А. И. Одоевский Полное собрание стихотворений

А. И. ОДОЕВСКИЙ

«Бог людей свободных, боже сильный! Я долго молился царю, твоему представителю на зем ле... Царь не услышал моей жалобы... ведь так шумно вокруг его престола! Если, как говорят наши священники, раб — также твое творение, то не осуждай его, не выслушав, как это делают бояре и слуги боярские. Я орошал землю потом своим, но ничто, производимое землей, не принадлежит рабу. А между тем наши господа считают нас по душам; они должны были бы считать только наши руки. Моя суженая была прекрасна, — они отправили ее в Москву, в дом к нашему молодому барину. Тогда я сказал себе: есть бог для птицы, для растений, но нет бога для раба! Прости меня, о боже, в милосердии твоем! Я хотел молиться тебе, и вот — я тебя обвиняю!»

Этой жалобой, этим воплем русского крепостного открывалось бы собрание произведений Александра Ивановича Одоевского, если бы его юношеское стихотворение «Молитва русского крестьянина» дошло до нас в подлиннике. Но дошло оно, к сожалению, лишь в сделанном одним из учителей Одоевского французском прозаическом переводе, и нет возможности судить о том, насколько он точен.

Однако и общего смысла этого стихотворения достаточно, чтобы убедиться, насколько сильны были в самом начале творческого пути Одоевского те чувства, которые увлекли его в ряды восставших на Сенатской площади; насколько искренни были те его помыслы, которые нашли выражение в знаменитой строке «Из искры возгорится пламя..», ставшей впоследствии эпиграфом для ленинской «Искры». Стихи Одоевского сохранились лишь в незначительной их части. Но этим стихам, ставшим широко известными с шестидесятых годов, принадлежало, после произведений Рылеева, первое место в создании литературного образа декабриста — бескорыстного борца за общественное благо. А те произведения Одоевского, которые были обнаружены уже после Великой Октябрьской революции, позволили еще лучше понять, как велика была его вера в грядущее освобождение русского народа, в правоту дела декабристов, в признательность потомства.

1

Александр Иванович Одоевский родился 26 ноября 1802 года.

Одоевские вели свое происхождение от удельных князей черниговских, но уже давно потеряли свои когда-то крупные владения. Отец А. И. Одоевского, генерал-майор, князь Иван Сергеевич Одоевский был владельцем небольшого имения и около двухсот душ крестьян. Но от матери, скончавшейся в 1820 году, А. И. Одоевский унаследовал крупное поместье в Ярославской губернии.

Воспитывался Одоевский дома. Детство, вероятно, он провел в деревне; годы учения протекли в Петербурге. Одоевский получил широкое, преимущественно гуманитарное и главным образом литературное образование. Несомненно, что литературные интересы уже в юности были для него основными; об этом, в частности, можно судить по некоторым записям в дневнике за 1820— 1824 годы К. С. Сербиновича, с которым юноша Одоевский был в приятельских отношениях. Превосходное знание Одоевским русского языка и истории литературы не раз отмечалось впоследствии его товарищами по каторге и по военной службе на Кавказе.

Друзья и знакомые единодушны в восторженных отзывах о молодом Одоевском. «С открытым живым взглядом, с каким-то сердечным сообщающимся смехом, Александр был чрезвычайно симпатичен, умен, учился хорошо и в душе был поэт», — вспоминает одна из его родственниц, Е. В. Львова. Его двоюродный брат, в будущем известный писатель В. Ф. Одоевский в своем юношеском произведении «Дневник студента» (1821), несомненно, изобразил А. И. Одоевского. «Александр был эпохою в моей жизни. Ему я обязан лучшими минутами оной. В его сообществе я находил то, чего везде искал и нигде не находил», — читаем в «Дневнике студента».

В 1821 году Одоевский вступил в военную службу. В Конногвардейском полку он общается с кругом образованных, как он выразился в одном из писем, — ученых, «с утонченным, даже строгим вкусом» офицеров. Не забывая о светских удовольствиях, Одоевский погружается в литературные занятия, много читает, много пишет, живет напряженной внутренней жизнью. «Его пылающая душа кажется огненным лучом, отделившимся от солнца, так она ярка», — пометил кто-то из друзей на обороте миниатюры с портретом Одоевского. Характерно, как он писал о себе В. Ф. Одоевскому 10 октября 1824 года: «У меня есть что-то, пусть — идеал, но без меры и без счету. Шагаю себе, может быть лечу, но сам не знаю как, и вместе с тем в некоторые мгновенья наслаждаюсь истинно возвышенной жизнью, всегда независимою, и которая кипит во мне, как полная чаша Оденова меду. Она не льется через край ни для тебя, ни для света, ты еще ни капли не отведывал, и в этом ли вина моя?» Кюхельбекер отозвался в одном из своих писем об Одоевском: «Чем более узнаю этого человека, тем более он выигрывает в моем мнении: это как бы прекрасный отрывок из Виргилия, в котором открываешь все новые красоты при каждом чтении».

Чуждый, по его собственным словам, «журнального славостяжания», Одоевский ничего не печатает, несмотря даже на то, что его друзья сами издают альманахи и приглашают его участвовать. Д. Д. Благой объяснял такое «презрение к печатному бытию» «феодальной гордостью» Одоевского, о которой писал сам поэт. Но эти шутливые слова сказаны были Одоевским совсем по другому поводу — в связи с распространением «Мнемозины». Как видно из писем Одоевского к двоюродному брату, он постоянно оставался неудовлетворен своими писаниями. Так, например, Одоевский сообщал брату: «Люблю писать стихи, но не отдавать в печать,, как Хвостов и как пропасть безмысленных, которым кстати' было бы и быть бессловесными... я бы прислал к тебе десяток од, столько же посланий, пять или шесть элегий и начала двух поэм, которые лежат под столом полуразодранные и полусожженные — по обыкновению» (из письма от 19 марта 1824). Неудовлетворенность Одоевского связана была с теми высокими требованиями, которые он к себе предъявлял. Выражением этой неудовлетворенности явилось впоследствии его стихотворение «Венера небесная».

Атмосфера свободомыслия и возвышенной любви к отечеству окружала юношу Одоевского. Нежная и страстная дружба связывала его, несмотря на разницу лет, с А. С. Грибоедовым, называвшим его своим «питомцем», «кротким, умным, прекрасным Александром». С юных лет Одоевский мечтал «всецело посвятить себя служению искусству и наукам», живо интересовался русской историей, называл Руссо «мой Жан-Жак» и «знал наизусть» Вольтера. Характеризуя Одоевского, Грибоедов писал в 1825 году С. Н. Бегичеву: «Помнишь ли ты меня, каков я был до отъезда в Персию, таков он совершенно. Плюс множество прекрасных качеств, которых я никогда не имел».

Еще до 1820 года Одоевский горячо возмущался крепостным правом — об этом мы знаем из «Молитвы русского крестьянина». Нам известно об его горячем споре в 1822 году с К. С. Сербиновичем, который доказывал пользу и ценность монашества. В 1823— 1824 годы Одоевский неустанно упрекает брата за увлечение немецкой идеалистической философией и за участие в журнальной полемике (см. письма от 23 января, марта 1823 г.; 26 мая, 10 октября 1824 г.). Одоевский требует от брата применения в жизни высокого, полезного и прекрасного вместо отвлеченного, умозрительного философствования. Для возвышенного ума «нужны труды высокие и поприще благородное. Иначе все, что он ни присвоит, будет казаться пристройкой лачужки к великолепному храму», — писал Одоевский. Он иронизировал по поводу «глубокомысленных воззрений непонятного Шеллинга», демонстративно подчеркивал в полемическом задоре разницу между «философом» В. Ф. Одоевским и собою, «едва просвещенным» корнетом. Но суть возражений Одоевского состоит именно в призыве к «благородному поприщу» и «трудам высоким», противопоставляемым как отвлеченным занятиям, так и мелкой журнальной войне: «Высокое, высокое, высокоеі Восклицание за восклицанием! Но если бы пламень горел в душе твоей, то, и не пробивая совершенно твердых сводов твоего черепа, нашел бы он хотя скважину, чтобы выбросить искру. Где она? Видно, ты на огне Шеллинга жаришься, а не горишь... Ты попал в болото и лежишь под целым роем немилосердно квакающих лягушек. Эй, брат! приучишься квакать... Суесловие всегда высокопарно, но убеждает ли оно?.. несмотря на слово высокое, привык ты иметь дело с мелкою тварью».

«Высокие труды» и «благородное поприще», — это не были абстрактные и громкие фразы. Известно, что скрывалось за этими терминами в кругу декабристов и их литературных соратников. Декабристская программа утверждала «силу и прелесть» литературы «более всего в непритворном изложении чувств высоких и к добру увлекающих» (из «Законоположения» Союза благоденствия). Революционный смысл этих терминов раскрывается в обращенном к декабристам знаменитом пушкинском послании:

Не пропадет ваш скорбный труд

И дум высокое стремленье.

Революционный порыв «привести в боренье права народа и права самодержавия и ежели не иметь успеха, то, по крайней мере, оставить историческое воспоминание» (из показаний на следствии декабриста Г. С. Батенькова) требовал горячих, искренних переживаний.

