Игорь первым осадил своего вороного перед курганом.
— Вот он — столп Ольговичей, любуйся! Рубеж с полем.
Высокий, почти скала, столп из черного базальта венчал курган. Каменный орел на острой вершине терзал врага.
— Столп Ольговичей!.. — Дмитрий Трубчевский восторженно глядел из-под ладони вверх, с трудом сдерживая разгоряченного белого скакуна. Размах крыльев гигантской птицы был не менее четырнадцати локтей. В поверженном враге, высеченном грубо, до плеч, угадывался кочевник. — Великое шеломя! Сызмальства хотелось увидеть!..
— Любуйся, — повторил Игорь, но теперь в его широком голосе не было гордости. — Не всякому доводится… Второй век уже, как дойти сюда с Руси можно только с войском. — Он пригляделся к опушке недалекого леска, спрыгнул в траву. Повод закинул за луку. — Стой тут, Хан! — потрепал он коня по шее. — Глянем с кургана, Митуса, — не стоит ли перед нами уже сам Кончак! Я теперь не знаю, что и думать…
— Кончаку рано! — отмахнулся поэт. — Мне охота посмотреть на шеломя со стороны Ворсклы. Не терпится, Святославич!
— Ну, скачи! Недавно тут Иван провел сторожей. Вон след к дубкам промяли в пырее. Не опасно, кажись!..
Конный половец следил за ними с опушки.
…Степь между Пселом и Ворсклой, у верховьев этих рек, — ровная, как стол, бескрайняя. Скачи день, другой — и ни крыши, ни сада, ни речки, ни озера, ни оврага даже! Белый ковыль да пырей по стремена, да изредка одинокий тополь у заросшего бурьяном пепелища — что безутешная вдова. Только перед Ворсклой равнину горбит высокий каменистый увал. За ним степь, кое-где покрытая лесками, начинает спадать к реке. А та, словно не желая спорить с кремнистой твердью, обходит ее с юга плавной дугой. В середине этой дуги стоит на увале курган — высокий, как гора, видный со всех концов Приворсклянской степи. Мимо кургана проторен древний походный путь от Чернигова в поле — к низовьям Дона и дальше, на Тмутаракань. Век назад в этом месте Олег Гориславич Черниговский, дед Игоря, посек большую орду половцев, шедшую к Сейму, и воздвиг на кургане каменный столп с орлом — в память о победе и как знак своей мощи. Грозный орел на порубежном шеломене стал гербом Ольговичей. Но щитом от поля не стал…
Ближайший к шеломене лесок выходил на увал клином. Старые дубы тут стояли просторно на чистых полянках; опушка же заросла ракитником, степной вишней, крапивой…
Половец ждал в самой гущине, коротко забрав повод и держа наготове аркан. В свою очередь, за половцем следили русские сторожа во главе с княжеским конюшим Иваном Беглюком. Они притаились в глубине леска, за такими же густыми, как на опушке, кустами. В одном месте эти кусты расступались, и за ними желтела вся в цветах одуванчика ровная луговина. Дальше зеленой стеной поднималась поросль.
Половец давно заметил опасность, но вида не подал. Уйти он мог в любой момент полем, где раскормленным за зиму коням русских не под силу тягаться с его сухотелой кобылой. Но уходить он решил с добычей. Случай дарит ему знатного русича, боярина Дмитрия Трубчевского — песнотворца и ближайшего друга князя Игоря. Славу на всю степь и щедрую милость всесильного хана Кончака принесет молодому воину эта добыча!..
Косясь на опасные кусты, половец терпеливо ждал. Он знал: русским в засаде не видно, что делается на поле. Когда всадник на белом иноходце, обходя курган, стал быстро приближаться к опушке, степняк отпустил повод, и его рыжая кобыла пошла навстречу тихо, как волчица, — не дрогнула ветка, не треснул под некованым копытом сучок… Но вдруг половец осадил кобылу и потянулся к вишеннику, точно привлеченный его снежным, рясным цветом. Он с тревогой увидел, что к кургану — туда, где стоял вороной, — подскакало десятка два княжеских телохранителей, а с ними — сам дворский[1] Ноздреча! Он знал этого старика, почти карлика, с нечеловечески широкими плечами и белой бородищей во всю грудь — дядьку[2] и наставника Игоря в ратных делах. Вся степь уже много лет охотится за ним. А с прошлой весны Кончай дает любой табун только за бороду воеводы! Еще бы! Ведь Ноздреча заарканил самого Кобяка— грозу Приднепровья! Овлур тогда был на реке Орели и видел, как страшный коротышка исторг непобедимого батыра прямо из-за спин его лучших всадников! Теперь старший и любимый брат Повелителя степи томится в киевской темнице, у Великого князя Святослава…
С усмешкой наблюдая, как ненавистный воевода неуклюже и долго, с помощью двух кметов, слезает с коня, половец, случайно взглянув на гребень увала, заметил, что там быстро вырастает черный, голый лес копий, сверкая стальными остриями в бьющих уже понизу лучах солнца; потом заискрилось золотое шитье плывущих низко, надутых ветром желтых и черных хоругвей, заблестели шлемы, показались красные щиты… Подходила Игорева конница. Полк правой руки, шедший по ту сторону кургана, уже спускался к реке, перегораживая поле…
Степняк отпустил ветку вишенника и повернул в лес — прямо к желтой луговине. Ехал он, как и прежде, медленно и словно бы даже начал подремывать, бросив поводья. Кобыла, взмахивая головой, шла вольным шагом. Когда же до луговины осталось шагов двадцать, половец внезапно взвыл, скользнул с седла набок, обхватив руками шею лошади, а та, сделав громадный скачок, стрелой пошла вперед. Справа, из-за куста, вылетел аркан. Петля, хлестнув в воздухе, упала в траву.
— Гони! Гони! — тотчас же закричало несколько человек.
Первым, на чалом коне, выбрался из кустов босой и простоволосый, но в дорогой кольчуге бородач — Петрила из Ромен, лучший на Северщине бронник. Величался он так потому, что был родом из переяславльского городка Ромен на Суле, испокон славного мастерами оружейного дела. Долгие годы Петрила промаялся в полоне у Гзы Бурновича — одноглазого хана донецких половцев. Жил в Изюме, в Шурукани, кочевал с вежами и степь до самого великого Дона узнал, что свои темные ладони. Потому Игорь Святославич и велел конюшему взять его из полка «меньших людей» проводником в сторожа, куда отряжал только своих отборных дружинников — кметов…
Подгоняя пятками тяжелого коня, бронник скакал, высоко подняв окованную железом палицу. Перед подлеском половец оглянулся, смеясь помахал бородачу войлочной шляпой, как бы желая удачи, и нырнул в зеленый сумрак леса. На траве осталась белая шляпа, оброненная или сорванная веткой.
