Яан Кросс

Полет на месте

Роман С эстонского. Перевод Эльвиры Михайловой

Книга 2

21

Улло объяснил: "До чего же мы были наивны - во всяком случае, я был до того наивен, что рассматривал уход в отставку правительства Ээнпалу и вступление в должность правительства Улуотса не как давление Москвы, а прежде всего как результат нашей гибкости. Не как сужение до предела нашего маневренного пространства, а как показатель нашего превосходного искусства маневрировать: пусть попробуют предъявить нам какие-либо требования! Или в чем-то нас упрекнуть!

Одним словом, политическим гением я отнюдь не был!" - усмехнулся Улло, и я чуть было не воскликнул: "А кто же из нас был?! Никто ведь не был..."

"Ээнпалу ушел во вторник утром, с портфелем под мышкой, махнув небрежно рукой: "Иду к президенту!.." - это заставило меня задуматься, что сие означало?.. Потому что обычно о своих посещениях президента нам он не докладывал... А в два часа дня прибыл Улуотс и стал всех по очереди приветствовать, пожимать нам всем руку.

И я не мог толком решить, что же это легкое, суховатое и все-таки дружеское рукопожатие излучало: либо известие, что он приступил к руководству нами и взял на себя ответственность, либо просьбу обратить внимание на то, что он действительно хочет быть с нами заодно (чего Ээнпалу особенно не подчеркивал), - а может, рукопожатие Улуотса должно было означать стремление (или это происходило помимо его воли, а следовательно, выдавало начало тех тяжелых времен, о которых он догадывался, а мы нет) сравняться с нами, низвести себя до положения своих подчиненных, раствориться среди нас, исчезнуть за нашими спинами...

В первый или во второй день пребывания премьер-министра на службе к нему пожаловал советский посол Никитин. Черноволосый, с прямыми темными бровями и маленькими серыми глазками полный мужчина с бледным, но смуглым лицом, один из тех вариантов татарского типа, которых мы позднее наблюдали во множестве.

Разумеется, я понятия не имею, о чем примерно в течение часа они разговаривали. Только после окончания разговора Улуотс вызвал меня с помощью сигнальной лампочки к себе и произнес на редкость сухо:

"Господин Паэранд, сегодня ко мне посетителей больше не пускать". А через полчаса куда-то уехал. Позднее говорили: к президенту. В дальнейшем правительственные заседания проводились значительно чаще, чем до сих пор. И теперь вспоминается, что Террас то и дело заходил ко мне и говорил полушепотом:

"Господин Паэранд, сообщите премьер-министру, что правительство ждет его в Белом зале..."

И я шел сообщать об этом премьер-министру. И он вставал из-за стола, нервно гасил папиросу в пепельнице, полной окурков "Ориента", и придвигал ко мне стопку деловых папок. Чтобы я относил их в Белый зал. Я не знаю, почему сам не брал. Задним числом думаю: он ведь через несколько лет заболел раком, который развился на почве язвы желудка. Возможно, язва уже тогда гнездилась в организме и причиняла ему боль? Поэтому лицо у него было такое мрачное и серое, поэтому он избегал поднимать хоть какую-либо тяжесть... Так что я шагал за ним по пятам, перед моими глазами маячили его узкие в черном пиджаке плечи, кольцо белого воротника, жилистый затылок, подстриженный не далее чем две недели назад, черный венчик волос и широкая плешь, как пожелтевшая тарелка..."

На этом месте я воскликнул: "Слушай, Улло, я вижу, ты уже поглядываешь на часы. Но твои рассказы так интересны, что мы им посвятим еще один сеанс. Согласен?"

Он сказал: "Нет там ничего интересного. На собраниях правительства я не был ни разу. Из Белого зала всегда выходил до начала заседания. И вообще... Ну да, предчувствие надвигающейся катастрофы проникло вскоре в окна Вышгорода. Через неделю началось переселение немцев. Идеальный посол Kleinburger1 Фрохвейн раза два посетил премьер-министра. А затем появились переселенцы с всевозможными претензиями. То есть, насколько я представляю, не из немцев, а из эстонцев. Те, что хотели затесаться среди немецких переселенцев. Я не запомнил ни одной реплики Улуотса в отношении тех или других, но зато в память врезалось выражение его лица, замкнутое и неприступное. Будто эти люди вызывали у него боль в желудке. Во всяком случае, он приказал таких посетителей отправлять в другие места, в Министерство внутренних дел, к Юрима, к Ангелусу..."

"Улло... - перебил я. - Улуотсу мы посвятим наш следующий сеанс!"

"Да там больше ничего интересного не произошло! - обидчиво протянул

Улло. - Я в так называемых д е л а х близкого участия не принимал и ничего достойного внимания припомнить не могу. За исключением о д н о г о, пожалуй, момента..."

"Улло... ты чертовски меня заинтриговал, однако поведай мне об этом в следующий раз, но уже не спеша и во всех подробностях..."

"Нет, зачем же... - возразил он упрямо, так, как иногда вел себя в споре: просто не желая уступать, без причины или по какой-нибудь вздорной причине - вот и на этот раз: - Почему не сейчас? Чем этот следующий раз лучше? Все следующие разы под вопросом. Во всяком случае, лучше не откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня... Итак, наиболее значительное событие, в котором я самым неожиданным образом принял участие, была поездка Эстонской делегации в Нарву и нарвское приграничье - 17 июня 1940-го. Неделю спустя Террас рассказал мне, при каких обстоятельствах я туда попал. Стало быть, Лайдонер пришел к Улуотсу - точно помню, как он зашел к нему, - и сообщил: по распоряжению президента он едет семнадцатого утром на границу - чтобы наблюдать вхождение новых контингентов Красной армии. Однако ему, то есть Лайдонеру, хочется, чтобы делегация не была сугубо военная, чтобы там была представлена и цивильная власть. Он понимает, что участие премьер-министра было бы диспропорционально, даже лично его участие и то излишне, но это просьба президента. Согласен ли Улуотс с тем, что со стороны правительства к делегации должен присоединиться госсекретарь?" Они вызвали Терраса в кабинет Улуотса, но он отказался ехать.

Улло объяснил: "Сам Террас неделю спустя сказал мне вот что: "Понимаете, господин Паэранд, официально Лайдонер не мог мне приказать. Официально - только премьер-министр. Но он дал понять, что давления на меня оказывать не станет. И я заявил, что даже мое участие в этом деле считаю не по рангу. Тогда мы обсудили, к т о из цивильных мог бы представлять премьер-министра - Тилгре как офицер не мог, правда ведь..."

Террас рассказывал, как он пробовал звонить Клесменту домой, чтобы предложить ему поехать, но не застал его. После этого Лайдонер удалился, сказав: решайте сами, кого вы включите в делегацию, и чтобы эта персона в час ночи была на Балтийском вокзале. Тогда после его ухода Террас сказал:

"Господин премьер-министр, я считаю, что совсем не обязательно, чтобы цивильная власть была представлена в делегации на высоком уровне. А в чем вы наверняка нуждаетесь, так это в том, чтобы получить возможно более точный отчет о ходе вступления войск. И вот что я скажу: лучше, чем ваш чиновник-распорядитель Паэранд, вам его не представит никто". Улуотс ответил, что, может быть, это и так, но не станет же он в качестве представителя премьер-министра предлагать чиновника-распорядителя. И тогда Террас - я бы не поверил, что его своеобразный юмор сработает в такой момент, - Террас сказал: "Мы могли бы, если вы сочтете это целесообразным, повысить его по этому случаю в советники правительства. - И добавил, по меньшей мере мысленно: - Так или иначе, все летит к черту...""

Улло объяснил: "Когда меня вызвали в кабинет премьер-министра, соответствующая бумага уже лежала на столе с подписями обоих.

"Настоящим советник правительства Республики Улло Паэранд командируется в составе делегации под руководством Главнокомандующего из Таллинна в Нарву и обратно - в качестве наблюдателя подписания и осуществления договора о вступлении ограниченного контингента советских войск в страну".

Когда я сунул бумагу в карман, Улуотс сказал:

"Только делайте это так, чтобы не вызвать недоразумений. Понимаете, у нас с завтрашнего дня по требованию русских начинает действовать запрет на фотографирование вне помещений. Поэтому лучше вообще не берите с собой фотоаппарата. И ничего не записывайте - а если и будете, то так, чтобы это не привлекло внимания".

Дома я сообщил матери незадолго до полуночи, что мне предстоит, и мама, конечно, как и следовало ожидать, всполошилась: дескать, д о л ж е н ли я туда ехать? И чтобы я, ради всего святого, вел себя так, дабы русские меня не арестовали и не запихнули в каталажку.

В час ночи я отыскал на Балтийском вокзале спецпоезд главнокомандующего с одним-единственным вагоном и показал свое командировочное удостоверение стоящему на ступеньках вагона капитану Яаксону.

"Ну что ж, коли так, поздравляю с повышением и прошу в вагон". Этот капитан Яаксон, брат министра образования, был адъютантом главнокомандующего и моим, хотя и неблизким, но все же личным знакомым. Он проводил меня в пустое купе, а сам вышел и вернулся лишь четверть часа спустя, когда поезд уже тронулся. Докладывал о моем прибытии Лайдонеру..."

"И как отреагировал генерал?"

"Кивнул. Это означало, что он вас не знает. И в то же время, что ваша личность его не раздражает, но и не интересует. И вообще - у него был довольно отсутствующий вид.

Капитан Яаксон пробыл со мной еще полчаса или даже больше и был, как бы это сказать, сам тоже несколько рассеян. События, навстречу которому мы - сидящие в этом вагоне и вся страна в колеснице своей судьбы двигались, капитан не касался. Вместо этого делился своими наблюдениями за время поездки в Москву в декабре прошлого года. Он был там в качестве адъютанта Лайдонера. И тут он вдруг вскочил и резко толкнул дверь купе - коридор салон-вагона был пуст на всем своем протяжении... Капитан закрыл дверь, снова сел рядом со мной и продолжил... Тогда же произошла следующая история. Они, Лайдонер и капитан, жили в отеле "Националь" в трехкомнатном номере люкс. Прием был весьма сердечным. На третий день за Лайдонером из Кремля прибыла машина - приглашение было сформулировано так, что адъютант не предусматривался. Ну не мог же генерал отказаться из-за этого от поездки. Итак, он отправился один. Капитан остался в гостинице, полчаса читал книгу, оставленную на тумбочке, - "Москва - столица мира" или что-то вроде этого, после чего решил немного пройтись и осмотреться. Бродил часа полтора по улице Горького, по Арбату и где-то еще. Зашел в три книжных магазина. Остановился у двух газетных киосков. Чтобы спросить план города. Такового в продаже не оказалось".

Улло пояснил:

"В декабре 39-го не было в продаже даже таких примитивных схем, какие продаются сейчас... А когда капитан вернулся в гостиницу и взглянул на письменный стол в своем номере - на пустой столешнице лежала аккуратно сложенная карта Москвы. Как хотите, так и понимайте.

Около половины второго капитан Яаксон ушел, и я заснул на несколько часов странным чугунным сном. Пока вдруг не проснулся, обнаружив, что лежу на левом боку, подтянув колени к подбородку - как воин три тысячи лет назад в захоронении Арду или Гальштадта. Или же как плод в материнской утробе. Примерно в четверть шестого вошел фельдфебель с чашечкой кофе и бутербродом. Через пятнадцать

минут - едва я успел побриться - за мной пришел капитан Яаксон: главнокомандующий просит к себе в салон.

Это было в десяти шагах от моего купе. Три купе объединены в одно, в центре узкий стол под зеленым сукном. Генерал сидел во главе стола. За столом несколько офицеров, начальник нарвской пограничной заставы майор Кыргма, если я не ошибаюсь, капитан Хинт и еще кто-то. Капитан Яаксон представил меня генералу:

"Советник правительства Паэранд, от премьер-министра..."

Генерал взглянул на меня, глаза у него были яркие, карие, напряженные, но руку пожал равнодушно. И другие точно так же.

"Садитесь, господа, - сказал генерал. - Итак, через полчаса в малом зале казино военного округа мы подпишем договор. Мерецков со стороны русских, я - с нашей стороны. В страну войдут примерно восемьдесят тысяч военных. В придачу к уже существующим базам. Таким образом, д о г о в о р заключается абсолютно формально. На самом деле это диктат. И это все, что я поначалу, а может, и вообще, имею вам сообщить".

Он остался сидеть за столом, нам же слабым жестом показал, что мы свободны, после чего все встали и разошлись, по крайней мере я вышел в коридор вагона и увидел: мы как раз проезжаем Солдино, не останавливаясь, разумеется, как и везде, за исключением пятиминутной стоянки в Тапа.

Через четверть часа мы прибыли на место. Перед зданием нарвского вокзала сели в два больших открытых бьюика и поехали через утренний летний город, такой яансенски-ньюманский2 , сверкающий чистотой, почти пустой, светлый и белофасадный. Между прочим, я первый раз видел барочную, как ее называли, Нарву Карлинга. И последний раз. Потому что ни до того, ни после я в э т о й Нарве не бывал. В таком виде город просуществовал еще только пять лет. Подъехали мы, значит, к казино - я не помню, где точно оно находилось, - и вышли на улицу, Лайдонер с несколькими офицерами из первой машины, я с капитаном Хинтом и с кем-то еще из второй. Увидели: в десяти метрах по другую сторону от парадной двери казино стоял черный "ЗИС", или как его там, эта откормленная борзая, гордость русских. Когда Лайдонер вышел на улицу, на той стороне отворилась дверца машины, откуда появился плотный, в рубашке цвета хаки и темно-синих брюках Мерецков в сопровождении нескольких офицеров. Стороны встретились на лестнице казино, и Лайдонер движением руки пригласил - пока что хозяином был он - гостей войти первыми. Там уже нас встретил, щелкнув каблуками, дежурный офицер...

Внутри Лайдонер прошел впереди делегации в помещение, которое, наверное, было малым залом казино. Толком и не помню, какой он был. Желтые панели из мореной фанеры, длинные зеленые шторы, продолговатый стол со стульями с двух сторон.