«Я страшусь общего порока сентиментальности», — писал а письме от 23 декабря 1823 года Одоевский. Он отрекался этим от чувствительности по мелочам, от сентиментального умиления идиллическими картинами природы и дружбы, от всего неглубокого и показного. Одоевский это резко подчеркивал: «Я не Стерновой секты... я говорю, что чувствую». Русские романтики 20-х годов не были едины — это были два противостоящих друг другу лагеря. Для одних романтическое мировоззрение выражалось в бесплотных мечтаниях о «тайном, незнакомом, незримом, таинственном», как иронически перечислял Одоевский в письме к брату от 27 мая 1828 года. Другой, активный и насыщенный гражданским содержанием романтизм вел к восторженной жажде «благородного поприща».

Одоевский формулировал не только свое собственное жизненное credo, когда еще совсем юным писал: «Ничто более не возмущает меня, как холодность, особенно в молодом человеке» (из письма к В. Ф. Одоевскому от 24 августа 1821). К 15 октября того же года относится его чрезвычайно характерное письмо: «Может быть, — писал он брату, — прочел ты до конца последний мой вздор и, может быть, подумал, что я не в полном уме; все зависит от минуты, когда ты распечатывал письмо: стоило только быть хладнокровным, чтобы почесть меня сумасшедшим. Итак, едва ли уже не сбираешься ты описать в элегии несчастие молодого человека, который, по крайней мере, чем-нибудь похож на Торквато. Называй меня полоумным, сумасшедшим: я не буду оправдываться; не буду отдавать тебе отчета ни в чувствованиях, ни в мыслях, ибо только хладнокровный человек может следовать за связью мыслей своих. Я упустил из рук нить Ариадны и бродил в лабиринте: это худо, весьма худо, признаюсь в том откровенно, но ум может ли быть в вечном согласии с сердцем?» Далее следует четверостишие, посвященное той же мысли. Вспомним слова Чацкого: «Ум с сердцем не в ладу». Александр Одоевский был одним из тех, о ком говорил Грибоедов устами Чацкого:

Теперь пускай из нас один,

Из молодых людей, найдется — враг исканий,

Не требуя ни мест, ни повышенья в чин,

В науки он вперит ум, алчущий познаний;

Или в душе его сам бог возбудит жар

К искусствам творческим, высоким и прекрасным, —

Они тотчас: разбой! пожар!

И прослывет у них мечтателем! опасным!!

Зимой 1824— 1825 годов Одоевский был принят в Тайное общество.

2

Облик Александра Одоевского был искажен дореволюционным литературоведением. О понимании им декабризма как якобы «противозаконного насилия» писал монархический историк А. И. Сиротинин. Некоторые литературоведы (Н. А. Котляревский, Ю. И. Айхенвальд и другие), признавая верность поэта гуманным убеждениям, изображали, однако, эти убеждения крайне расплывчато, лишали их какого-либо конкретного содержания. Более того, иногда Одоевский изображался верившим в торжество правды лишь в потустороннем мире и считавшим день 14 декабря преступным. П. Н. Сакулин писал о «случайном декабристе». Даже впоследствии, в советский период, когда были опубликованы новые, ранее неизвестные стихи Одоевского, П. Н. Сакулин продолжал характеризовать его как человека и поэта, чуждого революционному пафосу.

Всем этим утверждениям противостоят факты, противостоит и то, что говорили об Одоевском другие декабристы. Так, например, знавший его хорошо Н. И. Лорер писал, что Одоевским руководили «не ребячество, а любовь к отечеству и стремление на развалинах деспотизма, самого самодурного, самого пагубного для общества, <построить> благо России».

Советские исследователи декабристской литературы доказали искренность и глубину убеждений Одоевского. При этом, однако, об участии его в Северном обществе нередко говорится не вполне справедливо: зная о революционных планах, являясь сторонником вооруженного восстания, Одоевский будто бы был захвачен лишь романтической стороной предстоящего подвига и даже не разбирался как следует в целях и задачах Общества. Между тем нельзя не видеть значительно большей роли Одоевского в Обществе. Он находился в самом центре событий, причем вовсе не только перед самым восстанием. Его квартиру на Почтамтской улице М. В. Нечкина совершенно справедливо называет «революционным гнездом»; это был один из трех центров заговора (квартиры Рылеева, Оболенского, Одоевского). Одоевский организовал коллективную переписку «Горя от ума», а, как известно, распространение списков «Горя от ума» было существенным моментом пропагандистской деятельности декабристов. Одоевский получил от H. М. Муравьева последний вариант его конституции, видимо для той же цели. Мы знаем, что Одоевский принял в Общество двух членов — А. Е. Рымкевича и А. А. Плещеева, вел беседы о «деспотическом правлении» с В. М. Голицыным, А. К. Ливеном, А. А. Суворовым, пытался вовлечь в Общество двоюродного брата; влиянием Одоевского объяснял Кюхельбекер свое, как он выразился, возвращение «на путь самоотвержения и добродетели». Участвовал Одоевский и в обсуждении проектов конституции. В показании Рылеева об известном эпизоде с Якубовичем, которого он отговаривал от убийства Александра I, мы находим неоднократные упоминания об активном вмешательстве Одоевского. «Восторженный и увлекающийся» — постоянные эпитеты, применяемые к Одоевскому, безусловно справедливы, но тот оттенок снисхождения, который им обычно сопутствует (в политике, мол, Одоевский разбирался мало, но увлекся все же всерьез), явно не оправдан.

В ноябре — декабре 1825 года Одоевский вполне в курсе предстоящих событий. По словам декабриста Оржицкого, будучи в Москве, Одоевский дает понять московским членам, «что что-то у них приуготовляется». Д. И. Завалишин вспоминал, что именно Одоевский срочно выехал в Петербург из Москвы, чтобы «узнать, что намерены там делать». Утверждая, будто вернувшийся в Петербург Одоевский был болен «и мало кого видел, так как тотчас по возвращении вступил в исполнение своих обязанностей по полку», И. А. Кубасов повторяет нарочитые показания Одоевского». Между тем имя Одоевского встречается во многих показаниях, связанных с активными действиями в течение декабря. На совещаниях у Рылеева, предшествовавших восстанию, принимали участие далеко не все петербургские декабристы, а, как следует из показаний Е. П. Оболенского, не более десяти — и в том числе Одоевский; в то же время он участвовал и в совещаниях у Оболенского. Накануне восстания и в самый его день Одоевский вел себя как один из наиболее активных заговорщиков; он принял участие в решающем совещании у Рылеева 13 декабря, одним из первых явился на площадь и командовал там заградительной цепью. Кстати сказать, обычно даже это командование стрелковой цепью трактовалось в литературе таким образом, будто Одоевский только и делал, что «удалял чернь» и «унимал солдат, стрелявших без спросу». Но все это ведь основано на показаниях Кюхельбекера и Одоевского, выгораживавших и себя, и друг друга. В действительности же заградительная цепь, которой командовал Одоевский на площади, активно выполняла возложенные на нее задачи. Одоевский пытался воздействовать на прибывших для подавления восстания однополчан — есть сведения, что и самая медлительность в выходе Конногвардейского полка из казарм объясняется агитацией Одоевского (до того, как он сам отправился на Сенатскую площадь); он ездил поднимать лейб-гренадерский полк, и в результате этой поездки часть полка под командой Сутгофа и Панова прибыла на площадь.

По-видимому, Одоевский принимал непосредственное участие в литературно-пропагандистской деятельности рылеевской группы. По крайней мере, в кармане С. П. Трубецкого, после его ареста, было найдено не дошедшее до нас стихотворение «Безжизненный град», подписанное именем умершего к тому времени М. П. Загорского, но написанное, по словам Трубецкого, Одоевским. Стихотворение, без всяких сомнений, предназначалось для революционной пропаганды, ибо, как сказано было Трубецкому Рылеевым, имя Загорского было поставлено «для скрытия настоящего имени.

Одоевский был принят в Северное общество А. А. Бестужевым, представителем постепенно формировавшегося и крепнувшего радикального течения. Как выражался А. А. Бестужев, Одоевский «по пылкости своей сошелся более с Рылеевым», вождем этого течения. Конечно, и входившие в группу Рылеева оставались дворянскими революционерами, далекими от народа; конечно, и рылеевской группе тактика военной революции представлялась предотвращением новой пугачевщины. Но все же большая демократичность идеологии этой группы, ее революционной тактики, ее эстетических позиций несомненна. И нельзя не согласиться с М. В. Нечкиной, что «дворянская ограниченность мировоззрения членов тайного общества — участников рылеевского течения — выражена менее сильно, нежели у основателей Северного общества». Отсюда — и иное отношение к народу. В частности, созданные Рылеевым и Бестужевым замечательные агитационные песни, рассчитанные на распространение среди солдат, в особенности заставляют нас понять колебания этого радикального течения даже по вопросу о возможности участия народа в военной революции. И в то время, как революционные настроения аристократов-гвардейцев все больше выдыхались, вокруг Рылеева сплачивалась решительная группа дворянских революционеров, подымавшая вопросы о близком вооруженном восстании и цареубийстве.