— Придержи коней! — закричал отставший от всех конюший. — Не ходи в лес!
— Ай, проворен поганый! — подворачивая к нему, воскликнул Петрила, слегка задыхаясь от скачки. — Скажи, меж пальцев выпрыснул!
Конюший сердито собирал аркан в кольца.
— Хитер! Но я пригляделся к нему. Доведется еще съехаться — узнаю сразу. Тогда не уйдет!
— А теперь не узнал, поди? — с сомнением посмотрел на него бронник. — Он же прошлый год с вербной недели и мало не До Спаса жил в Новгород-Северском, когда сваты Кончака приходили. И перед этим походом был. Нарядился купцом сурожским — благо обличьем мало похож на половца — и поезживал, выведывал. Я тебе рассказывал, как он ушел от меня с Пятницкого торга…
— Овлур?! Лучший лазутчик Белоглазого?!
— Кто же!
— Не узнал! — Конюший сконфуженно встопорщил седые усы. — Скажи-ка!.. — Он пристегнул аркан к луке, помахал рукой сторожам, которые разъехались по всей луговине. — Надо же, не узнал!..
— А я нюхом чую поганых. Овлура же привелось и раньше видывать — у Гзы Бурновича!.. — Глаза бронника, еще не утратившие густой синевы, сверкнули. — Опасен, собака! А прошлым летом я нож ему отковал. Пришлось, вот… отменный нож, витая сталь!
— Ты?! — очень удивился конюший. — Ты же в Киеве перед иконой самого Дмитрия Солунского клялся не иметь с половцами торга, а только убивать их! Грех нарушать клятву!
Петрила скользнул оценивающим взглядом по синей, с серебряными цветами, беглюковой епанче, крякнул:
— Конь нужен мне, боярин?.. То-то! Пешим не пойдешь на поле. А половец дал за нож баского трехлетка, этого вот!
Бронник повернулся мощным торсом, погладил широкий, с темной полосой в ложбине круп чалого. Тот благодарно стегнул хозяина по ноге хвостом.
— Конь — человеку крылья, это недаром говорится. А грех… грех искуплю некрещеными!
Подскакали кучкой сторожа.
Безусый нарядный кмет кинул в воздух шляпу степняка:
— Лови, Петрила! Твоя добыча.
— Лиха беда — начало, — без улыбки сказал тот и натянул шляпу на черные с проседью лохмы.
Конюший, оглядев кметов, строго сказал:
— Гоняться за половцем по лесу не будем, еще угодим на засаду! К Ворскле пойдем полем, борзой рысью. Думаю, поспеем туда раньше Овлура. Как, Петрила?
— В этих местах только один брод, Свиным зовется. Полем до него ближе.
— Трогай за мной! — крикнул конюший.
Луговина опустела.
Игорь стоял на кургане, тревожно глядя в даль, уже подернутую грустной дымкой раннего вечера. Тревога, возникшая у него еще в Путивле, когда он с Нагорной башни увидел за Сеймом свое войско и оно показалось ему в степи не больше муравья, — теперь, на самом краю русских владений, охватила его с мучительной силой. «Да, этот внезапный поход на Кончака с одними северскими полками, наверное, моя ошибка, — думал он. — И за нее придется платить обильной кровью, а может, и жизнью. Разумнее всего — повернуть коней, пока не поздно…»
Мысль эта уже возникала у него и раньше. Но против нее яростно восставала вся его гордость Ольговича: «Воротиться без битвы, даже нё видя половцев? Это хуже смерти! Нет, нет!..»
Но только ли в гордости тут было дело?
Обводя напряженным взором зеленую ширь, Игорь, как много раз в эти дни, снова отдался думам о тяжком и святом бремени власти, данной ему богом, о своем священном долге защитника и распорядителя земли.
Страстно, неуступчиво он спросил себя вслух:
— Вправе ли я зваться русским князем, достоин ли того, чтобы люди слушали и почитали меня, если не оправдаю княжеского сана жизнью, а надо — и смертью?
И без колебаний ответил мысленно: «О родной земле мне назначено пектись прежде, чем о своей или чьей бы то ни было жизни, и быть в этом смелым и мужественным, и жестоким при нужде, и всегда мудрым… А гордыня? — тут же честно спросил он себя. И ему стало жарко, а сердце, словно кто-то сдавил холодными руками. — Разве то, что я один стою перед полем, — мудрость, а не гордыня?..»
Он швырнул плащ и шлем на траву, подставил ветерку лицо.
Вдалеке блестела Ворскла — как сабля, брошенная в травах…
За Ворсклой и начиналось Половецкое поле — незнаемая, неведомая степь, немереные просторы, несчитанные орды кочевников — огромный мир, нависший над Русью темной тучей. С весенними ветрами щла отсюда половецкая конница в киевские, черниговские, рязанские пределы; после себя оставляла пустыню. «Половец что лук: как снег сойдет, так и он тут!» — жаловались русские люди и, не видя защиты от степи, подавались к северу, а поля по верховьям Сейма, Роси, Пселу и Суле пустели год от года.
Редко теперь тут пахари покрикивали, но часто вороны граяли, деля трупы…
«Один — перед полем!.. Гордыня ли это?»
Ветер катил по Травам темные валы, пел чужую песню.
Блестела Ворскла в закатных лучах…
Третьего дня, когда за Вырью вышли на след какой-то бегущей к Донцу орды, он, опередив свой полк, в одиночестве ехал сожженным селом, с болью и чувством вины думая о том, как жестоко опустошена восточная окраина его удела. На пепелище нигде не видно было ни души. Стая воронья крутилась, будто черное колесо, над крестом уцелевшей церквушки. Под ее стеной он увидел ровный ряд мертвых… Тут коню заступили путь женщина и мальчик. Они тащили через дорогу труп юноши, иссеченного саблями. Положив его в ряд, женщина одна медленно вернулась к дороге.
— Хлебца бы нам!.. — сорванным голосом сказала она и взялась за повод, словно боялась упасть. — Кто будешь?
— Князь новгород-северский…
Женщина отшагнула и впервые подняла глаза от земли. Они были запавшие, жестокие от скорби.
