"Halt! Auf den Fussboden setzen! Nicht doch auf den Tisch! Das Stuck ist zu dreckig..."35
Так что дворник поставил черный от угольной пыли чемодан на линолеумный пол в трех шагах от стола и замер возле него, сопя и вращая глазами, - отсюда вот-вот брызнут слезы Мяэ в количестве по меньшей мере двух бутылок...
Уж не знаю и никто не знает, чем у дворника закончилось дело со слезами
Мяэ - или со слезами Иуды. Но эстонцам его иудин поступок стоил многих слез и страданий.
Исходя из материалов, попавших к немцам, арестовали в первую очередь людей из круга технических вспомогательных сил Третьей возможности. Арестовали и некоторых членов Национального комитета. Остальные ушли в подполье или бежали за границу. Иные остались, их связь с Национальным комитетом так и не была обнаружена немцами.
Некоторые арестованные под давлением неопровержимых вещественных доказательств вынуждены были в известных пределах взять вину на себя: да, тот или иной собирал на своей работе какие-то сведения. На них заорали, что они вражеские шпионы. Те утверждали, что они действовали по заданию иностранных послов Эстонской Республики и что в данный момент это единственные легитимные органы Эстонского правительства. Тогда на них снова заорали - поначалу, насколько я знаю, до рукоприкладства все-таки не опускались: эти Вармы и Тормы и Ларетеи с вашими сведениями в тот же миг побежали к англичанам! Теперь, когда Эстонского правительства больше нет, все они там продажные псы у английской кормушки. Англичане же немедленно отправили ваши данные на серебряном подносе своим друзьям в Москву! Неужели вы этого не понимаете?! Объективно все вы как один красные шпионы, шпионы Москвы, шпионы Сталина!
И нужно сказать: трудно было против этого возразить. Потому что объективно это было (благодаря, например, успешной деятельности мистера Филби) в значительной степени верно, даже вернее, чем они могли предположить.
Конечно, первоначально в сети попало множество мелкой рыбешки. И в течение весны и лета ее отфильтровали и выпустили. 18 сентября бывший шеф Улло профессор Улуотс подписал в подполье декрет (сделал это в полном соответствии с конституцией Эстонской Республики как премьер-министр, исполняющий обязанности президента в отсутствие последнего) о формировании правительства Эстонской Республики, премьер-министром которой был назначен Отто Тиф, присяжный поверенный и, как член бывшего правительства, человек хорошо известный.
В течение 18 сентября в Центральной тюрьме продолжалось освобождение по списку третьеразрядных заключенных, прибывших из СД: воришки - вон, мелкие красные - на все четыре стороны, махровые красные - на грузовики в Козеский лес и пулю в затылок. В то же время из периферийных тюрем в Центральную под натиском приближающегося фронта прибывали большими партиями эвакуированные заключенные. Никто не знал, что с ними будет.
В тот же день, 18 сентября, Марет сообщили в ведомстве прокурора Платцера, что Улло как личность, причисленная к мелким красным, видимо, скоро будет освобожден. Одновременно там же моей Хелле сказали, что меня в ближайшее время отправят в Германию. Окрыленная надеждой Марет поспешила домой дожидаться Улло - и дождалась. Ибо вечером того же дня Улло с какой-то бумажкой об освобождении прошел сквозь странный хаос погруженного в сумерки города, сквозь гул идущих в порт военных машин, сквозь весь этот темный город, еще более темный от реющего в воздухе пепла сжигаемых документов, и вернулся домой на улицу Эрбе.
Мне (Марет, конечно же, знала, а Улло, кажется, нет, что миновавшие его апрельские акции для меня закончились арестом) Хелла 18-го после обеда принесла в тюрьму необходимый при отправке в Германию пакет с теплой одеждой, продуктовым полисом и витаминами. Охранник, который передал пакет, еще недавно был жестким малым, но неделю назад вечером неожиданно сунул мне в камеру газету (в одиночную камеру особенного риска ведь не было) и пробормотал:
"Этого в газете нет - вчера Финляндия вышла из войны..."
Или: "Би-би-си сообщило сегодня утром: вчера американцы перешли западную границу Германии..."
Сейчас, когда просунул в дверной люк моей камеры пакет Хеллы, он пробурчал:
"Вашей жене сказали, будто вас отправляют в Германию. Не верьте этой болтовне. Вас выпустят. Я знаю..."
Часов в одиннадцать в коридоре послышались приглушенные голоса. Затем дверь с лязгом отворилась и все тот же охранник, который приносил газеты, вызвал меня взмахом руки "Тсс..." с вещами в коридор. Там в полутьме уже стояли какие-то люди. Всего собралось с десяток человек. Насколько я мог разглядеть - парни все из Третьей возможности. Тот же самый охранник вывел нас - непривычно без окриков, в полном молчании - по коридорам за решетчатые ворота. Потом куда-то исчез, и руководство над нами осуществлял узколицый человек в кепке с налитыми, будто пьяными, глазами. Долгое время мы следовали за ним. Помню, шепотом я рассказывал соседу, гидрологу по имени Армин Каск, какой-то политический анекдот и одновременно старался зафиксировать: ага, миновали коридор, ведущий в камеру смертников, но и склад, в котором - при освобождении - нам должны были бы выдать вещи... Затем очутились в хозяйственном дворе Центральной тюрьмы. Шли, спотыкаясь в темноте о ноги вновь прибывшего этапа заключенных, которым было приказано сесть на брусчатку двора. Затем проскрипела, все еще почти в темноте, калитка в задних воротах, и мы оказались на воле. Огляделись вокруг - а где жандармы, собаки, грузовики? Для отправки в худшем случае - в Козеский лес, в менее худшем - в Палдиски и оттуда в Германию, в лагеря?.. Темень. Тишина. Наверху светлые сентябрьские звезды. Затем появился подвыпивший сопровождающий и прошептал, обдавая нас винными парами:
"Ребята, на сей раз из этого дерьма вылезли. А теперь - на все четыре
стороны - фьють!"
Лишь через несколько дней выяснилось, как безумно, слепо, ослепительно и бессовестно нам повезло.
Через десять минут после нашего освобождения из СД к тюрьме подкатил на грузовике господин Викс в сопровождении собак и жандармов, стал вызывать по списку заключенных. Семнадцать пленников, из которых половина десять минут назад была освобождена. Но половина-то осталась! И их под тявканье господина Викса увезли - на круги ада Штуттгофа и прочих подобных мест.
О том, как происходило освобождение Улло 18-го вечером, - подробнее, чем упомянуто выше, - я, кажется, ничего не слышал. И о его деятельности после освобождения мне довелось узнавать только случайно. Вплоть до весны 86-го, когда он рассказал мне об этом чуть больше, готовясь к сеансу более подробных записей. Который так и не состоялся.
28
Насколько я знаю, Улло вернулся домой 18 сентября около семи часов вечера. Голодный, несмотря на передачи Марет. Потому что из этих передач на его долю приходилась лишь одна восьмая часть, а семь восьмых он делил на пятьдесят сокамерников. Голодный, но не до слабости в коленках. Прежде всего поцеловал свою Марет и уж потом сбрил бороду, помылся, переоделся и поспешил в город.
Хотя Улло сидел на Батарейной и 9 марта в момент бомбежки, и все время после нее, он все же имел представление о разрушениях в городе по разным слухам, проникающим в тюрьму.
По пути домой на Ратушной площади, если не раньше, он увидел эти разрушения уже собственными глазами. И еще основательнее разглядел их, когда тщетно пытался пробраться через руины улицы Харью на площадь Свободы. Улицы больше не существовало. Не было даже прохода между грудами обломков. Так что ему пришлось из-за темноты идти в обход по улице Карья. И теперь, по дороге из дома в центр города, он снова и гораздо острее ощутил эти разрушения. Слева совершенно ирреальные развалины театра "Эстония" в полосах сажи упирались в лиловое небо и справа черные пни сгоревших и спиленных деревьев аллеи, закоптелые безглазые фасады домов вдоль улицы - и между ними в застывшем безветрии внезапно нахлынувшая, вызывающая тошноту вонь. Попавшие в Центральную тюрьму после бомбежки люди упоминали об ужасной вони пожарищ. Но сама вонь никогда не проникала в тюрьму. Из ее окон с разбитыми стеклами в камеры доносился удивительно чистый морской западный ветер. А теперь там, на аллее, может, из-за того, что на развалины внезапно опустился незаметный в темноте, но кожей лица явно ощутимый вязкий туман, вонь была удушливой: обгорелые стены, пепел, печная копоть и - запах горелого или гниющего человеческого мяса, все еще сочащийся из нагромождения тех руин...
Я не знаю, и никто больше не знает, где на самом деле Улло бродил следующие четыре ночи и дня. И в какой последовательности. Я не знаю, может, он прежде всего поспешил на улицу Йыэ, впрочем, я не помню, на какой точно улице это было, - в поисках следов Нади Фишер. Почему-то мне кажется, что он отправился именно туда. Это было где-то слева от Нарвского шоссе. Но там исчезло полквартала. Улло спотыкался о груды головешек, завалы камней и железа. В куче развалин у дымовой трубы он увидел изразцовую печь, на мгновенье почудилось, что это та самая, которая стояла в изножии дивана с подушками малинового цвета, и в то же время казалось, что эта - раза в два объемистее. Кроме того, как я представляю, Надина печь была для босых ног Улло (они не умещались на диване) на диво приятно горяча. А эта здесь, если потрогать ладонью, смертельно холодная...
Через улицу виднелся маленький, более или менее сохранившийся домик, из затемненного окна поблескивал огонек. Улло до тех пор стучал в дверь, пока не открыли:
"Ох, нет. Мы ничего не ведаем и никого здесь не знаем. Мы беженцы. Да, из Нарвы. Живем в этом доме всего второй месяц. Когда нас сюда поселили, здесь уже все было, как сейчас. Говорят, что тут погибли несколько человек. Некоторые уехали в Германию, на корабле с беженцами. А точнее мы ничего не знаем. Госпожа Фишер? Никогда не слышали..."
Оттуда - или, по всей вероятности, оттуда - Улло пришел на улицу Палли. Почему именно сюда? Может быть, просто потому в первую очередь, что оказался неподалеку от квартиры Клесмента. А возможно, потому, что бывший советник правительства единственный человек из высшего круга Национального комитета, с которым Улло был на "ты".
Если я правильно помню, Клесмент сам открыл ему дверь и воскликнул сквозь легкое коньячное облачко:
"А-а - Паэранд - замечательно!"
И Улло подумал (Улло сказал мне, что подумал он именно там, в прихожей Клесмента): какого черта у нас готовы считать, что если Черчилль закладывает за галстук, предпочитая виски, то это английская национальная доблесть, а коли наш собственный доблестный муж, кстати один из самых светлых умов, питает склонность к коньяку, то это конкретный случай местного пьянства?.. Притом что сам Улло никогда, почти никогда, больше полутора рюмок не выпивал.
Клесмент усадил его в кресло в своем кабинете и пододвинул стаканчик коньяка:
"Откуда это ты в такой час? Из тюрьмы? Все из-за этого Барбаруса? Хо-хо-хо. Это замечательно, что ты здесь. Сегодня... - Он перехватил пальцами стаканчик так, чтобы освободить большой палец и поднять его вверх для пущей важности. - Я, между прочим, только вчера вернулся из Хельсинки, а сегодня Улуотс провозгласил правительство Республики".
Когда Улло в ответ на это промолчал - просто в надежде услышать еще что-нибудь столь же потрясающее, - старший собрат его не разочаровал. Отпив умеренный глоток, произнес:
"Ума не приложу, почему он с этим до сих пор тянул. Из осторожности или из трусости - черт его знает. Теперь это наконец сделано. Тиф - премьер-министр - формально заместитель премьер-министра. Потому что сам Улуотс не президент, а премьер-министр, исполняющий обязанности президента. Я министр юстиции. Но это ничего не значит. Потому что времени на создание судов у нас все равно нет. Только на создание военных судов в крайнем случае. Однако это дело Холберга как военного министра. Или даже Майде как главнокомандующего. Так или иначе, у Тифа и его команды сегодня вечером работы невпроворот. Можешь себе представить, какая там кутерьма. Так что, если ты ничего не имеешь против, я позвоню Тифу и скажу - сейчас половина девятого, - что в его распоряжение поступит такой-то человек?.."
Улло удивился: "Против? Разумеется, нет. Я думаю, что это моя обязанность. Только - не должен ли ты сообщить об этом профессору Улуотсу. Он ведь знает меня, а господин Тиф нет?.."
На что Клесмент ответил: "Нет-нет-нет. Ах да, ты же только что из тюрьмы, стало быть, не в курсе. К Улуотсу посторонних не пускают. Тиф действует по его доверенности. Улуотс болен. На самом деле - очень болен. Но я тебе этого не говорил".
В течение полугода, прошедших со времени той бомбежки, половину телефонов Таллинна привели в рабочий порядок. Телефонный разговор Клесмента и Тифа (уж не знаю, помню ли я его или просто вообразил) был примерно таким:
"Здравствуй, господин адвокат. Узнаешь небось? Конечно узнал. Слушай, тебе, наверное, там помощь нужна? Ну, для комплектовки. И прочее. Не правда ли. Стало быть, я посылаю тебе одного молодого человека. В госканцелярии работал. Знаю. Способный и деликатный юноша. Он сам представится. Я дам ему записку. Да. Я дома остаюсь. Ты ведь во мне сейчас не нуждаешься. Утром позвони, сразу, как только понадобится. Ах, как у Юри дела? По-прежнему. Никто не знает. Он и сам не знает. Завтра или послезавтра. Спокойной ночи".
Улло, конечно же, сразу подумал, что Юри это Улуотс. Но поскольку его только что назвали деликатным юношей, не стал допытываться.
После чего Улло оказался в полуобгорелом здании Кредитного банка, в уцелевшей квартире где-то на третьем или четвертом этаже. Дверь ему открыл офицер с длинными конечностями и яйцевидной головой. Позднее он узнал, что это был полковник Майде, на следующее утро ставший генерал-майором и главнокомандующим вооруженными силами. Улло, по всей вероятности, сказал: "Я от министра юстиции Клесмента - в распоряжение премьер-министра Тифа".
