ЭКОНОМИЧЕСКОЕ СОДЕРЖАНИЕ НАРОДНИЧЕСТВА И КРИТИКА ЕГО В КНИГЕ г. СТРУВЕ (Отражение марксизма в буржуазной литературе)[219]



Названная книга г. Струве представляет из себя систематическую критику народничества, понимая это слово в широком смысле – как теоретическую доктрину, определённо решающую важнейшие социологические и экономические вопросы, и как «систему догматов экономической политики» (VII с.). Одна уже постановка подобной задачи могла бы сообщить книге выдающийся интерес; но ещё важнее в этом отношении та точка зрения, с которой ведётся критика. Об ней автор говорит в предисловии следующее:

«Примыкая по некоторым основным вопросам к совершенно определившимся в литературе взглядам, он (автор) нисколько не считал себя связанным буквой и кодексом какой-нибудь доктрины. Ортодоксией он не заражён» (IX).

Из всего содержания книги явствует, что под этими «совершенно определившимися в литературе взглядами» разумеются взгляды марксистские. Спрашивается, какие же именно «некоторые основные» положения марксизма автор принимает и какие отвергает? – почему и насколько? Автор не даёт прямого ответа на этот вопрос. Поэтому, для выяснения того, что именно в этой книге может быть отнесено на счёт марксизма, – какие положения доктрины автор принимает и насколько последовательно их выдерживает, – какие отвергает и что в этих случаях получается, – для выяснения всего этого необходим подробный разбор книги.

Содержание её чрезвычайно разнообразно: автор даёт, во-первых, изложение «субъективного метода в социологии», принимаемого нашими народниками, критикует его и противопоставляет ему метод «историко-экономического материализма». Затем он даёт экономическую критику народничества, во-первых, на основании «общечеловеческого опыта» (с. IX) и, во-вторых, на основании данных русской экономической истории и действительности. Попутно даётся и критика догматов народнической экономической политики. Это разнообразие содержания (совершенно неизбежное при критике крупнейшего течения нашей общественной мысли) определяет и форму разбора: приходится следить шаг за шагом за изложением автора, останавливаясь на каждом ряде его аргументов.



Но прежде чем приступать к разбору книги, мне кажется необходимым остановиться поподробнее на некотором предварительном объяснении. Задача настоящей статьи – критика книги г. Струве с точки зрения человека, «примыкающего» по всем (а не по «некоторым» только) «основным вопросам к совершенно определившимся в литературе взглядам».

Взгляды эти не раз уже излагались с целью критики на страницах либерально-народнической печати, и это изложение до безобразия затемнило их, – даже более того: исказило, припутав не имеющие никакого отношения к ним гегельянство, «веру в обязательность для каждой страны пройти через фазу капитализма» и много другого чисто уже нововременского вздора.

Особенно практическая сторона доктрины, применение её к русским делам, подвергалась искажениям. Не желая понять, что исходным пунктом доктрины русского марксизма является совершенно иное представление о русской действительности, наши либералы и народники сличали доктрину со своим старым взглядом на эту действительность и получали выводы не только ни с чем несообразные, но ещё вдобавок возводящие на марксистов самые дикие обвинения.

Не определив с точностью своего отношения к народничеству, – мне представляется, поэтому, невозможным приступать к разбору книги г. Струве. Кроме того, предварительное сличение народнической и марксистской точек зрения необходимо для разъяснения многих мест разбираемой книги, которая ограничивается объективной стороной доктрины и оставляет почти вовсе в стороне практические выводы.

Сличение это покажет нам, какие есть общие исходные пункты у народничества и марксизма и в чём их коренное отличие. При этом удобнее взять старое русское народничество, так как оно, во-первых, неизмеримо выше современного (представляемого органами вроде «Русского Богатства») в отношении последовательности и договорённости, а, во-вторых, цельнее показывает лучшие стороны народничества, к которым в некоторых отношениях примыкает и марксизм.

Возьмём одну из таких professions de foi[220] старого русского народничества и будем следить шаг за шагом за автором.


ГЛАВА I. Подстрочный комментарий к народнической profession de foi

В CCXLII томе «Отечественных Записок»[221] помещена, без имени автора, статья: «Новые всходы на народной ниве», которая рельефно выдвигает прогрессивные стороны народничества в противовес русскому либерализму.

Автор начинает с того, что «теперь» протестовать против «людей, выделяющихся из народной среды и становящихся на высшую общественную ступень», считается «чуть не изменой».

«Ещё недавно один литературный осёл лягнул „Отечественные Записки“ за пессимизм к народу, как он выразился по поводу небольшой рецензии о книжке Златовратского, в которой, кроме пессимизма к ростовщичеству и развращающему влиянию полтины вообще, ничего пессимистического не было; а когда, затем, Гл. Успенский написал комментарий к своим последним очеркам („Отеч. Записки“, № 11, 1878 г.), то либеральное болото, совсем как в сказке, всколыхалось… и, нежданно-негаданно, явилось такое множество защитников народа, что мы, поистине, удивились тому, что народ наш имеет столько друзей… Я не могу не сочувствовать… постановке вопроса о красавице-деревне и об отношении к ней литературных парней или, лучше сказать, не парней, а старых волокит из гг. дворян и лакеев, и молодого купечества… Петь деревне серенады и „строить ей глазки“ вовсе ещё не значит любить и уважать её, точно так же, как и указывать её недостатки вовсе ещё не значит – относиться к ней враждебно. Если вы спросите того же самого Успенского… к чему больше лежит его душа, в чём он видит больше залогов будущего – в деревне или в стародворянском и новомещанском наслоениях? то разве может быть какое-нибудь сомнение в том, что он скажет: „в деревне“».

Это место весьма характерно. Во-первых, оно показывает наглядно, в чём сущность народничества: в протесте против крепостничества (стародворянское наслоение) и буржуазности (новомещанское) в России с точки зрения крестьянина, мелкого производителя. Во-вторых, оно показывает в то же время и мечтательность этого протеста, его отворачивание от фактов.

Разве «деревня» существует где-нибудь вне «стародворянских» или «новомещанских» порядков? Разве не «деревню» именно строили и строят по-своему представители тех и других? Деревня – это и есть «наслоение» отчасти «стародворянское», отчасти «новомещанское». Как ни вертите деревню, – но если вы будете ограничиваться констатированием действительности (об этом только и идёт речь), а не возможностями, вы не сумеете найти в ней ничего иного, никакого третьего «наслоения». И если народники находят, то только потому, что за деревьями не видят леса, за формой землевладения отдельных крестьянских общин не видят экономической организации всего русского общественного хозяйства. Эта организация, превращая крестьянина в товаропроизводителя, делает его мелким буржуа, – мелким обособленным хозяином на рынок; в силу этого она исключает возможность искать «залогов будущего» позади и заставляет искать их впереди – не в «деревне», в которой сочетание «стародворянского» и «новомещанского» наслоений страшно ухудшает положение труда и отнимает у него возможность борьбы против владык «новомещанских» порядков, так как самая противоположность их интересов интересам труда недостаточно развита, – а в вполне развитом, до самого конца «новомещанском» наслоении, вполне очистившемся от «стародворянских» прелестей, обобществившем труд, довершившем и выяснившем ту социальную противоположность, которая в деревне находится ещё в зачаточном, придавленном состоянии.

Теперь следует наметить те теоретические различия, которые есть между доктринами, приводящими к народничеству и марксизму, между пониманиями русской действительности и истории.

Пойдём дальше за автором.

Он уверяет «гг. возмутившихся духом», что соотношение между народной бедностью и народной нравственностью Успенский понимает

«лучше многих поклонников деревни, для которых… деревня есть… нечто вроде либерального паспорта, которым в эпохи, подобные переживаемой, запасаются обыкновенно все неглупые и практические буржуа».

Почему бы это, думаете вы, г. народник, происходит такая прискорбная и обидная для человека, желающего представлять интересы труда, вещь, как обращение в «либеральный паспорт» того, в чём он видит «залоги будущего»? Это будущее должно исключать буржуазию, – а то, через что хотите вы идти к этому будущему, не только не встречается враждебно «практическими и неглупыми буржуа», а напротив, охотно берётся и берётся за «паспорт».

Как вы думаете, мыслима ли была бы такая скандальная вещь, если бы «залоги будущего» стали указывать вы не там, где социальные противоположности, свойственные тому строю, в котором хозяйничают «практические и неглупые буржуа», находятся ещё в неразвитом, зачаточном состоянии, а там, где они развиты до конца, до nec plus ultra[222], где нельзя, следовательно, ограничиваться паллиативами и полумерами, где нельзя утилизировать desiderata[223] трудящихся в свою пользу, где вопрос поставлен ребром.

Не говорите ли вы сами ниже такой вещи:

«Не хотят понять пассивные друзья народа той простой вещи, что в обществе все действующие силы слагаются, обыкновенно, в две равнодействующие, взаимно-противоположные, и что пассивные силы, не принимающие, по-видимому, участия в борьбе, служат только той силе, которая в данную минуту имеет перевес» (с. 132).

Разве деревня не подпадает под эту характеристику, разве она – какой-нибудь особый мир, в котором нет этих «взаимно-противоположных сил» и борьбы, чтобы о ней можно было говорить огулом, не боясь сыграть на руку «имеющей перевес силе»? Разве, раз уже речь пошла о борьбе, основательно начинать с того, где содержание этой борьбы загромождено кучей посторонних обстоятельств, мешающих твёрдо и окончательно отделить друг от друга эти взаимно-противоположные силы, мешающих видеть ясно главного врага? Не очевидно ли, что та программа, которую выставляет автор в конце статьи, – образование, расширение крестьянского землевладения, уменьшение податей – не в состоянии затронуть ни на йоту того, кто имеет перевес, а последний пункт программы – «организация народной промышленности» – уже предполагает, ведь, что борьба не только была, но, сверх того, что она уже кончилась победой? Ваша программа сторонится от того антагонизма, наличность которого вы сами не могли не признать. Поэтому она и не страшна хозяевам «новомещанского наслоения». Ваша программа – мелкобуржуазная мечта. Вот почему только и годна она на то, чтобы быть «либеральным паспортом».

«Люди, для которых деревня есть отвлечённое понятие, а мужик – отвлечённый Нарцис, даже думают плохо, когда говорят, что деревню нужно только хвалить и утверждать, что она отлично противостоит всем разрушающим её влияниям. Если деревня поставлена в такие условия, что каждый день должна биться из-за копейки, если её обирают ростовщики, обманывают кулаки, притесняют помещики, если её иногда секут в волостном правлении, то разве это может оставаться без влияния на её нравственную сторону?.. Если рубль, эта капиталистическая луна, выплывает на первый план деревенского ландшафта, если на него обращаются все взоры, все помыслы и душевные силы, если он становится целью жизни и мерилом способностей личности, то разве можно скрывать этот факт и говорить, что мужик есть такой Косьма-бессребреник, которому вовсе не нужны деньги? Если в деревне заметны стремления к розни, расцветает пышным цветом кулачество и стремится к закабалению слабейшего крестьянства в батраки, к разрушению общины и т. д., то разве можно, спрашиваю я, скрывать все эти факты?! Мы можем желать более обстоятельного и всестороннего их исследования, можем объяснять их себе гнетущими условиями бедности (с голоду люди воруют, убивают, а в крайних случаях даже едят друг друга), но скрывать их совсем невозможно.

Скрывать их значит защищать statum quo[224], значит защищать пресловутое laissez faire, laissez aller[225], пока грустные явления не примут ужасающих размеров. Подрумянивать истину вообще всегда излишне».

Опять-таки, как хороша эта характеристика деревни и как мелки выводы из неё! как верно подмечены факты и как мизерно объяснение, понимание их! Снова видим мы тут гигантскую пропасть между desiderat'aми насчёт защиты труда и средствами их осуществления. Капитализм в деревне – это для автора не более как «грустное явление». Несмотря на то, что он видит такой же капитализм и в городе в крупных размерах, видит, как капитализм подчинил себе не только все области народного труда, но даже и «прогрессивную» литературу, преподносящую буржуазные меры от имени народа и во имя народа, – несмотря на это, он не хочет признать, что дело в особой организации нашего общественного хозяйства, и утешает себя мечтами, что это только грустное явление, вызванное «гнетущими условиями». А если-де не держаться теории невмешательства, тогда можно устранить эти условия. Да, если бы да кабы! Но никогда ещё не бывало на Руси политики невмешательства; всегда было вмешательство… в пользу буржуазии, и только сладкие грёзы «послеобеденного спокойствия» могут породить надежду на изменение этого без «перераспределения социальной силы между классами», как говорит г. Струве.

«Мы забываем, что обществу нашему нужны идеалы – политические, гражданские и иные – главным образом для того, чтобы, запасшись ими, можно было уже ни о чём не думать, что ищет оно их не с юношеской тревогой, а с послеобеденным спокойствием, что разочаровывается оно в них не с душевными муками, а с лёгкостью аркадского принца. Таково, по крайней мере, громадное большинство нашего общества. Ему, собственно говоря, и не нужно никаких идеалов, потому что оно сыто и вполне удовлетворяется утробными процессами».

Превосходная характеристика нашего либерально-народнического общества.

Спрашивается, кто же теперь последовательнее: «народники» ли, продолжающие возиться и нянчиться с этим «обществом», угощающие его изображением ужасов «грядущего» капитализма, «грозящего зла»[226], как выразился автор статьи, призывающие его представителей сойти с неправильного пути, на который «мы» уклонились и т. д., – или марксисты, которые так «узки», что резко отграничивают себя от общества и считают необходимым обратиться исключительно к тем, кто не «удовлетворяется» и не может удовлетвориться «утробными процессами», для кого идеалы – нужны, для кого они являются вопросом повседневной жизни.

Это – отношение институтки, – продолжает автор. Это

«свидетельствует о глубоком развращении мысли и чувства… никогда ещё не было такого приличного, лакированного, такого невинного и вместе с тем глубокого разврата. Разврат этот есть целиком достояние нашей новейшей истории, достояние мещанской культуры [т. е. буржуазных, капиталистических порядков, точнее сказать. К. Т.], развившейся на почве барства, дворянского сентиментализма, невежества и лени. Мещанство принесло в жизнь свою науку, свой нравственный кодекс и свои софизмы».

Казалось бы, автор настолько верно оценил действительность, чтобы понять и единственно возможный выход. Ежели всё дело в нашей буржуазной культуре, – значит, не может быть иных «залогов будущего», кроме как в «антиподе» этой буржуазии, потому что он один окончательно «дифференцирован» от этой «мещанской культуры», окончательно и бесповоротно враждебен ей и неспособен ни на какие компромиссы, из которых так удобно выкраивать «либеральные паспорта».

Но нет. Можно ещё помечтать. «Культура» – действительно одно «мещанство», один разврат. Но ведь это только результат старого барства (сам же сейчас признал, что она создана новейшей историей, той историей, которая именно и уничтожила старое барство) и лени – нечто, значит, случайное и не имеющее прочных корней и т. д., и т. д. Начинаются фразы, не имеющие никакого смысла, кроме отворачивания от фактов и сентиментального мечтания, закрывающего глаза на наличность «взаимнопротивоположных сил». Слушайте:

«Ему (мещанству) нужно водворить их (науку, нравственный кодекс) на кафедре, в литературе, в суде и в других пунктах жизни. [Выше мы видели, что оно уже водворило их в таком глубоком „пункте жизни“, как деревня. К. Т.] Оно прежде всего не находит для этого достаточно годных людей и, по необходимости, обращается к людям других традиций. [Это русская-то буржуазия „не находит людей“?! Не стоит и опровергать этого, тем более, что автор сам себя ниже опровергнет. К. Т.] Люди эти не знают дела [русские капиталисты?! К. Т.], шаги их неопытны, движения неуклюжи [достаточно „знают дело“, чтобы получать десятки и сотни процентов прибыли; достаточно „опытны“, чтобы практиковать повсеместно truck-system[227]; достаточно ловки, чтобы получать покровительственные пошлины. Только тому, кто непосредственно и прямо не чувствует на себе гнёта этих людей, только мелкому буржуа и могла померещиться такая фантазия. К. Т.]; они стараются подражать западноевропейской буржуазии, выписывают книжки, учатся [вот уже автор сам должен признать фантастичность сочинённого им сейчас мечтания: будто у нас „мещанская культура“ развилась на почве невежества. Неправда. Именно она принесла пореформенной России её культурность, „образованность“. „Подрумянивать истину“, изображать врага бессильным и беспочвенным „вообще всегда излишне“. К. Т.]; порой их берёт сожаление о прошлом, а порой раздумье о будущем, так как слышны откуда-то голоса, что мещанство есть только наглый временщик, что наука его не выдерживает критики, а нравственный кодекс и совсем никуда не годится».

Это русская-то буржуазия грешит «сожалением о прошлом», «раздумьем о будущем»?! Подите вы! И охота же людям самих себя морочить, клеветать так необъятно на бедную русскую буржуазию, будто она смущалась голосами о «негодности мещанства»! Не наоборот ли: не «смутились» ли эти «голоса», когда на них хорошенько прикрикнули, не они ли это проявляют «раздумье о будущем»?..

И подобные господа удивляются ещё и прикидываются непонимающими, за что их называют романтиками!

«Между тем, надо спасаться. Мещанство не просит, а приказывает, под страхом погибели, идти на работу[228]. Не пойдёшь – останешься без хлеба и будешь стоять среди улицы – выкрикивать: „отставному штабс-капитану!“, а то и совсем околеешь с голоду. И вот начинается работа, слышится визг, скрип, лязганье, идёт суматоха. Работа спешная, не терпящая отлагательств. Наконец, механизм пущен. Визга и острых звуков как будто бы меньше, части как будто бы обходятся, слышен только грохот чего-то неуклюжего. Но тем страшнее: доски гнутся всё больше и больше, винты хлябают и, того и гляди, всё разлетится вдребезги».

Это место потому особенно характерно, что в рельефной, лаконической, красивой форме содержит схему тех рассуждений, которые любят облачать в научную форму российские народники. Исходя из бесспорных, не подлежащих никакому сомнению фактов, доказывающих наличность противоречий при капиталистическом строе, наличность угнетения, вымирания, безработицы и т. д., они усиливаются доказать, что капитализм – крайне нехорошая вещь, «неуклюжая» [ср. В. В., Каблукова («Вопрос о рабочих в сельском хозяйстве»), отчасти г. Ник.-она], которая «того и гляди» разлетится вдребезги.

Глядим, вот уже много-много лет, как глядим, и видим, что эта сила, приказывающая русскому народу идти на работу, всё крепнет и растёт, хвастает перед всей Европой мощью создаваемой ею России и радуется, конечно, тому, что «слышатся голоса» только о необходимости уповать на то, что «винты расхлябаются».

«У людей слабых замирает сердце от страха. „Тем лучше“, – говорят люди отчаянные. „Тем лучше“, – говорит и буржуазия: – „скорее выпишем из-за границы новый механизм, скорее приготовим платформы, доски и другие грубые части из домашнего материала, скорее заведём искусных машинистов“. Между тем, нравственная сторона общества во всё это время находится в самом скверном состоянии. Некоторые входят во вкус новой деятельности и стараются через силу, некоторые отстают и разочаровываются в жизни».

Бедная русская буржуазия! «Через силу» старается присваивать сверхстоимость! и чувствует себя скверно с нравственной стороны! (Не забудьте, что страницей назад вся эта нравственность сводилась к утробным процессам и разврату.) Понятно, что тут уже нет никакой надобности в борьбе с ней – да ещё какой-то классовой борьбе, – а просто пожурить хорошенько – и она перестанет себя насиловать.

«О народе в это время почти никто не думает; между тем, делается, по правилам буржуазии, всё для народа, за его счёт; между тем, каждый общественный деятель и литература считают долгом распространяться об его благе… Это либерально-кокетливое направление подавило все остальные и сделалось преобладающим. В наш демократический век не только г. Суворин публично признаётся в любви к народу и говорит: „одно я всегда любил и умру с этой любовью – народ, я сам вышел из народа“ (что ещё ровно ничего не доказывает); но даже „Московские Ведомости“ как-то совсем иначе относятся к нему… и как-то, по-своему, конечно, заботятся об его благоустройстве. В настоящее время не осталось ни одного органа печати, подобного покойной „Вести“, т. е. явно недружелюбного к народу. Но явно недружелюбное отношение было лучше, потому что тогда враг был на чистоту, как на ладони: видно было, с какой стороны он дурак, с какой плут. Теперь все – друзья и в то же время все – враги; всё перемешалось в общем хаосе. Народ, как говорит Успенский, именно опутан каким-то туманом, сбивающим неопытного человека с толку и пути. Прежде он видел перед собою одну искреннюю беззаконность. Теперь же ему говорят, что он так же свободен, как и помещик, говорят, что он сам управляет своими делами, говорят, что его поднимают из ничтожества и ставят на ноги, тогда как во всех этих заботах тянется, перевивая их тонкою, но цепкою нитью, одна нескончаемая фальшь и лицемерие».

Что верно, то верно!

«Тогда далеко не все занимались устройством ссудосберегательных товариществ, поощряющих кулачество и оставляющих настоящих бедняков без кредита».

Сначала можно бы подумать, что автор, понимая буржуазность кредита, должен совершенно сторониться от всяких таких буржуазных мер. Но отличительная и основная черта мелкого буржуа – воевать против буржуазности средствами буржуазного же общества. Поэтому и автор, как и народники вообще, исправляет буржуазную деятельность, требуя более широкого кредита, кредита для настоящих бедняков!

«…не толковали о необходимости интенсивного хозяйства, которому мешает передел полей и община (?); не распространялись о тяжести подушных податей, умалчивая о налогах косвенных и о том, что подоходный налог превращается обыкновенно на практике в налог на тех же бедняков; не говорили о необходимости земельного кредита для покупки крестьянами земель у помещиков по ненормально высоким ценам и т. д… То же самое и в обществе: там тоже такое множество друзей у народа, что только даёшься диву… Вероятно, скоро о любви к народу станут говорить закладчики и целовальники».

Протест против буржуазности превосходен; но выводы мизерные: буржуазия царит и в жизни, и в обществе. Казалось бы, следует отвернуться от общества и идти к антиподу буржуазии.

Нет, следует пропагандировать кредит для «настоящих бедняков»!

«Кто больше виноват в подобном смутном положении вещей – литература или общество, – определить трудно, да и определять совершенно бесполезно. Говорят, что рыба разлагается с головы, но я не придаю этому чисто кулинарному наблюдению никакого значения».

Разлагается буржуазное общество – вот, значит, мысль автора. Стоит подчеркнуть, что именно таков исходный пункт марксистов.

«А между тем, когда мы кокетничаем с деревней и делаем ей глазки, колесо истории вертится, действуют стихийные силы, или, говоря понятнее и проще, к жизни пристёгиваются всевозможные пройдохи и перестраивают её по-своему. Пока литература будет спорить о деревне, о прекраснодушии мужика и об отсутствии у него знаний, пока публицистика будет исписывать целые вёдра чернил по вопросам об общине и формах землевладения, пока податная комиссия будет продолжать обсуждать податную реформу, – деревня окажется вконец обездоленной».

Вот что! «Пока мы говорим – колесо истории вертится, действуют стихийные силы»!

Какой бы шум вы подняли, друзья, когда бы это сказал я![229]

Когда марксисты говорят о «колесе истории и стихийных силах», поясняя притом с точностью, что эти «стихийные силы» есть силы развивающейся буржуазии, – гг. народники предпочитают замалчивать вопрос о том, верен ли и верно ли оценён факт роста этих «стихийных сил», и болтать непроходимую белиберду о том, какие это «мистики и метафизики» люди, способные говорить о «колесе истории» и «стихийных силах».

Разница между выписанным признанием народника и обычным положением марксистов только та – и весьма существенная разница, – что, между тем как для народника эти «стихийные силы» сводятся к «пройдохам», которые «пристёгиваются к жизни», для марксиста стихийные силы воплощаются в классе буржуазии, который является продуктом и выражением общественной «жизни», представляющей из себя капиталистическую общественную формацию, а не случайно или извне откуда-то «пристёгиваются к жизни». Оставаясь на поверхности различных кредитов, податей, форм землевладения, переделов, улучшений и т. п., народник не может видеть у буржуазии глубоких корней в русских производственных отношениях и потому утешает себя детскими иллюзиями, что это не более как «пройдохи». И естественно, что с такой точки зрения, действительно, будет абсолютно непонятно, при чём тут классовая борьба, когда всё дело только в устранении «пройдох». Естественно, что гг. народники на усиленные и многократные указания марксистов на эту борьбу отвечают ничего не понимающим молчанием человека, который не видит класса, а видит только «пройдох».

С классом может бороться только другой класс, и притом непременно такой, который вполне уже «дифференцирован» от своего врага, вполне противоположен ему, но с «пройдохами», разумеется, достаточно бороться одной полиции, в крайнем случае, – «обществу» и «государству».

Скоро мы увидим, однако, каковы эти «пройдохи» по характеристике самого народника, как глубоки их корни, как всеобъемлющи их общественные функции.

Далее, после вышевыписанных слов о «пассивных друзьях народа» автор непосредственно продолжает:

«Это – нечто худшее, чем вооружённый нейтралитет в политике, худшее потому, что тут всегда оказывается активная помощь сильнейшему. Как бы пассивный друг ни был искренен в своих чувствах, какое бы скромное и тихое положение он ни старался принять на житейском поприще, он всё равно будет вредить друзьям…»

«…Для людей, более или менее цельных и искренне любящих народ[230], подобное положение вещей становится, наконец, невыносимо омерзительным. Им становится стыдно и противно слушать это сплошное и приторное изъяснение в любви, которое повторяется из года в год каждый день, повторяется и в канцеляриях, и в великосветских салонах, и в трактирах, за бутылкою клико, и никогда не переходит в дело. Вот поэтому-то, в конце концов, они и приходят к огульному отрицанию всей этой мешанины».

Эта характеристика отношения прежних русских народников к либералам почти целиком подошла бы к отношению марксистов к теперешним народникам. Марксистам тоже «невыносимо» уже слушать о помощи «народу» кредитами, покупками земель, техническими улучшениями, артелями, общественными запашками[231] и т. п. Они тоже требуют от людей, желающих стоять на стороне… не «народа», нет, – а того, кому буржуазия приказывает идти на работу, – «огульного отрицания» всей этой либерально-народнической мешанины. Они находят, что это «невыносимое» лицемерие – толковать о выборе путей для России, о бедствиях «грозящего» капитализма, о «нуждах народной промышленности», когда во всех областях этой народной промышленности царит капитал, идёт глухая борьба интересов, и надо не замазывать, а раскрывать её, – не мечтать: «лучше бы без борьбы»[232], а развивать её в отношении прочности, преемственности, последовательности и, главное, идейности.

«Вот поэтому-то, в конце концов, и являются известные гражданские заповеди, известные категорические требования порядочности, требования строгие и подчас даже узкие, за что их в особенности недолюбливают ширококрылые либералы, любящие простор в потёмках и забывающие их логическое происхождение».

Превосходное пожелание! Безусловно необходимы именно «строгие» и «узкие» требования.

Но беда в том, что все превосходные намерения народников оставались в области «невинных пожеланий». Несмотря на то, что они сознавали необходимость таких требований, несмотря на то, что они имели весьма достаточно времени для их осуществления, – они до сих пор не выработали их, они постоянно сливались с российским либеральным обществом целым рядом постепенных переходов, они продолжают сливаться с ним и до сих пор[233].

Поэтому – пускай уже они пеняют на себя, если теперь марксисты против них выдвигают требования действительно очень «строгие» и очень «узкие», – требования исключительного служения исключительно одному классу (именно тому, который «дифференцирован от жизни»), его самостоятельному развитию и мышлению, требования полного разрыва с «гражданской» «порядочностью» российских «порядочных» буржуев.

«Как бы ни были, на самом деле, узки эти заповеди в частностях, во всяком случае ничего не скажешь против общего требования: „одно из двух: или будьте действительными друзьями, или же обратитесь в открытых врагов!“

Мы переживаем в настоящее время чрезвычайно важный исторический процесс – процесс формирования третьего сословия. Перед нашими глазами совершается подбор представителей и происходит организация новой общественной силы, которая готовится управлять жизнью».

Только ещё «готовится»? А кто же «управляет»? Какая другая «общественная сила»?

Уж не та ли, которая выражалась в органах a la[234] «Весть»[235]? – Невозможно. Мы не в 1894 г., а в 1879 г., накануне «диктатуры сердца»[236], – когда, по выражению автора статьи, «крайних консерваторов показывают на улице пальцем», над ними «хохочут во всю глотку».

Уж не «народ» ли, трудящиеся? – Отрицательный ответ даёт вся статья автора.

И при этом говорить всё ещё: «готовится управлять»?! Нет, сила эта давным-давно «приготовилась», давным-давно «управляет»; «готовятся» же только одни народники – выбирать лучшие пути для России, да так, должно быть, и просбираются до тех пор, пока последовательное развитие классовых противоречий не оттеснит, не вытолкнет за борт всех, кто от них сторонится.

«Процесс этот, начавшийся в Европе гораздо раньше нашего, во многих государствах пришёл уже к концу[237]; в других он ещё задерживается обломками феодализма и противодействием рабочих классов, но историческое колесо и здесь с каждым годом всё больше и больше дробит эти обломки и укатывает жизнь для новых порядков».

Вот до какой степени не понимают наши народники западноевропейского рабочего движения! Оно «задерживает», видите ли, капитализм, – и его, как «обломок», ставят рядом с феодализмом!

Наглядное доказательство того, что не только для России, но и для Запада наши народники не в состоянии понять того, как можно бороться с капитализмом не «задерживанием» его развития, а ускорением его, не сзади, а спереди, не реакционно, а прогрессивно.

«В общих чертах процесс этот состоит в следующем: между дворянством и народом образуется новый общественный слой из элементов, опускающихся сверху, и элементов, поднимающихся снизу, которые как бы имеют одинаковый удельный вес, если можно так выразиться; элементы эти тесно сплачиваются, соединяются, претерпевают глубокое внутреннее изменение и начинают изменять и верхний и нижний слои, приспособляя их к своим потребностям. Процесс этот чрезвычайно интересен сам по себе, а для нас он имеет особенно важное значение. Для нас тут представляется целый ряд вопросов: составляет ли господство третьего сословия роковую и неизбежную ступень цивилизации каждого народа?..»

Что за гиль?! Откуда и при чём тут «роковая неизбежность»? Не сам ли автор описывал и ещё подробнее будет ниже описывать господство 3-го сословия у нас, на святой Руси, в 70-е годы?

Автор берёт, очевидно, те теоретические доводы, за которые прятались представители нашей буржуазии.

Ну, как же это не мечтательная поверхностность – принимать такие выдумки за чистую монету? не понимать, что за этими «теоретическими» рассуждениями стоят интересы, интересы того общества, которое сейчас так верно было оценено, интересы буржуазии?

Только романтик и может думать, что можно силлогизмами бороться с интересами.

«…нельзя ли государству прямо с одной ступени перейти на другую, не делая при этом никаких сальто-морталей, которые чудятся на каждом шагу чересчур предусмотрительным филистерам, и не слушая фаталистов, видящих в истории один роковой порядок, вследствие которого господство третьего сословия так же неизбежно для государства, как неизбежна для человека старость или юность?..»

Вот какое глубокое понимание у народников нашей действительности! Если государство содействует развитию капитализма, – то это вовсе не потому, что буржуазия владеет такой материальной силой, что «посылает на работу» народ и гнёт в свою сторону политику. Вовсе нет. Дело просто в том, что профессора Вернадские, Чичерины, Менделеевы и пр. держатся неправильных теорий о «роковом» порядке, а государство их «слушает».

«…нельзя ли, наконец, смягчить отрицательные стороны наступающего порядка, как-нибудь видоизменить его или сократить время его господства? Неужели, и в самом деле, государство есть нечто такое инертное, непроизвольное и бессильное, что не может влиять на свои судьбы и изменять их; неужели, и в самом деле, оно есть нечто вроде волчка, пускаемого провидением, который двигается по определённому только пути, только известное время и совершает известное число оборотов, или вроде организма с весьма ограниченною волею; неужели, и в самом деле, им управляет нечто вроде гигантского чугунного колеса, которое давит всякого дерзновенного, осмеливающегося попытать ближайших путей к человеческому счастью?!»

Это чрезвычайно характерное место, с особенной наглядностью показывающее реакционность, мелкобуржуазность того представительства интересов непосредственных производителей, которое давалось и даётся российскими народниками. Будучи враждебно настроены против капитализма, мелкие производители представляют из себя переходный класс, смыкающийся с буржуазией, и потому не в состоянии понять, что неприятный им крупный капитализм – не случайность, а прямой продукт всего современного экономического (и социального, и политического, и юридического) строя, складывающегося из борьбы взаимно-противоположных общественных сил. Только непонимание этого и в состоянии вести к такой абсолютной нелепости, как обращение к «государству», как будто бы политические порядки не коренились в экономических, не выражали их, не служили им.

Неужели государство есть нечто инертное? – вопрошает с отчаянием мелкий производитель, видя, что по отношению к его интересам оно, действительно, замечательно инертно.

Нет, – могли бы мы ответить ему, – государство ни в каком случае не есть нечто инертное, оно всегда действует и действует очень энергично, всегда активно и никогда пассивно, – и автор сам страничкой раньше характеризовал эту активную деятельность, её буржуазный характер, её естественные плоды. Плохо только то, что он не хочет видеть связи между таким её характером и капиталистической организацией русского общественного хозяйства, и поэтому так поверхностен.

Неужели государство – волчок, неужели это – чугунное колесо? спрашивает Kleinbürger[238], видя, что «колесо» вертится вовсе не так, как он того желал бы.

О нет, – могли бы мы ответить ему, – это не волчок, не колесо, не закон фатума, не воля провидения: его двигают «живые личности» «сквозь строй препятствий»[239] (вроде, например, сопротивления непосредственных производителей, или представителей стародворянского наслоения), именно те «живые личности», которые принадлежат к имеющей перевес общественной силе. И поэтому, чтобы заставить колесо вертеться в другую сторону, надо против «живых личностей» (т. е. общественных элементов, принадлежащих не к идеологическим состояниям, а прямо выражающих насущные экономические интересы) обратиться тоже к «живым личностям», против класса – обратиться тоже к классу. Для этого весьма недостаточно добрых и невинных пожеланий насчёт «ближайших путей», – для этого нужно «перераспределение социальной силы между классами», для этого нужно стать идеологом не того непосредственного производителя, который стоит в стороне от борьбы, а того, который стоит в самой горячей борьбе, который уже окончательно «дифференцирован от жизни» буржуазного общества. Это единственный, а потому ближайший «путь к человеческому счастью», путь, на котором можно добиться не только смягчения отрицательных сторон положения вещей, не только сократить его существование ускорением его развития, но и совсем положить конец ему, заставив «колесо» (не государственных уже, а социальных сил) вертеться совсем в иную сторону.

«…Нас занимает только процесс организации третьего сословия, даже только люди, выходящие из народной среды и становящиеся в его ряды. Люди эти очень важны: они исполняют чрезвычайно важные общественные функции, от них прямо зависит степень интенсивности буржуазного порядка. Без них не обходилась ни одна страна, где только этот порядок водворялся. Если их нет или недостаточно в стране, то их необходимо вызвать из народа, необходимо создать в народной жизни такие условия, которые способствовали бы их образованию и выделению, необходимо, наконец, охранять их и помогать их росту, пока они не окрепнут. Здесь мы встречаемся с прямым вмешательством в исторические судьбы со стороны людей наиболее энергичных, которые пользуются обстоятельствами и минутой для своих интересов. Обстоятельства эти состоят, главным образом, в необходимости промышленного прогресса (в замене кустарного производства мануфактурным и мануфактурного фабричным, в замене одной системы полеводства другою, более рациональною), без чего государство, действительно, обойтись не может, при известной густоте населения и международных сношениях, и в разладе политическом и нравственном, что обусловливается как экономическими факторами, так и ростом идей. Эти-то настоятельные в государственной жизни изменения и связывают обыкновенно люди ловкие с собою и с известными порядками, которые, без всякого сомнения, могли бы быть заменены и всегда могут быть заменены другими, если другие люди будут умнее и энергичнее, чем они были до сих пор».

Итак, автор не может не признать, что буржуазия исполняет «важные общественные функции», – функции, которые обще можно выразить так: подчинение себе народного труда, руководство им и повышение его производительности. Автор не может не видеть того, что экономический «прогресс» действительно «связывается» с этими элементами, т. е. что наша буржуазия действительно несёт с собой экономический, точнее сказать, технический прогресс.

Но тут-то и начинается коренное различие между идеологом мелкого производителя и марксистом. Народник объясняет этот факт (связи между буржуазией и прогрессом) тем, что «ловкие люди» «пользуются обстоятельствами и минутой для своих интересов», – другими словами, считает это явление случайным и потому с наивной смелостью заключает: «без всякого сомнения, эти люди всегда (!) могут быть заменены другими», которые тоже дадут прогресс, но прогресс не буржуазный.

Марксист объясняет этот факт теми общественными отношениями людей по производству материальных ценностей, которые складываются в товарном хозяйстве, делают товаром труд, подчиняют его капиталу и поднимают его производительность. Он видит тут не случайность, а необходимый продукт капиталистического устройства нашего общественного хозяйства. Он видит поэтому выход не в россказнях о том, что «могут, без сомнения», сделать люди, заменяющие буржуа (сначала, ведь, надо ещё «заменить», – а для этого одних слов или обращения к обществу и государству недостаточно), а в развитии классовых противоречий данного экономического порядка.

Всякий понимает, что эти два объяснения диаметрально противоположны, что из них вытекают две исключающие друг друга системы действия. Народник, считая буржуазию случайностью, не видит связей её с государством и с доверчивостью «простодушного мужичка» обращается за помощью к тому, кто именно и охраняет её интересы. Его деятельность сводится к той умеренной и аккуратной, казённо-либеральной деятельности, которая совершенно равносильна с филантропией, ибо «интересов» серьёзно не трогает и нимало им не страшна. Марксист отворачивается от этой мешанины и говорит, что не может быть иных «залогов будущего», кроме «суровой борьбы экономических классов».

Понятно также, что если эти различия в системах действия непосредственно и неизбежно вытекают из различий объяснения факта господства нашей буржуазии, – то марксист, ведя теоретический спор, ограничивается доказательством необходимости и неизбежности (при данной организации общественного хозяйства) этой буржуазии (это и вышло с книгой г. Струве), и если народник, обходя вопрос об этих различных приёмах объяснения, занимается разговорами о гегельянстве и о «жестокости к личности»[240], – то это наглядно показывает лишь его бессилие.