Одоевский сам показывал на следствии, что именно вместе с Рылеевым он «мечтал» «о будущем усовершенствовании рода человеческого» Ч Подавляющее большинство декабристов-аристократов непосредственного участия в событиях 14 декабря не приняло; некоторые оказались даже в войсках, прикрывавших артиллерию Николая (что, впрочем, не спасло их от каторги). Нельзя не отметить, что Одоевский был единственным из аристократов-гвардейцев, примкнувших к рылеевскому течению. Пойдя за Рылеевым, Одоевский остался верен идеалам «благородного поприща».

Примкнув к этому революционному течению, он оказался втянут и в размышления о роли народа, подготовившие его произведения тюремного и каторжного периодов.

3

После разгрома восстания Одоевский при содействии его друзей, H. Н. Чебышева, А. А. Жандра и В. С. Миклашевич, переодевшись, пытался бежать, но, проблуждав день по окрестностям Петербурга, вернулся 16 декабря в город, к родным. Как рассказывал Е. Е. Комаровский, «усталый, с отмороженными конечностями, весь распухший и с потрескавшеюся от холода кожею, он решился... искать защиты у < Д. С.> Ланского, женатого на кн. Одоевской, родной сестре его матери. Около 10 часов вечера он пришел в дом Ланского (на площади около Конногвардейских казарм) и, узнав, что дядя дома, велел лакею доложить о себе. Ланской вышел к нему. «Моя судьба и жизнь в Ваших руках», — сказал ему Одоевский. «Принимаю тебя под свою защиту, — ответил ему Ланской, — но ты так грязен и устал и обезображен морозом, что я прежде всего считаю необходимым вычистить тебя. Хочешь в баню? Поедем туда вместе». Одоевский согласился на предложение. Ланской велел запречь экипаж, сел в него с племянником и поехал — прямо к тогдашнему Санктпетербургскому ген<ерал>-губернатору графу П. В. Кутузову, которому и передал декабриста. В обществе поступок Ланского возбудил множество толков. Одни защищали его, другие обвиняли. Сам Ланской оправдывал себя следующими доводами: раз как племянник явился к нему и был узнан его прислугою, то появление его не могло остаться тайной. Спасти его, укрыть не было никакой возможности. Но произвольное предание себя в руки правительства могло, по мнению Ланского, послужить к уменьшению вины Одоевского». Таким образом, можно думать, что, вернувшись в город, Одоевский не собирался сдаваться властям. В таком же освещении этот эпизод дошел и до деревни Одоевских через вернувшегося туда старого слугу: «Одоевский сам явился к своему дяде... и просил его совета, что делать дальше? Но дядюшка... предал племянника-декабриста... арестовал его и отвез в шпионскую канцелярию во дворец его царского величества».

17 декабря состоялся первый допрос; в тот же день Одоевский был заключен в Алексеевский равелин Петропавловской крепости.

Документы следствия говорят о крайней растерянности Одоевского в первые месяцы тюрьмы. Убеждение в том, что настали последние часы его жизни, допросы, одиночное заключение лишили его душевного равновесия. Постепенно Одоевский успокаивался, что видно хотя бы по тону его более поздних показаний. Ко времени после объявления приговора и возобновившегося общения Одоевского с товарищами относится воспоминание Н. В. Басаргина: «Против нас сидел князь Одоевский, очень молодой и пылкий юноша-поэт. Он, будучи веселого, простосердечного характера, оживлял нашу беседу и нередко мы проговаривали по целым ночам».

В литературе, посвященной Одоевскому, много говорится о его нестойкости во время следствия, о его раскаянии — в формах, граничащих чуть ли не с душевным расстройством. Однако при этом нельзя не отметить, что при всех кажущихся наивными объяснениях своего участия в Тайном обществе и в восстании молодостью, тем, что «кровь бросилась в голову, как со мною часто случается», при всех обещаниях ничего не скрыть и раскрыть все сокровенные тайны Одоевский, в сущности, решительно ничего не сообщил Следственному комитету. Можно сказать, что Одоевский, все отрицая, все тут же признавал и затем вновь отрицал, так что даже Комитет был вынужден занести в протокол, что «ни на одно Слово Одоевского положиться нельзя». Это обстоятельство совершенно игнорировалось, исследователями; впервые на демонстративный и показной характер «чистосердечных» показаний Одоевского обратил внимание В. Г. Базанов. Во всяком случае, то, что касалось других — кроме, правда, П. Г. Каховского, — Одоевский главным образом отрицал. Так, например, он утверждал сначала, что не знает, кто был автором конституции, и, лишь убедившись в сознании самого H. М. Муравьева, отказался от своих слов, которые он объяснял тем, что хотел спасти Муравьева как человека женатого. В этом эпизоде Одоевский вел себя совершенно аналогично Н. И. Лореру, признавшему, что ему известно, где зарыта «Русская правда», лишь после того, как ему было предъявлено собственноручное свидетельство П. И. Пестеля.

12 июля 1826 года за участие «в умысле бунта» и личное действие «в мятеже с пистолетом в руках» Одоевский был приговорен к 15-летней каторге, сокращенной при утверждении приговора Николаем I до двенадцати лет.

1 февраля 1827 года Одоевский, вместе с несколькими другими декабристами, был отправлен в Сибирь. Видевший Одоевского на пути в каторгу сенатор Б. А. Куракин отнес его в своих донесениях А. X. Бенкендорфу к числу «находившихся в раскаянном и совершенно отчаянном положении». Однако, поскольку Куракин отнес к этой же группе таких мужественных и стойких декабристов, как М. А. Фонвизин, И. И. Пущин, поскольку он отметил, что «отчаяние» Фонвизина и А. Ф. Бриггена «превосходило отчаяние прочих», можно думать, что психологические изыскания сенатора не отличались большой глубиной. Сопоставление с Пущиным скорее подтверждает обратное — то, что Одоевский к этому времени уже обрел спокойствие и твердость, нашедшие выражение в стихотворении «Сон поэта».

С 1827 по 1830 год Одоевский находился в Читинском остроге; в августе 1830 года декабристов переводят в Петровский завод.

Как и прежде родные и друзья в Петербурге, товарищи Одоевского единодушны в своих отзывах о нем. «Одоевский — ангельской доброты. Пиит и учен... По богатству был в Петровском Остроге в числе тамошних магнатов. Несмотря на богатство, он всегда в нужде, ибо со всеми делится до последнего», — передавал провокатор Р. Медокс со слов декабристов — по-видимому, И. Д. Якушкина, И. А. Анненкова и А. П. Юшневского. На публичных чтениях — «в каторжной академии», как декабристы называли эти чтения в тюрьме — Одоевский читал курс истории русской словесности и русскую грамматику. Здесь же читал он и свои стихи. Из того незначительного фонда произведений Одоевского, который до нас дошел, большая часть написана в Чите и в Петровском заводе.

Одоевский становится признанным певцом сосланных декабристов. «Звучные и прекрасные стихи Одоевского, относящиеся к нашему положению, согласные с нашими мнениями, с нашей любовью к отечеству, нередко пелись хором и под звуки музыки собственного сочинения какого-либо из наших товарищей-музыкантов», — пишет Н. В. Басаргин. О том же вспоминали М. А. Бестужев, А. Е. Розен, А. П. Беляев и другие. Надо думать, что именно Одоевскому посвящено четверостишие, сочиненное кем-то из узников Петровского завода 12 февраля 1830 года и сохранившееся в списке И. И. Пущина рядом с его записями стихов Одоевского:

В темнице чувствами высокими дыша,

Ты изливаешь жизнь в священные порывы;

И бесконечная душа

В твои созвучные теснится переливы.

4

На одном из совещаний, предшествовавших восстанию 14 декабря, Одоевский воскликнул: «Умрем, ах, как славно мы умрем!..» По другому свидетельству, он говорил: «Умрем славно за родину!» В этих патетических фразах как нельзя ярче выражена вся романтическая восторженность рылеевской группы. В литературном творчестве Одоевского эта романтическая восторженность приобрела особые, индивидуальные черты.

Из произведений Одоевского, созданных до заключения в Петропавловской крепости, почти ничего не сохранилось. Подавляющее большинстве их было, видимо, уничтожено самим Одоевским раньше. После 14 декабря его бумаги в селе Николаевском были сожжены отцом, а то, что находилось в петербургской квартире, очевидно, погибло в результате обыска. По сохранившимся двум наброскам в письмах, отрывку из поэмы и двум законченным стихотворениям невозможно сделать какие-либо серьезные выводы, и исследователям остается лишь предполагать, что, вероятно, Одоевский писал не только «изящные безделушки» вроде стихотворения «Луна». Правда, предположение это подтверждается «Молитвой русского крестьянина» и сведениями о «Безжизненном граде». Следует также отметить, что при всей своей подражательности отрывок из «Чалмы» может рассматриваться как проявление характерного для гражданского романтизма использования в вольнолюбивом плане «восточного стиля». И стихотворение «Бал» (1825) можно понять не просто как традиционную разработку темы «пляски смерти». Картина петербургского бала, где вокруг усталого поэта пляшет «сборище костей», — это, несомненно, отзвук настроений пылких «вольнолюбцев», наталкивавшихся на тупое равнодушие окружающего их светского общества. Ведь в это же время Рылеев писал:

Всюду встречи безотрадные!

Ищешь, суетный, людей,

А встречаешь трупы хладные

Иль бессмысленных детей...