Записку Клесмента от него потребовали. И затем он был отведен в третью или четвертую комнату, где пребывали Тиф и адвокат Маанди, объявленный государственным секретарем. Оба были среднего роста, неприметного восточнобалтийского типа, Тиф примерно пятидесяти лет, розоволицый, в очках, Маанди - сорока. Причем свойственные Тифу авторитетность и деловитость проявились сразу. Он сказал:
"Господин Паэранд, запишите для себя эти восемь адресов. Но на таком крошечном клочке бумаги, чтобы при необходимости проглотить его. На улице вас могут остановить и проверить немцы. Господин Маанди, дайте распоряжение солдатам в кухне, чтобы они выдали господину Паэранду велосипед из подвала... - И затем снова обратился к Улло: - Объездите эти восемь адресов и оставьте каждому адресату или заслуживающему доверия члену семьи - это вы сами должны решить, - оставьте им распоряжение: завтра утром в десять часов в кафе "Красная башня"".
Улло, конечно, догадался, что кафе "Красная башня" - это условный знак для посвященных, означавший место встречи. Ну что ж, пусть будет так...
"Вопросы есть?" - требовательно спросил новый премьер-министр.
Мне кажется, Улло почувствовал себя чуть-чуть спровоцированным этим командирским тоном. Может быть, подумал, что из этого премьер-министра слишком выпирает капитан времен Освободительной войны. Во всяком случае, он сказал:
"Есть. Два. Во-первых, если у меня спросят, кто я, - что мне следует ответить? Во-вторых, если мне не откроют, могу ли я оставить записку в почтовом ящике или сунуть ее в щель двери?"
Насколько я помню, Тиф ему объяснил: "Кто вы такой? Будет зависеть от того, кто спросит. Если это немецкий полицейский, то вы, например, подвыпивший гуляка, который ошибся адресом. Если тот, кого вы ищете, то вы курьер правительства Республики. Промежуточные варианты - на ваше усмотрение. Соответственно ситуации. Второй вопрос. Да. При необходимости оставьте записку. Завтра в десять. Кафе "Красная башня". Так. А теперь запишите адреса".
Улло бросил долгий взгляд на предъявленный ему список адресов. И сказал:
"Не нужно. Я их запомнил".
"Запомнили? - премьер-министр удивился. - Ну и где живет военный министр Холберг?" - Он взял список и прикрыл адреса ладонью, будто школьный экзаменатор.
Улло ответил: "Улица Пикк, 40".
"Ну хорошо. Ступайте", - произнес премьер-министр и усмехнулся.
Итак, курьер правительства Республики вместе с госсекретарем отправился на кухню этой самой квартиры. Там сидели четверо или пятеро парней в серых мундирах финской пехоты, автоматы на табуретах, пистолеты на поясе. Правительственная команда безопасности. Первый день на службе. Как и само правительство. Маанди приказал одному из солдат спуститься вместе с Улло в подвал и выдать ему велосипед. Когда они уже выходили, госсекретарь вернул их с порога и спросил Улло:
"У вас оружие есть?"
"Нет".
"Тогда мы выдадим его вам. На всякий случай..."
Улло покачал головой:
"Не нужно. Это может оказаться обузой".
Маанди пожал плечами:
"Как знаете..."
Итак, курьер правительства Республики отправился в путь на велосипеде по темному взбудораженному городу. Чтобы оповестить о завтрашнем собрании тех членов Национального комитета и правительства, с которыми не было телефонной связи. С одними по той причине, что линии до сих пор разрушены, может быть, даже перерезаны силами СД, с другими потому, что эти люди находились в подполье, в случайных местах.
Улло начал с Кадриорга, с улицы Куристику, с бывшего директора Эстонского банка и нынешнего члена Национального комитета. Дверь ему открыл сам Пяртельпоэг, Улло сразу узнал этого кислого на вид дядю, но в действительности жовиального и осанистого, памятного ему по приемной Ээнпалу:
"Господин министр финансов, я уполномочен передать вам распоряжение премьер-министра Тифа. Завтра в десять утра вам следует прибыть в кафе "Красная башня"".
"Нннг... - издал нечленораздельный звук министр в своей полутемной
прихожей. - И что там будет?"
Улло сказал:
"Как я понял - общее собрание Национального комитета и правительства. Где Национальный комитет сложит свои полномочия".
"Ну, в таком случае мое участие там, по крайней мере вначале, не столь обязательно..." - решил Пяртельпоэг.
Представляю, как Улло, которого ответ не то чтобы обидел, но все же задел, ему ответил: "У меня сложилось скорее обратное впечатление. Но мне на этот счет инструкций не дали".
Повторяю, я толком не знаю, кого еще этой ночью Улло приглашал на собрание. Кажется, дома он застал лишь половину из этих восьми, остальных не оказалось. Кстати, вопреки ожиданиям Улло, дома оказались Эрнст Кулль и Оскар Мянд,
первый - заведующий издательством в Тарту, второй - сотрудник редакции газеты "Пяэвалехт" в Таллинне. Вопреки ожиданиям, потому что еще сегодня утром 18-го эти последние из членов Национального комитета оставались в тюрьме и их женам у прокурора Платцера было сказано, что еще не решено, будут ли они отпущены на свободу или отправлены в Германию. И вот они на свободе...
Улло запомнил, что Кулль, живущий на Пярнуском шоссе (бог знает, кому эта квартира на самом деле принадлежала), был как будто испуган, словно наэлектризован, и одновременно странным образом действовал электризующе. Запомнил его длинный лисий нос с подрагивающими ноздрями и его словно всеохватывающие и оценивающие вопросы полушепотом:
"Значит, "Красная башня"?"
"Так мне сказали".
"А вам сообщили, где это находится?"
"Нет".
"Ну что ж. Оно и к лучшему, да, к лучшему. Смотрите, чтобы представители всех четырех партий были приглашены. Представители крупных групп Сопротивления. И не просто приглашены, а действительно оказались на месте. Чтобы потом не было свистопляски вокруг вопроса о легитимности власти. И конечно, Улуотс должен быть доставлен туда..."
И в довершение очень нервное, очень хрупкое рукопожатие.
Затем - где-то на Лийвалайа - рыжая взлохмаченная голова и маленькие ироничные глазки господина Оскара Мянда. Костлявое лицо сатира после полугодового курса голодания в тюрьме...
"Неужели они в самом деле думают, что здесь можно еще что-то сделать?"
На что Улло, по-видимому, ответил: "Очевидно, да..."
Потом военный министр господин Холберг на улице Пикк, у которого именно вчера испортился телефон. Нет-нет, телефон у него принципиально должен был быть. Ибо господин Холберг занимал столь высокий пост в Генеральном комиссариате, что уж он-то никак не может остаться без телефона.
"Ja. Wer da?!"36 - спросил военный министр сквозь дверную щель. Но при упоминании премьер-министра Тифа немедленно открыл дверь. Холберг тоже внешне был знакомой для Улло личностью, видел его мельком в приемной Ээнпалу и Улуотса, а также запомнил по знаменитым карикатурам Гори. Маленький, подвижный, полный человек, который напоминал своего нынешнего или, скажем, вчерашнего шефа больше, чем сам шеф (это значит, больше, чем полковник Соодла напоминал полковника Соодла), - больше потому, что носил под шишковатым носом, н-да, под все тем же восточнобалтийским носом, черную щеточку гитлеровских усиков, до которых Соодла не опустился.
"Как вас там звали-то? Паэранд? Ммм. Я вас где-то там, кажется, встречал..."
"Да. Два раза - в приемной Ээнпалу. Один раз - Улуотса".
"Ммм. Знаете, господин Паэранд, передайте этому - премьер-министру
Тифу... - он на секунду задумался, как точнее выразиться, но потом вдруг, очевидно, изменил свои намерения: - Передайте, что... я приду".
И еще, бог знает, где это было, - если я не ошибаюсь, на Палдиском шоссе, - адвокат Сузи, министр просвещения, дома за письменным столом, само собой разумеется, в полусумраке квартиры с затемненными окнами:
"Ах, в "Красной башне" в десять? Интересно знать, почему в такое время, почему в десять? Почему не в восемь часов? Почему не в шесть? Вообще-то я не думаю, что у нас что-то выйдет... Просто жалко этого потерянного в р е м е н и, которое нам так пригодилось бы..."
Манерой держаться этот очень дружелюбный пятидесятилетний человек с сединой на висках скорее напоминал школьного учителя, весьма строгого, кстати, нежели министра. Требовательного, несмотря на то, что он тут же чуть ли не извинился:
"Вы-то, конечно, не виноваты в нашем промедлении..."
Тут открылась дверь, и в кабинет заглянула хозяйка. Хозяин представил: "Моя жена, Элла..."
Улло сказал: "Я знаю госпожу. Десять лет назад госпожа замещала нашего учителя истории у Викмана. Две недели. Когда у господина Тиймуса было воспаление легких... Госпожа рассказывала нам о Комитете спасения и Временном правительстве..."
Хозяин сказал: "Вот господин Паэранд принес мне приглашение на завтрашнее собрание правительства..."
"Ну что ж, надо идти..." - произнесла хозяйка твердо и в то же время чуть испуганно.
"Надо идти..." - повторил хозяин. Немного строптиво и, как показалось Улло, почти с радостью. Во всяком случае, так, что Улло внимательно посмотрел господину адвокату в глаза. И глядел бы гораздо дольше, если бы знал, что через два месяца Великий Постановщик - История - бросит этого маленького министра под колеса большой сталинской молотилки и изберет его через несколько лет тем человеком, который станет там, под колесами, читать своему соседу по нарам, "предателю родины", капитану артиллерийских войск Солженицыну курс, посвященный гражданской демократии.
Успешно начатый, но не совсем, кажется, доведенный до конца урок.
29
Повторяю вновь: я ведь толком не знаю, что еще делал Улло в те дни. Во всяком случае, от его тонких намеков у меня осталось впечатление, что на собрании (или по меньшей мере на фоне его), состоявшемся следующим утром, он как-то фигурировал.
Собрание это проходило в здании Эстонского земельного банка, и условное название кафе "Красная башня" как раз и означало этот дом. Ибо башня если и не красная, то в красно-серую полоску на этом доме имелась. И по крайней мере одно красное пятно в прошлом - тоже: в 1918-м в течение нескольких месяцев здесь располагался штаб красных воинских частей. Собрание же, о котором шла речь, проходило в 44-м, разумеется, не по следам этой традиции. А в силу того, что Тиф в тридцатых годах был юрисконсультом Земельного банка, позднее, кажется, одним из его директоров, и занимал в здании банка прекрасный кабинет. А также при надобности пользовался залом заседаний банковского совета. Как, например, 19 сентября утром.
Я не знаю, находился ли Улло в зале на собрании. Если он там и присутствовал, то, скорее, в первой его половине, во время совместного заседания Национального комитета и правительства. Вряд ли он остался после того, как Национальный комитет сложил с себя полномочия и передал их правительству, которое провело свое первое собрание без посторонних. Во всяком случае, я помню слова Улло:
"Я выглянул из окна, что на южной стороне зала. Прямо напротив - старая часть Эстонского банка, ты, конечно, помнишь. И ощутил: надо же, как тесно сопрягаются все наши варианты, как странно они складываются - физически, пространственно, исторически, морально. Там же, шагах в пятидесяти, в 1918-м была провозглашена Эстонская Республика. И на следующий день вошли немцы. Сейчас мы снова провозглашаем республику. И я боюсь, что через день, послезавтра, здесь будут русские. Немцы в свое время пришли на девять месяцев. На какое время придут послезавтра русские?!. Дай-то Бог, чтобы не на более длительный срок?!. Но неужели они все-таки?.."
И затем, покуда первые озабоченные участники входили в зал, Улло там, у этого окна, подумал, по крайней мере мне представляется, что подумал, потому что не мог не подумать:
"Я не верю, что это у них получится. Но мне кажется, - хотя от этого в той или иной степени зависят судьбы тысяч людей, - есть одно более важное обстоятельство, гораздо более важное, нежели их поражение или победа: и это обстоятельство заключается в том, что они совершают попытку". Не исключено даже, что Улло, глядя из одного здания, вписывающегося в историю, на другое, уже в историю вписавшееся, размышлял: "Должно быть, в этой жизни все вообще так устроено, что дорога, по которой мы пытаемся идти, гораздо важнее пункта, которого мы достигнем на избранном нами пути..."
Один из очевидцев когда-то мне рассказывал (и это мог быть один из двух: либо бывший госсекретарь Хельмут Маанди во время нашей единственной встречи в Стокгольме в октябре 1990-го, либо Улло в течение сорока лет, миновавших после тех сентябрьских дней) о печальном выступлении военного министра Холберга на первом заседании правительства 19 сентября 1944-го. Хотя не исключено, что это случилось на втором заседании уже на следующий день.
Там часами расспрашивали высоких военачальников (Майде, Синку и пр.) о возможностях противостояния русским, которые вчера прорвали оборону на Синих горах и продвигались по Нарвскому шоссе на запад. У всех выступавших были какие-то предположения, может быть безнадежные, но тем не менее высказанные с надеждой. Пока не взял слово военный министр:
"Я слушаю вас, господа, и диву даюсь вашим прожектерским настроениям. Или вашей неосведомленности. Уж не знаю, чего там больше. Я сейчас прямо с Вышгорода. Прямо из комиссариата. Сопротивление признано безнадежным. Комиссариат сжигает во дворце бумаги. Соодла отправил своих офицеров домой паковать вещи и сам в данный момент занимается тем же самым. И я пойду делать то же самое, чтобы успеть на корабль, отплывающий завтра в Данциг. Что и вам советую". Холберг постоял мгновение молча - маленький тучный человек, глаза на бледном квадратном лице почти закрыты, и черная щетка усиков строптиво топорщится. Он постоял мгновение перед десятком онемевших людей с застывшими лицами и покинул зал.
