо-синим светом, косой шрам на бледном лице побагровел, как свежая рана.
— Братья!.. И на моем сердце запеклась вся кровь, что покрыла донскую землю и вопиет о мщении. Видите, солнце в пятнах — это глаз господа плачет кровавыми слезами над горем вдов и сирот, над обидой русской земли. Но видит господь мужество православных, видит знамена, неколебимо стоящие в битве, и пророчит он нам победу, но еще не велит мне вести вас на ворога для жестокой расплаты. Чуете — ветер дует нам в лица, это запрет, это веление Спаса — крепиться и ждать!
Знал воевода, что лишь именем всевышнего можно удержать людей в такую минуту от преждевременного шага. Ветер действительно дул в лица всадников, влажные от слез боли, гнева и нетерпения. Полк остался на месте.
Серпуховской словно окаменел на опушке, неотрывно глядя сквозь раздвинутые ветви, как умирают на Куликовом поле русские ратники. Дорого платил враг за смятый фланг рати, за отступление запасного полка. Белые рубашки и кольчуги тонули в нагромождениях темных, синих, полосатых и зеленых халатов, в серой массе кожаных ордынских панцирей… Подъехал Боброк, тяжело дыша, стал рядом, не отрывая глаз от большого знамени и фигурки белого всадника под ним.
— Стоит, родимое…
Тревожно прокричал наблюдатель:
— Смотрите, уж мертвых грабят, нечистые!
В глазах Боброка метнулись рысьи огоньки, словно увидел близкую добычу.
— Бегут!.. Наши бегут!..
Размывая расколотый полк поддержки, обтекая сооружения из больших повозок, тучи ордынцев устремились к лагерю, гоня отдельных бегущих воинов. Огромная масса врагов навалилась на левое крыло большого полка, все сильнее отгибая его в сторону Непрядвы, от этой массы потянулось широкое серое щупальце, охватывая русскую рать с тыла.
Серпуховской в упор глянул на воеводу, тот жестко усмехнулся, поднял глаза к небу. В мутной сини с огромной высоты, будто целясь в ханский шатер на Красном Холме, отлого пикировала пара кречетов.
— Вот нам и знак неба, княже, — буднично сказал Боброк. — Да и ветер, слышь, повернул.
Весь полк смотрел в небо, следя за соколиным полетом, а ветер, как часто бывает на опушке, слабо крутил и тоже подталкивал воинов в спину. Серпуховской миг-другой смотрел в спокойную синь воеводиных глаз, уже понимая, что лучшего момента для удара выбрать было нельзя.
— Бери правое крыло полка и гони тех прямо в Непрядву. Загонишь, не медли — поворачивай за мной. Я же тех ударю, что рать облегают. Коли заминка у меня выйдет — ты подопрешь.
Владимир с седла схватил Боброка в охапку и поцеловал в жесткие усы, железно звякнули золоченые княжеские шлемы. Полк, словно поднятый на воздух багряными крыльями своих стягов, еще безмолвный, вымахнул карьером из-за края Зеленой Дубравы и на всем пространстве поля от Смолки до Непрядвы увидел беспечные спины торжествующих врагов.
Был в великом сражении один момент, когда все остановилось, замерло, замолкло. Даже сцепившиеся в смертной схватке враги отпрянули друг от друга, пораженные тем, что внезапно пронеслось в кровавом воздухе и по кровавой земле. Все обратилось в одну сторону; смертельно раненные воины поднимали головы, пытаясь угасающими взорами проникнуть в глубину багровых сумерек, откуда пришел кованый гул, колебавший поле. Лавина неведомой конницы, горя чешуей доспехов и бросая в очи татар острые, ломкие молнии отточенных мечей, широким крылом огибала Зеленую Дубраву, захлестывала Куликово лоле, как захлестывает берег волна, рожденная проломившимся дном океана. Минуту и другую лишь многотысячный топот идущих карьером коней царил среди безмолвия, но вот порыв ветра разорвал, смыл красный туман, и над серединой блистающей лавы багряно плеснули стяги русского конного полка.
— Слава! Слава! Слава!..
Гром голосов, гром копыт, гром мечей, упавших на вражеские головы, слились в одном нарастающем «ура!», глуша вопли ужаса; тысячи степняков, минуя русский укрепленный лагерь, мчались к Непрядве, надеясь на своих неутомимых коней, которые перенесут через реку в спасительную степь; другие тысячи, обошедшие русскую рать с тыла, не в силах оборотиться назад всей массой, бешено погнали к заросшему лесом берегу Нижнего Дубяка, чтобы набить собой и лошадьми огромный овраг его русла. Позади надежды не было — только беспощадные мечи, копья и шестоперы. Тысячи мародеров, застигнутых на поле за их гнусным делом, не успели даже вскочить на лошадей, они мчались впереди конной лавы, словно стадо сайгаков, гонимое волками; иные же только вскидывали пустые руки, этих не рубили и не кололи, они гибли под копытами, потому что в таких сечах пленных не берут. Лишь несколько тысяч ордынцев, навалившихся на крыло большого полка, попытались встретить мечами конную лавину русов, но бронированные ряды юных московских удальцов разбрызгали их, как грязь, а в спину оборотившимся врагам ударили копья и топоры русской пехоты, и эта волна Мамаева войска, превосходившая числом весь засадный полк, в панике хлынула в сторону Красного Холма. Спешенные срывали доспехи, мчались среди конных, хватаясь за хвосты лошадей и стремена, их били свои, они спотыкались о трупы и щиты, падали и гибли, усиливая общий крик ужаса. В битве страшна всякая паника, но та паника, что внезапно сменяет победные кличи, не сравнима ни с чем, она — смерть войска.
Темник Батарбек с искаженным, словно потрескавшимся липом врезался в безглазое, дико ревущее стадо, бил направо и налево, пронзительно выкрикивая: «Их мало! Их мало!» Нукеры не отставали от своего господина, раздавая паникерам жестокие удары, но никто не поворачивал, никого не пугал волчий взгляд и оскал темника; воинам Орды успело показаться, что броненосная лавина врагов бесчисленна.
Орда уже расплескала боевую ярость о копья русских полков.
Опытный Батарбек скоро понял состояние ордынского войска, поворотил коня и помчался со своей стражей, стараясь опередить бегущих, — так табунщик стремится опередить напуганных лошадей, чтобы увести их за хвостом своего скакуна.
Хан Темучин второй раз за время битвы прикрыл глаза рукой.
— Я же говорил ему, — прошептал он, — я говорил этому безумному псу Мамаю, что нельзя торопиться с войной. Вот она, отборная московская конница…
Теперь резерв Мамая ничего не значил — он опоздал вступить в битву, потому что Орда сломлена, побеждена этим внезапным и страшным ударом, она бежит, и, чтобы остановить ее, нужна, по меньшей мере, еще одна такая же Орда… Темучин зло хлестнул саврасого и, сопровождаемый своими нукерами, поскакал в сторону маленькой деревеньки Даниловки, где он спрятал от Мамаевых глаз на всякий случай три лучшие сотни своего тумена.
Воевода большого полка Тимофей Вельяминов, оставшийся один, без князей, отер слезы и высоким голосом покрыл клики дружины:
— Стяги — вперед!
Полыхнули, наклоняясь, кумачовые полотнища, указывая русской рати на холм, где стоял повелитель Золотой Орды. Ветер теперь дул с севера, и стяги рвались с древков, словно хотели полететь впереди войска.
Андрей Ольгердович сразу приметил их движение, но у него уже не было голоса отдать приказ, он лишь протянул руку с мечом в сторону Дикого Поля, и поределый полк правой руки ответил ему ликующим кличем.
— Вперед, славяне! — вознесся над конной дружиной чей-то начальственный голос, и сотни русских и литовских всадников в помятых шлемах, в окровавленных, порванных, разрубленных кольчугах и латах погнали впереди себя по полю смерти оробелые отряды врагов.
И вместе со всадниками, вместе с большим полком двинулись пять уцелевших рядов пехоты, качая длинные копья, затупившиеся о железо и кости врагов. Русская рать перешла в наступление…
Мамай не сразу поверил случившемуся, — так не верит происшедшему человек, который потратил годы на поиск сказочной птицы, наконец овладел ею и по нечаянности выпустил, а теперь с раскрытым ртом следит, как она улетает все дальше. Только что один за другим падали русские стяги на левом крыле, только что там разливалось могучее ордынское море, победно сверкая сталью, и мурзы наперебой поздравляли повелителя, сравнивая его с горным орлом, который залетел выше самых могучих соперников и собратьев, только что великие замыслы его становились явью, и уже полмира чувствовал он в своей цепкой руке, — но все оказалось только призраком, прекрасным сном приговоренного к смерти, которого разбудила грубая рука палача.