И, в сущности, ту же ситуацию рисовал Грибоедов, когда, сталкивая Чацкого с светским обществом, завершал его гневный монолог ремаркой: «Оглядывается, все в вальсе кружатся с величайшим усердием».

Шесть из дошедших до нас стихотворений Одоевского написаны, очевидно, в Петропавловской крепости. Едва ли он там писал в первое время. Начало возобновления поэтической деятельности Одоевского можно отнести к концу марта— апрелю 1826 гота.

Вероятно, еще до 14 декабря возникала перед Одоевским тема назначения поэта. Тема эта красной нитью проходит через творчество всех поэтов-декабристов, а для друга Одоевского — Кюхельбекера это, пожалуй, центральная тема. В свете приводившихся выше цитат из писем Одоевского просто нельзя не предположить, что у него и раньше были стихи о высоком призвании поэта. В Петропавловской крепости Одоевский пишет стихотворение «Сон поэта»:

В темнице есть певец народный,

Но — не поет для суеты...

...Почтите сон его священный,

Как пред борьбою сон борца.

Даже через 55 лет это стихотворение все еще казалось властям опасным, — рассматривая в 1881 году рукопись издания сочинений Одоевского, цензор находил, что «Сон поэта» подлежит исключению.

В ряде стихотворений, написанных и в Петропавловской крепости, и позже, в Сибири, Одоевский развивает тему поэта («Амур-Анакреон», «Два пастыря», «Сон поэта», «Тризна», — «Умирающий художник», «Последняя надежда»), сливающуюся у него с темой о творчестве вообще («Венера небесная», «Два духа», «Как я давно поэзию оставил!..»).

В трактовке темы поэта Одоевский продолжал дело Рылеева, создавшего образ восторженного агитатора, борца за общественное благо. Его стихи о поэзии перекликаются со стихами Кюхельбекера, негодовавшего на тех, рабов или тиранов, которым чужд поэтический восторг и ненавистны музы. Но в то же время образ поэта отличается у Одоевского существенно иными чертами.

У Ф. Н. Глинки, у Кюхельбекера поэт — это прежде всего пророк, гневный обличитель. Давид у Грибоедова — воин, победитель; он силен, правда, духом, а не «крепостью телесной», он — псалмопевец, но побеждает все же не песней, а мечом. Поэт Рылеева— это прежде всего оратор, трибун, гражданин — даже, демонстративно и подчеркнуто: не поэт, а гражданин.

Как и у Рылеева, Кюхельбекера, Раевского, Глинки, образ поэта у Одоевского противопоставлен карамзинистскому беспечному эпикуреизму; он «не поет для суеты». Образ «певца народного», каким Одоевский осознал себя в Петропавловской крепости, проходит сквозь всю его поэзию. Боян в его поэме «Василько» с горечью поет: Видел я мира сильных князей, Видел царей пированья; Но на пиру, но в сонме гостей Братий Христовых не видел.

Слезы убогих искрами бьют

В чашах шипучего меда.

Гости смеются, весело пьют

Слезы родного народа.

Искренняя любовь к родному народу запечатлена в мужественных строках Одоевского:

Спите, <равнины > угрюмые!

Вы забыли, как поют.

Пробудитесь!.. Песни вольные

Оглашают вас.

Славим нашу Русь, в неволе поем

Вольность святую.

Весело ляжем живые

В могилу за святую Русь.

Но поэт Одоевского — не обличитель, не трибун. Это, прежде всего, певец-утешитель, чья «страдательная и сладкая» поэзия подымает дух, обещает «земное воскресение». Он может это обещать, потому что постиг «красу и стройность мира». Не случайно образ певца народного раскрывается в строках:

Срывает он душой свободной

Небес бессмертные цветы.

В «Венере небесной» поэт говорит о себе; и эти слова могут послужить эпиграфом ко всему творчеству Одоевского:

Взор лучезарный мне в душу запал,

С ним — и мученье, и сладость.

Поэзия, по Одоевскому, это «божий глагол»,

И пеньем птиц, и бурями воспетый,

То в радугу, то в молнию одетый,

И в цвет полей, и в звездный хоровод,

В порывы туч, и в глубь бездонных вод,

Единый ввек и вечно разнозвучный!

Этот лирический, вернее — лирико-философский образ поэта очень близок к аналогичному образу у Д. В. Веневитинова.

Сопоставление декабриста Одоевского с «любомудром» Веневитиновым может показаться случайным. Но близость к декабристской поэзии в стихах Веневитинова и в его критических выступлениях очевидна. Сам он, как известно, будучи арестован в 1826 году, заявил, что если он и не принадлежал к обществу декабристов, то «мог бы легко принадлежать ему». И в его образ поэта, в котором, конечно, воплощены шеллингианские мотивы, врывается иной пафос — мы можем с полным правом назвать его гражданским:

Да! Смерть мила, когда цвет жизни

Приносишь в дань своей отчизне.

(«Смерть Байрона»)

Когда пророк свободы смелый,

Тоской измученный поэт...

(«К Пушкину»)

Строки из стихотворения Веневитинова «Утешение» уже сопоставлялись с ответом Одоевского на послание Пушкина. Но еще больше эти строки напоминают «Последнюю надежду» Одоевского.

Сохранился отзыв Одоевского о Веневитинове: «...мне дали прочесть его стихи, в которых были не поэтические ощущения, не порывы души юной и впечатлительной, как у Бенедиктова, но глубокое чувство, которое так редко можно встретить в русских стихах» (из письма к В. И. Ланской от 17 июля 1836 г.). Отметим, что именно в поэзии Веневитинова, содержательной, подчеркнуто смысловой, Одоевский видит «глубокие чувства». И в посвященном памяти Веневитинова стихотворении «Умирающий художник» он, используя фразеологию Веневитинова, даже просто его повторяя, оттеняет то, что было свойственно и ему самому, — эмоциональное восприятие мира, его единства:

Все впечатленья в звук и цвет

И слово стройное теснились;

И музы юношей гордились

И говорили: «Он поэт!..»

Характерно, что стихотворение «Умирающий художник» воспринималось друзьями Одоевского как написанное им о самом себе.

Но то, что сближает Одоевского с Веневитиновым, — только один аспект его образа поэта. «Краса и стройность мира», постигаемые поэтом, приводят к вере в конечное торжество правды на земле:

Пройдут князья, пройдет и суд князей,

Но истина на небе и в потомстве

Как солнце просияет.

Нет возможности установить, сложился ли этот образ поэта у Одоевского еще до четырнадцатого декабря 1825 года. Но, во всяком случае, после поражения декабристов этот образ певца-утешителя не только не был отступлением от революционных традиций — наоборот, в новой, последекабрьской обстановке он помогал сохранению революционной перспективы.

5

В подавляющем большинстве дошедших до нас произведений Одоевского воплощена героическая тема «вольности святой».

Борьба за самобытность и народность русской литературы, которая так характерна для писателей гражданского романтизма, вела, естественно, к исторической тематике. В выборе тем из русской истории, в их трактовке сказывался истинный патриотизм Одоевского, любовь к родине и желание видеть ее свободной. В соответствии с настроениями декабризма, выросшего на почве национального подъема эпохи войны 1812 года и воспринявшего впечатления от общеевропейской революционной ситуации 20-х годов, от освободительной борьбы испанских и португальских колоний в Южной Америке, Одоевский органически сливает в своих стихах вольнолюбивые и патриотические мотивы.

Историческая концепция «Девы 1610 года» (отрывка из незаконченной поэмы о Василии Шуйском) в точности соответствует раннему пропагандистскому документу декабристов — «Любопытному разговору» H. М. Муравьева. «Вопрос. Что было причиной побед и торжества татар? — Ответ. Размножение князей дома Рюрикова, их честолюбие и распри, пагубные для отечества. — Вопрос. Почему же зло сие не кончилось с владычеством татар? — Ответ. Предания рабства и понятия восточные покорили их оружию и причинили еще более зла России. Народ, сносивший терпеливо иго Батыя и Сортана, сносил таким же образом и власть князей московских, подражавших во всем сим тиранам» У Одоевского:

Моголов бич нагрянул: искаженный

Стенал во прах поверженный народ,

И цепь свою, к неволе приученный,

Передавал из рода в род.

Татарин пал; но рабские уставы

Народ почел святою стариной.

У ног князей, своей не помня славы,

Забыл он даже образ мой.

Абстрактное вольнолюбие, представление о «божественной вольности», боготворимой в «западном мире», воплощенное в.«Деве 1610 года», далеко, конечно, от того критического отношения к буржуазной демократии, которое мы находим после 1825 года у Н. А. Бестужева, у М. С. Лунина. Стилистически в этом отрызке Одоевский, пожалуй, наиболее близок к Рылееву. Иначе звучат другие его произведения.

Очевидно, в 1829— 1830 годы Одоевским были написаны четыре песни поэмы «Василько» из времен княжеских междоусобиц. В поэме скрещиваются две тематические линии: одна — национально-освободительная (Василько ведет народ на врагов Руси); другая — национально-объединительная (Василько — жертва княжеских раздоров). Примечательно, что имя Василька находилось в словнике «Словаря знаменитым людям Российского государства», задуманного членами «Зеленой лампы». Н. И. Гнедич собирался писать о Васильке поэму; сохранился набросок ее начальных строк:

Беда висит над землею русскою,

Беда грозит Киеву престольному.