Потом говорили, будто Лайдонер был настолько вне себя, что хотел поставить свою подпись в левом верхнем углу, где обычно значилась его резолюция, и капитан Хинт якобы вынужден был указать ему место для подписи внизу справа".

Улло сморщил нос: "Все это пустая болтовня. Я стоял от него в четырех шагах. Ничего подобного. Разве что был он чуть бледнее обычного. Но владел собой полностью. Ты же знаешь: там у Викмана он среди нас не был особенно популярным. В нашей галерее бюстов отсутствовал. И самоубийство его сына не прибавило ему в гимназии сочувствия ни на йоту. Это случилось за два года до моего поступления в школу, но об этом время от времени еще продолжали судачить. Хотя никто не знал (и по сию пору никто не знает), что послужило тому причиной. Карточный долг пятнадцатилетнего юноши, забеременевшая домработница или какой-то конфликт с властным отцом. А может, что-то совсем другое. Во всяком случае, никакого культа Лайдонера у нас не существовало. У меня дома тоже. Скорее, мне приходит на память... - тут Улло взглянул на меня несколько ревниво, потом вдруг торжествующе и усмехнулся: - Ты мне рассказывал, будто твой отец когда-то сказал, вероятно, в начале тридцатых, когда газеты пестрели именами кандидатов в президенты - Пятс, Лайдонер, Ларка и кто там еще, - что если среди них и есть м у ж ч и н а , так это в первую очередь Лайдонер. Но и это отнюдь не создавало культа. То есть, я хочу сказать, Лайдонер вел себя во время подписания договора абсолютно достойно. И еще одну поправку хочу внести: о том его известном высказывании, которое шепотом передавали из уст в уста и ради которого, собственно, я тебе всю эту историю и рассказываю. Эту фразу он произнес не во время подписания ультиматума и не после него, как позднее говорили, а на границе, когда открывали ворота. И не в такой обтекаемой форме, как рассказывали. А весомо и лапидарно.

Итак, договор подписан. Лайдонер и Мерецков обменялись кратким рукопожатием. Кто-то позднее сказал, что, если бы Лайдонер отказался от рукопожатия, русские утверждали бы, что мы начали нарушать договор с момента его подписания. На самом-то деле после его подписания мы уже перестали существовать настолько, чтобы говорить о нарушении договора...

Когда мы сели в машины, автомобиль Мерецкова уже исчез. А когда мы через полчаса прибыли на границу, он был уже по другую ее сторону.

Мы остановились возле пограничного столба с будкой в сине-черно-белую полоску, в десяти метрах от внутренних металлических ворот с колючей проволокой. Далее шоссе выходило на полосу в десять метров шириной с колючей проволокой по обеим сторонам, затем, пройдя через внешние металлические ворота тоже с колючей проволокой, устремлялось через серую равнину на восток, в сторону Ямбурга. На шоссе и по обеим сторонам дороги стояли под синим летним небом колонны грузовиков и броневиков. В грузовиках, сверкая штыками, сидели человек по двадцать. В броневиках число солдат было трудно установить. Меж колонн стояли и суетились солдаты с красными флажками, видимо регулировщики, движение вот-вот начнется. И - началось. Часы на моей руке показывали 6.43, когда где-то там прозвучал приказ. Охранники вышли из своих будок по обе стороны границы и стали открывать ворота, затарахтели моторы машин. При этом не все моторы завелись. Часть карбюраторов застреляла и закашляла, машины не двигались с места. Но основная масса, разумеется, пришла в движение, и я понял принцип построения колонн: десять грузовиков с пехотинцами, десять броневиков. Задолго до этого - а может, всего за двадцать секунд до того, как первые машины успели выйти из внешних ворот и пройти во внутренние, - легкий восточный ветер донес до нас густое облако чужого русского бензина. Гул автомашин приближался, проникая во все наши поры, облако поднятой пыли еще не успело нас достигнуть, пограничники стояли навытяжку - и тогда Лайдонер обратился к своим сопровождающим. Я стоял в трех шагах позади него. Между капитанами Яаксоном и Хинтом был просвет, и я видел, как шевелились его губы, и слышал точно, что он сказал:

"Господа, я надеюсь - то, что мы здесь строили двадцать лет, выстоит при надобности и двести лет"".

Улло поднялся: "То есть утверждение, которое мы с тобой с сорок пятого года проверяем, доказываем, опровергаем... - Он опустился обратно в свое кресло... - Ну, мы постояли там еще пять минут. Подсчитывать технику было бессмысленно, поскольку нам сообщили, что Красная армия одновременно перешла границы в Изборске и в Лауре.

И все же на обратном пути в вагоне я написал отчет Улуотсу. Он содержал и точное время нашего передвижения и резюме наших взаимных реплик, ряд чисел, конечно прикидочных, о вступивших в страну силах.

18-го утром я положил отчет на стол Улуотсу. Кстати, когда я ставил подпись под этим текстом, у меня возникла проблема - проблема тщеславия, конечно, - как это подписать - просто Улло Паэранд? Или все-таки Улло Паэранд, советник правительства? Хотя бы для проверки, н а с к о л ь к о реален или призрачен мой позавчерашний титул?.. Я также понимал, что по-настоящему весомая личность такой проверки делать не стала бы. Е с л и Улуотс всерьез принимал мой титул советника (а человек его типа - воплощение серьезности - не будет же шутить с этим!), то рано или поздно все выяснится. Если же назначение было не чем иным, как своеобразным проявлением юмора Терраса, то это тоже должно рано или поздно обнаружиться. И все же в тот момент я не смог сладить со своим детским тщеславием. Так что, когда я утром перепечатал на машинке написанный в вагоне трехстраничный рапорт, ужав его до двух страниц, внизу подписал:

Улло Паэранд,

правительственный советник Республики, -

так - старомодно, тремя словами, очевидно, с тайной мыслью, что такой письменный рисунок заденет консервативный вкус премьер-министра меньше, чем без "Республики" с двумя только словами: правительственный советник, - заденет меньше, и ergo у него будет меньше желания зачеркнуть и объявить непозволительным то, что он использовал ad hoc3 к случаю, почти в шутку...

Он и бровью не повел, когда я положил рапорт ему на стол. Не знаю, прочитал ли его в тот момент, и прочитал ли вообще когда-нибудь. Потому что в предстоящие три дня у него было предостаточно других дел: 19-го в Таллинн прибыл Жданов, и наступил убийственный финал драмы нашего государства. На этом фоне было просто смешно испытывать интерес к судьбе моего рапорта. Хотя если в последующие дни, недели, месяцы - даже годы - эта бумага мне и вспоминалась, то с уколом озабоченности - во всяком случае с уколом озабоченности в годы советской власти: е с л и бумага сохранилась и попадется кому-нибудь на глаза, это означает для меня непредвиденные сложности...

Что касается моего повышения в должности, то в "Государственный вестник" сие так и не успело попасть. А свою командировочную, где это в первый и последний раз было зафиксировано, я все же не уничтожил. Но забыл о ней напрочь. Когда в 1952-м умерла моя мама, я нашел эту бумагу сложенную в восьмеро в материнской сумочке за подкладкой. Видимо, и она не решилась уничтожить ее. Несмотря на опасные времена".

22

Улло рассказывал: "Через три дня, 21 июня вечером, Улуотс к тому времени уже покинул дворец, чиновники, за исключением полковника Тилгре (он в последнюю годовщину независимости республики был повышен в звании), по приказанию Терраса и по личным соображениям в ожидании новостей все были на месте, когда новый премьер-министр решил познакомиться со своей канцелярией.

Чиновники собрались в приемной, точнее, вокруг моего стола, и Барбарус, не то чтобы взмокший, но все же с увлажненной от волнения кожей вкатился или ворвался в помещение. Он махнул нам в знак приветствия рукой и, возможно, ограничившись этим, завернул бы в ожидавший его кабинет или проскользнул в Белый зал, где должно было начаться заседание нового правительства, но Террас задержал его в приемной и начал по очереди представлять нас. Барбарус с вымученной улыбкой пожимал нам руки.

Террас представил: "А это чиновник-распорядитель предыдущего премьер-министра, которого профессор Улуотс позавчера повысил..."

Новый премьер-министр воскликнул: "О-оо, да это же товарищ Паэранд?!. Как приятно..." - и замолчал, оглядываясь с несколько беспомощной улыбкой вокруг. Очевидно, догадался, что некстати выставил меня напоказ. Видимо, в его круглой голове промелькнуло, что мои коллеги должны предположить какие-то близкие и, конечно же, политические связи между ним и мной, и попытался немедленно исправить положение.

"Товарищ Паэранд - поэт! Мой коллега по служению Музе. И очень интересный поэт! Вы, конечно же, знаете об этом..." - сообщил он.

Из моих сослуживцев об этом не знал никто. В действительности его объяснение скорее подогрело, нежели развеяло неожиданно вспыхнувшее подозрение у моих коллег. Например, у полковника Тилгре, который сам не принимал участия в событиях, но c которым я должен был потом долго и пространно объясняться по поводу знакомства с Барбарусом. Кажется, он беседовал на эту тему с моим дядей Йонасом еще до того, как полковник осенью 41-го, уже при немцах, решительно действовал во имя моего спасения..."

Тут я вмешался: "Послушай, Улло, о своей деятельности во времена Барбаруса ты будешь рассказывать по меньшей мере два сеанса..."

Но он продолжал: "Погоди - что самое характерное: состав Государственной канцелярии очистили за считанные недели. На месте остались бухгалтеры, курьеры и я. В августе, когда новая конституция вступила в силу и вся структура изменилась, во дворце появился - и уже в качестве не премьер-министра, а Председателя Совета Народных Комиссаров - Лауристин. Барбаруса переместили с Вышгорода в Кадриорг, в административное здание, да-да, Председателем Президиума Верховного Совета. Он взял меня с собой. Разумеется, как чиновника-распорядителя, а не как советника. О том, как я стал советником, он, по всей вероятности, ничего не знал. Мои функции были почти те же, что и на предыдущей работе. Только посетителей у нас было маловато. Пожалуй, четверть по сравнению с тем, сколько людей приходило к премьер-министру. И преимущественно другого пошиба люди. Разного рода просители-пролетарии. Чтобы себя обелить - соседей очернить. И кстати, весомых личностей, министров, народных комиссаров et cetera я там не видел. А вот в ч е р а ш н и х деятелей - не густо, и все же, против ожидания, много. Добивались места, покровительства, пособия. Ты спросишь к т о? Ах, оставим имена! И вообще, ничего интересного там не было. Кроме того, что - как я тебе уже говорил - когда партия начала манипулировать результатами голосования при выборах в парламент, Барбарус воскликнул: "Дорогой Паэранд, неужели вы ничего не понимаете? Хотя откуда вам знать? Месяц назад я тоже ничего не понимал. Думал, к о е-ч т о мы все-таки сможем сделать. Теперь-то я знаю: ничего, решительно ничего мы не сможем!" Бывало, когда он приглашал меня сесть за другой конец своего президентского стола, он задумывался, потом вздыхал и задавал вопрос: "Эх - кабы знать, откуда на моем столе появляются эти речи, которые я должен произносить перед эстонским народом..."

До сих пор не могу понять, где его искренность начиналась и где кончалась. Потому что д о л ж е н же был он ощущать существование Центрального комитета и НКВД за своей спиной.

Одним словом, я проработал в Кадриорге почти год. Как чиновник-распорядитель Председателя Президиума Верховного Совета. У него бывали редкие минуты полуоткровенности со мной. Но обычно - розоватая, озабоченная, и чем дальше, тем более озабоченная улыбка... Пока я не помог ему сесть с его маленьким чемоданчиком в автомобиль - помнится, это произошло 15 июля 41-го. Я даже не знаю, когда его супруга последовала за ним. Мы отправились на Балтийский вокзал - на заднем сиденье два молодчика из Госбезопасности, кругом город в военной неразберихе. Немцы были уже в Пярну и почти вышли на Эмайыги. И Барбарус должен был съездить в Ленинград - подготовить таллиннскую эвакуацию. Но обратно уже не смог выбраться.

Так что позволь мне между делом рассказать о своей личной жизни. Желающие написать про Барбаруса в Эстонии или хотя бы в Кадриорге еще найдутся, быть может. А про жизнь Улло Паэранда не напишет больше ни одна душа".

Он вспоминал: "Итак, начиная с какого года по следам твоих вопросов я перескочил на политику? С тридцать восьмого? Да нет же - гораздо дальше - то есть, наоборот, ближе. Уже рассказал о том, как в конце тридцать восьмого, накануне Рождества, Рута с моей помощью уехала в Стокгольм. Что в феврале 39-го я ходил с пятью розами свататься к Лии. И получил отказ... - (Кстати, мне показалось, что Улло говорил об этом все еще с легким напряжением в голосе - да-да в 86-м году, - с легким напряжением в голосе и чуточку громче, чем нужно.) - И представь себе, даже этот отказ не оторвал меня от Лииной юбки. То есть я все еще был в ее руках. Потому что до юбочной стадии дело не дошло.

Ну, мы за год до того ездили с Рутой в Кивимяэ к ее однокласснице Лилли. Уж не знаю, стала бы Рута тащить меня с собой, если бы знала, что к Лилли я чувствовал влечение, и тянуло меня к ней тем сильнее, чем больше я это осуждал. Сия Лилли была видная девушка, тип Джоан Кроуфорд, только с более грубыми чертами лица и, как вскоре выяснилось, шлюха по призванию. Между прочим, отец Лилли, маленький, прыщавый, плохо выбритый человек, владевший двумя весьма приличными домами в Кивимяэ - в одном из них они и жили, - всегда носивший черный с карминно-красным кантом мундир железнодорожника, производил впечатление типичного мелкого буржуа, но на поверку оказался первым "красным", которого я встретил в жизни. Когда я впервые пошел с ним в кладовку - у него там всегда стоял металлический бидон с домашним пивом, - он дал мне четыре коричневые глиняные кружки и позвал с собой набрать пивка, а там вдруг начал костерить Пятса и Лайдонера. Ни с того ни с сего. Правда, полушепотом, но весьма отборными словечками. Не столь уж оригинальными, как потом выяснилось, ибо эти же самые слова мы находили через три года в газетах. Однако первоначально они действовали оглушающе. Угнетатели. Кровопийцы. Живодеры, готовые содрать три шкуры с трудового народа. При этом наливал в кружки пиво, подносил их по очереди ко рту и смахивал тыльной стороной руки пену с усов. Так что когда я впоследствии сталкивался с пролетарской агрессивной лексикой, то десятилетиями на экране моего сознания возникали отнюдь не какие-нибудь там приличествующие случаю чахоточные, измученные лица идеалистов, доведенных несправедливостью до отчаяния, а циничные откормленные красные рожи при мундирах с пивной пеной на усах.