Я представляю, что после этого - и сие нам тоже известно по записям Хельмута Маанди - Тиф взял на себя обязанности военного министра. Кто-то выразил сомнение, не должно ли правительство согласовать этот вопрос с Улуотсом, на что Тиф сказал: конечно, это было бы естественно, но, к сожалению, невозможно. Почему? Потому что Улуотс сегодня рано утром покинул страну. Некоторые министры воскликнули:
"Как так?! Он же наш континуитет!"
И Тиф ответил: "Именно поэтому. Если с кем-то из нас что-нибудь случится, правопреемственность не нарушится. Если же с профессором Улуотсом что-нибудь случилось бы, континуитет был бы непоправимо прерван. - И затем добавил, понизив голос: - Кроме того - некоторые из вас, возможно, не знают, - Улуотс очень серьезно болен. У него рак желудка. Так что тем более..."
У меня, разумеется, весьма смутное представление, что там дальше произошло. Но что мне Улло точно рассказал - или, скажем, о чем упомянул, - что тогда приняли решение опубликовать "Государственный вестник" номер 1, в который вошли бы список состава правительства плюс некоторые постановления. Маанди получил задание его напечатать и хотел взять с собой Клесмента, чтобы тот при необходимости решил, так сказать, на месте, то есть в типографии, вопросы, если они возникнут. Но Клесмент (известный как человек, не любящий себя затруднять) пробурчал:
"Послушайте, какие там могут возникнуть редакционные вопросы? Наборщик спросит, как пишется "республика" в словосочетании "Эстонская Республика", с большой или с маленькой буквы. Я думаю, с большой. Но не уверен. Такие вещи лучше знает этот самый - где он там - Паэранд из Госканцелярии, которого я к вам посылал..."
И вот этот Паэранд уже шел или, вернее, мчался (ибо низкорослый Маанди почти бежал впереди него) по площади Виру. В том же направлении, частично параллельно им, двигалась в порт колонна грузовиков с парусиновым верхом, за рулем немцы в сине-серых шинелях. Со стороны старой пожарки высыпала гурьба молодых горожан с обувными коробками, по четыре-шесть коробок под мышками: где-то там была открыта, или - бог знает - вскрыта, или даже взломана дверь обувного магазина, и, должно быть, на дележ добычи слетелись любители поживы. Где-то в порту прозвучали короткие пулеметные очереди.
У главных ворот типографии на Нарвском шоссе никакой охраны не было. И они - Маанди впереди, Улло позади - торопливо вошли в ворота. Во время бомбежки в трех- или четырехэтажное здание конторы попала бомба, и оно сгорело с одной стороны, так что руководству пришлось перебраться в соседнее промышленное здание, принадлежавшее, как выяснилось, табачной фабрике. За ней находился небольшой каменный дом, может быть, ее северная пристройка или крыло. Они не то обошли эту фабрику, не то прошли ее насквозь, бог их знает. Фабрика уже давно из-за нехватки сырья работала в половину своей мощности, а неделю назад полностью стала. Маанди разыскал кособокого человека в старомодных очках с овальными стеклами и проволочной оправой, с рыжим пучком усов. Тот поспешил вместе с ними в домик за фабрикой. В кармане синего фартука у него были ключи от этого дома.
И вот они в крошечной типографии табачной фабрики, перед ними посреди помещения электрический печатный станок размером с небольшой секретер, наборный стол и полки для литер. Вокруг, вдоль стен, фанерные коробки с этикетками табачных изделий фабрики. У передней стенки в открытых коробках, где врассыпную, где крошечными стопками этикетки лилового "Каравана", бежевой "Марет" и сине-черно-белого "Ахто".
Рыжеусый встал за наборный стол и за десять минут набрал и сделал стопку оттисков с листка, извлеченного из портфеля Маанди: "Государственный вестник" номер 1, 19 сентября 1944 года. Декрет Улуотса о формировании правительства в таком-то составе. Плюс девять правительственных постановлений о назначениях высших чинов: полковника Майде - главнокомандующим вооруженными силами, Оскара Густавсона - государственным инспектором etc. Плюс сообщение о том, что правительство в вышеупомянутом составе присягнуло на вступление в должность премьер-министру, исполняющему обязанности президента Республики.
Улло спросил: "Где была принята эта присяга?.."
Маанди глянул через плечо на рыжеусого печатника и тихо сказал: "В палате Центральной больницы. Вчера вечером..."
И Улло подумал: что же это было? Знак того, что Случай, Судьба или Бог хочет все-таки сохранить преемственность восстанавливаемого государства через тонкое, как волосок, нервное волоконце одной умирающей души? Или знак того, что Смерть вот-вот окончательно уничтожит эту преемственность?.. Затем рыжеусый позвал Улло на помощь, и они перетащили откуда-то из стенного шкафа на большой стол рядом с печатным станом бумагу, кстати, весьма хорошую, французскую.
Много позже Улло со слов Маанди рассказал мне следующее: в этикеточной типографии хранился некоторый запас этой бумаги. Она была закуплена для типографии на бумажном складе из старых запасов какими-то предусмотрительными людьми в год правления советской власти. Этикетки печатали здесь на гораздо более дешевой и плохой бумаге. В хороших магазинах еще оставался качественный товар, но уже ясно было, что он - например эта французская бумага - в ближайшее время в здешних краях больше не появится. Так что бумагу купили, но типография до поры до времени не находила ей применения. Пока Национальный комитет ранней весной 44-го не преуспел настолько, что начал изыскивать возможности для печатания своих листовок. И члены Комитета, которые входили также в руководство ЭТК, решили, что табачная типография вполне для этого подходит. И не ошиблись. Но в первую очередь вовсе не потому, как считали Рейго и другие, что она достаточно мала и неприметна из-за выпускаемой продукции, чтобы, по крайней мере на первых порах, вызвать какие-то подозрения. Рейго приказал для печатания таких важных бумаг, какими были, по его убеждению, тексты Национального комитета, пустить в ход французскую бумагу. Когда первые листовки были готовы и распространены, они, конечно же, попали в СД и вызвали там изрядный переполох.
Тут же в нескольких крупных типографиях появились молодые господа в черных кожаных пальто и произвели обыск, кажется, в типографиях "Ээсти сына" или "Ваба маа" и "Юхистёэ", но, разумеется, ничего не нашли. После чего обыски прекратились. И не по причине халатности СД или его национальной лояльности, а благодаря профессионализму его сотрудников. Профессионалы СД решили - такую высококачественную бумагу, на которой напечатаны подстрекательства так называемого Национального комитета Эстонской Республики, здесь уже не достать. Следовательно, листовки напечатаны за границей. Такое решение в значительной степени облегчило Комитету изготовление очередных публикаций.
Печатный станок гудел и стучал уже полтора часа, и несколько сот экземпляров "Государственного вестника" лежали в жестяном ящике рядом со станком, когда зазвонил телефон. Улло поднял трубку. На другом конце Клесмент сказал:
"Ульрих, передай секретарю, пусть он возьмет нужные пачки сигарет и организует их отправку. А ты быстро возвращайся в кафе. Ясно?"
"Ясно! - ответил Улло с каким-то ребяческим задором. - Я тоже суну пачку-другую в карман. В самый раз будет подымить после обеда за кофе".
Рыжеусый нашел в типографии старый фибровый чемодан (между прочим, изделие той самой чемоданной мастерской ЭТК, которое в дальнейшем, когда круг замкнется, мы еще припомним), в нем Улло доставил в Земельный банк сотни две свежих номеров "Государственного вестника", на стол премьер-министру.
Я не знаю, что делал Улло в последующие часы. После обеда состоялось очередное заседание правительства, и хотя он, разумеется, не принимал в нем участия, однако находился где-то неподалеку. Потому что от кого же еще, как не от него самого, мне известно: время от времени Маанди выходил из зала и посылал кого-нибудь, например солдата из караула, с заданием правительства. Время от времени в зал заседания из коридора вызывали ожидающих людей. Каких-то офицеров из JR 20037, у одного рука на перевязи, вчера отступал от русских в направлении Пуурманна или Поркуни; каких-то телеграфистов в финских и немецких мундирах, а также в мундирах Омакайтсе. Не промелькнули ли там - так что Улло их заметил, а они его нет - однокашники его Хеллат38 и Йыги39, связные между финской разведкой и немцами, которые в действительности выполняли задания Национального комитета и занимались правительственными делами... Затем туда заскочил капитан Талпак, прибывший из Финляндии вслед за JR 200 и которого немцы грозились арестовать. Через десять минут он вышел в коридор с приказом о присвоении ему звания майора и назначении комендантом Таллинна. Там же, на месте, он прихватил с собой прапорщика из правительственного караула, чтобы тот следовал за ним в качестве адъютанта. Ибо ему, как коменданту города, нужно сформировать боевую единицу все равно из кого, из людей JR, из легионеров, парней Вермахта, Омакайтсе - из всех, кто попадется под руку, для поддержания порядка в городе. Когда вечером начались столкновения с немцами, Улло раза два из разговоров в коридоре, из распахнувшейся в зал заседания двери услышал вопрос: "А где в данный момент находится Питка?!."
Часов в девять вечера правительство объявило перерыв. Некоторые участники заседания, очевидно, позвонили домой. И через десять минут явились жены министров и чиновников с бутербродами и эрзац-кофе в термосах. Тиф заказал у жены управдома Земельного банка три чайника горячего чая и сухари. Очевидно, и Клесмент позвонил своей супруге, и она принесла господину юстиц-министру бутерброды - тонкие ломтики довольно черствого хлеба с филе трески, поджаренным на капле растительного масла. Клесмент стал угощать Улло:
"Нет, ты все-таки возьми. Я тебя сюда привел. Стало быть, я должен позаботиться, чтобы ты здесь не оголодал. За все остальное каждый отвечает сам..."
Пока Улло не взял стакан чая с сахарином и бутерброд с треской.
Затем подошел Сузи с бумагой в руке и отвел Улло в сторону, к оконной нише:
"Господин Паэранд. Мне дали задание составить декларацию правительства. Положение Эстонии на данный момент и обязанности граждан. Очень коротко. Размножьте большим форматом. Вот это. Насколько мне удалось во время заседания. Я зачитал правительству. Ничего существенного не добавили. Взгляните, пожалуйста. Может, у вас будут замечания. И отнесите прямо в типографию. Посмотрите, в каком формате они смогут напечатать. Двести экземпляров. И ночью сразу надо расклеить по заборам..."
Между прочим, о декларации Улло мне рассказывал. Только не стал в тот раз излагать ее содержание. Мы отложили это до следующего, более подробного разговора. То есть до следующего сеанса летом 1986-го. Который, как известно, не состоялся.
Приведенный тут текст декларации правительства - это поздняя, не знаю какого времени, запись Хельмута Маанди, а в основном послелагерная запись министра просвещения Арнольда Сузи, в том виде, в каком она после его смерти в 1984-м попала в руки его дочери.
ДЕКЛАРАЦИЯ ПРАВИТЕЛЬСТВА ЭСТОНСКОЙ РЕСПУБЛИКИ
ЭСТОНСКОМУ НАРОДУ
Сегодня, в решающий для Эстонии момент, в свои права вступило правительство Эстонской Республики, в которое входят представители всех четырех демократических партий Эстонии.
Эстония никогда добровольно не отрекалась от своей независимости и не признает ни Советской, ни Немецкой оккупации на своей земле.
Эстония в настоящей войне является совершенно нейтральным государством. Эстония - независимая страна и хочет жить в мире и дружбе со всеми своими соседями и не поддерживает ни одну из воюющих сторон.
Гитлеровские войска покидают Эстонию. Правительство Республики решило восстановить независимость Эстонии. Советские войска вторгаются на территорию Эстонии. Правительство выражает против этого решительный протест. Эстония - маленькое государство, ее силы слишком слабы, чтобы длительное время противостоять вторжению большого государства на свою территорию. Однако правительство Эстонской Республики продолжает борьбу за суверенитет Эстонии всеми имеющимися у него средствами и призывает всех жителей Эстонии оставаться верными своему народу и идее независимости.
Да здравствует независимая Эстонская Республика!
С этим текстом (или, во всяком случае, с очень близким вариантом этого текста) часов в десять вечера 20 сентября 1944 года Улло поспешил сквозь опасности и препятствия в темноту, прошитую пулеметными очередями.
Он, кажется, был еще на улице, когда начался воздушный налет. При первых бомбах еще не было ясно, но скоро стало известно, что это был - по сравнению с большой бомбежкой 9 марта - воздушный налет номер два. Или даже - именно по направленности, по цели - атака номер один. Потому что теперь нас бомбила не женская эскадрилья, только что отпраздновавшая восьмое марта и девятого марта поразившая в основном несколько сотен жилых домов, несколько кинотеатров и два театра. Рабочий театр и "Эстонию". А на порт, который тогда был самым важным военным объектом, не сбросили ни одной бомбы. Теперь, 20 сентября, бомбили в основном порт. Несмотря на то что он не сегодня завтра будет покинут немцами и потому - по советским меркам - в качестве послезавтрашнего советского порта вроде бы должен быть защищен от советских бомб. И вообще, огражден от бомб уже хотя бы потому, что кишел кораблями, переполненными гражданскими беженцами.
Порт начинался в сотне метров от типографии. Желтоватые лучи осветительных ракет над портом не проникали сквозь затемнение в занятую делом типографию, освещенную электричеством. Но оглушительный грохот разрывающихся бомб перекрывал мерный гул наборной машины. На столе листы бумаги ин-фолио. Рядом наборная матрица с сантиметровыми буквами:
Эстония в настоящей войне является совершенно нейтральным государством. Эстония независимая страна и хочет жить в мире...
Я представляю грохот бомб за окнами, от которых сотрясаются стены, над станком узкие плечи рыжеусого, его склоненная шея - вот он вздрогнул от взрыва, застыл, поднял острый подбородок к потолку - свалится на голову или нет? И тут же снова склонился над машиной.
К сожалению, я не знаю имени рыжеусого. Я так и не спросил Улло. Не остался ли этот вопрос на потом? И бог знает, было ли оно известно и Улло.