Раздоры князей накликают беду на землю.

Есть предположение, что с этим списком был знаком Рылеев. Рылеев мог с ним познакомить и Одоевского.

Если это и простое совпадение, оно, во всяком случае, также свидетельствует о верности Одоевского гражданской тематике периода подъема революционного движения. Однако, убедившись, что «30 или 40 человек, по большей части ребят, и пять или шесть мечтателей не могут произвести перемены» (из показания на следствии), Одоевский вносит в поэму то, чего не было ни у кого из декабристских поэтов до 1825 года, — мотив поддержки народа, опоры на народ. Василько — любимец народа; именно этим прежде всего — как показал в своем подробном анализе поэмы В. Г. Базанов — противопоставлен Василько его врагам.

Нет сомнений, что раздумья о причинах поражения декабристов повлияли на замысел поэмы «Василько». Ослепление Василька в поэме ставится в связь с тем, что в решительную минуту его не поддержала «чернь». Четвертая песня кончается у Одоевского ослеплением Василька и победой темных сил — между тем в летописи, послужившей основой для поэмы, история о Васильке на этом не кончается, и враги его терпят поражение. Однако поэма Одоевского не была закончена — об этом мы знаем из письма А. Е. Розена к М. А. Назимову от 24 октября 1881 года: «Одоевский сам был недоволен своею поэмою, отмахивался рукою, когда я просил его продолжить и окончить. Он отговаривался скудостью исторических документов и недостатком топографических указаний». Если не учитывать этого и воспринимать поэму как завершенную, неизбежным будет одностороннее ее понимание. Сводить замысел поэмы только к вопросу о роли народа нет достаточных оснований.

В другом отрывке из поэмы о Василии Шуйском — та же тема единства и независимости России вопреки боярским козням:

Предав царя на заточенье,

Бояре сеют злой развет.

. . . . . . . . . . . . . . .

Без Думы — Русская земля,

И лях, разрушив град престольный,

Смеется нам со стен Кремля!

Хор народа

Василий развенчан, но царь нам — Россия!

Одной из традиционных тем декабристской и околодекабристской поэзии была борьба Новгорода и Пскова с Москвой. Исторический смысл этой борьбы, объективная прогрессивность политики московских князей были недоступны декабристам, видевшим в новгородцах и псковитянах лишь борцов за вольность. Продолжая традицию, Одоевский создает целый цикл стихотворений, посвященных различным эпизодам падения Новгорода и Пскова. Но это не просто продолжение традиции. Идейная концепция в стихах Одоевского та же, и это совершенно естественно, ибо так же продолжали думать, так же продолжали воспринимать новгородскую вольность и H. М. Муравьев, и М. А. Фонвизин, и М. С. Лунин и другие. Стилистически же «новгородский» цикл Одоевского резко отличается от вольнолюбивой лирики Раевского, Рылеева, Языкова на новгородскую тему. Это вообще не лирика, это, если можно так выразиться, историческая живопись. В основе каждого из этих стихотворений лежат летописные или житийные повествования. В стихи вплетаются фольклорные обороты, текстуальные выписки из источников. Конкретизация образов, попытки воссоздания исторического колорита характеризуют эти картины. В особенности это относится к стихотворениям «Старица-пророчица», «Зосима», «Кутья».

Выразительной иллюстрацией может послужить сопоставление образа Марфы Борецкой в стихах Раевского, Рылеева и Одоевского. У Рылеева:

Была уж полночь. Бранный шум

Затих на стогнах Новограда,

И Марфы беспокойный ум —

Свободы тщетная ограда —

Вкушал покой от мрачных дум.

(«Марфа Посадница»)

У Раевского:

Но там бессмертных имена

Златыми буквами сияли:

Богоподобная жена,

Борецкая, Вадим — вы пали!

(«Певец в темнице»)

У Одоевского:

Много лет вдове Борецкого!

Слава Марфе! Много лет

С нами жить тебе да здравствовать!»

Марфа, кланяясь гостям,

Целый пир обводит взором,

Все встают и отдают

Ей поклон с радушной важностью.

(«Зосима»)

Стремлением к воссозданию исторической эпохи отличается и поэма «Василько», лишенная того лирического характера, который был свойствен гражданским поэмам Рылеева.

В сущности, мы не можем утверждать, что к этой — несомненно более реалистической — трактовке древнерусской темы Одоевский пришел именно на каторге. Он сам писал отцу 22 ноября 1833 года: «С очень давних пор история России служит источником моих обычных вдохновений — древняя история, столь простая и иногда столь прекрасная в устах наших монахов-летописцев». Это могло быть сказано и о годах до каторги. Дворовые Одоевских вспоминали о стихах юного Одоевского «про старину седую ». Но каковы были эти стихи, мы не знаем. Характерно, что Одоевский в Сибири бросает, не заканчивая, свои более крупные исторические произведения (поэма о Василии Шуйском, «Послы Пскова», «Василько») по той же причине, на которую жаловался на Кавказе А. А. Бестужев, — по недостатку источников, отсутствию документальных данных.

Конечно, исторические анахронизмы, свойственные поэзии декабризма, встречаются и в творчестве Одоевского, например, «Россия» в устах смолян 1611 года или вольнолюбивая формулировка начала XIX века в устах норвежского скальда:

Пусть доблестный дух до могилы кипит,

Как чаша заздравная в память отчизны.

Но по сравнению с откровенными историческими анахронизмами Рылеева («древние права граждан» в устах князя Дмитрия Донского, «щит с гербом России» в эпоху войн Руси с Византией в начале X века) анахронизмы в стихах Одоевского не столь явны. Вместе с тем, например, негодующие обращения «Девы 1610 года» имеют, несомненно, иносказательный смысл и обращены к современникам Одоевского — подданным Николая I. Иносказательный смысл имеет, конечно, и «Тризна» — смысл напоминания о повешенных 13 июля 1826 года. Посвящение «Тризны» смелому и решительному декабристу Ф. Ф. Вадковскому еще явственнее подчеркивает это и в то же время говорит о твердой вере Одоевского в революционный дух сосланных декабристов.

Высокое революционное и патриотическое чувство особенно отличает стихи Одоевского, написанные во время длительного перехода декабристов из Читинской в Петровскую тюрьму.

Революционную направленность вносит Одоевский в стихи, посвященные национально-освободительной борьбе славянских народов. Возможно, что здесь сказалось сближение Одоевского на каторге с членами наиболее демократической декабристской организации — «Общества соединенных славян», в которой идея всеславянского объединения под знаком национально-освободительной борьбы играла важную роль.

Одно из самых любимых ссыльными декабристами стихотворений Одоевского «Славянские девы» характерно глубоко прогрессивным пониманием великих задач России, «старшей сестры в семействе Славяна».

Показателен поэтический отклик Одоевского на польскую революцию 1830 года. Отношение подавляющего большинства русского дворянского общества, даже его передового слоя, к восставшей Польше было резко отрицательным. Ссыльные декабристы видели в поляках, боровшихся с русским царизмом, с Николаем I, союзников. В стихах, написанных Одоевским при получении известия о польской революции, он сливает сочувствие к ней с воспоминанием о пяти казненных декабристах — жертвах того же Николая:

Едва дошел с далеких берегов

Небесный звук спадающих оков

И вздрогнули в сердцах живые струны, —

Все чувства вдруг в созвучие слились...

Нет, струны в них еще не порвались!

Еще, друзья, мы сердцем юны!

В этой уверенности в осуществление декабристских идеалов и был действенный смысл поэзии Одоевского. Эта уверенность — существеннейшая черта, отсутствующая в последекабрьских произведениях других декабристов. И связано это, очевидно, не только с личными качествами Одоевского, не только с особенностями его творческого метода, но и с тем, что он находился в это время в кругу соузников, а Бестужев и Кюхельбекер были оторваны от друзей и единомышленников, томясь в крепости, на поселении, в кавказской ссылке.

Одоевский высказывает эту уверенность прямым образом от лица всех декабристов в ответе на послание Пушкина:

Мечи скуем мы из цепей

И пламя вновь зажжем свободы:

Она нагрянет на царей.

Одоевский высказывает персонажей: эту уверенность и устами «исторических»

Нет, веруйте в земное воскресение:

В потомках ваше племя оживет,

И чад моих святое поколение

Покроет Русь и процветет.

Ее он переносит и в свою лирику; убежденный, что его надежды —

Не случайное виденье,

Что приснятся и другим

И зажгут лучом своим

Дум высоких вдохновенье.

Уверенность эта перерастает в его «Элегии» в широкое символическое обобщение:

Но вечен род! Едва слетят

Потомков новых поколенья,

Иные звенья заменят

Из цепи выпавшие звенья...

. . . . . . . . . . . . . . . . .

В лазурь небес восходит зданье:

Оно незримо, каждый день,

Трудами возрастает века;

Но со ступени на ступень

Века возводят человека.

В этом абстрактном историко-философском представлении о восходящем развитии несомненно следует видеть художественноисторическое оправдание подвига декабристов.