Возможно ли, чтобы великая река побежала вспять?! Он видел такое однажды, застигнутый с небольшим отрядом на низком берегу весенним ледоходом. В несколько минут белая гора выросла поперек реки, вздымая в ясное небо рваные края зеленых льдин, осыпаясь белой трухой, зловеще сверкая цветными иглами. И черная вода в испуге отпрянула от шевелящегося ледяного сфинкса, вздуваясь на глазах, кинулась на берег, крутя в грозных водоворотах белое крошево, мутную пену и рогатые деревья. Злое шипение реки то и дело заглушалось гулким грохотом, скрежетом и треском; сверкающая гора продолжала расти, словно земля извергала ее из своих недр, и все живое бежало с берега, даже вороны и чайки отлетели подальше от затора, а его отряду пришлось спасаться бегством, побросав юрты и имущество…
Войско Орды бежало, гонимое грозным русским сфинксом, который уже не стоял на месте, но сам двинулся на Орду. Мамай видел весь русский засадный полк, оба его крыла — и то, поменьше, что гнало ордынцев в Непрядву, и то, что гнало их на Красный Холм.
Русских было значительно меньше.
Мамай сам кинулся к зеленому стягу своего тумена, оттолкнул сигнальщика, стал раскачивать древко, и последний, сильнейший тумен Орды хлынул навстречу бегущим соплеменникам.
В этот же самый момент вдали качнулись багряные стяги большого московского полка, и вся русская рать двинулась вперед. Мамай видел, как его тумен врезался в бегущие толпы, частью оттеснил их на фланги, но при этом не менее половины всадников оказались вовлеченными в бегство, другие сошлись с конницей русов, захлестнутые ею, раскололись, рассыпались, передние воины погибли, задние поворотили коней, побежали, усиливая смятение на поле. Еще надеясь на какое-то чудо, Мамай уставился на золотой жезл с кровавым камнем, зажатый в руке, пронзительно завизжал, кинулся к лошади. Сильные руки преданных нукеров подхватили повелителя и опустили в седло. Окровавив шпорами бока жеребца, он рванулся наперерез бегущему войску, но рука сотника стражи схватила повод и заворотила белого аргамака в открытую степь на полдень.
— Ты еще нужен нам, повелитель! Этой золотой игрушкой ничего не поправишь, лучше мы на нее приобретем отряд воинов. Твоя сменная гвардия тебе не изменит, а Золотую Орду мы заставим служить тебе еще вернее, чем прежде.
«Жить! — закричал в душе истерический голос, вырастая над бешеным топотом бегущего войска, гонимого мечами беспощадных врагов. — Жить!»
И Мамай подчинился.
Впервые со времен Батыя объединенное войско Золотой Орды было разбито наголову, убегало в степь не для того, чтобы заманить противника в ловушку, но для того, чтобы спастись от полного истребления.
Во все времена верные кони спасали ордынцев от полного разгрома и истребления, но на сей раз русский засадный полк на свежих лошадях не дал им возможности пересесть на запасных, и табуны их оказались в руках противника; войско Орды бежало в степь на утомленных в битве конях. И если на Куликовом поле уцелело не менее семидесяти тысяч степняков, то через час погони их осталось тысяч пятьдесят, не более, да и то рассеянных на безбрежном пространстве Задонщины; собрать их теперь в кулак было почти невозможно.
Русские не прекращали преследования, — может быть, они знали о запасном лагере Мамая, где находились главные ордынские богатства: несметные стада скота, где Орда еще могла зацепиться и, придя в себя, отбросить преследователей, — поэтому они буквально сидели на плечах бегущих, не щадя коней. Воеводы держали сотни и тысячи собранными, оставляя без внимания мелкие группы врагов, отколовшиеся от основной массы бегущих. Готовились мощно встретить возможную засаду.
Мамай со своими нукерами, имевшими по две заводные лошади во всякое время, далеко опередил разбитое войско. Равнодушное степное солнце склонилось к закату, когда впереди, на пологом холме над Красивой Мечей, желтым блестящим сугробом засветился золоченый шатер. Оттуда навстречу понеслось несколько всадников. Скакавший впереди сотник нукеров крикнул воинам, чтобы поднимали лагерь и гнали в степь все, что возможно. Мамай на минуту спешился под холмом, чтобы поменять коня и хлебнуть кумыса из кожаной фляги, поданной телохранителем.
Все пятьсот оставленных в лагере «алых халатов» уже были в седлах, кто-то кинулся разбирать Мамаев шатер, но Мамай злобно завизжал, и воины, оставив бессмысленную работу, снова вскочили в седла.
— Добра наживем впятеро, если сохраним головы! Ничего не брать лишнего!
Обернулся на север: в степи поднимались облака пыли, золотистые в косых лучах солнца, — Орда бежала, гонимая русскими мечами.
Мелькнула мысль: бросить сменную гвардию в бой, удержать русов хоть на десяток-другой минут, и Орда может собраться, восстановить боевой порядок. Мелькнула и потухла, заглушенная другой: «Жить! Выжить любым путем, любым способом и отомстить! А как выжить без сменной гвардии?»
— Трусливые тарбаганы! — Мамай оскалил желтые зубы. — Пусть все подыхают! Слышите, нукеры, Орду я отдаю вам. Вы создадите мне новый народ, а те пусть будут прокляты всеми поколениями живущих в войлочных кибитках!..
На берегу Красивой Мечи начиналось невообразимое: крики, вой, плач, жалобы поднялись до небес, тысячи кибиток пришли в движение — иные понеслись в степь, куда глаза глядят, иные сталкивались и опрокидывались, теряя тяжелые деревянные колеса и увеча людей и животных.
Облака пыли стремительно приближались к берегам Красивой Мечи, а над ее берегом, блистая бело-золотым оперением, разворачивался косяк лебедей, направляясь в сторону Дона. От чистейшей золотой белизны птиц, таких далеких, мир показался Мамаю особенно чужим и страшным, потому что не было в этом огромном мире уголка или норы, где он мог бы посчитать себя в безопасности. Ведь он уже не мог стать ни охотником, ни табунщиком, ни простым воином, даже обыкновенным мурзой, — он мог жить и выжить только повелителем Золотой Орды, обладая всем тем, что дано повелителю. Во всяком другом положении ему не будет пощады от бессчетных врагов, которых нажил, пробиваясь к власти. Он так и не бросил в бой сменную гвардию, чтобы остановить бегущих на рубеже Красивой Мечи. Уже за рекой, направляя отряд в сторону заката, туда, где не было следов Орды, вспомнил, весь похолодев: «Дочь!» Его дочь, не способная даже встать на ноги, осталась в лагере. Но тотчас вскричало другое: «Жить!.. Выжить и отомстить!..»
Мамай не повернул назад своего грозного отряда, встречи с которым больше всего опасался и желал князь Хасан, присоединившийся к погоне, когда большой полк выровнял крыло и русские пешцы оградили место, где упал Димитрий со своим последним стражем Васькой Тупиком. По пути Хасан, отлично знавший Орду, сумел заскочить со своим отрядом в двадцать мечей в заводной табун, и воины поменяли коней. Кони плохо слушались русских всадников, потому что не знали русского языка, но несли бешено и неутомимо знакомым им путем, и скоро Хасан оказался среди головных русских сотен, скакавших с обнаженными клинками. Рубили отставших врагов без пощады, хотя редкий сопротивлялся, — некуда было девать полоненных. Белая ферязь Боброка-Волынского летела среди стальных панцирей двадцатилетних рубак передовой сотни, к ней пристал Хасан со своими конниками, но впереди, за оседающей пылью, в пестрой массе бегущей Орды нигде не мелькали алые халаты сменной гвардии…
Сначала за пылью появились огромные ордынские стада. Напуганные бегством тысяч всадников, с ревом метались быки и верблюды, носились по степи обезумевшие табунки лошадей, к которым приставали оседланные кони, потерявшие всадников, овцы сбивались в крикливые плотные отары, давя ягнят, злобные сторожевые псы с яростным лаем бросались на проносящиеся отряды, многие, жалко визжа, тут же гибли под копытами. И почти от каждого стада бежали навстречу русским обросшие худые люди, одетые в рвань. Иные плача, иные смеясь, они, как детей, несли на руках деревянные колодки, прикованные к ногам железными цепями. Каждый русский ратник готов был прижать к сердцу ордынского невольника, но еще не было закончено великое дело, и сотни проносились мимо. Тогда невольники стали искать потерянное воинами оружие, помогая друг другу, рубили и расклепывали позорные цепи. Какой-то воевода с небольшим отрядом всадников задержался около кучки освобожденных, крикнул:
— Ребята, ловите коней, сбивайте стада в гурты и гоните к Непрядве — тем вы делу нашему пособите! А праздновать встречу будем после!
Воины бросали невольникам кинжалы, напильники для заточки оружия, чтобы те легче справлялись с цепями.
…Хасан первым заметил поблескивающий в лучах закатного солнца золоченый шатер, на скаку приблизился к Боброку и указал мечом.
— Давай туда, князь! — крикнул воевода. И — ближнему сотскому: — Олекса! С тремя десятскими — за князем Хасаном! Помоги ему все там взять и ничего не трогать…
— Возьмем и не тронем, княже! — Олекса ослепительно сверкнул белозубой улыбкой на Хасана и повернул за ним своих воинов.