— Кончаков сват!.. — Женщина пошла было прочь, но сразу вернулась. — Какой ты князь, Ольгович?! — спросила она. Голос у нее был глухой, ровный, но в нем звучало такое, годами выношенное презрение, что рядом с ним уже не было в душе места и ненависти. — Какие вы князья! — покачала она головой и заткнула под платок седую прядь. — Князья были, а вы не уберегли славы дедов. Своими крамолами наводите поганых, пашете Русскую землю копытами половецких коней, а прорастает она пеплом да нашими костьми… Чья вина?! — повышая голос, повернулась она к мертвым, над которыми, словно скорбный цветок, стоял белоголовый мальчик. — Из-за ваших усобиц настало такое насилие от Половецкой земли… Загородите полю ворота! — вдруг закричала она, поднимая темные, как сучья, руки. — Загородите полю ворота!..
Налитый болью голос той женщины еще и сейчас звучал в ушах Игоря. А разве не этот же крик души, не эту святую мольбу, не эту вековую надежду читал он в горящих глазах людей, когда всенародно, под колокольный звон, его провожал в поход Новгород-Северский, а потом Путивль? О, не гордыня заставила его вступить в стремя, а беда родной земли. Не поворотит он коней, нет! А либо голову сложит, либо изопьет шеломом синего Дону…
Пронзительный скрип колес вплелся в шелест трав. Курган обходил полк черниговских ковуев[3] и «черных людей».
Игорь не любил пеших ратей и не умел их водить. То же было, как он теперь понимал, и с воеводой черниговцев— Ольстином Олексичем. И все определеннее становилась у него мысль, что не из добрых намерений подставил ему двоюродный братец — богомольный Ярослав Всеволодович — этого своего опального вельможу. За четыре дня похода Ольстин Олексич успел переломать либо утопить в речках при переправах почти половину своих телег. Теперь на оставшихся люди ехали в черед…
Ни говора, ни песен не слышалось над полком, как темная река, текущим по вечереющей степи. Скрипели пересохшие деревянные оси да щелкали батоги.
Пешие, держась за грядки телег, за сидевших, за постромки, измученно передвигали ноги в густой траве, стараясь не отстать. Передние телеги, следуя за черной хоругвью, косо плывущей против ветра, уже повернули к Ворскле. Там вытягивались по берегу конные полки, готовясь к ночлегу, — каждый своим станом.
Чем глубже в степь заходило русское войско, тем теснее жался Ольстин Олексич к коннице, страшась остаться без ее прикрытия, отнимая у своего полка часы и без того короткого полуденного и ночного отдыха, нерасчетливо тратя силы ратников. Еще день-два такого похода, и черниговцы из войска станут обузой. А ведь самая трудная часть пути за Ворсклой — пути, никем не торенного, никому не ведомого…
Закипая гневом от этих мыслей, Игорь стремительно двинулся вниз. Хан дождался его, нетерпеливо переступая высокими, в белых чулках ногами, и пошел следом.
Ноздреча что-то рассказывал, собрав кметов вокруг себя. Его сиплый бас то и дело тонул в молодом хохоте, от которого кони всякий раз беспокойно вскидывали головы. Коней держали в сторонке два молодых воина. Третий — совсем уж юнец, лет четырнадцати, в серебряном шишаке и голубом плаще из оксамита, расшитом золотом, — стоял дозорным на склоне кургана, горделиво опершись на червленое древко бело-алого Игорева бунчука, и мечтательно смотрел в степную даль.
Это был младший сын новгород-северского князя, его любимец — Олег, похожий на отца, как незрелая вишня похожа на зрелую.
У княжича было такое же, как у Игоря, узкое, резких линий лицо с прямым, широковатым книзу носом, такие же, гневного излома, темные брови и отцовские смелые, переменного цвета глаза, то серые, то почти синие в гневе. Не хватало Олегу пока русой бороды и в особенности длинных, сурово ниспадающих усов, которые подчеркивали мужество и гордый нрав старшего Ольговича. Но и без этого каждый, кто так или иначе сталкивался с юным княжичем, скоро убеждался, что тот не только лицом да горделивой осанкой, а и характером весь пошел в Вихоря Вихоревича — так чаще звали Игоря люди за глаза, ласково или с укоризной, смотря по делу.
Как и отец, Олег был отважен, горяч, искренен.
Остановившись, князь тронул сына за плечо:
— Олежек!
Тот вздрогнул, обернулся.
— Догони ковуев и вели Ольстину Олексичу быть у меня, как только станет лагерем.
— Скачу! — счастливо вспыхнул мальчик.
— Постой. То же скажешь Владимиру. Я не заверну к нему.
— Ты еще гневаешься на него, отец?
В глазах и голосе мальчика было откровенное сочувствие брату.
— Его лагерь далеко сегодня, — резко ответил Игорь. И оттого,"что сказал не совсем правду, почувствовал себя еще хуже.
Услышав близко князя, Ноздреча оглянулся и сразу пошел к нему, сильно припадая на правую, выгнутую колесом ногу, а кметы кинулись разбирать коней. Одному из них мальчик на бегу передал бунчук.
Игорь, уже берясь за луку, взглядом поторопил воеводу.
— Ну, я хлебнул страху, пока скакал сюда! — шумно воскликнул тот, прибавляя шагу. — И поделом седому дурню. Не гоже теперь пускать тебя одного…
— На коне скажешь! — оборвал его Игорь.
— Коня! — крикнул Ноздреча.
Привыкнув к резкостям своего «зарывчатого» питомца, старый воевода принялся спокойно вытирать полой плаща слезящиеся от недавнего смеха глаза.
Князь, не сразу найдя носком стремя, тяжеловато поднялся в седло. Олег уже мчался по следу черниговцев, лихо клонясь набок, гикая, рубя саблей высокую тырсу.
«Вот и Владимиру бы таким быть! — остро кольнула сердце Игоря давняя заноза. — Кречетом быть, а не вороной… Отца побоялся!..»
Эта внезапная мысль была вроде пучка сухой травы, сунутого в тлеющий костер. Гнев, который в течение дня то разгорался, то гас в груди князя, буйно вспыхнул.
…Утром, нежданно, показались разъезды Кончака, встретить которые Игорь рассчитывал не раньше, чем выйдя в степи за Северским Донцом: неделю назад из-под города Изюма вернулся шеститысячный киевский отряд, гнавшийся за ханом от самого Хорола, и стало известно, что половецкие вежи[4] спешно оттягиваются к Дону…
Покрутившись вдалеке, один разъезд скоро исчез с глаз, а другой дерзко подскакал к полку путивльцев, и Овлур стал выкрикивать Владимиру поклоны от Кончаковны и ее наказ спешить к ней и скорее брать в жены, а то-де Гза опять добивается ее, а она ждет князя путивльского, сохнет по нему…
Владимир не только выслушал до конца ханского любимца, но и не погнался за разъездом. Игорь в то время был с ковуями далеко позади. Узнав о случившемся, он пришел в ярость. И кто знает, чем кончилась бы его встреча с сыном, не помешай ей вовремя вездесущий Ноздреча. Пылко вступился за брата и Олег.