До последнего времени стихотворение Одоевского «Сен-Бернар», написанное в Петровском заводе, казалось случайным явлением в его творчестве. Может быть, поэтому оно не привлекало внимания исследователей, даже, в сущности, не комментировалось. Между тем это стихотворение примечательно — в нем вновь встает проблема народа. В этом стихотворении, посвященном Наполеону, воплощено декабристское понимание Отечественной войны 1812 года как войны народной:

Свершая замыслы всемирного похода,

Ты помни: твой предтеча Аннибал

С юнеющей судьбой могучего народа

В борьбе неравной шумно пал.

Страшись! Уже на клик отечества и славы

Встает народ: он грань твоих путей!

Всходящая звезда мужающей державы

Уже грозит звезде твоей!..

И если несколько смущают как будто однозначные, по Одоевскому, понятия — народ и держава, то еще яснее сказано в другом варианте:

Ты помни: твой предтеча Аннибал,

Вождей разбив, не победил народа

И грозный поворот фортуны испытал.

Обнаруженные ныне стихотворения «Венера небесная», «Дифирамб», «Два духа» позволяют думать, что пребывание Одоевского в Петровском заводе отличали интенсивные историко-философские и философско-эстетические размышления. В частности, стихотворение «Дифирамб» примыкает по своей идейной концепции, по стилистике и даже по теме к «Сен-Бернару». Это также стихотворение о Наполеоне, и также стихотворение о роли народа.

Тема Наполеона в 20—30-х годах X IX века концентрировала в себе важнейшие идеологические проблемы этого времени. Неоднократно к судьбе Наполеона обращались Пушкин и Лермонтов.

Нам известны отклики декабристских писателей на эту тему. Непосредственно по получении известия о смерти Наполеона в 1821 году появилось стихотворение Ф. Н. Глинки «Судьба Наполеона». Традиционный образ Наполеона Глинка ничем не обогащал:

Он шел — и царства трепетали,

Сливался с стоном звук оков,

И села — в пепл, града пылали,

И в громе битв кипела кровь;

Земля пред сильным умолкала...

Он, дерзкий, скиптрами играл;

Он, грозный, троны расшибал:

Чего ж душа его алкала?

Глинка фактически отрицал какое-либо влияние Наполеона на дальнейшие судьбы Европы:

И все узнали: умер он,

И более о нем ни слова;

И стал он всем как страшный сон,

Который не приснится снова:

О нем не воздохнет любовь,

Его забыли лесть и злоба...

. . . . . . . . . . . . . .

Молва и слава зазвучала,

Но — не о нем... В могиле он,

И позабыт Наполеон! —

Чего ж душа его алкала?

В том же духе упоминал Наполеона Рылеев в оде «Гражданское мужество» (1824):

Где славных не было вождей

К вреду законов и свободы?

От древних лет до наших дней

Гордились ими все народы;

Под их убийственным мечом

Везде лилася кровь ручьем.

Увы, Аттил, Наполеонов

Зрел каждый век своей чредой:

Они являлися толпой...

Но много ль было Цицеронов?..

К 1824 году относится и незаконченный прозаический набросок Рылеева о Наполеоне. Враг свободы и законов, поскольку все средства для него равны, низверженный, униженный царями при помощи народов, — таков образ, намечаемый Рылеевым, скорее психологический, чем исторический.

Неясно когда, но не исключено, что после 14 декабря 1825 года написано было стихотворение «Наполеон» Н. И. Лорером. В стихотворении есть отдельные словесные переклички с Одоевским, но вся концепция, все отношение к Наполеону прямо противоположны:

Моя соперница — Россия,

Но победитель мой — судьба...

Я шел не по следам Батыя,

И не бессмысленна была моя борьба:

Я движим был не погремушкой славы.

Я видел пепл Москвы, но я не Герострат...

Все царства я б сложил в итог одной державы...

Я прав перед людьми, пред богом — виноват.

Я не постиг его предназначенья,

Но, ослеплен успехом чудных дел,

Хотел переступить в пылу самозабвенья

Божественным перстом начертанный предел.

Здесь уже, в сущности, присутствует романтическая наполеоновская легенда.

Пушкин, пересматривая свои прошлые оценки, пришел в 20-е годы к более исторической характеристике Наполеона; это было тесно связано с тем, что, говоря словами Б. В. Томашевского об оде «Наполеон» (1821), «принцип революции был в эти дни прочно усвоен Пушкиным»:

И обновленного народа

Ты буйность юную смирил,

Новорожденная свобода,

Вдруг онемев, лишилась сил.

Ода Пушкина заканчивалась словами:

Хвала! Он русскому народу

Высокий жребий указал,

И миру вечную свободу

Из мрака ссылки завещал.

Одоевский в сложном отношении к Наполеону — преклонении перед его величием, оценке его как поработителя свободы, проложившего «всемирной войной» путь для свободы будущей, — следует за Пушкиным:

Могучий дух все бури укротил,

Когда явился он в пылу грозы кровавой.

Едва дохнул на мир и громоносной славой

Свободы голос заглушил.

Втоптал [он в прах] главы нестройного народа,

И в тучах и громах по миру полетел,

И замерла пред ним бессмертная свобода,

И целый мир оцепенел.

Одоевский осуждает Наполеона, но не перед богом, как Лорер, а перед людьми, и вместе с тем утверждает историческое предназначение Наполеона:

Напрасно павший вождь царей

Для мира вынес гром цепей

Из бурь народного броженья.

Он своего не понял назначенья

И власть гранитную воздвигнул на песке.

Весь мир хотел он сжать в руке,

Но узами любви соединил народы;

И увлекаемый таинственной судьбой,

Невольно вытоптал кровавою стопой

Высокий, тайный путь для будущей свободы...

Перед Одоевским встает по существу тот же вопрос, который задавал Пушкин в 1824 году:

Зачем ты послан был и кто тебя послал?

Чего, добра иль зла, ты верный был вершитель?

Тема Наполеона вела к теме свободы. «Дифирамб» в еще большей степени, чем о Наполеоне, стихотворение о революции. И не только потому, что приведенные строфы наиболее яркие, центральные в стихотворении; в сущности, все стихотворение — это аллегорическая картина французской революции, дифирамб «тысячеглавому борцу», народу.

7

Еще в 1825 году в своей единственной критической статье «О трагедии «Венцеслав», сочинение Ротру, переделанной г. Жандром», Одоевский хвалил А. А. Жандра за «важную перемену»: «Самый смелый, вольный метр (Одоевский имеет в виду нерифмованный пятистопный ямб.— М. Б.) заступил место натянутого и надутого шестистопного стиха ямбического, которым никто из наших стихотворцев не владел и не владеет совершенно... Французы имеют ту особенность, что у них стихосложение силлабическое и что ударения падают неопределенно. У нас же шесть тяжелых ямбов, худо заменяемых пиррихиями, тащатся друг за другом и бьют молотом вслух... Итак, сохраняя обыкновенное наше стихосложение, должно искать возможного разнообразия».

«Возможное разнообразие» очень характерно для творчества самого Одоевского. Он пишет белыми стихами, обращается к народному стиху, широко использует редкие в русской поэзии начала XIX века дактилические рифмы, применяет неожиданные перебои ритма. Новаторство Одоевского в стихотворении «Что за кочевья чернеются...» далеко опережает его эпоху; в строках этого стихотворения, которое пели декабристы на пути из Читы в Петровский завод, непосредственно звучит ритм народной песни, ломающий метрические каноны:

Дикие кони стреножены,

Дремлет дикий их пастух;

В юртах засыпая, узники

Видят Русь во сне.

За святую Русь неволя и казни —

Радость и слава.

Весело ляжем живые

За святую Русь.

Во второй песне поэмы «Василько», в сцене в вертепе чуть ли не каждая строфа написана иным стихотворным размером; то же — в «Осаде Смоленска»; резко меняется размер в разных строфах «Дифирамба». Необычайно смелой сменой метров отличается более позднее стихотворение «Брак Грузии с Русским царством»:

Вышла невеста навстречу; любовь

Зноем полудня зажгла ее кровь;

И, откинув покрывало

От стыдливого чела,

Вдаль всё глядела, всем звукам внимала.

Там, под Казбеком, в ущелье

Дарьяла Жениха она ждала.

Ритмические эксперименты Одоевского были им принципиально обоснованы; в той же статье о трагедии «Венцеслав» он писал: «Неужели наш русский язык, и звучный, и мужественный, будет вечно заключен в сей тесной, однообразной оболочке для выражения самых пламенных порывов, — тесной не для одного отдельного счастливого изречения, но для полноты чувств и непрерывной связи мыслей». И правилом «истинного стихотворства», требующего «самых тонких оттенков», Одоевский считает «музыкальную соответственность между смыслом и размером».

Поэтические достижения Одоевского особенно четко выявились в его элегических стихах, являющихся звеном между поэзией 20-х годов и поэзией Лермонтова.

К середине 20-х годов противоречия литературного развития в России достигли крайней остроты. Перед литературой стояла важнейшая задача расширения, ее идейного содержания; в поэзии это было особенно трудно реализовать; прежние литературные жанры все явственней теряли свою действенность. Ведущее в начале века карамзинистское направление явно не соответствовало задачам повышения общественной значимости литературы. Разгорались споры между «классиками» и «романтиками». Московский кружок «любомудров» вносил в поэзию отвлеченное философское содержание. Декабристская пропаганда «высоких ощущений» и «глубоких мыслей» выражалась в ораторской поэзии Рылеева, в творчестве Грибоедова, Катенина:, Кюхельбекера, обращавшихся к библейским образам, к одической традиции.