Боброк продолжал вести русские дружины по следам Орды — мимо брошенных юрт, опрокинутых кибиток, потухающих костров, над которыми покачивались от конского топота черные котлы с варевом. Во многих юртах, за опрокинутыми кибитками плакали покинутые дети, женщины и больные, ожидая смерти, но русские не обращали на них внимания, не приглядывались к добыче; двумя широкими волнами они пронеслись через лагерь за Красивую Мечу, где находилась вторая половина ордынского становища, в основном успевшего сняться и убежать вслед за воинами.
Человек не может бояться все время, страх и любопытство живут рядом — скоро из-за пологов юрт, из-под телег начали высовываться неумытые рожицы, там и тут заблестели темные глаза женщин, еще не высохшие от слез. Было пусто и тихо, шум погони пропал за рекой, степь открыта на все четыре стороны — беги! Но те, кто мог, убежали, а кто не мог — тому и в просторной степи нет дороги. Люди стали опасливо выходить наружу, потерянно бродили по лагерю, иные зачем-то собирали и складывали на повозки опрокинутые вещи. Испуганно разбежались, едва появился новый большой отряд войск, попрятались в свои углы; оттуда снова полился вой и плач, но уже не такой громкий. Отряд остановился посреди лагеря, молодой начальник тысячи, коренастый, степенного вида, соскочил с лошади, заглянул в пустой сумрак ближней юрты, обвел взглядом весь огромный лагерь, отдельные курени которого терялись вдали по берегу.
— Эко добра-то побросали!
— Ихнее главное добро, боярин, эвон в степи пасется.
— Было ихнее, стало наше. Однако и тут есть чем поживиться. Охотники пограбить найдутся и среди наших.
Лицо боярина стало озабоченным, он подозвал сотских, указал, где расставить стражу, велел осматривать и налаживать повозки, собирать тягловых лошадей и быков, разбросанное добро грузить и не потакать любителям поживы.
— Однако вой слышу, а живой души не видать.
— То бабы и ребятишки ихние, попрятались от страха.
— Ну-ка, кто по-татарски может, покличьте — пусть выходят. Да скажите — мы с бабами и детьми не воюем.
Скоро к боярину отовсюду потянулись пугливые женщины, старые и молодые, в цветных халатах и шароварах, в тюбетейках, расшитых стеклянным бисером, с монистами на шее и вплетенными в мелкие черные косы. Многие держались за руки ребятишек, как за спасительные талисманы. Опущенные, прикрытые ресницами глаза, в фигурах — покорная готовность исполнить любую волю новых господ.
— Вон сколько вас, сирот покинутых! — усмехнулся боярин. — По всему-то стану, поди, целый улус наберется. Придется в Москве ордынский посад строить. Чего молчите? В Москву ведь собирались… Будете в Москве, теперь уж точно.
Воины смеялись, полонянки робко поднимали глаза — такой добродушный смех не может сулить беды.
— Скажите, толмачи, бабам — пусть помогают грузить телеги да костры раздуют. Я велел стадо баранов побольше пригнать, вои наши скоро воротятся — чтоб всем угощения хватило.
— Не промахнись, боярин, — остерег пожилой сотский. — Как бы в котлы яду не подсыпали?
— Проверим. Они первыми из своих котлов угостятся. Да на что этим-то горемычным травить нас теперь? Орда Мамая ушла, а брось мы их тут одних, посередь степи… Ну-ка, спроси — согласны ли они сами остаться?
Толмач перевел, женщины растерянно переглядывались, потом испуганно замотали головами, затараторили: «Москва, якши Москва!»
— То-то, — сощурился боярин. — Во чужую орду — хлебать беду, это они получше нас знают. Давай-ка, орда, за дело, скорее в Москву попадешь! Да поласковей пусть победителей привечают, на пользу пойдет.
Хасан первым взлетел на холм, спрыгнул с лошади, осторожно приблизился к золотому шатру, одолевая трепет. Выйди сейчас Мамай, глядишь, колени сами подломятся и про меч забудешь. Трудно мстить повелителям, кланяться им куда легче. Мечом осторожно раздвинул полог, еще осторожнее заглянул внутрь. Ковры, застеленное коврами ложе, подушки у стенок, одежда и оружие, развешанные на серебряных крючках, вшитых в толстый, стеганый шелк, маленький золотой трон, осыпанный драгоценными каменьями, у изголовья ложа… Сзади наперли, сотский Олекса пытался пролезть в шатер, но Хасан властно остановил его:
— Нельзя, боярин!
— Што там, тигра?
— Хуже, боярин.
Осматриваясь, Хасан внезапно оцепенел. Поднял руку, провел по глазам, но видение не пропало: в трех сотнях шагов от вершины холма, в лощинке, среди молодых березок пряталась знакомая пестрая юрта Мамаевой дочери. Двое воинов в алых халатах, подобные истуканам, стояли у входа, словно Орда мирно отдыхала вокруг. Хасан ничего не понимал, кроме того, что алые халаты не могут стеречь пустую юрту. Да и зачем юрта, если нет царевны? Или там поселилась какая-нибудь временная жена Мамая?
К холму мчались новые отряды русских всадников, и Хасан заторопился.
— Боярин, стой здесь со своими. Не входи в шатер и никого не впускай без меня!
— Да кто там, князь?
— Там может быть Ула. Она не промахивается, от ее укуса не выживают. Ждите меня!
Воины, теснясь у шатра, непонимающе смотрели на Хасана, однако объяснять было некогда, он бегом кинулся вниз, к пестрому шатру, за ним — его десяток. Нукеры, увидев порванный, запыленный пурпурный плащ, разинули рты, но тут же пришли в себя и обнажили мечи. Сзади зашелестело железо — воины Хасана тоже приготовились к схватке. Хасан остановился, заговорил:
— Джигиты! Я знаю вас, вы храбрые и верные люди, но разве меня вы не узнали?
— Мы узнали тебя, изменник! — воскликнул один. — Ты уже хотел похитить царевну и теперь пришел за этим. Но если сделаешь еще шаг, мы изрубим тебя в куски!
— Разве царевна жива?
— Она жива, а ты будешь мертв.
— Князь, дозволь? — рядом с Хасаном встал богатырь из его отряда. — Я научу их уважению.
— Нет! — Хасан остановил воина. Земля пела от гула далеких копыт, пело небо кликами лебедей и ветром, пела душа Хасана немыслимым счастьем. — Нет! Я не хочу крови теперь, здесь, у ее жилища. Слушайте, нукеры, Хасан никогда не был изменником, Хасан от рождения был русским князем, татарин Хасан служил своему русскому государю и своей настоящей родине. Но и второй своей родине, татарской, где он вырос, Хасан всегда желал добра. Предатель — Мамай. Он бросил Орду на русские мечи, а сам, как последний трус, бежал с поля боя, даже не обнажив оружия. Он и вас предал, бросив одних. Он и дочь свою предал, бросил, как добычу, чтобы она не мешала ему спасать его собственную шкуру. Разве обязаны вы соблюдать клятву, данную такому повелителю!
Нукеры смутились. Забытые, оставленные на произвол судьбы, не имеющие права на шаг отойти от юрты царевны, они не понимали до конца, что происходит. Видя их колебание, Хасан с еще большим жаром заговорил:
— Вы знаете меня, джигиты, — один я, без помощи моих воинов, мог бы проложить себе дорогу в эту юрту. Но, клянусь всесильным богом, я не хочу вашей крови. И пришел я не погубить царевну, а спасти. Слышите — русское войско облегает холм. Мамая больше нет, здесь власть русского государя, и я — его служебный князь. Вы честные воины, я знаю, и готов взять вас к себе на службу. Уберите мечи! Ради ваших матерей, которые, как и вы, наверное, брошены на волю судьбы, уберите мечи!
Воины разом отступили, вложили мечи в ножны, склонили головы, когда Хасан проходил в шатер, — этому человеку они готовы были служить теперь, когда Мамай так предательски бросил их. Нукерами обязаны дорожить даже великие ханы. Русские стояли в нерешительности, поглядывая на богатырей в алых халатах, которые, кажется, намеревались продолжать службу у этого шатра…
Хасану показалось — продолжается та безумная ночь, когда он впервые самовольно вошел в это святилище. Почти все было по-прежнему здесь, только не свеча, а вечерний луч, проникавший сквозь полосу прозрачного стекла, вшитого в шелк, освещал убранство юрты, да рабынь было несколько, одни жались по углам, другие к ложу царевны. Она лежала под тем же балдахином, укрытая легким шелковым одеялом, и смотрела на Хасана расширенными глазами. Как и тогда, он опустился на колени и прижался лицом к ее ногам. Нескоро подняв голову, он посмотрел в ее лицо и с трудом узнал. Оно было бледным, опавшим, только глаза те же, да губы пылали еще ярче.
— Я пришел служить тебе, царевна.