Были высланы на самых быстрых конях отряды к бродам через Ворсклу — перехватить там дозоры хана. Отодвинуты дальше в степь боковые сторожа, а число головных удвоено; полкам было велено идти кучнее.
В хлопотах Игорь успокоился, а скоро был готов и вовсе простить сына. «В конце концов, краса половчанка — это мой выбор, — рассуждал он, — и я недавно сам радовался, что она так полюбилась Владимиру. А любовь, видно, не выкинешь из сердца — ни по отцовскому слову, ни по расчету. Мне вот следовало бы жениться прошлым летом на сестре Владимира Глебовича Переяславльского, и давний сговор был, и уделы наши рядом, и распри между Ольговичами и Мономашичами потухли бы. А я взял в жены дочь галицкого князя — красную Ярославну, И разве не знал, что этим самым делаю своими врагами и князя переяславльского и могущественного Романа Волынского — лютого недруга Ярослава? Знал! Как ныне знаю: случись со мною в поле беда — эти двое сами не помогут, да еще и тестю, и другим князьям дорогу заступят — особо Роман, который давно тянет загребущие руки к золотому галицкому столу. Что же, Ефросинья от этого стала не люба мне? О, милее света белого! А Владимир полюбил впервые… А что упустил он ханского пса — тоже невелика вина: все равно дальнего дозора не догнать было. Да и видели поганые один полк».
Готовый простить, Игорь только ждал сына с повинной. Весь день ждал. А Владимир не пришел…
«Побоялся!» — негодовал Игорь, вскачь огибая курган. Трусость, в которой он винил сына, возмущала его больше, чем утренний проступок. «Ольгович боится! Ольгович — трус!» — твердил он про себя с гневом. И вдруг новая мысль ожгла его: «А я? Я не трушу?..»
Игорь рванул повод. Хан сел на круп, взорвал дерн всеми копытами. Ноздреча, летевший следом, едва успел вздыбить жеребца, блеснув подковами над плечами князя, огромный жеребец, храпя, стал пятиться на задних ногах.
Над Ворсклой уже курился туман. Тяжелое солнце стояло на краю синей степи. В багровом круге чернел вороном далекий всадник.
— Половец? — указал рукой Игорь.
— Наши там не ездят в одиночку…
Ноздреча поставил жеребца рядом, сообщил:
— Под вечер поганые опять мельтешили перед полками.
Игорь выпрямился на стременах, глянул на дядьку. Тот раскладывал бороду по непомерной своей груди.
— Ну?..
— Ушли.
— А сторожа, Ноздреча?! — крикнул Игорь. — Куда глядят твои сторожа?
— Степь широка. Всю не загородишь сторожами. Да и кони у половцев борзей наших: в зиму не стояли.
— И много было?
— Сорок всадников. Показались — только ты ускакал сюда с Митусой, и сразу твоим следом пошли. Тут-то я и взмок от страха, что пустил тебя без охраны. Ударился к шеломени сам. Надо бы тебе, Игорь Святославич, остеречься, не отъезжать одному от полков.
— Все не так! Все не так! — уже не слушая воеводу, шумно выдохнул Игорь и как-то сразу обмяк в седле. — С первых шагов не так!..
Ноздреча знаком велел кметам проезжать вперед. Повернул жеребца, стал близко — лицом к князю.
— Игорь Святославич! — Грубый голос старика зазвучал теплее. — Ты весь день не в себе. Тебя и впрямь так встревожили эти нежданные дозоры Белоглазого?
— Не только.
— Значит, и дозоры… Но ты много водил ратей и знаешь: в поле надо каждый час быть готовым к битве.
— Да, Ноздреча, знаю.
— И знаешь, что в поле ничто не дает князю права носить в душе страх.
— Знаю…
— Но забыл об этом, похоже?
Игорь с трудом оторвал свои глаза от цепких глазок воеводы, опустил голову.
—. Боюсь! Боюсь, дядька!.. За Ворсклу шагнуть боюсь.
— Боишься смерти?
— Позора.
— Но за Ворсклой только слава твоя.
— Слава или погибель всего войска.
— Ты не веришь в победу?
По лицу Игоря прошла мука.
.— Хочу ее, Ноздреча! И в степь кинулся поспешно потому, что очень верил в победу. Теперь меня грызут сомнения.
— Худо! — Старик отвернулся, предложил холодно: — Повороти полки.
— Воевода!..
Хан прянул от крика, как от плети. Заплясал.
— О, прости, прости, князь! Ты, конечно, не думал так…
— Думал! Все ты знаешь, старый ведун! Но поворотить полки… Это хуже смерти! Позор!
— А вести их на поле без веры в победу — лучше? Достойно твоей чести?
— Нет, дядька, нет! — Железная рука князя легла на плечо воеводы, пригнула его. — Но все говорили, что после разгрома на Хороле Кончак бежит к Дону. И ты торопил меня: «Самая пора добить хана!» Я и прыснул вдогон с малой ратью. А сегодняшние разъезды поганых мне говорят другое… — Игорь повел лютыми глазами (в сторону далекого всадника. — Вон! Ждут нас!.. Вправе я теперь идти за Ворсклу?
Ноздреча стряхнул руку.
— Русские не раки, задом не пятятся.
— Но против всего поля нас горсть! Погублю войско— и открою орде путь на Киев, на Чернигов. Добуду не славу, а позор всей Русской земле. Вот что страшйт!
— Игорь Святославич! — теперь жестко заговорил старый воевода. — Пятилетнего я впервые посадил тебя на коня. «Руси нужны защитники, Ноздреча. Научи моего сына победно водить полки, как водишь сам», — молвил мне в тот день Святослав Ольгович — отец твой, славный князь черниговский, по щедрости ума которого я из «меньших людей» стад воеводой. Нынче тебе четвертый десяток. Походов наших иному на пять жизней хватит, Имя твое — славно. И я гордился, думал, что честно выполнил завет моего благодетеля, да будет земля ему пухом! А сейчас мне тяжко. — Ноздреча сурово сдвинул мохнатые брови. — Нет, я не вырастил Руси великого воина! Не постиг ты главного, Святославич: не понял, что побеждают мужеством, а не числом и что воевода, который ведет полки без веры в победу, — не воевода, а душегуб. Не перебивай! Кончак — недобитый враг. Ты не дай ему опамятоваться. Настигни, добей! На это войска у тебя довольно: три конных полка, черниговцы с ковуями, да придет к Осколу Всеволод с курянами…
— А ты видел, что сталось с ковуями?.. И Владимир меня тревожит.