«История третьего сословия в Западной Европе чрезвычайно длинная… Мы, конечно, всю эту историю не повторим, вопреки учению фаталистов; просвещённые представители нашего третьего сословия не станут, конечно, также употреблять всех тех средств для достижения своих целей, к каким прибегали прежде, и возьмут из них только наиболее подходящие и соответствующие условиям места и времени. Для обезземеления крестьянства и создания фабричного пролетариата они не станут, конечно, прибегать к грубой военной силе или не менее грубой прочистке поместий…»

«Не станут прибегать…»?!! Только у теоретиков слащавого оптимизма и можно встретить такое умышленное забывание фактов прошлого и настоящего, которые уже сказали своё «да», – и розовое упованье, что в будущем, конечно, будет «нет». Конечно, это ложь.

«…а обратятся к уничтожению общинного землевладения, созданию фермерства, немногочисленного класса зажиточных крестьян[241] и вообще к средствам, при которых экономически слабый погибает сам собою. Они не станут теперь создавать цехов, но будут устраивать кредитные, сырьевые, потребительные и производительные ассоциации, которые, суля общее счастье, будут только помогать сильному сделаться ещё сильнее, а слабому ещё слабее. Они не будут хлопотать о патримониальном суде, но будут хлопотать о законодательстве для поощрения трудолюбия, трезвости и образования, в которых будет подвизаться только молодая буржуазия, так как масса будет по-прежнему пьянствовать, будет невежественна и будет трудиться за чужой счёт».

Как хорошо характеризованы тут все эти кредитные, сырьевые и всякие другие ассоциации, все эти меры содействия трудолюбию, трезвости и образованию, к которым так трогательно относится наша теперешняя либерально-народническая печать, «Р. Б-во» в том числе. Марксисту остаётся только подчеркнуть сказанное, согласиться вполне, что действительно всё это – не более как представительство третьего сословия, и, следовательно, люди, пекущиеся об этом, не более как маленькие буржуа.

Эта цитата – достаточный ответ современным народникам, которые из презрительного отношения марксистов к подобным мерам заключают, что они хотят быть «зрителями», что они хотят сидеть сложа руки. Да, конечно, в буржуазную деятельность они никогда не вложат своих рук, они всегда останутся по отношению к ней «зрителями».

«Роль этого класса (выходцев из народа, мелкой буржуазии), образующего сторожевые пикеты, стрелковую цепь и авангард буржуазной армии, к сожалению, очень мало интересовала историков и экономистов, тогда как роль его, повторяем, чрезвычайно важна. Когда совершалось разрушение общины и обезземеление крестьянства, то совершалось это вовсе не одними лордами и рыцарями, а и своим же братом, т. е. опять-таки – выходцами из народа, выходцами, наделёнными практической смёткой и гибкой спиной, пожалованными барской милостью, выудившими в мутной воде или приобретшими грабежом некоторый капиталец, выходцами, которым протягивали руку высшие сословия и законодательство. Их называли наиболее трудолюбивыми, способными и трезвыми элементами народа…»

Это наблюдение с фактической стороны очень верно. Действительно, обезземеление производилось главным образом «своим же братом», мелким буржуа. Но понимание этого факта у народника неудовлетворительно. Он не отличает двух антагонистических классов, феодалов и буржуазии, представителей «стародворянских» и «новомещанских» порядков, не отличает различных систем хозяйственной организации, не видит прогрессивного значения второго класса по сравнению с первым. Это во-первых. Во-вторых, он приписывает рост буржуазии грабежу, смётке, лакейству и т. д., тогда как мелкое хозяйство на почве товарного производства превращает в мелкого буржуа самого трезвого, работящего хозяина: у него получаются «сбережения», и силою окружающих отношений эти «сбережения» превращаются в капитал. Прочитайте об этом в описаниях кустарных промыслов и крестьянского хозяйства, у наших беллетристов-народников.

«…Это даже не стрелковая цепь и авангард, а главная буржуазная армия, строевые нижние чины, соединённые в отряды, которыми распоряжаются штаб- и обер-офицеры, начальники отдельных частей и генеральный штаб, состоящий из публицистов, ораторов и учёных[242]. Без этой армии буржуазия ничего не могла бы поделать. Разве английские лендлорды, которых не насчитывается 30 тысяч, могли бы управлять голодной массой в несколько десятков миллионов без фермеров?! Фермер, это – настоящий боевой солдат в смысле политическом и маленькая экспроприирующая ячейка в смысле экономическом… На фабриках роль фермеров исполняют мастера и подмастерья, получающие очень хорошее жалованье не за одну только более искусную работу, но и за то, чтобы наблюдать за рабочими, чтобы отходить последними от станка, чтобы не допускать со стороны рабочих требований о прибавке заработной платы или уменьшении часов труда и чтобы давать хозяевам возможность говорить, указывая на них: „смотрите, сколько мы платим тем, кто работает и приносит нам пользу“; лавочники, находящиеся в самых близких отношениях к хозяевам и заводской администрации; конторщики, всевозможных видов надсмотрщики и тому подобная мелкая тля, в жилах которой течёт ещё рабочая кровь, но в душе которой засел уже полновластно капитал. [Совершенно верно! К. Т.] Конечно, то же самое, что мы видим в Англии, можно видеть и во Франции, и в Германии, и в других странах. [Совершенно верно! И в России тоже. К. Т.] Изменяются в некоторых случаях только разве частности, да и те по большей части остаются неизменными. Французская буржуазия, восторжествовавшая в конце прошлого столетия над дворянством или, лучше сказать, воспользовавшаяся народной победой, выделила из народа мелкую буржуазию, которая помогла обобрать и сама обобрала народ и отдала его в руки авантюристов… В то время, как в литературе пелись гимны французскому народу, когда превозносилось его величие, великодушие и любовь к свободе, когда все эти воскуривания стояли над Францией туманом, буржуазный кот уплетал себе курчонка и уплёл его почти всего, оставив народу одни косточки. Прославленное народное землевладение оказалось микроскопическим, измеряющимся метрами и часто даже не выдерживающим расходов по взиманию налогов…»

Остановимся на этом.

Во-первых, нам интересно бы спросить народника, кто у нас «воспользовался победой над крепостным правом», над «стародворянским наслоением»? Вероятно, не буржуазия. Что делалось у нас в «народе» в то время, когда «в литературе пелись гимны», которые приводил сейчас автор, о народе, о любви к народу, о великодушии, об общинных свойствах и качествах, о «социальном взаимоприспособлении и солидарной деятельности» внутри общины, о том, что Россия – вся артель, что община – это «всё, что есть в мыслях и действиях сельского люда», etc.[243], etc., etc., что́ поётся и посейчас (хотя и в минорном тоне) на страницах либерально-народнической печати? Земли, конечно, не отбирались у крестьянства; буржуазный кот не уплетал курчонка, не уплёл почти всего; «прославленное народное землевладение» не «оказалось микроскопическим», в нём не было превышения платежей над доходами?[244] – Нет, только «мистики и метафизики» способны утверждать это, считать это фактом, брать этот факт за исходную отправную точку своих суждений о наших делах, своей деятельности, направленной не на поиски «иных путей для отечества», а на работу на данном, совершенно уже определившемся, капиталистическом пути.

Во-вторых. Интересно сравнить метод автора с методом марксистов. На конкретных рассуждениях гораздо лучше можно уяснить их различие, чем посредством отвлечённых соображений. Почему это автор говорит о французской «буржуазии», что она восторжествовала в конце прошлого века над дворянством? почему деятельность, состоявшая преимущественно и почти исключительно из деятельности интеллигенции, именуется буржуазной? и потом, действовало ведь правительство, отбирая земли у крестьянства, налагая высокие платежи и т. д.? Наконец, ведь эти деятели говорили о любви к народу, о равенстве и всеобщем счастье, как говорили и говорят российские либералы и народники? можно ли при этих условиях видеть во всём этом одну «буржуазию»? не «узок» ли этот взгляд, сводящий политические и идейные движения к Plusmacherei[245]? – Смотрите, это – всё те же вопросы, которыми заваливают русских марксистов, когда они однородные вещи говорят про нашу крестьянскую реформу (видя её отличие лишь в «частностях»), про пореформенную Россию вообще. Я говорю здесь, повторяю, не о фактической правильности нашего взгляда, а о методе, который в данном случае употребляет народник. Он берёт критерием результаты («оказалось», что народное землевладение микроскопично, кот «уплетал» и «уплёл» курчонка) и притом исключительно экономические результаты.

Спрашивается, почему же применяет он этот метод только по отношению к Франции, не желая употреблять его и для России? Ведь метод должен быть везде один. Если во Франции за деятельностью правительства и интеллигенции вы ищете интересов, то почему вы не ищете их на святой Руси? если там критерий ваш ставит вопрос о том, каково «оказалось» народное землевладение, почему здесь критерий ставится о том, каково оно «может» оказаться? Если там фразы о народе и его великодушии при наличности «уплетания курчонка» внушают вам справедливое отвращение, – почему здесь не отворачиваетесь вы, как от буржуазных философов, от тех, кто при несомненной, вами же признаваемой наличности «уплетания» способен говорить о «социальном взаимоприспособлении», о «народной общинности», о «нуждах народной промышленности» и тому подобные вещи?

Ответ один: потому, что вы – идеолог мелкой буржуазии, потому что ваши идеи, т. е. идеи народнические вообще, а не идеи Ивана, Петра, Сидора, – результат отражения интересов и точки зрения мелкого производителя, а вовсе не результат «чистой»[246] мысли.

«Но для нас в особенности поучительна в этом отношении Германия, опоздавшая так же, как и мы, с буржуазной реформой и потому воспользовавшаяся опытом других народов не в положительном, а в отрицательном, конечно, смысле».

Состав крестьянства в Германии – пересказывает автор Васильчикова – был неоднороден: крестьяне разделялись и по правам и по владению, по размерам наделов. Весь процесс привёл к образованию «крестьянской аристократии», «сословия мелкопоместных землевладельцев недворянского происхождения», к превращению массы «из домохозяев в чернорабочих».

«Наконец, довершила дело и отрезала всякие легальные пути к поправлению положения рабочих полуаристократическая, полумещанская конституция 1849 г., давшая право голоса только дворянству и имущему мещанству».

Оригинальное рассуждение. Конституция «отрезала» легальные пути?! Это – ещё отражение той доброй старой теории российских народников, по которой «интеллигенция» приглашалась пожертвовать «свободой», ибо таковая, дескать, служила бы лишь ей, а народ отдала бы в руки «имущего мещанства». Мы не станем спорить против этой нелепой и реакционной теории, потому что от неё отказались современные народники вообще и наши ближайшие противники, гг. публицисты «Русского Богатства» в частности. Но мы не можем не отметить, что, отказываясь от этой идеи, делая шаг вперёд к открытому признанию данных путей России, вместо разглагольствования о возможности иных путей, – эти народники тем самым окончательно установили свою мелкобуржуазность, так как настаивание на мелких, мещанских реформах в связи с абсолютным непониманием классовой борьбы ставит их на сторону либералов против тех, кто становится на сторону «антипода», видя в нём единственного, так сказать, дестинатэра[247] тех благ, о которых идёт речь.

«И в Германии в это время было много людей, которые предавались только восторгам от эмансипации, предавались десять лет, двадцать лет, тридцать лет и более; люди, которые всякий скептицизм, всякое недовольство реформой считали на руку реакции и предавали их проклятию. Простодушные из них представляли себе народ в виде коня, выпущенного на волю, которого опять можно поставить в конюшню и начать на нём почтовую гоньбу (что вовсе не всегда возможно). Но были тут и плуты, льстившие народу, а под шумок ведшие другую линию, плуты, пристраивавшиеся к таким искренно любившим народ разиням, которых можно было проводить и эксплуатировать. Ах, эти искренние разини! Когда начинается гражданская борьба, то вовсе не всякий готов к ней и вовсе не всякий к ней способен».

Прекрасные слова, которые хорошо резюмируют лучшие традиции старого русского народничества и которыми мы можем воспользоваться для характеристики отношения русских марксистов к современному русскому народничеству. Для такого употребления – не приходится много изменять в них: настолько однороден процесс капиталистического развития обеих стран; настолько однородны общественно-политические идеи, отражавшие этот процесс.

У нас тоже царят и правят в «передовой» литературе люди, которые толкуют о «существенных отличиях нашей крестьянской реформы от западной», о «санкции народного (sic!) производства», о великом «наделении землёй» (это выкуп-то!!) и т. п. и ждут поэтому от начальства ниспослания чуда, именуемого «обобществлением труда», ждут «десять лет, двадцать лет, тридцать лет и более», а кот – о котором мы сейчас говорили – уплетает курчонка, смотря с ласковостью сытого и спокойного зверя на «искренних разинь», толкующих о необходимости избрать другой путь для отечества, о вреде «грозящего» капитализма, о мерах помощи народу кредитами, артелями, общественными запашками и тому подобным невинным штопаньем. «Ах, эти искренние разини!»

«Вот этот-то процесс образования третьего сословия переживаем теперь и мы, и, главным образом, наше крестьянство. Россия отстала с этим делом от всей Европы, даже от своей институтской подруги или, вернее, пепиньерки – Германии. Главным рассадником и бродилом третьего сословия были везде в Европе города. У нас, наоборот», – несравненно меньше городских жителей… «Главная причина этой разницы заключается в нашем народном землевладении, удерживающем население в деревне. Увеличение городского населения в Европе тесно связано с обезземелением народа и фабричной промышленностью, которая, при капиталистических условиях производства, нуждается в дешёвом труде и в избытке его предложения. В то время, как изгоняемое из деревень европейское крестьянство шло на заработки в города, наше крестьянство, докуда хватает сил, держится за землю. Народное землевладение есть главный стратегический пункт, главный ключ крестьянской позиции, значение которого отлично понимают вожаки мещанства и потому направляют на него всё своё искусство и все свои силы. Отсюда-то и происходят все нападки на общину, отсюда-то и выходят в великом множестве разные проекты об отрешении земледельца от земли, во имя рациональной агрономии, во имя процветания промышленности, во имя национального прогресса и славы!»

Тут уже наглядно сказывается поверхностность народнической теории, которая, из-за мечтаний об «иных путях», совершенно неправильно оценивает действительность: усматривает «главный пункт» – в таких не играющих коренной роли юридических институтах, как формы крестьянского землевладения (общинное или подворное); видит нечто особенное в нашем мелком крестьянском хозяйстве, как будто бы это не было обыкновенное хозяйство мелких производителей, совершенно однородное – по типу своей политикоэкономической организации – с хозяйством западноевропейских ремесленников и крестьян, а какое-то «народное» (!?) землевладение. По установившейся в нашей либерально-народнической печати терминологии, слово «народный» означает такой, который исключает эксплуатацию трудящегося, – так что автор своей характеристикой прямо затушёвывает несомненный факт наличности в нашем крестьянском хозяйстве того же присвоения сверхстоимости, того же труда за чужой счёт, какой царит и вне «общины», и настежь отворяет двери сентиментальному и слащавому фарисейству.

«Настоящая наша община, малоземельная и обременённая податями, ещё не бог весть какая гарантия. Земель у крестьянства было и без того не много, а теперь, вследствие возрастания населения и ухудшения плодородия, стало ещё меньше; податная тягость не уменьшается, а увеличивается; промыслов мало; местных заработков ещё меньше; жизнь в деревне становится настолько тяжёлою, что крестьянство целыми деревнями уходит далеко на заработки, оставляя дома только жён и детей. Таким образом пустеют целые уезды… Под влиянием этих-то тяжёлых условий жизни, с одной стороны, из крестьянства и выделяется особый класс людей – молодая буржуазия, которая стремится покупать землю на стороне, в одиночку, стремится к другим занятиям – торговле, ростовщичеству, составлению рабочих артелей, с собою во главе, получению разных подрядов и тому подобным мелким аферам».

Стоит со всей подробностью остановиться на этом месте.

Мы видим тут, во-первых, констатирование известных фактов, которые можно выразить двумя словами: крестьяне бегут; во-вторых, оценку их (отрицательную) и, в-третьих, объяснение их, из которого вытекает непосредственно и целая программа, здесь не изложенная, но слишком хорошо известная (земли прибавить, подати уменьшить; промыслы «поднять» и «развить»).

Необходимо подчеркнуть, что с точки зрения марксиста вполне и безусловно справедливо (и только выражено, как сейчас увидим, крайне неудовлетворительно) и первое и второе. Но никуда уже ровно не годится третье[248].

Поясню это. Справедливо первое. Справедлив факт, что община наша – не гарантия, что крестьянство бросает деревню, уходит с земли; надо было сказать: экспроприируется, – потому что оно владело (на правах частной собственности) известными средствами производства (из них землёю на особом праве, дававшем, однако, тоже в частное эксплуатирование и землю, выкупаемую общинами) и теряет их. Справедливо, что кустарные промыслы «падают» – т. е. и тут крестьяне экспроприируются, теряют средства и орудия производства, бросают домашнее ткачество и идут в рабочие по постройке железных дорог, в каменщики, в чернорабочие и т. д. по найму. Те средства производства, от которых освобождаются крестьяне, идут в руки ничтожного меньшинства, служа источником эксплуатации рабочей силы, – капиталом. Поэтому прав автор, что владельцы этих средств производства становятся «буржуазией», т. е. классом, держащим в своих руках «народный» труд при капиталистической организации общественного хозяйства. Все эти факты констатированы правильно, оценены верно за их эксплуататорское значение.

Но уже из сделанного описания читатель увидел, конечно, что марксист совсем иначе объясняет эти факты. Народник видит причины этих явлений в том, что «мало земли», обременительны подати, падают «заработки» – т. е. в особенностях политики – поземельной, податной, промышленной, а не в особенностях общественной организации производства, из которой уже неизбежно вытекает данная политика.

Земли мало – рассуждает народник – и становится всё меньше. (Я беру даже не это непременно заявление автора статьи, а общее положение народнической доктрины.) – Совершенно справедливо, но почему же это вы говорите только, что земли мало, а не добавляете: мало продают. Ведь вы знаете, что наши крестьяне выкупают свои наделы у помещиков. Почему же вы обращаете главное внимание на то, что мало, а не на то, что продают?

Самый уже этот факт продажи, выкупа – указывает на господство таких принципов (приобретение средств производства за деньги), при которых трудящиеся всё равно останутся без средств производства, мало ли, много ли их продавать станут. Замалчивая этот факт, вы замалчиваете тот капиталистический способ производства, на почве которого только и могла появиться такая продажа. Замалчивая его, вы тем самым становитесь уже на почву этого буржуазного общества и превращаетесь в простого политикана, рассуждающего о том, много или мало продавать земли. Вы не видите, что самый уже этот факт выкупа доказывает, что «в душе» тех, чьи интересы осуществили «великую» реформу, кто провёл её, «засел уже полновластно капитал», что для всего этого либерально-народнического «общества», которое опирается на созданные реформой порядки, политиканствуя о различных улучшениях их, – только и света, что от «капиталистической луны». Поэтому-то народник и ополчается с такой ненавистью на тех, кто последовательно стоит на принципиально иной почве. Он поднимает крик, что они не заботятся о народе, что они хотят обезземеливать крестьян!!

Он, народник, заботится о народе, он не хочет обезземелить крестьянство, он хочет, чтобы ему земли было больше (продано). Он – честный лавочник. Правда, он умалчивает о том, что земли не даром даются, а продаются, – но разве в лавках говорят о том, что за товары надо платить деньги? Это всякий и так знает.

Понятно, что он ненавидит марксистов, которые говорят, что надо обращаться исключительно к тем, кто уже «дифференцирован» от этого лавочнического общества, «отлучён» от него, – если позволительно употребить эти характернейшие мелкобуржуазные выражения господ Михайловских и Южаковых[249].

Пойдём дальше. «Промыслов мало» – вот точка зрения народника на кустарные промыслы. И опять-таки о том, какова организация этих промыслов, он умалчивает. Он благодушно закрывает глаза на то, что и те промыслы, которые «падают», и те, которые «развиваются», – одинаково организованы капиталистически, с полным порабощением труда капиталу скупщиков, купцов и т. д., и ограничивается мещанскими требованиями прогрессов, улучшений, артелей и т. п., как будто бы подобные меры могут хоть сколько-нибудь затронуть факт господства капитала. Как в области земледелия, так и в области промышленности обрабатывающей он становится на почву данной их организации и воюет не против самой этой организации, а против различных несовершенств её. – Что касается податей, то тут уж народник сам опроверг себя, выставив рельефно основную характеристическую черту народничества – способность на компромиссы. Выше он сам утверждал, что всякий налог (даже подоходный) ляжет на рабочие руки при наличности системы присвоения сверхстоимости, – но тем не менее он вовсе не отказывается потолковать с либеральным обществом о том, велики ли подати или малы, и преподать с «гражданской порядочностью» надлежащие советы департаменту податей и сборов.

Одним словом, причина, по мнению марксиста, не в политике, не в государстве и не в «обществе», – а в данной системе экономической организации России; дело не в том, что «ловкие люди» или «пройдохи» ловят рыбу в мутной воде, а в том, что «народ» представляет из себя два, друг другу противоположные, друг друга исключающие, класса: «в обществе все действующие силы слагаются в две равнодействующие, взаимно-противоположные».

«Люди, заинтересованные в водворении буржуазного порядка, видя крушение своих проектов[250], не останавливаются на этом: они ежечасно твердят крестьянству, что виновата во всём община и круговая порука, переделы полей и мирские порядки, потворствующие лентяям и пьяницам; они устраивают для достаточных крестьян ссудосберегательные товарищества и хлопочут о мелком земельном кредите для участкового землевладения; они устраивают в городах технические, ремесленные и разного рода другие училища, в которые опять-таки попадают только дети достаточных людей, тогда как масса остаётся без школ; они помогают богатым крестьянам улучшать скот выставками, премиями, племенными производителями, отпускаемыми из депо за плату, и т. д. Все эти мелкие усилия складываются в одну значительную силу, которая действует на деревенский мир разлагающим образом и всё больше и больше раскалывает крестьянство надвое».

Характеристика «мелких усилий» хороша. Мысль автора, что все эти мелкие усилия (на которых так усердно стоит теперь «Русское Богатство» и вся наша либерально-народническая пресса) означают, выражают и проводят «новомещанское» наслоение, капиталистические порядки, – совершенно справедлива.

Это обстоятельство именно и является причиной отрицательного отношения марксистов к подобным усилиям. А тот факт, что эти «усилия» несомненно представляют собой ближайшие desiderata мелких производителей, – доказывает, по их мнению, правильность основного их положения: что нельзя видеть представителя идеи труда в крестьянине, так как он, являясь при капиталистической организации хозяйства мелким буржуа, в силу этого становится на почву данных порядков, в силу этого примыкает некоторыми сторонами своей жизни (и своих идей) к буржуазии.

Этим местом небесполезно также воспользоваться, чтобы подчеркнуть следующее. Отрицательное отношение марксистов к «мелким усилиям» – особенно вызывает нарекания господ народников. Напоминая им об их предках, мы тем самым показываем, что было время, когда народники иначе смотрели на это, когда они не так охотно и усердно шли на компромиссы (хотя и тогда всё-таки шли, как доказывает эта же статья), когда они – не скажу: понимали, – но, по крайней мере, чувствовали буржуазность всех таких усилий, когда отрицание их осуждалось как «пессимизм к народу» только самыми наивными из либералов.

Приятное общение господ народников с этими последними, в качестве представителей «общества», принесло, видимо, полезные плоды.

Неспособность удовлетворяться «мелкими усилиями» буржуазного прогресса вовсе не означает абсолютного отрицания частных реформ. Марксисты вовсе не отрицают некоторой (хотя и мизерной) пользы этих мероприятий: они могут принести трудящемуся некоторое (хотя и мизерное) улучшение его положения; они ускорят вымирание особенно отсталых форм капитала, ростовщичества, кабалы и т. п., ускорят превращение их в более современные и человечные формы европейского капитализма. Поэтому марксисты, если бы их спросили, следует ли принимать такие меры, ответили бы, конечно: следует, но при этом пояснили бы свое отношение вообще к тому капиталистическому строю, который этими мерами улучшается, – при этом мотивировали бы своё согласие желанием ускорить развитие этого строя и, следовательно, финал его[251].

«Если мы обратим внимание, что у нас крестьянство разделено, как в Германии, по правам и владению, на различные категории (государственные крестьяне, удельные, бывшие помещичьи, и из них получившие полные наделы, средние и четвертные, дворовые); что общинный быт не представляется у нас общим бытом; что в юго-западном крае, встречаясь с личным землевладением, мы встречаемся опять с крестьянами тяглыми, пешими[252], огородными, батрачными и чиншевиками, из которых одни имеют по 100 десятин и более, а другие не имеют и вершка земли; что в балтийских губерниях аграрный строй представляется совершенным сколком с германского аграрного строя и т. д., – то увидим, что и у нас есть почва для буржуазии».

Нельзя не отметить тут того мечтательного преувеличения значения общины, которым всегда грешили народники. Автор выражается так, как будто бы «общинный быт» исключал буржуазию, исключал раздробление крестьян! Да ведь это же прямая неправда!

Всякий знает, что и общинные крестьяне тоже раздроблены по правам и наделам; что во всякой наиобщинной деревне крестьяне опять-таки раздроблены и «по правам» (безземельные, надельные, бывшие дворовые, выкупившие наделы особыми взносами, приписные etc., etc.), и «по владению»: крестьяне, которые сдали наделы, у которых их отобрали за недоимки, за то, что они не обрабатывают и запускают, – и которые снимают чужие наделы; крестьяне, имеющие «вечную» землю или «покупающие на года» по нескольку десятин; наконец, крестьяне бездомовые, без всякого скота, безлошадные и многолошадные. Всякий знает, что в каждой наиобщинной деревне на этой почве хозяйственной раздробленности и товарного хозяйства растут пышные цветы ростовщического капитала, кабалы во всех её формах. А народники всё ещё рассказывают свои приторные сказки о каком-то «общинном быте»!

«И молодая буржуазия у нас, действительно, растёт не по дням, а по часам, растёт не по одним только еврейским окраинам, но и внутри России. Выразить цифрами её численность пока очень трудно, но, смотря на возрастающее число землевладельцев, на увеличивающееся число торговых свидетельств, на увеличивающееся число жалоб из деревень на мироедство и кулачество и т. п. признаки[253], можно думать, что численность её уже значительна».

Совершенно верно! Именно этот факт, верный для 1879 г. и бесспорный, в неизмеримо большем развитии, для 1895 г., и служит одним из устоев марксистского понимания русской действительности.

Отношение к этому факту у нас одинаково отрицательное; мы оба согласны в том, что он выражает явления, противоположные интересам непосредственных производителей, – но мы совершенно различно понимаем эти факты. Теоретическую сторону этого различия я уже охарактеризовал выше, а теперь обращусь к практической.

Буржуазия – особенно деревенская – ещё слаба у нас; она только ещё зарождается, говорит народник. Поэтому с ней и можно ещё бороться. Буржуазное направление очень ещё несильно – поэтому можно ещё повернуть назад. Время не ушло.

Только метафизик-социолог (превращающийся на практике в трусливого реакционного романтика) в состоянии рассуждать таким образом. Я уже не буду говорить о том, что «слабость» буржуазии деревенской объясняется отливом сильных её элементов, её вершин, в города, – что в деревнях это только – «солдаты», а в городах уже сидит «генеральный штаб», – я не буду говорить о всех этих, донельзя очевидных извращениях факта народниками. Есть ещё ошибка в этом рассуждении, которая и делает его метафизическим.

Мы имеем перед собой известное общественное отношение, отношение между деревенским мелким буржуа (богатым крестьянином, торгашом, кулаком, мироедом и т. п.) и «трудовым» крестьянином, трудовым «за чужой счёт», разумеется.

Отношение это существует – народник не сможет отрицать его всеобщей распространённости. Но оно слабо – говорит он – и потому его можно ещё исправить.

Историю делают «живые личности», скажем мы этому народнику, угощая его его же добром. Исправление, изменение общественных отношений, разумеется, возможно, но возможно лишь тогда, когда исходит от самих членов этих исправляемых или изменяемых общественных отношений. Это ясно, как ясен ясный божий день. Спрашивается, может ли «трудовой» крестьянин изменить это отношение? В чём оно состоит? – В том, что два мелкие производителя хозяйничают при системе товарного производства, что это товарное хозяйство раскалывает их «надвое», что оно даёт одному капитал, другого заставляет работать «за чужой счёт».

Каким же образом наш трудовой крестьянин изменит это отношение, когда он сам одной ногой стоит на той именно почве, которую и нужно изменять? как может он понять негодность обособленности и товарного хозяйства, когда он сам обособлен и хозяйничает на свой риск и страх, хозяйничает на рынок? когда эти условия жизни порождают в нём «помыслы и чувства», свойственные тому, кто поодиночке работает на рынок? когда он раздроблен самыми материальными условиями, величиной и характером своего хозяйства, и в силу этого его противоположность капиталу настолько ещё не развита, что он не может понять, что это именно – капитал, а не только «пройдохи» да ловкие люди?

Не очевидно ли, что следует обратиться туда, где это же (nota bene[254]) общественное отношение развито до конца, где члены этого общественного отношения, являющиеся непосредственными производителями, сами уже окончательно «дифференцированы» и «отлучены» от буржуазных порядков, где противоположность уже развита так, что ясна сама собой, где невозможна уже никакая мечтательная, половинчатая постановка вопроса? И когда непосредственные производители, стоящие в этих передовых условиях, будут «дифференцированы от жизни» буржуазного общества не только в факте, но и в своём сознании, – тогда и трудовое крестьянство, поставленное в отсталые, худшие условия, увидит, «как это делается», и примкнёт к своим товарищам по работе «за чужой счёт».

«Когда у нас говорят о фактах покупки крестьянами земель и объясняют, что крестьянство покупает землю и в личную собственность и миром, то никогда почти не добавляют к этому, что мирские покупки составляют только редкое и ничтожное исключение из общего правила личных покупок».

Приведя далее данные о том, что число частных землевладельцев, достигавшее 103 158 в 1861 г., оказалось 313 529, по данным 60-х годов, и сказав, что это объясняется тем, что второй раз сосчитаны мелкие собственники из крестьян, которые не считались при крепостном праве, автор продолжает:

«это и есть наша молодая сельская буржуазия, непосредственно примыкающая и соединяющаяся с мелкопоместным дворянством».

Правда, – скажем мы на это, – совершенная правда, – особенно насчёт того, что она «примыкает» и «соединяется»! И поэтому к идеологам мелкой буржуазии относим мы тех, кто придаёт серьёзное значение (в смысле интересов непосредственных производителей) «расширению крестьянского землевладения», т. е. и автора, говорящего это на стр. 152-ой.

Поэтому-то и считаем мы не более как политиканами людей, разбирающих вопрос о личных и мирских покупках так, как будто бы от него зависело хоть на йоту «водворение» буржуазных порядков. Мы и тот и другой случай относим к буржуазности, ибо покупка есть покупка, деньги суть деньги в обоих случаях, т. е. такой товар, который попадает лишь в руки мелкого буржуа[255], всё равно, объединённого ли миром «для социального взаимоприспособления и солидарной деятельности» или разъединённого участковым землевладением.

«Впрочем, она (молодая сельская буржуазия) тут далеко ещё не вся. „Мироед“ – слово, конечно, не новое на Руси, но оно никогда не имело такого значения, какое получило теперь, никогда не оказывало такого давления на односельцев, какое оказывает теперь. Мироед был лицом каким-то патриархальным, сравнительно с настоящим, лицом, всегда подчинявшимся миру, а иногда просто лентяем, особенно и не гнавшимся за наживой. – В настоящее время слово мироед имеет другое значение, а в большинстве губерний оно сделалось уже только родовым понятием, сравнительно мало употребляется и заменяется словами: кулак, коштан, купец, кабатчик, кошатник, подрядчик, закладчик и т. д. Это раздробление одного слова на несколько слов, слов, отчасти тоже не новых, а отчасти совершенно новых или доселе не встречавшихся в крестьянском обиходе, показывает прежде всего на то, что в эксплуатации народа произошло разделение труда, а затем на широкое разрастание хищничества и на специализацию его. Почти в каждом селе и в каждой деревне есть один или несколько таких эксплуататоров».

Бесспорно, что этот факт разрастания хищничества подмечен верно. Напрасно только автор, как и все народники, несмотря на все эти факты, не хочет понять, что это систематическое, всеобщее, правильное (даже с разделением труда) кулачество есть проявление капитализма в земледелии, есть господство капитала в его первичных формах, который, с одной стороны, постоянно высачивает тот городской, банковский, вообще европейский капитализм, который народники считают чем-то наносным, а с другой стороны, – поддерживается и питается этим капитализмом, одним словом, что это – одна из сторон капиталистической организации русского народного хозяйства.

Кроме того, характеристика «эволюции» мироеда даст нам возможность ещё уличить народника.

В реформе 1861 г. народник видит санкцию народного производства, усматривает в ней существенные отличия от западной.

Те мероприятия, которых он теперь жаждет, равным образом сводятся к подобной же «санкции» – общины и т. п., к подобным же «обеспечениям наделом» и средствами производства вообще.

Отчего же это, г. народник, реформа, «санкционировавшая народное (а не капиталистическое) производство», привела только к тому, что из «патриархального лентяя» получился сравнительно энергичный, бойкий, подёрнутый цивилизацией хищник? только к перемене формы хищничества, как и соответствующие великие реформы на Западе?

Отчего думаете вы, что следующие шаги «санкции» (вполне возможные в виде расширения крестьянского землевладения, переселений, регулирований аренды и прочих несомненных прогрессов, но только прогрессов буржуазных), – почему думаете вы, что они поведут к чему-нибудь иному, кроме дальнейшего видоизменения формы, дальнейшей европеизации капитала, перерождению его из торгового в производительный, из средневекового – в новейший?

Иначе не может быть – по той простой причине, что подобные меры нисколько не задевают капитала, т. е. того отношения между людьми, при котором в руках одних скоплены деньги – продукт общественного труда, организованного товарным хозяйством, – а у других нет ничего кроме свободных «рук»[256], свободных именно от того продукта, который сосредоточен у предыдущего разряда.

«…Из них (из этих кулаков и т. д.) не имеющая капитала мелюзга примыкает обыкновенно к крупным торговцам, снабжающим их кредитом или поручающим им покупку за свой счёт; более состоятельные ведут дело самостоятельно, сами сносятся с большими торговыми и портовыми городами, отправляют туда от своего имени вагоны и сами отправляются за товарами, потребными на месте. Садитесь вы на любую железную дорогу и вы непременно встретите в III классе (редко во II) десятки этого люда, отправляющегося куда-нибудь по своим делам. Вы узнаете этих людей и по особому костюму, и по крайней бесцеремонности обращения, и по резкому гоготанью над какой-нибудь барыней, которая просит не курить, или над мужичком [так и стоит: „мужичком“. К. Т.], отправляющимся куда-нибудь на заработки, который оказывается „необразованным“, потому что ничего не понимает в коммерции и ходит в лаптях. Вы узнаете этих людей и по разговору. Разговаривают они обыкновенно: о „курпеях“, о „постных маслах“, о коже, о „снетке“, о просах и т. п. Вы услышите при этом и цинические рассказы об употребляемых ими мошенничествах и фальсификациях товаров: о том, как солонину, давшую „сильный дух, сбыли на фабрику“, о том, что „подкрасить чай всякий сумеет, ежели раз ему показать“, что „в сахар можно вогнать водою три фунта лишнего веса на голову, так что покупатель ничего не заметит“ и т. д. Рассказывается всё это с такой откровенностью и бесцеремонностью, что вы ясно видите, что люди эти не воруют в буфетах ложек и не отвёртывают в вокзалах газовых рожков только потому, что боятся попасть в тюрьму. Нравственная сторона этих людей ниже самых элементарных требований, вся она основана на рубле и исчерпывается афоризмами: „купец – ловец; на то и щука в море, чтобы карась не дремал; не плошай; присматривайся к тому, что плохо лежит; пользуйся минутой, когда никто не смотрит; не жалей слабого; кланяйся и пресмыкайся, когда нужно“. И дальше приводится из газетной корреспонденции пример, как один кабатчик и ростовщик, Волков, поджёг свой дом, застрахованный в большую сумму. Этого субъекта „учитель и местный священник считают самым уважаемым своим знакомым“, один „учитель пишет ему за вино все кляузные бумаги“. „Волостной писарь обещает ему опутать мордву“. „Один земский агент и в то же время член земской управы страхует ему старый дом в 1000 р.“ и т. д. „Волков – явление вовсе не единичное, а тип. Нет местности, где бы не было своих Волковых, где бы не рассказывали вам не только о подобном же обирании и закабалении крестьян, но и о случаях подобных же поджогов…“»

«…Но как же относится, однако, к подобным людям крестьянство? Если они глупы, грубобессердечны и мелочны, как Волков, то крестьянство не любит их и боится, боится потому, что они могут сделать ему всякую мерзость, тогда как оно им ничего сделать не может; у них дома застрахованы, у них борзые кони, крепкие запоры, злые собаки и связи с местными властями. Но если эти люди поумнее и похитрее Волкова, если они обирание и закабаление крестьянства облекают в благовидную форму, если, утаивая рубль, они в то же время во всеуслышание скидывают грош, не жалеют лишнего полштофа водки или какой-нибудь меры пшена на погорелую деревню, то они пользуются со стороны крестьян почётом, авторитетом и уважением, как кормильцы, как благодетели бедняков, без которых те, пожалуй, пропали бы. Крестьянство смотрит на них, как на людей умных, и отдаёт им даже детей в науку, считая за честь, что мальчик сидит в лавке, и будучи уверено, что из него выйдет человек».

Я нарочно выписал поподробнее рассуждения автора, чтобы привести характеристику нашей молодой буржуазии, сделанную противником положения о буржуазной организации русского общественного хозяйства. Разбор её может много уяснить в теории русского марксизма, в характере ходячих нападок на него со стороны современного народничества.

По началу этой характеристики видно, что автор понимает, как будто, глубокие корни этой буржуазии, понимает связь её с крупной буржуазией, к которой «примыкает» мелкая, связь её с крестьянством, которое отдаёт ей «детей в науку», – но по примерам автора видно, что он далеко не достаточно оценивает силу и прочность этого явления.

Его примеры говорят об уголовных преступлениях, мошенничествах, поджогах и т. д. Получается впечатление, что «обирание и закабаление» крестьянства – какая-то случайность, результат (как выше выразился автор) тяжёлых условий жизни, «грубости нравственных идей», стеснений «доступа литературы к народу» (с. 152) и т. п. – одним словом, что всё это не вытекает вовсе с неизбежностью из современной организации нашего общественного хозяйства.