Представляю, как рыжеусый едва успел включить свой красивый печатный станочек, и только он его включил, как полетели очередные бомбы. Первая бомба упала совсем рядом, так что плитняковые стены содрогнулись и с потолка посыпалась штукатурка. Рыжеусый задрал голову и посмотрел в потолок. Улло за его спиной затаил дыхание. Ох, черт, какими бы мы ни считали себя в такой момент свободными и независимыми, органы дыхания, однако же, действуют независимо от нас: они непроизвольно замирают, и мы задерживаем дыхание. И в самом деле - взрывы, бабахающие в небе вперемежку с буханьем работающего печатного станка, - еще тревожнее... Следующая бомба грохнула еще ближе. Так что Улло крепко зажмурил глаза и, возможно, стал считать секунды - как мы привыкли делать в детстве, когда сверкают молнии, детски невинные, почти уютные молнии. Опять грохот взрыва - но не ближе, а, скорее, чуть дальше, слава Богу...
Рыжеусый вскрикнул: "Ах ты черт...", и Улло открыл глаза. Он увидел сквозь щелку в затемнении просверки осветительных ракет и не мог понять, почему не замечал их раньше, пока рыжеусый не пробомортал - именно пробормотал, потому что крик застыл у него в горле:
"Электричество накрылось..."
Я не знаю, попытались ли они выйти во двор и посмотреть, где разрушены воздушная линия или подземный кабель. Потому что могло быть и такое - пострадала электростанция. И даже если бы им удалось что-то выяснить, печатанию декларации правительства это уже не помогло бы.
Мне неизвестно, смог ли Улло найти там экземпляр напечатанной декларации или нет. И даже если бы он ее нашел, для возрождения Республики от нее все равно не было бы никакого проку. Если бы он ее и отыскал, то сразу отнес бы - в этом случае действительно один экземпляр - еще во время воздушной атаки или через час после нее - Сузи или Тифу в кафе "Красная башня". Там бы она и осталась, поскольку через день, утром, правительство бежало. Потому что даже сложенная в несколько раз декларация размером с афишу не поместилась бы за подкладкой шапки госсекретаря Маанди, как поместился экземпляр "Государственного вестника", единственный документ, пусть и размякший от морских брызг, переправленный в дружескую Швецию. Маанди доставил его в конце концов, пройдя от Хийумаа между островками то вброд, то на веслах, то на моторной лодке.
Уж не знаю как.
30
Что я знаю или думаю, будто знаю, так это следующее.
Однажды Улло пришел около двух часов ночи к Марет. Электричество на улице Эрбе было отключено, так что Марет зажгла свечу, и они смотрели друг на друга при свете свечи. Марет думала: если бы я знала, что он полностью принадлежит мне, я была бы счастлива даже в этом разрушающемся мире... Она высвободилась из его молчаливых объятий и прошептала: "Пойдем со мной..."
Улло не сразу ей повиновался. Он глядел на свою жену и думал: какое милое у нее лицо. Обрамленное светло-каштановыми локонами, с мягким мыском подбородка, оно напоминает - что? Продолговатый, овальный герб. И вдруг возникает вопрос: was fuhrt sie im Schilde?..40 Непростительно глупый вопрос - ведь у нее такие чудесные глаза: серо-зеленые, сейчас, при свете свечи, глубокого черного цвета, а на самом деле зеленовато-серые, серовато-зеленые. Совершенно особенные. Любящие. Ужасно честные. И этот ее горестный рот... Господи Боже - рот нашего сиюминутного исторического состояния. Если вспомнить поэтический образ Ундер...
Марет снова прошептала: "Пойдем..."
Она шла впереди, Улло за ней. Марет выбралась из дома через заднюю дверь и через темный двор прошла к сараю. Вытащила из кармана ключ, открыла висячий замок, вошла, закрыла дверь за Улло и посветила фонариком.
У поленницы стояли рядом два велосипеда. На каждом по узлу, пристегнутому ремнями к багажнику.
"Что это?.." - спросил Улло.
"Один - твой, а другой - моего отца..." - сказала Марет.
"Вижу, - ответил Улло, - но для чего?"
"Мне кажется, - сказала Марет, - они могут нам пригодиться..."
Улло произнес, вдруг сообразив, что он даже не успел подумать о том, что будет дальше: "Зачем? У правительства три грузовых машины. Для доставки на берег".
Марет возразила: "Ты ведь не министр. Хотя - откуда мне знать?.. Но можно предположить, что на три машины наберется в три раза больше людей, чем они могут вместить. Так что - я сложила кое-какие пожитки и накачала шины..."
"А место в лодке?" - спросил Улло.
"Может, нам повезет, - прошептала Марет. - Тебе нельзя здесь оставаться..."
Улло прижал к себе Марет. Уткнулся носом в волосы жены, пахнущие ромашкой, и услышал: откуда-то с севера, возможно с Пальяссааре, доносятся беспрерывные взрывы. Там, в ночной темноте, отступающие немцы взрывали какие-то здания и склады. Улло подумал: если Марет решила, значит, так тому и быть... Но чтобы это действительно удалось, чтобы мы живыми переправились через море... Он отпрянул от нее и хрипло и как-то слишком громко сказал:
"Чтобы ты знала: за три дня до того, как мы с тобой расписались, я ходил с розами свататься к Лии. И получил отказ".
Наступила пауза. Улло подумал: если бы я от нее не отпрянул, чтобы собраться с духом для такого признания, я бы почувствовал, она окаменела. Но теперь я этого не ощущаю...
Спустя мгновение Марет прошептала: "Лия давно в Германии. Почему ты вдруг вспомнил об этом?.."
Улло объяснил: "Для того, чтобы это было высказано. Чтобы открыта была чистая страница. Чтобы нам повезло..."
Когда они вернулись в дом и когда Улло в постели, рядом с Марет, сквозь утихающее биение крови снова услышал взрывы, доносившиеся с Пальяссааре или из Военного порта, ему вдруг пришло в голову: Господи - он ведь так и не поведал Марет о Наде Фишер! И теперь, после того, что произошло и что, по мнению Марет, должно было стать знаком великого прощения и предвестием великой благодати, совершенно немыслимо рассказывать. Даже несмотря на то, что из-за этого, из-за невозможности открыть чистую страницу, как он сказал, их побег, может, не удастся. Например, если они даже доберутся до берега, в Пуйзе, или еще куда-нибудь, они не поместятся в лодке. Или они сядут в лодку, но она вместе с ними пойдет на дно.
Часов в шесть утра Улло коснулся губами бровей Марет и хотел незаметно выйти. Но жена обвила его шею руками и пристально посмотрела на него своими зеленоватыми глазами.
Улло сказал не совсем уверенно:
"Я думаю, что сегодня правительство покинет Таллинн. Пойду послушаю, какое будет принято решение, что они предпримут дальше. И вернусь домой. Тогда мы с тобой решим, что и как..."
В половине седьмого Улло был в Земельном банке. Маанди провел его сквозь толпу военных и разных частных лиц в кабинет премьер-министра. Тиф, держа бритвенный прибор возле щеки, покрытой мыльной пеной, другая щека была уже выбрита, воскликнул:
"Очень хорошо, что вы пришли! Сузи уверял меня, что вы настоящий полиглот. Мое поколение в основном владеет русским, кто чуть постарше - немецким. Английским же - слабо. А вот вы вроде бы очень хорошо знаете английский. Ну и как, верно это?"
"Нельзя сказать, чтобы очень хорошо. Но в какой-то степени владею... - пожал плечами Улло. - Только в пределах школы, - а в чем дело?"
"Переведите вчерашнюю правительственную декларацию на английский язык и прочитайте ее в эфире".
Тиф добрил щеку, покрытую пеной, плеснул себе в ладонь, судя по флакону и по запаху, Rasierwasser немецких офицеров и освежил лицо. Улло спросил:
"А что, у правительства имеется радиостанция, которую могут услышать?.."
Премьер-министр ответил: "Нужно попытаться. Вот текст".
Он передвинул написанный Сузи машинописный текст, тот самый, который прошлым вечером из-за бомбежки и отсутствия электричества не удалось напечатать в типографии, на другой конец стола поближе к Улло.
"Ну что ж, попытаюсь".
Я представляю, я вижу, как Улло берет декларацию в руки, как пробегает ее глазами - текст, очевидно, более или менее отпечатался в его сознании - и думает: черт подери, как же я справлюсь со своим английским, преподанным Вовкулакой у Викмана да параллельно нахватанным из книжек, безо всякой практики?..
"А словари у нас имеются?"
Премьер-министр протягивает ему англо-эстонский словарь Сильвета. Это последнее издание 1940 года.
"Только этот".
Улло обрадовался: если какой и нужен, то именно этот. Ибо словаря, который необходим ему в первую очередь, эстонско-английского, пока нет в природе. Хотя бы в объеме, немного превышающем школьный норматив.
"Садитесь прямо здесь и переводите", - сказал премьер-министр.
И Улло сел прямо там за диванный столик и попытался перевести. Он же обещал: "я попытаюсь". Итак...
Declaration of the Government of the Republic of Estonia41.
Today (но тут надо добавить дату декларации), the 18-th of September 1944, in a decisive moment for Estonia42 (вероятно, decisive будет точнее, нежели, например, conclusive43, или determinating44, или что там еще...) - итак, in a decisive moment for Estonia...45
В этот момент кто-то постучался в дверь и, не дождавшись ответа, открыл ее. В кабинет вошел генерал-майор Майде, назначенный вчера главнокомандующим вооруженными силами. Он вытер белым носовым платком высокие залысины яйцевидной головы и воскликнул:
"Господин премьер-министр! Вы не знаете, где Питка? Нам необходимо с ним связаться!"
Тиф покачал головой: "Я не могу сказать, где точно он находится. Пытается создать фронт где-то в юго-восточном секторе. Сегодня часам к трем должен подойти к Кохилаской мызе..."
Госсекретарь Маанди подал Улло знак рукой и увел из кабинета премьер-министра. В небольшое помещение за кабинетом. Возможно, в комнату секретаря директора банка, двенадцать квадратных метров, забитых деловыми папками. Или какой-то архив. Во всяком случае, там имелись стол и пишущая машинка.
"Продолжайте здесь..."
И Улло продолжил.
Итак, он должен, опираясь на английский язык рыжей Вовкулаки, то бишь барышни Яковлевой, послать миру зов о помощи Эстонскому государству. Причем сия барышня Яковлева, старая дева с поджатыми губами и лорнетом, выпускница Смольного, говорила по-эстонски, если вообще говорила, с ужасным русским акцентом. Разумеется, явной враждебности ко всему эстонскому она не проявляла. Такое в гимназии директора Викмана было бы просто немыслимо. Но молчаливая ирония и чувство превосходства у этой Вовкулаки, несомненно, присутствовали. Как и легкий русский акцент в ее английском языке.
Итак - Today, the 18-th of September 1944, in a decisive moment for Estonia the Government of the Estonian Republic46 (право, не знаю, что тут пишется с большой, что с маленькой буквы... Но по радио, слава тебе, Господи, не видно, с какой буквы) - entered1 his - или its? - functions - duties?47 Представители всех четырех демократических партий, входящих в правительство, нельзя, кажется, сказать to the Government belong... Лучше будет: The Government includes representents of all four democratic Parties of the Country48... И затем то, что является ядром декларации: Estonia never voluntarily relinquished, (yelded, surrendered, abandoned, assigned, gave up)49 и, по всей вероятности, еще на несколько разных ладов, - а какой из них правильный? (Впрочем, и я не знаю. Как не знаю я и того, какое слово выбрал Улло) - her independence, nor ever reckognized or reckognizes the occupation of her territory either by Germany or by the Soviet Union. In the actual war Estonia remains an absolutely neutral country. Estonia wishes to live in independence and in friendship with all her neighbours, without supporting nor the one, nor the other of the belligerent sides50... И так далее - продираясь между десятью спорными вариантами с некоторой сомнамбулической уверенностью...
Через двадцать минут машинописный текст перевода был готов. Он приоткрыл дверь в кабинет премьер-министра и заглянул внутрь. У стола Тифа стояли пять или шесть человек, в основном в мундирах, и один из них сообщал: ночью русские сбросили парашютистов за озером Юлемисте. Некоторые из них взяты в плен. Что с ними делать?
Улло не расслышал, что именно Тиф ответил. Но ему показалось, будто он сказал: обезоружить... Затем Улло поймал взгляд Маанди и позвал его взмахом руки.
Он провел госсекретаря в свой закуток и спросил:
"Не должно ли английской декларации предшествовать краткое пояснение? Спросите у премьер-министра".
Маанди вернулся через минуту:
"Составьте этот текст и переведите. Очень кратко".
Итак:
"Attention! Attention! Attention! You are listening the Broadcasting of the Government of the Republic of Estonia. We are reading you a Declaration of the Estonian Government"51.
Госсекретарь отправил Улло с этими текстами в полукруглую комнату в башне Земельного банка. У окна с видом на осеннее небо и обгорелые развалины театра "Эстония" на старинном столе с зеленым сукном стоял большой открытый чемодан защитного цвета с армейской радиостанцией, к которой был подсоединен микрофон. Маанди показал, на какую кнопку нажать.