Итак, мы с Рутой ездили туда несколько раз - и всегда, когда я оставался с отцом Лилли с глазу на глаз, он полушепотом громил Пятса и Лайдонера (я не помню, чтобы называл кого-то еще), причем я так и не понял, зачем он это делал.

Может, заметил, что Лилли пытается меня обольстить, взревновал и решил таким образом отомстить: вот тебе, шавка премьер-министра, за то, что ты со своей девчонкой ездишь сюда на мою дочку глазеть. И раз я не могу запретить тебе к ней липнуть, потому что такая уж она у меня есть, тогда получай, будешь, по крайней мере, знать, что серьезный народ думает на самом деле о твоих хозяевах! Не можешь же ты быть такой свиньей, чтобы побежать жаловаться на меня куда следует. Не крылся ли в поведении папаши примерно такого рода механизм? Лучшего объяснения я не смог придумать. А поведение Лилли было яснее ясного: поведение прирожденной шлюхи. Она открыто призналась Руте за стаканчиком папашкиного домашнего вина: "Отобью..." И сделала это примерно так: вытащила меня танцевать танго под граммофон на вечеринке с четырьмя-пятью гостями, увлекла за угол на диван, стоящий в тени пальмы, - и вдруг пуговицы у нее на блузке оказались расстегнуты, груди обнажены, а мое лицо прижато между грудями. Cоски ее грудей были непомерно велики и красны, и вокруг них росли, пусть крошечные и редкие, а все-таки черные волоски. Мне удалось внушить себе, что я ее не хочу, может быть, лишь благодаря тому, что знал, Рута тут же, поблизости. Так что я повел себя с Лилли невежливо, и более вежливым в тот вечер я не стал. А когда теперь я снова подъехал к Лилли, и близость Руты меня больше не останавливала, Лилли, казалось, и думать забыла про мою былую неуступчивость..."

Улло усмехнулся: "Я предвижу, как ты - если вообще из моих историй что-либо сотворишь - именно здесь сплетешь нечто этакое. Да-да. Непременно привяжешь меня за какой-нибудь почти мазохистский ремешок к Бормовскому гравитационному полю, заставишь над ним кружить. И дашь мне приземлиться на красные соски Лилли лишь потому, что в центре этого гравитационного поля располагалась Лия. Что ж, пусть будет так. Не стану спорить. И все же должен признаться: я и сам воспринимал свои отношения с Лилли как падение. И освободился от этого в течение полутора месяцев..."

На этом месте, как явствует из моих заметок, я хотел подпустить ему шпильку. Был готов побиться об заклад, что из Бормовского гравитационного поля он не мог вырваться в течение многих десятилетий - если вообще вырвался... И это означает, что его следующей посадочной полосой должна была стать Лиина мамочка. Как ни говори, сто двадцать килограммов... Заметил, как вытянулся и заострился его и без того узкий подбородок, уловил какой-то темный блеск в слегка косящих глазах и прикусил язык. Да, внезапно я отказался от мысли облечь свою иронию в слова, потому что почувствовал, насколько он серьезен:

"Однажды в начале мая 1940-го, уже почти в конце дня мне позвонил сам Улуотс: "Господин Паэранд, прошу прощения, но все курьеры разбежались, - отнесите, пожалуйста, этот пакет в Министерство обороны. Лично в руки генералу Лилле". Он вручил мне пакет, и я отправился..."

Я спросил: "Ты догадывался, что это был за пакет?.."

Улло сказал: "Это был самый важный пакет, который я когда-либо относил..."

"Ого-о?.."

"Потому что он определил мою жизнь на двадцать лет вперед!.."

"И что же он содержал?"

"Понятия не имею".

"Как прикажешь понять тебя?.."

Улло объяснил: "А так, что когда я вышел из Министерства обороны на улицу Пикк, то увидел: в двадцати шагах впереди меня идет девушка, ну, в сторону Русского посольства и магазина Штуде. В каком-то совершенно неприметном костюме тетеревиного цвета. Однако ноги были удивительно красивые. И каштановые локоны - как у мемлингского ангелочка - до плеч. И все будто знакомо. Но я до тех пор не мог ее узнать, пока не оказался за ее спиной и она не обернулась через левое плечо ко мне лицом в форме сердечка и не посмотрела на меня.

"А-а - господин Паэранд..."

"Ой, барышня Марет - барышня Велгре, то есть - ах, где-то здесь, стало быть, вы и обучаете своих воспитательниц? Ну, рассказывайте, как вы все это время поживали? Как дела у вашего отца?"

И так далее. Как обычно это бывает. На углу Харью-Нигулисте я пригласил ее посидеть полчасика в кафе "Коломбия", поболтать за чашечкой кофе - и она согласилась. И я был себе на диво радостный и оживленный. С тех пор у нас повелось по крайней мере два раза в неделю встречаться в таллиннских кафе, в то время как вокруг разыгрывалась летняя драма сорокового года. В конце лета Марет отправила отца в деревню. Потому что старый господин норовил пойти в Кадриорг посетить Вареса, чтобы просить о пособии: как-никак честный сине-черно-белый фронтовой врач во время Освободительной войны! Награжден крестом Свободы за боевые заслуги. От которого он из скромности отказался. Разговоры, будто он отверг его в знак политического протеста, конечно же, чистая клевета. Абсолютная клевета, святой Боже...

Папаша Велгре был единственным известным мне человеком, который принял давний жест Вареса за чистую монету. И такое истолкование могло бы уже тогда, и тем более позднее, навлечь на старика неприятности, независимо от того, посчитались бы с тем, что у него склероз, или нет. Марет вовремя почуяла эту опасность и отправила отца из Таллинна в деревню. И не в Лообре, где его знали и помнили, а к родственникам давно умершей жены, в пярнускую глубинку, за лесами и болотами, где никто не знал ее папочки. И где, как можно надеяться, у него не было никого, с кем он мог бы бороться за оклеветанного нового премьер-министра.

Итак, в конце августа 40-го я пришел к Марет в гости, в ее квартиру на улице Эрбе. Она прибрала отцовскую комнатку и сварила кофе. Мы уселись на диван возле низкого столика. Разумеется, у меня были при себе ликер и грешные помыслы. Хотя что значит грех?.. Во всяком случае, Марет позволила всему случиться. Престранным, кстати, образом - с наслаждением и страданием. Как и всегда в дальнейшем. Вначале будто уступая мне, во всяком случае прохладно, а потом внезапно вспыхивая - жарко, горячо, восторженно. Пока не становилась вдруг сломленной, пристыженной и до невозможности печальной. А потом, понемногу, уже не грустной, а грустно-грустно-радостной, и затем грустно-радостной. Словно в промежутке побеседовала с Господом и получила от него прощение за миг счастья. До конца в этом я ее никогда не понимал. А вот что вскоре заметил, так это то, что она позволяла мне заходить в свою комнату, сидеть в кресле, снимать книги с полки, но на свой спальный диван с оранжевым покрывалом и множеством подушечек не приглашала. Наши соития происходили на диване в отцовской комнате. В свою собственную постель она меня пустила лишь после того, как мы с ней зарегистрировались. И в загс мы сходили во вторую неделю войны, в первые дни июля... Причем..."

Но тут я хочу вклиниться в текст Улло: помню, это было весной восемьдесят шестого года, когда он мне об этом поведал. Из моих заметок явствует, что 19 июня. И я помню: он сказал "причем" и вдруг замолчал. Встал, подошел к открытому балкону, маленькому такому, из желтых кирпичей (где-то я назвал этот балкон на уровне щипцовых крыш старого города своей летучей кирпичной лодкой), - Улло вышел на этот балкон и стоял там спиной к комнате, пока я к нему не подошел и не спросил:

"Причем?.."

И он ответил, по-прежнему стоя ко мне спиной, словно бросая свой ответ в воздух, на гребни блекло-красных, закоптелых, загаженных чайками крыш:

"Причем за три дня до этого я снова - с пятью розами в руке - ходил свататься к Лии. И снова получил отказ..."

И я, не зная, как к этому отнестись, ответил дешевым каламбуром:

"Значит, твоя неверность - или твоя готовность к неверности - проистекала исключительно из верности?.. Но кажется, это так и бывает..."

Улло не стал утруждать себя ответом. Он помолчал секунд десять и продолжил:

"И я женился. Все очень просто. Не помню, когда ты познакомился с Марет. Во всяком случае, давным-давно. Но чтобы когда-нибудь заходил к нам на Эрбе, этого я сказать не могу".

Я оправдывался: "Кто ж в медовый месяц приглашает в гости. Но чуть позднее я у вас бывал. Уже при немцах. Когда тебя посадили. Когда выпустили, я к вам пришел, и ты нам выкладывал свои тюремные приключения. И все-таки, Улло, расскажи мне снова, как тебя арестовали первый раз. Я помню, что второй раз ты попал в тюрьму при немцах в связи с какой-то филателистской аферой, так ведь? А первый раз? Небось в связи с твоей службой у Барбаруса? Или как? И что за жизнь в то время была на Батарейной?.."

23

Помню, Улло говорил об этом во время сеанса в июне 1986-го даже с удовольствием, хотя вначале из него слова было не вытащить. И я кое-что записал из его рассказа. Сейчас тетрадка раскрыта передо мной как раз на том месте. Но конечно, заметки эти, как я теперь, приступив к делу, с досадой понимаю, могли быть в десять раз, в сто раз подробнее.

В тот раз на улице Эрбе, и в следующие два раза, и, наконец, при последнем разговоре на эту тему, в 1986-м, Улло говорил примерно следующее.

В начале августа 1941-го, когда убедился, что Барбарус в Таллинн больше не вернется, он решил заболеть. Поскольку справка о работе в Президиуме Верховного Совета уже не защищала от призыва в Красную армию парней его года рождения. Но insufficientia valvulae mitralis4, по которой Улло забраковали эстонские вооруженные силы, по-прежнему была налицо. И этот диагноз, поставленный в свое время с вопросительным знаком, при умелой подаче можно было использовать против призыва в Красную армию, хотя бы в виде отсрочки. Тем более что летом 1941-го в тогдашней морской больнице, находящейся прямо в парке Кадриорг, в нескольких сотнях метров к северо-западу от так называемого здания Администрации, среди русских работали эстонские врачи.

Во всяком случае, в первые дни августа 1941-го Улло побывал в военно-морской больнице, что в Кадриорге, с жалобами на сердце. Благодаря работе в Президиуме его приняли туда без разговоров. И он остался там на неделю, другую, третью в палате доктора Г.П. для обследования. Компания: матросы и офицеры военного флота, вначале совсем немного, те, что получили ранения в операциях в Финском заливе. Два профессора Технического университета, вероятно, так же как и Улло, уклоняющиеся от мобилизации. И в умеренном количестве прочие, так что в больнице было довольно пусто и тихо. И так продолжалось несколько недель. Марет через день приходила навещать Улло, подкармливала его и приносила газеты. Рассказывала во время прогулок по саду или в парке за садом, кого после большой июньской депортации арестовали в последние недели. В Волчьем овраге, там, где позднее была построена вилла для министра внутренних дел товарища Ресева, а в то время заросшем кустарником, укрывавшем зайцев, бродяг и лесных братьев, они торопливо бросались друг другу в объятья и потом, еще не отдышавшись, приникали ухом к подернутой инеем траве, напрягая слух: не слышна ли канонада приближающихся к городу немцев...

Еще и в самом деле она не слышна была, пока по всему городу не началась артиллерийская дуэль между надвигающимися с юга и стоящими на рейде в северной части залива военными флотилиями и пока вдруг в больницу под грохот моторов, с пылью, вонью бензина и криками не стали поступать сверху, с Ласнамяэ матросы в черных бушлатах и офицеры, у некоторых головы в сочащихся кровью повязках, - получить скорую помощь и, не задерживаясь, дальше в порт: "На корабли! Все на корабли!" Так что больные тут же разделились на тех - преимущественно русских военнослужащих, - кто поспешил в порт, и на тех - преимущественно мнимо больных эстонцев, - которые по мановению доктора Г.П. оказались в котельной или где-то еще там. Улло, разумеется, среди последних.

Вскоре первые немцы спустились с Ласнамяэ, уже в полной тишине выпустив несколько автоматных очередей.

И вот они здесь. Скоро уже полгода, как они здесь. Вместе со всем, что они с собой привнесли. Вместе со всем, что с их приходом вошло в психику людей. В первые минуты вздох облегчения, великое облегчение в сознании подавляющего большинства и глубокий страх у известного меньшинства. Улло, между прочим, испытывал не совсем ясные чувства. Ибо опыт первых недель показал, что недавняя приближенность (какова бы она ни была) к такому предателю, как Барбарус, поставила его в щекотливое положение, он ходил буквально по лезвию ножа. ("Ах, гляди-ка, господин Паэранд тоже остался в Эстонии?! Ни за что бы не поверил, что вы рискнете... - отреагировал кто-то при случайной встрече с Улло, когда он прогуливался с Марет по заснеженному Кадриоргу. На заднем плане дворец, куда генерал-комиссар Литцман вселился неделю назад.)

Очень даже по лезвию ножа. Пока нож не поранил, не защемил Улло пальцы. Да что там пальцы - шею. Я не знаю, и больше мне не у кого спросить, по чьему доносу и как его арестовали. Может, глубокой ночью, в его квартире на улице Эрбе. Оттуда, разумеется, в приход Карловской церкви или в СД. Под надзор какого-нибудь господина Миксона или Викса или кого там еще.