— Поздно сокрушаться да прикидывать! — почти выкрикнул Ноздреча. — Возьми в кулак свое сердце и полки. Ты уже в поле, а в поле две воли: чья правее, та и сильнее. Мы же сюда пошли не по худому замышлению, а в защиту Руси, и бог поможет нам! А ляжем костьми — тоже славу добудем вечную. Вот мое слово, княже!
Он вздыбил жеребца, повернул к Ворскле.
Кметы под бунчуком ждали далеко внизу. По всему лугу — от реки до увала — разбредались кони. Группами, в разные стороны от лагеря скакали ночные сторожа. Острия их копий вспыхивали…
Игорь долго молчал.
— Спасибо, дядька! — наконец негромко сказал он. Снял шлем, отер белый лоб. — Правду молвят, что коня погоняют плетью, а человека — словом. Меня только и мучила мысль, что я поспешил. Словно бы ради славы.
Глазки Ноздречи сверкнули.
— Поспешил?.. Не мне, былому пахарю, судить князей, но коли зашла речь — послушай. Всем князьям — киевским, черниговским, суздальским и прочим — давно бы надо поспешить сюда вкупе дружно. А вы бьетесь с половцами порознь, каждый за свой удел. Мало добра от этого. Дикие топчут конями русские нивы… Сто лет уж так. И никто не спешит! Ты первым идешь в Половецкую землю.
— Я— Ольгович! — гордо напомнил Игорь. — Мы, Ольговичи, говорим: «Каждый держит свою вотчину, а печется о всей Руси». И так поступаем.
— Не всегда, не всегда!..
Лугом они долго ехали молча. Трава стояла, как вода. Кони брели в ней по брюхо, рвали восковой, без метелок еще, пырей, роняли по стебельку, звучно перекатывая на зубах удила.
— А Владимир, что ж… что поделаешь? — неожиданно заговорил Ноздреча вполголоса. — Ты не первый отец, которого печалит сын.
Игорь без удивления повел на него сумеречными глазами, видимо и сам думая о недоговоренном на увале, сказал с горечью:
— Владимир — трус. Он и в поход не хотел идти.
— Нет, — решительно возразил Ноздреча, — Владимир не трус. Не того поля ягода, и только.
— Трус! — Игорь неуступчиво нагнул голову. — Как может князь не любить ратного дела? Чем лучше, нежели мечом, он послужит отчизне?
Кони вдруг остановились и трепещущими от нетерпения губами начали хватать траву. Воевода перегнулся с седла, вырвал пук пырея. На концах упругих стеблей висел рыжий ком ноздреватого дерна, весь густо прошитый тончайшими корнями. Пряный дух шел от него.
— Жирные земли тут, Игорь Святославич! — Старик сладко прижмурился. — Что хлеб!
Он понюхал маслянистый ком, поднял его выше, любуясь.
— Я не сказывал тебе, как брянские да карачевские люди выговаривали мне сегодня в полку Олексича. Доколь, говорят, князья будут давать половцу бурьянить такую землю? Пора бить Кончака всей Русью, насмерть бить, а не рвать у него клоки шерсти. Вот как говорили! Да ведь тут и впрямь оратаю благодать.
Игорь недовольно повел плечом:
— Земель на Руси хватает всяких…
Вдалеке, плохо видимый против заката, скакал навстречу им всадник.
Ноздреча бережно кинул хвостатый пук, точно птаху пустил с ладони, задал неожиданный вопрос:
— Друга своего Митусу Трубчевского тоже трусом считаешь?
Игорь удивленно уставился на дядьку:
— Как можно?! Забыл ты, как под Смоленском он, безоружный уже, грудью закрыл меня от копья Рюрика?
Упомянув невольно имя ненавистного Ростиславича, Игорь нахмурился, но тут же взмахнул бровями, будто прогоняя тени с лица, закончил тепло:
— Митуса — муж редкой отваги и чести, украшение нашей земли.
— Очень справедливо! — Ноздреча повел усами, ухмыльнулся. — И полк доверишь водить ему?
— Да зачем же?! Его дело — песни слагать, были записывать. Кому что богом дано!
Дядька задрал бороду, захохотал.
Некоторое время они опять молчали.
Сухо плескались травы под копытами.
— Митуса — храбрец, да, — снова первым раздумчиво заговорил воевода. — И умен. Палата ума! Его песню — как Мономах прогнал в горы, за Дон, хана Отрока, отца Кончака, — полоцкая княжна Ефросинья в книгу, сказывают, записала, а книгу ту продала Киево-Печерскому монастырю, чтоб люди долго помнили про подвиги наших дедов. Для того же и сам Митуса песни вещего Бояна записывает, какие еще помнят старики. Переклал с греческого на славянское письмо «Александрию». Помнишь, какую усладу принес тебе этот премудрый сказ о славном витязе Македонском?! И другие также с пользой читают его ныне. Вот этими добрыми делами и служит Мптуса Руси. — Воевода качнул вперед свои тяжкие плечи, удобнее умащиваясь в седле, повысил голос: — И труд его не меньше ратного подвига. Песнотворец что сеятель: сеет один, а сыты многие. А воеводой Дмитрию Трубчевскому не быть, сколько бы ни ходил с нами в походы. Не властна его душа повелевать людьми в кровавой сече, не дал ему господь такого дара. Вот и княжич Владимир также…
— Но Митуса и рос книжником! Он до двадцати лет сидел над свитками в Киевской Софии, потом учился в Галиче, в Праге… А Владимир на коне вырос. И не забывай, что Владимир — Ольгович!
— И на одной руке пальцы разные. Ты же сам говоришь: кому что богом дано. Тебя вот влечет раздолье — чтобы конь летел, броня звенела, а Владимиру милее тихая светелка, речи старцев о тайнах земли, воды, огня, трав. Ты любишь побеждать на ратном поле, а он — в бескровном, да трудном, лукавом споре с греческими, венецианскими и другими торговыми гостями. Уметь счи^ тать богатство своей земли — тоже ведь княжеское дело!.. Чего это князь Рыльский несется сломя голову? — вдруг недовольно спросил Ноздреча и выставил вперед ладонь, прикрывая глаза от лучей, бьющих над самыми травами. — И тоже один скачет… Беда мне с вами! Тешитесь удалью, а что дикие рыщут вокруг — о том не думаете. — Он огорченно крякнул. Но, забирая повод короче, сказал отечески: — Мучить себя сомнениями не надо, Игорь. А когда настигнем Кончака, вели мне вместе с Владимиром вести его полк в бой. И все будет ладно. Мало ли мы били нехристей!..