С половины восьмого до десяти часов утра, стало быть, два с половиной часа, Улло сидел там наверху за столом и твердил в покрытый черной железной сеткой клубень микрофона: "Attention! Attention! Attention! Here is the Broadcasting of the Government of the Republic of Estonia calling..."52 Десять. Двадцать. Тридцать. Тридцать девять раз. Он старался произносить эти слова четко и как можно яснее и корректнее. Чувствовал, как его голос будто втягивался в загадочную безмолвную трубку, но какая-то часть звуков не вмещалась в микрофон, возращалась обратно, и он ощущал это чуть подрагивающими губами и кожей лица. В то время, когда он озвучивал эти сотрясающие воздух слова, в его голове мелькали совершенно посторонние и в то же время пугающе конкретные, связанные с этими словами мысли. Среди них вдруг воспоминание - пятилетнего мальчика Улло - о дичайшем самоубийстве любимой собачки, созданного для ласки песика: золотистое в лучах солнца, вытянутое стрелой тельце: вот оно между балясинами балкона, вот повисшее в пустоте. И озарение, настигшее Улло через несколько лет, подействовавшее на него, как глоток ледяной искрящейся минеральной воды: значит, из всего этого можно выйти по собственному желанию?.. И в то время, когда он читает: Hitlers troops are leaving Estonia, but the troops of the Soviet Union are invading it. The Government of the Republic manifests against the invasion his most resolute protest53, - в то же самое время где-то в других извилинах мозга он рассуждает, какие последствия может иметь это радиосообщение? Скорее всего, никаких. Потому что никто его не услышит. Сигнал радиостанции слишком слаб... Однако если его все-таки услышат? Тогда все будет зависеть от того, кто услышит. Вероятнее всего, какая-нибудь немецкая пеленговая машина, потому что это близко. Если таковые еще передвигаются по Таллинну. Если да, то ее команда в касках с автоматами в руках может сейчас ворваться в двери банка и при входе разделиться надвое: бух-бух-бух, прогремят кованые сапоги - в подвал, вторая половина, бух-бух-бух, - вверх по башенной лестнице... А если мое сообщение услышат где-то на финских островах - как тогда поступят люди на радиостанции? Сплюнут: "Мы тут в Лапландии уже завтра начнем воевать против немцев - а эстонцы хотят от них освободиться, не шевельнув и пальцем?! Мы годами проливали кровь, воюя с русскими, - а они хотят, чтобы их освободили просто так?! К чертям..." А если меня услышит ухо англичанина? Скажем, на Готланде? Неужели их там нет? Конечно есть... И если услышат? Разве не может возникнуть идеальный вариант? Может ведь? Невероятно. Но все-таки возможно. О моем сообщении отрапортуют в Лондон. Сколько это займет времени? В идеальном случае несколько минут. Через полчаса об этом докладывают Черчиллю. Почему бы нет? Если мы имеем дело с идеальным случаем. Он же прикурит сигару и пробурчит: "Ladies and gentlemen - это ведь как раз то, чего я, между прочим, все время жду..." И он нажмет на кнопку и скажет: "Дайте мне мистера Криппса. Да-да, нашего посла в Москве!" (Это ведь идеальный случай, не правда ли...) Уже через минуту он, Черчилль то есть, говорит: "Dear boy, отправляйся в Кремль. Нет-нет, не к Молотову. К Сталину. Он мне обещал, что и прибалтам даст право на самоопределение, хотя не собирался этого делать. Сообщи ему: в Эстонии сформировано правительство Республики. И мы никогда не сбрасывали со счетов его легитимность. Несмотря ни на что. Так что пусть Сталин остановит свои войска на той линии, которой они достигли сегодня к десяти утра. Я бы хотел изучить с ним обстановку. И ничего более. Все". И Красная армия остановится. Почему бы нет? Почти на той линии, где она остановилась осенью 1918-го. По крайней мере, на северо-восточном отрезке почти на той же линии...
Но ничего такого не случилось. Хотя Улло, начиная примерно с тридцатого выпуска, самовольно дополнил текст - the Government of the Estonian Republic with professor Juri Uluots as Prime minister54... Дополнение сделано в надежде на то, что имя Улуотса даже среди случайных слушателей Улло могло быть воспринято как континуитет Эстонии...
Но повторяю, ничего не случилось. Быть может, никто не услышал его передачу. А если и услышал, то не передал дальше. А если и передал, то не туда, куда надо. А если именно туда, то не тому, кому надо. А если и тому, то он почему-то, как и следовало ожидать, остался безучастным.
В десять часов Улло закончил передачу. Не только потому, что в наушниках, на фоне всеобщего треска, мир остался на его волне совершенно нем, но еще и потому, что за ним пришел Инглист или кто-то там еще. "Заканчивайте. Ступайте к премьер-министру".
По кабинету Тифа нервно расхаживал какой-то человек в запыленных сапогах, в форме эстонского капитана. Это был мужчина маленький, загорелый, с въедливыми глазами-пуговицами, на морщинистом лице пепельная щеточка усов. Тиф представил:
"Начальник штаба адмирала Питки капитан Лааман. Господин Паэранд, отправляйтесь с капитаном Лааманом. Адмирал требует связного офицера между его штабом и правительством. Возьмите это на себя. Капитан Лааман доставит вас на место. Разведайте с его помощью обстановку. И по возможности побеседуйте с адмиралом. Да найдите себе транспорт, чтобы вечером вернуться обратно и доложить мне".
Я не помню, чтобы у немцев были автомобили типа джипа или виллиса, но на чем-то, похожем на BMW, они, Лааман и Улло, отправились в путь. По какой дороге? Не ведаю. Во всяком случае, вдвоем. И совершенно ясно, что общее направление - на восток. Из дальнейшего я помню лишь несколько событий, вернее, несколько картин, которые Улло обрисовал уже во времена, когда об этом мы принципиально не говорили, правда, могло это произойти, когда Улло выпивал вместо полутора рюмок три. Он сказал:
"Покуда мы мчались сквозь кустарник, я разглядывал капитана, сидящего рядом. Он вцепился в колесо руля, согнулся над ним, лицо сосредоточенное, и громко объяснял, чтобы я слышал его сквозь грохот машины, которую то и дело встряхивало на ухабах:
"Мы опоздали на две недели. По крайней мере - на неделю. Так что я не верю, что нам удастся... Но мы все-таки попробуем..."
И Улло сообразил: значит, этот старый вапс55, которого правительство Эстонии пять лет продержало в тюрьме и который с немецкими документами бежал вместе с репатриантами в Германию, - он, стало быть, и есть самый отчаянный среди отчаянных, которые, несмотря ни на что, попробуют?..
И затем - какая же это была мыза - Кабала, Набала, Ания, Хагуди - они подъехали к ней. Вдруг Улло схватил капитана за руку, ему показалось, будто в кустарнике у дороги что-то шевелится. Тут же какие-то люди в серой финской форме выскочили из кустов. Капитан выхватил из-за пазухи сине-черно-белый флажок размером с носовой платок, помахал им перед носом солдат и остановился под визг тормозов у задних ворот парка.
"Доложите, что здесь происходит!"
Парень в мундире Oberfahnrich'a56 с сине-черно-белой нашивкой на рукаве выскочил из кустов на обочину дороги:
"Господин капитан, боевая группа "Питка", третья рота, тридцать семь человек, под командованием прапорщика Трейера готовится взять мызу..."
"Взять у кого?"
"У немцев, отступающих от Поркуни".
"С какой целью?"
"С целью пополнить ружейные запасы, господин капитан".
"Сколько здесь немцев?"
"По данным разведки, не больше, чем нас".
"Гм. Учтите, что здание обеспечивает их прикрытие. Тем не менее действуйте. Чего вы ждете?"
Прапорщик сказал неуверенно: "... Я бы хотел призвать их..."
"Призвать к чему?" - строго спросил капитан.
"Сдать оружие и драпануть в Таллинн".
Капитан сказал: "Попробуйте".
Прапорщик пробормотал: "Я настолько не знаю немецкий..."
"Я тоже не знаю".
Улло же подумал: а наше общественное мнение сделало из Лаамана почти что немца...
Капитан тихо повторил: "Ну, действуйте!"
Плюх! Плюх! Плюх! Крайние бойцы по указанию прапорщика перепрыгнули через низкую изгородь. В то время как средние, топ-топ-топ, побежали гурьбой через задние ворота в парк, ища укрытия в кустах и живой изгороди. Улло рассказывал: "Кстати, почему я этот топот и это плюханье так хорошо расслышал и запомнил: потому что все это время прислушивался, не приближается ли гул русских танков, идущих с севера по Нарвскому шоссе..." Нет, не слышно. В разбитых окнах двухэтажного с белой штукатуркой здания ничто не шелохнулось. Капитан и Улло ринулись вместе с прапорщиком через ворота в парк и присели в кустах акации. В руке у Улло пистолет, который ему сунул в джипе капитан. Ближайшие окна дома были в пятнадцати шагах. Улло сказал: "Попытаюсь поговорить с ними..." И выкрикнул в сторону дома:
"Halloо! Kameraden! Hоrt zu!.."57
Произносить речь на корточках было неудобно, и он стал приподыматься, но из осторожности снова прижался к кустам. Продолжая говорить в сторону дома: "Wir sind keine Bolschewisten! Keine Banditen! Wir sind..."58, - левой рукой вынул из кармана белый носовой платок и правой вытащил из-за пазухи капитана Лаамана сине-черно-белый флажок, одновременно засовывая в карман пистолет: "Wir sind... - Он поднял обе руки с эмблемами и встал во весь рост. - Wir sind die gesetzliche Armee der Regierung der neutralen Estnischen Republik. Wir fordern euch auf: legt eure Waffen im Hause nieder. Wer unbewaffnet durch die Hintertur auf den Hof kommt, kann ungehindert nach Reval weitergehen. Sonst mussen wir das Haus angreifen. Wir mochten ein Blutvergiessen gerne vermeiden. Es kommt auf euch an. Ich werde bis zehn zahlen... Eins... zwei... drei... vier..."59
Он читал медленно, высоким от напряжения голосом. В доме ни звука, ни движения. Когда он сказал acht60, у притаившихся за живой изгородью не выдержали нервы. В разбитое окно полетела граната, в комнате раздался взрыв, и прапорщик Трейер подал знак идти в атаку. Улло ринулся прямо к стене и вдоль стены - к средней двери, в которую они ворвались впятером или вшестером. Мыза, очевидно, использовалась под школу, захламленная, немного разоренная, с грязными следами солдатских сапог, так что Улло успел подумать: все-таки я зачем-то влип в это дело...
Дом, во всяком случае, был пуст. Немцы только-только отсюда ушли. Однако удалились не столь невинно, как показалось на первый взгляд. Где-то под лестницей раздалось ругательство на смешанном финско-эстонском языке. Кто-то отбежал от двери и выбросил что-то через разбитое окно во двор, тут же раздался глухой взрыв детонатора. В результате которого никто, к счастью, не пострадал. Выяснилось: немцы поместили под каменную лестницу, ведущую на верхний этаж, восемь ящиков с патронами и три или четыре ящика с противотанковыми минами. Они спешно отступали, груз был неподъемен. Покинули это здание за двадцать минут до нашего прихода. О нашем существовании, об армии Эстонской Республики, они вряд ли знали. А если бы и знали, вряд ли согласились бы оставить нам свои боеприпасы. Один из парней JR 200 обнаружил будильник, соединявший батарею и детонатор. Минуту спустя он взорвался бы и вместе с боеприпасами на воздух взлетела бы по крайней мере средняя часть школьного здания.
И я помню: двадцать лет спустя Улло рассказывал - после четвертой в виде исключения рюмки - в темноте на моем крошечном кирпичном балкончике:
"Этот парень в финском мундире, который наткнулся на детонатор и вышвырнул его из окошка во двор, был Раймонд Каугвер61, да-да, "Сорок свечей" и так далее, в то время ему было восемнадцать..."
31
Они, Улло и капитан Лааман, поехали дальше и примерно в районе Амбла, как я помню, свернули на юг. Частично передвигаясь пешком, частично в зеленом фургоне, где-то там они встретили остатки пограничного полка. Капитан Лааман передал командиру полка, майору, приказ адмирала - вряд ли приказ, вернее, пожелание - как можно быстрее сосредоточить силы в Кохила. Там должны создать новый центральный участок фронта. И у Улло, как я помню, или как мне кажется, я помню, осталось впечатление, что этот майор с грязным, усталым и злым лицом принял во внимание тот приказ, или пожелание, или черт его знает что, - а будет ли его выполнять, это он решит сам...
Они миновали поселок Козе - дома закрыты, улицы пустынны, испуганная церковь заперта и нема - и помчались по проселочным дорогам на запад. Капитан протянул Улло трехдюймовую карту генерального штаба царских времен. Указал нужный квадрат. Вынужденный сосредоточиться на карте, Улло едва мог обозревать окрестности. Они мчались по Харьюским полям, серым и мокрым от грибного дождя, между зарослями кустарников, по совершенно пустынной с виду земле. Тем не менее встречались разрозненные отряды солдат, двигающиеся на запад. Поравнявшись с ними, капитан помахал сине-черно-белым флажком и остановил машину. Он велел Улло взять пистолет и быть готовым к обороне, но в этом не возникло надобности. Капитан выслушал доклад, из какой части солдаты: одни были в немецкой форме, другие - в форме Омакайтсе, - и приказал им двигаться в Кохила. В распоряжение адмирала!
"Займите позиции на западном берегу реки и в зданиях фабрики. Адмирал в школьном здании. Наладьте с ним связь. Я вижу у вас противотанковое оружие. Держите его под рукой, оно вам обязательно пригодится. К тому времени, когда вы подойдете к месту, туда уже наверняка подоспеют полевые кухни..."
Но когда на место прибыли капитан и Улло, суп уже остыл.
В здание школы, все в ту же бывшую мызу, на суп сошлось около сотни человек. В дверях классов, на школьных скамьях, на лестницах сидели группами с котелками и ломтями формового хлеба, в финской, немецкой, эстонской форме, но больше в цивильной одежде, дополненной кое-какими армейскими атрибутами, ремнем или планшеткой, - в основном молодые загорелые деревенские парни, иные еще совсем зеленые, едва достигшие шестнадцати лет.
Капитан сказал Улло: "Идемте, адмирал в кабинете заведующего школой".
Но там его не было. Их направили в школьную кухню. Там он и оказался. На фоне двух пустых суповых котлов, руки в боки, он стоял посреди комнаты и что-то объяснял сержанту в армейских брюках, сапогах и белом поварском фартуке.
Капитан воскликнул:
"Господин адмирал! Премьер-министр прислал к вам связного. Вот он".
Семидесятилетний низкорослый Питка после трехмесячной бурной деятельности во имя своих фантастических затей выглядел весьма потрепанным. Он был в цивильной одежде. Серая шляпа с пропотевшей лентой и светло-серый давно обвисший летний костюм, с вытянутыми на коленях брюками. Только по той причине, что он всегда носил маленькую с проседью бородку, его небритость не слишком бросалась в глаза.
Он поднял растопыренную левую руку, отстраняя от себя капитана и Улло...
"Минуточку..."
Повернул красноватое лицо старого моряка в сторону капитана и Улло, как позднее тот рассказывал, упорно не отрывая от него свои голубые глаза, однако вскоре обратился к повару:
"Ах, значит, этот человек украл? Сколько буханок?"