"Так это вы тот самый красный негодяй, который?!."

И в том же духе. Я не знаю наверняка, как он реагировал. Опираясь на то, что позднее я наблюдал в его поведении в критические моменты, уверен, что он и в этом случае вел себя высокомерно - и все же не совсем. Не настолько, именно не настолько, чтобы это можно было счесть провокацией.

Ему объявили, что какая-то комиссия назначила ему в качестве наказания за его коммунистическую деятельность шесть месяцев тюрьмы, - и вот он на Батарейной в полосатой тюремной одежде клеит какие-то коробки (сие, кажется, практиковали и в психушке с более здоровыми сумасшедшими), а в свободные минуты лежит на соломенном тюфяке и сочиняет стихи, насколько позволяет плотность населения в камерах. Ибо в тюрьме, в отличие от эстонских времен, когда там сидела тысяча человек, сейчас находилось, как и в советские годы, более четырех тысяч. Среди них деятели культуры, всякие Сирге-Руммо-Сютисте-Кангрополы, и, конечно, карикатуристы Гори, Тийтус и еще те, которые в советские времена ex offitio5 рисовали карикатуры на Гитлера и его приспешников и были сейчас, можно сказать, в опасности. Плюс более или менее безымянная масса недавних красных функционеров, их вызывали по ночам по три-четыре человека и куда-то уводили, откуда никто никогда не возвращался.

Через две-три недели появилась возможность послать Марет весточку. И она, быстрокрылый ангел, немедленно полетела, уж не знаю точно куда, не в штаб ли Омакайтсе на Вакзали, в старую Воинскую библиотеку, ныне здание Министерства окружающей среды, в его старое крыло - для беседы с полковником Тилгре.

Помню, Улло, говоря об этом человеке, использовал определение ирландский тип. Для меня это должно было означать наличие рыжины и спортивного упорства. Это последнее качество господин полковник, как я уже, кажется, сказал, после пристрастного разговора с дядей Йонасом, и проявил. Разговор помог Тилгре уяснить, как Улло познакомился с Барбарусом, и с этим он дошел чуть ли не до самого Сандбергера6: я знаком, я знаю, я отвечаю. Пока положенное Улло наказание не было отменено и его не освободили. Кажется, в марте 42-го. Даже обеспечили работой. И, насколько условия позволяли, подходящую для него работу нашли. Он получил место редактора "Вестника цен". Где именно, я уж не помню, во всяком случае на одном из двух холмов Брокусмяги, в старом доме со средневековыми стенами. В Департаменте цен, в четвертой маленькой задней комнате, в редакции бюллетенчика этого департамента, состоящей из трех сотрудников, с двумя помощниками. Главным начальником у него был директор цен Саар, бог знает откуда взявшаяся, и в ранге директора, почти в министры выдвинувшаяся личность, игрушечного министра, разумеется. Критически настроенные души среди двух дюжин подчиненных шепотом обзывали его свиным рылом, а более солидные, и Улло в том числе, с удовлетворением отмечали, что господин Саар отнюдь не был надменным и даже противным (как это бывало сплошь и рядом среди начальства), глупым его уж вовсе не назовешь. Скорее, про него можно было сказать - некоторые подчиненные так и говорили, - что он занудливый умник. Во всяком случае, в Департаменте цен "хайль" не звучало и руку не вскидывали, как это было взято на вооружение с весны 42-го в хозяйстве доктора Мяэ на Тынисмяги и еще в нескольких местах. В Департаменте цен было скорее наоборот. Например, над письменным столом господина директора, за его креслом, висел, понятное дело, портрет Гитлера. Но хотите верьте, хотите нет, с обратной стороны Гитлера (правда, закрытый фанерой) - Сталин. За что господин директор, если бы это открылось, по меньшей мере, был бы уволен. Или у него должен был быть особенно крепкий тыл.

Пустяковую работу по складыванию этих Kаseblаttcheni7 споро проделывали господа Ибрус и Клейнод. Это значит - что приносили с директорского стола текущие таблицы цен и из полиции данные о штрафовании торговцев за продажу товаров по недозволенным ценам. В поле зрения их бюллетеня входила также информация об изменениях в городских и земских ведомствах цен. Однако когда Улло захотел однажды опубликовать бог знает чье стихотворение - может, даже свое - в похвалу политики цен Эстонского самоуправления, ему позвонили из типографии:

"Господин Паэранд - как это у вас тут значится? Я правильно прочитал?

Все в Эстонии согласны:

опасения напрасны.

Раз на фронте наступленье,

то любое повышенье

цен - не то что повышенье,

а скорее пониженье8".

"Да, так".

"Господин Паэранд, простите, вы что, спятили?!"

"Ха-ха-ха. Думаете, не пройдет? Ну что ж, вычеркните это рукою цензора. Бог мой, в чем вопрос?!"

Но в то же время он, то есть Улло, после освобождения, весной 42-го, почувствовал новый для себя литературный зуд. На счастье - или поди знай, может, к несчастью, - в моих старых бумагах обнаружился написанный самим Улло примерно в это же время текст. Почти новелла. И я не вижу достаточно весомой причины, чтобы не привести ее здесь. Как раз наоборот, привожу, рассчитывая на продолжение этой истории.

24

В обеденное время я имел обыкновение заходить в "Фейшнер", в верхний зал. Гнетущая комбинация винно-красного и черного цветов в этом помещении была как-то неуместна и тем самым весьма соответствовала ситуации. Кафе обрело эти цвета в мире, совершенно отличном от нынешнего. Они находились в каком-то странном гармоническом противоречии с ничтожностью и легкомыслием конца тридцатых: во дворе, на площади Свободы - летний блекло-сиреневый солнечный свет пыльного города и здесь, внутри, неожиданно - не стендалевское сочетание рыцарства и пылкости, а скрывающий пустоту снобизм красного и черного, который вдруг оказался единственно соответствующим: советский темно-винно-красный. И советский угольно-черный. Комбинация цветов, которая с приходом немцев незыблемо сохраняла свой символ: кровь и насилие.

Но в такой светлый полдень, в разгаре лета, на фоне темно-красных панелей и черной обивки цвело, однако же, и многое другое. Блузки и юбки, перешитые по скудости военного времени из прошлогодних платьев. Высокие светлые валики волос надо лбами, и чем светлее, тем по-арийски привлекательнее. Прозрачные блестящие шелковые чулки, бог знает откуда женщинами раздобытые, хотя фабрики давно уже перешли на производство парашютного шелка и веревок для виселиц. И наконец, эти кожаные сандалии на деревянных подошвах с выжженным узором, которые соблазнительно подчеркивали крутизну икр, сухощавость лодыжек и наивность пальцев.

Я осмотрелся. Все как вчера. И конечно же - немцы, разбросанные среди публики сине-зелено-серыми пятнами. Будто разбрызганный свинец, пришло мне в голову. Молоденькие офицеры, положившие свои высокие фуражки рядом с чашками, разумеется эрзац-кофе, о чем-то толковали между собой либо ворковали с эстонскими девушками.

Свободных мест вроде не было. Пока я не заметил, что кто-то мне машет. Конечно же, я сразу узнал кто. Мгновенность таких узнаваний зависит у меня, как и у всех, от того, что из себя представляет зовущий. В данном случае это было если и не золото или платина, то, во всяком случае, ясное веселое серебро: молодая госпожа - как же ее звали, не то Ыйспуу, не то Лилленурм, а может, Куллерканн, - одним словом, это была последняя большая любовь Бернарда Линде. Того самого Бернарда Линде, навсегда оставшегося для меня чуть таинственным, которого я знал, можно сказать, с самого моего детства. Помню его по нашей давнишней квартире на улице Рауа. Мы съехали оттуда, когда мне было восемь лет. Получается, мы были с ним знакомы, действительно, с самого детства. Несколько лет назад, за два месяца до июньского переворота, я снова встретил его, направляясь к опять-таки старому другу детства, - который стал взрослым, но по-прежнему остался симпатичным шалопаем, - к Йохену фон Брему. Там же, на улице Пикк, господин Линде как раз вышел из своего подъезда, узнал меня и тотчас затащил к себе - посмотреть только что купленные новые книги и поболтать. С тех пор я стал туда похаживать. Потому что книги у него были чрезвычайно любопытные, и со времен переселения немцев он приобретал их все больше. Его интерес к моим родителям и моей жизни за минувшие годы был неподдельным. И кофе, которым нас угощала его молодая супруга, был даже весной 42-го настоящим.

Сам Линде за последние двадцать лет совсем не изменился, почти такой же, каким его изобразил Николай Трийк на своем портрете в 1914-м, только немного погрузнел, подернулся серой дымкой. Во всяком случае, красавица-блондинка, его четвертая или пятая жена, которой он представил меня как сына старых друзей, была моложе его, по крайней мере, лет на тридцать. Конечно, после того, как его издательство "Варрак" в 1924 году обанкротилось, репутация Линде среди широкой и, как водится, плохо информированной общественности была подпорчена. В то же время близкие друзья - и какие друзья?! - Таммсааре9, Суйтс10, Элиасер11, Туглас et cetera - готовы были стоять горой в защиту его чести. Что касается отношений с женщинами, возможно, и не всецело. Цивильные же, безупречные его деяния - целиком и полностью поддерживали.

Итак, я подошел к столику молодой госпожи Линде, махнувшей мне рукой. По пути заметил, что рядом с ней, одетой в платье апельсинового цвета, сидел господин в буднично серой одежде. Худощавый, похоже, довольно высокий, с маленькими седыми усиками, примерно шестидесяти лет. То есть ровесник Бернарда. Я к этому поколению испытывал подчас чувство ревности, в котором присутствовали и легкая насмешка, и прощение, и тень сочувствия молодой госпоже Линде: друзья ее мужа должны были быть пожилые и для такой молодой женщины вряд ли интересные мужчины...

"Господин Паэранд - да-авнишний знакомый Бернарда... - пояснила молодая госпожа своему спутнику. - А вам, господин Паэранд, я устрою настоящий историко-литературный сюрприз. Да-да. Знакомьтесь: писатель Артур Валдес".

Мне удалось в изумлении удержать язык за зубами - ибо это действительно, в известном смысле, был сюрприз - на секунду, чтобы это не помешало тут же произнести:

"Чрезвычайно рад. Я имею в виду, что то, о чем я давно догадывался, оказалось правдой. Значит, сообщение Фриддеберта Тугласа о смерти господина Валдеса было предположением. Постойте - где и когда, по его данным, вы должны были погибнуть?.."

Валдес мягко ответил: "Ох, знаете, не будем его обвинять. Он получил эти сведения от сержанта Кусты Тооминга, который служил вместе со мной. Славный человек. Тооминг был ранен спустя пять минут после меня. Так что он видел, как я упал, и позднее сообщил на родине то, что видел. Ах, где? И когда? Под Иперном в Бельгии. 20 января 1916-го".

Он прикурил свою трубку с прямым мундштуком и выпустил в эрзац-табачный "Фейшнер" голубое, с фантастическим запахом облачко дыма уж не знаю какого табака, капитанского или адмиральского.

Я сказал: "Господин Валдес - ммм - почему-то у меня такое чувство, будто ваше пребывание здесь - хрупко, если не сказать, эфемерно. Обещаю, что не стану вам задавать вопросов. Даже о ваших знаменитых "Ступенях", дескать, не появились ли они, часом, где-нибудь, о чем мы и не слышали. Но позвольте мне надеяться, что вы хотя бы в нескольких словах расскажете нам о том, как жили все это время, - для истории эстонской литературы?"

Валдес сказал, попыхивая трубкой:

"Дорогой юноша. Пока вы стояли в дверях этого зала, осматривались вокруг и потом пробирались к нашему столику, госпожа Линде успела мне рассказать самое главное о вас. Но, невзирая на это, давайте не будем говорить об истории литературы. Я за эти двадцать четыре года почти ничего не написал. И все, что у меня есть, лежит в моем маленьком доме на острове Канала Олдерни, который сейчас в руках немцев. А так сказать, по линии биографической могу сообщить следующее... - Он опять набил трубку и продолжал: - В конце шестнадцатого года - снова вступил в строй, как у вас говорят..."

"Если можно спросить, в каком звании?"

"В звании капитана. И закончил службу во Франции в 1922-м".

"Но в английской армии?"

"Само собой".

"Позвольте узнать: в каком звании?"

Валдес улыбнулся, обнажив желтые от курения, но все еще очень крепкие зубы: "Подполковника. Ну, если вы помните: уже Туглас как-то связывал меня с военной карьерой. А с 1922-го до начала настоящей войны во Франции я занимался разным бизнесом".

"И откуда вы сейчас приехали?.."

"Из Парижа. Ибо несмотря на то, что моя физическая родина находится между Англией и Францией, моя духовная родина - Париж. Но приехал я оттуда, разумеется, через Виши. Потому что здесь я почти официально. А это возможно только через Виши. В данный момент".

"И что вы тут делаете - спустя четверть века? - осведомился я, совершенно забыв о сдержанности под натиском любопытства. - Посещаете старых друзей?.."

"Ночь я провел у Линде. И проговорил с Бернардом до утра. А утром получил известие, что мне придется - во избежание недоразумений - сегодня же отбыть... - он взглянул на свои большие американские часы, - точнее, через час. Тут есть один швед, который отвезет меня на моторной лодке. Некий майор Мотандер. Тоже в каком-то смысле литературный офицер. Переводил Таммсааре на шведский. Так что то, ради чего я сюда приехал, останется, к сожалению, не сделанным. Вы уже догадываетесь, что это такое. Разумеется, я приехал для того, чтобы посетить свое alter ego. Чтобы спустя десятилетия посетить Фриддеберта Тугласа. Ибо Туглас, видите ли, как бы это сказать, человек весьма тщеславный. И тем не менее я ему доверяю, как самому себе. А теперь, - он снова глянул на часы, - госпожа Линде, господин Паэранд - люди, друзья, это место здесь, эта страна - вы не можете представить себе, как мне трудно отсюда уезжать, - но я верю, что на этой земле все хорошо знают, что такое потери как в прошлом, так и в

будущем, - этого вполне достаточно, чтобы эти потери как-то пережить... - он пожал руку госпожи Линде, потом мою, - одним словом: до встречи. Если судьба того пожелает".