Перед ними лихо осадил взмыленного скакуна двадцатилетний князь Рыльский. Посеребренная кольчуга, изукрашенные каменьями меч, седло, уздечка, шелковая попона сверкали и переливались нарядно — к очевидной и задорной радости молодого витязя. Он был без шлема, зато в новых боевых рукавицах. Ковыльные кудри разлетелись по смеющемуся курносому лицу.
— Добрый вечер, отец![5] — звонко крикнул он, поднимая руку. — Добрый вечер, славцьый воевода Ноздреча!
У Игоря приветливо заблестели глаза.
— Будь здоров, сыновец![6] — крикнул он, любуясь удалой статью племянника. — Что-нибудь случилось? Ты бежал так, будто гнала тебя дурная весть.
— Наоборот! — Юноша поворотил коня, поехал рядом с князем. — Ты весь день не был в моем полку, и я соскучился. Зову на вечерю.
— И всего-то!
— Этого мало?! — в шутливом испуге воззрился на Игоря воеводу. — С ночи постимся. Я готов съесть кабана!
— А у меня и есть кабан!..
Молодой князь захохотал.
— Кабан?.. — Игорь мигнул воеводе, повел грозными усами: — Ты, стало быть, охотился без меня, Святослав? Не стыдно?
— Какая охота, отец?! — горячо запротестовал юноша, однако вспыхнул и потупил глаза. — Это мои гриди[7] случайно подкололи в ворсклянских камышах годовалого кабанчика… Стадо вспугнули у воды.
— A-а, то-то! А вот я грешен: днем погнался было за турами. Да были они далеконько… И много же тут, в степях и лесах, соблазна! — неожиданно воскликнул Игорь и даже побледнел слегка от растревоженной охотничьей страсти. — И лоси, и олени, и медведи. А птицы всякой — и не перечесть!
— А я днем и сайгу достал… стрелой! — вырвалось у Рыльского. Он переглянулся с воеводой и опустил голову. — Жарится сейчас… тоже.
— Ох ты, боже мой! — застонал воевода и погладил выпиравший под кольчугой живот. — А кабанчик-то у тебя, Святослав Ольгович, не очень мал? Троим нам хватит?
— Ну-у, два человека насилу вынесли на берег! Весь — одно сало!
— Ай-я-яй! — причмокнул Ноздреча, отводя смеющиеся глаза. И совсем деловито заметил: — Такого кабана надо жарить с молодым луком, отбивает болотный дух.
— Есть! И лук есть!
— Ай-я-яй!.. Ты слышишь, Игорь Святославич? Как тут отказаться?
— Трудно! — улыбнулся Игорь. — А придется.
— Почему?! — разом воскликнули воевода и Рыльский.
Игорь перевел вороного на короткий галоп, спросил племянника:
— Тебя Олежек видел?
— Нет.
— Ищет, значит. Повечеряешь с Ноздречей вот. И сразу — ко мне!
— А я подбил и две дрофы еще… — Рот юноши огорченно приоткрылся…
Рыльский полк раскинул ночной стан вдоль Ворсклы. На высоком берегу стоял деловитый гомон. Старейшины копий[8] распоряжались раздачей харчей и овса. Чистились доспехи. Кое-кто таскал охапками свежую траву, готовя постель помягче. Расседланные кони паслись близко, — звеня железными путами. Лишь отдельные воины еще вываживали своих скакунов перед тем, как искупать. С реки, из-за стены молодого камыша, доносились крики, всплески ладоней по мокрому телу, довольный гогот. Ближе к дубкам уже разгорались костры, и в посвежевшем сладком воздухе вместе с запахами цветущей степи и реки Игорь иногда ловил чадный, совсем домашний запах жареной дичи. Все, что делалось вокруг, выполнялось привычно, споро. Игорю казалось, что во всем он угадывает веселый, твердый нрав племянника — и в голосах, и жестах людей, и в самом этом хозяйственном гуле, который невдалеке явственно сливается с постоянно поющей тишиной бесконечной степи, и даже во внезапных коротких металлических звуках, изредка нарушающих этот спокойный гул то позади, то сбоку, то далеко впереди княжеской группы.
Неспешно продвигаясь по стану, Игорь легко, как монах любимую книгу, читал эти звуки. «… Стремена звякнули друг о друга — ударились на весу. Вот кинули что-то на щит, похоже — стальные налокотники… А там стукнули мечом по шлему…» И родная его сердцу широкая картина летучего степного становища, деловитая готовность людей к встрече с врагом успокоили притомившегося князя лучше всяких слов, отвлекли от мрачных раздумий.
В одном месте его остановил приветливый возглас:
— Здравствуй, Игорь Святославич! Раздели с нами вечерю!
Вокруг раскинутого плаща сидели несколько человек. Они ели житные сухари и мясо, провяленное тонкими пластинами. Тугой бурдючок лежал на середине плаща.
Окликнувший князя бородатый воин в кожаной рубахе с железными бляхами на груди и спине встал и с достоинством поклонился:
— Милости просим!
Поднялись и молча поклонились остальные.
— Хлеб-соль! Хлеб-соль! — приветствовал Игорь всех. — Пахари?.. Одеждой схожи.
— Пахари, князь, — подтвердил бородатый.
— Из-под Рыльска, — добавил Святослав Ольгович. — Этот, — он дружески улыбнулся бородатому, — их копейный староста, Роман. Привел в полк все семейство. И все — конные!
— Добро! — Игорь снова кивнул бородатому. — Спасибо на добром деле и добром слове, Роман. А вот разделить с тобой хлеб-соль не могу сейчас. Рад бы, да недосуг! Не сочти за обиду.
— Воля твоя. Испей тогда медку нашего. Прошлогодний, сычёный.
Роман нацедил из бурдюка полную корчажку.
Князь жадными глотками выпил янтарный, пахнущий липой и хмелем напиток, блаженно передохнул.
— Кре-епкий мед! Спасибо, Роман!
— На здоровье!..
— А не весел, не весел наш Вихорь Вихоревич! — вздохнувши, промолвил Роман, когда князь ускакал к своему полку, а все большое семейство пахарей-воинов опять взялось за вечерю. — Давно знаю князя и вижу: гнетет его нынче что-то, заботит…
— Немудрено! — сказал старший после Романа брат, хрустя сухарем. — Мы, северские, один на один пошли против всего поля. Такого доселе не бывало. Ему и тревожно, поди.
— Да, — сказал третий брат, — на такое святое дело надо бы миром выходить, всеми княжествами, как хаживала на врага Русь при Ярославе да старом Владимире.