Марксист держится именно этого последнего мнения; он утверждает, что это вовсе не случайность, а необходимость, необходимость, обусловленная капиталистическим способом производства, господствующим в России. Раз крестьянин становится товарным производителем (а таковыми стали уже все крестьяне), – то «нравственность» его неизбежно уже будет «основана на рубле», и винить его за это не приходится, так как самые условия жизни заставляют ловить этот рубль всяческими торговыми ухищрениями[257]. При этих условиях без всякой уголовщины, без всякого лакейства, без всяких фальсификаций, – из «крестьянства» выделяются богатые и бедные. Старое равенство не может устоять перед рыночными колебаниями. Это – не рассуждение; это – факт. И факт – то, что «богатство» немногих становится при этих условиях капиталом, а «бедность» массы заставляет её продавать свои руки, работать за чужой счёт. Таким образом, с точки зрения марксиста, капитализм засел уже прочно, сложился и определился вполне не только в фабрично-заводской промышленности, а и в деревне и вообще везде на Руси.

Можете себе представить теперь, какое остроумие проявляют гг. народники, когда в ответ на аргументацию марксиста, что причина этих «печальных явлений» в деревнях – не политика, не малоземелье, не платежи, не худые «личности», а капитализм, что всё это необходимо и неизбежно при существовании капиталистического способа производства, при господстве класса буржуазии, – когда в ответ на это народник начинает кричать, что марксисты хотят обезземелить крестьянство, что они «предпочитают» пролетария «самостоятельному» крестьянину, что они проявляют, – как говорят провинциальные барышни и г. Михайловский в ответе г. Струве, – «презрение и жестокость» к «личности»!

На этой картинке деревни, которая интересна тем, что приведена противником, мы можем видеть наглядно вздорность ходячих возражений против марксистов, выдуманность их – в обход фактов, в забвение прежних своих заявлений – всё ради того, чтобы спасти, coute que coute[258], те теории мечтаний и компромиссов, которые, к счастью, не спасёт уже теперь никакая сила.

Толкуя о капитализме в России, марксисты перенимают готовые схемы, повторяют как догмы положения, являющиеся слепком с других совсем условий. Ничтожное по развитию и значению капиталистическое производство России (на наших фабриках и заводах занято всего 1400 тыс. человек) они распространяют на массу крестьянства, которое ещё владеет землёй. Таково одно из любимых в либерально-народническом лагере возражений.

И вот на этой же картинке деревни видим мы, что народник, описывая порядки «общинных» и «самостоятельных» крестьян, не может обойтись без той же, заимствованной из абстрактных схем и чужих догм, категории буржуазии, не может не констатировать, что она – деревенский тип, а не единичный случай, что она связана с крупной буржуазией в городах крепчайшими нитями, что она связана и с крестьянством, которое «отдаёт ей детей в науку», из которого, другими словами, и выходит эта молодая буржуазия.

Мы видим, стало быть, что растёт эта молодая буржуазия изнутри нашей «общины», а не извне её, что порождается она самими общественными отношениями в среде ставшего товаропроизводителем крестьянства; мы видим, что не только «1400 тыс. человек», а и вся масса сельского русского люда работает на капитал, находится в его «заведовании». – Кто же делает правильнее выводы из этих фактов, констатируемых не каким-нибудь «мистиком и метафизиком» марксистом, верующим в «триады», а самобытным народником, умеющим ценить особенности русского быта? Народник ли, когда он толкует о выборе лучшего пути, как будто бы капитал не сделал уже своего выбора, – когда он толкует о повороте к другому строю, ожидаемом от «общества» и «государства», т. е. от таких элементов, которые только на почве этого выбора и для него выросли? или марксист, говорящий, что мечтать об иных путях значит быть наивным романтиком, так как действительность показывает самым очевидным образом, что «путь» уже выбран, что господство капитала факт, от которого нельзя отговориться попрёками и осуждениями, – факт, с которым могут считаться только непосредственные производители?

Другой ходячий упрёк. Марксисты признают крупный капитализм в России прогрессивным явлением. Они предпочитают, таким образом, пролетария – «самостоятельному» крестьянину, сочувствуют обезземелению народа и, с точки зрения теории, выставляющей идеалом принадлежность рабочим средств производства, сочувствуют отделению рабочего от средств производства, т. е. впадают в непримиримое противоречие.

Да, марксисты считают крупный капитализм явлением прогрессивным, – не потому, конечно, что он «самостоятельность» заменяет несамостоятельностью, а потому, что он создаёт условия для уничтожения несамостоятельности. Что касается до «самостоятельности» русского крестьянина, – то это слащавая народническая сказка, ничего более; в действительности её нет. И приведённая картина (да и все сочинения и исследования экономического положения крестьянства) тоже содержит признание этого факта (что в действительности нет самостоятельности): крестьянство тоже, как и рабочие, работает «за чужой счёт». Это признавали старые русские народники. Но они не понимали причин и характера этой несамостоятельности, не понимали, что это – тоже капиталистическая несамостоятельность, отличающаяся от городской меньшей развитостью, большими остатками средневековых, полукрепостнических форм капитала, и только. Сравним хотя бы ту деревню, которую нарисовал нам народник, с фабрикой. Отличие (по отношению к самостоятельности) только в том, что там – видим мы «мелкую тлю», здесь – крупную, там – эксплуатацию поодиночке, приёмами полукрепостническими; здесь – эксплуатацию масс, и уже чисто капиталистическую. Понятно, что вторая прогрессивна: тот же капитализм, который не развит и потому уснащён ростовщичеством etc. в деревне, здесь – развит; та же противоположность, которая есть в деревне, здесь выражена вполне; здесь раскол уже полный, и нет возможности такой половинчатой постановки вопроса, которой удовлетворяется мелкий производитель (и его идеолог), способный распекать, журить и проклинать капитализм, но не способный отказаться от самой почвы[259] этого капитализма, от доверия к его слугам, от розовых мечтаний насчёт того, что «лучше бы без борьбы», как сказал великолепный г. Кривенко. Здесь уже мечты невозможны, – и это одно гигантский шаг вперёд; здесь уже ясно видно, на чьей стороне сила, и нельзя болтать о выборе пути, ибо ясно, что сначала надо «перераспределить» эту силу.

«Слащавый оптимизм» – так охарактеризовал г. Струве народничество, и это – глубоко верно. Как же не оптимизм, когда полнейшее господство капитала в деревне игнорируется, замалчивается, изображается случайностью? когда предлагаются разные кредиты, артели, общественные запашки, как будто бы все эти «кулаки, коштаны, купцы, кабатчики, подрядчики, закладчики» и т. д., как будто бы вся эта «молодая буржуазия» не держала уже «в руках» «каждую деревню»? – Как же не слащавость, когда люди продолжают говорить «10 лет, 20 лет, 30 лет и более»: «лучше бы без борьбы» – в то время как борьба уже идёт, но только глухая, бессознательная, не освещённая идеей.

«Перейдите теперь, читатель, в города. Здесь вы встретите ещё большее число и ещё большее разнообразие молодой буржуазии. Всё, что становится грамотным и считает себя пригодным к более благородной деятельности, всё, что считает себя достойным лучшей участи, чем жалкая участь рядового крестьянина, всё, наконец, что на этих условиях не помещается в деревне, стремится теперь в город…»

И тем не менее гг. народники слащаво толкуют об «искусственности» городского капитализма, о том, что это – «тепличное растение», которое если не оберегать, так оно само сгинет и т. д. Стоит только посмотреть попроще на факты, и ясно будет, что эта «искусственная» буржуазия просто – переселившиеся в города деревенские мироеды, которые растут совершенно самопроизвольно на почве, освещённой «капиталистической луной» и вынуждающей каждого рядового крестьянина – дешевле купить, дороже продать.

«…Здесь вы встречаете: приказчиков, конторщиков, мелочных торговцев, разносчиков, разнообразных подрядчиков (штукатуров, плотников, каменщиков и т. д.), кондукторов, старших дворников, городовых, биржевых артельщиков, содержателей перевозов, съестных и постоялых дворов, хозяев различных мастерских, фабричных мастеров и т. д., и т. д. Всё это – настоящая молодая буржуазия, со всеми её характерными признаками. Кодекс её морали и здесь также весьма не широк: вся деятельность основана на эксплуатации труда[260], а жизненная задача заключается в приобретении капитала или капитальца для тупоумного времяпрепровождения…» «…Я знаю, что многие радуются, смотря на этих людей, видят в них ум, энергию и предприимчивость, считают их элементами наиболее прогрессивными из народа, видят в них прямой и естественный шаг отечественной цивилизации, неровности которой сгладятся со временем. О, я давно уже знаю, что у нас создалась высшая буржуазия из людей образованных, купечества и дворянства, либо не выдержавшего кризиса 1861 г. и опустившегося, либо охваченного духом времени, что буржуазия эта образовала уже кадры третьего сословия и что ей недостаёт только именно таких элементов из народа, без которых она ничего поделать не может и которые потому ей и нравятся…»

И тут оставлена лазейка «слащавому оптимизму»: крупной буржуазии «недостаёт только» буржуазных элементов в народе!! Да откуда же крупная-то буржуазия вышла, как не из народа? Уж не станет ли автор отрицать связи нашего «купечества» с крестьянством?

Здесь проглядывает стремление выставить этот рост молодой буржуазии делом случайным, результатом политики и т. д. Эта поверхностность понимания, неспособная видеть корни явления в самой экономической структуре общества, – способная перечислить со всей подробностью отдельных представителей мелкой буржуазии, но неспособная понять, что самоё уже мелкое самостоятельное хозяйство крестьянина и кустаря является, при данных экономических порядках, вовсе не каким-то «народным» хозяйством, а хозяйством мелкобуржуазным, – крайне типична для народника.

«…Я знаю, что многие потомки древних родов занялись уже винокурением и кабаками, железнодорожными концессиями и изысканиями, засели в правления акционерных банков, пристроились даже в литературе и поют теперь новые песни. Я знаю, что многие из этих литературных песен чрезвычайно нежны и чувствительны, что говорится в них о народных нуждах и желаниях; но я знаю также и то, что обязанность порядочной литературы состоит в обнаружении намерений преподнести народу, вместо хлеба, камень».

Какая аркадская идиллия[261]! Только ещё «намерение» преподнести?!

И как это гармонирует: «знает», что «уже давно» образовалась буржуазия, – и всё ещё видит свою задачу в «обнаружении намерений» создать буржуазию!

Вот это-то и называется «прекраснодушием», когда в виду мобилизованной уже армии, в виду выстроенных «солдат», объединённых «давно уже» образовавшимся «генеральным штабом», – люди всё ещё толкуют об «обнаружении намерений», а не о вполне уже обнаружившейся борьбе интересов.

«…Французская буржуазия тоже отождествляла себя с народом и всегда предъявляла свои требования от имени народа, но всегда обманывала его. Мы считаем буржуазное направление, принятое нашим обществом за последние годы, вредным и опасным для народной нравственности и благосостояния».

В этой фразе всего нагляднее, пожалуй, сказалась мелкобуржуазность автора. Буржуазное направление объявляет он «вредным и опасным» для нравственности и благосостояния народа! Какого же это «народа», почтенный г. моралист? – того, который работал на помещиков при крепостном праве, укреплявшем «семейный очаг», «оседлость» и «святую обязанность труда»?[262] или того, который после шёл доставать выкупной рубль? Вы хорошо знаете, что уплата этого рубля была основным и главным условием «освобождения» и что достать этот рубль крестьянину негде, кроме как у господина Купона[263]. Вы сами же описали, как хозяйничал этот господин, как «мещанство принесло в жизнь свою науку, свой нравственный кодекс и свои софизмы», как образовалась уже литература, поющая об «уме, предприимчивости и энергии» буржуазии. Ясно, что всё дело сводится к смене двух форм общественной организации: система присвоения прибавочного труда прикреплённых к земле крепостных крестьян создала нравственность крепостническую; система «свободного труда», работающего «за чужой счёт», на владельца денег, – создала взамен её нравственность буржуазную.

Но мелкий буржуа боится прямо взглянуть на вещи и назвать их своим именем: он отворачивается от этих бесспорных фактов и начинает мечтать. «Нравственным» считает он только мелкое самостоятельное хозяйство (на рынок – об этом скромно умалчивается), а наёмный труд – «безнравственным». Связи одного с другим – и связи неразрывной – он не понимает и считает, что буржуазная нравственность – какая-то случайная болезнь, а не прямой продукт буржуазных порядков, вырастающих из товарного хозяйства (против которого он, собственно, ничего не имеет).

И вот он начинает свою старушечью проповедь: «вредно и опасно».

Он не сличает новейшей формы эксплуатации с предыдущей, крепостной, он не смотрит на те изменения, которые внесла она в отношения производителя к собственнику средств производства, – он сравнивает её с бессмысленной, мещанской утопией: с таким «мелким самостоятельным хозяйством», которое, будучи товарным хозяйством, не вело бы к тому, к чему оно ведёт (ср. выше: «расцветает пышным цветом кулачество, стремится к закабалению слабейшего в батраки» и т. д.). Поэтому его протест против капитализма (как таковой, как протест – совершенно законный и справедливый) становится реакционной ламентацией.

Он не понимает, что, заменяя ту форму эксплуатации, которая прикрепляла трудящегося к месту, такой, которая бросает его с места на место по всей стране, «буржуазное направление» делало полезную работу; что, заменяя такую форму эксплуатации, при которой присвоение прибавочного продукта опутывалось личными отношениями эксплуататора к производителю, взаимными гражданскими политическими обязательствами, «обеспечением наделом» и т. п., – такой, которая ставит на место всего этого «бессердечный чистоган», сравнивает рабочую силу со всяким другим товаром, с вещью, что «буржуазное направление» тем самым оголяет эксплуатацию от всех её затемнений и иллюзий, а оголить её – уже большая заслуга.

Потом ещё обратите внимание на заявление, что буржуазное направление принято нашим обществом «за последние годы». – Неужели только «за последние годы»? Не выразилось ли оно вполне ясно и в 60-е годы? Не господствовало ли оно и в течение всех 70-х годов?

Мелкий буржуа и тут старается смягчить дело, представить буржуазность, характеризующую наше «общество» в течение всей пореформенной эпохи, каким-то временным увлечением, модой. За деревьями не видеть леса – это основная черта мелкобуржуазной доктрины. За протестом против крепостного права и ярыми нападками на него – он (идеолог мелкой буржуазии) не видит буржуазности, потому что боится прямо взглянуть на экономические основы тех порядков, которые при этих яростных криках строились. За толками всей передовой («либерально-кокетливой», с. 129) литературы о кредитах, ссудосберегательных товариществах, о тяжести податей, о расширении землевладения и тому подобных мерах помощи «народу» – он видит лишь буржуазность «последних годов». Наконец, за сетованиями насчёт «реакции», за плачем по «60-м годам» – он уже не видит вовсе лежащей в основе всего этого буржуазности и потому всё больше и больше сливается с этим «обществом».

На самом деле – в течение всех этих трёх периодов пореформенной истории наш идеолог крестьянства всегда стоял рядом с «обществом» и вместе с ним, не понимая, что буржуазность этого «общества» отнимает всякую силу у его протеста против буржуазности и неизбежно осуждает его либо на мечтания, либо на жалкие мелкобуржуазные компромиссы.

Эта близость нашего народничества («в принципе» враждебного либерализму) к либеральному обществу умиляла многих и даже по сю пору продолжает умилять г-на В. В. (ср. его статью в «Неделе» за 1894 г., №№ 47–49). Из этого выводят слабость или даже отсутствие у нас буржуазной интеллигенции, что и ставится в связь с беспочвенностью русского капитализма. На самом же деле как раз наоборот: эта близость является сильнейшим доводом против народничества, прямым подтверждением его мелкобуржуазности. Как в жизни мелкий производитель сливается с буржуазией наличностью обособленного производства товаров на рынок, своими шансами выбиться на дорогу, пробиться в крупные хозяева, – так идеолог мелкого производителя сливается с либералом, обсуждая совместно вопросы о разных кредитах, артелях etc.; как мелкий производитель неспособен бороться с буржуазией и уповает на такие меры помощи, как уменьшение податей, увеличение землицы и т. п., – так народник доверяет либеральному «обществу» и его подёрнутой «нескончаемой фальшью и лицемерием» болтовне о «народе». Если он иногда и обругает «общество», то тут же прибавит, что это только «за последние годы» оно испортилось, а вообще и само по себе недурно.

«Рассматривая недавно новый экономический класс, сложившийся у нас после реформы, „Современные Известия“ так хорошо характеризуют его: „Скромный и бородатый, в смазных сапогах, миллионер старого времени, смирявшийся перед малым полицейским чином, быстро преобразился в европейски развязного, даже бесцеремонного и надменного антрепренёра, иногда украшенного очень заметным орденом и высоким чином. Присмотревшись к этому нежданно выросшему люду, с удивлением замечаешь, что большинство этих светил дня – вчерашние кабатчики, подрядчики, приказчики и т. п. Новые пришельцы оживили городскую жизнь, но не улучшили её. Они внесли в неё суетливое движение и чрезвычайную путаницу понятий. Усиление оборотов, спрос на капитал развили лихорадку предприятий, которая превратилась в горячку игры. Множество состояний, создавшихся нежданно-негаданно, довели до высшей степени нетерпения аппетит наживы“ и т. д…

Несомненно, что подобные люди оказывают самое гибельное влияние на народную нравственность [вот в чём беда-то: в порче нравов, а вовсе не в капиталистических производственных отношениях! К. Т.], и если не сомневаться в том факте, что городские рабочие развращены больше деревенских, то, конечно, нельзя сомневаться и в том, что это зависит от того, что они здесь гораздо больше окружены подобными людьми, дышат их воздухом и живут созданной ими жизнью».

Наглядное подтверждение мнения г-на Струве о реакционности народничества. «Разврат» городских рабочих пугает мелкого буржуа, который предпочитает «семейный очаг» (с снохачеством и палкой), «оседлость» (с забитостью и дикостью) и не понимает, что пробуждение человека в «коняге»[264] – пробуждение, которое имеет такое гигантское, всемирно-историческое значение, что для него законны все жертвы, – не может не принять буйных форм при капиталистических условиях вообще, русских в особенности.

«Если русский помещик отличался дикостью, и стоило его только немного поскоблить, чтобы увидеть в нём татарина, то русского буржуа не нужно даже и скоблить. Если старое русское купечество создало тёмное царство, то теперь оно с новой буржуазией создадут такую тьму, в которой будет гибнуть всякая мысль, всякое человеческое чувство».

Автор жестоко ошибается. Тут должно стоять прошедшее, а не будущее время, должно было стоять и тогда, в 70-х годах.

«Ватаги новых завоевателей расходятся во все стороны и нигде и ни в ком не встречают противодействия. Помещики им покровительствуют и встречают их с радостью, земские люди выдают им громадные страховые премии, народные учителя пишут им кляузы, духовенство делает визиты, а волостные писаря помогают опутывать мордву».

Совершенно верная характеристика! «не только не встречают ни в ком противодействия», но во всех представителях «общества» и «государства», – которых сейчас примерно исчислял автор, – встречают содействие. Поэтому – самобытная логика! – чтобы переменить дело, следует посоветовать избрать другой путь, посоветовать именно «обществу» и «государству».

«Что же, однако, делать против подобных людей?»

«…Ожидать умственного развития эксплуатирующих и улучшения общественного мнения невозможно ни с точки зрения справедливости, ни с точки зрения нравственной и политической, на которые должно становиться государство».

Изволите видеть: государство должно становиться на «нравственную и политическую точку зрения»! Это уже просто одно фразёрство. Разве описанные сейчас представители и агенты «государства» (начиная от волостных писарей и выше) не стоят уже на точке зрения «политической» [ср. выше: «многие радуются… считают их элементами наиболее прогрессивными из народа, видят в них прямой и естественный шаг отечественной цивилизации»] и «нравственной» [ср. там же: «ум, энергия, предприимчивость»]? К чему же вы замазываете факт раскола нравственных и политических идей, столь же враждебных, как в жизни безусловно враждебны «новые всходы» – тем, «кому буржуазия приказывает идти на работу»? К чему затушёвываете вы борьбу этих идей, которая является лишь надстройкой над борьбой общественных классов?

Это – всё естественный и неизбежный результат мелкобуржуазной точки зрения. Мелкий производитель сильно страдает от современных порядков, но он стоит в стороне от прямых, обнажившихся вполне противоречий, боится их и утешает себя наивно-реакционными мечтами, будто «государство должно становиться на нравственную точку зрения» и именно на точку зрения той нравственности, которая мила мелкому производителю.

Нет, вы не правы. Государство, к которому вы обращаетесь, современное, данное государство должно становиться на точку зрения той нравственности, которая мила высшей буржуазии, должно потому, что таково распределение социальной силы между наличными классами общества.

Вы возмущены. Вы начинаете кричать о том, что, признавая это «долженствование», эту необходимость, марксист защищает буржуазию.

Неправда. Вы чувствуете, что факт – против вас, и потому прибегаете уже к фокусничанью: приписываете желание защищать буржуев тому, кто опровергает ваши мещанские мечты о выборе пути без буржуазии ссылкой на факт господства буржуазии; – кто опровергает пригодность ваших мелких, мизерных мер против буржуазии – ссылкой на глубокие корни её в экономической структуре общества, на экономическую борьбу классов, лежащую в фундаменте «общества» и «государства»; – кто требует от идеологов трудящегося класса полного разрыва с этими элементами и исключительного служения тому, кто «дифференцирован от жизни» буржуазного общества.

«Мы не считаем, конечно, влияния литературы совсем бессильным, но для этого она должка: во-первых, лучше понимать своё назначение и не ограничиваться одним только (sic!!!) воспитанием кулачества, но и будить общественное мнение».

Вот уже вам petit bourgeois[265] в чистом виде! Если литература воспитывает кулачество, так это потому, что она плохо понимает своё назначение!! И эти господа ещё удивляются, когда их называют наивными, когда про них говорят, что они – романтики!

Наоборот, почтенный г. народник: «кулачество»[266] воспитывает литературу – оно даёт ей идеи (об уме, энергии, предприимчивости, о естественном шаге отечественной цивилизации), оно даёт ей средства. Ваше обращение к литературе так же смехотворно, как если бы кто в виду двух стоящих друг перед другом неприятельских армий обратился к адъютанту неприятельского фельдмаршала с покорной просьбой: «действовать дружнее». Совершенно то же самое.

Таково же пожелание – «будить общественное мнение». – Мнение того общества, которое «ищет идеалов с послеобеденным спокойствием»? Привычное для гг. народников занятие, которому они предаются с таким блестящим успехом «10 лет, 20 лет, 30 лет и более».

Постарайтесь ещё, господа! Наслаждающееся послеобеденным сном общество иногда мычит – наверное, это значит, что оно приготовилось дружно действовать против кулачества. Поговорите ещё с ним. Allez toujours![267]

«…а, во-вторых, она должна пользоваться большей свободой слова и большим доступом к народу».

Хорошее желание. «Общество» сочувствует этому «идеалу». Но так как оно и его «ищет» с послеобеденным спокойствием и так как оно пуще всего на свете боится нарушения этого спокойствия, то… то оно и спешит очень медленно, прогрессирует так мудро, что с каждым годом оказывается всё дальше и дальше позади. Гг. народники думают, что это – случайность, что сейчас послеобеденный сон кончится и начнётся настоящий прогресс. Дожидайтесь!

«Мы не считаем точно так же бессильным совсем и влияние воспитания и образования, но полагаем, прежде всего: 1) что образование должно даваться всем и каждому, а не исключительным только личностям, выделяя их из среды и превращая в кулаков…»

«Всем и каждому»… – именно этого хотят марксисты. Но они думают, что это недостижимо на почве данных общественно-экономических отношений, потому что даже и при даровом и обязательном обучении для «образования» нужны будут деньги, каковые имеются только у «выходцев». Они думают, что и тут, следовательно, выхода нет вне «суровой борьбы общественных классов».

«…2) что в народные школы должен быть открыт доступ не одним только отставным дьячкам, чиновникам и разным забулдыгам, а людям действительно порядочным и искренне любящим народ».

Трогательно! Но ведь те, кто видит «ум, предприимчивость и энергию» в «выходцах из народа», – также уверяют (и не всегда неискренне), что «любят народ», из них многие, несомненно, «действительно порядочные» люди. Кто же тут судить будет? Критически мыслящие и нравственно развитые личности? Но не сказал ли сам автор, что презрением нельзя действовать на этих выходцев?[268]

Мы опять, в заключение, стоим у той же основной черты народничества, которую пришлось констатировать в самом начале – отворачиванье от фактов.

Когда народник даёт описание фактов, – он сам всегда вынужден признать, что действительность принадлежит капиталу, что действительная наша эволюция – капиталистическая, что сила находится в руках буржуазии. Это признал сейчас, например, и автор комментируемой статьи, констатировавший, что у нас создалась «мещанская культура», что идти на работу приказывает народу буржуазия, что буржуазное общество занято только утробными процессами и послеобеденным сном, что «мещанство» создало даже буржуазную науку, буржуазную нравственность, буржуазные софизмы политики, буржуазную литературу.

И тем не менее все народнические рассуждения всегда основаны на обратном предположении: что сила не на стороне буржуазии, а на стороне «народа». Народник толкует о выборе пути (рядом с признанием капиталистического характера действительного пути), об обобществлении труда (находящегося в «заведовании» буржуазии), о том, что государство должно стать на нравственную и политическую точку зрения, что учить народ должны именно народники и т. д., как будто бы сила была уже на стороне трудящихся или их идеологов, и оставалось уже только указать «ближайшие», «целесообразные» и т. п. приёмы употребить эту силу.

Всё это – сплошная приторная ложь. Можно ещё себе представить raison d'être[269] для подобных иллюзий полвека тому назад, в те времена, когда прусский регирунгсрат[270] открывал в России «общину», – но теперь, после свыше чем 30-летней истории «свободного» труда, это – не то насмешка, не то фарисейство и слащавое лицемерие.

В разрушении этой благонамеренной и прекраснодушной лжи заключается основная теоретическая задача марксизма. Первая обязанность тех, кто хочет искать «путей к человеческому счастью» – не морочить самих себя, иметь смелость признать откровенно то, что есть.

И когда идеологи трудящегося класса поймут это и прочувствуют, – тогда они признают, что «идеалы» должны заключаться не в построении лучших и ближайших путей, а в формулировке задачи и целей той «суровой борьбы общественных классов», которая идёт перед нашими глазами в нашем капиталистическом обществе; что мерой успеха своих стремлений является не разработка советов «обществу» и «государству», а степень распространения этих идеалов в определённом классе общества; что самым высоким идеалам цена – медный грош, покуда вы не сумели слить их неразрывно с интересами самих участвующих в экономической борьбе, слить с теми «узкими» и мелкими житейскими вопросами данного класса, вроде вопроса о «справедливом вознаграждении за труд», на которые с таким величественным пренебрежением смотрит широковещательный народник.

«…Но этого мало, умственное развитие, как это мы видим, к сожалению, на каждом шагу, не гарантирует ещё человека от хищных поползновений и инстинктов. А потому должны быть приняты немедленно меры к ограждению деревни от хищничества, должны быть, прежде всего, приняты меры к ограждению нашей общины, как формы общежития, помогающей нравственному несовершенству человеческой природы. Община раз навсегда должна быть обеспечена. Но и этого ещё мало: община, при настоящих её экономических условиях и податных тягостях, существовать не может, а потому нужны меры к расширению крестьянского землевладения, уменьшению податей, организации народной промышленности.

Вот те средства против кулачества, на которых должна сойтись вся порядочная литература и стоять за них. Средства эти, конечно, не новы; но дело в том, что это единственные в своём роде средства, а в этом далеко ещё не все убеждены». (Конец.)

Вот вам и программа этого широковещательного народника! Из описания фактов видели мы, что повсюду обнаруживается полное противоречие экономических интересов, – «повсюду» не только в том смысле, что и в городе и в деревне, и внутри общины и вне её, и в фабрично-заводской и в «народной» промышленности, но и за пределами хозяйственных явлений – и в литературе и в «обществе», в сфере идей нравственных, политических, юридических и т. д. А наш рыцарь-Kleinburger проливает горькие слёзы и взывает: «немедленно принять меры к ограждению деревни». Мещанская поверхностность понимания и готовность идти на компромиссы выступает с полной очевидностью. Самая эта деревня, как мы видели, представляет из себя раскол и борьбу, представляет строй противоположных интересов, – но народник видит корень зла не в самом этом строе, а в частных недостатках его, строит свою программу не на том, чтобы придать идейность идущей борьбе, а на том, чтобы «оградить» деревню от случайных, незаконных, извне являющихся «хищников»! И кому же, достопочтенный г. романтик, следует принять меры к ограждению? Тому «обществу», которое удовлетворяется утробными процессами на счёт именно тех, кого ограждать следует? Земским, волостным и всяким другим агентам, которые живут долями прибавочной стоимости и поэтому, как мы сейчас видели, оказывают не противодействие, а содействие?

Народник находит, что это – грустная случайность, не более, – результат дурного «понимания своего назначения»; что достаточно призыва «сойтись и действовать дружно», чтобы все подобные элементы «сошли с неверного пути». Он не хочет видеть, что если в отношениях экономических сложилась система Plusmacherei, сложились такие порядки, что иметь средства и досуг для образования может только «выходец из народа», а «масса» должна «оставаться невежественной и трудиться за чужой счёт», – то прямым уже и непосредственным следствием их является то, что в «общество» попадают только представители первых, что из этого же «общества» да из «выходцев» только и могут рекрутироваться волостные писаря, земские агенты и так далее, которых народник имеет наивность считать чем-то стоящим выше экономических отношений и классов, над ними.

Поэтому и воззвание его: «оградите» обращается совсем не по адресу.

Он успокаивается либо на мещанских паллиативах (борьба с кулачеством – см. выше о ссудосберегательных товариществах, кредите, о законодательстве для поощрения трезвости, трудолюбия и образования; расширение крестьянского землевладения – см. выше о земельном кредите и покупке земли; уменьшение податей – см. выше о подоходном налоге), либо на розовых институтских мечтаниях «организовать народную промышленность».

Да разве она уже не организована? Разве вся эта вышеописанная молодая буржуазия не организовала уже по-своему, по-буржуазному эту «народную промышленность»? Иначе как бы могла она «держать каждую деревню в своих руках»? как бы могла она «приказывать народу идти на работу» и присваивать сверхстоимость?

Народник доходит до высшей степени высоконравственного возмущения. Безнравственно – кричит он – признавать капитализм «организацией», когда он построен на анархии производства, на кризисах, на постоянной, нормальной и всё углубляющейся безработице масс, на безмерном ухудшении положения трудящихся.

Напротив. Безнравственно подрумянивать истину, изображать чем-то случайным, нечаянным порядки, характеризующие всю пореформенную Россию. Что всякая капиталистическая нация несёт технический прогресс и обобществление труда ценой калечения и уродования производителя, – это установлено уже давным-давно. Но обращать этот факт в материал моральных собеседований с «обществом» и, закрывая глаза на идущую борьбу, лепетать с послеобеденным спокойствием: «оградите», «обеспечьте», «организуйте» – значит быть романтиком, наивным, реакционным романтиком.



Читателю покажется, вероятно, что этот комментарий не имеет никакой связи с разбором книги г. Струве. По-моему, это – отсутствие лишь внешней связи.

Книга г. Струве совсем не открывает русский марксизм. Она только впервые выносит в нашу печать теории, сложившиеся и изложенные уже раньше[271].

Этому вынесению предшествовала, как было уже замечено, ожесточённая критика марксизма в либерально-народнической печати, критика, запутавшая и исказившая дело.

Не ответив на эту критику, нельзя было, во-первых, подойти к современному положению вопроса; во-вторых, нельзя было понять книги г-на Струве, её характера и назначения.

Старая народническая статья взята была для ответа потому, что нужна была принципиальная статья и, сверх того, статья, сохраняющая хотя бы некоторые заветы старого русского народничества, ценные для марксизма.

Этим комментарием мы старались показать выдуманность и вздорность ходячих приёмов либерально-народнической полемики. Рассуждения на тему, что марксизм связывается с гегельянством[272], с верой в триады, в абстрактные, не требующие проверки фактами, догмы и схемы, в обязательность для каждой страны пройти через фазу капитализма и т. п., оказываются пустой болтовнёй.

Марксизм видит свой критерий в формулировке и в теоретическом объяснении идущей перед нашими глазами борьбы общественных классов и экономических интересов.

Марксизм не основывается ни на чём другом, кроме как на фактах русской истории и действительности; он представляет из себя тоже идеологию трудящегося класса, но только он совершенно иначе объясняет общеизвестные факты роста и побед русского капитализма, совсем иначе понимает задачи, которые ставит наша действительность идеологам непосредственных производителей. Поэтому, когда марксист говорит о необходимости, неизбежности, прогрессивности русского капитализма, – он исходит из общеустановленных фактов, которые именно в силу их общеустановленности, в силу их не-новизны и не всегда приводятся; он даёт иное объяснение тому, что рассказано и пересказано народнической литературой, – и если народник в ответ на это кричит, что марксист не хочет знать фактов, тогда для уличения его достаточно даже простой ссылки на любую принципиальную народническую статью 70-х годов.

Перейдём теперь к разбору книги г. Струве.


ГЛАВА II. Критика народнической социологии

«Сущность» народничества, его «основную идею» автор видит в «теории самобытного экономического развития России». Теория эта, по его словам, имеет «два основных источника: 1) определённое учение о роли личности в историческом процессе и 2) непосредственное убеждение в специфическом национальном характере и духе русского народа и в особенных его исторических судьбах» (2). В примечании к этому месту автор указывает, что «для народничества характерны вполне определённые социальные идеалы»[273], и говорит, что экономическое мировоззрение народников он излагает ниже.

Такая характеристика сущности народничества требует, мне кажется, некоторого исправления. Она слишком абстрактна, идеалистична, указывая господствующие теоретические идеи народничества, но не указывая ни его «сущности», ни его «источника». Остаётся совершенно неясным, почему указанные идеалы соединялись с верой в самобытное развитие, с особым учением о роли личности, почему эти теории стали «самым влиятельным» течением нашей общественной мысли. Если автор, говоря о «социологических идеях народничества» (заглавие 1-й главы), не мог, однако, ограничиться чисто социологическими вопросами (метод в социологии), а коснулся и воззрений народников на русскую экономическую действительность, то он должен был указать сущность этих воззрений. Между тем в указанном примечании это сделано лишь наполовину. Сущность народничества – представительство интересов производителей с точки зрения мелкого производителя, мелкого буржуа. Г-н Струве в своей немецкой статье о книге г. Н. -она («Sozialpolitisches Centralblatt»[274], 1893, № 1) назвал народничество «национальным социализмом» («Р. Богатство», 1893, № 12, стр. 185). Вместо «национальный» следовало бы сказать «крестьянский» – по отношению к старому русскому народничеству и «мещанский» – по отношению к современному. «Источник» народничества – преобладание класса мелких производителей в пореформенной капиталистической России.

Необходимо пояснить эту характеристику. Выражение «мещанский» употребляю я не в обыденном, а в политико-экономическом значении слова. Мелкий производитель, хозяйничающий при системе товарного хозяйства, – вот два признака, составляющие понятие «мелкого буржуа», Kleinburger'a или, что то же, мещанина. Сюда подходят, таким образом, и крестьянин, и кустарь, которых народники ставили всегда на одну доску – и вполне справедливо, так как оба представляют из себя таких производителей, работающих на рынок, и отличаются лишь степенью развития товарного хозяйства. Далее, я отличаю старое[275] и современное народничество на том основании, что это была до некоторой степени стройная доктрина, сложившаяся в эпоху, когда капитализм в России был ещё весьма слабо развит, когда мелкобуржуазный характер крестьянского хозяйства совершенно ещё не обнаружился, когда практическая сторона доктрины была чистая утопия, когда народники резко сторонились от либерального «общества» и «шли в народ». Теперь не то: капиталистический путь развития России никем уже не отрицается, разложение деревни – бесспорный факт. От стройной доктрины народничества с детской верой в «общину» остались одни лохмотья. В отношении практическом – на место утопии выступила вовсе не утопическая программа мелкобуржуазных «прогрессов», и только пышные фразы напоминают об исторической связи этих убогих компромиссов с мечтами о лучших и самобытных путях для отечества. Вместо отделения от либерального общества мы видим самое трогательное сближение с ним. Вот эта-то перемена и заставляет отличать идеологию крестьянства от идеологии мелкой буржуазии.

Эта поправка насчёт действительного содержания народничества казалась тем более необходимой, что указанная абстрактность изложения у г-на Струве – основной его недостаток; это во-первых. А во-вторых, «некоторые основные» положения той доктрины, которою г. Струве не связан, требуют именно сведения общественных идей к общественно-экономическим отношениям.

И мы постараемся теперь показать, что без такого сведения нельзя уяснить себе даже чисто теоретических идей народничества, вроде вопроса о методе в социологии.

Указавши, что народническое учение об особом методе в социологии всего лучше изложено гг. Миртовым и Михайловским, г. Струве характеризует это учение как «субъективный идеализм» и в подтверждение этого приводит из сочинений названных лиц ряд мест, на которых стоит остановиться.

Оба автора ставят во главу угла положение, что историю делали «одинокие борющиеся личности». «Личности создают историю» (Миртов). Ещё яснее у г. Михайловского:

«Живая личность со всеми своими помыслами и чувствами становится деятелем истории на свой собственный страх. Она, а не какая-нибудь мистическая сила, ставит цели в истории и движет к ним события сквозь строй препятствий, поставляемых ей стихийными силами природы и исторических условий» (8).

Это положение – что историю делают личности – теоретически совершенно бессодержательно. История вся и состоит из действий личностей, и задача общественной науки состоит в том, чтобы объяснить эти действия, так что указание на «право вмешательства в ход событий» (слова г. Михайловского, цитированные у г. Струве, с. 8) – сводится к пустой тавтологии. Особенно ясно обнаруживается это на последней тираде у г. Михайловского. Живая личность – рассуждает он – движет события сквозь строй препятствий, поставляемых стихийными силами исторических условий. А в чём состоят эти «исторические условия»? По логике автора, опять-таки в действиях других «живых личностей». Не правда ли, какая глубокая философия истории: живая личность движет события сквозь строй препятствий, поставляемых другими живыми личностями! И почему это действия одних живых личностей именуются стихийными, а о других говорится, что они «двигают события» к поставленным заранее целям? Ясно, что искать тут хоть какого-нибудь теоретического содержания было бы предприятием едва ли не безнадёжным. Дело всё в том, что те исторические условия, которые давали для наших субъективистов материал для «теории», представляли из себя (как представляют и теперь) отношения антагонистические, порождали экспроприацию производителя. Не умея понять этих антагонистических отношений, не умея найти в них же такие общественные элементы, к которым бы могли примкнуть «одинокие личности», субъективисты ограничивались сочинением теорий, которые утешали «одиноких» личностей тем, что историю делали «живые личности». Решительно ничего кроме хорошего желания и плохого понимания знаменитый «субъективный метод в социологии» не выражает. Дальнейшее рассуждение г. Михайловского, приводимое у автора, наглядно подтверждает это.