Очень прямо дошел до дверей и исчез на лестнице. Госпожа Линде сказала: "Посидим еще немного. Если за Артуром следили, то, по всей вероятности, это был один человек. И он вынужден был уйти следом за ним. Так что за нами, возможно, больше никто не

следит. - И затем тише: - Скажите - вы случайно не собираетесь в ближайшие дни в Тарту?.."

"Случайно - да. Уже завтра. Еду по заданию директора инспектировать наше тартуское отделение".

"Послушайте, у меня к вам просьба. Видите ли, мне бы не хотелось, чтобы Бернард был в этом замешан. У него и без того с немцами много хлопот. Он ведь такой неосторожный. Недавно опять что-то сказал в защиту чехов. В связи с уничтожением Лидице. Только на прошлой неделе его таскали из-за этого в СД. А тут..."

Я сказал: "А тут еще Артур Валдес переночевал у вас. И вы считаете вероятным - с полным на то основанием, - что за ним слежка".

"Не только это... - произнесла госпожа Линде шепотом. - Он оставил у нас - то есть Валдес - одно письмо. Чтобы Бернард передал его Тугласу, к которому сам он не попал..."

Я сказал: "И теперь вы охотно вручили бы его мне, чтобы вместо него это письмо Тугласу отвез я..."

Черт побери, госпожа Линде все же очень мила и, несмотря на свои мягкие краски и девичий облик (пшенично-золотые волосы, ярко-голубые глаза и гибкую шейку), очень напористая женщина - я давно обратил на это внимание. Так что я ответил к собственному удивлению:

"Какие могут быть проблемы, дорогая госпожа? Я еду завтра утром. На машине. На ведомственной, а значит, на грузовой. Правда, с генератором древесного газа. Но завтра к обеду я непременно буду на месте. И завтра же вечером отнесу ваше письмо. Где оно у вас?"

Госпожа Линде вела себя так, будто училась конспирации по детективным фильмам. Бросила взгляд на желтую соломенную сумочку, лежащую на черном стуле, и произнесла, едва шевельнув губами:

"Здесь, в сложенной газете..."

Она вытащила из сумочки газету, это был последний номер "Ээсти сына", положила ее на стол между нами и заливисто защебетала о концертных и театральных программах на последней странице. Я тоже принял горячее участие в беседе, при этом, глядя госпоже Линде в глаза и рот, медленно сложил в несколько раз газету и наконец сунул ее в карман. И тут же подумал, что если в эту минуту ничего не случится, то за моими действиями никто не следил. Через три минуты мы оплатили счет и вышли из кафе.

Я проводил госпожу Линде до дверей на улице Пикк и поспешил в Департамент цен. Господа Ибрус и Клейнод все еще были на затянувшемся обеденном перерыве, и я чуял, как пепел Клааса стучит в моем сердце: как-никак письмо самого Артура Валдеса Фриддеберту Тугласу! Я вытащил из кармана сложенную газету и вынул конверт. Из голубовато-белой бумаги в мелкую клеточку. Такие здесь не продавались вот уже несколько лет. На нем машинописные буквы сероватого цвета:

Уважаемому господину писателю

Фриддеберту Тугласу

Тарту

И тут у меня в голове мелькнуло: а вдруг на обороте конверта его адрес? Валдеса то бишь. Будь то Олдерни, Париж или Виши - все же адрес Валдеса? Если есть, то я обязательно его спишу - для истории эстонской литературы... Перевернул конверт - на обороте, разумеется, было пусто. И тут я заметил: боже мой, конверт не заклеен! А если и был, то лишь самый кончик треугольника - да и то на скорую руку, к моему великому искушению. Мое жгучее любопытство сквозь рубашку, подкладку, газету расплавило, отпарило или высушило этот клей на лежавшем в моем кармане конверте. А скорее

всего - это мне было нужно для собственного оправдания - конверт был открыт с самого начала. Неважно, по причине спешки, забывчивости или рассеянности. Или даже специально оставлен открытым. Мало ли из каких соображений. Хотя бы из таких, чтобы письмо прочитали как можно больше людей, ибо тот, кто его написал, не уверен, что адресат с ним предпримет...

Одним словом, я ринулся к редакционному окну, грязному, с защитными полосками бумаги крест-накрест от бомбежки, и вынул письмо из конверта. Оно было написано четким, почти чертежным почерком Валдеса, и звучало оно так:

Дорогой Фриддеберт!

Ты, насколько я Тебя знаю, все-таки предпочитаешь держать дистанцию. Но своему почти что брату-двойнику, я надеюсь, тем не менее разрешишь обращаться к Тебе на "ты", не говоря уже о том, чтобы звать Тебя по имени. И позволишь ему уповать на то, что это письмо будет прочитано Тобой очень внимательно.

В свое время Ты мне выдал такой литературный аванс, которым я из какой-то созерцательной пассивности, а также в силу переменчивых и насильственных обстоятельств совершенно не успел воспользоваться. И потому пишу Тебе совсем о другом, о делах, которые в нынешней Европе стали гораздо важнее, нежели писательское толкование мира.

В последнее время по воле случая, но и по зову разума, на попранной тевтонцами французской земле я оказался у истоков зарождения движения, которое каждый истинный француз знает как Resistance12, название, ласкающее слух и вселяющее надежду.

Подобно известному библейскому древу, оно проросло из зерна, из горчичного семени, а теперь покрывает всю страну. И сверхчудесным образом с самого своего зарождения и прорастания протягивается - прямо в Эстонию. И что еще фантастичнее - к Твоей личности, Фридеберт... Ты ведь в свое время хорошо знал эту мятущуюся душу с окраин тартуской литературной богемы по имени Борис Вильде. И вопрос, был ли он родственником Эдуарда Вильде13, так и остался для нас невыясненным. Но мы оба знали, что в 1928 году в поисках пробуждающей духовной среды он отправился из Тарту в Париж. И что семь лет спустя, когда хорошо нам известный профессор Антс Орас в Тарту и мне лично незнакомый monsieur Луи Пьер-Квинт в Париже начали готовить к публикации антологию эстонской новеллы во Франции и перед ними встала проблема переводчиков, Б.В., само собой, был готов нам помочь. В связи с некоторыми обстоятельствами, которых мы точно не знаем, он перевел для этой антологии - она вышла в парижском издательстве "Sagittaire" в 1937 году (и конечно же стоит у Тебя на полке), - Б.В. в итоге перевел две новеллы: "Казанова прощается" Эдуарда Вильде и "Дары моря" Мялька14. Но большую часть новелл для антологии перевела некая мадам Нави-Бовэ. Однако же я знаю от самого Б.В., что он отказался переводить для антологии Твою новеллу, Твою "Попи и Ху-ху" из тех соображений, что сомневался, сможет ли с достаточной художественной силой передать все богатство красок этой новеллы и всю ее пластичность, как он выразился, в Твоем стиле. Во всяком случае, он был убежден, как и я, что это вершина антологии. Если и не в переводе, потому что мадам Нави-Бовэ его осуществила, то в оригинале несомненно.

А почему я пишу: Б.В. был? К этому вопросу я приближаюсь трагически быстро. Он работал мелким препаратором в парижском Musee de l'Homme'is15. Год назад в подвале именно этого учреждения по инициативе именно Б.В. собралась конспиративная группка людей, я бы сказал, ртутных (если не железных) идеалистов, которые положили начало тому, что сейчас называют Resistance.

Что касается лично Б.В., то его вместе с ближайшими соратниками полгода спустя застукали немцы. И Б.В. казнили, кстати совсем недавно, накануне годовщины независимости Эстонской Республики. И хотя Resistance понесло неисчислимые потери, оно устроило немцам во Франции такую невыносимую жизнь, что у них воистину земля горела под ногами. И кстати говоря, писатели, даже очень именитые французские писатели, играют в этом движении чрезвычайно важную роль. И если я тут не перечисляю их имена, то лишь из соображений осторожности и ввиду явного отсутствия необходимости их перечислять. Но я утверждаю: Ты был бы потрясен, узнав, кто связал себя с этим движением.

Теперь, по крайней мере глядя отсюда, из Европы, нет сомнения, что движение, подобное Resistance во Франции, было бы крайне необходимо для будущего освобождения Эстонии. В политическом, тактическом, а также моральном отношении. Да-а: миру, а прежде всего самой Эстонии настоятельно необходимо создать движение Эстонского Сопротивления. Кстати, все потенциальные силы у нас для этого имеются. Когда год назад встречали немцев в Эстонии с цветами, то психологически это вполне объяснимо: на фоне того, что всего лишь месяц назад советская власть сослала в Сибирь десять тысяч эстонцев и двадцать тысяч были подвергнуты насильственной мобилизации, немцы действительно явились как освободители от террора и произвола. Но они ничему не научились и не учатся у истории, за две недели, можно сказать с Божьей помощью, они сделали свое присутствие невыносимым. Ты знаешь гораздо лучше, чем я, как они это сделали. Так что никакого широкого или неотвратимого соскальзывания в немецкий лагерь, к счастью, не произошло. Но зачем я пишу об этом именно Тебе? Потому что Ты, Фридеберт, являешься моим, как я Тебе уже писал, alter ego на моей старой родине, за судьбу которой мы оба сейчас тревожимся. Фридеберт, должен же кто-то взять на себя обязанность стягивания вокруг себя сердцевины движения эстонского Сопротивления. Должен же кто-то сплотить эту сердцевину и дать ей моральный импульс. Скажи, кто более, чем Ты, призван к этому деянию?

Я далек от мысли, чтобы Ты взял на себя роль какого-нибудь подпольного майора или полковника, который начнет давать указания о распределении оружия и боеприпасов. На эту роль Тебе придется подыскать соответствующего майора или полковника. Однако заряд это движение должно получить от Тебя! Искрой, которая воспламенит всеэстонский фитиль, должен быть Ты.

Только у Тебя из всех оставшихся на родине эстонцев есть необходимый авторитет. Ты рано взлетел как классик, Ты занимался революционной деятельностью (которая была слишком кратковременной, чтобы Тебе хватило на всю жизнь), Твой созерцательный опыт в Западной Европе, Твоя формальная аполитичность и внутренняя близость к социал-демократии, позиция, которая делает Тебя единственно подходящим (назови кого-нибудь другого) для консолидации с приемлемыми левыми силами... Кстати, связь с левыми силами и раскрывает, на мой взгляд, разницу между французским и эстонским Сопротивлением. Во французском движении коммунисты играют весьма существенную роль. В Эстонии, как мне представляется, такое в принципе невозможно. Во-первых, потому, что во Франции среди ведущих интеллектуалов можно найти сотни коммунистов, последователей Анатоля Франса, или по крайней мере людей, затронутых коммунизмом, - в Эстонии же (год советской власти подтверждает это), по сути, не найдется ни одного. А если и отыщется, то человека три из новообращенных. Я имею в виду твоего старого знакомца Ханса Крууса и наших, так сказать, коллег Семпера и Барбаруса. Рядовых коммунистов за этот год навербовали среди эстонцев, даже среди карьеристов или идеалистов, насколько я знаю, минимально. А из России они просочились тысячами. И в целом безусловно представляют угрозу для идеи независимости Эстонии как противодействующий элемент. В связи с чем, по моему мнению, их нельзя привлекать к сотрудничеству с эстонским Сопротивлением. По крайней мере, нельзя приглашать на общих основаниях. Но что я хочу сказать: именно Тебе решать, что должно быть правилом, а что исключением. Тем более что английское правительство подписало с господином Молотовым во время его последнего визита в Лондон (когда он летел из США в Москву) договор о всестороннем сотрудничестве. Это означает досадное усиление русского фактора, я бы сказал, усиление до предела во всех дальнейших вариантах нашей судьбы. Что, в свою очередь, требует наиболее взвешенного подхода эстонского Сопротивления к коммунистам. И тут Тебе решать, ибо никто лучше Тебя не знает лично всех этих прежних и нынешних влиятельных красных вождей.

Неужели я должен Тебе, который есть почти что мое второе "я", еще раз приводить все доводы, что только Ты пригоден для этой роли, безоговорочно пригоден, и что это Тебя ко многому обязывает? Хорошо: я сделаю это. Твои ко многому обязывающие преимущества таковы: Твой бесспорный авторитет в глазах как старого, так и молодого поколения. Твой опыт конспирации. Твоя видная роль революционера. Твое знание мира и людей. Твоя посредническая политическая позиция. И, last not least16, твой патриотизм, который Ты не запятнал ни единой дешевой патриотической фразой. Настолько-то я тебя знаю. И кстати, эта твоя нейтральность, словно бы скрытая в башне из слоновой кости, очевидно, позволит Тебе длительное время действовать гласно, прежде чем Ты будешь вынужден уйти в подполье. Потому что рано или поздно Тебе, разумеется, придется это сделать.

Правда, сейчас мне вдруг приходит в голову: а может быть, я пишу Тебе все это из чувства зависти и в отместку - завидую твоему покою, в котором ты так широко смог себя реализовать, в то время как мне, по крайней мере в литературной форме, отнюдь не удалось себя проявить. Обо всем этом наш старый друг Тасса, с которым я когда-то столкнулся в Швейцарии в весьма характерные времена, мог бы немало нам поведать. Если он, конечно же, не станет безмерно фантазировать, как это часто с ним случается. И все же: может, я из зависти просто хочу Тебя выдернуть из Твоего писательского покоя (плодотворного покоя!) и ввергнуть в сферу риска, в которой в последние годы пребываю.

Ну, ладно. Дорогой старый друг: я прошу Тебя - ради Европы, Эстонии и ради Тебя самого - пожертвуй своим творческим покоем во имя более общих ценностей. Я далек от мысли, будто то, о чем я Тебе сейчас скажу, может стать в каком-то смысле санкцией, но, боюсь, это правда: мое неизменное уважение к Тебе рассеется в прах, если Ты откажешься выполнить императив, которому Ты призван последовать.