"Двадцать буханок, господин адмирал".
Адмирал поднял указательный палец, и Улло увидел: у суповых котлов в коричневой блузе Омакайтсе стоял уже не слишком молодой, лет этак сорока толстяк, весь облик которого свидетельствовал о настоятельном желании казаться намного меньше, чем он был, превратиться в кроху, быть вообще где-нибудь в другом месте.
Адмирал спросил у человека, названного вором: "Зачем же ты украл? С голодухи, что ли?"
Мужчина ответил чуть слышно: "Я живу в километре отсюда. В доме полно беженцев. Все есть просят..."
Адмирал взмахом руки велел ему замолчать и снова повернулся к коку:
"Твое предложение?"
Щекастый, со светлыми ресницами кок закинул назад голову:
"В такой обстановке, господин адмирал, расстрелять!"
"Думаешь?.." - спросил адмирал почти подстрекательски.
"Ясное дело, господин адмирал", - ответил кок более уверенно.
"Ммм, - промычал Питка. - Во время Освободительной войны тоже воровали. Вначале. Но потом мы поняли: расстрел - это роскошь. Мы не могли себе этого позволить. Капитан... - он повернулся к Лааману, - вызовите начальника охраны".
Капитан вышел и через минуту вернулся с каким-то лейтенантом. Адмирал произнес, указывая пальцем на вора:
"Этого человека - высечь. По первое число. Но так, чтобы он все-таки смог в строй вернуться. Марш! - И затем капитану и Улло: - Идемте..."
Он шел впереди, как-то раскачиваясь, неожиданно развинченной походкой. Улло подумал: наверняка у него тазобедренные суставы больные - и попытался во время этого двадцатисекундного пути обобщить, что же он знает об адмирале.
Парень из Ярвамаа, из глубинки, с материка. Но его, должно быть, манили дали. Учился в трех мореходных училищах. В двадцать три года - капитан дальнего плаванья. Двадцать лет - по морям, затем - судопромышленник в Англии и в Эстонии. И вдруг в 1918-м - основная пружина всех событий в Эстонском государстве: мальчики-добровольцы, Кайтселийт, бронепоезда, военный флот. И вот еще что - начал с нуля, а стал влиятельной силой. Проведенные им операции все, даже самые солидные, энциклопедии называют безрассудно смелыми. И разумеется, десятки анекдотов. Ну, например: стоит он на капитанском мостике миноносца "Леннук" и ведет дуэль с крепостью Красная Горка. На "Леннуке" - четырехдюймовые, в крепости - двенадцатидюймовые пушки. "Леннук" подплывает по-хулигански близко к крепости - иначе нет надежды попасть в цель. Но тут водяные столбы от двенадцатидюймовых залпов начинают подбираться к кораблю. И Питка вопит: "Дыма! Дыма!", а поскольку рядом стоит адмирал Коуэн, англичанин, наблюдающий за головокружительной операцией, поясняет: "Smoke! Smoke!", на что англичанин открывает свой золотой портсигар и предлагает ему "Camel" или "Lucky Strike". Питка возмущается: только вчера он объяснял англичанину, что никогда в жизни не курил. Все свои пятьдесят без малого лет. А этот сэр, сэр Уолтер, не так ли, думает теперь, что сей дикий эстонский Нельсон до того сдрейфил под натиском русских, что просит закурить?! И почему, собственно, он должен был сказать англичанину smoke-screen62 или smoke-curtain, ежели все эстонцы поняли, что когда он кричал "дыма", то имел в виду "дымовую завесу"... Так или иначе - на родине его тут же произвели в контр-адмиралы, а в Англии вскорости он стал сэром Джоном. His Majesty the King of
England - in full appreciation, Sir John, of your extraordinary merits63... или как там у патентованных королевских баронетов принято... А затем, по крайней мере дома, вдруг со всеми рассорился: ни в чем меры не знает, не любит родину, клеветник! Почему? Потому что основал собственный журнал. Под названием "На страже" и заполненный преимущественно его собственными опусами - с разоблачениями коррупции, опутавшей всю Эстонию. Результат: глубоко разочарованный, он покидает родину, уезжает в Канаду и семь лет где-то под Ванкувером держит лесопильню и ферму. Возвращается в 1930-м, из-за тоски по родине, как он сам будто бы говорил. А может, по призыву бывших соратников. Его выбирают директором Центрального общества эстонских потребителей. Он пишет мемуары о войне, пытается развивать в Эстонии судостроение и мелкую промышленность. Финансирует какого-то симпатичного лондонского шута, который составлял большой маорийско-английский словарь. Неизвестно, зачем этот шут сие делал, но Питка платил ему в надежде, что тот обоснует глобальное родство эстонцев и маори... Затем он становится одним из лидеров движения вапсов. Потом тотально порывает с ними. До того самого вечера, когда услышит на своем хуторе Килтси, что по радио провозгласили правительство Вареса. Питка надевает шляпу (возможно, ту самую, только она была поновее, чем сейчас, когда он идет по коридору Кохилаской школы вдоль оштукатуренной стены в кабинет заведующего), - надевает, стало быть, шляпу и говорит мимоходом своей жене: "Хелена, я пойду немного прогуляюсь..." Ни больше ни меньше. Чтобы жена могла любому, кто спросит, с чистым сердцем ответить: "Понятия не имею, где он..." А может, для того, чтобы жена и не могла сказать, где он находится, если из нее начнут выжимать это те или другие - немцы или русские, потому что время и пространство для таких дел, кажется, уже созрело. Он, во всяком случае, находит спрятанную где-то в прибрежных камышах моторную лодку и, благополучно миновав морскую блокаду русских, оказывается в Финляндии. Четыре года подряд в разных местах, никто до сих пор не знает, как и через кого, организует поддержку Эстонии за рубежом. Затем за два месяца до настоящих событий возвращается с отрядом эстонских добровольцев в финской армии(этих парней немцы у него отбили) и старается сделать то (подпольно и легально), чему немцы до вчерашнего дня во что бы то ни стало пытались воспрепятствовать, - создать для правительства Тифа армию и для Таллинна оборону против русских - на один день, на два-три, на неделю или месяц, если Бог даст, до тех пор, пока, возможно, мир не обратит внимание на то, что некий притесняемый народ пытается дать о себе знать... Одним словом, старик пытался заниматься тем делом, которое -вкупе с дорогим другом сэром Джоном и всеми нами - Его Величество король Англии, видимо, уже решил продать еще более дорогому другу Иосифу Виссарионовичу...
Я ведь знать не знаю, о чем беседовали там, в километре от поселка Кохила, в Кохилаской школе, в бывшем кабинете помещика Тохисоо. Или что там говорил адмирал. Улло так или иначе был там в роли слушателя.
Можно предположить, что адмирал к сведению правительства набросал план своих действий. Никаких просьб к правительству у него не могло быть. По крайней мере, серьезных просьб. Ибо он знал наверняка, что у правительства нет возможности их удовлетворить.
Во всяком случае, Улло поинтересовался, знает ли адмирал, говорил ли ему капитан Лааман о вопросе, который обсуждает правительство (сам при этом подумал: глупо, конечно, спрашивать о таких вещах, старик и сам мог сообразить, что это главный вопрос, обсуждавшийся правительством), какую часть эстонской территории можно было бы дольше всего и упорнее всего защищать от русских? И не думал ли адмирал в связи с этим о Хийумаа? Насчет острова - это его собственная идея. Находясь в коридорах власти, он не раз оценивал такую возможность, но в итоге перечеркнул ее. Потому что она предполагала совершенно невозможное, несуществующее...
Адмирал сказал: "Разумеется, думал. Хийумаа? Отпадает. Потому что у нас нет крупнотоннажных судов для отправки туда двух тысяч человек, даже для одной тысячи с грузом нет. А главное - у нас нет времени".
Ну, не знаю, подчеркнул ли Великий Постановщик драматизм данной минуты таким простодушным способом, но временами мне кажется, будто Улло сказал, что именно так и было: что именно в этот момент зазвенел старый настенный телефон. И адмирал встал и снял трубку:
"Питка". Пауза. "Да. Просто чудо..."
Улло прислушался в ожидании чуда. А затем выяснилось, что чудес не бывает. Чудо заключалось в том, что удалось дозвониться из Таллинна. Питка выслушал и продолжил:
"Да, я слышу". Пауза. "Да, понимаю". Пауза. И затем очень тусклым голосом: "Ясно".
Он повесил трубку и на мгновение замер, стоя спиной к Лааману и Улло, уставившись в белую стену. Затем неожиданно резко для такого усталого пожилого человека повернулся к тем двоим, находящимся в комнате:
"Это был главнокомандующий... (Так что Улло, как он признался мне сорок лет спустя, вздрогнул и на миг подумал - Лайдонер) генерал-майор Майде. Он сообщил, что правительство утром покинет Таллинн и отправится на берег Пуйзе, чтобы оттуда перебраться в Швецию".
"И что это означает?" - спросил кто-то из них, Лааман или Улло.
"Это означает - приказ главнокомандующего: что я должен распустить свою боевую единицу. Правительство прекратило сопротивление и покидает страну".
Может, адмирал и не послушался бы. Может, продолжал бы слепо цепляться за свой замысел: что ему удастся, что нам удастся повторить схему 18-го года и выиграть новую Освободительную войну. Скорее, казалось (как я себе представляю), что он взвешивает, выполнять ли ему приказ - ну да, конечно, не самодеятельного, совершенно законного, однако новоиспеченного главнокомандующего... Возможно, он его не выполнил бы. Но Великие Постановщики очень часто бывают наделены слабым воображением, и чем они величественнее, тем слабее их воображение и тем крепче они цепляются за однажды выбранный путь. Нет-нет, я, разумеется, не имел в виду в качестве Великого Постановщика этого старика, который стоял, выпятив седую бородку, в серой шляпе, надвинутой на глаза, буравящие пустоту... Между прочим, когда я однажды спросил у Улло, как выглядел Питка в тот момент, он, я хорошо помню, ответил: "Слушай, я ведь еще меньше тартуанец, чем ты, но некоторые тартуские лица я запомнил. Ты ведь знаешь профессора по детским болезням, Адо Люйза. Главной гордостью которого была его красавица-дочь - госпожа Орас, не так ли? Знаешь, когда я сейчас сравниваю запомнившиеся мне лица этих двух людей, они кажутся мне такими похожими, что я не могу их друг от друга отличить". Что же касается меня, то когда я говорю о Великом Постановщике, то я действительно не имею в виду двойника этого профессора-педиатра, но саму Историю, по меньшей мере саму Историю пространства и времени - здесь и тогда. Так что я не преувеличиваю, во всяком случае, не слишком преувеличиваю: в этот момент в дверь постучали и какой-то бледный прапорщик воскликнул:
"По Ангерьяской дороге в поселок входят девять русских танков!"
Адмирал постоял мгновение посреди комнаты. Если бы не борода, очевидно, было бы видно, как сжались его зубы и как окаменел подбородок. Его ярко-голубые, как эмаль, глаза, воистину детские глаза - вдруг сузились, подернулись серебром, и, бог его знает, не навернулись ли слезы на глаза старого человека, это можно представить?.. Во всяком случае, он чуть не гаркнул на Лаамана и Улло:
"Идемте!"
Они прошли маленький вестибюль, который даже на зал не был похож, сквозь гудящую от возбуждения и беспомощности толпу. Кто-то крикнул.
"Господин адмирал! Русские танки в поселке! Бросьте нас по обеим сторонам шоссе! У нас противотанковое оружие..."
Питка рявкнул: "Знаю! Один снаряд против девяти танков..."
Они подошли к школьной двери. Гул и говор стихли. В эту минуту затишья отчетливо донесся грохот танков в километре от школы. Питка сказал:
"Мужики! Сейчас из Таллинна пришло распоряжение главнокомандующего. На его основании приказываю: боевой отряд "Адмирал Питка" прекращает военные действия! Разойтись! Рассредоточиться по лесам! Бесследно исчезнуть! До лучших времен, кто до них доживет, - марш-марш!"
Одни побежали за своим оружием, узелком или котелком. Другие закричали в ответ: "Господин адмирал! Мы не согласны! Мы продолжим, черт возьми..." Кто-то выкрикнул навзрыд: "Господин адмирал, это же предательство! Предательство!.."
Кто знает, услышал ли их Питка. Он махнул Лааману и Улло рукой и широко зашагал через двор к машине Лаамана. Высокий прапорщик кинулся следом за ним.
"Господин адмирал, а как же насчет того, чтобы выпороть?"
"Кого выпороть?.."
"Господин адмирал, ну того, кто хлеб украл?.."
Питка остановился: "Приказ выполнить! Выдрать его по первое число!"
Прапорщик пытался найти оправдание: "Но господин адмирал - ведь хлеб-то все равно достанется русским?.."
Питка рявкнул: "Эстонец не должен воровать, даже у своих палачей! - И затем нетерпеливо обратился к Лааману и Улло: - Идемте!"
И они поехали. На том самом открытом BMW, на котором Лааман и Улло только что сюда прибыли. Где-то на грязной проселочной дороге между Хагери и Хайба им встретился мотоциклист в форме Омакайтсе. Питка его остановил. Кто и куда? Из волостного штаба Омакайтсе. В Вазалемма. Сообщить, что коммуняки сбросили утром в лес Люманду парашютистов.
Питка сказал: "Отставить! Отвези-ка этого человека в Таллинн", - и указал на Улло.
Парень спросил: "А почему я должен вам подчиняться?"
Питка сказал: "Потому что я адмирал Питка".
Парень вытянулся по команде смирно: "Тогда конечно".
Улло вышел из машины, ступил в грязь, но Питка его окликнул: "Секундочку". Он дал знак Улло следовать за ним и пошел вдоль канавы. Улло - следом. В тридцати шагах от мотоциклиста Питка остановился, повернулся к Улло и тихо сказал:
"Доложите Тифу: я закончил. Как мне приказали. Я закончил еще и потому, что, если правительство покидает страну, я не могу взять на себя ответственность за людей, которых будут убивать. И доложите, чтобы они не ждали меня на берегу. Я не поеду. Ясно?!"