Она покачала головой:
— Я все слышала, — от звука ее голоса Хасан вздрогнул счастливо, хотя полушепот ее походил на плач. — Значит, Орда разбита… Я чуяла эту беду…
Рабыни слезно заголосили, она с досадой велела им замолчать, и они покорно затихли.
— Если ты правда русский князь и пришел за мной, я не гожусь в служанки. Видишь, не могу даже встать, чтобы поднести тебе чашу вина, как тогда…
Хасан понял, почему она в такой час на ложе, почему брошена отцом, он снова прижался лицом к ее ногам.
— Ты никогда не станешь ничьей служанкой, потому что ты — моя госпожа до конца дней. Мое княжество — твое княжество. Но если хочешь вернуться в Сарай, я сделаю это.
Девушка закусила губу, все так же покачивая головой, по бледным щекам ее текли слезы.
— Мне часто снилось, будто я стала русской княгиней. И вот как злая судьба наказала меня за то, что готова была принять чужую веру… Лучше бы я умерла от яда этой страшной гадины. У моих ног прекрасный князь, которого я однажды готова была полюбить простым нукером, и я не могу даже встать, чтобы поклониться ему за преданность. Лучше я умру…
Снова завыли в голос рабыни, Хасан выпрямился:
— Царевна!.. Нет, забудьте все ордынскую царевну! Ее нет больше! Княгиня Наиля, княжна Наиля — как хочешь зовись отныне. И, клянусь богом, ты будешь ходить!
Кусая губы и молча плача, девушка все так же отрицательно качала головой, но Хасан уже все решил за нее. Потому что услышал ее признание.
— Почему я раньше не знала, кто ты!
Хасан засмеялся:
— Это знали только три человека на всей земле. Боюсь, если бы узнал четвертый, мою голову Мамай велел бы давно насадить на кол.
— Ох! — девушка прижала руку ко рту. — Тот человек, на берегу, в клетке… Спаси его, он, наверное, жив, я велела кормить и поить его…
Ничего не спрашивая, Хасан вскочил, вышел из шатра. Нукеры снова склонили головы. Солнце ушло за холм, шум погони затих на другой стороне реки, откуда-то приближался многоголосый шум стада. Русские воины на холме терпеливо ждали Хасана.
— Следуй за мной! — бросил одному из «алых халатов». — Кто тут у вас в клетке?
Нукер молча пошел впереди, вывел Хасана на низкий откос, скрытый от холма кустами, остановился, шагнул в сторону. Хасан отпрянул: из железной клетки на него смотрел пустыми глазницами оскаленный бородатый череп. Что-то вдруг шевельнулось на его затылке, будто ощетинилась короткая рыжеватая шерсть, и волосы Хасана приподняли шлем.
— Что это?!
— Крысы, — угрюмо ответил нукер. — Они проели голову и поселились в ней. У них там еще много корма.
Ударом ноги Хасан отшвырнул клетку, крыса, пискнув, скрылась в своем страшном жилище.
— Кто? — Хасан едва сдерживал дрожь. — Кто придумал эту казнь?
— Повелитель Мамай.
— Нет больше такого повелителя. Нет! Запомни, нукер!
Он знал порядки в этом стане и догадался, что царевне стало известно от кого-то о казни; она, конечно, просила начальника стражи выбросить из клетки мерзких тварей, а закопанного кормить и поить, ее, конечно, успокоили и обманули.
— Ты знаешь этого человека?
— Нет. Его привезли воины Батарбека. Кто он, слышали телохранители Мамая, но они далеко.
— Слушай, нукер. Я возвращаюсь назад, ты же останешься и похоронишь его по русскому обычаю и крест поставишь. Молчи! Поставишь крест, потом скажешь мне. Да шевелись. Если русские увидят это, я не ручаюсь за жизнь татар, оставшихся в лагере и захваченных в бою. Воеводе скажу сам.
Не заходя в юрту царевны, Хасан оставил около нее трех своих воинов, не доверяясь «алым халатам», и медленно пошел на холм, подавленный тем, что увидел на берегу. Кто этот человек, ставший одной из тысяч жертв ненасытного владыки степей? Его теперь и брат родной не узнает. Кто бы он ни был, но если над могилой его зажжется небесное сияние, это будет не слишком большой наградой ему за принятые муки.
В желтый шатер Хасан вошел сам, надев шлем со стальным забралом и железные перчатки, но предосторожности оказались напрасными: ни сторожевой змеи, ни ящика, в котором жила она, в шатре не оказалось. Может быть, Мамай успел захватить свое сокровище, может быть, где-то похоронил его — эта тайна исчезла вместе с владыкой Орды. И снова Хасан содрогнулся, подумав, что Ула могла оказаться в походном шатре на Красном Холме. Как же он не подумал, присоединяясь к преследованию!.. Ведь кто-то первым войдет туда, ни о чем не подозревая… Или уже вошел… Вся радость Хасана померкла: следы ордынского владыки отравляли жизнь вокруг, и долго еще будут отравлять. Есть ли в русском войске умелые лекари? В Орде были настоящие чудотворцы, надо поискать — целителей и священников воины не трогают.
По всему левому берегу Красивой Мечи пылали огромные костры, возле них суетились люди, среди которых было множество полонянинов, получивших свободу, пастухи гнали крикливые стада овец, и всюду звенели протяжные русские песни. Из-за Красивой Мечи вброд переправлялись усталые отряды русских воинов, сопровождая захваченные в погоне кибитки, гоня новые стада и табуны. Остатки Орды рассеялись по степи, гнаться за ними дальше было бессмысленно. Скоро собраться вновь войско Мамая не могло. И все же вокруг лагеря на всех холмах уже стояли конные дозоры. За спиной Хасана воины оживленно вспоминали, кто как бился, и жесточайшая битва в их устах сейчас казалась веселой потехой.
— Ей-бо, прет он на меня, саблюка што дышло, а рожа — шире плеч, ну, как в этакую-то не угадать — дал ему раза, а он тож — ка-ак даст…
— Врешь, Кирька, — осаживал говоруна насмешливый голос. — Татарчонок-то те с мизинец попался, и конишка у нево хромой, подшибленный…
— Эка, подшибленный! Прыснул в степь — аж пламя с-под копыт, да от мово буланки рази удерешь! Это тебе кривой татарин выпал, ору — бей, мол, справа, он лишь другу сторону видит, дак нет…
— Эт што! Вон Никита саблю потерял, а на него огромадный идолище напер, усищи — до плеч, епанча гривастыми змеями расшита, ну, думаю, каюк мужику. Дак наш Никита со страху-то кэ-эк харкнет ему в рыло — и глазищи, и нос, и усы залепил, тот взвыл да наутек…
Хохотали, потешаясь друг над другом, озорно и беззлобно. Им еще плакать, когда вернутся на поле, где лежат посеченные братья, но сейчас вдали от кровавой земли, кровавых ручьев и рек, после страшной опасности и жесточайшего напряжения битвы, они отдыхали радостью победы и веселым разговором.
— Боярин Олекса, — позвал Хасан. — Видишь там, вдали на берегу, шелковые юрты. То — юрты ханских мурз. У иных целые гаремы были с собой. Поди, многие остались.
— Да ну! — Олекса сбил на затылок шлем. — Сроду гаремов не видывал.
— Ступай туда со своими, посмотришь. Там вы найдете угощение и утеху — твои воины заслужили это. Заодно пригляди, чтоб не разграбили курень. Там много драгоценностей, а стража туда пока не послана.
— Как же ты-то, князь? — задача боярину явно пришлась по сердцу, но, видно, неловко было ему перед Хасаном.
— Подожду воеводу здесь. Мне хватит десятка воинов.
Боброк появился на холме после заката с малой стражей. Молча осмотрел убранство шатра, кивнул на золотой трон, усмехнулся:
— На это купим новые мечи, взамен поломанных на Куликовом поле. Еще много мечей нам потребуется: Мамай-то ушел.
Хасан кивнул.
— Повозки, я вижу, тут есть. Найдете тягловых лошадей, и к рассвету все добро погрузить. Караул держать бессонный, на холм никого не пускать. Выступаем утром. Где мой сотский Олекса? — спросил, спохватись.
Хасан коротко объяснил. Боброк пристально глянул, покачал головой.
— А ты добряк, оказывается, князь. Не ждал от тебя. Ну-ка, оставь за себя десятского да проводи меня в те евины сады. Вот я утешу Олексу доброй палкой.
— Виноват я, государь.
— Ты за свою вину ответишь, а мой сотник — за свою, коли непотребство какое допустит. Ты-то не пошел небось утешаться в ордынские гаремы.
— Я нашел мою невесту, государь. Хочу показать ее тебе.
— Вот за это я рад. Кто она?
— Княжна Наиля.
Боброк остро глянул на молодого князя, задумался о чем-то, погладил жесткие усы.
— Княжна Наиля… Все правильно, князь Хасан. Женись поскорее, тебе нужна хозяйка в уделе. А я в посаженые отцы попрошусь к тебе на свадьбу.