Дорогой собрат по судьбе (ведь мы должны быть собратьями по судьбе, ибо родились в один день, как Ты знаешь, только часа рождения мы, кажется, не знаем, и тут его совпадение или различие может оказать весьма важное влияние на характер) - дорогой брат, Ты ведь не станешь думать, будто я отказался от дела, ради которого предпринял столь опасный путь, как моя поездка в Эстонию, в такой момент, - будто я отказался от него по какой-то ничтожной причине. Ты поймешь, поскольку Ты не только живописуешь декорации, но также психолог, и поймешь, что я отказываюсь от встречи с Тобой только по самой настоятельной причине: по высочайшему наказу избегать лишнего риска. Причем подчиняюсь лишь оттого, что не могу объяснить автору наказа, чем он рискует, призывая меня к отречению.

И все же я надеюсь, что Ты, Фридеберт, сделаешь то, чего я от Тебя жду, словно мое ожидание является для Тебя тоже наивысшим наказом.

Твой А.В.

Таллинн, 28 июня 1942.

Ну, на следующий вечер в Тарту я отнес это письмо Тугласу. На Таллиннскую улицу, в дом номер 16. С Тугласом, к сожалению, встретиться не удалось. Госпожа Эло приняла письмо в прихожей. На всякий случай я легонько приклеил уголок конверта. Ибо мне было невозможно объяснять, от кого это письмо, - наверное, я этого и не должен был знать.

"Увы, Туглас отдыхает. У него сегодня снова начались головные боли... - сказала госпожа Эло с сожалением. - Но я сразу, как только он проснется, передам ему письмо".

Таким образом, я не стал объяснять, чье это письмо. Может, я даже и сделал бы это, если бы меня не удивила безупречная, но все же несколько отстраняющая приветливость хозяйки дома.

Однако за несколько месяцев мое удивление забылось, сенсационное письмо стало обретать в моем сознании резкие очертания. Так что когда я через восемь недель снова отправился в Тарту проверять наше отделение, - нет, я не пошел на сей раз по своей инициативе в дом Тугласа, но когда госпожа Эло, выходя из дверей "Вернера", попалась мне навстречу, я все же сказал: "Прошу прощения, госпожа..." - и проводил ее за угол в сторону Эмайыги.

"29 июня вечером я привез вашему мужу письмо из Таллинна. Он как раз отдыхал. Я передал письмо вам. Не спрашиваю, что было в том письме и как на него отреагировал господин Туглас. Но позвольте мне спросить: получил ли он это письмо?"

Она посмотрела на меня из-под широкой белой летней шляпы изучающими серыми глазами с темными ресницами, эта светлая женщина, следы увядания на ее треугольном лице, кажется, были незаметны для наблюдателя, столь естественно и гордо поднята ее голова, и так по-королевски стройна ее шея:

"Вы - принесли письмо Тугласу? А как вас зовут?"

"Ой, госпожа - я представился, когда принес письмо, - но само собой - разумеется..." - и назвал себя.

Госпожа Эло покачала головой: "Нет. Не помню".

Я сказал: "Мне передала это письмо в Таллинне в кафе "Фейшнер" госпожа Линде..."

"Жена Бернарда Линде? О Господи, мне это ни о чем не говорит. У Бернарда их было так много..."

Я уточнил: "Госпожа Линде получила его от своего мужа..."

"То есть от Бернарда?"

"Именно".

"Но ведь Бернард отчаянный фантазер! Это что, должно было быть письмо Бернарда Тугласу? Если так, то его вовсе могло и не быть!"

"Нет, госпожа, это не было письмо Бернарда Линде..."

"Вот видите. А чье же оно, в таком случае?"

"Это было письмо Артура Валдеса, оставленное Бернарду Линде. Для передачи господину Тугласу..."

Госпожа Эло звонко расхохоталась: "Письмо Артура Валдеса?! Ха-ха-ха! Милый юноша, вы производите впечатление образованного человека... Неужто вы не знаете, что Артура Валдеса вовсе не существует?!"

Мы остановились у развалин Каменного моста. Госпожа Туглас сказала: "Вот что. Сейчас я сяду в лодку, которая перевезет меня на другой берег. А вы зарубите себе на носу: я не помню, чтобы вы приносили нам письмо. К тому же от Артура Валдеса. Потому что Валдес всего лишь мистификация, давнее литературное озорство Тугласа, замыслы которого то один, то другой - Тасса17, Гайлит18 и кто-то там еще - из-за отсутствия собственных идей развивали. Если вы и приносили такого рода письмо, оно должно было принадлежать кому-то из этих эпигонов. Какому-то, по сути, психотеррористу..." - Последнее слово, отражавшее глубокое презрение, госпожа Эло произнесла, ступив в лодку, однако, уже стоя в лодке, помахала мне длинной белой перчаткой, которая взвилась маленькой изящной чайкой. Я крикнул:

"Но я видел его собственными глазами. Я разговаривал с ним. Долго. Я жал ему руку!"

Госпожа воскликнула мне в ответ: "Это чья-то балаганная шутка, поймите!"

Я повернулся и пошел обратно в сторону ратуши и подумал: даже если бы я усомнился, приносил ли я им на самом деле письмо, слово "психотеррор" подтверждает, что это письмо было. И что не только я его прочел, но и она тоже. Вопрос в том, показала ли она это письмо мужу. Из любви и осторожности могла его просто сжечь.

25

А теперь мне нужно на минуту сойти со следа Улло, но лишь для того, чтобы тут же на этот след вернуться, и уже не одному, а в компании - или по крайней мере в тени - еще одного приятеля тех лет, Эльмара Лоо.

Этот самый Эльмар был сыном нотариуса и школьной учительницы и учился вместе со мной и Улло в гимназии Викмана. Он был на один класс ниже меня и на пять классов ниже Улло, который наверняка знал его в лицо, но для которого Эльмар был все-таки посторонним человеком. Как, впрочем, и для меня. Поближе мы с ним познакомились в Тарту, а особенно в "Амикусе", и после закрытия "Амикуса" русскими властями сразу вслед за июньским переворотом продолжали общаться. К тому времени мы достаточно присмотрелись друг к другу, чтобы между нами стал возможен тот знаменательный разговор.

Произошло это в доме, через год полностью разрушенном при бомбежке, у родителей моей тогдашней жены Хеллы, мы с ней остановились там на несколько дней, приехав из Тарту, я не помню для чего. Туда, на эту историческую улицу, и пришел к нам в гости Эльмар со своей Каарин. А историчность этой улицы связана с ее названием. До 1938 года она называлась улицей Кентманна, затем в результате сверхусердия некоторых отцов города стала называться улицей Константина Пятса, стараниями новых отцов города получила имя революционера Яана Креукса, с приходом немцев, уж не помню, снова не то Пятса, не то Кентманна и затем за несколько дней до разговора, к которому я хочу вернуться, - Германа Геринга. Пока следы снежков и лошадиных яблок плюс сами снежки и яблоки не залепили вывеску на стене Эстонского банка так густо, что новую вывеску однажды ночью пришлось удалить, и пресловутая улица опять стала улицей Пятса или Кентманна. На эту, ставшую зеркалом истории, улицу Эльмар и явился к нам в гости. Со своей невестой Каарин, оба они были тогда студентами

Мой тесть, литератор Оолеп, и его супруга, зубной врач, моя теща то есть, уехали в деревню к родственникам. Задним числом мне кажется, что Эльмар знал про эту поездку.

Мы сидели вчетвером перед большой цилиндрической жестяной печкой- буржуйкой, которыми пользовались сейчас, потому что дров не было, а опилки все же можно достать. Полыхающая огнем печка стояла посреди прохладной гостиной папаши Оолепа. Блики огня, вырываясь из трещин крышки, освещали галерею портретов на стенах, в первую очередь поясные портреты хозяина и хозяйки, сурового литературного критика и добросердечного зубного доктора, портреты Пээта Арена19 двадцатых годов. Мы ели присущие тому времени свекольные лепешки и запивали "Слезами доктора Мяэ"20. Не в таком количестве, чтобы воркующее "р" пышной темноволосой Каарин стало слишком резким или взрывы смеха длинноногой с греческим профилем Хеллы, напоминавшей мне в ту пору лань, стали слишком громкими. Но в достаточном количестве, чтобы в наш разговор закрадывались нотки недовольства развитием мировых событий. Армия Паулюса капитулировала под Сталинградом. Пять тысяч эстонских парней загремели на прошлой неделе в Эстонский Легион. Добровольно, разумеется. Et cetera. Затем Каарин позвала Хеллу в спальню, чтобы обсудить какие-то свои женские дела. Мне кажется, что Эльмар подал ей знак. Когда мы остались с ним наедине, Эльмар произнес торопливым и приглушенным голосом, глядя на меня сбоку, сквозь толстые стекла очков:

"Ты, наверное, уже слышал, что создается - вернее, уже создан - Центр эстонского движения Сопротивления?.."

Я действительно что-то об этом слышал. Наш выпускник Тахева на прошлой неделе в своей квартире на улице Вилмса что-то такое упоминал. Но этого было слишком мало, чтобы так прямо и заявить: да, я знаю. И в то же время тщеславие не позволило сказать: нет, не слышал. И я ответил:

"Ну, допустим, что нет..."

Эльмар продолжал: "Я говорю с тобой по поручению Центра. Но прежде всего прошу не спрашивать, кто в него входит. Потому что я не могу тебе ответить. Половина из них так или иначе тебе знакома. От имени Центра у меня к тебе вопрос: согласен ли ты взять на себя в дальнейшем кое-какие поручения? И не найдешь ли ты на тех же условиях двух людей, заслуживающих доверия? Понимаешь, они используют известный принцип тройки - два человека, за которых ты отвечаешь. Задания необходимо выполнять в интересах Третьей возможности. Третья возможность - это завтрашняя независимость Эстонии. Без немцев и без русских".

Я ответил, как мне помнится, без долгих размышлений:

"Я согласен. И по крайней мере один подходящий человек у меня есть".

Разумеется, этим одним был Улло. Его чрезвычайная добросовестность, которая уравновешивала склонность к риску, и, ну, я бы не сказал абсолютная, но все же достаточная независимость в оценках делали его в любой конспиративной работе, на мой взгляд, человеком незаменимым.

Когда через неделю у него дома на улице Эрбе я изложил суть дела, полушепотом, на всякий случай, хотя Марет, к счастью, отсутствовала, ему понадобилось на раздумье всего двенадцать секунд. Он сказал с легкой усмешкой:

"Вообще-то я уже давно жду чего-нибудь этакого. Ибо что-то ведь надо делать. Хотя я боюсь, что конец будет следующим: Линтон продаст нас Сталину".

Я спросил: "Кто такой Линтон?"

"Ах, это составное имя. Для личного пользования. Лейтенант Линкертон. Подлец, который бросил Чио-чио-сан. И от Франклина да Уинстона последние слоги. А в чем состоит первое мое задание?"

Это была организация поездки доктора Тахева в Финляндию, а точнее, в Швецию. Улло - просто связующее звено. Ибо серый мундир "yliluutnandimunder"21, в который должен облачиться доктор, не был ведь сшит им, это была работа военных портных из Финляндии. Настоящий мундир. Вплоть до таких деталей, как знаки отличия в виде ленточек на груди кителя. Крест Маннергейма ему на грудь не прикрепили, но какие-то ленточки средней значимости он получил. И некий "vаnrikki"22 с опытом, приобретенным на острове Яанасаар, проверил его готовность перед отправлением в путь.

Доктор должен был переправляться на военно-морском корабле связи, и нужно было доставить его вместе с чемоданами в порт. Договорились, что я передам Улло ключи от докторской квартиры на улице Вилмса и он отнесет чемоданы в порт, расстояние сравнительно небольшое. Доктор доберется до порта другим путем. Они должны были там встретиться с точностью до минуты, и Улло при необходимости должен помочь "yliluutnandil" донести чемоданы до трапа. Или даже, в зависимости от ситуации, втащить их на борт. При этом бумаги, которые лежали в кармане сверхправильного мундира, были, разумеется, сверхфальшивые. На подлинных бланках - подлинные данные, даже печати и те подлинные, а вот вместе все ложное. Чтобы получить ключи доктора, Улло пришлось как-то апрельским утром часов в десять зайти ко мне в Торговый банк. Ах да, - я и Торговый банк... Мне приходилось где-то писать, что осенью 43-го я ходил в Торговый банк к своему однокласснику Энделю Хаагу, который был банковским секретарем. В нормальные торговые времена там было три директора, а теперь, во время военной неразберихи, только один. Эндель расположился в свободном кабинете второго или третьего директора. Хозяин кабинета, очевидно, уже умер в Сибири. В марте 43-го я случайно встретился на улице с Энделем, и он мне сказал, что собирается ехать в Тарту сдавать экзамены, однако директор, хоть и был, как и Эндель, "Виронусом"23, оказался несносным педантом и потребовал, чтобы Эндель подыскал себе на месяц-полтора замену. Не хочу ли я его заменить? Место - почти синекура, и двести восточных марок в месяц. И я согласился, проработал весной 43-го полтора месяца в Торговом банке. Вот туда-то и пришел Улло за ключами доктора Тахева.

Он забрал у меня ключи. И пропуск в порт. Ключи - настоящие, пропуск поддельный. Особой спешки не было, но и времени для разговора тоже не оставалось. Я посмотрел из высокого директорского окна на небо и сказал: "Ты можешь попасть под сильный дождь. Подумай, не создаст ли это тебе проблемы..."

На следующий день он мне рассказал, посмеиваясь:

До улицы Вилмса он добрался более или менее сухим. Поворот ключа, и он легко проник в квартиру доктора. Но там его ожидали у двери пять упакованных чемоданов. Все не меньше метра в длину, и остальные габариты соответствующие. Не говоря уже о весе. Он стоял перед ними в полной растерянности. Ибо, чтобы дотащить их до порта, ему нужно было сходить туда три раза и, по всей вероятности, оставить доктора караулить первые два, пока он принесет еще два и потом еще один... И тут полил дождь. Не просто ливень, который может через пять минут кончиться, но проливной, хлынувший из темно-синей тучи, затянувшей небо до самого горизонта, и зарядивший на час, никак не меньше. А в его распоряжении оставалось всего пятнадцать минут.