— И мы доживем до таких времен! — сказал старший из зятьев. — Будет Русь опять единой и могучей!
— Доживем ли? Вернемся живыми с поля? — не в черед и недостойно беспечно сказал младший из сыновей Романа, путая строгий лад беседы, и заморгал, уронил на грудь виноватую голову. Потом, повинуясь осуждающему молчанию круга, встал — кудрявый, покрупнее родителя — и низко поклонился: — Прости, батюшка! — И старшему брату своему поклонился: — Не гневись, братец. Без умысла раньше тебя слово сказал.
— Отсядь в сторону, Домка, неучтивое дитя! — сурово велел Роман и указал, куда отсесть. — Слушай старших. С нашим Вихорем Вихоревичем не пропадем. Не раз он бил немытых!
— И теперь бог поможет! — с верой сказал второй зять. — За такую землю, как тут, грех не побить нехристей.
— Уж земля-то, что в раю! — воскликнул старший из племянников, передавая наказанному сухари и мясо. — Владеть бы ею без боя, без драки, без крови.
— Да орать, да боронить, да крестьянствовать!..
Сумерки оседали на травы.
Позвякивали в травах железные пута…
Митуса Трубчевский одиноко сидел перед княжеским шатром, упираясь спиной в березку.
— О чем задумался, Боян нашего времени? — крикнул ему Игорь, подходя и кидая на руки гридю плащ, меч и шлем. — О книгах заскучал или, может, песню о моем походе уже замышляешь?
— Нет, — оглянувшись, серьезно ответил Митуса и предупредил, кутаясь плотнее: — Тут сыро, Святославич… О книгах, правда, я всегда скучаю, даже во сне, а песню замышлять рано.
— Разожги тут костер и давай вечерю сюда, — велел Игорь слуге, стаскивая с его помощью кольчугу, а затем нетерпеливо распахивая и легкий алый кафтан. — О чем же дума тогда, Боян?
Митуса передернул худыми плечами.
— Ну-ну, забыл, что не любишь этого имени.
— Люблю, знаешь! Да не личит оно мне, в шутку даже. — Поэт вздохнул укоризненно. — Ты вот гордишься дедовской славой, а ищешь свою, так?..
Игорь рассмеялся, приподнял на груди белую рубаху, стал трясти, с наслаждением отдуваясь.
— Запарился! И зачем днем таскал броню, сам не знаю! Очень греется на солнце. А ты что же, притомился в седле?
— Нет, — Митуса, вытягивая длинные ноги, качнул спиной березку, помолчал. — Думал я о столпе, Святославим. Не по душе он мне. Сперва понравился, потом — нет.
— Дивно!
Игорь одернул рубаху, сбоку заглянул в лицо другу, не веря.
Тот повел на него большими добрыми глазами, утвердительно кивнул.
— Не то высечено. Зачем иносказание? Размеры и великолепие орла удивляют взор, но сердце не откликается ему — потому что и разум не вдруг постигает смысл этого творения. К чему там орел, скажи?
— Да ведь… грозно!
— Велеречиво, скажи лучше…
— Дивно!..
Озадаченный, даже чуть обиженный словами друга, Игорь взялся за березку и стал смотреть из-под ладони на увал, вдыхая всей грудью прохладный воздух, пахнущий степью и рекой. Курган высился вдали, безмолвный, в синих одеждах древности и тайны. Последние лучи освещали только каменную птицу.
Светлая, легкая тоска о давней, не увиденной им жизни охватила князя. Минувшее позвало, поманило его в свои не доступные никому грустные дали. Но разом и другое, сильное, торжественное чувство заполнило его грудь — чувство гордости за тех людей, что воздвигли в порубежной степи эту тяжкую высь, неподвластную времени.
Забывшись, Игорь смотрел в певучую синеву, и ему чудились в сухом плеске, в шорохе трав голоса предков: «Игорь, мы дошли сюда. Шагни дальше!» И он знал, что шагнет. «Пашня ширится от борозды к борозде, отечество— от рубежа к рубежу. Да, я шагну и тоже оставлю в степи высокий курган, чтобы и мой потомок видел с него дальше!..»
Он тряхнул головой, воскликнул окрыленно:
— Нет, и шеломя, и столп нужны! Я вижу их и хочу тоже быть орлом, хочу достойно продолжить дело отцов!
— Нужны! — чутко отозвался Митуса. — Начинай каждое поколение все сначала — какой смысл имела бы жизнь? Люди вечно топтались бы на месте. Но я говорю о том, что нам нужны и песни нашего времени. Каждое поколение должно говорить своим языком. А это, — он обеими руками показал на столп, — быль не нашего времени.
— Неправда! — В голосе Игоря послышались недобрые ноты. — Половец и беда, какую несет он Руси, — быль не нашего времени? Может, биться с полем — тоже не наше дело?
— Не один бьешься, и не один должен. — Поэт вздохнул. — Орлы парят одиноко и в поднебесье, а беда наша ходит низом, по земле…
Гридь принес охапку сушняка, начал приминать его ногами, ломая с треском. Потом сунул вниз пучок прошлогодней травы.
— Я зажгу. — Митуса отобрал у него кремень, трут, кресало… — А ты принеси князю седло, пусть присядет, да и плащ верни ему.
— Я хочу есть! — требовательно крикнул Игорь вслед гридю. — Живее!
Он постоял, сердито наблюдая за Митусой, опустился на корточки, стал помогать.
Вспыхнул костер.
Синие сумерки исчезли. Черная стена встала за светлым кругом.
Вернулся и опять ушел гридь.
Князь присел на седло, накинул плащ.
Трещали сучья.
Где-то рядом сильно, размеренно рвала траву лошадь, фыркала. Звякало железо…
— Половец-то, конечно, — боль нашего времени, Святославич, — усевшись на прежнее место, вполголоса заговорил Митуса, вертя в пальцах дымящийся прутик. — И такая это грозная боль, что перед нею меркнут, а скоро, думается мне, покажутся и вовсе малыми все те великие беды, какие претерпела Русь до наших дней…
— О Кончаке говоришь?
Игорь настороженно смотрел на поэта из-за костра.