Хасан низко поклонился.
— Однако невесту после покажешь, веди…
Дорогу им указывали жаркие костры, полыхавшие в курене мурзачьих жен. Еще были светлые сумерки, и стражники, выставленные Олексой, узнали Боброка и Хасана, беспрепятственно пропустили в кольцо юрт.
— Хоть одно дело сделал, — проворчал воевода, прислушиваясь к возне, смеху, женским взвизгам и гудению мужских голосов во многих шатрах. В середине свободного круга пылал большой огонь, дымились котлы с вареным мясом, и несколько воинов в одних рубашках (мечи, копья, брони и шлемы лежали рядом одной грудой), с разгоряченными лицами, обнимая женщин, тянули удалую походную песню. Перед ними лежали похудевшие бурдюки со сладким крымским вином и крепкой татарской аракой, на серебряных блюдах — груды мяса, сладостей и орехов, искры от костра сыпались на дорогие ковры, разостланные шелка и бархат. Два смуглых человечка с бабьими лицами суетились около пирующих, наливая вино в широкие круглые чаши, хотя головы воинов и без того клонились на плечи подружек. Девушки были русские и подпевали воинам по-русски, Боброк удивленно остановился.
— Эй, братья, к нам! — крикнул, завидя новеньких, рослый кудрявый десятский. — Хотите, выберите себе ладушек вон в тех шатрах, кроме синего — то особый цветник, для воеводы, Олекса велел не трогать… А мы наших нашли. Вчера — рабыни, ныне княгини. Этих не обижать!
Боброк подошел ближе, резко спросил:
— Где сотский Олекса?
Воины разом подняли тяжелые головы. Свет костра блеснул на тусклом от пыли золоте княжеских доспехов, десятский снял руку с плеча девушки, встал во весь могучий рост, поклонился, качнувшись, но устоял. Другие тоже вскочили, довольно резво.
— Олекса Дмитрич вон в том большом шатре, — десятский указал пеструю юрту, перед которой горел небольшой костер. — Выпей с нами, государь. За победу нашу, Дмитрий Михалыч! Марьюшка, милка моя, налей золотой кубок нашему великому воеводе да погляди, пока он перед тобой, — ведь это же сам Боброк-Волынский!
К удивлению Хасана, Боброк принял большой кубок, чеканенный золотом, из рук миловидной, пугливо улыбающейся девушки, отпил глоток и вернул:
— Благодарствую, душа моя. Со свободой вас, красавицы. Вы, дружинники, сядьте и отдыхайте, коли ваш черед отдыхать. А выпили вы изрядно — будет! И оружие снимать я еще не велел вам.
Воины, трезвея на глазах, потянулись к мечам и броням. Боброк направился к большой юрте, не задерживаясь у костра, где кашеварили женщины под присмотром вооруженного отрока, откинул полог, и Хасан вслед за ним вступил в юрту. Множество свечей озаряло переливчатым светом ее просторные своды, обшитые изнутри шелками и атласом. Пол устилали толстые узорчатые ковры. Посередине, на горке пуховых подушек возлежал красавец Олекса. Он был в тонкой льняной сорочке, вышитой красными петухами, в алых суконных шароварах, заправленных в потертые сафьяновые, огромного размера сапоги с серебряными шпорами. В лице — легкая бледнота усталости, глаза сладко затуманены. На коленях Олексы устроились две молоденькие полуобнаженные женщины, третью он лениво тискал за обнаженную пышную грудь левой рукой, в правой держал высокий серебряный кубок. Женщина, посмеиваясь, перебирала его черную курчавую бородку, брала с блюда сладости и пыталась кормить из рук, но Олекса отрицательно мотал головой и поминутно прикладывался к кубку с вином.
Боброк, щурясь от света, остановился в ногах новоявленного Селадона, тот поднял глаза, рука с кубком дрогнула, вино плеснуло на подушку, другая рука его прикрыла голые груди полонянки, словно хотела скрыть грех от воеводиных глаз. Миг и другой Олекса завороженно смотрел в лицо князя, тряхнул курчавой головой, словно отгоняя наваждение, и вдруг оперся локтями, легко встал, держа кубок. Женщины отпрянули в углы.
— Княже!..
— Чего изволите, ваше султанское величество? — шрам на щеке воеводы побагровел, как свежая рана, синева глаз стала стальной, плеть в руке подрагивала.
Олекса моргнул, снова тряхнул кудрями и вдруг единым духом осушил огромный кубок, трахнул им о ковер, отвердел взглядом.
— Ух!.. Теперь казни, княже, коли заслужил!
Рука Боброка расслабилась, он крякнул и рассмеялся.
— Счастье твое — отчаянный ты, Олекса. И другое счастье — я, а не князь Владимир застал тебя в сем непотребном виде.
— Победа же, государь!
— Я што тебе велел?
— Все взять и ничего не трогать.
— А ты?
— Дак это… — Олекса потупился. — От них не убыло. Им же для удовольствия. Што они знали-то со старым мурзой?.. Вон там, в синем шатре, — девицы прямо цветики. Ихний казначей, старый мерин, самых молоденьких да красивых покупал. А на што? Говорят, приедет, заставит раздеться догола — танцуйте ему! Сам же присядет на корточки посередь юрты, высматривает да языком цокает. Вот ведь какой вражина, а?
Боброк с Хасаном расхохотались.
— Я их трогать не велел, девицы ж! Там и наши две были — тех отпустил, а полонянок тебе дарю, государь.
— Ты, однако, добиваешься плети, Олекса, — Боброк нахмурился. — Баб — в отдельные юрты, вино — вылить до капли. Стражу — усилить. Сейчас же пришлю дьяка — переписать все добро и полонянок. Сей курень объявляю общей добычей войска, как и Мамаев. К утру чтоб все было на колесах и во вьюках.
— Слушаю, государь.
— Проверю. Найду хоть одного из твоих в непотребном виде, сотским тебе не бывать.
Кинув короткий взгляд на забившихся в углы женщин, князь круто повернулся и вышел. В юртах затихли голоса, караульные были на месте, у большого костра суетились одни евнухи, прибирая ковры, скатерти и посуду.
— Победа разлагает войско, князь, — сухо заговорил Боброк по дороге к лошадям. — И рад бы дать им волю — пусть забудутся от кровавого дела, да как бы полк не погубить.
— Я знаю Орду, государь. Я считал тумены — Мамай все их бросил в битву. Орда бежит и теперь, дикие кочевники — тоже.
— Ты молод, князь, — покачал головой Боброк. — А я уж сед, и немало той седины от вражьего коварства нажито. И мы с тобой не знаем, где теперь союзнички Мамая, что замыслили. Пока не соединились с большой ратью, пиров не будет. И мы ведь не Орда. Наш человек, пока трезв, — золото, а подопьют, глядишь, начнут припоминать ордынские обиды — быть беде. До утра глаз не сомкну, службу проверять буду… Теперь показывай невесту…
Нестерпимо давило в бок тупым и жестким, черная бездна то сжималась, то разверзалась перед самым лицом, грозя бесследно проглотить Ваську Тупика, он срывался в нее, но неведомая сила выбрасывала его назад, туда, где тяжесть и боль, где дышать невозможно в сырой духоте земли, крови, человеческой и конской плоти. «Со святыми упоко-о-й…» — тянул вдали дребезжащий голос с гнусавинкой, Васька знал, что отпевают его по ошибке, хотел бы крикнуть, что великий грех отпевать живого человека, но где взять воздуха для крика? Что-то очень важное — важнее боли и страха, важнее самой жизни Васьки Тупика, по которой вдали справляют тризну, — не переставало мучить; оно, это важнейшее, было рядом, но Васька никак не мог припомнить… Далеко-далеко заржал конь, его ржание внезапно приблизилось, и кто-то, вроде бы за глухой стеной, отчетливо сказал:
— Ах, леший! Не дается и не уходит… А хорош, зверина!
— Видать, хозяин где-то тут, — ответил другой. — Ну-ка, я попробую…
Конь опять тревожно, пронзительно заржал, и Васька содрогнулся: Орлик! Он вспомнил все сразу. И тогда страшным усилием воли заставил себя удержаться на краю вновь открывшейся бездны, такой желанной и жуткой. «Государь!» — вот что мучило его. «Государь подо мной, спасать надо!» Он лежал грудью на спине великого князя, сталь оплечья врезалась ему в щеку, лицо стягивало липким, усыхающим, в бок упирался чей-то закостенелый локоть, сверху давили мертвые тела. Васька со стоном начал освобождать придавленную руку и скоро уперся одной ладонью в землю, пытаясь приподняться, вывернуться из-под тяжких трупов; черный мрак кинулся на него, и он вскрикнул.
— Эй, Петро! — позвали вдалеке. — Тут кто-то стонет, может, наш?
— Ну-ка, отвалим лошадь, — отозвался знакомый голос. — Вон татарин шевелится, возьмем — тож душа живая.