Так что он подхватил два чемодана - третий удержать под мышкой не удалось, - запер дверь, вышел под аккомпанемент дождя на улицу, встал под жестяной козырек парадной, поставил на сухую ступеньку чемоданы, поплевал на ладони, набрал в легкие воздуха, чтобы двинуться в путь, и хотел было поднять чемоданы - как вдруг заметил извозчика, двигавшегося в сторону порта, верх у дрожек поднят. Что-нибудь более подходящее трудно было себе представить. Настоящий deus ex machina24. Или, вернее, лишь сама machina.

Я сказал: "Тот, кому так чертовски везет, просто создан для подобных заданий..."

Улло продолжил: "Я сунул извозчику в лапу двадцать марок. И если учесть, что вчера мы оценили грамм золота в две марки и 78 пенни, то это была королевская плата и в то же время на фоне реальных цен не столь уж безумна".

Одним словом, Улло забил чемоданами сиденье и изножие дрожек, а сверху взгромоздился сам. О том, не возбудит ли это в ком-нибудь подозрений, думать ему было уже недосуг. И через семь или восемь минут он очутился на месте: ворота с колючей проволокой и возле них в черно-красно-белую полоску сторожевая будка. Забор и будка, известное дело, наследие русских, только что цвета другие.

Из окна будки высунул нос, скорее всего, нижний офицерский чин в черном морском немецком мундире, и Улло с надлежащей уверенностью сунул ему под нос поддельный пропуск. При этом пояснил с умеренной живостью:

"Ich bring die Siebensachen von meinem Cheff. Der Oberleutenant ist entweder schon da oder kommt gleich"25.

Откуда-то весьма кстати возник "yliluutnantti" и вручил будочнику свои сверхправильные поддельные документы. С бумагами все было вмиг улажено. Тогда они, Улло и доктор, взяли по два чемодана, оставив пятый под бдительным оком охранника, и зашагали в сторону корабля, называвшегося "Аунус", который виднелся в сотне метров от причала. Поставили чемоданы рядом с трапом, доктор остался возле них и стал доставать бумаги, разрешающие посадку на корабль, а Улло поспешил за пятым чемоданом. Когда он вернулся к трапу, то увидел: нетерпеливый доктор схватил два чемодана и стал подниматься с ними на борт. Стоящий у края борта лейтенант (который, очевидно, должен был проверять документы) вскинул руку к уху, отдавая честь "yliluutnantti". А тот, несмотря на многочисленные репетиции по вживанию в образ и мундир в течение нескольких вечеров перед зеркалом на улице Вилмса и в парке Кадриорг, от неожиданности растерялся. Должен был ответить козырявшему лейтенанту, но руки заняты чемоданами, и тут он сообразил, что не знает, как предписано реагировать на приветствие. Поставил оба чемодана на трап и - проклятое замешательство, которое даже у самого расторопного человека может неожиданно выбить почву из-под ног, - и, будучи от рождения самым что ни на есть натуральным левшой, отдал левой рукой честь этому "luutnandile". И от этого, а больше всего, конечно же, от страха разоблачения впал в такую панику, что схватил чемоданы, круто развернулся и спустился по трапу обратно вниз. Улло водрузил пятый чемодан практически ему на грудь и сказал, улыбаясь, стоявшему на борту "luutnand":

"Kaikki kunnossa, herra yliluutnantti. Ei mitaan unohdettu...26" Затем доктору сквозь зубы шепотом: "Хватит дурака валять. Кругом и марш обратно наверх..." И снова кося глазом на лейтенанта... "Hyvaa matkaa, herra yliluutnantti... Keskiviikkona palaatte - eiko nain?.."27

Улло покинул порт, а через три дня пришло сообщение, что доктор в тот же вечер благополучно добрался до Хельсинки и отправился дальше в Стокгольм.

26

Задания Улло получал, скажем так, от Третьей возможности в течение года. С ранней весны 43-го до ранней весны 44-го. С некоторыми его заданиями я был в какой-то мере связан, об иных кое-что слышал, о большинстве - совсем ничего не знал. Однако о некоторых - был осведомлен основательно. И если бы я начал их соответственно описывать и особенно стал дополнять хотя бы смутно известными мне эпизодами, разумеется не без помощи фантазии (а какие-то угадываемые мною литературные каноны, видимо, того требовали!), это нарушило бы стройность моих воспоминаний об Улло.

И в то же время совсем ничего не сказать о его свершениях тоже было бы неправильно. Ибо более пятидесяти лет все, кто мог об этих делах что-нибудь рассказать, надежно о них молчали. По общеизвестным причинам. Так что хотя бы бегло - я не скажу, что его подвиги, но, допустим, приключения - перечислить нужно.

Их можно поделить на случайные, кратковременные и на относительно постоянные, и, разумеется, на более или менее невинные и немного рискованные или даже весьма рискованные. Среди более или менее невинных случались такие, которые вводили его в искушение быть чуть ли не галантным. Например, задание переправить откуда-то с границы Латвии с большого родительского хутора по шатким дощечкам через полноводную Мустйыги на железнодорожную станцию и оттуда в Таллинн молодую супругу доктора Тахева, которая должна была ехать вслед за мужем. Дабы муж сосредоточеннее консультировал наших иностранных послов в Лондоне и Стокгольме.

Чтобы выполнить задание, Улло выторговал у своего директора прейскурантов вдобавок к воскресенью еще три свободных дня и отвез даму, к счастью, не с пятью, а с тремя чемоданами на станцию Карула. Поездка оттуда в Таллинн в темном нетопленом вагоне длилась восемь часов, в течение которых Улло страницами читал по памяти искрящейся весельем даме, похожей на Юнону, стихи Ундер28, Виснапуу29, Альвер etc. И все это между поглощением вкусных домашних бутербродов с колбасой и пирожков с вареньем, которыми его угощали. Так что, когда они прибыли на место, Улло был почти разочарован тем, что переправу госпожи из Таллинна на Вируский берег (она должна была плыть дальше на лодке, которой раньше пользовались контрабандисты спиртного) должен организовать другой сопровождающий.

Затем Улло поручили - и это было серьезное задание, хотя благодаря его службе и легко исполнимое, - написать обзор с красноречивыми цифрами о политике цен немецких властей в Эстонии. И с особой основательностью о разорительной сути этой политики.

Несколько недель спустя Улло попросили, чтобы он, опираясь на знакомство с полковником Тилгре, получил работу в главном штабе Омакайтсе на улице Пикк в здании Военного министерства. Насколько я помню, Улло уже в конце 42-го года работал там переводчиком, в чьи обязанности входило переводить немецкие постановления и прочие предписания на эстонский язык и наоборот. Но под прикрытием этой официально главной, а на поверку побочной деятельности его основным заданием было давать быстро консолидирующемуся Национальному комитету и через него эстонским иностранным послам текущую информацию о деятельности, составе, устремлениях, отношении к немцам и общем настроении Омакайтсе. Время от времени мне доводилось слышать, что его информация была чрезвычайно обширна и точна.

Летом 1943-го штаб Омакайтсе дал ему месячный или двухмесячный отпуск. Мы в то время намеренно очень редко встречались. И кажется, лишь позднее услышал, - нет, во время этого самого отпуска - узнал от его Марет, как он свой отпуск использовал.

Они сняли дачу, две крошечные комнатки в домике путевого рабочего неподалеку от станции Раазику. Этот путевой рабочий по фамилии Берендс предположительно был родственником Улло. Уж не знаю, посвятил ли он в свою деятельность, а может, даже вовлек в нее, этого своего, похожего на серую ворону, родственника, но Марет точно была в курсе дел. Однажды, когда Улло был в Раазику, Марет, встретив меня на улице, пригласила к себе и там, в пустой квартире, но все же шепотом, поведала свои секреты: Улло должен записывать прибывающие в Раазику поезда с пленными, время прибытия, число вагонов и пленных и по возможности станции отправки. И Улло, прикусив стебелек синего цветка цикория, сорванного на лужайке за станцией, беседовал с эсэсовцами, сопровождавшими колонны грузовиков, которые должны везти пленных дальше. Раз там было 220 евреев, другой раз - 400, старики, женщины, дети. Одни в летней одежде, другие в зимней, испуганные, голодные, пахнущие золой, безмолвные.

Как-то он уехал на велосипеде с пустым ведром за черникой, при этом наказав Марет из дома никуда не выходить. И вернулся лишь в сумерках. Дотемна молчал. Всю ночь молчал. И все утро. В ответ на расспросы Марет, где он был и что видел, Улло выложил на стол детское пальтецо из красной материи, с тремя пулевыми отверстиями от автоматной очереди, красная материя вокруг отверстий потемнела от запекшейся крови.

Марет рассказывала мне шепотом, дрожа от возбуждения. А я убеждал ее ради всего святого никому об этом не говорить, в интересах их же собственной безопасности. И доверять Улло, который сам знает, в какой степени он рискует. Кстати, об этом, не называя его имени, я где-то уже писал.

Итак, рапорты Улло (и, видимо, в какой-то степени Марет) отправлялись в путь. И доходили, во всяком случае, до места назначения. Хотя я не знаю, оказывали ли они какое-нибудь воздействие и если да, то в какой мере.

Три или четыре раза в течение этого года Улло ездил в Тарту. Теперь он был снова имматрикулирован. Чтобы можно было мотивировать свои поездки в Тарту сдачей экзаменов, некоторые из них он даже сдал. Но каждый раз, когда он ехал в Тарту, иногда со случайными немцами в купе, приспосабливаясь к ним то так, то эдак, цитируя то Рильке, то Розенберга или, когда подсказывало чутье, молча, - всякий раз в старом чемодане из крокодиловой кожи у него была припасена парочка английских или американских журналов (скажем, специальный номер "Тайма" алого цвета о Советской армии, с фотографией Ворошилова на обложке), плюс пачка листовок Национального комитета. И всякий раз заходил в университетскую церковь, по договренности с молодым помощником священника засовывая в задний ящик алтарного стола один-два браунинга. А иногда - разобранный автомат. Как помощник священника позднее рассказывал.

Если бы Марет не умерла пятнадцать лет назад, было бы неудобно заводить разговор на тему, которую я все же хочу здесь затронуть. Это почти роковая афера Улло с марками.

Я знаю об этом ровно столько, сколько Улло мне рассказывал, а поведал он мне эту историю лишь вскользь, очень бегло.

Одним словом, в декабре 43-го Улло, сидя за пятнадцатиминутным обедом, как я себе представляю (для переводчика "Омакайтсе" эти четверть часа были гораздо строже регламентированы, нежели для редактора "Вестника цен"), прочитал объявление в свежем номере "Ээсти сына": там-то и там-то, где-то в районе улиц Йыэ и Петроолеуми, продается, не помню уж какой страны, коллекция марок. Не об австрийской ли коллекции шла речь? Их собирал и господин Брем, отец друга Улло, Йохена. Улло вообще-то был в такой же степени филателист, как и шахматист. Он мог дисциплинировать себя настолько, чтобы сыграть вничью с Кересом. Однако обычно доводил положение, как я, кажется, уже упоминал, сразу в начале игры до дикого сумбура и затем, сделав двенадцать или больше ходов, с интересом продумывал план дальнейшей игры. Проецирование типа игрока на мир филателии я предоставляю читателю, потому что сам слишком плохо знаю этот мир, особенно же самих филателистов. Во всяком случае, однажды декабрьским вечером Улло отправился по адресу, напечатанному в газете.

Это был низкий деревянный дом, четырехкомнатная, плохо отапливаемая, но тщательно прибранная, хотя и забитая до отказа вещами квартира, вещи же по своему стилю пребывали в странном противоречии с жалким районом и жилой коробкой, в которой они теснились. Обеденный стол с резными ножками под вышитой (и все-таки слегка запыленной) скатертью, вокруг стола - двенадцать резных стульев, зеркала с хрустальными подсвечниками, тяжелые кресла и диваны, на стенах неожиданные картины рубежа веков а la Штук30 etc. в матовых золоченых рамах.

В дверях этой квартиры его встретила хозяйка, которая, как оказалось, и продавала коллекцию марок. Это была дама лет сорока, в красно-черном вязаном домашнем платье, с темными кудрявыми волосами, византийскими, иконописными глазами, да, именно дама, которая говорила как на эстонском, так и на немецком языке, с неуловимо мягким, скорее всего, русским акцентом. И чьи познания о коллекции марок, которую она продавала, были на удивление расплывчаты. Но которая сразу же пожелала узнать как можно больше про Улло. Кто он? Что собирает? И не покупает ли марки для третьего лица? И кто это третье лицо, если таковое имеется? Короче, все это нужно спокойно обсудить...

"На улице ведь двадцать градусов мороза, и внутри тоже довольно прохладно..." Не угодно ли будет Улло выпить вместе с госпожой маленькую рюмочку малиновой наливки, прежде чем он приступит к просмотру альбомов?..

Представляю, как они выпили рюмочку-другую. Не исключено, что и третью. Улло - при известной склонности к фантазиям - был все же и реалистом и вскорости, видимо, спросил, чтобы подступиться к делу, какова цена коллекции?.. Но поначалу ответа не получил. Так что он ходил к госпоже Наде Фишер три или четыре раза. В затемненной и сумрачной гостиной, за полированным столом, вышитая скатерть с которого была снята, под розоватыми кругами света от какого-то торшера, между стаканчиками ликера, они наконец приступили к изучению альбомов. И Улло тут же стало ясно, насколько он мог об этом судить, что коллекция эта, по крайней мере на местном фоне, совершенно уникальна. Кое-что Улло выяснил и о происхождении коллекции. Очевидно, это собрание принадлежало балтийскому немцу, который вынужден был в связи с переселением покинуть Эстонию. Господин барон оставил

ее - Улло не понял, то ли на хранение госпоже Фишер, то ли в ее владение. И теперь госпожа не то по своему почину, не то по распоряжению господина барона из Германии хотела ее продать. Между прочим, Улло так никогда и не узнал, принадлежала ли коллекция госпоже Фишер или господину барону. Но что понял доподлинно, так это то, что с коллекцией, которая принадлежала только Наде и никому другому, он обошелся, по крайней мере, весьма вольно...