Европейская жизнь, говорит г. Михайловский,

«складывалась так же бессмысленно и безнравственно, как в природе течёт река или растёт дерево. Река течёт по направлению наименьшего сопротивления, смывает то, что может смыть, будь это алмазная копь, огибает то, чего смыть не может, будь это навозная куча. Шлюзы, плотины, обводные и отводные каналы устраиваются по инициативе человеческого разума и чувства. Этот разум и это чувство, можно сказать, не присутствовали (? П. С.) при возникновении современного экономического порядка в Европе. Они были в зачаточном состоянии, и воздействие их на естественный, стихийный ход вещей было ничтожно» (9).

Г-н Струве ставит вопросительный знак, и мы недоумеваем, почему он поставил его при одном только слове, а не при всех словах: до того бессодержательна вся эта тирада! Что это за чепуха, будто разум и чувство не присутствовали при возникновении капитализма? Да в чём же состоит капитализм, как не в известных отношениях между людьми, а таких людей, у которых не было бы разума и чувства, мы ещё не знаем. И что это за фальшь, будто воздействие разума и чувства тогдашних «живых личностей» на «ход вещей» было «ничтожно»? Совсем напротив. Люди устраивали тогда, в здравом уме и твёрдой памяти, чрезвычайно искусные шлюзы и плотины, загонявшие непокорного крестьянина в русло капиталистической эксплуатации; они создавали чрезвычайно хитрые обводные каналы политических и финансовых мероприятий, по которым (каналам) устремлялись капиталистическое накопление и капиталистическая экспроприация, не удовлетворявшиеся действием одних экономических законов. Одним словом, все эти заявления г. Михайловского так чудовищно неверны, что одними теоретическими ошибками их не объяснишь. Они объясняются вполне той мещанской точкой зрения, на которой стоит этот писатель. Капитализм обнаружил уже совершенно ясно свои тенденции, он развил присущий ему антагонизм до конца, противоречие интересов начинает уже принимать определённые формы, отражаясь даже в русском законодательстве, – но мелкий производитель стоит в стороне от этой борьбы. Он ещё привязан к старому буржуазному обществу своим крохотным хозяйством и потому, будучи угнетаем капиталистическим строем, он не в состоянии понять истинных причин своего угнетения и продолжает утешать себя иллюзиями, что все беды оттого, что разум и чувство людей находятся ещё «в зачаточном состоянии».

«Конечно, – продолжает идеолог этого мелкого буржуа, – люди всегда старались так или иначе повлиять на ход вещей».

«Ход вещей» и состоит в действиях и «влияниях» людей и ни в чём больше, так что это опять пустая фраза.

«Но они руководствовались при этом указаниями самого скудного опыта и самыми грубыми интересами; и понятно, что только в высшей степени редко эти руководители могли случайно натолкнуть на путь, указываемый современной наукой и современными нравственными идеями» (9).

Мещанская мораль, осуждающая «грубость интересов» вследствие неумения сблизить свои «идеалы» с какими-нибудь насущными интересами; мещанское закрывание глаз на происшедший уже раскол, ярко отражающийся и на современной науке и на современных нравственных идеях.

Понятно, что все эти свойства рассуждений г. Михайловского остаются неизменными и тогда, когда он переходит к России. Он «приветствует от всей души» столь же странные россказни некоего г. Яковлева, что Россия – tabula rasa[276], что она может начать с начала, избегать ошибок других стран и т. д., и т. д. И всё это говорится в полном сознании того, что на этой tabula rasa очень ещё прочно держатся представители «стародворянского» уклада, с крупной поземельной собственностью и с громадными политическими привилегиями, что на ней быстро растёт капитализм, с его всевозможными «прогрессами». Мелкий буржуа трусливо закрывает глаза на эти факты и уносится в сферу невинных мечтаний о том, что «мы начинаем жить теперь, когда наука уже обладает и некоторыми истинами и некоторым авторитетом».

Итак, уже из тех рассуждений г. Михайловского, которые приведены у г. Струве, явствует классовое происхождение социологических идей народничества.

Не можем оставить без возражения одно замечание г. Струве против г. Михайловского.

«По его взгляду, – говорит автор, – не существует непреодолимых исторических тенденций, которые, как таковые, должны служить, с одной стороны, исходным пунктом, с другой – обязательными границами для целесообразной деятельности личности и общественных групп» (11).

Это – язык объективиста, а не марксиста (материалиста). Между этими понятиями (системами воззрений) есть разница, на которой следует остановиться, так как неполное уяснение этой разницы принадлежит к основному недостатку книги г. Струве, проявляясь в большинстве его рассуждений.

Объективист говорит о необходимости данного исторического процесса; материалист констатирует с точностью данную общественно-экономическую формацию и порождаемые ею антагонистические отношения. Объективист, доказывая необходимость данного ряда фактов, всегда рискует сбиться на точку зрения апологета этих фактов; материалист вскрывает классовые противоречия и тем самым определяет свою точку зрения. Объективист говорит о «непреодолимых исторических тенденциях»; материалист говорит о том классе, который «заведует» данным экономическим порядком, создавая такие-то формы противодействия других классов. Таким образом, материалист, с одной стороны, последовательнее объективиста и глубже, полнее проводит свой объективизм. Он не ограничивается указанием на необходимость процесса, а выясняет, какая именно общественно-экономическая формация даёт содержание этому процессу, какой именно класс определяет эту необходимость. В данном случае, например, материалист не удовлетворился бы констатированием «непреодолимых исторических тенденций», а указал бы на существование известных классов, определяющих содержание данных порядков и исключающих возможность выхода вне выступления самих производителей. С другой стороны, материализм включает в себя, так сказать, партийность, обязывая при всякой оценке события прямо и открыто становиться на точку зрения определённой общественной группы[277].

От г. Михайловского автор переходит к г. Южакову, который не представляет из себя ничего самостоятельного и интересного. Г-н Струве совершенно справедливо отзывается о его социологических рассуждениях, что это – «пышные слова», «лишённые всякого содержания». Стоит остановиться на чрезвычайно характерном (для народничества вообще) различии между г. Южаковым и г. Михайловским. Г. Струве отмечает это различие, называя г-на Южакова «националистом», тогда как-де г. Михайловскому «всякий национализм всегда был совершенно чужд», и для него, по его собственным словам, «вопрос о народной правде обнимает не только русский народ, а весь трудящийся люд всего цивилизованного мира». Мне кажется, что за этим различием проглядывает ещё отражение двойственного положения мелкого производителя, который является элементом прогрессивным, поскольку он начинает, по бессознательно удачному выражению г. Южакова, «дифференцироваться от общества», – и элементом реакционным, поскольку борется за сохранение своего положения, как мелкого хозяина, и старается задержать экономическое развитие. Поэтому и русское народничество умеет сочетать прогрессивные, демократические черты доктрины – с реакционными, вызывающими сочувствие «Московских Ведомостей»[278]. Что касается до этих последних, то трудно было бы, думается, рельефнее выставить их, чем сделал это г. Южаков в следующей тираде, приводимой у г. Струве.

«Только крестьянство всегда и всюду являлось носителем чистой идеи труда. По-видимому, эта же идея вынесена на арену современной истории так называемым четвёртым сословием, городским пролетариатом, но видоизменения, претерпенные её сущностью, при этом так значительны, что крестьянин едва ли бы узнал в ней обычную основу своего быта. Право на труд, а не святая обязанность труда, обязанность в поте лица добывать хлеб свой [так вот что скрывалось за „чистой идеей труда“! Чисто крепостническая идея об „обязанности“ крестьянина добывать хлеб… для исполнения своих повинностей? Об этой „святой“ обязанности говорится забитому и задавленному ею коняге!![279]]; затем, выделение труда и вознаграждение за него, вся эта агитация о справедливом вознаграждении за труд, как будто не сам труд в плодах своих создаёт это вознаграждение [„Что это?“, – спрашивает г. Струве, – „sancta simplicitas[280] или нечто иное?“ Хуже. Это – апофеоз послушливости прикреплённого к земле батрака, привыкшего работать на других чуть не даром]; дифференцирование труда от жизни в какую-то отвлечённую (?! П. С.) категорию, изображаемую столькими-то часами пребывания на фабрике, не имеющую никакого иного (?! П. С.) отношения, никакой связи с повседневными интересами работника [чисто мещанская трусость мелкого производителя, которому порой очень и очень плохо приходится от современной капиталистической организации, но который пуще всего на свете боится серьёзного движения против этой организации со стороны элементов, окончательно „дифференцировавшихся“ от всякой связи с ней]; наконец, отсутствие оседлости, домашнего, созданного трудом очага, изменчивость поприща труда, – всё это совершенно чуждо идее крестьянского труда. Трудовой, от отцов и дедов завещанный очаг, труд, проникающий своими интересами всю жизнь и строящий её мораль – любовь к политой потом многих поколений ниве, – всё это, составляющее неотъемлемую отличительную черту крестьянского быта, совершенно незнакомо рабочему пролетариату, а потому, в то время, как жизнь последнего, хотя и трудовая, строится на морали буржуазной (индивидуалистической и опирающейся на принцип приобретённого права), а в лучшем случае отвлечённо-философской, в основе крестьянской морали лежит именно труд, его логика, его требования» (18).

Тут выступают уже в чистом виде реакционные черты мелкого производителя, его забитость, заставляющая его верить в то, что ему навеки суждена «святая обязанность» быть конягой; его «завещанный от отцов и дедов» сервилизм; его привязанность к отдельному крохотному хозяйству, боязнь потерять которое вынуждает его отказаться даже от всякой мысли о «справедливом вознаграждении» и выступать врагом всякой «агитации», – которое, вследствие низкой производительности труда и прикрепления трудящегося к одному месту, делает его дикарём и, силою одних уже хозяйственных условий, необходимо порождает его забитость и сервилизм. Разрушение этих реакционных черт должно быть безусловно поставлено в заслугу нашей буржуазии; прогрессивная работа её состоит именно в том, что она порвала все связи трудящегося с крепостническими порядками, с крепостническими традициями. Средневековые формы эксплуатации, которые были прикрыты личными отношениями господина к его подданному, местного кулака и скупщика к местным крестьянам и кустарям, патриархального «скромного и бородатого миллионера» к его «ребятам», и которые в силу этого порождали ультрареакционные идеи, – эти средневековые формы она заменила и продолжает заменять эксплуатацией «европейски развязного антрепренёра», эксплуатацией безличной, голой, ничем не прикрытой и уже тем самым разрушающей нелепые иллюзии и мечтания. Она разрушила прежнюю обособленность крестьянина («оседлость»), который не хотел, да и не мог знать ничего, кроме своего клочка земли, и – обобществляя труд и чрезвычайно повышая его производительность, стала силой выталкивать производителя на арену общественной жизни.

Г-н Струве говорит по поводу этого рассуждения г-на Южакова: «Таким образом г. Южаков с полной ясностью документирует славянофильские корни народничества» (18) и ниже, подводя итоги своему изложению социологических идей народничества, он добавляет, что вера в «самобытное развитие России» составляет «историческую связь между славянофильством и народничеством» и что поэтому спор марксистов с народниками есть «естественное продолжение разногласия между славянофильством и западничеством» (29). Это последнее положение, мне кажется, требует ограничения. Бесспорно, что народники очень и очень повинны в квасном патриотизме самого низкого разбора (г. Южаков, например). Бесспорно и то, что игнорирование социологического метода Маркса и его постановки вопросов, касающихся непосредственных производителей, равносильно для тех русских людей, кто хочет представлять интересы этих непосредственных производителей, с полным отчуждением от западной «цивилизации». Но сущность народничества лежит глубже: не в учении о самобытности и не в славянофильстве, а в представительстве интересов и идей русского мелкого производителя. Поэтому среди народников и были писатели (и это были лучшие из народников), которые, как это признал и г. Струве, не имели ничего общего с славянофильством, которые даже признавали, что Россия вступила на тот же путь, что и Западная Европа. С такими категориями, как славянофильство и западничество, в вопросах русского народничества никак не разобраться. Народничество отразило такой факт русской жизни, который почти ещё отсутствовал в ту эпоху, когда складывалось славянофильство и западничество, именно: противоположность интересов труда и капитала. Оно отразило этот факт через призму жизненных условий и интересов мелкого производителя, отразило поэтому уродливо, трусливо, создав теорию, выдвигающую не противоречия общественных интересов, а бесплодные упования на иной путь развития, и наша задача исправить эту ошибку народничества, показать, какая общественная группа может явиться действительным представителем интересов непосредственных производителей.



Переходим теперь ко второй главе книги г. Струве.

План изложения у автора следующий: сначала он указывает те общие соображения, которые заставляют считать материализм единственно правильным методом общественной науки; затем излагает воззрения Маркса и Энгельса и, наконец, применяет полученные выводы к некоторым явлениям русской жизни. Вследствие особенной важности предмета этой главы мы попытаемся подробнее разобрать её содержание, отмечая все те пункты, которые вызывают возражение.

Автор начинает с совершенно справедливого указания на то, что теория, сводящая общественный процесс к действиям «живых личностей», которые «ставят себе цели» и «двигают события», – есть результат недоразумения. Никто, разумеется, и не думал никогда о том, чтобы приписывать «социальной группе самостоятельное, независимое от составляющих её личностей, существование» (31), но дело в том, что «личность, как конкретная индивидуальность, есть производная всех раньше живших и современных ей личностей, т. е. социальной группы» (31). Поясним мысль автора. Историю делает – рассуждает г. Михайловский – «живая личность со всеми своими помыслами и чувствами». Совершенно верно. Но чем определяются эти «помыслы и чувства»? Можно ли серьёзно защищать то мнение, что они появляются случайно, а не вытекают необходимо из данной общественной среды, которая служит материалом, объектом духовной жизни личности и которая отражается в её «помыслах и чувствах» с положительной или отрицательной стороны, в представительстве интересов того или другого общественного класса? И далее: по каким признакам судить нам о реальных «помыслах и чувствах» реальных личностей? Понятно, что такой признак может быть лишь один: действия этих личностей, – а так как речь идёт только об общественных «помыслах и чувствах», то следует добавить ещё: общественные действия личностей, т. о. социальные факты.

«Обособляя социальную группу от личности, – говорит г. Струве, – мы подразумеваем под первой всё те многообразные взаимодействия между личностями, которые возникают на почве социальной жизни и объективируются в обычаях и праве, в нравах и нравственности, в религиозных представлениях» (32).

Другими словами: социолог-материалист, делающий предметом своего изучения определённые общественные отношения людей, тем самым уже изучает и реальных личностей, из действий которых и слагаются эти отношения. Социолог-субъективист, начиная своё рассуждение якобы с «живых личностей», на самом деле начинает с того, что вкладывает в эти личности такие «помыслы и чувства», которые он считает рациональными (потому что, изолируя своих «личностей» от конкретной общественной обстановки, он тем самым отнял у себя возможность изучить действительные их помыслы и чувства), т. е. «начинает с утопии», как это и пришлось признать г-ну Михайловскому[281]. А так как, далее, собственные представления этого социолога о рациональном сами отражают (бессознательно для него самого) данную социальную среду, то окончательные выводы его из рассуждения, которые представляются ему «чистейшим» продуктом «современной науки и современных нравственных идей», на самом деле выражают только точку зрения и интересы… мещанства.

Этот последний пункт, – т. е., что особая социологическая теория о роли личности или о субъективном методе ставит утопию на место критического материалистического исследования, – особенно важен, и так как он опущен г. Струве, то на нём стоит несколько остановиться.

Возьмём для иллюстрации ходячее народническое рассуждение о кустаре. Народник описывает жалкое положение этого кустаря, мизерность его производства, безобразнейшую эксплуатацию его скупщиком, который кладёт в карман львиную долю продукта, оставляя производителю гроши за 16–18-часовой рабочий день, – и заключает: жалкий уровень производства и эксплуатация труда кустаря – это дурные стороны данных порядков. Но кустарь не наёмный рабочий; это – хорошая сторона. Следует сохранить хорошую сторону и уничтожить дурную и для этого устроить кустарную артель. Вот – законченное народническое рассуждение.

Марксист рассуждает иначе. Знакомство с положением промысла возбуждает в нём кроме вопроса о том, хорошо это или дурно, ещё вопрос о том, какова организация этого промысла, т. е. как и почему именно так, а не иначе, складываются отношения между кустарями по производству данного продукта. И он видит, что эта организация есть товарное производство, т. е. производство обособленных производителей, связанных между собою рынком. Продукт отдельного производителя, предназначенный на чужое потребление, может дойти до потребителя и дать право производителю на получение другого общественного продукта только принявши форму денег, т. е. подвергшись предварительно общественному учёту как в качественном, так и в количественном отношениях. А учёт этот производится за спиной производителя, посредством рыночных колебаний. Эти неведомые производителю, независимые от него рыночные колебания не могут не порождать неравенства между производителями, не могут не усиливать этого неравенства, разоряя одних и давая другим в руки деньги = продукт общественного труда. Отсюда ясна и причина могущества владельца денег, скупщика: она состоит в том, что среди кустарей, живущих со дня на день, самое большое с недели на неделю, он один владеет деньгами, т. е. продуктом прежнего общественного труда, который в его руках и становится капиталом, орудием присвоения прибавочного продукта других кустарей. Поэтому, заключает марксист, при таком устройстве общественного хозяйства экспроприация производителя и эксплуатация его совершенно неизбежны, совершенно неизбежно подчинение неимущих имущим и та противоположность их интересов, которая даёт содержание научному понятию борьбы классов. И, следовательно, интерес производителя состоит совсем не в примирении этих противоположных элементов, а, напротив, в развитии противоположности, в развитии сознания этой противоположности. Мы видим, что рост товарного хозяйства приводит и у нас, на Руси, к такому развитию противоположности: по мере увеличения рынка и расширения производства капитал торговый становится индустриальным. Машинная индустрия, разрушая мелкое обособленное производство окончательно (оно уже в корень подорвано скупщиком), обобществляет труд. Система Plusmacherei, которая в кустарном производстве прикрыта кажущейся самостоятельностью кустаря и кажущейся случайностью власти скупщика, – теперь становится ясной и ничем не прикрытой. «Труд», который и в кустарном промысле принимал участие в «жизни» только тем, что дарил прибавочный продукт скупщикам, теперь окончательно «дифференцируется от жизни» буржуазного общества. Это общество выталкивает его с полной откровенностью прочь, договаривая до конца лежащий в его основании принцип, что производитель может получить средства к жизни лишь тогда, когда найдёт владельца денег, соблаговоляющего присвоить прибавочный продукт его труда, – и то, чего не мог понять кустарь [и его идеолог – народник] – именно: глубокий, классовый характер вышеуказанной противоположности, – становится само собой ясным для производителя. Вот почему интересы кустаря могут быть представлены только этим передовым производителем.

Сравним теперь эти рассуждения со стороны их социологического метода.

Народник уверяет, что он – реалист. «Историю делают живые личности», и я, мол, и начинаю с «чувств» кустаря, отрицательно настроенного к современному порядку, и с помыслов его об устройстве порядков лучших, а марксист рассуждает о какой-то необходимости и неизбежности; он мистик и метафизик.

Действительно, отвечает этот мистик, историю делают «живые личности», – и я, разбирая вопрос о том, почему общественные отношения в кустарном промысле сложились так, а не иначе (вы этого вопроса даже и не поставили!), разбирал именно то, как «живые личности» свою историю сделали и продолжают делать. И у меня был в руках надёжный критерий того, что я имею дело с «живыми», действительными личностями, с действительными помыслами и чувствами: критерий этот состоял в том, что у них уже «помыслы и чувства» выразились в действиях, создали определённые общественные отношения. Я, правда, не говорю никогда о том, что «историю делают живые личности» (потому что мне кажется, что это – пустая фраза), но, исследуя действительные общественные отношения и их действительное развитие, я исследую именно продукт деятельности живых личностей. А вы говорить-то о «живых личностях» говорите, а на самом деле берёте за исходный пункт не «живую личность» с теми «помыслами и чувствами», которые действительно создаются условиями их жизни, данной системой производственных отношений, а куклу, и начиняете ей голову своими собственными «помыслами и чувствами». Понятно, что от такого занятия получаются одни только невинные мечтания; жизнь оказывается в стороне от вас, а вы – в стороне от жизни[282]. Да мало ещё этого: вы посмотрите-ка, чем вы начиняете голову этой куклы и какие меры вы проповедуете. Рекомендуя трудящимся артель, как «путь, указываемый современной наукой и современными нравственными идеями», вы не приняли во внимание одного маленького обстоятельства: всей организации нашего общественного хозяйства. Не понимая, что это – капиталистическое хозяйство, вы не заметили, что на этой почве все возможные артели останутся крохотными паллиативами, нимало не устраняющими ни концентрации средств производства, и денег в том числе, в руках меньшинства (эта концентрация – неоспоримый факт), ни полной обездоленности громадной массы населения, – паллиативами, которые в лучшем случае поднимут только кучку отдельных кустарей в ряды мелкой буржуазии. Из идеолога трудящегося вы становитесь идеологом мелкой буржуазии.

Возвратимся, однако, к г. Струве. Указавши на бессодержательность рассуждений народников о «личности», он продолжает:

«Что социология в самом деле стремится всегда свести элементы индивидуальности к социальным источникам, в этом убеждает любая попытка объяснить тот или другой крупный момент исторической эволюции. Когда дело доходит до „исторической личности“, „великого человека“, всегда является стремление выставить его, как „носителя“ духа известной эпохи, представителя своего времени, – его действия, его успехи и неудачи представить как необходимые результаты всего предшествующего хода вещей» (32).

Эта общая тенденция всякой попытки – объяснить социальные явления, т. е. создать общественную науку,

«нашла себе яркое выражение в учении о классовой борьбе, как основном процессе общественной эволюции. Раз личность была сброшена со счетов, нужно было найти другой элемент. Таким элементом оказалась социальная группа» (33).

Г. Струве совершенно прав, указывая, что теория классовой борьбы довершает, так сказать, общее стремление социологии сводить «элементы индивидуальности к социальным источникам». Мало этого: теория классовой борьбы впервые проводит это стремление с такой полнотой и последовательностью, что возводит социологию на степень науки. Достигнуто было это материалистическим определением понятия «группы». Само по себе это понятие слишком ещё неопределённо и произвольно: критерий различения «групп» можно видеть и в явлениях религиозных, и этнографических, и политических, и юридических и т. п. Нет твёрдого признака, до которому бы в каждой из этих областей можно было различать те или иные «группы». Теория же классовой борьбы потому именно и составляет громадное приобретение общественной науки, что установляет приёмы этого сведения индивидуального к социальному с полнейшей точностью и определённостью. Во-первых, эта теория выработала понятие общественно-экономической формации. Взявши за исходный пункт основной для всякого человеческого общежития факт – способ добывания средств к жизни, она поставила в связь с ним те отношения между людьми, которые складываются под влиянием данных способов добывания средств к жизни, и в системе этих отношений («производственных отношений» по терминологии Маркса) указала ту основу общества, которая облекается политико-юридическими формами и известными течениями общественной мысли. Каждая такая система производственных отношений является, по теории Маркса, особым социальным организмом, имеющим особые законы своего зарождения, функционирования и перехода в высшую форму, превращения в другой социальный организм. Этой теорией был применён к социальной науке тот объективный, общенаучный критерий повторяемости, возможность применения которого к социологии отрицали субъективисты. Они рассуждали именно так, что вследствие громадной сложности социальных явлений и разнообразия их нельзя изучать эти явления, не отделив важные от неважных, и для такого выделения необходима точка зрения «критически мыслящей» и «нравственно развитой» личности, – и они приходили таким образом благополучно к превращению общественной науки в ряд назиданий мещанской морали, образцы которой мы видели у г. Михайловского, философствовавшего о нецелесообразности истории и о пути, руководимом «светом науки». Вот этим-то рассуждениям и был подрезан корень теорией Маркса. На место различия важного и неважного было поставлено различие между экономической структурой общества, как содержанием, и политической и идейной формой: самоё понятие экономической структуры было точно разъяснено опровержением взгляда прежних экономистов, видевших законы природы там, где есть место только законам особой, исторически определённой системы производственных отношений. На место рассуждений субъективистов об «обществе» вообще, рассуждений бессодержательных и не шедших далее мещанских утопий (ибо не выяснена была даже возможность обобщения самых различных социальных порядков в особые виды социальных организмов) – было поставлено исследование определённых форм устройства общества. Во-вторых, действия «живых личностей» в пределах каждой такой общественно-экономической формации, действия, бесконечно разнообразные и, казалось, не поддающиеся никакой систематизации, были обобщены и сведены к действиям групп личностей, различавшихся между собою по роли, которую они играли в системе производственных отношений, по условиям производства и, следовательно, по условиям их жизненной обстановки, по тем интересам, которые определялись этой обстановкой, – одним словом, к действиям классов, борьба которых определяла развитие общества. Этим был опровергнут детски-наивный, чисто механический взгляд на историю субъективистов, удовлетворявшихся ничего не говорящим положением, что историю делают живые личности, и не хотевших разобрать, какой социальной обстановкой и как именно обусловливаются их действия. На место субъективизма было поставлено воззрение на социальный процесс, как на естественно-исторический процесс, – воззрение, без которого, конечно, и не могло бы быть общественной науки. Г-н Струве очень справедливо указывает, что «игнорирование личности в социологии или, вернее, её устранение из социологии есть в сущности частный случай стремления к научному познанию» (33), что «индивидуальности» существуют не только в духовном, но и в физическом мире. Всё дело в том, что подведение «индивидуальностей» под известные общие законы давным-давно завершено для мира физического, а для области социальной оно твёрдо установлено лишь теорией Маркса.

Дальнейшее возражение г. Струве против социологической теории российских субъективистов состоит в том, что помимо всех вышеприведённых аргументов –

«социология ни в каком случае не может признавать то, что мы называем индивидуальностью, за первичный факт, так как самое понятие индивидуальности (не подлежащей дальнейшему объяснению) и соответствующий ему факт есть результат долгого социального процесса» (36).

Это – очень верная мысль, на которой следует остановиться тем более, что аргументация автора представляет некоторые неправильности. Он приводит взгляды Зиммеля, который-де в сочинении своём: «О социальной дифференциации» доказал прямую зависимость между развитием индивидуальности и дифференциацией той группы, в которую входит эта личность. Г. Струве противополагает это положение теории г. Михайловского об обратной зависимости между развитием индивидуальности и дифференциацией («разнородностью») общества.

«В недифференцированной среде, – возражает ему г. Струве, – индивидуум будет „гармонически целостен“… в своём однообразии и безличности».

«Реальная личность не может быть „совокупностью всех черт, свойственных человеческому организму вообще“, просто потому, что такая полнота содержания превышает силы реальной личности» (38–39).

«Для того, чтобы личность могла быть дифференцированной, она должна находиться в дифференцированной среде» (39).

Не ясно из этого изложения, каким именно образом ставит вопрос Зиммель и как он аргументирует. Но в передаче г. Струве постановка вопроса грешит тем же недостатком, что и у г. Михайловского. Абстрактное рассуждение о том, в какой зависимости стоит развитие (и благосостояние) индивидуальности от дифференциации общества, – совершенно ненаучно, потому что нельзя установить никакого соотношения, годного для всякой формы устройства общества. Самоё понятие «дифференциации», «разнородности» и т. п. получает совершенно различное значение, смотря по тому, к какой именно социальной обстановке применить его.

Основная ошибка г. Михайловского именно и состоит в абстрактном догматизме его рассуждений, пытающихся обнять «прогресс» вообще вместо изучения конкретного «прогресса» какой-нибудь конкретной общественной формации. Когда г. Струве выставляет против г. Михайловского свои общие положения (вышевыписанные), он повторяет его ошибку, уходя от изображения и выяснения конкретного прогресса в область туманных и голословных догм. Возьмём пример: «Гармоническая целостность индивидуума в своём содержании определяется степенью развития, т. е. дифференциации группы», – говорит г. Струве и пишет эту фразу курсивом. Однако, что следует понимать тут под «дифференциацией» группы? Уничтожение крепостного права усилило эту «дифференциацию» или ослабило её? Г. Михайловский решает вопрос в последнем смысле («Что такое прогресс?»); г. Струве решил бы его, вероятно, в первом – ссылаясь на усиление общественного разделения труда. Один имел в виду уничтожение сословных различий; другой – создание экономических различий. Термин так неопределёнен, как видите, что его можно натягивать на противоположные вещи. Ещё пример. Переход от капиталистической мануфактуры к крупной машинной индустрии можно бы признать уменьшением «дифференциации», ибо детальное разделение труда между специализировавшимися рабочими прекращается. А между тем не может подлежать сомнению, что условия развития индивидуальности гораздо благоприятнее (для рабочего) именно в последнем случае. Вывод отсюда – тот, что неправильна уже самая постановка вопроса. Автор сам признаёт, что существует также антагонизм между личностью и группой (о чём и говорит Михайловский).

«Но жизнь, – прибавляет он, – никогда не слагается из абсолютных противоречий: в ней всё текуче и относительно, и в то же время все отдельные стороны находятся в постоянном взаимодействии» (39).

Если так, – то к чему же было и выставлять абсолютные соотношения между группой и личностью? – соотношения, не относящиеся к строго определённому моменту развития определённой общественной формации? почему было и не отнести всю аргументацию к вопросу о конкретном процессе эволюции России? У автора есть попытка поставить вопрос таким образом, и если бы он выдержал её последовательно, его аргументация много выиграла бы.

«Только разделение труда, – это грехопадение человечества, по учению г. Михайловского, – создало условия для развития той „личности“, во имя которой г. Михайловский справедливо протестует против современных форм разделения труда» (38).

Это превосходно сказано; только бы вместо «разделения труда» следовало сказать «капитализм» и даже ещё у́же: русский капитализм. Прогрессивное значение капитализма состоит именно в том, что он разрушил прежние узкие условия жизни человека, порождавшие умственную тупость и не дававшие возможности производителям самим взять в руки свою судьбу. Громадное развитие торговых сношений и мирового обмена, постоянные передвижения громадных масс населения разорвали исконные узы рода, семьи, территориальной общины и создали то разнообразие развития, «разнообразие талантов, богатство общественных отношений»[283], которое играет такую крупную роль в новейшей истории Запада. В России этот процесс сказался с полной силой в пореформенную эпоху, когда старинные формы труда рушились с громадной быстротой и первое место заняла купля-продажа рабочей силы, отрывавшая крестьянина от патриархальной полукрепостнической семьи, от отупляющей обстановки деревни и заменявшая полукрепостнические формы присвоения сверхстоимости – формами чисто капиталистическими. Этот экономический процесс отразился в социальной области «общим подъёмом чувства личности», вытеснением из «общества» помещичьего класса разночинцами, горячей войной литературы против бессмысленных средневековых стеснений личности и т. п. Что именно пореформенная Россия принесла этот подъём чувства личности, чувства собственного достоинства, – этого народники не станут, вероятно, оспаривать. Но они не задаются вопросом, какие материальные условия повели к этому. При крепостном праве, разумеется, ничего подобного быть не могло, – и вот народник приветствует «освободительную» реформу, не замечая, что он впадает в такой же близорукий оптимизм, как буржуазные историки, про которых Маркс сказал, что они смотрят на крестьянскую реформу сквозь clair obscur[284] «эмансипации», не замечая, что эта «эмансипация» состояла только в замене одной формы другою, в замене феодального прибавочного продукта буржуазною прибавочного стоимостью. Совершенно то же самое было и у нас. Именно система «стародворянского» хозяйства, привязывавшая население к месту, раздроблявшая его на кучки подданных отдельных вотчинников, и создавала придавленность личности. И далее, – именно капитализм, оторвавший личность от всех крепостных уз, поставил её в самостоятельные отношения к рынку, сделав её товаровладельцем (и в качестве такового – равной всякому другому товаровладельцу), и создал подъём чувства личности. Если гг. народники фарисейски ужасаются, когда им говорят о прогрессивности русского капитализма, то это только потому, что они не задумываются над вопросом о материальных условиях тех «благ прогресса», которые знаменуют пореформенную Россию. Если г. Михайловский начинает свою «социологию» с «личности», протестующей против русского капитализма, как случайного и временного уклонения России с правильного пути, то он уже тут побивает сам себя, не понимая, что только капитализм и создал условия, сделавшие возможным этот протест личности. – На этом примере мы видим ещё раз, в каком изменении нуждается аргументация г. Струве. Вопрос следовало свести целиком на почву русской действительности, на почву выяснения того, что есть, и почему есть именно так, а не иначе: народники недаром всю свою социологию строили на том, что вместо анализа действительности рассуждали о том, что «может быть»; они не могли не видеть, что действительность беспощадно разбивает их иллюзии.

Свой разбор теории «личностей» автор заключает такой формулировкой:

«личность для социологии есть функция среды», «личность является тут формальным понятием, содержание которого даётся исследованием социальной группы» (40).

Последнее противоположение особенно хорошо подчёркивает противоположность субъективизма и материализма: рассуждая о «личности», субъективисты определяли содержание этого понятия (т. е. «помыслы и чувства» этой личности, её социальные действия) a priori, т. е. подсовывали свои утопии вместо «исследования социальной группы».

Другая «важная сторона» материализма, – продолжает г. Струве, – «заключается в том, что экономический материализм подчиняет идею факту, сознание и долженствование – бытию» (40). «Подчиняет» – это значит, конечно, в данном случае: отводит подчинённое место в объяснении общественных явлений. Субъективисты-народники поступают как раз наоборот: они исходят в своих рассуждениях из «идеалов», нисколько не задумываясь о том, что эти идеалы могли явиться только известным отражением действительности, что их, следовательно, необходимо проверить фактами, свести к фактам. – Народнику, впрочем, без пояснений будет непонятно это последнее положение. Как это так? – думает он, – идеалы должны осуждать факты, указывать, как изменить их, проверять факты, а не проверяться фактами. Это последнее кажется народнику, привыкшему витать в заоблачных сферах, примирением с фактом. Объяснимся.

Наличность «хозяйничанья за чужой счёт», наличность эксплуатации всегда будет порождать как в самих эксплуатируемых, так и в отдельных представителях «интеллигенции» идеалы, противоположные этой системе.

Эти идеалы чрезвычайно ценны для марксиста; он только на их почве и полемизирует с народничеством, он полемизирует исключительно по вопросу о построении этих идеалов и осуществлении их.

Для народника достаточно констатировать факт, порождающий такие идеалы, затем привести указания на законность идеала с точки зрения «современной науки и современных нравственных идей» [причём он не понимает, что эти «современные идеи» означают только уступки западноевропейского «общественного мнения» новой нарождающейся силе] и взывать далее к «обществу» и «государству»: обеспечьте, оградите, организуйте!

Марксист исходит из того же идеала, но сличает его не с «современной наукой и современными нравственными идеями»[285], а с существующими классовыми противоречиями, и формулирует его поэтому не как требование «науки», а как требование такого-то класса, порождаемое такими-то общественными отношениями (которые подлежат объективному исследованию) и достижимое лишь так-то вследствие таких-то свойств этих отношений. Если не свести таким образом идеалы к фактам, то эти идеалы останутся невинными пожеланиями, без всяких шансов на принятие их массой и, следовательно, на их осуществление.

Указав, таким образом, общие теоретические положения, заставляющие признать материализм единственно правильным методом общественной науки, г. Струве переходит к изложению взглядов Маркса и Энгельса, цитируя преимущественно сочинения последнего. Это – чрезвычайно интересная и поучительная часть книги.

Чрезвычайно справедливо указание автора, что «нигде не приходится натыкаться на такое непонимание Маркса, как у русских публицистов» (44). В пример приводится прежде всего г. Михайловский, усматривающий в «историко-философской теории» Маркса только выяснение «генезиса капиталистического строя». Г. Струве с полным правом протестует против этого.

Действительно, это в высшей степени характерный факт. Г-н Михайловский писал о Марксе много раз, но никогда и не заикался о том отношении, в котором находится метод Маркса к «субъективному методу в социологии». Г. Михайловский писал о «Капитале», заявлял свою «солидарность» (?) с экономической доктриной Маркса, но обходил строгим молчанием вопрос – к примеру скажем – о том, не подходят ли российские субъективисты под метод Прудона, желающего переделать товарное хозяйство по своему идеалу справедливости?[286] Чем отличается этот критерий (справедливости – justice éternelle) от критерия г-на Михайловского: «современная наука и современные нравственные идеи»? И почему г. Михайловский, так энергично протестовавший всегда против отождествления метода общественных наук с методом наук естественных, не спорил против заявления Маркса, что подобный метод Прудона совершенно так же нелеп, как если бы химик пожелал вместо «изучения действительных законов обмена веществ» преобразовать этот обмен по законам «сродства»? не спорил против того взгляда Маркса, что социальный процесс есть «естественно-исторический процесс»? Незнакомством с литературой этого не объяснишь: дело, очевидно, в полнейшем непонимании или нежелании понять. Г-н Струве первый, кажется, в нашей литературе заявил это, – и в этом его большая заслуга.

Перейдём теперь к тем заявлениям автора по поводу марксизма, которые вызывают критику.

«Мы не можем не признать, – говорит г. Струве, – что чисто философское обоснование этого учения ещё не дано, и что оно ещё не справилось с тем огромным конкретным материалом, который представляет всемирная история. Нужен, очевидно, пересмотр фактов с точки зрения новой теории; нужна критика теории на фактах. Быть может, многие односторонности и слишком поспешные обобщения будут оставлены» (46).

Не совсем ясно, что разумеет автор под «чисто философским обоснованием»? С точки зрения Маркса и Энгельса, философия не имеет никакого права на отдельное самостоятельное существование, и её материал распадается между разными отраслями положительной науки. Таким образом, под философским обоснованием можно разуметь или сопоставление посылок её с твёрдо установленными законами других наук [и г. Струве сам признал, что уже психология даёт положения, заставляющие отказаться от субъективизма и принять материализм], или опыт применения этой теории. А в этом отношении мы имеем заявление самого г. Струве, что

«за материализмом всегда останется та заслуга, что он дал глубоко научное, поистине философское (курсив автора) истолкование целому ряду (это NB) исторических фактов огромной важности» (50).

Последнее заявление автора содержит признание, что материализм – единственно научный метод социологии, и поэтому, конечно, нужен «пересмотр фактов» с этой точки зрения, особенно пересмотр фактов русской истории и действительности, так усердно искажавшихся российскими субъективистами. Что касается последнего замечания насчёт возможных «односторонностей» и «слишком поспешных обобщений», то мы, не останавливаясь на этом общем и потому неясном замечании, обратимся прямо к одной из тех поправок, которую вносит «не заражённый ортодоксией» автор в «слишком поспешные обобщения» Маркса.

Дело идёт о государстве. Отрицая государство, «Маркс и его последователи» «увлеклись» «слишком далеко в критике современного государства» и впали в «односторонность».

«Государство, – исправляет это увлечение г. Струве, – есть прежде всего организация порядка; организацией же господства (классового) оно является в обществе, в котором подчинение одних групп другим обусловливается его экономической структурой» (53).

Родовой быт, по мнению автора, знал государство, которое останется и при уничтожении классов, ибо признак государства – принудительная власть.