Передовых русских писателей этих лет — и в первую очередь декабристов — отличает желание поднять национальное значение русской литературы, забота о ее подлинной самостоятельности, стремление к народности — в том ограниченном смысле, какой им поневоле был доступен.

Главным объектом нападений передовой критики была сентиментально-романтическая элегия школы Жуковского с ее атрибутами — условной грустью, бесплотной мечтательностью, традиционным литературным пейзажем, гладкостью стиха. Яростным борцом против этой элегии был, в частности, товарищ Одоевского — Кюхельбекер. «Все мы взапуски тоскуем о своей погибшей молодости; до бесконечности жуем и пережевываем эту тоску», — писал Кюхельбекер о романтической элегии в «Мнемозине», в статье «О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие».

Путь Одоевского к повышению общественного значения поэзии был, однако, иным, хотя и он иронизировал над мечтательностью школы Жуковского, «которая прямо заведет в желтый» (из письма к В. Ф. Одоевскому от 27 мая 1822). По существу же элегический жанр был близок Одоевскому, и ему удалось вложить в элегию реальное, общественно значимое содержание. Его подлинная жизненная трагедия, тоска «зарытого» в темнице узника, придала особый оттенок романтической элегии.

Одоевский усиливает ее личностный элемент, превращает беспредметные элегические жалобы в насыщенное конкретным психологическим содержанием меланхолическое размышление. Он вносит в элегию рефлектирующие моменты, смягчаемые интимностью тона. Одоевский отказывается от традиционного элегического пейзажа; элегические жалобы приобретают в его стихах характер широкого философского обобщения.

Всем этим Одоевский подготовил превращение элегии в «думу». Лермонтов завершил этот процесс. Некоторая, правда умеренная, гиперболизация, анафорическое построение, убыстренный, как бы задыхающийся темп превращают сентиментально-романтическую медитацию в лирический, патетический монолог:

Кто был рожден для вдохновений

И мир в себе очаровал,

Но с юных лет пил желчь мучений

И в гробе заживо лежал...

...Кто жаждал жизни всеобъятной,

Но чей стеснительный обзор

Был ограничен цепью гор,

Темницей вкруг его темницы;

Кто жаждал снов, как ждут друзей,

И проклинал восход денницы...

...Кто с миром связь еще хранил,

Но не на радость, а мученье,

Чтобы из света в заточенье

Любимый голос доходил...

...Кто прелесть всю воспоминаний,

Святыню чувства, мир мечтаний,

Порывы всех душевных сил,

Всю жизнь в любимом взоре слил...

...Тот мог спросить у провиденья:

Зачем земли он путник был

И ангел смерти и забвенья,

Крылом сметая поколенья,

Его коснуться позабыл?

Язык Одоевского сохранил в большой степени условно-романтический характер. Элегическое настроение находит выражение в традиционном словаре, традиционных образах начала 20-х годов. Но сочетание этих образов подчиняется основной задаче — патетически усилить элегическое размышление. В 1825 году, в своей статье, напечатанной в «Сыне отечества», «О трагедии „Венцеслав», сочинение Ротру, переделанной г. Жандром» Одоевский писал: «Многие ищут в стихотворении не поэзии, но заметных стихов; восхищаются, когда поэт стройностью целого жертвует мысли отдельной, часто блестящей от одной расстановки понятий и мнимонравоучительной». Речь идет о подытоживающих формулах, заканчивающих стихотворение, заостряющих его мыслью или сравнением. Впоследствии Одоевский широко пользовался такими «формулами», но в его стихах этот метод применяется очень осторожно, приглушенно: «формулы» эти не живут у Одоевского сами по себе, они лишь заостряют отдельные строфы. Их назначение— обобщить смысл стихотворения. Например:

Минула жизнь без потрясений,

Огонь без пламени погас...

...Как тени, исчезают лица

В тебе, обширная гробница...

...Но со ступени на ступень

Века возводят человека...

Проступающий сквозь лирический монолог единый образ поэта-узника, подлинного героя элегии, обогащал ее идейно и подымал до политической лирики:

Кто ядом облит был холодным

И с разрушительной тоской

Еще пылал огнем бесплодным

И порывался в мир душой,

Но порывался из могилы...

Тот жил! — Он духом был борец:

Он, искусив все жизни силы,

Стяжал страдальческий венец;

Он может бросить взор обратный

И на минувший темный путь

С улыбкой горькою взглянуть.

Большинство элегий Одоевского появилось в печати в 1830— 1831 годах в «Литературной газете» и в альманахе «Северные цветы». Напечатаны они были анонимно, но думаем, что автор их не остался неизвестен многим из тогдашних читателей. Первой из напечатанных была «Элегия на смерть А. С. Грибоедова», которая появилась под полным заглавием; ее содержание, несмотря на произведенные из цензурных соображений поправки, подсказывало, что автор — реальный узник, что он действительно друг Грибоедова. Все это должно было усиливать ту политическую окраску, которая является своеобразием элегий Одоевского.

Характеризуя элегический стиль Одоевского, мы должны вновь вернуться к стихам Веневитинова. То же использование традиционного словаря, те же притушенные стиховые «формулы», лирический монолог, прерываемый риторическими повторами и обобщающими суждениями, — все это очень близко Одоевскому. Сравним, например, из второго послания к H. М. Рожалину:

Когда б ты видел этот мир,

Где взор и вкус разочарован,

Где чувство стынет, ум окован

И где тщеславие — кумир;

Когда б в пустыне многолюдной

Ты не нашел души одной,—

Поверь, ты б навсегда, друг мой,

Забыл свой ропот безрассудный...

Именно усиление смыслового момента в лирическом цикле отмечалось исследователями, писавшими о Веневитинове как предшественнике Лермонтова. Это же можно сказать и о лирике Одоевского.

8

В середине января 1833 года Одоевский переходит на поселение — сначала в Тельму под Иркутском, затем, в том же году, в деревню Елань, Иркутской губернии, и, наконец, в 1836 году после усиленных ходатайств родных, незадолго до перевода на Кавказ, — в г. Ишим, Тобольской губернии.

Он не оставил после себя никаких бумаг, никаких документов. Все, что мы знаем о нем, почерпнуто из воспоминаний друзей, из немногих его сохранившихся писем, из записей некоторых произведений в бумагах друзей.

От периода поселения, (февраль 1833 — август 1837) до нас дошло лишь несколько стихотворений Одоевского. Частично это объясняется, конечно, тем, что рядом с ним не было товарищей, которые могли бы сохранить его произведения; характерно, что все, написанное безусловно в эти годы, представляет собой обращения к кому-либо (послание к отцу, стихи А. М. Янушкевичу, альбомная запись; даже стихотворение «Как я давно поэзию оставил...» в одном из списков названо «Послание к Е... »). Но, очевидно, Одоевский вообще в это время очень мало сочинял; об этом прямо сказано в названном только что наиболее интересном его произведении 1833— 1837 годов — «Как я давно поэзию оставил...».

В этом стихотворении наиболее широко раскрыто то понимание Одоевским поэтического творчества, о котором мы уже говорили выше. Оно свидетельствует о внимании Одоевского к животрепещущим вопросам литературной жизни 30-х годов: Одоевский откликнулся этим стихотворением на борьбу с «торговым направлением», с опошлявшей высокое представление о задачах искусства деятельностью О. И. Сенковского. Справедливо отмечено было В. Н. Орловым, что «по своему смыслу и пафосу» стихотворение «Как я давно поэзию оставил...» находится в полном соответствии со статьей Кюхельбекера 1835— 1836 годов «Поэзия и проза».

В августе 1837 года по распоряжению Николая I несколько поселенных в Сибири декабристов и в том числе Одоевский были определены рядовыми в Кавказский корпус. Милость эта была довольно относительная — посылая своих «друзей 14 декабря» на Кавказ, Николай I рассчитывал не столько на облегчение их участи, сколько на их скорую гибель. Однако солдатская служба на Кавказе сулила и возможность выслуги в офицеры, а значит, и отставки. Некоторые из переведенных вместе с Одоевским декабристов — например, М. М. Нарышкин — восприняли известие о предстоящей солдатской лямке крайне болезненно. Одоевский же рвался на Кавказ, он сам об этом просил.

Двухмесячное путешествие ранней осенью в обществе друзей почти через половину России, встреча в Казани с отцом, проводившим его до Симбирска, мысли о юге,

...где яхонт неба рдеет

И где гнездо из роз себе природа вьет —

(«Куда несетесь вы, крылатые станицы?..»)

не могли не воодушевить Одоевского. Это подтверждается написанным в пути его стихотворением «Как сладок первый день среди полей отчизны...» Вместе с тем и мысли о том, что ожидает их на Кавказе, не покидали Одоевского и его друзей. Н. И. Лорер вспоминал об отъезде из Ставрополя: «Вечером нас потребовали в штаб для объявления, кто из нас в какой полк назначен... В эту же ночь должны мы были отправиться по полкам. Нам дали прогоны каждому на руки. В первый еще раз с выезда из Сибири мы отправились без провожаты х... Была туманная черная ночь, когда несколько троек разъехались в разные стороны. Что ожидает нас в будущем? Черкесская ли пуля сразит, злая ли кавказская лихорадка уложит в мать-сырую землю?» Эти же размышления выражены и в стихотворении Одоевского «Куда несетесь вы, крылатые станицы?..»