Я спросил у него напрямик: "Улло, так ты спал с ней?.."

На что Улло торжествующе хмыкнул, как обычно делает мужчина, если он вообще откровенен в таких вопросах со своим приятелем, когда не может, не хочет, не в состоянии это скрыть. Улло добавил: как-то, когда Надя, пребывая с ним наедине, забыла запереть дверь, на них наткнулся почти in flagranti31 торговец марками Вейденберг.

А что касается цены коллекции, то Улло деликатно побеседовал на эту тему с господином Бремом (господин Брем, который как переселенец уезжал из Эстонии, но теперь в качестве чиновника средней руки Zivilverwaltung'а32 снова был на месте), и он, а также еще один-два консультанта Улло дали ему все основания считать, что коллекция в данный момент стоила 50 000 тысяч восточных марок.

Однако когда Улло дошел с Надей до конкретного обсуждения цены, та сообщила, что решила продать ему коллекцию за двадцать тысяч.

У него, конечно же, не было ни пятидесяти, ни двадцати тысяч. Но отец Улло все же был слишком крупного масштаба коммерсант, чтобы сын его оказался начисто лишен генов аферизма. Собственно, кто из нас их начисто лишен? Улло, во всяком случае, не был. Это должно быть после всего рассказанного о нем яснее ясного. Так что, когда господин Брем и другие назвали ему цену в пятьдесят тысяч, он спокойно вернулся к Наде. И теперь, когда Надя запросила двадцать тысяч, она, если бы это не происходило в темной комнате, заметила бы, что Улло лишь слегка приподнял левую бровь. Но Улло был не только на один или на полтора процента аферист, но и на пятнадцать процентов реалист, как говорится.

После того как Надя назвала цену в двадцать тысяч, Улло нанес визит дяде Йонасу. Ибо ему было известно, дядя Йонас, как он выразился, sub fide doctorali33, сам ему сказал, что он внес себя и свою жену в список, составляемый пробстом Пёхлем. Это значит, в список эвентуальных шведских беженцев. Более широко этот список начали составлять лишь три месяца спустя, в феврале 44-го, но дядя Йонас был дальновидным человеком, кроме того, фамилия Берендс звучала вполне убедительно для шведского или псевдошведского списка. Тем паче что какой-то прадедушка, Захариас, или как там его звали, швед и прибрежный мельник при Харьюмааских мызах, действительно присутствовал в родовом древе Берендсов. На фоне сего эвентуального отъезда в Швецию - Улло это, само собой, было известно - немало марок дяди Йонаса наверняка скоро превратятся в макулатуру. Если ему не удастся их поменять приемлемым для него деликатным образом и по благоприятному курсу - да-а - почему бы и не на почтовые марки. Марки, эта твердая валюта, были бы для такого практичного человека, как дядя Йонас, например, во время путешествия на лодке по сравнению со всем прочим, хотя бы со слитками золота, намного более удобным грузом.

Дядя Йонас внимательно выслушал Улло. Очевидно, разговор велся в точно найденной тональности, сервирован не слишком равнодушно и не сверх меры настырно. Ибо дядя Йонас сказал: "Если ты уверен, что тебя не надувают, и если ты договоришься о пятнадцати тысячах марок, можешь для меня купить. Деньги получишь уже завтра. Потому что с такими предложениями не мямлят".

И тут неожиданно у по-наполеоновски решительного Улло наступил кризис решимости, сам по себе такой же улловский, как и его наполеоновская решительность. Он мне рассказывал, что не смог на следующий день пойти к Наде, дабы выложить на стол пятнадцать тысяч дяди Йонаса (плюс пять тысяч из собственных сбережений). Пробормотал: "Понимаешь... Я ведь знал, что облапошиваю ее на тридцать тысяч..."

Но кстати, я должен здесь сделать небольшое отступление в прошлое и кое-что рассказать о последнем задании, которое Национальный комитет дал Улло, сравнительно цивильном и потому безопасном, к тому же лишь наполовину выполненном, и о котором я знаю по чистой случайности лучше, чем обо всех остальных, осуществляемых им по той линии. Потому что он в связи с этим заданием обращался ко мне за помощью, наивно полагая, будто я со своим международным правом, которое в то время пытался изучать, осведомлен об этом больше или просто ориентируюсь в этом лучше, чем он.

Кажется, летом 1937-го среди важных политических гостей, которые время от времени посещали Эстонию, побывал здесь и генеральный секретарь Лиги наций француз Жозеф Авеноль. Тогдашняя пятсовская пресса вела себя как обычно в т.н. эпоху молчания: о визите сообщали очень броско - ведь он был явным свидетельством того, что Эстонию принимают всерьез на дипломатическом уровне, - но о существенной стороне дела газетная братия молчала напрочь. Немногие посвященные знали, конечно, обо всем, но среди широкой общественности ходили толки, якобы правительство добивалось через monsieur Авеноля поддержки Лиги наций при получении крупного займа в двух известных швейцарских банках. Позднее, уже спустя несколько лет, говорили, будто мы получили эту поддержку, а еще позднее, что с банками уже ведутся переговоры, и наконец, что в отношении кредитов достигли договоренностей. Но кредит не успели получить, потому что к тому времени страна была оккупирована Советским Союзом.

Теперь, на рубеже 43-44-го, не то в Эстонском национальном комитете, не то в кругу иностранных послов был поднят вопрос: не должны ли мы, учитывая, сколь смехотворны средства, которыми мы располагаем, изучить, как обстоит дело на данный момент с той давнишней заявкой на заем или даже самим займом? И нельзя ли из этого займа получить ликвидные суммы - для развития внешней борьбы и внутреннего сопротивления?

Возможности, чтобы выяснить этот вопрос, следовало искать главным образом за границей. Самые существенные, разумеется, в Швейцарии. Там же, а именно в Женеве, находился тогда пребывающий в полном здравии предпоследний министр иностранных дел Эстонской Республики Селтер, который представлял собой в данном случае ключевую фигуру с эстонской стороны. Полагаю, что ко всем этим источникам и фигурам и обращались. Но зачем понадобилось выяснять, помимо этого, содержание соответствующих бумаг, находящихся в Эстонии, так и осталось для меня в известной мере непонятным. Однако я помню, что сходил к тогдашнему директору Таллиннского Хансабанка Раяйыги и с помощью Раяйыги связал Улло со старым господином Кивисилдом. Этот на первый взгляд несколько рассеянный господин на самом деле был человеком весьма острого ума и, по всей вероятности, во времена тех кредитных переговоров одним из директоров Эстонского банка, во всяком случае, знал дело и с соответствующей документацией был знаком.

Что-то на эту тему Улло уже начал писать. Может быть, в тот же день, придя из штаба, сел за стол, вместо того чтобы пойти к Наде, обвести ее вокруг пальца. Возможно, в тот самый январский день, в тот самый вечер, ту самую ночь, когда его - и, видимо, прежде него его Марет как человека с более чутким ухом - разбудил во тьме и выдернул из постели грохот за дверями.

Люди из СД предъявили Улло ордер на арест и куда-то увели. Обыск, произведенный в квартире, был довольно поверхностный. Настолько поверхностный, что они даже не нашли начатый Улло отчет о правительственном займе, который по тем временам немедленно насторожил бы немецкую полицию безопасности. Но он после обыска остался там, где лежал, - под зеленой бумагой, на столе. Марет немедленно его оттуда изъяла после ухода полиции.

Оба, как Улло, так и Марет, считали причиной ареста Улло какой-то прокол в его контактах с Национальным комитетом Эстонской Республики. И были соответственно серьезно озабочены, Улло даже серьезнее, чем Марет. Потому что только он знал о своих самых рискованных проделках. Даже о таких, которые можно назвать легкомысленными, если не сказать хулиганскими. К примеру, вместо того чтобы включить таблицу цифр, относящуюся к Омакайтсе, с помощью какого-нибудь кода в иные тексты, он дал стервозной машинистке злокозненное распоряжение напечатать все как есть и вместо необходимых трех экземпляров сделать четыре. Первый экземпляр оставался здесь, второй отправлялся в генеральный комиссариат, третий - в СД, а четвертый - господину Варма в Хельсинки или господину Ларетею в Стокгольм. Так что, когда случился прокол и автомобиль, который перевозил почту из Таллинна в Вайнупса, или катер, переправлявший ее через залив в Хельсинки, был почему-то остановлен и обыскан немцами, результат был - о-о, не то что неожиданным, а, наоборот, весьма даже предсказуемым...

Для Марет из-за того, что она не все знала, дело казалось не столь скверным. Но время для нее тянулось гораздо дольше. Потому что она узнала о действительном положении дел лишь через неделю или даже две, а пока днями и ночами при мысли об Улло ощущала, как свинцовая ладонь тревоги сжимает сердце. И при этом добивалась приема в СД или в прокуратуре или бог знает где еще, старалась смотреть всем этим бесчувственным индюкам, этим Штурмам и Платцерам, или как их там, в глаза так невинно и светло, как только могла, наивно сдвинув вместе носки черных резиновых ботиков, не по-дурацки, а соблазнительно наивно, со слезками талого снега, падавшего в морозном городе, на ее ангельских локонах...

Для Улло все стало ясно в первое же утро после допроса: снова всплыла его служба в приемной Барбаруса, им опять решили заняться. А на второй или на третий день намекнули почему. Примерно за минуту до появления следователя с Улло перекинулся словом какой-то невысокий темноволосый паренек в штатском. У Улло возникло чувство (и совершенно точное, между прочим), что тот проник в СД, в четвертый В-отдел, по указанию Третьей возможности. С глазу на глаз в ожидании вчерашнего следователя, угрюмого молокососа в звании лейтенанта, этот парень спросил:

"Вы... знакомы... с господином Вейденбергом?"

Улло уточнил: "Вы имеете в виду торговца марками?"

"Да, именно".

"Едва знаком".

"Ммм... - промычал парень и добавил: - Своего д р у ж к а нужно бы знать..." При этом так явно выделил слово "дружка", что Улло сразу все стало ясно: за его арестом стоял донос Вейденберга. А жаловаться Вейденберг побежал, чтобы избавиться от конкурента, возможно, конкурента и в обладании госпожой Надей Фишер, бог его знает, и уж наверняка конкурента в обладании Надиной коллекцией марок.

27

Результатом того, второго по счету ареста было, во-первых, то, что Улло пережил пресловутую мартовскую бомбежку в оставшейся невредимой тюрьме на Батарейной, или в Таллиннской центральной тюрьме, или Arbeits- und Erziehunglager Revalis34. И тут нечему удивляться, ежели бомбежки избежал и находящийся менее чем в полукилометре от тюрьмы порт, единственный объект во всем городе, который стоило бомбить советским самолетам. В то время как в жилых кварталах были разрушены свыше тысячи домов и убиты 700 человек.

Во-вторых, повторный арест или пребывание в заключении в критический момент означали для Улло то, что его обошла стороной большая апрельская акция арестов, когда, как говорили в то время, в подарок к дню рождения Фюрера арестовали по всей стране значительную часть активистов Третьей возможности, и, как сообщают нынешние источники, примерно 400 человек.

Позднее рассказывали, шепотом, конечно, что поводом для повальных арестов силами СД послужили обстоятельства, причины которых тогда трудно было определить, была ли виной тому явная растерянность или явная неудача. Человек, в чье задание входило упаковать в клеенчатый мешок очередную почту, переправляемую через залив, вошел с соответствующим чемоданом в соответствующий дом на Пярнуском шоссе в Таллинне. Там, в определенной квартире, должны были произвести окончательный отбор отправлений.

Когда он оказался в подъезде, до его сознания дошло: он видел на улице, в двадцати шагах от входной двери, ну, не то чтобы знакомое, но небезызвестное

лицо - парня из СД. Немедленно сработал механизм инстинкта. И он не остановился у двери нужной квартиры, а прошел мимо, поднялся по лестнице, остановился на промежуточной площадке и стал наблюдать за дверью из-за лифтовой шахты. Через пять минут из квартиры на лестницу вышли двое, как подсказывало ему чутье, подозрительных мужчин, которые спустились по лестнице и вышли из дома. Человеку с чемоданом стало ясно: в квартире - охрана СД. Следовательно, ему нужно исчезнуть отсюда как можно незаметнее. Понимал, что с чемоданом он может привлечь к себе внимание. Чемодан же ни в коем случае не должен попасть в руки СД. Мгновение он обдумывал, что делать. Затем спустился по лестнице, зашел в незапертый подвал, юркнул в котельную и тут огляделся. Рядом с котлом центрального отопления был отделенный низкой перегородкой, наполовину заполненный каменным углем отсек. Тут же стояла совковая лопата. Человек взял лопату и сдвинул кучу угля от перегородки к стене, освободив необходимое для чемодана место, потом поставил на бетонный пол чемодан и набросал на него уголь. Через несколько часов, как только стемнеет, он хотел вернуться сюда и попытаться незаметно забрать чемодан. Затем подошел к парадной двери и стал украдкой наблюдать за улицей, выжидая удобный момент. Парень из СД перешел на другую сторону улицы и фланировал по тротуару. Когда отвернулся, - а на этой стороне по тротуару прошли мимо парадной сразу человек пять-шесть в обратном направлении, - человек без чемодана затесался в их число. И ушел восвояси.

Когда же тот, кого он послал вместо себя, пришел за чемоданом, того на месте не оказалось.

Много позднее выяснилось, что в игру вмешался пьянчуга-дворник, он же истопник, безответственный раболепный олух, который с той же готовностью согнулся бы перед Третьей возможностью, но в первую очередь склонился перед другой возможностью, бывшей как раз у власти. Этот с грязной рожей паршивец нашел чемодан и прихватил его с собой, разумеется, в надежде найти там деньги. Но нашел, к своему разочарованию, какие-то бумаги. Однако эти бумаги, по его соображению, могли бы, коли бог даст, заинтересовать СД. Он притащил свою находку господам из службы Безопасности и поставил на стол, но прежде, надо думать, на пол:

Загрузка...