— О нем. Но не потому, что он твой бывший сват. Забудем то. Я говорю о хане Кончаке потому, что он ныне — все поле. Все! Над этим размысли. Белоглазый забрал под свою руку и донские, и торские, и орельские, и приднепровские, и лукоморские орды. Его коннице теперь числа нет! Она богато озброена, имеет метательные машины, огромные луки-самострелы, страшный греческий огонь; она стремительна, а главное — послушна одной и жестокой воле Кончака. Такого сильного врага у Руси никогда не было…
Игорь вдруг вскочил, предостерегающе поднял руку. Поднялся и Митуса. Далеко, где-то у самой реки должно быть, слышалась беспокойная перекличка сторожей; глухо, часто били копыта в сухую землю…
— Дозор какой-нибудь возвращается, — предположил Игорь и отмахнулся от слуг, которые принесли вечерю — Потом!.. Над чем же должен ра. змыслить я? — спросил он, обходя костер и останавливаясь перед Трубчевским. — Что поле вдесятеро сильнее теперь, чем сто лет назад, чем при Мономахе, скажем, я знаю давно. Что же, покорно склониться перед ним?
— Ты меня так понял?! — удивленный, отступил Митуса. — Нет, не склониться перед полем, а кинуть клич Руси, сказать князьям, людям, что наше спасение ныне не в орлах, сиречь князьях-витязях отдельных, как в лета Бояновы, как показано там, — он протянул прутик в сторону столпа, — а в единении, в том, чтобы все князья, а с ними и пахари, и городские люди — вся великая наша отчина стеной встала против поля! Только так мы осилим половцев!
— Только так?.. — Игорь враждебно нагнул голову. — Не веришь в мою победу?
— Ты ничего не понял! Ты можешь еще раз потрепать Кончака — верю в это! Желаю этого! Йо победить всю дикую орду…
— Понял! — оборвал Митусу князь. — Все понял!.. Ты не хочешь мне чести, какой достоин Ольгович… который раз ты неразумно твердишь: «Тебя знает Русь… Зови всех князей в поход!» А как я их позову? И зачем я стану их звать, когда многие из них хотят погибели мне?! Я сам возьму до конца свою славу и честь, сам добью Кончака! Я прйду туда, куда не ходили и деды наши — за великий Доц, и верну Руси нашу черниговскую Тмутаракань! Ныне— наше время!..
— Не наше время, князь! — сказал рядом хриплый голдис, и в круг света вступил Иван Беглюк.
Конюший был мркрый до пояса. На потном лице обвисли седые усы. За конюшим виднелась приземистая фигура Петрилы в половецкой шляпе.
Разом с ними, только с другой стороны костра, шумной группой подошли Ноздреча, юный Рыльский, осанистый Ольстин Олексич и оба княжича — Владимир и Олег. Братья шли обнявшись и так и остановились, больше с любопытством, чем с тревогой, глядя на Беглюка.
— Не наше время, князь, — повторил тот и, сняв епанчу, вытер ею лицо. — За Ворсклой был. Далеко пробежал. Половцы стерегут броды, а в степи ездят большими кучками. Все одвуконь и одеты по-ратному…
Игорь туго натянул плащ на плечах, близко подошел к конюшему.
— Кончак ждет тебя, Игорь Святославич! — глубоко передохнув, твердо закончил тот и кинул Петриле мокрую епанчу.
Забытый костер притухал.
Близко рвала траву лошадь…
— Что думаешь, Иван? — очень тихо спросил Игорь.
— Либо коней поворачивать, либо сейчас же идти вперед, не теряя часу.
— Только вперед! — резко, словно заранее отметая всякие возражения, кинул князю Ноздреча. — Ночами идти, и днем, пока овод не бьет коней. Отдыхать в самую жару. Быстро идти — не дать Кончаку скликать к себе дальние орды!..
Князь молчал, забрав усы в кулак.
— Ольстин Олексич! — вдруг круто повернулся он к воеводе ковуев. — Ёсех людей, каким недостает у тебя места на телегах, отдай князю Владимиру. А ты, — скользнул он холодным взглядом по осунувшемуся лицу сына, — сейчас же посади их на коней позади своих воинов…
— Кони притомились, отец… — тихо начал было Владимир.
Но Игорь уже приказывал Рыльскому:
— Беги, сыновче, поднимай полк! Пойдешь головным. Конюший будет с тобой — покажет путь. За тобой пойдет Владимир, потом черниговцы. Я выступлю последним. За Ворсклой всем быть до того, как выйдет месяц…
У леса загалдело вспугнутое кем-то воронье.
Митуса посмотрел в темноту, потом на небо. Оно казалось белым от крупных частых звезд.
— За землю Русскую, братья! — громко сказал Игорь. — К победе, славе!..
…Полночь.
Ущербный, меркнущий месяц висит над самыми травами. Великая тишина степи словно лежит на плечах людей, идет с ними от Ворсклы, оставшейся далеко позади. Плещутся только травы, бьются о конские ноги, множество ног…
— О, травы, прямо за грудь хватают! — вдруг покатился по звездной тишине басовитый возглас впереди.
— А роса, как вода!..
Митуса вскинул голову, взял брошенный в дреме повод.
Он ехал с головным полком, обидевшись на князя. Перед ним вместе со сторожами Беглюка двигалось все копье Романа из-под Рыльска. На тугих крупах коней, на шишаках, на медных пластинах щитов поэт видел скользящие красноватые блики притухающего лунного света. Вокруг зазвучали, точно разбуженные зычным возгласом, знакомые голоса.
— Что оглядываешься, Роман? — говорил спокойным басом Петрила-бронник. — Забыл что-нибудь за Ворсклой?
— Щемит душа, — сказал Роман. — Далече Русская земля осталась!
— Да, за шеломенем уже! — вздохнул кто-то длинно.
А кто-то сказал с тоской:
— Что ждет нас впереди?..
— Бог не выдаст, свинья не съест! — строго отозвался Беглюк откуда-то из-за спины поэта.
— Да и нет ее у половца, свиньи, — опять заговорил со смешком в голосе бронник, — коровы есть, быки водятся, верблюды, кони, само собой, а свиньи — нет. Не видит в ней половец проку.
— Непригодна, стало быть, подобная животина при бегучей жизни, — решил Роман.
— Чу!..
В плеске трав различался далекий несытый вой зверя.
— Волк воет.
— Да… А вон другой отвылся.
— То половецкие сторожа перекликаются. Следят за нами, — сказал Петрила.
Митуса отвернул коня, стал в сторонке.
Черный лес копий качался на белом небе.
Кричали телеги вдалеке, как распуганные лебеди…
Печаль, тревога за русских людей, за родную землю и вместе — сыновья гордость ими охватывала поэта. Он жадно смотрел и слушал, не ведая, что чувства эти в его груди — первые, смутные звуки той, не рожденной пока им песни, что века будут жить «Словом о полку Игореве», Игоря Святославича, который,
…исполнившись ратного духа,
навел свои храбрые полки
на землю Половецкую
за землю Русскую.
…Впереди половецкой саблей воткнулся в травы красный месяц.