"Ясно..." - ответил Улло, как я себе представляю, весьма упавшим голосом. И старик отнюдь не по-военному пожал ему руку.
Когда Улло садился на мотоцикл, он ведь еще не знал, что из тех, кто вернулся к жизни, он был последним или одним из последних, кто видел старика живым (или мертвым?). Не знал он и того, как долго НКВД не мог успокоиться, что старик вот так бесследно исчез (как он при Улло советовал сделать своим парням).
Теперь в общем-то известно, как бесконечно долго у многих арестованных спрашивали сначала злобно, потом рутинно, но все же требовательно: "А где ваш Питка?" Через пятнадцать месяцев я тоже оказался среди допрашиваемых, и хотя у меня с адмиралом не было ничего общего, но все же и мне выложили на стол этот вопрос.
Итак, Хайбаский мотоциклист отвез Улло в Таллинн. Что он, Улло, делал в тот день, то есть 21 сентября, до восьми часов, об этом у меня нет ни устных, ни письменных свидетельств. Даже представления никакого нет. Вечером в половине восьмого он, во всяком случае, был снова в пути. Но уже не в BMW и не в компании адмирала или начальника штаба, а на велосипедах, он и Марет, один велосипед совсем древний, а другой "Husqvarnal"64 чуть поновее, на багажниках ремнями пристегнуты узлы.
Был ветреный вечер, низко-серое, подчас сеющее дождь небо темнело. Они переезжали старый Пяэскюлаский каменный мост - и Улло подумал: надо бы его взорвать. Чтобы русские, если они завтра возьмут Таллинн, не смогли на своих танках сразу двинуть на юго-запад... Впрочем, разве это их остановит - они проедут рядом с разрушенным мостом через узенькую речку.
Итак, Улло и Марет решили попытать судьбу и, миновав мост, направились по осенне-вечернему Пярнускому шоссе на юго-запад. Чтобы на следующий день к обеду добраться до берега. До какого точно, это они еще должны были обсудить предстоящей ночью. Самое естественное - это Пуйзе. Просто единственный известный Улло порт из всех запланированных для таллинских беженцев. А может, именно поэтому он казался ему каким-то малоприемлемым. С другой стороны, а вдруг правительство завтра в середине дня еще будет там. И вместо того, чтобы Улло и Марет затеряться на берегу среди сотен, может, даже тысяч людей в промозглой, серой безнадежности, их, наоборот, заметит, выхватит цепким глазом из тревожной толпы, мечущейся в поисках лодки, Тиф, или Клесмент, или Маанди. И отзовет их радостно в сторонку: "Хорошо, что мы вас заметили, - правительственная моторная лодка там, в камышах. И для вас, конечно же, найдется местечко..." На что-нибудь эдакое вряд ли стоит надеяться. А испытать нечто совсем иное - было бы крайне неприятно. Так что, куда, на какой берег им лучше всего приземлиться, это они ночью еще должны обсудить. Потому что надвигающаяся тьма вынудит их где-нибудь остановиться на ночлег...
Нельзя сказать, чтобы в сумерках на Пярнуском шоссе было полно людей, но все же их было на удивление много: на машинах с зажженными фарами или, вернее, с оставленными для света щелочками, а то и вовсе с погашенными, - редкие единицы. Очевидно, машины, сколько бы их ни было у цивильных лиц, уже давно этот путь проделали. И на лошадях, тянущих повозки со скарбом, двигались по шоссе одиночки. А вот тележки, доверху нагруженные чемоданами и тюками и окруженные четырьмя-пятью владельцами, попадались через каждые сто метров. Плюс беженцы - одиночные и группами - с чемоданами в руках и рюкзаками за плечами. Велосипедистов было почему-то очень мало. Так что Улло и Марет сравнительно легко лавировали между идущими. По пути они сделали два наблюдения: одно - естественное и другое - странное. Естественным было, что все двигались из города, удалялись от него на юго-запад. Однако странным казалось, что движение происходило совершенно беззвучно. Все, мимо кого они проезжали не один километр, шагающие возле колясок и тележек, идущие с чемоданами и рюкзаками, - все двигались молча. Они, Улло и Марет, не уловили ни обрывка фразы, ни оклика, зова, голоса. Будто бегство проходило во сне.
Где-то, может быть, в Рахула, может, еще в какой деревне, Улло сказал Марет:
"Стемнело, пора о ночлеге подумать. Но останавливаться на хуторе у шоссе небезопасно. Никогда ведь не знаешь, откуда нагрянут танки. Мы могли бы свернуть на следующем повороте налево..."
Что они и сделали. Проехали по меже в кромешной темноте километр-полтора налево, мимо зарослей кустарника, и остановились во дворе незнакомого хутора. Поставили велосипеды возле стены у двери, постучались и вошли.
В хозяйской комнате горела керосиновая лампа. При ее мигающем свете они разглядели: большое низкое помещение не то чтобы набитое людьми, но все же три-четыре кучки беженцев нашли здесь пристанище. Четыре или пять человек с детьми, видимо семья, расположились вокруг своих узлов в углу за печкой, другое такое же семейство заняло место на деревянном лютеровском диване, таком, какой можно встретить на любой железнодорожной станции, на любом хуторе. И где-то у стены в полумраке еще несколько пришлых, парами или в одиночку. Улло поздоровался и спросил:
"У кого здесь можно попроситься переночевать?"
Кто-то кивнул в сторону двери: "Хозяйка туда пошла..." И когда Улло направился было в ту сторону, добавили: "Она скоро выйдет - там у нее вроде кто-то больной..."
И они остались ждать посреди комнаты, Улло прошептал Марет:
"Здесь и так полно народу. Спросим, не найдется ли для нас охапка сена или соломы..."
Через несколько минут вошла хозяйка. Это была шустрая полная женщина лет шестидесяти, по натуре, видимо, добрая, однако большого восторга по поводу появления новых беженцев не выказала. Так что Улло решил ее опередить:
"Дорогая хозяюшка, я вижу, у вас и так полно народу. Мы бы расположились - если у вас есть охапка соломы или сена - где-нибудь на чердаке или на сеновале..."
"Ну этого добра пока хватает... - обрадовалась хозяйка, - пойдемте, я покажу..."
Они прошли в сени, затем во двор, и Марет сказала, следуя за хозяйкой, в оправдание:
"Такие уж сумасшедшие дни..."
Хозяйка буркнула через плечо: "Что поделаешь - одни уходят, другие остаются, третьи приходят..."
Марет показалось, будто что-то в словах женщины осталось недосказанным, и спросила: "Кажется, у вас в доме кто-то болен?.."
"Прежде это болезнью не считалось, - ответила хозяйка, - а теперь, видно, придется считать..."
"Что же это такое?.." - удивилась Марет.
"Ах, наша Тийна выбрала время, когда дитя на свет производить..."
С помощью фонарика они нашли на лужайке лестницу, приставили ее к чердаку хлева. Хозяйка предупредила:
"Велосипеды возле двери не оставляйте. Так бы все ничего, да бог их знает, этих беженцев..."
Они закатили велосипеды в хлев, залезли наверх на солому, и усталость, которая после напряженных дней там, в ласковой темноте, накрыла их с головой, начисто вымела из их сознания все мытарства и всю апокалипсичность дороги беженцев.
Когда Улло проснулся в полной темноте, ему послышалось что-то со стороны шоссе, вроде как отдаленное повизгивание гусениц танков. Он внимательно прислушался и понял: трудно что-либо разобрать в шуршании дождя на гонтовой крыше. На секунду включил фонарик, нашел лестницу, спустился во двор. И отошел от хлева, чтобы дождь не мешал. Но шелест дождя в траве и кустах, скорее шелест, чем шуршание, мешал все-таки вслушаться, что происходит там, на шоссе. Удаляясь от хлева, он соответственно приближался к дому. Затем донесся стук вверху, на лестнице, и Марет тихонько его окликнула:
"Улло, ты?.."
Услышав ответ, Марет спустилась вниз: "Ну? Слышно что-нибудь?.."
Улло сказал: "Нет. Прислушиваюсь..."
Затем они оба услышали... "Что это?" - спросила Марет. Улло пояснил:
"Плач нового человека".
Поспав еще два часика, они отправились дальше на юго-запад, дождь все еще шел. Ехали под темно-серым, светлеющим небом, мимо словно опустевших деревень, по ухабистым дорогам на запад, юго-запад, приблизительно в направлении церкви Ристи, надеясь к обеду успеть на северный участок западного побережья. До него оставалось примерно сто километров.
Где-то возле Нахкъяла дорога, развидневшаяся при свете утра, нырнула в темный туннель ольшаника, в шумливую мокрую листву. Вдруг Улло подъехал к Марет и остановился. Марет тоже остановилась. Они стояли рядом в грязи и смотрели друг другу в глаза. Улло сказал:
"Слушай... я не знаю, стоит ли..."
Марет прошептала: "Я тоже не уверена..."
"В чем?"
"Оправдан ли наш побег..."
Улло спросил: "Ты думаешь - тысячи уходят, но миллион должен остаться..."
Марет отозвалась: "И что все, кто здесь родились, должны остаться..."
Улло схватил ее за руку. И сказал (так проникновенно, как никогда в жизни): "Останемся!"
Марет спросила: "А тебе можно?.."
"Если мне немножко повезет..." - и Улло с разгоряченным, несмотря на сырой холод, лицом, развернул оба велосипеда в сторону Таллинна.
32
С тех пор я не видел их, Улло и Марет, десять лет.
Через несколько недель после новой оккупации, которую тогда официально, само собой, называли освобождением, то есть в октябре 1944-го, я поехал в Тарту и остался там на пятнадцать месяцев.
Думаю, что все, кто как-то был связан с Третьей возможностью, в эти месяцы избегали личных контактов. И не только потому, что это было опасно. Эта опасность, то есть беспощадная установка советских оккупационных властей на то, чтобы как можно скорее выявить в обществе лиц, связанных с Третьей возможностью, стала ясна каждому мало-мальски информированному человеку буквально через неделю. Когда подряд одного, другого, третьего, в первую очередь членов правительства, но и не только их, арестовали в конце года. И то, что с ними явно обращались по методе времен Ивана IV, следовало хотя бы из того, что один из них, государственный контролер Оскар Густавсон, выбросился с четвертого этажа здания Госбезопасности на булыжную мостовую улицы Пикк и разбился насмерть. Вернее, прежде чем в этом учреждении поняли, что произошло, его увезли на случайной машине в больницу, где он через несколько часов умер.
Так что, конечно, дело было и в том, что это опасно. Но гораздо важнее то, что дошло наконец и до слепого, - наша Возможность превратилась в невозможность. Ибо каким бы это ни стало ошеломляющим ударом, но - Запад отказался поддерживать идею восстановления независимости Балтийских стран. К лету 1945 года Запад трижды продал нас Сталину: в 1943-м - в Тегеране, в 1945-м - в Ялте и третий раз в том же году в Потсдаме. В 1946 году он продал нас в четвертый и в последний раз в Париже. Во время заключения этих сделок, если не раньше, нам мало-помалу становилось ясно, что мы проданы, каким бы это ошеломляющим ударом нам ни казалось, как я уже сказал. И соответственно, стала очевидной бессмысленность наших устремлений.
Но в 1944-1945 годах мы, я и Улло и нам подобные, были все-таки слишком молоды, чтобы собраться за чашкой кофе или рюмкой коньяка и вспоминать дела двухлетней или двухмесячной давности. Эти дела слишком еще были свежи в нашей памяти, еще причиняли боль. Если бы мы и собрались, то лишь для того, чтобы обсудить, как их продолжить. Но нам был дан всемирно-политический ответ: наше дело было объявлено исторически бессмысленным. Потому что все те, кто могли бы и, по нашему представлению, должны были бы оказать нам поддержку, от нас отказались.
Подробностей мы не знали, до нас доходили изредка непроверенные случайные крохи сведений. Потому что в мире не было никого, кто занимался бы тем, чтобы информировать нас о решениях, принятых на наш счет. И не было у нас никого, кто должен был бы принимать информацию, чтобы передавать ее нам. Правительство при молчаливом попустительстве Запада сидело в московских тюрьмах и ожидало суда (кстати, под руководством пресловутого генерала Ульриха, известного по московским процессам 1937 года), который, как мы знаем, закончился тем, что всех министров приговорили к лагерям, а главнокомандующего - к расстрелу.
О ходе переговоров, происходивших на Западе, мы слышали лишь случайное перешептывание. Про Ялту, например, шептали: oднажды, видимо на второй неделе февраля 1945-го, по дороге из парка дворца переговоров в здание или крыло здания, где находилась резиденция Рузвельта, Сталин подошел к его инвалидной коляске и спросил, разумеется, через переводчика, который шел следом за коляской и Сталиным:
"Господин президент, вы как-то обмолвились, имея в виду будущее Балтийских государств, что нужно организовать в этих странах свободные выборы. Очень хорошо. Я возьму на себя ответственность за их организацию. Только, как вы думаете, стоит ли их проводить в присутствии международных наблюдателей? Или это не обязательно? Ибо, видите ли, при нынешних дорожных условиях etc. доставка наблюдателей на места может вызвать затруднения. Так что дата выборов может отодвинуться на нежелательное для всех время?.."