Можно только подивиться тому, что автор с таким поразительным отсутствием аргументов критикует Маркса с своей профессорской точки зрения. Прежде всего, он совершенно неправильно видит отличительный признак государства в принудительной власти: принудительная власть есть во всяком человеческом общежитии, и в родовом устройстве, и в семье, но государства тут не было. «Существенный признак государства, – говорит Энгельс в том самом сочинении, из которого г. Струве взял цитату о государстве, – состоит в публичной власти, отдельной от массы народа» [«Ursprung der Familie u. s. w.», 2-te Aufl., s. 84[287]; русск. пер., с. 109[288]], и несколько выше он говорит об учреждении навкрарий[289], что оно «подрывало двояким образом родовое устройство: во-первых, оно создавало публичную власть (offentliche Gewalt – в русск. пер. неверно передано: общественная сила), которая уже не совпадала просто-напросто с совокупностью вооружённого народа» (ib.[290], s. 79; русск. пер., с. 105[291]). Итак, признак государства – наличность особого класса лиц, в руках которого сосредоточивается власть. Общину, в которой «организацией порядка» заведовали бы поочерёдно все члены её, никто, разумеется, не мог бы назвать государством. Далее, по отношению к современному государству рассуждение г-на Струве ещё более несостоятельно. Говорить о нём, что оно «прежде всего (sic!?!) организация порядка» – значит не понимать одного из очень важных пунктов теории Маркса. Тот особый слой, в руках которого находится власть в современном обществе, это – бюрократия. Непосредственная и теснейшая связь этого органа с господствующим в современном обществе классом буржуазии явствует и из истории (бюрократия была первым политическим орудием буржуазии против феодалов, вообще против представителей «стародворянского» уклада, первым выступлением на арену политического господства не породистых землевладельцев, а разночинцев, «мещанства») и из самых условий образования и комплектования этого класса, в который доступ открыт только буржуазным «выходцам из народа» и который связан с этой буржуазией тысячами крепчайших нитей[292]. Ошибка автора тем более досадна, что именно российские народники, против которых он возымел такую хорошую мысль ополчиться, понятия не имеют о том, что всякая бюрократия и по своему историческому происхождению, и по своему современному источнику, и по своему назначению представляет из себя чисто и исключительно буржуазное учреждение, обращаться к которому с точки зрения интересов производителя только и в состоянии идеологи мелкой буржуазии.

Стоит остановиться ещё несколько на отношении марксизма к этике. Автор приводит на с. 64–65 прекрасное разъяснение Энгельсом отношения свободы к необходимости: «Свобода есть понимание необходимости»[293]. Детерминизм не только не предполагает фатализма, а, напротив, именно и даёт почву для разумного действования. Нельзя не добавить к этому, что российские субъективисты не сумели разобраться даже в столь элементарном вопросе, как вопрос о свободе воли. Г-н Михайловский беспомощно путался в смешении детерминизма с фатализмом и находил выход… усаживаясь между двумя стульями: не желая отрицать законосообразности, он утверждал, что свобода воли – факт нашего сознания (собственно, идея Миртова, перенятая г. Михайловским) и потому может служить основой этики. Понятно, что в применении к социологии эти идеи не могли дать ничего, кроме утопии или пустой морали, игнорирующей борьбу классов, происходящую в обществе. Нельзя не признать поэтому справедливости утверждения Зомбарта, что «в самом марксизме от начала до конца нет ни грана этики»: в отношении теоретическом – «этическую точку зрения» он подчиняет «принципу причинности»; в отношении практическом – он сводит её к классовой борьбе. Изложение материализма г. Струве дополняет оценкой с материалистической точки зрения «двух факторов, играющих весьма важную роль во всех народнических построениях» – «интеллигенции» и «государства» (70). На этой оценке опять-таки отразилась та же «неортодоксальность» автора, которая была отмечена выше по поводу его объективизма.

«Если… все вообще общественные группы представляют из себя реальную силу только поскольку… они совпадают с общественными классами или к ним примыкают, то очевидно, что „бессословная интеллигенция“ не есть реальная общественная сила» (70).

В абстрактном теоретическом смысле автор, конечно, прав. Он ловит, так сказать, народников на слове. Вы говорите, что на «иные пути» должна направить Россию интеллигенция – вы не понимаете, что, не примыкая к классу, она есть нуль. Вы хвастаетесь, что русская бессословная интеллигенция отличалась всегда «чистотой» идей – поэтому-то и была она всегда бессильна. Критика автора ограничивается сопоставлением нелепой народнической идеи о всемогуществе интеллигенции с своей совершенно справедливой идеей о «бессилии интеллигенции в экономическом процессе» (71). Но такого сопоставления мало. Чтобы судить о русской «бессословной интеллигенции», как об особой группе русского общества, которая так характеризует всю пореформенную эпоху – эпоху окончательного вытеснения дворянина разночинцем, – которая, несомненно, играла и продолжает играть известную историческую роль, для этого нужно сопоставить идеи и ещё более программы нашей «бессословной интеллигенции» с положением и интересами данных классов русского общества. Чтобы устранить возможность заподозрить нас в пристрастности, мы не будем делать этого сопоставления сами, а ограничимся ссылкой на того народника, статья которого была комментирована в I главе. Вывод из всех его отзывов вытекает совершенно определённый: русская передовая, либеральная, «демократическая» интеллигенция была интеллигенцией буржуазной. «Бессословность» нимало не исключает классового происхождения идей интеллигенции. Всегда и везде буржуазия восставала против феодализма во имя бессословности – и у нас против стародворянского, сословного строя выступила бессословная интеллигенция. Всегда и везде буржуазия выступала против отживших сословных рамок и других средневековых учреждений во имя всего «народа», классовые противоречия внутри которого были ещё не развиты, и она была, как на Западе, так и в России, права, так как критикуемые учреждения стесняли действительно всех. Как только сословности в России нанесён был решительный удар (1861), – тотчас же стал обнаруживаться антагонизм внутри «народа», а наряду с этим и в силу этого антагонизм внутри бессословной интеллигенции между либералами и народниками, идеологами крестьянства (внутри которого первые русские идеологи непосредственных производителей не видели, да и не могли ещё видеть, образования противоположных классов). Дальнейшее экономическое развитие повело к более полному обнаружению социальных противоположностей в русском обществе, заставило признать факт разложения крестьянства на деревенскую буржуазию и пролетариат. Народничество совсем уже почти превратилось в идеологию мелкой буржуазии, отделив от себя марксизм. Поэтому русская «бессословная интеллигенция» представляет из себя «реальную общественную силу», поскольку она заступает общебуржуазные интересы[294]. Если тем не менее эта сила не смогла создать подходящих для защищаемых ею интересов учреждений, не сумела переделать «атмосферы современной российской культуры» (г. В. В), если «активный демократизм в эпоху политической борьбы» сменился «общественным индифферентизмом» (г. В. В. в «Неделе» 1894 г., № 47), – то причина этого лежит не только в мечтательном характере отечественной «бессословной интеллигенции», но и главным образом в положении тех классов, из которых она выходила, и от которых черпала силу, в их двуличности. Неоспоримо, что российская «атмосфера» представляла для них много минусов, но она давала им и некоторые плюсы.

В России особенно велика историческая роль того класса, который, по мнению народников, не является носителем «чистой идеи труда»; его «активность» нельзя усыплять «севрюжиной с хреном». Поэтому указания на него со стороны марксистов не только не «обрывают демократической нити», как уверяет г. В. В., специализирующийся на выдумывании самых невероятных нелепостей про марксистов, а, напротив, подхватывают эту «нить», которую выпускает из рук индифферентное «общество», требуют её развития, укрепления, приближения к жизни.

В связи с неполнотой в оценке интеллигенции стоит у г. Струве не вполне удачная формулировка следующего положения. «Надо доказать, – говорит он, – что разложение старого экономического строя неизбежно» (71). Во-первых, что разумеет автор под «старым экономическим строем»? Крепостничество? – но разложение его нечего и доказывать. – «Народное производство»? – но он сам же говорит ниже и говорит совершенно справедливо, что это словосочетание «не отвечает никакому реальному историческому порядку» (177), что это, другими словами, – миф, так как после отмены «крепостного права» у нас ускоренно стало развиваться товарное хозяйство. Вероятно, автор имел в виду ту стадию развития капитализма, когда он не вполне ещё выпутался из средневековых учреждений, когда силён ещё торговый капитал и мелкое производство ещё держится для большой части производителей. Во-вторых, в чём видит автор критерий этой неизбежности? В господстве таких-то классов? в свойствах данной системы производственных отношений?

В обоих случаях вопрос сводится к констатированию наличности тех или других (капиталистических) порядков; вопрос сводится к констатированию факта, и его ни в каком случае не следовало переносить в область рассуждений о будущем. Подобные рассуждения следовало бы оставить в монопольном владении гг. народников, ищущих «иных путей для отечества». Автор сам говорит на следующей же странице, что всякое государство есть «выражение господства известных общественных классов», что «нужно перераспределение социальной силы между отдельными классами для того, чтобы государство коренным образом изменило свой курс» (72). Всё это – глубоко верно и очень метко направлено против народников, и сообразно с этим вопрос следовало поставить иначе: надо доказать (не «неизбежность разложения» и т. д.) наличность в России капиталистических производственных отношений; надо доказать, что и на русских данных оправдывается тот закон, что «товарное хозяйство есть хозяйство капиталистическое», т. е. что и у нас товарное хозяйство повсюду перерастает в капиталистическое; надо доказать, что повсюду господствуют порядки в существе своём буржуазные, что именно господство этого класса, а не пресловутые народнические «случайности» или «политика» и т. п., вызывают освобождение производителя от средств производства и повсеместное хозяйничанье его за чужой счёт.

Этим закончим разбор первой части книги г. Струве, носящей общий характер.


ГЛАВА III. Постановка экономических вопросов у народников и у г. Струве

Покончив с социологией, автор переходит к более «конкретным экономическим вопросам» (73). Он считает при этом «естественным и законным» начать с «общих положений и исторических справок», с «бесспорных, общечеловеческим опытом установленных, посылок», – как он говорит в предисловии.

Нельзя не заметить, что этот приём грешит той же абстрактностью, которая была отмечена с самого начала как основной недостаток разбираемой книги. В тех главах, к которым мы теперь переходим (третья, четвёртая и пятая), этот недостаток привёл к двоякого рода нежелательным последствиям. С одной стороны, он ослабил те определённые теоретические положения, которые автор выставил против народников. Г-н Струве рассуждает вообще, обрисовывает переход от натурального к товарному хозяйству, указывает, что бывало на свете дело по большей части вот так-то и так-то, и при этом отдельными, беглыми указаниями переходит и к России, распространяя и на неё общий процесс «исторического развития хозяйственного быта». Бесспорно, что такое распространение совершенно законно и что «исторические справки» автора совершенно необходимы для критики народничества, неправильно представляющего историю не одной только России. Но следовало бы конкретнее высказать эти положения, определённее противопоставить их доводам народников, которые отрицают правильность распространения общего процесса на Россию; следовало бы сопоставить такое-то понимание русской действительности народниками с другим пониманием той же действительности марксистами. С другой стороны, абстрактный характер рассуждений автора ведёт к недоговорённости его положений, к тому, что он, правильно указывая на наличность такого-то процесса, не разбирает, какие классы складывались при этом, какие классы являлись носителями процесса, заслоняя собой другие, подчинённые им слои населения; одним словом, объективизм автора не доходит тут до материализма – в вышеупомянутом значении этих терминов[295].

Доказательства такой оценки указанных глав сочинения г. Струве мы приведём сейчас, разбирая отдельные, наиболее важные положения.

Чрезвычайно верно замечание автора, что

«в русской истории зависимость (юридическая и экономическая) непосредственных производителей от господ встречается нам чуть не с первых страниц, как исторический спутник идиллии „народного производства“» (81).

В эпоху натурального хозяйства крестьянин был порабощён землевладельцу, он работал не на себя, а на боярина, на монастырь, на помещика, – и г. Струве с полным правом противопоставляет этот исторический факт россказням наших самобытных социологов о том, как «средства производства принадлежали производителю» (81). Эти россказни представляют из себя одно из тех искажений русской истории в угоду мещанской утопии, на которые так щедры были всегда народники. Боясь прямо взглянуть на действительность, боясь назвать это угнетение его настоящим именем, они обращались к истории, изображая дело таким образом, что принадлежность средств производства производителю была «исконным» началом, «вековым устоем» крестьянского труда и что современная экспроприация крестьянства объясняется поэтому не сменой феодального прибавочного продукта буржуазною сверхстоимостью, не капиталистическою организацией нашего общественного хозяйства, а случайностью неудачной политики, временным «отклонением от пути, предписываемого всею историческою жизнью нации» (г. Южаков, цитировано у П. Струве, с. 15). И эти вздорные побасёнки не стыдились рассказывать про страну, в которой только очень недавно прекратилась[296] крепостническая эксплуатация крестьянства в самых грубых, азиатских формах, когда не только средства производства не принадлежали производителю, но и сами производители очень мало отличались от какого-нибудь «средства производства». Г-н Струве очень метко противополагает этому «слащавому оптимизму» резкий отзыв Салтыкова о связи «народного производства» и крепостного права, о том, как «изобилие» эпохи «вековых устоев» «выпадало только [это заметьте] на долю потомков лейбкампанцев[297] и прочих дружинников» (83).

Далее, отметим следующее замечание г. Струве, определённо касающееся определённых фактов русской действительности и содержащее чрезвычайно верную мысль.

«Когда производители начинают работать не на местный, точно отграниченный, а на отдалённый и неопределённый рынок, и развивается конкуренция, борьба за рынок, то эти условия приводят к техническому прогрессу… Раз возможно разделение труда, оно должно быть проведено как можно шире, но, прежде чем производство реорганизуется в техническом отношении, влияние новых условий обмена (сбыта) скажется в том, что производитель попадёт в экономическую зависимость от торговца (скупщика), и в социальном отношении этот момент имеет решающее значение. Это упускают из виду наши „истинные марксисты“ вроде г. В. В., ослеплённые значением чисто технического прогресса» (98).

Это указание на решающее значение появления скупщика – глубоко верно. Решающим является оно в том отношении, что безусловно доказывает уже наличность капиталистической организации производства, доказывает применимость и к России положения, что «товарное хозяйство – денежное хозяйство – есть хозяйство капиталистическое», создаёт то подчинение производителя – капиталу, из которого не может быть иного выхода, кроме самодеятельности производителя.

«С того момента, что между потребителем и производителем становится капиталист-предприниматель, – а это неизбежно при производстве на широкий и неопределённый рынок, – мы имеем перед собой одну из форм капиталистического производства».

И автор справедливо добавляет, что,

«если под кустарным производством разуметь такое, при котором производитель, работая на неопределённый и отдалённый рынок, пользуется полной экономической самостоятельностью, то окажется, пожалуй, что этого настоящего кустарного производства в русской действительности почти не имеется».

Напрасно только употреблено тут выражение «пожалуй» и будущее время: преобладание домашней системы крупного производства и полнейшего порабощения кустарей скупщикам – общераспространённый и преобладающий факт действительной организации наших кустарных промыслов. Эта организация – не только капиталистическая, но, по верному замечанию автора, это ещё организация «чрезвычайно выгодная для капиталистов», обеспечивающая им гигантские барыши, безобразно низкую заработную плату и в высшей степени затрудняющая организацию и развитие рабочих (с. 99–101). Нельзя не отметить, что факт преобладания капиталистической эксплуатации в наших кустарных промыслах известен давным-давно, но народники игнорируют его самым беззастенчивым образом. В каждом почти номере их журналов и газет, где идёт речь об этом предмете, встретите вы сетования на то, что правительство поддерживает «искусственно» крупный капитализм [вся «искусственность» которого состоит в том, что он крупный, а не мелкий, фабричный, а не кустарный, механический, а не ручной] и ничего не делает для «нужд народной промышленности». С полной наглядностью выказывается тут ограниченность мелкого буржуа, борющегося за мелкий капитал против крупного и упорно закрывающего глаза на бесспорно установленный факт, что и в этой «народной» промышленности существует такая же противоположность интересов и что, следовательно, не в жалких кредитах и т. п. заключается выход. Так как для мелкого хозяина, привязанного к своему хозяйству и боящегося постоянно потерять его, всё это представляется чем-то ужасным, какой-то «агитацией» «о справедливом вознаграждении за труд, как будто не сам труд в плодах своих создаёт это вознаграждение», – то понятно, что единственным представителем трудящейся массы кустарей может быть только производитель, стоящий в «искусственных», «тепличных» условиях фабрично-заводской промышленности[298].

Остановимся ещё на рассуждении г. Струве о земледелии. Паровой транспорт вынуждает переход к меновому хозяйству, он делает сельскохозяйственное производство товарным. Товарный же характер производства безусловно требует «его экономической и технической рациональности» (110). Положение это автор считает особенно важным аргументом против народников, которые с торжеством указывают на недоказанность (будто бы) преимуществ крупного производства в земледелии.

«Тем, кто опирается на учение Маркса, – отвечает им автор, – не пристало отрицать значение экономических и технических особенностей сельскохозяйственного производства, благодаря которым в известных случаях мелкие предприятия имеют экономические преимущества над крупными, – хотя бы сам Маркс и отрицал значение этих особенностей» (111).

Очень неясное место. О каких это особенностях говорит автор? Почему не указывает их точно? Почему не указывает, где и как выражал об этом своё мнение Маркс и на каких основаниях признаётся нужным исправить это мнение?

«Мелкое земледельческое производство, – продолжает автор, – всё больше и больше должно принимать товарный характер, и для того, чтобы быть жизнеспособными предприятиями, мелкие земледельческие хозяйства должны удовлетворять общим требованиям экономической и технической рациональности» (111).

«Дело вовсе не в том, будут ли мелкие земледельческие предприятия поглощены крупными – такого исхода экономической эволюции вряд ли можно ждать, – а в той метаморфозе, которой подвергается всё народное хозяйство под влиянием обмена. Народники упускают из виду, что вытеснение натурального хозяйства меновым в связи с констатированным выше „рассеянием промышленности“ совершенно изменяет всю структуру общества. Прежнее отношение между земледельческим (сельским) и неземледельческим (городским) населением нарушается в пользу последнего. Самый экономический тип и психический склад сельскохозяйственных производителей коренным образом изменяется под влиянием новых условий хозяйственной жизни» (114).

Приведённое место поясняет нам, что хотел сказать автор своей тирадой о Марксе, и вместе с тем наглядно иллюстрирует вышесделанное замечание, что догматичный способ изложения, не опирающийся на изображение конкретного процесса, затемняет мысли автора и оставляет их недоговорёнными. Положение его о неверности народнических взглядов совершенно правильно, но неполно, потому что не сопровождается указанием на те новые формы классового антагонизма, которые развиваются при этой замене нерационального производства рациональным. Автор, например, ограничивается беглым упоминанием, что «экономическая рациональность» означает «наивысшую ренту» (110), но забывает добавить, что рента предполагает буржуазную организацию земледелия, т. е., во-первых, полное подчинение его рынку, и, во-вторых, образование в земледелии таких же классов буржуазии и пролетариата, которые свойственны и капиталистической индустрии.

Народники, рассуждая о некапиталистической, будто бы, организации нашего земледелия, ставят вопрос безобразно узко и неправильно, сводя всё к вытеснению мелких хозяйств крупными, и только. Г-н Струве совершенно справедливо говорит им, что при таком рассуждении они упускают из виду общий характер земледельческого производства, который может быть (и действительно является у нас) буржуазным и при мелком производстве, как является буржуазным хозяйство западноевропейских крестьян. Условия, при которых мелкое самостоятельное хозяйство («народное» – по терминологии российской интеллигенции) становится буржуазным, известны: это, во-первых, господство товарного хозяйства, которое при изолированности[299] производителей порождает среди них конкуренцию и, разоряя массу, обогащает немногих; это, во-вторых, превращение рабочей силы в товар и средств производства в капитал, т. е. освобождение производителя от средств производства и капиталистическая организация важнейших отраслей промышленности. При этих условиях мелкий самостоятельный производитель становится в исключительное положение по отношению к массе производителей, – как и у нас сейчас действительно самостоятельные хозяева представляют исключение среди массы, работающей за чужой счёт, не имеющей не только «самостоятельного» хозяйства, но даже и жизненных средств на неделю. Положение и интересы самостоятельного хозяина обособляют его от массы производителей, живущих главным образом заработной платой. Между тем как последние выдвигают вопрос о «справедливом вознаграждении», являющийся по необходимости преддверием коренного вопроса об ином устройстве общественного хозяйства, – первого интересует гораздо живее совсем другое: кредит, и особенно мелкий «народный» кредит, улучшенные удешевлённые орудия, «организация сбыта», «расширение землевладения» и т. п.

Самый закон о преимуществе крупных хозяйств над мелкими есть закон только товарного производства и, следовательно, не может быть прилагаем к хозяйствам, не втянутым ещё окончательно в товарное производство, не подчинённым рынку. Поэтому такая аргументация (в которой, между прочим, упражнялся и г. В. В.), что упадок дворянских хозяйств после реформы и аренда крестьянами частновладельческих земель опровергает мнение о капиталистической эволюции нашего земледелия, – эта аргументация доказывает только полное непонимание дела у прибегавших к ней. Понятно, что разрушение крепостных отношений, при которых культура была в руках крестьян, вызвало кризис помещиков. Но не говоря уже о том, что этот кризис повёл только к применению всё в больших и больших размерах труда батраков и подёнщиков, сменявшего отживающие формы полуфеодального труда (за отработки), – не говоря уже об этом, самоё крестьянское хозяйство стало существенно изменять свой характер: оно вынуждено было работать на рынок, что и не замедлило повести к расколу крестьянства на деревенскую мелкую буржуазию и сельский пролетариат. Этот раскол окончательно решает вопрос о капитализме в России. Г-н Струве поясняет указанный процесс в V главе, где он замечает:

«Мелкий земледелец дифференцируется: развивается, с одной стороны, „экономически крепкое“ крестьянство [надо было сказать: буржуазное], с другой – крестьянство пролетарского типа. Черты народного производства соединяются с капиталистическими в одну картину, над которой явственно значится надпись: чумазый идёт» (стр. 177).

Вот на эту сторону дела, на буржуазную организацию нового, «рационального» земледелия и следовало обратить внимание. Следовало показать народникам, что, игнорируя указанный процесс, они превращаются из идеологов крестьянства в идеологов мелкой буржуазии. «Поднятие народного производства», которого они жаждут, может означать, при такой организации крестьянского хозяйства, только «поднятие» мелкой буржуазии. Напротив, те, кто указывает на производителя, живущего в наиболее развитых капиталистических отношениях, выражают правильно интересы не одного только этого производителя, а и всей гигантской массы «пролетарского» крестьянства.

Неудовлетворительность изложения у г. Струве, его неполнота и недоговорённость привела к тому, что, говоря о рациональном земледелии, он не характеризовал его общественно-экономической организации, – что, показывая, как паровой транспорт заменяет нерациональное производство рациональным, натуральное товарным, он не характеризовал той новой формы классового антагонизма, которая складывается при этом.

Этот же недостаток в постановке вопросов сказывается на большей части рассуждений в разбираемых главах. Для иллюстрации приведу ещё несколько примеров. Товарное хозяйство – говорит автор – и широкое общественное разделение труда «развиваются, опираясь на институт частной собственности, принципы экономической свободы и чувство индивидуализма» (91). Прогресс национального производства связан с «мерой господства института частной собственности над обществом».

«Быть может, это печально, но так происходит дело в действительности, это – эмпирически, исторически установленное сосуществование. В настоящее время, когда с таким легкомыслием третируются идеи и принципы XVIII века, причём в сущности повторяется его же ошибка, – слишком часто забывается эта культурно-историческая связь экономического прогресса с институтом частной собственности, принципами экономической свободы и чувством индивидуализма. Только игнорируя эту связь, можно рассчитывать на то, что без осуществления названных начал возможен для экономически и культурно неразвитого общества хозяйственный прогресс. Мы не чувствуем никакой особенной симпатии к этим началам и прекрасно понимаем их исторически-преходящий характер, но в то же время мы не можем не видеть в них огромной культурной силы, не только отрицательной, но и положительной. Не видеть её может только идеализм, мнящий себя в своих построениях не связанным никакой исторической преемственностью» (91).

Автор совершенно прав в своём «объективном» констатировании «исторических сосуществований», но тем более досады возбуждает недоговорённость его аргументации. Так и хочется сказать ему: договаривайте же! сводите эти общие положения и исторические справки к определённому периоду нашей русской истории, формулируйте их так, чтобы показать, почему и в чём именно отличается ваше понимание от народнического, сопоставляйте их с той действительностью, которая должна служить критерием для русского марксиста, показывайте классовые противоречия, скрадываемые всеми этими прогрессами и культурами[300].

Тот «прогресс» и та «культура», которые принесла с собой пореформенная Россия, несомненно, связаны с «институтом частной собственности» – он не только был проведён впервые со всей полнотой созданием нового «состязательного» гражданского процесса, обеспечившего такое же «равенство» на суде, которое воплощалось в жизни «свободным трудом» и его продажей капиталу; он был распространён на землевладение как помещиков, избавленных от всех государственных повинностей и обязанностей, так и крестьян, превратившихся в крестьян-собственников; он был положен даже в основание политических прав «граждан» на участие в местном самоуправлении (ценз) и т. д. Ещё более несомненна «связь» нашего «прогресса» с «принципами экономической свободы»: мы уже слышали в I главе от нашего народника, как эта «свобода» состояла в освобождении «скромных и бородатых» собирателей земли русской от необходимости «смиряться пред малым полицейским чином». Мы уже говорили о том, как «чувство индивидуализма» создавалось развитием товарного хозяйства. Сводя вместе все эти черты отечественного прогресса, нельзя не прийти к выводу (сделанному и народником 70-х годов), что этот прогресс и культура были сплошь буржуазными. Современная Россия гораздо лучше дореформенной, но так как всё это улучшение целиком и исключительно обязано буржуазии, её агентам и идеологам, то производители им и не воспользовались. Для них эти улучшения означали только перемену формы прибавочного продукта, означали только улучшенные и усовершенствованные приёмы освобождения производителя от средств производства. Поэтому гг. народники проявляют самое невероятное «легкомыслие» и забывчивость, когда с протестом против русского капитализма и буржуазности обращаются к тем, кто именно и был их носителем и проводником. Про них только и можно сказать: «своя своих не познаша».

Согласиться с такой квалификацией пореформенной России и «общества» современному народнику будет не под силу. А чтобы оспаривать это, ему пришлось бы отрицать буржуазный характер пореформенной России, отрицать то самое, во имя чего поднимался его отдалённый предок, народник 70-х годов, и «шёл в народ» искать «залогов будущего» у самих непосредственных производителей. Конечно, современный народник не только решится, чего доброго, отрицать это, но и станет, пожалуй, доказывать, что в рассматриваемом отношении произошла перемена к лучшему; но этим он только показал бы всем, кто ещё этого не видит, что он не представляет из себя решительно ничего более, как самого обыкновенного маленького буржуа.

Как видит читатель, мне приходится только договаривать положения г. Струве, давать им иную формулировку, – «то же слово да иначе молвить». Спрашивается, есть ли нужда в этом? Стоит ли останавливаться с такой подробностью на этих дополнениях и выводах? Не разумеются ли они сами собой?

Мне кажется, – стоит, по двум причинам. Во-первых, узкий объективизм автора крайне опасен, так как доходит до забвения граней между старыми, так вкоренившимися в нашей литературе, профессорскими рассуждениями о путях и судьбах отечества, – и точной характеристикой действительного процесса, двигаемого такими-то классами. Этот узкий объективизм, эта невыдержанность марксизма – основной недостаток книги г. Струве, и на нём необходимо особенно подробно остановиться, чтобы показать, что он вытекает именно не из марксизма, а из недостаточного проведения его; не из того, чтобы автор видел иные критерии своей теории, кроме действительности, чтобы он делал другие практические выводы из доктрины (они невозможны, повторяю, немыслимы без искалечения всех главнейших её положений), а потому, что автор ограничился одной, наиболее общей, стороной теории и не провёл её с полной последовательностью. Во-вторых, нельзя не согласиться с той мыслью, которая высказана автором в предисловии, что, прежде чем критиковать народничество на частных вопросах, необходимо было «раскрыть самые основы разногласия» (VII) посредством «принципиальной полемики». Но именно для того, чтобы эта цель автора не осталась недостигнутой, и необходимо придать более конкретный смысл почти всем его положениям, необходимо свести его слишком общие указания на конкретные вопросы русской истории и действительности. По всем этим вопросам предстоит ещё русским марксистам большая работа «пересмотра фактов» с материалистической точки зрения, – раскрытия классовых противоречий в деятельности «общества» и «государства», за теориями «интеллигенции», – наконец, работа по установлению связи между всеми отдельными, бесконечно разнообразными, формами присвоения прибавочного продукта в российских «народных» производствах и той передовой, наиболее развитой капиталистической формой этого присвоения, которая содержит в себе «залоги будущего» и выдвигает в настоящее время на первый план идею и историческую задачу «производителя». Поэтому, как бы ни казалась смелой попытка указать решение этих вопросов, сколько изменений, исправлений ни принесло бы дальнейшее, детальное изучение, – всё-таки стоит труда наметить конкретные вопросы, чтобы вызвать возможно более общее и широкое обсуждение их.

Кульминационной точкой того узкого объективизма г. Струве, который порождает у него неправильность постановки вопросов, является рассуждение его о Листе, о его «замечательном учении» насчёт «конфедерации национальных производительных сил», о важности для сельского хозяйства развития фабричной промышленности, о превосходстве мануфактурно-земледельческого государства над земледельческим и т. п. Автор находит, что это «учение» чрезвычайно «убедительно говорит об исторической неизбежности и законности капитализма в широком смысле слова» (123), о «культурно-исторической мощи торжествующего товарного производства» (124).

Профессорский характер рассуждений автора, как бы поднимающегося выше всяких определённых стран, определённых исторических периодов, определённых классов, сказывается тут особенно наглядно. Как ни смотреть на это рассуждение, – с теоретической ли чисто или с практической стороны, – одинаково правильна будет такая оценка. Начнём с первой. Не странно ли думать, что можно «убедить» кого бы то ни было в «исторической неизбежности и законности капитализма» для известной страны абстрактными, догматичными положениями о значении фабричной промышленности? Не ошибка ли ставить вопрос на эту почву, столь любезную либеральным профессорам из «Русского Богатства»? Не обязательно ли для марксиста свести всё дело к выяснению того, что есть и почему есть именно так, а не иначе?

Народники считают наш капитализм искусственным, тепличным растением, потому что не понимают связи его со всей товарной организацией нашего общественного хозяйства, не видят корней его в нашем «народном производстве». Покажите им эти связи и корни, покажите, что капитализм господствует в наименее развитой и потому в наихудшей форме и в народном производстве, – и вы докажете «неизбежность» русского капитализма. Покажите, что этот капитализм, повышая производительность труда и обобществляя его, развивает и выясняет ту классовую, социальную противоположность, которая повсюду сложилась в «народном производстве», – и вы докажете «законность» русского крупного капитализма. Что касается до практической стороны этого рассуждения, соприкасающегося с вопросом о торговой политике, то можно заметить следующее. Русские марксисты, подчёркивая прежде всего и сильнее всего, что вопрос о свободе торговли и протекционизме есть вопрос капиталистический, вопрос буржуазной политики, должны стоять за свободу торговли, так как в России с особенной силой сказывается реакционность протекционизма, задерживающего экономическое развитие страны, служащего интересам не всего класса буржуазии, а лишь кучке олигархов-тузов, – так как свобода торговли означает ускорение того процесса, который несёт средства избавления от капитализма.



Последний § (XI) III главы посвящён разбору понятия «капитализм». Автор очень справедливо указывает, что это слово употребляется «весьма вольно», приводит примеры «очень узкого» и «очень широкого» его понимания, но никаких точно определённых признаков не устанавливает; понятие – «капитализм», несмотря на разбор автора, осталось неразобранным. А между тем, казалось бы, это не должно представить особенного труда, потому что понятие это введено в науку Марксом и им же обосновано фактически. Но г. Струве и тут не желал бы заражаться «ортодоксией».

«Маркс сам, – говорит он, – представлял себе процесс превращения товарного производства в товарно-капиталистическое, быть может, более стремительным и прямолинейным, чем он есть на самом деле» (стр. 127, прим.).

Быть может. Но так как это единственное представление, обоснованное научно и подкреплённое историей капитала, так как с другими представлениями, «быть может» менее «стремительными» и менее «прямолинейными», мы не знакомы, то мы и обратимся к Марксу. Существенными признаками капитализма, по его учению, являются (1) товарное производство, как общая форма производства. Продукт принимает форму товара в самых различных общественных производственных организмах, но только в капиталистическом производстве такая форма продукта труда является общей, а не исключительной, не единичной, не случайной. Второй признак капитализма (2) – принятие товарной формы не только продуктом труда, но и самим трудом, т. е. рабочей силой человека. Степень развития товарной формы рабочей силы характеризует степень развития капитализма[301]. – При помощи этого определения мы легко разберёмся в приводимых г. Струве примерах неправильного понимания этого термина. Несомненно, что противопоставление русских порядков капитализму, основанное на технической отсталости нашего народного хозяйства, на преобладании ручного производства и т. п., и так часто приводимое народниками, – совершенно нелепо, ибо капитализм существует и при низкой и при высоко развитой технике, и Маркс много раз подчёркивает в «Капитале», что капитал сначала подчиняет себе производство таким, каким он его находит, и лишь впоследствии преобразует его технически. Несомненно, что немецкая Hausindustrie, русская «домашняя система крупного производства» представляют из себя капиталистическую организацию промышленности, ибо тут не только господствует товарное производство, но и владелец денег господствует над производителем и присваивает себе сверхстоимость. Несомненно, что любимое народническое противопоставление западноевропейскому капитализму русского «владеющего землёй» крестьянства показывает тоже только непонимание того, что такое капитализм. И на Западе, как совершенно справедливо замечает автор, сохраняется кое-где «полунатуральное хозяйство крестьян» (124), но этот факт ни на Западе, ни в России не устраняет ни преобладания товарного производства, ни подчинения преобладающего большинства производителей капиталу, – подчинения, которое до своего высшего, предельного развития проходит много ступеней, обыкновенно народниками игнорируемых, несмотря на совершенно точное разъяснение дела Марксом. Начинается это подчинение торговым и ростовщическим капиталом, затем переходит в индустриальный капитализм, который в свою очередь сначала является технически совершенно примитивным и ничем не отличается от старых систем производства, затем организует мануфактуру, – которая всё ещё основывается на ручном труде, покоится на преобладающих кустарных промыслах, не нарушая связи наёмного рабочего с землёй, – и завершает развитие крупной машинной индустрией. Только последняя, высшая стадия представляет кульминационную точку развития капитализма, только она создаёт совершенно экспроприированного, свободного, как птица, рабочего[302], только она порождает (и в материальном и в социальном отношении) то «объединяющее значение» капитализма, которое народники привыкли связывать с капитализмом вообще, только она противополагает капитализму его «кровное детище».

Четвертая глава книги: «Прогресс экономический и прогресс социальный» составляет прямое продолжение третьей главы, относясь к той части книги, которая выдвигает против народников данные «общечеловеческого опыта». Нам придётся тут подробно остановиться, во-первых, на одном неправильном взгляде автора [или неудачном выражении?] насчёт последователей Маркса и, во-вторых, на формулировке задач экономической критики народничества.

Г-н Струве говорит, что Маркс представлял себе переход от капитализма к новому общественному строю в виде резкого падения, крушения капитализма. (Он находит, что это дают основание думать «некоторые места» у Маркса, тогда как на самом деле этот взгляд содержится во всех сочинениях Маркса.) Последователи его борются за реформы. В точку зрения Маркса 40-х годов «внесён был важный корректив»: вместо «пропасти», отделяющей капитализм от нового строя, был признан «целый ряд переходов».

Мы никак не можем признать это правильным. Никакого «корректива» (исправления по-русски) ни важного ни неважного не вносили «последователи Маркса» в его точку зрения. Борьба за реформы нисколько не свидетельствует о «коррективе», нимало не исправляет учения о пропасти и резком падении, так как эта борьба ведётся с открыто и определённо признанной целью – дойти именно до «падения»; а что для этого необходим «целый ряд переходов» – одного фазиса борьбы, одной ступени её в следующие, – это признавал и Маркс в 1840-х годах, говоря в «Манифесте», что нельзя отделять движение к новому строю от рабочего движения (и, следовательно, от борьбы за реформы), выставляя сам в заключение ряд практических мероприятий[303].

Если г. Струве хотел указать на развитие точки зрения Маркса, то он, конечно, прав. Но тогда мы видим тут не «корректив» к его взглядам, а как раз наоборот: проведение, осуществление их.

Мы не можем также согласиться с отношением автора к народничеству.

«Наша народническая литература, – говорит он, – подхватила противопоставление национального богатства и народного благосостояния, прогресса социального, прогресса распределения» (131).

Народничество не «подхватило» этого противопоставления, а только констатировало наличность в пореформенной России той же противоположности между прогрессом, культурой, богатством и – освобождением производителя от средств производства, уменьшением доли производителя в продукте народного труда, ростом нищеты и безработицы, которая создала это противопоставление и на Западе.

«…В силу своего гуманного, народолюбивого характера, эта литература сразу решила вопрос в пользу народного благосостояния, и так как некоторые народно-экономические формы (община, артель), по-видимому, воплощали в себе идеал экономического равенства и таким образом обеспечивали народное благосостояние, а прогресс производства под влиянием усиленного обмена отнюдь не обещал благоприятствовать этим формам, устраняя их экономические и психические основы, то народники, указывая на печальный опыт Запада с производственным прогрессом, опирающимся на частную собственность и экономическую свободу, противопоставили товарному хозяйству – капитализму так называемое „народное производство“, гарантирующее народное благосостояние, как общественно-экономический идеал, за сохранение и дальнейшее развитие которого надлежит бороться русской интеллигенции и русскому народу».

В этом рассуждении с полной наглядностью выступают недостатки изложения у г. Струве. Народничество изображается как «гуманная» теория, которая «подхватила» противопоставление национального богатства и народной бедности, «решила вопрос» в пользу распределения, ибо «опыт Запада» «не обещал» народного благосостояния. И автор начинает спорить против такого «решения» вопроса, упуская из виду, что он воюет только против идеалистического и притом наивно-мечтательного облачения народничества, а не против его содержания, упуская из виду, что он самым уже допущением обычной у гг. народников профессорской постановки вопроса делает крупную ошибку. – Как уже было замечено, содержание народничеству даёт отражение точки зрения и интересов русского мелкого производителя. «Гуманность и народолюбивость» теории была следствием придавленного положения нашего мелкого производителя, терпевшего жестокие невзгоды и от «стародворянских» порядков и традиций и от гнёта крупного капитала. Отношение народничества к «Западу» и его влиянию на Россию определилось, конечно, уже не тем, что оно «подхватило» у него ту или иную идею, а условиями жизни мелкого производителя: он видел против себя крупный капитализм, заимствующий западноевропейскую технику[304], и, будучи угнетаем им, строил наивные теории, объяснявшие не капиталистическую политику капиталистическим хозяйством, а капитализм – политикой, объявлявшие крупный капитализм чем-то чуждым русской жизни, наносным. Прикрепление к своему отдельному маленькому хозяйству отнимало у него возможность понять истинный характер государства, – и он обращался к нему с просьбой о поддержке и развитии мелкого («народного») производства. Неразвитость классовой противоположности, присущей русскому капиталистическому обществу, породила то, что теория этих идеологов мещанства выступила как представительница интересов труда вообще.