Снова заржал Орлик, пробудив Ваську, он застонал, и вдруг тяжесть отвалилась, свет ударил в лицо, ослепив.
— Мать моя! Да тут боярин ранетый, и другой под ним.
Сильные руки подняли Тупика, понесли куда-то.
— Жив, боярин? С победой тебя, брате!
Васька увидел бородатые лица ополченцев, проглотил соленую горечь, освобождая горло.
— Ребята! — и поразился слабости собственного голоса, но мужики услышали и наклонились. — Государь… там, подо мной был…
Ратники тотчас оставили его, кинувшись к разобранному завалу, подняли тяжелое тело Димитрия. Со всех сторон сбегались люди; подобрав полы и размахивая кадилом, семенил незнакомый Ваське попик. Тупик сел на окровавленной, прибитой траве, Димитрия положили рядом.
— Дышит, живой государь наш!
С князя сняли тяжелую броню, он застонал, шевельнул рукой, открыл мутные глаза. Сзади раздался громкий топот, — оставив оборванный повод в руках незадачливого ловца, к Тупику мчался Орлик, стеля по ветру пышную гриву. Стал рядом. Васька лишь тронул его наклоненную морду, следя за хлопотами попа над государем — ему смачивали лицо и грудь водой, пытались поить. Внезапно Димитрий отвел руку попа и сел, удивленно оглядываясь.
— Что?! — и, сморщась от боли, схватился руками за голову.
— Победа, государь! Победа, Димитрий Иванович. — Поп заплакал, целуя колени князя. И тогда Димитрий оторвал руки от головы, дико огляделся, схватил маленького попа в объятия и начал целовать. Неожиданно легко встал, обнимал ратников, увидел Тупика, подошел, наклонился:
— Живой, Васька… Спасибо тебе, что живой.
Сам помог Тупику встать, обнимая за плечи, осмотрел поле, не вытирая слез.
— Запомните это, братья. Запомните и расскажите детям… Кто забудет, в том нет и никогда не было русского сердца.
К государю сходились ратники, посланные собирать раненых, от Смолки приближался конный отряд Никиты Чекана, которому Вельяминов поручил разыскать государя.
— Ты еще слаб, Василий, — сказал князь. — Вижу, те крепче мово досталось. Отправляйся в лечебницу, а Орлика отдай пока мне. Скоро верну, только поправляйся. Где мой доспех?
Ратники бросились помогать государю облачаться в помятый панцирь, потом посадили на Васькиного коня. Он сам тронулся навстречу дружинникам, чтобы в их сопровождении явиться перед полками, которые сейчас в боевом порядке стояли на Красном Холме, кроме засадного, ушедшего в погоню за Ордой. Тупику помогли сесть на телегу — их прислали из лагеря множество, чтобы вывозить раненых. Голова гудела, в спине росла жгучая боль, — видно, на него наступила лошадь. Через минуту тряска стала невыносимой, он велел вознице остановиться, слез сам, медленно побрел к лагерю, время от времени присаживаясь отдохнуть на убитых лошадей. Он шел той страшной дорогой, где тумены Орды смяли крыло большого полка, полоса мертвых тел расширялась и казалась нескончаемой. Раненых успели подобрать, если кто уцелел здесь под тысячами бешеных копыт, но отделить своих убитых от чужих еще не успели, русские воины часто лежали в обнимку с ордынскими, и остывшая кровь врагов перемешалась в одних лужах и ручейках. Хотел было омыть лицо в знакомом бочажке, где утром, после встречи с Таршилой, поил коня, и оторопел: вода была мутно-красной — кровь сочилась из земли Куликова поля. «Вот он какой, „медовый сбор“, получился, ребята! Где вы все теперь?» Увидел двух ратников невдалеке, знакомое почудилось в одном из них, и Васька повернул. Они стояли, опустив обнаженные головы, перед убитыми, сложенными рядком на небольшом возвышении, и не повернули голов. Один, молодой, плечистый и рыжеволосый, держал в поводу вороного татарского коня под узорчатым кованым седлом, другой, постарше, с проплешиной в шевелюре, с повязкой на лбу, скорбно опирался на большую рогатину. Наконец старший оборотился, и Тупик узнал мужика из звонцовского отряда, да и парня тоже припомнил.
— Вот оно как вышло, боярин светлый, — мужик охнул от боли. — Два десятка было нас, а стало двое. Какие люди были, матерь божья! Гридя… Таршила… Ивашка — слово-золото… Сенька — голова удалая… Васюк — соколий глаз… Филька-плотник…
Голос его сорвался, он умолк, утерся рукавом, посмотрел в лицо Тупика.
— Што я, староста, скажу их матерям, женам, сиротам их? Што?.. И боярин наш тож… На кого нас покинул?..
— Они не задарма сложили головы, дядя Фрол, — негромко сказал парень. — Главная сила ордынская на нас навалилась, — пояснил Тупику. — И как мы-то с Фролом живы остались, ума не приложу. Смело нас туда вон, там телеги от лечебницы стояли. За ними отбились… Юрка там нашего, раненного, всего растоптали, и Николка гдей-то сгинул…
Тупик тревожно насторожился, Алешка поймал его вопрошающий взгляд, сказал:
— Видел Дарью, жива она, там, в лагере, теперь у них самая работа.
Васька глубоко-глубоко вздохнул, как бы отодвигая боль от себя, подошел к боярину Илье, опустился на колени, поцеловал холодный лоб. Рядом лежал Таршила, и его поцеловал Васька, смежил открытые глаза старика. Встал.
— Как звать тебя, молодец?
— Алешкой. А прозвище — Варяг.
— Подходящее прозвище. Видел я тебя в битве. Пойдешь в мою сотню?
Алешка вздрогнул, мучительная борьба с собой отразилась на лице.
— Батю мово убило, — сказал тихо. — Дома трое меньших, матери не совладать с имя.
— Да и мне одному, што ль, в село вертаться? — горько спросил Фрол.
— Пошто одному? — прозвучал глухой бас подошедшего, ратника. Это был монах-богатырь, а с ним еще трое уцелевших братьев.
— Живы, батюшка!
— Четверо из всей дюжины да двое тяжко уязвленных. Ах ты горе горькое! Вот она, победа, — дорого ты нам стала.
Он молча постоял над убитыми, потом поднял глаза на Фрола.
— Так я говорю, пошто одному тебе вертаться, Фрол? Возьми нас в свои Звонцы — больно полюбились по рассказам вашим. Не время теперь нам в скитах да монастырях сидеть. А на харчах монастырских мы не избалованы, дело ратайное нам знакомо. Посадишь на землю, а там сами найдем себе хозяюшек осиротелых с детишками. Кто-то же должен растить их.
— Да как же, батюшка, вы ж монахи! — Фрол боялся поверить своим ушам: четыре таких мужика в столь злую пору для села — великое счастье.
— Э, староста! Были монахи, отцы святые, а ныне в крови по шею. Игумену весть подадим, снимет сан.
— Да ведь я-то не хозяин, а боярин наш — вон он, сердешный. И наследников у него нет никого…
— Бери их, отец, — сказал Тупик. — Вотчина теперь государю отходит, он это дело уладит скоро. Хочешь, сам ему скажу?
Фрол кинулся Ваське в ноги:
— Боярин светлый, век буду за тя богу молиться.
— Встань, отец. Звонцы мне теперь не чужие, это поле нас породнило навек. Может, скоро снова увидимся. Ты там сирот не давай в обиду, я тож о них позабочусь. Алешку заберу у вас. Ты, парень, за своих не бойсь. Государь умеет жаловать добрых воев. Конем и справой, вижу, ты обзавелся, деньги кормные станешь посылать матери — вот ей и помощь.
— Коли так, я готов, боярин.
Васька не сказал всего, о чем думал, но Фрол, видно, догадался, поймал и поцеловал край рваного плаща, который накинули на Васькины плечи ратники, вытащившие его из завала смерти.
Солнце уже коснулось вершины леса над Непрядвой, на поле прибывало людей и повозок — спешили подобрать раненых до темноты. Вороний грай в небе нарастал, черные тучи птиц кружили над полем, злобно крича на живых людей, мешающих им начать пиршество. Повсюду зажигались костры, готовились факела — раненых будут искать и ночью. Полем на приземистом коне медленно приближался всадник с перевязанной головой, одна рука его была прибинтована к груди. Сзади на поводу тянулись две заводные ордынские лошади. Всадник той дело останавливался, всматриваясь в одежду и лица убитых, и снова трогал коня, двигаясь широким зигзагом.
— Алешка, — тихо сказал Тупик, внезапно узнав всадника. — Слышь, Алешка, езжай к нему. Скажи — я здесь…
Тупик устало сел на землю, бессильно и виновато улыбнулся своей радости посреди тысяч смертей.
— Это кто? — спросил Алешка, садясь на лошадь.
— Один рыжий, как и ты. Самый лучший рыжий на свете.