Рузвельт перед тем, как отправиться на коляске в путь, проглотил четыре таблетки от головной боли. Ибо отвратительные, острые, умопомрачительные приступы боли мучили его еще до полета в Крым, и здесь не оставляли в покое. Здесь особенно. И теперь он пребывал в зыбком мареве между страхом и надеждой. Страхом, что он опоздал принять таблетки, что приступ все-таки начнется, и надеждой, что нестерпимая чаша боли на сей раз его минует. Он слушал - на фоне мурлыкающего поскрипывания колес по асфальту - забавно мягкие и чуть певучие слова Сталина, такие грузинские по интонации, такие нерусские, что даже монолингвистическое и уже склеротичное ухо Рузвельта уловило это. Затем он услышал перевод на английский. Осознал значение этих слов - и подумал:
"Проблема весьма второстепенного значения. Однако почему он должен избегать международных наблюдателей - а ведь он избегает? Так что я, по сути, вынужден расставить ноги - эти мои несчастные ноги, которые уже четверть века не слушаются моего слова, - должен их расставить (даже после всех уступок, которые мы ему сделали, начиная с Тегерана, в отношении Восточной Европы, и это не будет больше иметь никакого значения), подняться, распрямиться и сказать: "Дорогой друг" (однако с какой стати дорогой друг, ежели у нас в отношении этого человека имеются такие глубокие подозрения?)... Но почему бы не сказать дорогой друг, если Уинстон позавчера мне признался с глазу на глаз - если тут вообще что-то может произойти с глазу на глаз - ему просто почему-то хочется (он не объяснил почему), этому человеку, Сталину то есть, нравиться... Само по себе смехотворное, совершенно бабское признание... Итак, я должен сказать: дорогой друг - непременно в присутствии международных аудиторов. В ваших же собственных интересах. Хотя бы для того, чтобы симпатизирующая фашизму половина человечества - вы же сами подчеркиваете это на каждом шагу, что она продолжает существовать и представляет собой гораздо более влиятельную силу, чем нам кажется, - чтобы эта половина человечества не подвергла потом сомнению выборы! Да, я должен бы потребовать присутствия на этих выборах аудиторов. Хотя бы этого... Но я чувствую: стоит мне напрячься и оказать ему сопротивление, как на меня неотступно накатит приступ боли! И доктор Донован сразу это заметит. Он ведь не спускает с меня глаз, шагая там, среди телохранителей. Можно предположить, что заставит телохранителей поднять коляску в воздух и бегом нести меня в резиденцию, так что возникнет невообразимая паника - и я, качаясь над головами и между головами телохранителей, вероятно, потеряю сознание, как уже однажды случилось, но, к счастью, на один миг и в присутствии одних только американцев... Так что я отвечу Сталину (и по совету врача отвечу громче и торопливее, чем собирался говорить), при этом чувствуя, как напряжение страха уходит вместе со словами из моего тела и как я одновременно расслабляюсь и освобождаюсь:
"Dear Mr. Stalin, конечно же, мы не станем требовать присутствия международных наблюдателей - нет!" И затем, словно это еще недостаточно унизительно, чтобы освободить меня от страха приступа, я добавляю - из какой-то саморазрушительной и самозащитной потребности - насквозь фальшиво: "Ибо мы ведь доверяем вам!"
"Господин президент, я благодарю вас за доверие!" - отвечает Сталин неизменно мягким певучим полушепотом. И этот наш разговор фиксируют, сверкая карандашами над блокнотами, их секретари. Сталин - останавливается и позволяет президенту и сопровождающим его лицам удалиться. А сам шествует, напевая "Сулико", в резиденцию советской делегации.
Что-то в этом роде нашептывали у нас. И бог его знает, из какого источника черпали подобные сведения. Об аналогичных беседах между Отцом народов и Черчиллем не знали даже и столько. Но, как показала история, они тоже должны были происходить в некоем состоянии апатии, утомления от виски и почечных колик.
Следовательно, дело было бессмысленным. И - опасным. О том, какие тучи над нами нависли, свидетельствует мой собственный опыт.
Как уже было сказано, пятнадцать месяцев я работал на юридическом факультете университета ассистентом, читал в отсутствие соответствующего профессора лекции по теории права. Как-то февральским вечером 1945-го - почему бы не в тот же самый вечер, когда происходила воображаемая беседа между Рузвельтом и Сталиным, - я закончил лекцию. Большинство из двух десятков моих студентов, не то чтобы голодных, но плохо питающихся, не то чтобы в лохмотьях, но по военному времени - в обносках, разошлись кто куда по зимним развалинам города, исчезли в темноте, все еще отдающей гарью. В прохладной, но все-таки освещенной электричеством аудитории застряли три или четыре студента. Я знал их имена, но вряд ли ведал о них больше. За исключением одного, возившегося со своим портфелем ближе всего к кафедре. Виннал, доцент гражданского права и мой бывший соратник по "Амикусу", кивнув в его сторону, недавно буркнул мне мимоходом: "С Пеэрна будь осторожен..."
Пеэрна был сыном профессора медицинского факультета. Парень с врожденными тяжелыми физическими недостатками. Он мог передвигаться лишь боком. Его маленькая голова была криво посажена, так что казалось, будто он смотрел только влево, и его правая рука тоже плохо функционировала. Речь его не была плавной и свободной. Однако обусловленное кривой посадкой головы смещение поля зрения не мешало ему быть внимательным, а его замедленные ответы просто на редкость точны. Что же касается предупреждения Виннала - почему бы нет? Я был не единственным, кто в те времена обратил внимание на странный интерес НКВД к людям с явными физическими недостатками. Бог его знает, на чем это основывалось, на их опыте или на патологическом образе мыслей, предварявшем этот специфический опыт, то есть на уверенности, что у калек должны присутствовать комплексы, которые позволяют легче манипулировать ими, и не важно, что служит тому причиной. Очевидно, как обусловленный увечьем страх противления, так и неразборчивое стремление самоутвердиться. Повторяю, я не знал, что за этим стояло, специфический опыт "органов" или соответствующая философия (хотелось бы верить, что последнее). В данном случае это проявилось так.
Когда я стал отходить от кафедры, Пеэрна вдруг оказался на моем пути. Я попытался его обойти, но он подошел ко мне и сказал, ну, может быть, с намерением произнести это шепотом, потому что не очень владел своим голосом, - во всяком случае, его обращение должны были отчетливо услышать трое или четверо людей, так что в случае необходимости свидетели, несомненно, были:
"Товарищ Сиркель... Я боюсь, что Эстонию... окончательно продадут там, в Крыму... Товарищ Сиркель, мы должны что-то делать! Обязательно должны! Скажите нам, что... Вы ведь знаете! У вас же опыт и связи, то, чего нет у нас! Мы придем к вам - я и мои друзья - истинные эстонцы... Понимаете: нам нужны аргументы... руководство к действию..."
Мгновение мы смотрели друг другу в глаза. Он отвел свои бегающие светло-серые глаза в сторону. Лоб покрылся бисеринками пота. Ему было нелегко...
Я подумал: если сыновья старых профессоров - по причине все равно каких увечий, видимых или невидимых, - опускаются до такого, то куда же мы тогда идем?.. Молниеносно, полуосознанно я взвесил все доводы, как ответить, и ответил:
"Вам, товарищ Пеэрна, особенно нужно держаться от подобных дел как можно дальше. Потому что вашей жизни такие дела угрожают больше всего. Я имею в виду воздействие долголетнего пребывания в лагерях... но многих лет и не понадобится - хватит нескольких месяцев, недель - для человека с вашим здоровьем".
Он отступил на шаг, и я прошел мимо. В последующие месяцы он аккуратно, дважды в неделю, продолжал сидеть на моих лекциях. Прилежно их записывал. Здоровался со мной почтительно, но никогда не заговаривал.
Так что должно было пройти еще одиннадцать месяцев, прежде чем меня убрали с кафедры. И девять лет, прежде чем я вернулся в Эстонию. Назад вернулся - как написали во всех документах. И затем еще какое-то время, прежде чем я собрался в гости к Улло и Марет. Потому что, несмотря на хрущевскую оттепель, пуганая вроде меня ворона не полетит сразу, в первые же недели, восстанавливать старые связи.
33
Итак, это было осенью 1955-го. От одного своего однокашника я услышал, что Улло со своей женой живет все там же, на улице Эрбе, где и десять лет назад. Так что в один воскресный день я, к тому времени свободный писатель, не связанный со службой, отправился навестить их.
За десять лет на этой маленькой улице так и не было ничего построено. Несколько домов, как я помню, разрушенных и полуобгорелых во время бомбежки девятого марта, очевидно, пошли на слом. Низенький домик Улло и Марет зарос придорожными кустами ржаво-желтой акации чуть ли не до самых оконных косяков. Но, несмотря на свою относительную затененность, на фоне опустевших окрестностей он выделялся как-то больше, чем прежде. И видно, этот сумрак от зарослей акаций и мрачноватый отсвет ржавчины там, в маленькой прихожей, заставили меня вздрогнуть: Господи, это, конечно же, Марет! Она ведь сразу меня узнала. Но это была с т а р а я женщина... Ну да: Улло теперь должно быть около сорока. А Марет на несколько лет старше. Так что сейчас ей никак не меньше сорока четырех. Поначалу я и представить не мог, что эти десять лет сотворили с Улло. И подумал (правда, всего лишь секундно), я ведь не знаю толком, какие изменения за эти десять лет произошли со мной. Марет, во всяком случае, неожиданно оказалась старой. С пожелтевшим лицом, с пигментными пятнами на висках и морщинками в уголках рта, которые, правда, становились лишь тогда заметны, когда она не улыбалась.
Но, как правило, она улыбалась. Сердечно, всепонимающе, мягкой своей улыбкой. О да. Они все еще живут здесь. Но теперь у них есть и третья комната. А получили они ее потому, что перевезли к себе - на третий год советской власти - от родственников из деревни отца Марет. Он стал слишком беспомощен, чтобы за ним ухаживали дальние родственники. Улло удалось получить в соседней квартире еще одну комнату. Дверь с той стороны заделали, а с этой стороны, в их задней комнате, прорубили новый вход. Отец жил в ней до самой своей смерти, в позапрошлом году. Теперь там у Улло, ну, что-то вроде кабинета. И все это благодаря тому, что дом, к счастью, такой невзрачный, что никто всерьез на него не претендует.
Мы зашли в третью комнату. В ней стояли несколько кресел буржуазного времени, узенький диван, крошечный письменный стол красного дерева, с рассохшейся посередине столешницей, щель была заделана замазкой. Плюс два стола, поставленные ближе к свету у самых окон, между двумя книжными полками. На столах небольшая, но совершенно неожиданная коллекция: семь или восемь разных моделей пушек, от двенадцати сантиметров до полуметра, аккуратно выточенных из железа и меди, отлакированных, чтобы не покрылись патиной или ржавчиной; старого типа пушки стояли на крашеных деревянных лафетах тонкой резьбы, более новые - на металлических, по бокам - рукояти и рычаги, внизу - колеса. Маленькая история артиллерии. Как сам Улло мне позднее объяснил: от фальконета короля Франции Карла VIII (cirka 1480 года) до английского полевого орудия середины XIX века, калибра 76,2 миллиметра...
Марет улыбнулась извиняюще, а может, и с легкой гордостью:
"Ну да. В последнее время он только ими и занимается. Они все очень точно сделаны, масштаб вымерен..."
Я сел в кресло между письменным столом и моделями: "Вы хотите сказать, что они сделаны Улло собственноручно?"
"А кем же еще? У нас не было на это денег..."
"И помимо этого, он еще читает такие книги?.." - Я взял лежащую на письменном столе. Это был сборник эссе Камю "Взбунтовавшийся человек", только на шведском: "Revolterande mаnniskja". Не знаю, слышал ли я в то время о Камю.
Я спросил:
"И откуда только он такие достает?!"
Марет объяснила: "У него в Москве тетя-музыковед. Сводная сестра его покойной матери..."
Я воскликнул: "Как - неужели его мама умерла?.."
"Да... - ответила Марет тихо. - От сердечного приступа. Семь лет назад. Так вот, эта тетя - ее выпускали за границу, время от времени. От нее Улло их и получает..."
"А почему Камю на шведском?"
"Это чистая случайность, - сказала Марет мягко (так что стало окончательно ясно: весь этот снобизм Улло либо объявлен несуществующим, либо заранее прощен ему). - Улло говорит, что он читает хорошую литературу, изучает экзистенциализм как мировосприятие и заодно учит шведский язык..."
Я рассмеялся: "Это вполне в его духе. А где, кстати, он сам?"
"На работе..." - ответила Марет почтительно.
"В воскресенье утром?! - воскликнул я. - Это т о ж е в его духе. И где же он работает? Я не знаю".
"На чемоданной фабрике. На улице Ахтри".
"И что он там делает?"
"Чемоданы".
"...С каких это пор?"
"С самого начала. Или с самого конца, если угодно. Уже десять лет".
Вот оно как. Сегодня на фабрике выходной, но он отрабатывал там рабочий день, чтобы освободить следующую субботу. Это будет день коллекционеров почтовых открыток не то в Раквере, не то в Вильянди.
Я сказал Марет, что пойду навещу Улло на фабрике. Марет объяснила, что это не так просто, посторонним вход на фабрику воспрещен.
"Но я позвоню в проходную. Чтобы они вас пропустили".
Телефон у них все еще имелся, то есть не все еще, а снова, пояснила Марет. И опять-таки благодаря тому, что профсоюзный секретарь на фабрике выбил его для Улло. И сделал это потому, что тоже собирает открытки, как и Улло.
"Так что на почве общих интересов, - сказала Марет с усмешкой. - Да-да, с такими мелкими организационными делами Улло прекрасно справляется..."
Она позвонила, и ей ответили, дескать, пусть этот человек приходит. Через полчаса я был на месте.
Эта фабрика находилась - проклятое стечение обстоятельств - почти там же, на северной стороне огромного промышленного грунта ЕТК, где Улло одиннадцать или двенадцать лет назад в соседнем здании табачной фабрики пытался напечатать декларацию правительства Республики - о чем, правда, мы с ним заговорили позднее. Сама по себе эта чемоданная фабрика была типичным двухэтажным промышленным строением из плитняка, войти в которое можно было с улицы Ахтри через типично советскую проходную. Меня пропустил какой-то недоверчивый, но весьма сонный дядя, когда я ему напомнил о телефонном звонке супруги товарища Паэранда.
На фабрике, как и полагается по воскресеньям, было пусто. В более или менее просторных помещениях кое-где уложены стопами почти до потолка каркасы чемоданов, будто квадратные клепаные грудные клетки белых ребер, из которых вот-вот будут сложены скелеты чемоданов. Возле больших ножниц гильотины валялись кипы серого фибрового картона, стояли какие-то штамповальные машины и столы для крепления чемоданных замков; у стены высились полки, забитые серыми картонными коробками с этикетками Ленинградской фабрики, некоторые коробки были вскрыты, и из свертков серой густо промасленной бумаги торчали никелированные замки.