Вместо того, чтобы показать нелепость самой уже постановки вопроса у народников и объяснить их «решение» этого вопроса материальными условиями жизни мелкого производителя, автор сам в своей постановке вопроса проявляет догматизм, напоминающий о народническом «выборе» между экономическим и социальным прогрессом.

«Задачей критики экономических основ народничества… является… доказать следующее:

1) Прогресс экономический есть необходимое условие прогресса социального; последний исторически вытекает из первого, и на известной ступени развития между обоими процессами должно явиться и на самом деле является органическое взаимодействие, взаимная обусловленность» (133).

Вообще говоря, положение это, разумеется, совершенно справедливо. Но оно намечает скорее задачи критики социологических, а не экономических основ народничества: в сущности, это – иная формулировка того учения, по которому развитие общества определяется развитием производительных сил и о котором шла речь в I и II главах. Для критики «экономических основ народничества» этого недостаточно. Надо конкретнее формулировать вопрос, свести его от прогресса вообще к «прогрессу» капиталистического русского общества, к тем неправильностям в понимании этого прогресса, которые породили смешные народнические сказки о tabula rasa, о «народном производстве», о беспочвенности русского капитализма и т. д. Вместо того, чтобы говорить: между экономическим и социальным прогрессом должно явиться взаимодействие, – надо указать (или хотя бы наметить) определённые явления социального прогресса в России, у которых народники не видят таких-то экономических корней[305].

«2) Поэтому вопрос об организации производства и степени производительности труда есть вопрос, первенствующий над вопросом о распределении; при известных исторических условиях, когда производительность народного труда и абсолютно и относительно очень низка, первостепенное значение производственного момента сказывается особенно резко».

Автор опирается тут на учение Маркса о подчинённом значении распределения. Эпиграфом к IV главе взяты слова его из замечаний на Готскую программу[306], где Маркс противопоставляет вульгарный социализм – научному, который не придаёт существенного значения распределению, объясняя общественный строй организацией производственных отношений и считая, что данная организация их уже включает в себе определённую систему распределения. Эта идея, по совершенно справедливому замечанию автора, проникает собой всё учение Маркса, и она имеет крайне важное значение для уяснения мещанского содержания народничества. Но вторая половина фразы г. Струве сильно затуманивает её, особенно благодаря неясному термину «производственный момент». Может, пожалуй, возникнуть недоумение, в каком смысле понимать этот термин. Народник стоит на точке зрения мелкого производителя, объясняющего свои невзгоды крайне поверхностно: тем, что он «беден», а сосед скупщик «богат», тем, что «начальство» помогает только крупному капиталу и т. д., одним словом, особенностями распределения, ошибками политики и т. п. Какую же точку зрения противополагает ему автор: точку ли зрения крупного капитала, с презрением смотрящего на мизерное хозяйствование крестьянина-кустаря и гордящегося высокой степенью развития своего производства, своей «заслугой», состоящей в повышении и абсолютно и относительно низкой производительности народного труда? или точку зрения его антипода, который живёт уже в отношениях настолько развитых, что не может удовлетвориться ссылками на политику да на распределение, который начинает понимать, что причина лежит глубже – в самой организации (общественной) производства, в самом устройстве общественного хозяйства на началах индивидуальной собственности под контролем и руководством рынка? Такой вопрос, естественно, мог бы возникнуть у читателя, тем более, что автор иногда употребляет выражение «производственный момент» наряду с выражением «хозяйственность» (см. с. 171: «игнорирование производственного момента» у народников, «доходящее до отрицания всякой хозяйственности»), тем более, что автор иногда соотношением «нерационального» и «рационального» производства заслоняет отношение мелкого производителя и производителя, окончательно уже потерявшего средства производства. Спору нет, что верность изложения автора с объективной стороны от этого не уменьшается; что представить себе дело с точки зрения последнего отношения легко для всякого понимающего антагонистичность капиталистического строя. Но так как общеизвестно, что именно господа российские народники этого не понимают, то в спорах с ними и желательно видеть больше определённости и договорённости и как можно меньше слишком общих абстрактных положений.

Как мы старались показать на конкретном примере в I главе, всё отличие народничества от марксизма состоит в характере критики русского капитализма. Народник для критики капитализма считает достаточным констатировать наличность эксплуатации, взаимодействие между ней и политикой и т. п. Марксист считает необходимым объяснить и связать вместе эти явления эксплуатации как систему известных производственных отношений, как особую общественно-экономическую формацию, законы функционирования и развития которой подлежат объективному изучению.

Народник считает достаточным для критики капитализма – осудить его с точки зрения своих идеалов, с точки зрения «современной науки и современных нравственных идей». Марксист считает необходимым проследить со всей подробностью те классы, которые образуются в капиталистическом обществе, считает основательной только критику с точки зрения определённого класса, – критику, основывающуюся не на моральных суждениях «личности», а на точной формулировке действительно происходящего общественного процесса.

Если попытаться, исходя из этого, формулировать задачи критики экономических основ народничества, то они выразились бы примерно таким образом:

Надо доказать, что крупный капитализм в России относится к «народному производству», как вполне развитое явление к неразвитому, как высшая стадия развития капиталистической общественной формации к низшей её стадии[307]; – что освобождение производителя от средств производства и присвоение продукта его труда владельцем денег должно быть объяснено как на фабрике, так и в самой хотя бы общинной деревне не политикой, не распределением, а теми отношениями производства, которые необходимо складываются в товарном хозяйстве, тем образованием противоположных по своим интересам классов, которое характеризует капиталистическое общество[308]; – что та действительность (мелкое производство), которую народники хотят поднять на высшую ступень, минуя капитализм, уже включает в себя капитализм и присущую ему противоположность классов и столкновения их, – но только в наихудшей её форме, затрудняющей самостоятельную деятельность производителя, и что поэтому народники, игнорируя сложившиеся уже социальные противоположности и мечтая об «иных путях для отечества», являются утопистами-реакционерами, так как крупный капитализм только развивает, очищает и выясняет содержание этих противоположностей, существующих в России везде и повсюду.

В непосредственной связи с слишком абстрактной формулировкой задач экономической критики народничества стоит и дальнейшее изложение автора, доказывающего «необходимость» и «прогрессивность» не русского капитализма, а западноевропейского. Не затрагивая непосредственно экономического содержания народнической доктрины, это изложение даёт, однако, много интересного и поучительного. В нашей народнической литературе не раз раздавались голоса недоверия к западноевропейскому рабочему движению. Особенно ярко выразилось это во время последней полемики против марксистов гг. Михайловского и Кº («Русское Богатство», 1893–1894). Мы ещё ничего хорошего не видали от капитализма – писал тогда г. Михайловский[309]. Нелепость этих мещанских взглядов прекрасно опровергается данными г. Струве, тем более, что данные эти заимствованы из новейшей буржуазной литературы, которую никак нельзя заподозрить в преувеличении.

Цитаты, приводимые автором, показывают, что на Западе все, даже буржуа, видят, что переход капитализма в новую общественно-экономическую формацию неизбежен.

Обобществление труда капитализмом подвинулось так далеко, что даже и в буржуазной литературе громко говорят о необходимости «планомерной организации народного хозяйства». Автор совершенно прав, говоря, что это – «признак времени», признак полного разложения капиталистических порядков. Крайне интересны приводимые им заявления не только буржуазных профессоров, но и консерваторов, вынужденных признать то, что и по сю пору хотят отрицать российские радикалы, – именно, что рабочее движение создано теми материальными условиями, которые порождены капитализмом, а не «просто» культурой или иными политическими условиями.

После всего вышеизложенного, нам едва ли уже есть надобность останавливаться на рассуждении автора, что распределение может прогрессировать, только опираясь на рациональное производство. Ясно, что смысл этого положения – тот, что только крупный капитализм, основанный на рациональном производстве, ставит производителя в условия, позволяющие ему поднять голову, подумать и позаботиться и о себе и о тех, кто благодаря отсталому производству не находится в этих условиях.

Мы заметим только два слова по поводу такой фразы г. Струве:

«Крайне неравномерное распределение, задерживающее экономический прогресс, не создано капитализмом: оно перешло к нему по наследству» от той эпохи, в которой романтики видят молочные реки и кисельные берега (с. 159). Это верно, если при этом автор хочет сказать только, что и до капитализма было неравномерное распределение, о котором склонны забывать гг. народники. Но это неверно, если отрицать усиление неравномерности капитализмом. При крепостном праве не было и быть не могло такого резкого неравенства между совершенно обнищавшим крестьянином или босяком, – и банковским, железнодорожным, промышленным тузом, которое создано пореформенной капиталистической Россией.



Перейдём к V главе. Автор даёт тут общую характеристику «народничества, как экономического мировоззрения». «Народники», по мнению г. Струве, «идеологи натурального хозяйства и первобытного равенства» (167).

С такой характеристикой невозможно согласиться. Мы не станем здесь повторять доводов, приведённых в I главе, в пользу того, что народники – идеологи мелкого производителя. Там было уже показано, как именно материальные условия жизни мелкого производителя, его переходное, срединное положение между «хозяевами» и «рабочими», – порождают и непонимание классовых противоречий народниками и странную смесь прогрессивных и реакционных пунктов их программы.

Здесь добавим только, что первой, т. е. прогрессивной, своей стороной русское народничество сближается с западноевропейским демократизмом, и потому к нему целиком приложима гениальная характеристика демократизма, данная свыше 40 лет тому назад по поводу событий французской истории:

«Демократ, представляя мелкую буржуазию, т. е. переходный класс, в котором взаимно притупляются интересы двух классов, – воображает поэтому, что он вообще стоит выше классового антагонизма. Демократы допускают, что против них стоит привилегированный класс, но вместе со всем остальным населением нации они составляют народ. Они стоят за народное право; они представляют народные интересы. Поэтому им нет надобности исследовать интересы и положение различных классов. Им нет надобности слишком строго взвешивать свои собственные средства[310]… Если оказывается, что их интересы не заинтересовывают, что их сила есть бессилие, то виноваты тут либо вредные софисты, раскалывающие единый народ на различные враждебные лагери[311]… либо всё рухнуло из-за какой-нибудь детали исполнения, либо, наконец, непредусмотренная случайность повела на этот раз к неудаче. Во всяком случае демократ выходит из самого позорного поражения настолько же незапятнанным, насколько невинным он туда вошёл, выходит с укрепившимся убеждением, что он должен победить, что не он сам и его партия должна оставить старую точку зрения, а, напротив, обстоятельства должны дорасти до него» (ihm entgegenzureifen haben. «Der achtzehnte Brumaire u. s. w.», s. 39)[312].

О неправильности той характеристики народников, которая видит в них идеологов натурального хозяйства и первобытного равенства, говорят приведённые самим автором примеры.

«Как курьёз следует отметить, – говорит г. Струве, – что г. -он до сих пор называет Васильчикова либеральным экономистом» (169).

Если брать это наименование по существу, то оно вовсе не курьёзно. Васильчиков ставит в свою программу дешёвый и широко распространённый кредит. Г-н Николай – он не может не видеть, что на почве капиталистического общества, каково русское, кредит только усилит буржуазию, поведёт к «развитию и упрочению капиталистических отношений» («Очерки», с. 77). Васильчиков, как и все народники, своими практическими мероприятиями представляет интересы одной лишь мелкой буржуазии. Курьёзно тут разве только то, что г. -он, восседая рядом с публицистами «Русского Богатства», «до сих пор» не видит, что они представляют из себя совершенно таких же маленьких «либеральных экономистов», как и кн. Васильчиков. Теория утопизма легко мирится на практике с мещанскими прогрессами. Ещё более подтверждает такую квалификацию народничества Головачёв, сознающий бессмысленность поголовного надела и предлагающий «дешёвый кредит для рабочего люда». Критикуя эту «изумительную» теорию, г. Струве обращает внимание только на её теоретическую вздорность, но не замечает как будто бы её мелкобуржуазного содержания.

Нельзя не остановиться ещё, по поводу V главы, на «законе средних потребностей» г. Щербины. Это важно для оценки мальтузианства г. Струве, которое рельефно выступает в VI главе. «Закон» состоит в том, что при группировке крестьян по наделу получается очень мало колеблющаяся (по группам) средняя величина потребностей крестьянской семьи (т. е. расходов на разные нужды), причём расходы г. Щербина расчисляет на 1 душу населения.

Г. Струве с удовольствием подчёркивает, что этот «закон» «имеет огромное значение», так как, дескать, подтверждает «общеизвестный» закон Мальтуса, что «благосостояние и размножение населения определяется доступными ему средствами существования».

Непонятно, почему обрадовался этому закону г. Струве. Непонятно, каким образом можно усматривать «закон» да ещё с «огромным значением» в расчётах г. Щербины. Очень естественно, что при не особенно больших различиях в образе жизни отдельных крестьянских семей мы получаем мало колеблющиеся средние, если разобьём крестьян по группам, особенно если за основание при делении на группы возьмём размер надела, не определяющий непосредственно благосостояния семьи (так как надел может быть сдан, а может быть и ещё арендована земля) и достающийся одинаково и богатому и бедному крестьянину, владеющим одинаковым числом окладных душ. Расчёты г. Щербины только и доказывают, что он избрал неудачный приём группировки. Если г. Щербина видит тут какой-то открытый им закон, – то это совсем странно. Не менее странно усматривать тут подтверждение закона Мальтуса, как будто бы по величине надела можно было судить о «доступных крестьянину средствах существования», не принимая во внимание ни аренды, ни «заработков», ни экономической зависимости крестьянина от помещика и скупщика. – По поводу этого «закона» г. Щербины (изложение его у г. Щербины показывает, что сам автор «закона» придаёт невероятно большое значение своим ровно ничего не доказывающим средним цифрам) г. Струве говорит:

«„Народное производство“ в данном случае означает просто хозяйство без приложения наёмного труда. Что при такой организации хозяйства „прибавочная стоимость“ остаётся в руках производителя – это бесспорно» (176).

И автор указывает, что при низкой производительности труда это не мешает представителю такого «народного производства» жить хуже рабочего. Увлечение мальтузианством привело автора к неточной формулировке выписанного положения. Торговый и ростовщический капитал подчиняет себе труд в каждой русской деревне и – не обращая производителя в наёмного рабочего – отнимает у него не меньше прибавочной стоимости, чем капитал индустриальный берёт у работника. Г. Струве справедливо указал выше, что капиталистическое производство наступает с того момента, когда между производителем и потребителем становится капиталист, хотя бы он только покупал у самостоятельного (по виду) производителя готовый товар (стр. 99 и прим. 2), и из русских «самостоятельных» производителей было бы не легко найти таких, которые не работают на капиталиста (купца, скупщика, кулака и пр.). Одна из самых крупных ошибок народников состоит в том, что они не видят теснейшей и неразрывной связи между капиталистической организацией русского общественного хозяйства и полновластным господством в деревне торгового капитала. Поэтому замечательно верно говорит автор, что «самоё словосочетание „народное производство“ в том смысле, как его употребляют гг. народники, не отвечает никакому реальному историческому порядку. У нас в России до 1861 г. „народное производство“ было тесно связано с крепостным правом, а затем после 1861 г. ускоренным темпом происходило развитие товарного хозяйства, которое не могло не искажать чистоты народного производства» (177). Когда народник говорит, что принадлежность производителю средств производства – исконное начало русского быта, он просто-напросто извращает историю в угоду своей утопии, извращает посредством словесного ухищрения: при крепостном праве средства производства давались производителю помещиком для того, чтобы производитель мог отрабатывать на него барщину; надел был как бы натуральной заработной платой, – «исконным» средством присвоения прибавочного продукта. Разрушение крепостного права вовсе не было «освобождением» производителя; оно означало только перемену формы прибавочного продукта. Если где-нибудь в Англии падение крепостного права создало действительно самостоятельных и свободных крестьян, то наша реформа сразу совершила переход от «позорного» крепостного прибавочного продукта к «свободной» буржуазной сверхстоимости.


ГЛАВА IV. Объяснение некоторых черт пореформенной экономики России у г. Струве

Последняя (шестая) глава книги г. Струве посвящена самому важному вопросу – экономическому развитию России. Теоретическое содержание её распадается на следующие отделы: 1) перенаселение в земледельческой России, его характер и причины; 2) разложение крестьянства, его значение и причины; 3) роль промышленного капитализма в разорении крестьянства; 4) частновладельческое хозяйство; характер его развития и 5) вопрос о рынках для русского капитализма. Прежде чем перейти к разбору аргументации г. Струве по каждому из этих вопросов, остановимся на замечаниях его о крестьянской реформе.

Автор заявляет протест против «идеалистического» её понимания и указывает на потребности государства, которые требовали подъёма производительности труда, на выкуп, на давление «снизу». Жаль, что автор не договорил своего законного протеста до конца. Народники объясняют реформу развитием в «обществе» «гуманных» и «освободительных» идей. Факт этот несомненен, но объяснять им реформу значит впадать в бессодержательную тавтологию, сводя «освобождение» к «освободительным» идеям. Для материалиста необходимо особое рассмотрение содержания тех мероприятий, которые во имя идей были осуществлены. Не было в истории ни одной важной «реформы», хотя бы и носившей классовый характер, в пользу которой не приводились бы высокие слова и высокие идеи. Точно так же и в крестьянской реформе. Если обратить внимание на действительное содержание произведённых ею перемен, то окажется, что характер их таков: часть крестьян была обезземелена, и – главное – остальным крестьянам, которым была оставлена часть их земли, пришлось выкупать её как совершенно чужую вещь у помещиков и притом ещё выкупать по цене, искусственно поднятой. Такие реформы не только у нас в России, но и на Западе облекались теориями «свободы» и «равенства», и было уже показано в «Капитале», что почвой, взрастившей идеи свободы и равенства, было именно товарное производство. Во всяком случае, как ни сложен был тот бюрократический механизм, который проводил реформу в России, как ни далёк он был, по-видимому[313], от самой буржуазии, – остаётся неоспоримым, что на почве такой реформы только и могли вырасти порядки буржуазные. Г-н Струве совершенно справедливо указывает, что ходячее противоположение русской крестьянской реформы – западноевропейским неправильно:

«совершенно неверно (в столь общей форме) утверждение, что в Западной Европе крестьяне были освобождены без земли или, другими словами, обезземелены законодательным путём» (196).

Я подчёркиваю слова: «в столь общей форме», так как обезземеление крестьян законодательным путём – несомненный исторический факт всюду, где была произведена крестьянская реформа, но это факт не всеобщий, ибо часть крестьян, при освобождении от крепостной зависимости, выкупила землю у помещиков на Западе, выкупает и у нас. Только буржуа способны затушёвывать этот факт выкупа и толковать о том, будто «освобождение крестьян с землёй[314] сделало из России tabula rasa» (слова некоего г. Яковлева, «от души приветствуемые» г-ном Михайловским, – см. стр. 10 у П. Струве).


I

Перейдём к теории г. Струве о «характере перенаселения в земледельческой России». Это – один из самых важных пунктов, в которых г. Струве отступает от «доктрины» марксизма к доктрине мальтузианства. Сущность его взглядов, развиваемых им в полемике против г. Н. -она, состоит в том, что перенаселение в земледельческой России – «не капиталистическое, а, так сказать, простое, соответствующее натуральному хозяйству»[315].

Так как г. Струве говорит, что его возражение г. -ону «вполне совпадает с общим возражением Ф.-А. Ланге против теории относительного перенаселения Маркса» (183, прим.), то мы и обратимся сначала к этому «общему возражению» Ланге для его проверки.

Ланге рассуждает о законе народонаселения Маркса в своём «Рабочем вопросе» в главе V (русск. пер., с. 142–178). Он начинает с основного положения Маркса, что

«вообще каждому исторически особенному способу производства соответствует свой собственный закон возрастания народонаселения, имеющий только историческое значение. Абстрактный закон размножения существует только для растений и животных»[316].

Ланге говорит на это:

«Да будет нам позволено заметить, что и для растений и животных, строго говоря, не существует никакого „абстрактного“ закона размножения, так как вообще абстракция есть только выделение общего в целом ряде однородных явлений» (143),

и Ланге с подробностью разъясняет Марксу, что такое абстракция. Очевидно, что он просто не понял смысла заявления Маркса. Маркс противополагает в этом отношении человека – растениям и животным на том основании, что первый живёт в различных, исторически сменяющихся, социальных организмах, определяемых системой общественного производства, а следовательно, и распределения. Условия размножения человека непосредственно зависят от устройства различных социальных организмов, и потому закон народонаселения надо изучать для каждого такого организма отдельно, а не «абстрактно», без отношения к исторически различным формам общественного устройства. Разъяснение Ланге, что абстракция есть выделение общего из однородных явлений, обращается целиком против него самого: мы можем считать однородными условия существования только животных и растений, но никак не человека, раз мы знаем, что он жил в различных по типу своей организации социальных союзах.

Изложивши затем теорию Маркса об относительном перенаселении в капиталистической стране, Ланге говорит:

«с первого взгляда может показаться, что эта теория порывает длинную нить, проходящую через всю органическую природу вплоть до человека, что она объясняет основания рабочего вопроса так, как будто бы общие изыскания о существовании, размножении и совершенствовании человеческого рода для нашей цели, т. е. для понимания рабочего вопроса, вполне излишни» (154)[317].

Нити, проходящей через всю органическую природу вплоть до человека, теория Маркса нимало не прерывает: она требует только, чтобы «рабочий вопрос» – так как таковой существует лишь в капиталистическом обществе – решался не на основании «общих изысканий» о размножении человека, а на основании особенных изысканий о законах капиталистических отношений. Но Ланге другого мнения:

«в действительности же, – говорит он, – это не так. Прежде всего ясно, что фабричный труд уже в первых своих зачатках предполагает нищету» (154).

И Ланге посвящает полторы страницы доказательствам этого положения, которое очевидно само собой и которое ни на волос не двигает нас вперёд: во-первых, мы знаем, что капитализм сам создаёт нищету ещё ранее той стадии его развития, когда производство принимает фабричную форму, ранее того, как машины создают избыточное население; во-вторых, и предшествующая капитализму форма общественного устройства – феодальная, крепостническая – сама создавала свою особую нищету, которую она и передала по наследству капитализму.

«Но даже с таким могучим помощником [т. е. с нуждой] первому предпринимателю лишь в редких случаях удаётся переманить значительное количество рабочих сил к новому роду деятельности. Обыкновенно дело происходит следующим образом. Из местности, где фабричная промышленность отвоевала уже себе права гражданства, предприниматель привозит с собою контингент рабочих; к нему он присоединяет несколько бобылей[318], не имеющих в данный момент работы, а дальнейшее пополнение наличного фабричного контингента производится уже среди подрастающего юношества» (156).

Два последние слова Ланге пишет курсивом. Очевидно, «общие изыскания о существовании, размножении и совершенствовании человеческого рода» выразились именно в том положении, что фабрикант набирает новых рабочих из «подрастающего юношества», а не из увядающей старости. Добрый Ланге на целой странице ещё (157) продолжает эти «общие изыскания», рассказывая читателю, что родители стремятся обеспечить своих детей, – что досужие моралисты напрасно осуждают стремление выбиться из того состояния, в котором родился, что стремиться пристроить детей к собственному заработку – вполне естественно. Только преодолев все эти рассуждения, уместные разве в прописях, доходим мы до дела:

«В земледельческой стране, почва которой принадлежит мелким и крупным владельцам, неизбежно возникает, если только в народных нравах не укрепилась тенденция добровольного ограничения рождений, постоянный избыток рабочих рук и потребителей, желающих существовать на произведения данной территории» (157–158).

Это чисто мальтузианское положение Ланге просто выставляет, без всяких доказательств. Он повторяет его ещё и ещё раз, говоря, что

«во всяком случае народонаселение такой страны, хотя бы оно абсолютно и было очень редко, представляет обыкновенно признаки относительного перенаселения», что «на рынке постоянно преобладает предложение труда, между тем как спрос остаётся незначительным» (158),

– но всё это остаётся совершенно голословным. Откуда это следует, чтобы «избыток рабочих» получался действительно «неизбежно»? Откуда явствует связь этого избытка с отсутствием в народных нравах тенденции добровольного ограничения рождений? Не следовало ли, прежде чем рассуждать о «народных нравах», посмотреть на те производственные отношения, в которых живёт этот народ? Представим себе, например, что те мелкие и крупные владельцы, о которых говорит Ланге, были соединены по производству материальных ценностей таким образом: мелкие владельцы получали от крупных земельные наделы на своё содержание и за это работали на крупных барщину, обрабатывая их поля. Представим далее, что эти отношения разрушены, что гуманные идеи до того закружили голову крупным владельцам, что они «освободили своих крестьян с землёй», т. е. отрезали у них, примерно, 20% наделов, а за остальные 80% заставили платить покупную цену земли, повышенную вдвое. Понятно, что эти крестьяне, обеспеченные таким образом от «язвы пролетариата», по-прежнему должны работать на крупных владельцев, чтобы существовать, но работают они теперь уже не по наряду крепостного бурмистра, как прежде, а по свободному договору, – следовательно, перебивают друг у друга работу, так как теперь они уже вместе не связаны и каждый хозяйничает за свой счёт. Этот порядок перебивания работы неизбежно вытолкнет некоторых крестьян: так как они вследствие уменьшения наделов и увеличения платежей стали слабее по отношению к помещику, то конкуренция их увеличит норму прибавочного продукта, и помещик обойдётся меньшим числом крестьян. Сколько бы ни укреплялась в народных нравах тенденция добровольного ограничения рождений, – образование «избытка» всё равно неизбежно. Рассуждение Ланге, игнорирующее общественно-экономические отношения, служит только наглядным доказательством негодности его приёмов. А Ланге ничего не даёт ещё кроме таких же рассуждений. Он говорит, что фабриканты охотно переносят производство в деревенскую глушь по той причине, что там «всегда имеется наготове потребное количество детского труда для любого дела» (161), не исследуя, какая история, какой способ общественного производства создал эту «готовность» родителей отдавать своих детей в кабалу. Его приёмы всего рельефнее выясняются на таком его рассуждении: он цитирует Маркса, который говорит, что машинная индустрия, давая возможность капиталу покупать труд женщин и детей, делает рабочего «работорговцем».

«Так вот к чему клонилась речь!» – победоносно восклицает Ланге. – «Но разве можно думать, что рабочий, который из нужды продаёт свою собственную рабочую силу, так легко перешёл бы ещё и к торговле женою и детьми, если бы его и к этому шагу не побуждали, с одной стороны, нужда, а с другой – соблазн?» (163).

Добрый Ланге довёл своё усердие до того, что защищает рабочего от Маркса, доказывая Марксу, что рабочего «толкает нужда».

«…Да и что иное в сущности представляет собою эта всё дальше развивающаяся нужда, как не метаморфозу борьбы за существование?» (163).

Вот к каким открытиям приводят «общие изыскания о существовании, размножении и совершенствовании человеческого рода»! Узнаем ли мы хоть что-нибудь о причинах «нужды», об её политико-экономическом содержании и ходе развития, если нам говорят, что это – метаморфоза борьбы за существование? Ведь это можно сказать про всё, что угодно, и про отношения рабочего к капиталисту, и землевладельца к фабриканту и к крепостному крестьянину и т. д., и т. д. Ничего, кроме подобных бессодержательных банальностей или наивностей, не даёт нам попытка Ланге исправить Маркса. Посмотрим теперь, что даёт в подкрепление этой поправки последователь Ланге, г. Струве – на рассуждении о конкретном вопросе, именно перенаселении в земледельческой России.

Товарное производство – начинает г. Струве – увеличивает ёмкость страны.

«Обмен проявляет такое действие не только путём полной, технической и экономической, реорганизации производства, но и в тех случаях, когда и техника производства остаётся на прежней ступени, и натуральное хозяйство удерживает, в общей экономии населения, прежнюю доминирующую роль. Но в этом случае после короткого оживления совершенно неизбежно наступает „перенаселение“; в нём, однако, товарное производство если и виновато, то только: 1) как возбудитель, 2) как усложняющий момент» (182).

Перенаселение наступило бы и без товарного хозяйства: оно носит некапиталистический характер.

Вот те положения, которые выставляет автор. С самого начала они поражают той же голословностью, какую мы видели у Ланге: утверждается, что натурально-хозяйственное перенаселение неизбежно, но не поясняется, каким именно процессом оно создаётся.

Обратимся к тем фактам, в которых автор находит подтверждение своих взглядов.

Данные за 1762–1846 гг. показывают, что население в общем размножалось вовсе не быстро: ежегодный прирост – 1,07–1,5%. При этом быстрее размножилось оно, по словам Арсеньева, в губерниях «хлебопашественных».

«Факт» этот, – заключает г. Струве, – «чрезвычайно характерен для примитивных форм народного хозяйства, где размножение стоит в непосредственной зависимости от естественного плодородия, зависимости, которую можно, так сказать, осязать руками». Это – действие «закона соответствия между размножением населения и средствами существования» (185).

«Чем шире земельный простор и чем выше естественное плодородие земли, тем больше естественный прирост населения» (186).

Вывод совершенно бездоказательный: на основании одного того факта, что в губерниях центральной области Европейской России население всего менее возросло с 1790 по 1846 год во Владимирской и Калужской губерниях, строится целый закон о соответствии между размножением населения и средствами существования. Да разве по «земельному простору» можно судить о средствах существования населения? (Если бы даже и признать, что столь немногочисленные данные позволяют делать общие выводы.) Ведь «население» это не прямо обращало на себя добытые им продукты «естественного плодородия»: оно делилось ими с помещиками, с государством. Не ясно ли, что та или другая система помещичьего хозяйства – оброк или барщина, размер повинностей и способы их взимания и т. д. – неизмеримо более влияли на величину достающихся населению «средств существования», чем земельный простор, находившийся не в исключительном и свободном владении производителей? Да мало этого. Независимо от тех общественных отношений, которые выражались в крепостном праве, население связано было и тогда обменом:

«отделение обрабатывающей промышленности от земледелия, – справедливо говорит автор, – т. е. общественное, национальное разделение труда существовало и в дореформенную эпоху» (189).

Спрашивается, почему же в таком случае должны мы думать, что «средства существования» были менее обильны у владимирского кустаря или прасола, живших на болоте, чем у тамбовского серого земледельца со всем его «естественным плодородием земли»?

Затем г. Струве приводит данные об уменьшении крепостного населения перед освобождением. Экономисты, мнение которых он сообщает, приписывают это явление «упадку благосостояния» (189). Автор заключает:

«Мы остановились на факте уменьшения числа крепостного населения перед освобождением, потому что он – по нашему мнению – бросает яркий свет на экономическое положение России в ту эпоху. Значительная часть страны была… насыщена населением при данных технико-экономических и социально-юридических условиях: последние были прямо неблагоприятны для сколько-нибудь быстрого размножения почти 40% всего населения» (189).

При чём же тут «закон» Мальтуса о соответствии размножения со средствами существования, когда крепостнические общественные порядки направляли эти средства существования в руки кучки крупных землевладельцев, минуя массу населения, размножение которой подвергается изучению? Можно ли признать какую-нибудь цену за таким, например, соображением автора, что наименьший прирост оказался или в малоплодородных губерниях со слабым развитием промышленности, или в густо населённых чисто земледельческих губерниях? Г. Струве хочет видеть в этом проявление «некапиталистического перенаселения», которое должно было бы наступить и без товарного хозяйства, которое «соответствует натуральному хозяйству». Но с таким же, если не с большим правом можно было бы сказать, что это перенаселение соответствует крепостному хозяйству, что медленный рост населения всего более зависел от того усиления эксплуатации крестьянского труда, которое произошло вследствие роста товарного производства в помещичьих хозяйствах вследствие того, что они стали употреблять барщинный труд на производство хлеба для продажи, а не на свои только потребности. Примеры автора говорят против него: они говорят о невозможности построить абстрактный закон народонаселения, по формуле о соответствии размножения со средствами существования, игнорируя исторически особые системы общественных отношений и стадии их развития.

Переходя к пореформенной эпохе, г. Струве говорит:

«в истории населения после падения крепостного права мы видим ту же основную черту, что и до освобождения. Энергия размножения в общем стоит в прямой зависимости от земельного простора и земельного надела» (198).

Это доказывается табличкой, группирующей крестьян по размеру надела и показывающей, что прирост населения тем больше, чем больше размер надела.

«Да оно и не может быть иначе при условии натурального, „самопотребительского“… хозяйства, служащего прежде всего для непосредственного удовлетворения нужд самого производителя» (199).

Действительно, если бы это было так, если бы наделы служили прежде всего для непосредственного удовлетворения нужд производителя, если бы они представляли единственный источник удовлетворения этих нужд, – тогда и только тогда можно было бы выводить из подобных данных общий закон размножения. Но мы знаем, что это не так. Наделы служат «прежде всего» для удовлетворения нужд помещиков и государства: они отбираются от владельцев, если эти «нужды» не удовлетворяются в срок; они облагаются платежами, превышающими их доходность. Далее, это – не единственный ресурс крестьянина. Дефицит в хозяйстве, говорит автор, должен превентивно и репрессивно отражаться на населении. Отхожие промыслы, отвлекая взрослое мужское население, сверх того задерживают размножение (199). Но если дефицит надельного хозяйства покрыт арендой или промысловым заработком, то средства существования крестьянина могут оказаться вполне достаточными для «энергичного размножения». Бесспорно, что так благоприятно обстоятельства могут сложиться лишь для меньшинства крестьян, но – при отсутствии специального разбора производственных отношений внутри крестьянства – ниоткуда не видно, чтобы этот прирост шёл равномерно, чтобы он не вызывался преимущественно благосостоянием меньшинства. Наконец, автор сам ставит условием доказательности своего положения – натуральное хозяйство, а после реформы, по его собственному признанию, широкой волной проникло в прежнюю жизнь товарное производство. Очевидно, что для установления общего закона размножения данные автора абсолютно недостаточны. Мало того – абстрактная «простота» этого закона, предполагающего, что средства производства в рассматриваемом обществе «служат прежде всего для непосредственного удовлетворения нужд самого производителя», даёт совершенно неправильное, ничем не доказанное освещение в высшей степени сложным фактам. Например: после освобождения – говорит г. Струве – помещикам выгодно было сдавать крестьянам земли в аренду.

«Таким образом, пищевая площадь, доступная крестьянству, т. е. его средства существования, увеличилась» (200).

Это прямолинейное отнесение всей аренды на счёт «пищевой площади» совершенно голословно и неверно. Автор сам указывает, что помещики брали себе львиную долю продукта, производимого на их земле (200), так что ещё вопрос, не ухудшала ли такая аренда (за отработки, например) положения арендаторов, не возлагала ли она на них обязательств, приводивших в конце концов к уменьшению пищевой площади. Далее, автор сам указывает, что аренда под силу лишь зажиточным (216) крестьянам, в руках которых она должна являться скорее средством расширения товарного хозяйства, чем укрепления «самопотребительского». Если бы даже было доказано, что в общем аренда улучшила положение «крестьянства», – то какое значение могло бы иметь это обстоятельство, когда, по словам самого автора, бедняки разорялись арендами (216) – т. е. это улучшение для одних означало ухудшение для других? В крестьянской аренде, очевидно, переплетаются старые, крепостнические отношения и новые, капиталистические; абстрактное рассуждение автора, не принимающего во внимание ни тех, ни других, не только не помогает разобраться в этих отношениях, а напротив, запутывает дело.

Остаётся ещё одно указание автора на данные, подтверждающие, якобы, его взгляды. Это именно ссылка на то, что

«старое слово малоземелье есть только общежитейский термин для того явления, которое наука называет перенаселением» (186).

Автор как бы опирается, таким образом, на всю нашу народническую литературу, которая бесспорно установила тот факт, что крестьянские наделы «недостаточны», которая тысячи раз «подкрепляла» свои пожелания о «расширении крестьянского землевладения» таким «простым» соображением: население увеличилось – наделы измельчали – естественно, что крестьяне разоряются. Едва ли, однако, это избитое народническое рассуждение о «малоземелье» имеет какое-нибудь научное[319] значение, едва ли оно может годиться на что-нибудь иное, кроме как на «благонамеренные речи» в комиссии по вопросу о безболезненном шествовании отечества по правильному пути. В этом рассуждении за деревьями не видно леса, за внешними контурами явления не видно основного общественно-экономического фона картины. Принадлежность огромного земельного фонда представителям «стародворянского» уклада – с одной стороны, приобретение земли покупкой, с другой – вот тот основной фон, при котором всякое «расширение землевладения» останется жалким паллиативом. И народнические рассуждения о малоземелье, и мальтусовы «законы» о соответствии размножения со средствами существования грешат именно своей абстрактной «простотой», игнорирующей данные, конкретные общественно-экономические отношения.

Этот обзор аргументов г. Струве приводит нас к тому выводу, что положение его, будто перенаселение в земледельческой России объясняется несоответствием размножения со средствами существования, решительно ничем не доказано. Свои аргументы он заключает таким образом:

«и вот – перед нами картина натурально-хозяйственного перенаселения, осложнённого товарно-хозяйственными моментами и другими важными чертами, унаследованными от социального строя крепостной эпохи» (200).

Конечно, про всякий экономический факт, происходящий в стране, которая переживает переход от «натурального» хозяйства к «товарному», можно сказать, что это – явление «натурально-хозяйственное, осложнённое товарно-хозяйственными моментами». Можно и наоборот сказать: «товарно-хозяйственное явление, осложнённое натурально-хозяйственными моментами» – но всё это не в состоянии дать не только «картины», но даже и малейшего представления о том, как именно создаётся перенаселение на почве данных общественно-экономических отношений. Окончательный вывод автора против г. Н. -она и его теории капиталистического перенаселения в России гласит: «наши крестьяне производят недостаточно пищи» (237).

Земледельческое производство крестьян до сих пор даёт продукты, идущие помещикам, получающим чрез посредство государства выкупные платежи, – оно служит постоянным объектом операций торгового и ростовщического капитала, отбирающего громадные доли продукта у преобладающей массы крестьянства, – наконец, среди самого «крестьянства» это производство распределено так сложно, что общий и средний плюс (аренда) оказывается для массы минусом, и всю эту сеть общественных отношений г. Струве разрубает как гордиев узел[320] абстрактным и голословнейшим решением: «недостаточно производство». Нет, эта теория не выдерживает никакой критики: она только загромождает то, что подлежит исследованию, – производственные отношения в земледельческом хозяйстве крестьян. Мальтузианская формула изображает дело так, как будто перед нами tabula rasa, а не крепостнические и буржуазные отношения, переплетающиеся в современной организации русского крестьянского хозяйства.