…Розовая заря сулила новый солнечный день, темнело медленно, и не затухал голодный грай ворон, к которому присоединились голоса зверей, раздразненных запахом крови. Злобясь на людей, всюду бродивших по полю, волки уходили по следам погони, где на протяжении многих верст степь усеяли тела ордынских всадников. Здесь живых людей не было, лишь полудикие собаки лизали кровь вчерашних хозяев. За собаками волки не гонялись, пищи хватало всем…
На заре по Куликову полю в сторону Красного Холма медленно ехали трое воинов. И не было у них слов на этом печальном и страшном пути, по которому днем отступал передовой полк. На невысоком взгорке, светлея непокрытой головой, сидел ратник, ссутулив широкие плечи. Рядом топтался стреноженный ордынский конь, принюхиваясь к окровавленной траве и пугливо всхрапывая. Ратник ничего не замечал и не слышал. Васька дважды окликнул его, тогда лишь он медленно поднял голову, глянул и вновь потупился. Подъехали ближе. Перед парнем на примятой траве лежали трое. В середине, скрестив на груди руки, с ясным строгим лицом, словно уснул ненадолго, седоватый поп в праздничной ризе, обрызганной кровью. Где-то Тупик видел его, но не хватало ясности в тяжелой голове, чтобы припомнить. По бокам от него лежали двое рослых воинов в черных панцирях, до изумления похожие друг на друга и чуточку — на попа. У одного была пробита грудь, вероятно, копьем, на другом ран не виделось.
— Кто это? — спросил Тупик.
Не поднимая головы, парень глухо ответил:
— Отец и братья.
Будто молния высветила в памяти сходящиеся рати пеших, пронзительный крик: «Отец Герасим!» — и двое воинов в черных панцирях и пернатых шлемах, бросая щиты и копья, бегут от фрягов к русскому священнику, идущему впереди войска.
Многое хотелось расспросить Тупику, но видел он, что молодому ратнику сейчас не до разговоров. Спросил лишь:
— Ты сам-то не ранен?
Тот отрицательно помотал головой. Тупик тронул коня, низко опустив тяжкую от чугунной боли голову. Кто расскажет обо всем, что случилось в этот день на Куликовом поле, кто передаст всю нашу боль и горькую гордость, кто запомнит поименно всех убитых? Не родился еще такой сказитель и певец, а родился, так сердце его разорвется, если вместит все. Копыто, как часто бывало, угадал мысли начальника или подумал о том же.
— Народ запомнит всех, назовет каждого, обо всех расскажет детям своим.
— Да, Ваня, Русь запомнит. Если даже и мешать ей в этом станут, запомнит навсегда. Такого родина не забывает.
Воины сдержали коней. Над полем скорби и славы взмыл клич русских полков, стоящих на Красном Холме. Распугивая хищное воронье, он вырастал до окрашенных закатом облаков, катился за Дон и Непрядву, в отчие земли, катился в Дикое Поле, вслед отрядам, преследующим разбитую Орду. В последних лучах клочками огня метались стяги полков, льдисто рябила сталь мечей и копий, поднятых над пешими рядами воинов, и летел перед ними в буре клича высокий всадник в иссеченной броне, облитой золотом и кровью. Лишь на миг ревниво дрогнуло сердце Васьки Тупика, оттого что не он сопровождает государя перед войском в час торжества, а в следующий и ревность его, и телесная боль заглохли в счастливом потрясении как бы впервые осознанного: ПОБЕДА! Русь, родина наша, спасена! Это мы, мы сами спасли ее от страшнейшего врага!.. Только об одном жалел Васька Тупик: нельзя умереть, чтобы раздать оставшуюся жизнь свою хоть по минуте убитым русским ратникам, лишь бы увидели нашу победу и там, за гробом, знали, что пролитая за родину кровь не бывает напрасной.
Все трое враз послали коней вперед, спеша занять свое место в строю рати. Туда же, на Красный Холм, со всех сторон Куликова поля тянулись те, кто был повержен в бою, но отлежался на сырой земле и сумел превозмочь свой недуг. Потому что и в час беды, и в час славы место живых там, куда зовут их родные знамена.
Через восемь дней, когда убитые были похоронены и раненые немного окрепли, чтобы перенести тряские дороги, сорокатысячное русское войско покидало Куликово поле. Димитрий и Боброк стояли на донском берегу, следя за переправой полков по новым мостам. Ни разу больше не обмолвился великий князь о глубоком походе в степь — слишком жестокой оказалась битва, в которой полегла почти половина войска русского и половина русских князей. Молча шли войска, обозы, повозки, занятые ранеными, отражаясь в холодноватом зеркале речного плеса.
Три дня после битвы Непрядва и мелкие речушки выносили в Дон кровавую воду; теперь вода вновь была прозрачной, но казалось, она пахнет кровью. В пасмурном небе навстречу потокам людей плыли журавлиные станицы, роняя печальные крики, словно оплакивали тех, кто лежал теперь в братской могиле у села Рождествено Монастырщина, где земля горбатилась свежим холмом. Может быть, птицы понимали его значение.
Впереди ждали новые победные клики, торжественные службы, громкие колокола, а князю было больно и грустно. Он велел переписать всех павших и увечных, их семьи не останутся без княжеской милости и покровительства, но кто вернет матерям сынов, детям — отцов, женам — мужей? А ему — ратников?.. Хотелось верить, что Орде нанесен смертельный удар, да как поверить после ста сорока трех лет ига?!
Купцы принесли из степи весть: Тохтамыш начал открытую войну с Мамаем — это первый громкий отзвук Куликовской битвы в Золотой Орде. Кто из двух хищников одолеет? Кого ждать из степи с новым ордынским войском? Кого и когда? Но может быть, это кровавое потрясение убедит Орду, что времена изменились, что военное давление на Русь грозит гибелью ей самой? Во всяком случае, лет пять Орде копить силы, а с малыми она напасть не посмеет — так он считал… Если бы на Куликово поле пришли полки других великих князей и Великого Новгорода, сколько русской крови сберегли бы! Вот тогда можно бы и добить степное чудовище…
Димитрий смотрел на далекий свежий холм у прибрежного села, и в топоте копыт, колесном стуке, размеренном шаге пеших ратей и журавлином поскрипывании телег чудились ему живые голоса тех, кого уж не было в войске.
«Помни нас, княже, где бы ты ни был, — отныне мы твое войско навеки. Мертвые ненавязчивы, и радостный час живых мы не омрачим скорбью, ибо не для горя, а для счастья вашего умирали мы в битве. Будут празднества и пиры — не омрачите их печалью о нас. В богатстве и силе не скорбите о нас, оставшихся на поле вашей славы. Но придет беда, закроют солнце черные тучи — вспомните нас! Заплачут русские женщины, и дым горящих селений выест вам очи — позовите нас! Позовите нас, и мы станем рядом с вами. Никогда вас не будет меньше прежнего, пока сохраните память о нас. В час великой нужды помните нас!»
Димитрий снял шелом и поклонился далекому холму:
— Спасибо вам, братья.
Боброк тихо окликнул государя. Сурово-скорбная процессия вступила на мост: под шитыми серебром плащаницами на повозках покоились дубовые гробы-саркофаги русских князей и знатных бояр. Губы великого князя шевелились, называя имена… Михаил Бренк… Иван и Мстислав Тарусские… Федор и Иван Белозерские… Семен Оболенский… Андрей Серкиз… Микула Вильяминов… Тимофей Волуевич… Пересвет…
Не дожидаясь конца процессии, Димитрий тронул коня и долго ехал за гробом Пересвета.
Сразу за Доном, по обе стороны дороги, стояли рязанцы — мужики, женщины, дети. Сняв шапки, низко кланялись ратникам, иные совали угощение, и воины не отказывались, хотя рать была обеспечена с избытком. Русские люди благодарили победителей, своих защитников, как могли, и нельзя было отказываться от их благодарности, если даже отдавали последнее. Какие бы тяготы и беды ни ждали впереди, люди верили: будем жить! Будем жить, потому что на разбойного степного хищника нашлась наконец-то управа.
Был поздний солнечный листопад, когда в лесах наступает торжественно-тихий праздник, и лишь лосиный рев на зорях гремит, подобно трубам ангелов, возвещающих наступление дня. Ласковое нежаркое солнце мягким светом заливает чистое небо от края до края, от пестро-золотистых ковров листвы золотеет даже угрюмоватая зелень елок, по-летнему светится остывшая вода лесных озер и речек, а синичье треньканье по опушкам кажется звоном стеклянно-прохладного воздуха. В один из таких дней к Звонцам приближался одинокий всадник. Ехал он не проторенной дорогой, а малыми тропками или прямо бездорожьем, мимо сжатых полей, держась перелесков, и копыта его вороного коня утопали в пышной листве, еще не прибитой дождями; мягкая поступь скакуна редко вспугивала тяжелых угольных тетеревов, серо-пестрых куропаток и седых выцветающих зайцев. Среди мирных крестьянских полей всадник выглядел чужевато — в стальном шишаке и зеленом, вышитом по вороту и рукавам воинском кафтане, под распахнутыми полами которого бисерно поблескивала кольчуга, на бедре — меч, на поясе — кинжал, к кованому седлу пристегнут саадак с луком и стрелами. Блеснуло широкое озеро, с одной стороны окруженное сизым осенним урманом, на другом берегу проглянула закоптелая кузня, окруженная широким подворьем, и всадник заторопил коня. Не доезжая озера, вдруг остановился, прислушиваясь и оглядываясь, будто гадал — туда ли привели его полевые тропы? — в серых глазах отразилось тревожное напряжение.