Но все же нет решительно никаких оснований утверждать, будто (как это казалось до последнего времени) кавказские годы жизни Одоевского были годами предсмертной тоски, душевного упадка, обострения религиозных настроений, мыслей о ничтожестве человека. Эти утверждения целиком были основаны на приписывавшихся Одоевскому чужих произведениях («Глетчер», «Лавина», «Охлаждение»), на неверных датировках, и потому неверном понимании стихотворений «Зачем ночная тишина...», «Как я давно поэзию оставил...».

Воспоминания друзей Одоевского свидетельствуют о другом. «Всегда беспечный, всегда довольный и веселый... он легко переносил свою участь; быв самым приятным собеседником, заставлял он много смеяться других и сам хохотал от всего сердца», — таким запомнился Одоевский Розену в Тифлисе. А. П. Беляев писал, что «каким друзья знали Одоевского в тюрьме, таким точно остался он до конца: всегда или серьезный, задумчивый, во что-то углубленный, или живой, веселый, хохочущий до исступления». Этому не противоречат, конечно, раздумья о том, что ожидает его на Кавказе, или «грусть тихая» и чувство усталости, отраженные в стихотворении «Моя Пери».

Переведенные на Кавказ декабристы встретили, вопреки расчетам Николая I и стараниям высшего военного начальства, сочувственное и внимательное отношение непосредственных командиров (некоторые из них в прошлом сами были членами тайных обществ). Одоевский от трудностей солдатской жизни был в значительной мере освобожден; изредка встречался он со старыми друзьями, с увлечением отдавался боевой жизни, бывал в Тифлисе, провел некоторое время в Пятигорске и Железноводске.

На Кавказе Одоевский встретился с М. Ю. Лермонтовым, Н. П. Огаревым, H. М. Сатиным. В работах последнего времени раскрыты связи Одоевского с представителями передовой грузинской культуры. Александр Чавчавадзе перевел одно его стихотворение на грузинский язык. Отголоском бесед и размышлений о взаимоотношениях русских и грузинских деятелей, о прогрессивном историческом смысле присоединения Грузии к России явилось стихотворение Одоевского «Брак Грузии с Русским царством».

От кавказского периода до нас дошло также всего лишь пять стихотворений Одоевского, причем одно из них — совершенно незначительное, написанное «на случай». Поэтому пытаться делать какие-либо обобщения о его стихах последних двух лет жизни было бы просто несерьезно. Но что он в это время писал, явствует из воспоминаний Н. П. Огарева. Приходится признать, что последний этап творчества Одоевского нам, в сущности, остается пока что неизвестен.

В июне 1839 года на Черноморском побережье (где погиб недавно А. А. Бестужев, где Николай I рассчитывал погубить Лермонтова) Одоевский узнал о смерти отца. Письмо его к М. А. Назимову от 21 июня и воспоминания Лорера говорят о таком душевном потрясении Одоевского, которое, вне всяких сомнений, его ломило. Ему предлагали уехать с друзьями в Крым — он отказался; по всему видно, что он решил погибнуть от черкесской пули.

Но умер он от «кавказской лихорадки», злокачественной малярии 15 августа 1839 года в укреплении Псезуапе (ныне Лазаревское).

9

Еще до первой ссылки на Кавказ Лермонтов не мог не знать стихов Одоевского, напечатанных в «Литературной газете» и в «Северных цветах». Он не мог не знать также, кто их автор. В 1832 году он посещал в Петербурге дом своей родственницы В. Н. Столыпиной *, вдовы друга декабристов А. А. Столыпина, которому в 1825 году посвятил стихотворение Рылеев; сын Столыпиных стал близким другом Лермонтова (Монго-Столыпин). Лермонтов, вероятно, знал и те полученные П. А. Вяземским стихи Одоевского, которые не были напечатаны, мог слышать и рассказы о самом Одоевском — в доме Столыпиных и в кругу своих московских знакомых Лужиных и Комаровских, родственников сослуживцев Одоевского по Конногвардейскому полку. Лермонтов осведомлен был о жизни и настроениях декабристов на каторге — свидетельством этого являются стихи в поэме «Последний сын вольности», написанной в конце 1830 или в начале 1831 года:

Но есть поныне горсть людей,

В дичи лесов, в дичи степей;

Они, увидев падший гром,

Не перестали помышлять

В изгнаньи дальном и глухом,

Как вольность пробудить опять;

Отчизны верные сыны

Еще надеждою полны.

Биографы Лермонтова расходятся во мнениях о том, когда именно произошла встреча Лермонтова и Одоевского. Одни считают, что это имело место еще в Ставрополе, в октябре 1837 года, на пути Одоевского к месту службы, и что Лермонтов и Одоевский совершили совместно поездку от Ставрополя до Тифлиса (Одоевский был назначен в Нижегородский драгунский полк, где служил и Лермонтов; полк стоял неподалеку от Тифлиса). Другие относят знакомство Лермонтова и Одоевского к началу ноября, к приезду Одоевского в Грузию. Как бы то ни было, общение Одоевского и Лермонтова продолжалось недолго — в начале декабря Лермонтов уже возвращался в Россию.

Но хотя и недолгое, общение это было, как можно думать, очень интенсивным. Об этом свидетельствует одно из лучших, вдохновенных стихотворений Лермонтова — «Памяти А. И. Одоевского».

Под бедною походною палаткой

Болезнь его сразила, и с собой

В могилу он унес летучий рой

Еще незрелых, темных вдохновений,

Обманутых надежд и горьких сожалений!

...Но до конца среди волнений трудных,

В толпе людской и средь пустынь безлюдных

В нем тихий пламень чувства не угас:

Он сохранил и блеск лазурных глаз,

И звонкий детский смех, и речь живую,

И веру гордую в людей и жизнь иную...

Стихотворение это дает возможность понять, чем был для Лермонтова Одоевский. Его стихи, его судьба, его личность не только глубоко запечатлелись в сознании Лермонтова, но сыграли существенную роль для кристаллизации представления Лермонтова о современной ему российской действительности, столь чуждой подлинной поэзии:

Что за нужда? Пускай забудет свет

Столь чуждое ему существованье:

Зачем тебе венцы его вниманья

И терния пустых его клевет?

Идейный наследник декабристов, продолжатель их литературного дела, Лермонтов встретился с одним из тех «сынов снегов, сынов славян», о чьих помыслах,

Как вольность пробудить опять,

он писал еще в 1830— 1831 годах. Декабрист-поэт Одоевский был для Лермонтова реальным воплощением того высокого образа поэта-гражданина, о котором Лермонтов писал в юности:

За дело общее, быть может, я паду,

Иль жизнь в изгнании бесплодно проведу.

В стихотворение, посвященное Одоевскому, он внес черты своего лирического героя — романтический образ отверженного светом мятежного изгнанника, который

меж людьми ни раб, ни властелин,

И всё, что чувствует, он чувствует один!

Именно из этого стихотворения 1832 года («Он был рожден для счастья, для надежд...») перенес Лермонтов в стихотворение «Памяти А. И. Одоевского» с незначительными изменениями стихи:

Он был рожден для счастья, для надежд,

И вдохновений мирных! — но безумный

Из детских рано вырвался одежд

И сердце бросил в море жизни шумной;

И мир не пощадил — и бог не спас!

Еще две строфы перенесены сюда Лермонтовым (с некоторыми изменениями) из поэмы «Сашка», написанной до первой ссылки Лермонтова на Кавказ. Именно в этих строфах находятся строки о гордом одиночестве поэта:

Ты умер, как и многие, без шума,

Но с твердостью. Таинственная дума

Еще блуждала на челе твоем,

Когда глаза закрылись вечным сном;

И то, что ты сказал перед кончиной,

Из слушавших тебя не понял ни единый...

Перенося в стихотворение «Памяти А. И. Одоевского» строки из более ранних своих произведений, Лермонтов в то же время переосмысливал их, наполнял глубоким общественным содержанием.

Реальный облик Одоевского помог Лермонтову в дальнейшем развитии образа его лирического героя. Об этом говорит нам стихотворение «Памяти А. И. Одоевского» в значительно большей мере даже, чем о самом Одоевском.

* * *

Творчество Одоевского, его личная и поэтическая судьба знаменуют преемственность революционных поколений. Н. П. Огарев видел в его лице живую связь со своими предшественниками-декабристами: «Я стоял лицом к лицу с нашими мучениками, я — идущий по их дороге, я — обрекающий себя на ту же участь», — вспоминал Огарев о встрече с Одоевским. Но не только как память о мучениках — как завет первых русских революционеров, как призыв к продолжению их революционного дела жили стихи Одоевского. Поэзия Одоевского полностью сохранила до наших дней эстетическую ценность. Стихи его помогают понять, каков был путь русской поэзии между 14 декабря 1825 года и расцветом творчества Лермонтова.

М. Брискман

Загрузка...