Разумеется, мы никак не можем удовлетвориться одной критикой взглядов г. Струве. Мы должны ещё задаться вопросом: в чём основания его ошибки? и кто из противников (г. Н. -он и г. Струве) прав в своих объяснениях перенаселения?

Г. Н. -он основывает своё объяснение перенаселения на факте «освобождения» массы рабочих вследствие капитализации промыслов. При этом он приводит только данные о росте крупной фабрично-заводской промышленности и оставляет без внимания параллельный факт роста кустарных промыслов, выражающий углубление общественного разделения труда[321]. Он переносит своё объяснение на земледелие, даже и не пытаясь обрисовать точно его общественно-экономическую организацию и степень её развития.

Г. Струве указывает в ответ на это, что «капиталистическое перенаселение в смысле Маркса тесно связано с прогрессом техники» (183), и так как он, вместе с г. -оном, находит, что «техника» крестьянского «хозяйства почти не прогрессировала» (200), – то он и отказывается признать перенаселение в земледельческой России капиталистическим и ищет других объяснений.

Указание г. Струве в ответ г. Н. -ону правильно. Капиталистическое перенаселение создаётся тем, что капитал овладевает производством и, уменьшая число необходимых (для производства данного количества продуктов) рабочих, создаёт излишнее население. Маркс говорит о капиталистическом перенаселении в земледелии следующее:

«Как скоро капиталистическое производство овладевает сельским хозяйством, или, по мере того как оно овладевает им, спрос на сельских рабочих абсолютно уменьшается вместе с накоплением функционирующего в этой области капитала, причём выталкивание рабочих не сопровождается, как в промышленности неземледельческой, большим привлечением их. Поэтому часть сельского населения постоянно готова перейти в городское или мануфактурное население[322]. (Мануфактура – здесь в смысле всякой неземледельческой промышленности.) Этот источник относительного перенаселения течёт, таким образом, постоянно. Но его постоянное течение предполагает уже в деревне постоянное скрытое перенаселение, размер которого становится виден только тогда, когда отводные каналы открываются необыкновенно широко. В силу этого сельский рабочий вынужден ограничиваться минимумом заработной платы и постоянно стоит одной ногой в болоте пауперизма» («Das Kapital», 2. Aufl., s. 668)[323].

Г-н Н. -он не доказал капиталистического характера перенаселения в земледельческой России потому, что не поставил его в связь с капитализмом в земледелии: ограничившись беглым и неполным указанием на капиталистическую эволюцию частновладельческого хозяйства, он совершенно упустил из виду буржуазные черты организации крестьянского хозяйства. Г-ну Струве следовало исправить эту неудовлетворительность изложения г. Н. -она, имеющую очень важное значение, ибо игнорирование капитализма в земледелии, его господства и в то же время его слабого ещё развития, естественно, повело к теории об отсутствии или сокращении внутреннего рынка. Вместо того, чтобы свести теорию г. Н. -она к конкретным данным нашего земледельческого капитализма, г. Струве впал в другую ошибку, отрицая совершенно капиталистический характер перенаселения.

Вторжением капитала в земледельческое хозяйство характеризуется вся пореформенная история. Помещики переходили (медленно или быстро, это – другой вопрос) к вольнонаёмному труду, который получил весьма широкое распространение и определил собой даже характер преобладающей части крестьянских заработков; они повышали технику и вводили в употребление машины. Даже вымирающая крепостническая система хозяйства – отдача крестьянам земли за отработки – подвергалась буржуазному превращению вследствие конкуренции крестьян, поведшей к ухудшению положения съёмщиков, к более тяжёлым условиям[324] и, следовательно, к уменьшению числа рабочих. В крестьянском хозяйстве обнаружилось совершенно ясно разложение крестьянства на деревенскую буржуазию и пролетариат. «Богатеи» расширяли запашку, улучшали хозяйство [ср. В. В. «Прогрессивные течения в крестьянском хозяйстве»] и вынуждены были прибегать к наёмному труду. Всё это – давно установленные, общепризнанные факты, которые указывает (как сейчас увидим) и сам г. Струве. Возьмём ещё для иллюстрации самый обыкновенный в русской деревне случай: «кулак» оттягал у «общины», вернее, у сообщинников пролетарского типа, лучший кусок надельной земли и ведёт на нём хозяйство трудом и инвентарём тех же «обеспеченных наделом» крестьян, которые опутаны долгами и обязательствами и привязаны к своему благодетелю – для социального взаимоприспособления и солидарной деятельности – силою излюбленных народниками общинных начал. Его хозяйство ведётся, конечно, лучше хозяйства разорённых крестьян и требует гораздо меньше рабочих сравнительно с тем временем, когда этот кусок был в руках нескольких мелких хозяев. Что подобные факты не единичны, а всеобщи, – этого ни один народник отрицать не может. Самобытность их теорий состоит только в том, что они не хотят назвать эти факты их настоящим именем, не хотят видеть, что они означают господство капитала в земледелии.

Они забывают, что первичной формой капитала всегда и везде был капитал торговый, денежный, что капитал всегда берёт технический процесс производства таким, каким он его застаёт, и лишь впоследствии подвергает его техническому преобразованию. Они не видят поэтому, что, «отстаивая» (словами, разумеется, – не более того) современные земледельческие порядки от «грядущего» (?!) капитализма, они отстаивают только средневековые формы капитала от натиска его новейших, чисто буржуазных форм.

Таким образом, нельзя отрицать капиталистического характера перенаселения в России, как нельзя отрицать господства капитала в земледелии. Но совершенно нелепо, разумеется, игнорировать степень развития капитала, как это делает г. Н. -он, который в своём увлечении представляет его почти завершившимся и потому сочиняет теорию о сокращении или отсутствии внутреннего рынка, тогда как на самом деле капитал, хотя уже и господствует, но в очень неразвитой сравнительно форме; до полного развития, до полного отделения производителя от средств производства ещё много промежуточных ступеней, и каждый шаг вперёд земледельческого капитализма означает рост внутреннего рынка, который, по теории Маркса, именно земледельческим капитализмом и создаётся, – который в России не сокращается, а, напротив, складывается и развивается.

Далее, мы видим из этой, хотя бы и самой общей характеристики нашего земледельческого капитализма[325], что он не покрывает собой всех общественно-экономических отношений в деревне. Рядом с ним мы видим всё ещё и крепостнические отношения – и в хозяйственной области (например, сдача отрезных земель за отработки и взносы натурой – тут налицо все признаки крепостнического хозяйства: и натуральный «обмен услуг» между производителем и владельцем средств производства, и эксплуатация производителя посредством прикрепления его к земле, а не отделения от средств производства), и ещё более в социальной и юридико-политической (обязательное «обеспечение наделом», прикрепление к земле, т. е. отсутствие свободы передвижения, платёж выкупных, т. е. того же оброка помещику, подчинение привилегированным землевладельцам в области суда и управления и т. д.); эти отношения тоже ведут, несомненно, к разорению крестьян и к безработице, «перенаселению» прикреплённых к земле батраков. Капиталистическая основа современных отношений не должна скрывать этих всё ещё могущественных остатков «стародворянского» наслоения, которые ещё не разрушены капитализмом именно вследствие его неразвитости. Неразвитость капитализма, «отсталость России», которую народники считают «счастьем»[326], является «счастьем» только для эксплуататоров благородного звания. В современном «перенаселении» кроме основных капиталистических черт есть, следовательно, ещё крепостнические.

Если мы сравним это последнее положение с положением г-на Струве о том, что в «перенаселении» есть натурально-хозяйственные и товарно-хозяйственные черты, то увидим, что первое не исключает второго, а, напротив, включается в него: крепостное право относится к явлениям «натурально-хозяйственным», капитализм – к «товарно-хозяйственным». Положение г-на Струве, с одной стороны, точно не указывает, какие именно отношения натурально-хозяйственные и какие товарно-хозяйственные, а, с другой стороны, ведёт нас назад к голословным и бессодержательным «законам» Мальтуса.

Из этих недостатков, естественно, вытекла неудовлетворительность последующего изложения.

«Каким же образом, – спрашивает автор, – на каких началах может быть реорганизовано наше народное хозяйство?» (202).

Странный вопрос, формулированный опять-таки совершенно по-профессорски, совершенно так, как привыкли ставить вопросы гг. народники, констатирующие неудовлетворительность настоящего и выбирающие лучшие пути для отечества. «Наше народное хозяйство» есть капиталистическое хозяйство, организация и «реорганизация» которого определяется буржуазией, «заведующей» этим хозяйством. Вместо вопроса о возможной реорганизации и следовало поставить вопрос о последовательных ступенях развития этого буржуазного хозяйства, – следовало с точки зрения той именно теории, во имя которой автор так прекрасно отвечает г-ну В. В., аттестующему г. Н. -она «несомненным марксистом», что этот «несомненный марксист» понятия не имеет о классовой борьбе и о классовом происхождении государства. Изменение постановки вопроса в указанном смысле гарантировало бы автора от таких сбивчивых рассуждений о «крестьянстве», которые мы читаем на стр. 202–204.

Автор начинает с того, что крестьянству недостаточно надельной земли, что если оно и покрывает этот недостаток арендой, то «у значительной части его» тем не менее всегда бывает дефицит; говорить о крестьянстве, как о целом, нельзя, ибо это значит говорить о фикции[327] (с. 203). И непосредственно из этого выводится:

«Во всяком случае, недостаточное производство – основной, доминирующий факт нашего народного хозяйства» (с. 204).

Совершенно голословно и ни в какой связи не стоит с предыдущим: почему «основным, доминирующим фактом» не является тот, что крестьянство как целое есть фикция, ибо внутри его складываются враждебные классы? Автор делает свой вывод без всяких данных, без всякого анализа фактов, относящихся к «недостаточному производству» [которое, однако, не мешает меньшинству обзаводиться достатком на счёт большинства] или к расчленению крестьянства, – просто в силу какого-то предубеждения в пользу мальтузианства.

«Поэтому, – продолжает он, – увеличение производительности земледельческого труда прямо выгодно и благодетельно для русского крестьянства» (204).

Мы в недоумении: сейчас только автор выставил против народников серьёзное (и в высшей степени справедливое) обвинение за рассуждения о «фикции» – «крестьянстве» вообще, а теперь сам вводит в свой анализ эту фикцию! Если отношения внутри этого «крестьянства» таковы, что меньшинство становится «экономически крепким», а большинство пролетаризуется, если меньшинство расширяет землевладение и богатеет, а большинство имеет всегда дефицит и разоряется, то каким образом можно говорить о «выгодности и благодетельности» процесса вообще? Вероятно, автор хотел сказать, что процесс выгоден и для той и для другой части крестьянства. Но тогда, во-первых, он должен был разобрать положение каждой отдельной группы и исследовать его особо, а во-вторых, при наличности антагонизма между группами, необходимо было определённо установить, с точки зрения какой группы говорится о «выгодности и благодетельности». Неудовлетворительность, недоговорённость объективизма г-на Струве ещё и ещё раз подтверждается на этом примере.

Так как г. Н. -он по данному вопросу держится противного мнения, утверждая, что «увеличение производительности земледельческого труда[328], если продукты будут производиться в виде товара, не может служить к поднятию народного благосостояния» («Очерки», с. 266), – то г. Струве и переходит теперь к опровержению этого мнения.

Во-первых, говорит он, тот крестьянин, на которого современный кризис обрушился всей своей тяжестью, производит хлеб для собственного потребления; он не продаёт хлеб, а прикупает его. Для такого крестьянина – а их до 50% (однолошадные и безлошадные) и уже никак не менее 25% (безлошадные) – увеличение производительности труда во всяком случае выгодно, несмотря на понижение цены хлеба.

Да, конечно, увеличение производительности было бы для такого крестьянина выгодно, если бы он мог удержать своё хозяйство и поднять его на высшую ступень. Но ведь этих-то условий и нет у однолошадных и безлошадных крестьян. Им не под силу удержать теперешнее своё хозяйство, с его примитивными орудиями, с небрежной обработкой почвы и т. д., а не то чтобы повышать технику. Это повышение техники является результатом роста товарного хозяйства. И если уже на данной ступени развития товарного производства продажа хлеба является необходимостью даже для тех крестьян, которым приходится прикупать хлеб, то последующая ступень сделает эту продажу ещё более обязательной (автор сам признаёт необходимость перехода от натурального хозяйства к товарному), и конкуренция повысивших культуру хозяев неминуемо и немедленно экспроприирует его до конца, обратит из пролетария, прикреплённого к земле, в пролетария, свободного как птица. Я вовсе не хочу сказать, чтобы такая перемена была для него невыгодна. Напротив, раз производитель уже попал в лапы капитала – а это бесспорно совершившийся факт по отношению к рассматриваемой группе крестьянства – ему весьма «выгодна и благодетельна» полная свобода, позволяющая менять хозяев, развязывающая ему руки. Но полемика гг. Струве и Н. -она ведётся совсем не в области таких соображений.

Во-вторых, продолжает г. Струве, г. Н. -он

«забывает, что повышение производительности земледельческого труда возможно только путём изменений в технике и в системе хозяйства или полеводства» (206).

Действительно, г. Н. -он забывает это, но это соображение только усилит положение о неизбежности окончательной экспроприации несостоятельных крестьян, крестьян «пролетарского типа». Для изменения техники к лучшему нужны свободные денежные средства, а у этих крестьян нет даже продовольственных средств.

В-третьих – заключает автор – не прав г. Н. -он, утверждая, что повышение производительности земледельческого труда заставит конкурентов понизить цену. Для такого понижения – справедливо говорит г. Струве – необходимо, чтобы производительность нашего земледельческого труда не только догнала западноевропейскую [в этом случае мы будем продавать продукт по уровню общественно-необходимого труда], но и перегнала её. – Это возражение вполне основательно, но оно ничего ещё не говорит о том, для какой именно части «крестьянства» и в силу чего будет выгодно это повышение техники.

«Вообще г. Н. -он напрасно так боится увеличения производительности земледельческого труда» (207).

Происходит это у него, по мнению г. Струве, оттого, что он не может себе иначе представить прогресс сельского хозяйства, как в виде прогресса экстенсивного земледелия, сопровождающегося всё большим и большим выталкиванием рабочих машинами.

Автор очень метко характеризует отношение г. Н. -она к росту земледельческой техники словом: «боязнь»; он совершенно прав, что эта боязнь – нелепа. Но его аргументация затрагивает, кажется нам, не основную ошибку г. Н. -она.

Г. Н. -он, придерживаясь будто бы со всей строгостью доктрины марксизма, резко отличает тем не менее капиталистическую эволюцию земледелия в капиталистическом обществе от эволюции обрабатывающей промышленности, – различает в том отношении, что для последней он признаёт прогрессивную работу капитализма, обобществление труда, а для первой не признаёт. Поэтому для обрабатывающей промышленности он «не боится» увеличения производительности труда, а для земледелия – «боится», хотя общественно-экономическая сторона дела и отражение этого процесса на разных классах общества совершенно одинаково в обоих случаях… Маркс выразил это положение особенно рельефно в следующем замечании: «Филантропические английские экономисты, как Милль, Роджерс, Гольдвин Смит, Фаусетт и т. д., и либеральные фабриканты, как Джон Брайт и Кº, спрашивают английских поземельных аристократов, как бог спрашивал Каина о его брате Авеле, – куда девались тысячи наших крестьян? – Да откуда же вы-то произошли? Из уничтожения этих крестьян. И почему вы не спрашиваете, куда девались самостоятельные ткачи, прядильщики, ремесленники?» («Das Kapital», I, s. 780, Anm. 237[329]). Последняя фраза наглядно отождествляет судьбу мелких производителей в земледелии с судьбой их в обрабатывающей промышленности, подчёркивает образование классов буржуазного общества в обоих случаях[330]. Основная ошибка г. Н. -она состоит именно в том, что он игнорирует эти классы, их образование в нашем крестьянстве, не задаётся целью проследить со всей точностью каждую последовательную ступень развития противоположности этих классов.

Но г. Струве совсем не так ставит вопрос. Он не только не исправляет указанной ошибки г. Н. -она, а, напротив, сам повторяет её, рассуждая с точки зрения профессора, стоящего над классами, о «выгодности» прогресса для «крестьянства». Это покушение подняться выше классов приводит к крайней туманности положений автора, туманности, доходящей до того, что из них могут быть сделаны буржуазные выводы: против неоспоримо верного положения, что капитализм в земледелии (как и капитализм в индустрии) ухудшает положение производителя – он выдвигает положение о «выгодности» этих изменений вообще. Это всё равно, как если бы кто-нибудь, рассуждая о машинах в буржуазном обществе, стал опровергать теорию экономиста-романтика, что они ухудшают положение трудящихся, доказательствами «выгодности и благодетельности» прогресса вообще.

На соображение г-на Струве народник, вероятно, ответит: г. Н. -он боится не увеличения производительности труда, а буржуазности.

Что прогресс техники в земледелии при наших капиталистических порядках связан с буржуазностью, – это несомненно, но «боязнь», проявляемая народниками, разумеется, совершенно нелепа. Буржуазность – уже факт действительной жизни, труд подчинён капиталу уже и в земледелии, – и «бояться» надо не буржуазности, а отсутствия сознания этой буржуазности у производителя, отсутствия у него способности отстаивать свои интересы против неё. Поэтому надо желать не задержки развития капитализма, а, напротив, полного его развития, развития до конца.

Чтобы подробнее и точнее указать основания той ошибки, которую допустил г. Струве, трактуя о земледелии в капиталистическом обществе, попробуем обрисовать (в самых общих чертах) процесс образования классов рядом с теми изменениями в технике, которые подали повод к рассуждению. Г. Струве различает при этом строго экстенсивное земледелие и интенсивное, усматривая корень заблуждений г. Н. -она в том, что он кроме экстенсивного земледелия не хочет ничего знать. Мы постараемся доказать, что основная ошибка г. Н. -она не в этом, что, при переходе земледелия в интенсивное, образование классов буржуазного общества в сущности однородно с тем, которое происходит при развитии экстенсивного земледелия.

Об экстенсивном земледелии говорить много не приходится, потому что и г. Струве признаёт, что тут получается выталкивание буржуазией «крестьянства». Отметим только два пункта. Во-первых. Прогресс техники вызывается товарным хозяйством; для осуществления его необходима наличность у хозяина свободных, избыточных [по отношению к его потреблению и воспроизведению его средств производства] денежных средств. Откуда могут взяться эти средства? Очевидно, они не могут взяться ниоткуда, кроме как из того, что обращение: товар – деньги – товар превратится в обращение: деньги – товар – деньги с плюсом. Другими словами, средства эти могут взяться исключительно от капитала, от торгового и ростовщического капитала, от тех самых «коштанов, кулаков, купцов» и т. д., которых наивные российские народники относят не к капитализму, а к «хищничеству» (как будто капитализм не есть хищничество! как будто русская действительность не показывает нам взаимной связи всевозможных форм этого «хищничества» – от самого примитивного и первобытного кулачества до самого новейшего, рационального предпринимательства!)[331]. Во-вторых, отметим странное отношение г. Н. -она к этому вопросу. В примечании 2-м на стр. 233-й он опровергает автора «Южнорусского крестьянского хозяйства» В. Е. Постникова, который указывает, что машины повысили рабочую площадь крестьянского двора ровно вдвое, с 10 дес. до 20 дес. на рабочего, и что поэтому причина «бедности России» – «малый размер крестьянского хозяйства». Другими словами: рост техники в буржуазном обществе ведёт к экспроприации мелких и отсталых хозяйств. Г. Н. -он возражает: завтра техника может ещё втрое повысить рабочую площадь. Тогда 60-десятинные хозяйства надо будет превратить в 200 или 300-десятинные. – Такой аргумент против положения о буржуазности нашего земледелия так же смешон, как если бы кто-нибудь стал доказывать слабость и бессилие фабричного капитализма на том основании, что сегодняшнюю паровую машину придётся «завтра» заменить электрической. «Также остаётся неизвестным, куда деваются миллионы освободившихся рабочих сил», – добавляет г. Н. -он, призывая на суд перед собой буржуазию и забывая, что судить-то её некому, кроме самого производителя. Образование резервной армии безработных – такой же необходимый результат применения машин в буржуазном земледелии, как и в буржуазной индустрии.

Итак, по отношению к развитию экстенсивного земледелия нет сомнения, что прогресс техники при товарном хозяйстве ведёт к превращению «крестьянина» в фермера, с одной стороны (понимая под фермером предпринимателя, капиталиста в земледелии), – в батрака и подёнщика, с другой. Посмотрим теперь на тот случай, когда экстенсивное земледелие переходит в интенсивное. Г-н Струве именно от этого процесса ждёт «выгод» для «крестьянина». Чтобы устранить спор о пригодности того материала, по которому мы описываем этот переход, воспользуемся сочинением: «Влияние парового транспорта на сельское хозяйство» г-на А. И. Скворцова[332], которого так безмерно восхваляет г. Струве.

В главе 3-ей отдела IV своей книги г. А. Скворцов рассматривает «изменение техники земледелия под влиянием парового транспорта» в странах экстенсивных и интенсивных. Возьмем описание этого изменения в густонаселённых экстенсивных странах. Можно думать, что центральная Европейская Россия подойдёт под такую характеристику. Г-н Скворцов предсказывает для такой страны те же изменения, которые неминуемо должны произойти, по мнению г-на Струве, и в России, именно: превращение в страну интенсивного земледелия с развитым фабричным производством. Последуем за г. А. Скворцовым (&& 4–7, с. 440–451). Страна экстенсивная[333]. Весьма значительная часть населения занята земледелием. Однообразие занятий вызывает отсутствие рынка. Население бедно, во-первых, вследствие малого размера хозяйств и, во-вторых, вследствие отсутствия обмена:

«удовлетворение остальных потребностей, кроме пищи, производимой самим земледельцем, совершается, можно сказать, исключительно на счёт произведений первобытного ремесла, так называемого у нас кустарного промысла».

Проведение железной дороги повышает цену земледельческих продуктов и, следовательно, увеличивает покупательную силу населения. «Вместе с железною дорогою страна наводняется дешёвыми произведениями мануфактур и фабрик», которые разоряют местных кустарей. Это – первая причина «крушения многих хозяйств».

Вторая причина того же явления – неурожаи.

«Земледелие также велось до сих пор первобытным способом, т. е. всегда нерационально, и, следовательно, неурожаи составляют нередкое явление, а с проведением железной дороги вздорожание продукта, бывшее прежде последствием неурожая, или совсем не имеет места, или, во всяком случае, значительно уменьшается. Поэтому естественным последствием первого же неурожая здесь является обыкновенно крушение многих хозяйств. Такой результат является тем скорее, чем вообще меньше были избытки нормальных урожаев и чем более население должно было полагаться на заработок от кустарных промыслов».

Для того, чтобы обойтись без кустарных промыслов и обеспечить себя от неурожаев переходом к интенсивному (рациональному) земледелию, – необходимы, во-первых, большие избытки денежных средств (от продажи по более высоким ценам земледельческих продуктов) и, во-вторых, интеллигентная сила населения, без которой невозможно повышение рациональности и интенсивности. У массы населения, конечно, этих условий нет: им удовлетворяет лишь меньшинство[334].

«Избыточное население, образовавшееся таким образом [т. е. вследствие „ликвидации“ многих хозяйств, разорённых падением кустарных промыслов и более высокими требованиями от земледелия], частью будет поглощено теми хозяйствами, которые выйдут из этого положения более счастливо и будут иметь возможность увеличить интенсивность производства».

(т. е., конечно, будут «поглощены» в качестве наёмных рабочих, батраков и подёнщиков.

Г-н А. Скворцов не говорит этого, считая, может быть, что это слишком ясно). Потребуется большая затрата живой силы, ибо близость рынка, достигаемая улучшенными путями сообщения, даёт возможность производить трудно транспортируемые продукты, «производство которых по большей части требует значительной затраты живой рабочей силы».

«Обыкновенно, однако, – продолжает г. Скворцов, – процесс разрушения идёт гораздо быстрее процесса улучшения сохранившихся хозяйств, и часть разорённых хозяев должна выселиться если не вон из страны, то по крайней мере в города. Эта-то часть составила главный контингент прироста населения европейских городов со времени проведения железных дорог».

Далее.

«Избыток населения означает дешёвые рабочие руки». «При плодородной почве (и благоприятном климате…) здесь даны все условия для культуры растений и вообще производства земледельческих продуктов, требующих большого расхода рабочей силы на единицу пространства» (443), тем более, что мелкие размеры хозяйств («хотя они, быть может, и увеличатся против прежнего») затрудняют введение машин. «Рядом с этим не останется без изменения и основной капитал, и прежде всего должен изменить свой характер мёртвый инвентарь». И помимо машин «необходимость лучшей обработки почвы поведёт к замене прежних первобытных орудий более совершенными, к замене дерева железом и сталью. Это преобразование необходимо вызовет образование здесь фабрик, занятых приготовлением таких орудий, ибо они не могут быть изготовляемы сколько-нибудь сносно кустарным путём». Развитию этой отрасли промышленности благоприятствуют следующие условия: 1) необходимость получить машину или часть её в скором времени; 2) «рабочих рук здесь изобилие, и они дёшевы»; 3) топливо, постройки и земля дёшевы; 4) «мелкость хозяйственных единиц ведёт к тому, что потребление орудий увеличивается, ибо известно, что мелкие хозяйства требуют относительно больше инвентаря». Развиваются и производства иного рода. «Вообще развивается городская жизнь». Развиваются в силу необходимости горные промыслы,

«так как, с одной стороны, является масса свободных рук, а с другой – благодаря железным дорогам и развитию перерабатывающей машинной и другой промышленности усиливается запрос на продукты горного промысла.

Таким образом, такой район, бывший до проведения железной дороги густонаселённым районом экстенсивного земледелия, более или менее быстро обращается в район очень интенсивного земледелия с более или менее развитым фабричным производством».

Увеличение интенсивности проявляется изменением системы полеводства. Трёхполье невозможно вследствие колебания урожаев. Необходим переход к «плодосменной системе полеводства», устраняющей колебания урожаев. Конечно, полная плодосменная система[335], требующая очень высокой интенсивности, не может войти в употребление сразу. Сначала поэтому введётся зерновой плодосменный севооборот [правильное чередование растений], разовьётся скотоводство, посев кормовых трав.

«В конце концов, следовательно, наш густонаселённый экстенсивный район более или менее быстро, по мере развития путей сообщения, превратится в район высокоинтенсивного хозяйства, причём интенсивность его, как сказано, будет расти прежде всего на счёт увеличения переменного капитала».

Это подробное описание процесса развития интенсивного хозяйства показывает наглядно, что и в этом случае прогресс техники при товарном производстве ведёт к буржуазному хозяйству, раскалывает непосредственного производителя на фермера, пользующегося всеми выгодами от интенсивности, улучшения орудий и т. д., – и рабочего, доставляющего своей «свободой» и своей «дешевизной» самые «благоприятные условия» для «прогрессивного развития всего народного хозяйства».

Основная ошибка г. Н. -она не в том, что он игнорирует интенсивное земледелие, ограничиваясь одним экстенсивным, а в том, что он вместо анализа классовых противоречий в области русского земледельческого производства угощает читателя бессодержательными ламентациями, что «мы» идём неверным путём. Г-н Струве повторяет эту ошибку, заслоняя классовые противоречия «объективными» рассуждениями, и исправляет лишь второстепенные ошибки г. Н. -она. Это тем более странно, что сам же он совершенно справедливо упрекает этого «несомненного марксиста» в непонимании теории классовой борьбы. Это тем более досадно, что такой ошибкой г. Струве ослабляет доказательное значение своей совершенно верной мысли, что «боязнь» технического прогресса в земледелии нелепа.

Чтобы покончить с этим вопросом о капитализме в земледелии, резюмируем вышеизложенное. Как ставит вопрос г. Струве? Он исходит из априорного, голословного объяснения перенаселения несоответствием размножения со средствами существования, указывает далее, что производство пищи у нашего крестьянина «недостаточно», и решает вопрос тем, что прогресс техники выгоден для «крестьянства», что «земледельческая производительность должна быть повышена» (211). Как должен он был поставить вопрос, если бы был «связан доктриной» марксизма? Он должен был начать с анализа данных производственных отношений в русском земледелии и – показавши, что угнетение производителя объясняется не случайностью и не политикой, а господством капитала, необходимо складывающегося на почве товарного хозяйства, – следить далее за тем, как этот капитал разрушает мелкое производство и какие формы при этом принимают классовые противоречия. Он должен был затем показать, как дальнейшее развитие ведёт к тому, что капитал перерастает из торгового в индустриальный (принимая такие-то формы при экстенсивном, такие-то при интенсивном хозяйстве), развивая и обостряя ту классовую противоположность, основа которой была вполне уже положена при старой её форме, окончательно противополагая «свободный» труд «рациональному» производству. Тогда достаточно уже было бы простого сопоставления этих двух последовательных форм буржуазного производства и буржуазной эксплуатации, чтобы «прогрессивный» характер изменения, его «выгодность» для производителя выступила с полной очевидностью: в первом случае подчинение труда капиталу прикрыто тысячами обломков средневековых отношений, которые мешают производителю видеть сущность дела и порождают у его идеолога нелепые и реакционные идеи о возможности ждать помощи от «общества» и т. п.; во втором случае подчинение это совершенно свободно от средневековых пут, и производитель получает возможность и понимает необходимость самостоятельной, сознательной деятельности против своего «антипода». На место рассуждений о «трудном, болезненном переходе» к капитализму выступила бы теория, не только говорящая о классовых противоречиях, но и действительно вскрывающая их в каждой форме «нерационального» и «рационального» производства, «экстенсивного» и «интенсивного» хозяйства.

Результаты, к которым привёл нас разбор первой части VI главы книги г. Струве, посвящённой «характеру перенаселения в земледельческой России», можно формулировать следующим образом: 1) Мальтузианство г-на Струве не подкреплено никакими фактическими данными и основано на методологически неправильных догматических посылках. – 2) Перенаселение в земледельческой России объясняется господством капитала, а не отсутствием соответствия между размножением и средствами существования населения. – 3) Положение г-на Струве о натурально-хозяйственном характере перенаселения верно только в том смысле, что земледельческий капитал задерживается в неразвитых и потому особенно тяжёлых для производителя формах переживанием крепостнических отношений. – 4) Г-н Н. -он не доказал капиталистического характера перенаселения в России потому, что не исследовал господства капитала в земледелии. – 5) Основная ошибка г. Н. -она, повторяемая и г. Струве, состоит в отсутствии анализа тех классов, которые складываются при развитии буржуазного земледелия. – 6) Это игнорирование классовых противоречий у г. Струве естественно привело к тому, что совершенно верное положение о прогрессивности и желательности технических улучшений выражено было в крайне неудачной и туманной форме.


II

Перейдём теперь ко второй части главы VI, посвящённой вопросу о разложении крестьянства. Эта часть стоит в прямой и непосредственной связи с предыдущей частью, служа дополнением к вопросу о капитализме в земледелии.

Указавши на повышение цен на сельскохозяйственные продукты в течение первых 20 лет после реформы, на расширение товарного производства в земледелии, г. Струве совершенно справедливо говорит, что от этого «выиграли по преимуществу землевладельцы и зажиточные крестьяне» (214). «Дифференциация в среде крестьянского населения должна была увеличиться, и к этой эпохе относятся первые её успехи». Автор цитирует указания местных исследователей, что проведение железных дорог подняло только благосостояние зажиточной части крестьянства, что аренда порождает среди крестьян «чистый бой», приводящий всегда к победе экономически сильных элементов (216–217). Он цитирует исследование В. Постникова, по которому хозяйство крестьян зажиточных настолько уже подчиняется рынку, что 40% посевной площади дают продукт, идущий на продажу, и – добавляя, что на противоположном полюсе крестьяне «теряют свою экономическую самостоятельность и, продавая свою рабочую силу, находятся на границе батрачества», – справедливо заключает:

«Только проникновением менового хозяйства объясняется тот факт, что экономически сильные крестьянские хозяйства могут извлекать выгоду из разорения слабых дворов» (223).

«Развитие денежного хозяйства и рост населения, – говорит автор, – приводит к тому, что крестьянство распадается на две части: одну экономически крепкую, состоящую из представителей новой силы, капитала во всех его формах и степенях, и другую, состоящую из полусамостоятельных земледельцев и настоящих батраков» (239).

Как ни кратки замечания автора об этой «дифференциации», тем не менее они дают нам возможность отметить следующие важные черты рассматриваемого процесса: 1) Дело не ограничивается созданием одного только имущественного неравенства: создаётся «новая сила» – капитал. 2) Создание этой новой силы сопровождается созданием новых типов крестьянских хозяйств: во-первых, зажиточного, экономически крепкого, ведущего развитое товарное хозяйство, отбивающего аренду у бедноты, прибегающего к эксплуатации чужого труда[336]; – во-вторых, «пролетарского» крестьянства, продающего свою рабочую силу капиталу. 3) Все эти явления прямо и непосредственно выросли на почве товарного хозяйства. Г-н Струве сам указал, что без товарного производства они были невозможны, а с его проникновением стали необходимы. 4) Явления эти («новая сила», новые типы крестьянства) относятся к области производства, а не ограничиваются областью обмена, товарного обращения: капитал проявляется в земледельческом производстве; тоже и продажа рабочей силы.

Казалось бы, эти черты процесса прямо определяют, что мы имеем дело с чисто капиталистическим явлением, что в крестьянстве складываются классы, свойственные капиталистическому обществу, – буржуазия и пролетариат. Мало этого: эти факты свидетельствуют не только о господстве капитала в земледелии, но и о том, что капитал сделал уже, если можно так выразиться, второй шаг. Из торгового капитала он превращается в индустриальный, из господствующего на рынке в господствующий в производстве; классовая противоположность богача-скупщика и бедняка-крестьянина превращается в противоположность рационального буржуазного хозяина и свободного продавца свободных рук.

Но г. Струве и тут не мог обойтись без своего мальтузианства; в указанном процессе, по его мнению, выражается лишь одна сторона дела («только прогрессивная сторона»), рядом с которой есть и другая: «техническая нерациональность всего крестьянского хозяйства»: «в ней выражается, так сказать, регрессивная сторона всего процесса», она «нивелирует» крестьянство, сглаживает неравенство, действуя «в связи с ростом населения» (223–224).

В этом довольно туманном рассуждении только и видно, что автор предпочитает крайне абстрактные положения конкретным указаниям, что он ко всему припутывает «закон» о соответствии размножения со средствами существования. Говорю: припутывает, – потому что, если даже строго ограничиться фактами, приводимыми самим автором, невозможно найти указания на такие конкретные черты процесса, которые бы не подходили под «доктрину» марксизма и требовали признания мальтузианства. Наметим ещё раз этот процесс: сначала мы имеем натуральных производителей, крестьян, сравнительно однородных[337]. Проникновение товарного производства ставит богатство отдельного двора в зависимость от рынка, создавая, таким образом, путём рыночных колебаний неравенство и обостряя его, сосредоточивая у одних в руках свободные деньги и разоряя других. Эти деньги служат, естественно, для эксплуатации неимущих, превращаются в капитал. Покуда ещё разоряющиеся крестьяне держатся за своё хозяйство, капитал может эксплуатировать их, оставляя их хозяйничать по-прежнему, на старых, технически нерациональных основаниях, может основывать эксплуатацию на покупке продукта их труда. Но разорение достигает, наконец, такой степени развития, что крестьянин вынужден совсем бросить хозяйство: он не может уже продавать продукта своего труда, ему остаётся только продавать труд. Капитал берёт тогда хозяйство в свои руки, причём он вынужден уже – силою конкуренции – организовать его рационально; он получает возможность к тому благодаря «сбережённым» ранее свободным денежным средствам, он эксплуатирует уже не хозяина, а батрака, подёнщика. Спрашивается, какие же это две стороны отличает автор в этом процессе? Каким образом находит он возможным делать такой чудовищный мальтузианский вывод:

«Техническая нерациональность хозяйства, а не капитализм [заметьте это „а не“] – вот тот враг, который отнимает хлеб насущный у нашего крестьянства» (224).

Как будто бы этот насущный хлеб доставался когда-нибудь целиком производителю, а не делился на необходимый продукт и прибавочный, получаемый помещиком, кулаком, «крепким» крестьянином, капиталистом!

Нельзя не добавить, однако, что по вопросу о «нивелировке» у автора есть некоторое дальнейшее разъяснение. Он говорит, что «результатом указанной выше нивелировки» является «констатируемое во многих местах уменьшение или даже исчезновение среднего слоя крестьянского населения» (225). Приведя цитату из земского издания, констатирующего «ещё большее увеличение расстояния, отделяющего сельских богатеев от безземельного и безлошадного пролетариата», он заключает:

«Нивелировка в данном случае, конечно, в то же время и дифференциация, но на почве такой дифференциации развивается только одна кабала, могущая быть лишь тормозом экономического прогресса» (226).

Итак, оказывается уже теперь, что дифференциацию, создаваемую товарным хозяйством, следует противополагать не «нивелировке», а тоже дифференциации, но только дифференциации иного рода, а именно кабале. А так как кабала «тормозит» «экономический прогресс», то автор и называет эту «сторону» – «регрессивной».