— Звонцы, — тихо сказал он. — Звонцы без звона…
Опустил голову, тронул коня, шагом двинулся в объезд озера. Улица встретила пустой тишиной. Проехал одно подворье, другое — ни единой души. «Хоть бы собака какая облаяла, что ли?» — подумал всадник, отрешенно глядя перед собой. Дома по сторонам улицы слишком напоминали ему лица тех, которые одним рядком лежали на кровавой траве Куликова поля, — казалось, и здесь его окружают покойники. Скрипнула калитка, согбенная старушка вышла на улицу, поглядела из-под руки. Он узнал и в смущении задержал коня. Бабка приблизилась, низко поклонилась.
— Отколь, соколик ясный? Не война ль опять с басурманом?
— Здравствуй, бабушка, — сказал негромко, глядя в сморщенное лицо старушки, с трудом находя потускневший, словно бы далекий взгляд и поражаясь тому, что и старые люди, оказывается, так заметно могут стареть. — Слава богу, не с кем пока воевать. Я с доброй вестью от нового боярина. Аль не узнала меня?
— Осподи, — лицо старушки задрожало. — Никак Лексей, Алешенька наш, соколик ласковай… Счастье-то Аксинье — сынок воротился.
Дрожащими руками Барсучиха поймала его стремя, прижалась щекой к сапогу, тихо плача.
— Не надо, бабушка, — смущенно попросил Алешка, не смея выпростать стремя из рук Барсучихи. — Не надо. И без того небось все глаза выплакали, а за слезами и радость проглядишь.
Видно, в своем любопытстве Барсучиха не переменилась, если тут же, осушив глаза рукавом, засыпала вопросами:
— Кто он, новый-то наш боярин? Молодой аль старый? Поди, за окладом посошным тя прислал, дак Фрол все уж приготовил.
Алешка улыбнулся:
— Все расскажу, бабушка, дай срок. Да только никакого оклада ему теперь не надобно. Не ныне-завтра сам будет, с молодой женкой да с пожалованьем от государя сиротам и вдовам ратников, побитых на Куликовом поле. Его князь Боброк золотой гривной пожаловал за дела ратные, да и государь не обошел. Давал ему село большое да богатое, он же Звонцы попросил и велел передать, што два года никаких податей от вас брать не будет.
Старуха начала креститься:
— Слава те, осподи, за этакого господина. Как зовут его?
— Тупик, Василий Андреевич Тупик. Люди-то где, бабушка?
— Да в лесу нонче, батюшка. И твои тож там. Всем миром дрова готовить поехали со старостой. Без мужиков с лесинами-то где уж бабам в одиночку!..
Алешка встрепенулся: от берега озера донесся отчетливый удар молотка по железу. Вот еще… еще… и зазвенело, забило, заахало и запело — весело, размеренно, мощно…
— Кузнец?!
— Кузнец, Алешенька, кузнец наш новенький трудится, Микула-богатырь.
— Микула?..
— Из бывших монахов он, у нас поселился, Марью хочет взять Филимонову за себя — вот как справит она сорокоуст да относит плат черный. Трое ведь у нее, и хозяйство не богатое, пил ведь он шибко, Филимон-то, царство ему небесное… А он-то, Микула, на нее не наглядится, уж на подворье кажинный день ходит — то поправит, это подладит, и ребята к нему льнут.
— С Микулой, бабушка, еще трое монахов было.
— Как же, батюшка, было-было. Да двое остались, те помоложе Микулы, они девок себе сосватали. А третий пожил да и воротился в обитель свою, очень уж богомольный, говорит, кровь пролитую отмолить надо, не дает она ему покоя…
Ехал Алешка селом, и уж безбоязненно рассматривал знакомые избы — не мертвые, а живые лица земляков смотрели на него из-за плетней и частоколов.
У Романова подворья неожиданно для себя сдержал коня. Калитка отперта, значит, дома есть кто-то… Вдруг да воротился Роман, безвестно сгинувший во время битвы? Зайти? Алешке стало жарко и холодно сразу. Может быть, за этими стенами сейчас она? Аринку он мог бы разыскать сразу после битвы, но с чем бы он пришел к ней тогда?.. Неожиданно спокойно повернул к воротам, неспешно сошел с лошади, привязал ее к медному кольцу, вбитому в воротный столб, шагнул в раскрытую калитку. Серого не было, наверное, ребятишки взяли с собой в лес — почти все звонцовские собаки умели ловить дичь. Медленно поднялся на тесовое неширокое крылечко, толкнул дверь в сени, и она подалась. Негромко постучал…
— Кто там? Заходите…
Невесомой рукой растворил невесомую дверь и в полусумраке после уличного полуденного света не сразу разглядел Аринку. Она пряла в углу, там, где бы положено быть конику, на самом мужском месте… Встала растерянно, увидев человека в воинском одеянии, отошла в угол, будто хотела спрятаться.
— Здравствуй, — сказал Алешка.
— Здравствуй…
— Вот приехал к своим, зашел проведать.
— Благодарствуем… Я слыхала, ты у князя теперь…
Голос у нее был словно надтреснутый, чужеватый, лица Алешка все еще не рассмотрел хорошо, заметил лишь, что Арийка сильно похудела.
— Об отце не слыхали чего?
— Нет…
Никак не мог привыкнуть к ее темному вдовьему платку, стало до смерти неловко, уйти бы ему, но как уйти? Видно, нельзя так сразу являться, пожил бы денек в Звонцах, встретились бы, может, ненароком — тогда легче. Вдруг сунул руку под полу кафтана, вынул маленький, обшитый шелком треугольник с блестящими бусинками, протянул женщине.
— Возьми… С него снял тогда… Сразу не нашел тебя, а потом где ж искать было?
Она взяла косник, всхлипнула, закрылась темным рукавом сарафана:
— Спасибо тебе, Лексей, сказывали мне, как ты спасал его…
— Чего там! Кабы спас!.. Все мы спасали друг друга. Дак пошел я, однако…
— Куда ж ты? — Аринка вспомнила, что она хозяйка, а редкого гостя положено угостить. — Сядь, я сейчас принесу чего-нибудь — помянешь…
— После, Арина, я ж дома еще не был, по пути зашел.
— Да их и нет никого твоих, вечером лишь воротятся. Сиди, я за Микулой сбегаю, он все о вас с Юрком рассказывает, как бились вы на поле Куликовом. А я… как вернулась из похода-то, ну вот, будто места нет мне на земле, так и побежала бы в Москву за войском, будто все вы там живые… Да куда ж бежать, маманя одна с меньшими… Сиди, я быстро…
И тогда Алешка так же нечаянно, как вошел в этот дом, решился на святую ложь, которую придумал еще на Куликовом поле после похорон звонцовских ратников и ради которой, может быть, отпросился у Василия Андреевича на денек раньше его умчаться в Звонцы, чтобы к приезду нового боярина решить свое дело.
— Арина, — он заступил ей дорогу. — Погоди. Все уж скажу сразу, и ты ответь, чтоб не мучиться мне.
Она отступила, испуганно глядя темными глазищами, словно просила молчать, но молчать Алешка не мог.
— Юрко, когда умирал, сказал мне: «Возьми в жены Аринку, если она еще люба тебе». А мне без тебя нет жизни, Аринушка. Теперь — твоя воля.
Она молчала, закрывшись руками, но он ждал терпеливо. Тогда, не отрывая рук от лица, она глухо сказала:
— Погоди… Хоть денек дай подумать… Ребеночек ведь у меня будет.
— Что ж, — он улыбнулся трудно, по-мужски спокойно. — Будет сын у нас, Юрий Алексеевич.
— Завтра, — повторила она, — завтра скажу, ведь маманю спросить надо!
— Прощевай, Арина, завтра всех в гости позову. А теперь не усидится мне, в лес поеду — мамка ждет…
Сбежал с крыльца, как мальчишка, кинул, будто перышко, в седло свое большое тело, одетое броней, дал шпоры вороному. Вслед несся непрерывный перезвон молотка и кувалды — Микула небось перековывал рогатины и боевые чеканы на сошники. Не рано ли?.. В лесу Алешка поехал скорым шагом. Дорогу к вырубке он знал хорошо и давал душе успокоиться от встречи с Ариной, чтобы всецело отдаться радости встречи с матерью и братишками.
Лес справлял праздник, торжественно нарядный и невыразимо печальный. Потому что праздник этот всегда недолог.
1978–1979