Рассуждение построено по крайне странным, никак уже не марксистским приёмам. Сравниваются «кабала» и «дифференциация», как какие-то две самостоятельные, особые «системы»; одна восхваляется за то, что содействует «прогрессу»; другая осуждается за то, что тормозит прогресс. Куда делось у г. Струве то требование анализа классовых противоположностей, за неисполнение которого он так справедливо нападал на г. Н. -она, то учение о «стихийном процессе», о котором он так хорошо говорил? Ведь эта кабала, которую он сейчас уничтожил за её регрессивность, представляет из себя не что иное, как первоначальное проявление капитализма в земледелии, того самого капитализма, который ведёт далее к прогрессивному подъёму техники. В самом деле, что такое кабала? Это – зависимость владеющего своими средствами производства хозяина, вынужденного работать на рынок, от владельца денег, – зависимость, которая, как бы она различно ни выражалась (в форме ли ростовщического капитала или капитала скупщика, который монополизировал сбыт), – всегда ведёт к тому, что громадная часть продукта труда достаётся не производителю, а владельцу денег. Следовательно, сущность её – чисто капиталистическая[338], и вся особенность заключается в том, что эта первичная, зародышевая форма капиталистических отношений целиком опутана прежними, крепостническими отношениями: тут нет свободного договора, а есть сделка вынужденная (иногда приказом «начальства», иногда желанием сохранить хозяйство, иногда старыми долгами и т. д.); производитель тут привязан к определённому месту и к определённому эксплуататору: в противоположность безличному характеру товарной сделки, свойственному чисто капиталистическим отношениям, здесь сделка носит непременно личный характер «помощи», «благодеяния», – и этот характер сделки неизбежно ставит производителя в зависимость личную, полукрепостническую. Такие выражения автора, как «нивелировка», «тормоз прогресса», «регрессивность», – не означают ничего иного, кроме того, что капитал овладевает сначала производством на старом основании, подчиняет производителя, технически отсталого. Указание автора, что наличность капитализма не даёт ещё права считать его «виновным во всех бедствиях», верно в том смысле, что наш работающий на других крестьянин страдает не только от капитализма, но и от недостаточного развития капитализма. Другими словами: в громадной массе крестьянства нет почти уже вовсе самостоятельного производства на себя; наряду с работой на «рациональных» буржуазных хозяев мы видим только работу на владельцев денежного капитала, т. е. тоже капиталистическую эксплуатацию, но только неразвитую, примитивную, которая в силу этого, во-первых, вдесятеро ухудшает положение трудящегося, опутывая его сетью особых, добавочных прижимок, а, во-вторых, отнимает у него (и его идеолога – народника) возможность понять классовый характер совершаемых по отношению к нему «неприятностей» и сообразовать свою деятельность с таковым их характером. Следовательно, «прогрессивная сторона» «дифференциации» (говоря языком г. Струве) состоит в том, что она выводит на свет ту противоположность, которая прячется в форме кабалы, и отнимает у неё её «стародворянские» черты. «Регрессивность» народничества, отстаивающего крестьянское равнение (пред… кулаком), состоит в том, что оно желает задержать капитал в его средневековых формах, соединяющих эксплуатацию с раздробленным, технически отсталым производством, с личным давлением на производителя. В обоих случаях (и в случае «кабалы», и в случае «дифференциации») причиной угнетения является капитализм, и противоположные заявления автора, что дело «не в капитализме», а в «технической нерациональности», что «не капитализм – виновник крестьянской бедности» и т. п., – показывают только, что г. Струве слишком увлёкся, защищая правильную мысль о предпочтительности развитого капитализма перед неразвитым, и благодаря абстрактности своих положений противопоставил первое второму не как две последовательные стадии развития данного явления, а как особые случаи[339].


III

Увлечение автора сказывается и на следующем рассуждении о том, что причину разорения крестьянства нельзя видеть собственно в крупном промышленном капитализме. Он вступает тут в полемику с г. Н. -оном.

Дешёвое производство фабричных продуктов – говорит г. Н. -он о фабричной одежде – вызвало сокращение домашней их выработки (с. 227 у г. Струве).

«Дело представлено тут как раз навыворот, – восклицает г. Струве, – и это не трудно показать. Уменьшение крестьянского производства прядильных материалов повело к увеличению производства и потребления продуктов капиталистической хлопчатобумажной промышленности, а не наоборот» (227).

Автор едва ли удачно ставит вопрос, загромождая суть дела второстепенными частностями. Если исходить из наблюдения над фактом развития фабричной промышленности (а г. Н. -он именно из наблюдения этого факта и исходит), то невозможно отрицать, что и дешевизна фабричных продуктов ускоряет рост товарного хозяйства, ускоряет вытеснение домашних продуктов. Возражая против такого заявления г-на Н. -она, г. Струве только ослабляет этим свою аргументацию против этого автора, основная ошибка которого состоит в том, что он пытается представить «фабрику» чем-то оторванным от «крестьянства», случайно, извне нагрянувшим на него, тогда как на самом деле «фабрика» является (и по той теории, которой г. Н. -он хочет верно следовать, и по данным русской истории) только завершением развития товарной организации всего общественного, следовательно, и крестьянского хозяйства. Крупнобуржуазное производство на «фабрике» – прямое и непосредственное продолжение мелкобуржуазного производства в деревне, в пресловутой «общине» или в кустарном промысле.

«Для того, чтобы „фабричная форма“ стала „более дешёвой“, – совершенно справедливо говорит г. Струве, – крестьянин должен стать на точку зрения экономической рациональности при условии денежного хозяйства».

«Если бы крестьянство держалось… за натуральное хозяйство, никакие ситцы… его не соблазнили бы».

Другими словами: «фабричная форма» – это не более как развитое товарное производство, а развилось оно из того неразвитого товарного производства, которое мы имеем в крестьянском и кустарном хозяйстве. Автор желает доказать г. Н. -ону, что «фабрика» и «крестьянство» взаимно связаны, что хозяйственные «начала» их порядков не антагонистичны[340], а тождественны. Для этого ему и следовало свести вопрос к экономической организации крестьянского хозяйства, выставить против г. Н. -она положение, что наш мелкий производитель (крестьянин-земледелец и кустарь) есть мелкий буржуа. Такой постановкой вопроса он свёл бы его из области рассуждений о том, что «должно» быть, что «может» быть и т. д., в область выяснения того, что есть, и объяснения, почему оно есть именно так, а не иначе. Чтобы опровергнуть это положение, народникам пришлось бы либо отрицать общеизвестные и бесспорные факты о росте товарного хозяйства и разложении крестьянства [а эти факты доказывают мелкобуржуазность крестьянства], либо отрицать азбучные истины политической экономии. Принять это положение – значит признать нелепость противопоставления «капитализма» – «народному строю», признать реакционность прожектов «искать иных путей для отечества» и обращаться с своими пожеланиями об «обобществлении» к буржуазному «обществу» или наполовину ещё «стародворянскому» «государству».

А г. Струве вместо того, чтобы начать с начала[341], начинает с конца:

«мы отвергаем, – говорит он, – одно из самых краеугольных положений народнической теории экономического развития России, – положение, что развитие крупной обрабатывающей промышленности разоряет крестьянина-земледельца» (246).

Это уж значит, как говорят немцы, выплёскивать из ванны вместе с водой и ребёнка! «Развитие крупной обрабатывающей промышленности» означает и выражает развитие капитализма. А что разоряет крестьянина именно капитализм, это – краеугольное положение совсем не народничества, а марксизма. Народники видели и видят причины освобождения производителя от средств производства не в той специфической организации русского общественного хозяйства, которая носит название капитализма, а в политике правительства, которая-де была неудачна («мы» шли неверным путём и т. д.), в косности общества, недостаточно сплотившегося против хищников и пройдох и т. п. Поэтому и «мероприятия» их сводились к деятельности «общества» и «государства». Напротив, указание причин экспроприации в наличности капиталистической организации общественного хозяйства приводит неминуемо к учению о борьбе классов (ср. у Струве, стр. 101, 288 и мн. др.). Неточность выражения автора состоит в том, что он говорит о «земледельце» вообще, а не о противоположных классах буржуазного земледелия. Народники говорят, что капитализм губит земледелие и потому неспособен обнять всё производство страны и ведёт это производство неправильным путём, марксисты говорят, что капитализм как в обрабатывающей промышленности, так и в земледелии давит производителя, но, поднимая производство на высшую ступень, создаёт условия и силы для «обобществления»[342].

Заключение г-на Струве по этому вопросу таково:

«одна из самых коренных ошибок г. Н. -она заключается в том, что он на современное, до сих пор более натуральное, чем денежное, крестьянское хозяйство целиком перенёс представление и категории сложившегося капиталистического строя» (237).

Мы видели выше, что только полное игнорирование конкретных данных русского земледельческого капитализма повело к смешной ошибке г. Н. -она, толкующего о «сокращении» внутреннего рынка. Но произошла эта ошибка не оттого, что он перенёс на крестьянство все категории капитализма, а оттого, что он никаких категорий капитализма не приложил к данным о земледелии. Важнейшей «категорией» капитализма являются, конечно, классы буржуазии и пролетариата. Г. Н. -он не только не «перенёс» их на «крестьянство» (т. е. не проанализировал, к каким именно группам или разрядам крестьянства приложимы эти категории и насколько они развиты), а, напротив, рассуждал чисто по-народнически, игнорируя противоположные элементы внутри «общины», рассуждая о «крестьянстве» вообще. Это и повело к тому, что положение его о капиталистическом характере перенаселения, о капитализме, как причине экспроприации земледельца, осталось не доказанным и послужило лишь для реакционной утопии.


IV

В § VIII шестой главы г. Струве излагает свои мысли о частновладельческом хозяйстве. Он совершенно справедливо указывает на тесную и непосредственную зависимость тех форм, которые принимает это хозяйство, от крестьянского разорения. Разорённый крестьянин не «соблазняет» уже помещика «баснословными арендными ценами», и помещик переходит к батрацкому труду. В доказательство приводятся выписки из статьи Распопина, обработавшего данные земской статистики помещичьего хозяйства, и из земского издания по текущей статистике, отмечающего «вынужденный» характер увеличения экономических запашек. В ответ гг. народникам, столь охотно загромождающим рассуждениями о «будущности» капитализма в земледелии и его «возможности» факт господства его в настоящем, автор даёт точное указание на действительность.

Мы должны остановиться тут лишь на оценке этого явления автором, который говорит, что это – «прогрессивные течения в частновладельческом хозяйстве» (244), что эти течения создаются «неумолимой логикой экономической эволюции» (240). Мы боимся, что эти совершенно верные положения, по своей абстрактности, останутся невразумительны для читателя, незнакомого с марксизмом; что читатель не поймёт – без определённого указания на смену таких-то систем хозяйства, таких-то форм классовой противоположности, – почему это данное течение «прогрессивно» (с той точки зрения, разумеется, с которой только и может ставить вопрос марксист, с точки зрения определённого класса), в чём именно «неумолимость» происходящей эволюции. Попробуем поэтому обрисовать эту смену (хотя бы в самых общих чертах) в параллель с народническим изображением дела.

Народник изображает процесс развития батрацкого хозяйства как переход от «самостоятельного» крестьянского хозяйства к подневольному, и – естественно – считает это регрессом, упадком и т. д. Такое изображение процесса прямо фактически неверно, совершенно не соответствует действительности, а потому нелепы и выводы из него. Изображая дело таким оптимистическим (по отношению к прошлому и настоящему) образом, народник просто отворачивается от фактов, установленных народнической же литературой, в сторону утопий и возможностей.

Возьмём за исходный пункт дореформенное крепостническое хозяйство.

Основное содержание производственных отношений при этом было таково: помещик давал крестьянину землю, лес для постройки, вообще средства производства (иногда и прямо жизненные средства) для каждого отдельного двора, и, предоставляя крестьянину самому добывать себе пропитание, заставлял всё прибавочное время работать на себя, на барщине. Подчёркиваю: «всё прибавочное время», чтобы отметить, что о «самостоятельности» крестьянина при этой системе не может быть и речи[343]. «Надел», которым «обеспечивал» крестьянина помещик, служил не более как натуральной заработной платой, служил всецело и исключительно для эксплуатации крестьянина помещиком, для «обеспечения» помещику рабочих рук, никогда для действительного обеспечения самого крестьянина[344].

Но вот вторгается товарное хозяйство. Помещик начинает производить хлеб на продажу, а не на себя. Это вызывает усиление эксплуатации труда крестьян, – затем, затруднительность системы наделов, так как помещику уже невыгодно наделять подрастающие поколения крестьян новыми наделами, и появляется возможность расплачиваться деньгами. Становится удобнее отграничить раз навсегда крестьянскую землю от помещичьей (особенно ежели отрезать при этом часть наделов и получить «справедливый» выкуп) и пользоваться трудом тех же крестьян, поставленных материально в худшие условия и вынужденных конкурировать и с бывшими дворовыми, и с «дарственниками»[345], и с более обеспеченными бывшими государственными и удельными крестьянами и т. д.

Крепостное право падает.

Система хозяйства, – рассчитанного уже на рынок (это особенно важно), – меняется, но меняется не сразу. К старым чертам и «началам» присоединяются новые. Эти новые черты состоят в том, что основой Plusmacherei делается уже не снабжение крестьянина средствами производства, а, напротив, «свобода» его от средств производства, его нужда в деньгах; основой становится уже не натуральное хозяйство, не натуральный обмен «услуг» (помещик даёт крестьянину землю, а крестьянин – продукты прибавочного труда, хлеб, холст и т. п.), а товарный, денежный «свободный» договор. Эта именно форма хозяйства, совмещающая старые и новые черты, и воцарилась в России после реформы. К старинным приёмам ссуды земли за работу (хозяйство за отрезные земли, напр.) присоединилась «зимняя наёмка» – ссуда денег под работу в такой момент, когда крестьянин особенно нуждается в деньгах и втридёшева продаёт свой труд, ссуда хлеба под отработки и т. п. Общественно-экономические отношения в бывшей «вотчине» свелись, как видите, к самой обыкновенной ростовщической сделке: это операции – совершенно аналогичные с операциями скупщика над кустарями..

Неоспоримо, что именно такое хозяйство стало типом после реформы, и наша народническая литература дала превосходные описания этой особенно непривлекательной формы Plusmacherei, соединённой с крепостническими традициями и отношениями, с полной беспомощностью связанного своим «наделом» крестьянина.

Но народники не хотели и не хотят видеть, в чём же экономическая основа этих отношений?

Основой господства здесь является уже не только владение землёй, как в старину, а ещё владение деньгами, в которых нуждается крестьянин (а деньги, это – продукт общественного труда, организованного товарным хозяйством), – и «свобода» крестьянина от средств к жизни. Очевидно, что это – отношение капиталистическое, буржуазное. «Новые» черты – не что иное, как первичная форма господства капитала в земледелии, форма, не высвободившаяся ещё от «стародворянских» пут, форма, создавшая классовую противоположность, присущую капиталистическому обществу, но ещё не фиксировавшая её.

Но вот с развитием товарного хозяйства ускользает почва из-под этой первичной формы господства капитала: разорение крестьянства, дошедшее теперь уже до полного краха, означает потерю крестьянами своего инвентаря, – на основании которого держалась и крепостная и кабальная форма труда – и тем вынуждает помещика переходить к своему инвентарю, крестьянина – делаться батраком.

Что этот переход и начал совершаться в пореформенной России, – это опять-таки бесспорный факт. Факт этот показывает тенденцию той кабальной формы, которую народники рассматривают чисто метафизически – вне связи с прошлым, вне стремления к развитию; факт этот показывает дальнейшее развитие капитализма, дальнейшее развитие той классовой противоположности, которая присуща нашему капиталистическому обществу и которая в предыдущую эпоху выражалась в отношении «кулака» к крестьянину, а теперь начинает выражаться в отношении рационального хозяина к батраку и подёнщику.

И вот эта-то последняя перемена и вызывает отчаяние и ужас народника, который начинает кричать об «обезземелении», о «потере самостоятельности», о «водворении капитализма» и «грозящих» от него бедствиях и т. д., и т. д.

Посмотрите на эти рассуждения беспристрастно, – и вы увидите в них, во-первых, ложь, хотя бы и благонамеренную, так как предшествует этому батрацкому хозяйству не «самостоятельность» крестьянина, а другие формы отдавания прибавочного продукта тому, кто не участвовал в его создании. Во-вторых, вы увидите поверхностность, мелкость народнического протеста, обращающую его, по меткому выражению г. Струве, в вульгарный социализм. Почему это «водворение» усматривается лишь во второй форме, а не в обеих? почему протест направляется не против того основного исторического факта, который сосредоточил в руках «частных землевладельцев» средства производства, а лишь против одного из приёмов утилизации этой монополии? почему корень зла усматривается не в тех производственных отношениях, которые везде и повсюду подчиняют труд владельцу денег, а лишь в той неравномерности распределения, которая так рельефно выступает в последней форме этих отношений? Именно это основное обстоятельство – протест против капитализма, остающийся на почве капиталистических же отношений, – и делает из народников идеологов мелкой буржуазии, боящейся не буржуазности, а лишь обострения её, которое одно только и ведёт к коренному изменению.


V

Переходим к последнему пункту теоретических рассуждений г-на Струве, к «вопросу о рынках для русского капитализма» (245).

Разбор построенной народниками теории об отсутствии у нас рынков автор начинает вопросом: «что понимает г. В. В. под капитализмом?» Такой вопрос поставлен очень уместно, так как г. В. В. (да и все народники вообще) всегда сличали русские порядки с какою-нибудь «английской формой» (247) капитализма, а не с основными его чертами, изменяющими свою физиономию в каждой стране. Жаль только, что г. Струве не даёт полного определения капитализма, указывая вообще на «господство менового хозяйства» [это – один признак; второй – присвоение прибавочной стоимости владельцем денег, господство этого последнего над трудом], на «тот строй, который мы видим на западе Европы» (247), «со всеми его последствиями», с «концентрацией промышленного производства, капитализмом в узком смысле слова» (247).

«Г-н В. В., – говорит автор, – в анализ понятия: „капитализм“ не вдался, а заимствовал его у Маркса, который имел в виду, по преимуществу, капитализм в узком смысле, как уже вполне сложившийся продукт отношений, развивающихся на почве подчинения производства обмену» (247).

С этим невозможно согласиться. Во-первых, если бы г. В. В. действительно заимствовал своё представление о капитализме у Маркса, то он имел бы правильное представление о нём и не мог бы смешивать «английскую форму» с капитализмом. Во-вторых, совершенно несправедливо, что Маркс по преимуществу имел в виду «централизацию или концентрацию промышленного производства» [это разумеет г. Струве под капитализмом в узком смысле]. Напротив, он проследил развитие товарного хозяйства с первых его шагов, он анализировал капитализм в его примитивных формах простой кооперации и мануфактуры, – формах, на целые века отстоящих от концентрации производства машинами, – он показал связь промышленного капитализма с земледельческим. Г. Струве сам суживает понятие капитализма, говоря:

«…объектом изучения г-на В. В. являлись первые шаги народного хозяйства на пути от натуральной организации к товарной».

Надо было сказать: последние шаги. Г-н В. В., насколько известно, изучал только пореформенное хозяйство России. Начало товарного производства относится к дореформенной эпохе, как указывает сам г. Струве (189–190), и даже капиталистическая организация хлопчатобумажной промышленности сложилась до освобождения крестьян. Реформа дала толчок окончательному развитию в этом смысле; она выдвинула на первое место не товарную форму продукта труда, а товарную форму рабочей силы; она санкционировала господство не товарного, а уже капиталистического производства. Неясное различие капитализма в широком и узком смысле[346] приводит г. Струве к тому, что он смотрит, по-видимому, на русский капитализм, как на нечто будущее, а не настоящее, вполне уже и окончательно сложившееся. Он говорит, например:

«Прежде чем ставить вопрос: неизбежен ли для России капитализм в английской форме, г. В. В. должен был поставить и разрешить другой, более общий и потому более важный вопрос: неизбежен ли для России переход от натурального хозяйства к денежному и каково отношение капиталистического производства sensu stricto[347] к товарному производству вообще?» (247).

Едва ли удобно так ставить вопрос. Если данная, существующая теперь в России, система производственных отношений будет выяснена, тогда вопрос о «неизбежности» того или другого развития будет уже решён eo ipso[348]. Если же она не будет выяснена, тогда он не разрешим. Вместо рассуждений о будущем (излюбленных гг. народниками) следует объяснять настоящее. В пореформенной России крупнейшим фактом выступило внешнее, если можно так выразиться, проявление капитализма, т. е. проявление его «вершин» (фабричного производства, железных дорог, банков и т. п.), и для теоретической мысли тотчас же встал вопрос о капитализме в России. Народники старались доказать, что эти вершины – случайны, не связаны со всем экономическим строем, беспочвенны и потому бессильны; при этом они оперировали с слишком узким понятием «капитализма», забывая, что порабощение труда капиталу проходит очень длинные и различные стадии от торгового капитала до «английской формы». Марксисты и должны доказать, что эти вершины – не более как последний шаг развития товарного хозяйства, давно сложившегося в России и повсюду, во всех отраслях производства, порождающего подчинение капиталу труда.

С особенной наглядностью воззрение г-на Струве на русский капитализм как на нечто будущее, а не настоящее, – сказалось в следующем рассуждении:

«пока будет существовать современная община, закреплённая и укреплённая законом, на её почве разовьются такие отношения, которые с „народным благосостоянием“ не имеют ничего общего. [Неужели только ещё „разовьются“, а не развились уже так давно, что вся народническая литература, с самого своего возникновения, более четверти века тому назад, описывала эти явления и протестовала против них?] На Западе мы имеем несколько примеров существования парцеллярного хозяйства рядом с крупным капиталистическим. Наша Польша и наш юго-западный край представляют явления того же порядка. Можно сказать, что и подворная и общинная Россия, поскольку разорённое крестьянство остаётся на земле и в его среде нивелирующие влияния оказываются сильнее дифференцирующих, приближается к этому типу» (280).

Неужели только ещё приближается, а не представляет уже сейчас именно этот тип? Для определения «типа» надо брать, конечно, основные экономические черты порядка, а не юридические формы. Если мы посмотрим на эти основные черты экономики русской деревни, то увидим изолированное хозяйство крестьянских дворов на мелких участках земли, увидим растущее товарное хозяйство, играющее доминирующую роль уже сейчас. Это именно те черты, которые дают содержание понятию: «парцеллярное хозяйство». Мы видим далее ту же задолженность крестьян ростовщикам, ту же экспроприацию, о которой свидетельствуют данные Запада. Вся разница – в особенности наших юридических порядков (гражданская неравноправность крестьян; формы землевладения), которые сохраняют цельнее следы «старого режима» вследствие более слабого развития у нас капитализма. Но однородности типа наших крестьянских порядков с западными эти особенности нимало не нарушают.

Переходя к самой теории рынков, г. Струве замечает, что гг. В. В. и Н. -он путаются в порочном круге: для развития капитализма нужен рост рынка, а капитализм разоряет население. Автор исправляет этот порочный круг своим мальтузианством крайне неудачно, относя причину разорения крестьянства не к капитализму, а к «росту населения»!! Ошибка указанных авторов совсем иная: капитализм не разоряет только, а разлагает крестьянство на буржуазию и пролетариат. Процесс этот не сокращает внутренний рынок, а создаёт его: товарное хозяйство растёт у обоих полюсов разлагающегося крестьянства, и у «пролетарского», вынужденного продавать «свободный труд», и у буржуазного, поднимающего технику своего хозяйства (машины, инвентарь, удобрения и т. д. Ср. «Прогрессивные течения в крестьянском хозяйстве» г. В. В.) и развивающего потребности. Несмотря на то, что такое понимание процесса непосредственно основано на теории Маркса о соотношении индустриального и земледельческого капитализма, г. Струве игнорирует его, – может быть, оттого, что введён в заблуждение «теорией рынков» г-на В. В. Этот последний, опираясь якобы на Маркса, преподнёс российской публике «теорию», будто бы в капиталистическом развитом обществе неизбежен «излишек товаров»; внутренний рынок не может быть достаточным, необходим внешний.

«Эта теория верна (?!), – заявляет г. Струве, – поскольку она констатирует тот факт, что прибавочная стоимость не может быть реализована в потреблении ни капиталистов, ни рабочих, а предполагает потребление 3-х лиц» (251).

С заявлением этим нет никакой возможности согласиться. «Теория» г-на В. В. (если можно тут говорить о теории) состоит просто в игнорировании того различия личного и производительного потребления, различия средств производства и предметов потребления, без которого (различия) невозможно уяснение воспроизводства всего общественного капитала в капиталистическом обществе. Маркс показал это со всею подробностью во II томе «Капитала» (третий отдел: «Воспроизводство и обращение всего общественного капитала») и отметил рельефно и в I, критикуя то положение классической политической экономии, по которому накопление капитала состоит в превращении сверхстоимости в заработную плату только, а не в постоянный капитал (средства производства) плюс заработная плата. Для подтверждения такой характеристики теории г. В. В. ограничимся двумя цитатами из указанных г-ном Струве статей.

«Каждый рабочий, – говорит г. В. В. в статье „Излишек снабжения рынка товарами“, – производит больше, чем он потребляет, и все эти излишки скопляются в немногих руках; владельцы этих излишков потребляют их сами, для чего обменивают их внутри страны и за границей на разнообразные продукты необходимости и комфорта; но сколько бы они ни пили, ни ели и ни плясали (sic!!) – всей прибавочной стоимости им не извести» («Отечественные Записки», 1883 г., № 5, стр. 14),

и «для большей наглядности» автор «рассматривает главнейшие траты» капиталиста, вроде обедов, поездок и т. д. Ещё рельефнее в статье «Милитаризм и капитализм»:

«Ахиллесова пята капиталистической организации промышленности заключается в невозможности для предпринимателей потребить весь свой доход» («Русская Мысль», 1889 г., № 9, стр. 80).

«Ротшильд не сумеет потребить всего приращения своего дохода… просто потому, что это приращение… представляет такую значительную массу предметов потребления, что Ротшильд, все прихоти которого и без того исполняются, решительно затруднился бы» и т. д.

Все эти рассуждения, как видите, основаны на том наивном мнении, будто капиталист имеет целью личное потребление, а не накопление сверхстоимости, – на той ошибке, будто общественный продукт распадается на v + m (переменный капитал плюс сверхстоимость), как учил А. Смит и вся политическая экономия до Маркса, а не на с + v + m (постоянный капитал, средства производства, и затем уже заработная плата и сверхстоимость), как показал Маркс. Раз исправлены эти ошибки и принято во внимание то обстоятельство, что в капиталистическом обществе громадную и всё растущую роль играют средства производства (та часть общественных продуктов, которая идёт не на личное, а на производительное потребление, на потребление не людей, а капитала), рушится совершенно и вся пресловутая «теория». Маркс доказал во II томе, что вполне мыслимо капиталистическое производство без внешних рынков, с растущим накоплением богатства и без всяких «третьих лиц», привлечение которых г-ном Струве в высшей степени неудачно. Рассуждение г. Струве об этом предмете тем более вызывает недоумение, что сам же он указывает на преобладающее значение для России внутреннего рынка и ловит г. В. В. на «программе развития русского капитализма», опирающегося на «крепкое крестьянство». Процесс образования этого «крепкого» (сиречь буржуазного) крестьянства, идущий в настоящее время в нашей деревне, прямо показывает нам зарождение капитала, пролетаризирование производителя и рост внутреннего рынка: «распространение улучшенных орудий», например, означает именно накопление капитала на счёт средств производства. По этому вопросу особенно необходимо было бы вместо изложения «возможностей» дать изложение и объяснение того действительного процесса, который выражается в создании внутреннего рынка для русского капитализма[349].



Заканчивая этим разбор теоретической части книги г. Струве, мы можем теперь попытаться дать общую, сводную, так сказать, характеристику основных приёмов его рассуждений и подойти, таким образом, к разрешению вопросов, выставленных в начале: «что именно в этой книге может быть отнесено на счёт марксизма?», «какие положения доктрины (марксизма) автор отвергает, пополняет или поправляет, и что в этих случаях получается?»

Основная черта рассуждений автора, отмеченная с самого начала, это его узкий объективизм, ограничивающийся доказательством неизбежности и необходимости процесса и не стремящийся вскрывать в каждой конкретной стадии этого процесса присущую ему форму классового антагонизма, – объективизм, характеризующий процесс вообще, а не те антагонистические классы в отдельности, из борьбы которых складывается процесс.

Мы вполне понимаем, что для такого ограничения своих «заметок» одной «объективной» и притом наиболее общей частью у автора были свои основания: во-первых, желая противопоставить народникам основы враждебных воззрений, он излагал одни principia[350], предоставляя развитие и более конкретное их выяснение дальнейшему развитию полемики, во-вторых, мы в I главе старались показать, что всё отличие народничества от марксизма состоит в характере критики русского капитализма, в ином объяснении его, – откуда, естественно, и проистекает то, что марксисты ограничиваются иногда одними общими «объективными» положениями, напирают исключительно на то, что отличает наше понимание (общеизвестных фактов) от понимания народнического.

Но у г. Струве, кажется нам, дело зашло уже слишком далеко в этом отношении. Абстрактность изложения давала часто положения, не могущие не вызвать недоразумений; постановка вопроса не отличалась от ходячих, царящих в нашей литературе приёмов рассуждать по-профессорски, сверху – о путях и судьбах отечества, а не об отдельных классах, идущих таким-то и таким-то путём; чем конкретнее становились рассуждения автора, тем более становилось невозможным разъяснить principia марксизма, оставаясь на высоте общих абстрактных положений, тем необходимее было давать определённые указания на такое-то положение таких-то классов русского общества, на такое-то соотношение разных форм Plusmacherei к интересам производителей.

Поэтому и казалась нам не совсем неуместной попытка дополнить и пояснить положение автора, проследить шаг за шагом его изложение, чтобы отметить необходимость иной постановки вопросов, необходимость более последовательного проведения теории классовых противоречий.

Что касается до прямых отступлений г. Струве от марксизма – по вопросам о государстве, о перенаселении, о внутреннем рынке, – то об них достаточно было уже говорено.


VI

В книге г. Струве кроме критики теоретического содержания народничества помещены, между прочим, ещё некоторые замечания, касающиеся народнической экономической политики. Хотя замечания эти брошены бегло и не развиты автором, но мы не можем тем не менее не коснуться их, чтобы не оставлять места никаким недоразумениям.

В этих замечаниях содержатся указания на «рациональность», прогрессивность, «разумность» и т. п. либеральной, т. е. буржуазной, политики по сравнению с политикой народнической[351].

Очевидно, автор хотел сопоставить две политики, остающиеся на почве существующих отношений, – и в этом смысле он совершенно справедливо указал, что «разумна» политика, развивающая, а не задерживающая капитализм, – «разумна», конечно, не потому, что, служа буржуазии, всё сильнее подчиняет ей производителя [как пытаются истолковать разные «простяки» или «акробаты»], а потому, что, обостряя и очищая капиталистические отношения, она просветляет разум того, от кого только и зависит перемена, и развязывает ему руки.

Мы не можем не заметить, однако, что это совершенно верное положение выражено г-ном Струве неудачно, высказано им благодаря свойственной ему абстрактности так, что иногда хочется сказать ему: предоставьте мёртвым погребать своих мертвецов. Никогда не было в России недостатка в людях, всю душу полагавших на создание теорий и программ, выражающих интересы нашей буржуазии, выражающих все эти «долженствования» сильного и крупного капитала раздавить маленький капитал и разрушить его примитивные и патриархальные приёмы эксплуатации.

Если бы автор и тут строго выдержал требования «доктрины» марксизма, обязывающей сводить изложение к формулировке действительного процесса, обязывающей вскрывать классовые противоречия за каждой формой «разумной», «рациональной» и прогрессивной политики, – он высказал бы ту же мысль иначе, дал другую постановку вопроса. Он привёл бы те теории и программы либерализма, т. е. буржуазии, которые как грибы после дождя росли после великой реформы, в параллель с фактическими данными о развитии капитализма в России. Он бы показал таким образом на русском примере ту связь общественных идей с экономическим развитием, которую он доказывал в первых главах и которая может быть окончательно установлена только материалистическим анализом русских данных. Он бы показал таким образом, во-вторых, как наивны народники, воюющие в своей литературе против буржуазных теорий так, как будто бы эти теории представляли только ошибочные рассуждения, а не интересы могущественного класса, который глупо усовещевать, который может быть «убеждён» только внушительной силой другого класса. Он показал бы таким образом, в-третьих, какой класс на самом деле определяет у нас «долженствование» и «прогресс», и как смешны народники, рассуждающие о том, какой «путь» «выбрать».

Гг. народники с особенным удовольствием подхватили эти выражения г-на Струве, злорадствуя по поводу того, что неудачная формулировка их позволила разным буржуазным экономистам (вроде г. Янжула) и крепостникам (вроде г. Головина) цепляться за отдельные, вырванные из общей связи, фразы. Мы видели, в чём состоит неудовлетворительность г. Струве, давшая противникам такое оружие в руки.

Попытки критиковать народничество просто как теорию, неправильно указывающую пути для отечества[352], привели автора к неясной формулировке своего отношения к «экономической политике» народничества. Тут могут увидеть, пожалуй, огульное отрицание этой политики, а не одной только её половины. Необходимо поэтому остановиться на этом пункте.

Философствование о возможности «иных путей для отечества», это – только внешнее облачение народничества. Содержание же его – представительство интересов и точки зрения русского мелкого производителя, мелкого буржуа. Поэтому народник в теории точно так же является Янусом[353], который смотрит одним ликом в прошлое, другим – в будущее, как в жизни является Янусом мелкий производитель, который смотрит одним ликом в прошлое, желая укрепить своё мелкое хозяйство, не зная и знать ничего не желая об общем экономическом строе и о необходимости считаться с заведующим им классом, – а другим ликом в будущее, настраиваясь враждебно против разоряющего его капитализма.

Понятно отсюда, что отвергать всю народническую программу целиком, без разбора, было бы абсолютно неправильно. В ней надо строго отличать её реакционную и прогрессивную стороны. Народничество реакционно, поскольку оно предлагает мероприятия, привязывающие крестьянина к земле и к старым способам производства, вроде неотчуждаемости наделов и т. п.[354], поскольку они хотят задержать развитие денежного хозяйства, поскольку они ждут не частичных улучшений, а перемены пути от «общества» и от воздействия представителей бюрократии (пример: г. Южаков, рассуждавший в «Русском Богатстве» 1894, № 7, об общественных запашках, проектируемых одним земским начальником, и занимавшийся внесением поправок в эти проекты). Против подобных пунктов народнической программы необходима, конечно, безусловная война. Но есть у них и другие пункты, относящиеся к самоуправлению, свободному и широкому доступу знаний к «народу», к «подъёму» «народного» (сиречь мелкого) хозяйства посредством дешёвых кредитов, улучшений техники, упорядочений сбыта и т. д., и т. д., и т. д. Что подобные, общедемократические, мероприятия прогрессивны, – это признаёт, конечно, вполне и г. Струве. Они не задержат, а ускорят экономическое развитие России по капиталистическому пути, ускорят создание внутреннего рынка, ускорят рост техники и машинной индустрии улучшением положения трудящегося и повышением его уровня потребностей, ускорят и облегчат его самостоятельное мышление и действие.

Тут может только разве возникнуть вопрос: кто вернее и лучше указывает подобные, безусловно желательные, меры, – народники ли или публицисты а la г. А. Скворцов, который тоже распинается за технический прогресс и к которому так чрезвычайно расположен г. Струве? Мне кажется, что с марксистской точки зрения нельзя сомневаться в абсолютной предпочтительности народничества в этом отношении. Мероприятия гг. Скворцовых так же относятся к интересам всего класса мелких производителей, мелкой буржуазии, как программа «Московских Ведомостей» к интересам крупной. Они рассчитаны не на всех[355], а только на отдельных избранников, удостоивающихся внимания начальства. Они безобразно грубы, наконец, потому что предполагают полицейское вмешательство в хозяйство крестьян. Взятые в совокупности, эти меры не дают никаких серьёзных гарантий и шансов на «производственный прогресс крестьянского хозяйства».

Народники неизмеримо правильнее понимают и представляют в этом отношении интересы мелких производителей, и марксисты должны, отвергнув все реакционные черты их программы, не только принять общедемократические пункты, но и провести их точнее, глубже и дальше. Чем решительнее будут такие реформы в России, чем выше поднимут жизненный уровень трудящихся масс, – тем резче и чище выступит важнейшая и основная (уже сейчас) социальная противоположность русской жизни. Марксисты не только не «обрывают демократической нити» или течения, как клеплет на них г. В. В., – напротив, они хотят развития и усиления этого течения, хотят приближения его к жизни, хотят поднять ту «нить», которую выпускает из рук «общество» и «интеллигенция»[356].

Это требование – не бросать «нити», а, напротив, укреплять её – вовсе не случайно вытекает из личного настроения тех или других «марксистов», а необходимо определяется положением и интересами того класса, которому они хотят служить, необходимо и безусловно предписывается коренными требованиями их «доктрины». Я не могу, по легко понятным причинам, останавливаться здесь на разборе первой части этого положения, на характеристике «положения» и «интересов»; да тут, кажется, дело само говорит за себя. Коснусь только второй части, именно отношения марксистской доктрины к вопросам, выражающим «обрывающуюся нить».

Марксисты должны иначе ставить эти вопросы, чем это делали и делают гг. народники. У последних вопрос ставится с точки зрения «современной науки, современных нравственных идей»; дело изображается так, будто нет каких-нибудь глубоких, в самых производственных отношениях лежащих причин неосуществления подобных реформ, а есть препятствия только в грубости чувств: в слабом «свете разума» и т. п., будто Россия – tabula rasa, на которой остаётся только правильно начертать правильные пути. При такой постановке вопроса ему обеспечивалась, понятно, «чистота», которой хвастается г. В. В. и которая на самом деле означает лишь «чистоту» институтских мечтаний, которая делает народнические рассуждения столь пригодными для бесед в кабинетах.

Постановка этих же вопросов у марксистов необходимо должна быть совершенно иная[357]. Обязанные отыскивать корни общественных явлений в производственных отношениях, обязанные сводить их к интересам определённых классов, они должны формулировать те же desiderata, как «пожелания» таких-то общественных элементов, встречающие противодействие таких-то других элементов и классов. Такая постановка будет уже абсолютно устранять возможность утилизации их «теорий» для профессорских, поднимающихся выше классов, рассуждений, для каких-нибудь обещающих «блестящий успех»[358] проектов и докладов. Это, конечно, только ещё косвенное достоинство указываемой перемены точки зрения, но и оно очень велико, если принять во внимание, по какой крутой наклонной плоскости катится современное народничество в болото оппортунизма. Но одним косвенным достоинством дело не ограничивается. Если ставить те же вопросы применительно к теории классового антагонизма [для чего нужен, конечно, «пересмотр фактов» русской истории и действительности], – тогда ответы на них будут давать формулировку насущных интересов таких-то классов, – эти ответы будут предназначаться на практическую утилизацию[359] их именно этими заинтересованными классами и исключительно одними ими, – они будут рваться, говоря прекрасным выражением одного марксиста, из «тесного кабинета интеллигенции» к самим участникам производственных отношений в наиболее развитом и чистом их виде, к тем, на ком всего сильнее сказывается «обрыв нити», для кого «идеалы» «нужны», потому что без них им приходится плохо. Такая постановка вдохнёт новую живую струю во все эти старые вопросы – о податях, паспортах, переселениях, волостных правлениях и т. п., – вопросы, которые наше «общество» обсуждало и трактовало, жевало и пережёвывало, решало и перерешало, и к которым оно стало теперь терять всякий вкус.

Итак, как бы ни подходили мы к вопросу, – разбирая ли содержание царящей в России системы экономических отношений и разные формы этой системы в их исторической связи и в их отношении к интересам трудящихся, – или же разбирая вопрос об «обрыве нити» и о причинах этого «обрыва», – в обоих случаях мы приходим к одному выводу, к выводу о великом значении той исторической задачи «дифференцированного от жизни труда», которая выдвигается переживаемой нами эпохой, к выводу о всеобъемлющем значении идеи этого класса.


Загрузка...