Недоброе небо Рассказ



1

Удар в колокол на кремлевской молельне колыхнул нежданно грузную тишину июльской полуночи. Над Москвой, перекатываясь тяжело через узорные кровли спящих теремов, поплыл властный рокот меди.

В домовой молельне московского воеводы Челяднина-Федорова трое бояр, сидевших у стола под божницей, невольно вздрогнули, потом украдкой оглядели друг друга. Князь Старицкий Владимир Андреевич поднялся с лавки, повернулся к иконам и перекрестился, зло тыча перстами в морщинистый лоб, в живот и в плоские плечи, и опять сел, вздохнув угнетенно. А Дмитрий Овчина, хлопнув кулаком по столу, скрипнул зубами и сказал:

— Почал уже!..

Одноглазое рыжебородое лицо его перекосилось от ненависти.

Только воевода остался спокоен. Тучный, с красным потным лицом, он сидел, привалясь широкой спиной к стене, и сверкал на бояр цепкими глазками из-под вислых бровей. Любовно огладив и зажимая в кулак широкую, как просяной веник, бороду, сказал Старицкому:

— Сверх потребного радеешь, князь, — и засмеялся с ехидным прихлебыванием, щуря левый глаз.

Потом, обрывая смех, наставительно и строго сказал Овчине:

— А ты не лютуй впусте. При людях — наипаче! У царя за каждым боярином глаз. Сказал не то, глянул не так — ив приказ, а то — на Ивановскую!..

Овчина разъярился.

— Перестань бубнить одно и то же! — закричал он хрипло, выскакивая из-за стола и уставясь на воеводу налитым кровью глазом. — Доколе еще по углам шептать?! Глядел в список?.. Сколько Иван перегубил бояр! Пождешь еще — с кем останешься супротив него?!

— Нишкни, непутевая голова! — зашипел Челяднин- Федоров, испуганно выкатывая глаза. — Не моги учить старших! — запальчиво взмахнул он кулаком и, недоглядев, ударил по Евангелию, раскрытому на столе. Испугался и забормотал, торопливо перекрестившись:

— Господи, прости невольный грех!

Затем, отодвигая стол огромным, будто квашня, животом, поднялся и повторил сердито:

— Не моги… Не моги, боярин, учить старших… — и поспешил к двери, что вела в другие горницы. Рывком открыл ее.

В обширной трапезной никого не было. На столе потрескивал сальный ночник, чуть колебля красный язычок дымного пламени.

Воевода вернулся к боярам.

— Не лютуй, — уже мягче сказал он Овчине. — Одному ли тебе стал Иван костью поперек горла?..

Он вздохнул, беря в руки Евангелие. Закрыл его, щелкнув золотой застежкой, поцеловал распятие на переплете и, положив книгу на божницу, заговорил:

— Все боярство встает против Ивана! Искоренит единодержавство на Руси и вернет обычаи прежние. И тогда дума боярская без худородных людишек и книжников станет порядок в государстве рядить. Царя на Москве наречет нестроптивого, боярству и иноземным владыкам приятного. Святые церкви не будем сквернить греховными книжицами печатными, а земли приморские, ради каких Иван войны ведет, потребные токмо гордыне его сатанинской, оставим! Рассядемся володеть городами и волостями и будем жить по праву своему и по нраву своему. И будет на Руси покой, а боярству — великое почитание!..

— Ждать опостылело, — примирительно и тоскливо сказал Овчина.

— Не велик уже срок. Смолвимся с королем польским о помощи ратной…

В соседнем дворе глухо залаяли псы, затем послышался скрип тяжелых ворот. Протопали кони. Донесся невнятный гомон нескольких голосов.

Вновь проскрипели ворота, звякнул крюк, и стало тихо.

— Репнин-Оболенский отправился, — пояснил воевода и начал торопливо застегивать ворот рубахи, богато расшитый серебром. — И нам пора на моление, бояры!

— Такими холуями, как Репнин, и держится Иван, — негромко сказал Старицкий, брезгливо кривя губы под густыми черными усами.

Выбираясь из-за стола, он вдруг неласково спросил у воеводы, возвращаясь к давно оставленному разговору:

— Список-то как, вернешь мне, воевода?

Челяднин-Федоров, бросив возиться с воротником, метнул в лицо Старицкого подозрительный взгляд:

— И к чему он так тебе, князь?

— Отдай, воевода, — потребовал и Овчина, и его глаз опять засверкал враждебно и беспокойно. — У Владимира Андреева его хранить надежнее: родня царю все же…

Воевода не ответил и быстро пошел к дверям, на пороге задержался и, не оборачиваясь, сказал властно:

— Поспешайте, бояры. На моленье потребно ко времени быть…

2

Только перед алтарем горела лампада. Туманный круг света стоял в теплом мраке молельни, тускло освещая строгий лик Спасителя. Когда царь вставал с колен, круг света расплывался книзу и на черный бархат царской скуфьи натекало желтое пятно…

Задумавшись, Старицкий давно перестал вслушиваться в монотонное чтение царя, и только когда Иван умолкал и под его пальцами с хрустом переворачивался лист молитвенника, князь пробуждался от дум, с осторожным вздохом, наклонясь, смахивал пот с лохматых бровей и морщин на лбу, крестился и искоса, незаметно, оглядывал молящихся.

Справа от Старицкого, рядом, лоснилось круглое лицо Челяднина-Федорова, разморенного и сонного, а напротив, у стены, князь с неудовольствием видел высокую фигуру Афанасия Вяземского — царского любимца, занявшего место не по чину впереди родовитейших бояр, разместившихся двумя тесными рядами вдоль стен молельни. Перед каждым из них стоял на полу фонарь и лежали деревянные тарелка и ложка.

К концу долгого моления бояре притомились от чадной тесноты и земных поклонов. Все с затаенным нетерпением ждали конца. А Грозный читал все реже, торжественнее, и казалось, что под каменными сводами темной молельни не умолкнет никогда дремотный гул его усердных молитв.

Но вот царь поднялся, опираясь на посох, и прошел к аналою.

Все облегченно вздохнули.

Раскрыв Евангелие, Иван задумчиво опустил голову. Кто-то в заднем ряду с шумом опрокинул фонарь. Никто не оглянулся: все лица были настороженно обращены к Грозному.

Царь поднял голову.

Вяземский, быстро перейдя молельню, поставил свой фонарь на край аналоя и встал в тени, слева от Грозного, лицом к боярам. Он видел костлявую, с черными тенями вздувшихся жил руку царя на освещенной странице Евангелия, позолоченный огоньком клок русой бороды и колючий блик света на кончике ястребиного носа. Томимый догадками, он, как и прочие бояре, с вол-нением ждал проповеди, надеясь по тону ее угадать замысел царя.

— Бояры! — тихо сказал Грозный и глубоко вздохнул. — Все мы — братья. По языку нашему, по обычаям. Одним крестом крещены. В одного бога веруем. Все вскормлены одной матерью — Русской землею обильной… И надо быть бы промеж нас верности светлой, сыновней и согласию нерушимому, как бывает в семье доброй, где у отца ум ясный и рука твердая…

Он нахмурился, умолк и, чуть перегнувшись вперед, исхудавший в последние дни, угловатый, стал вглядываться в боярские лица. Затем бросил громко и резко:

— Но согласия нет промеж нас, бояры!..

И стал продолжать со всевозрастающим гневом, сжав кулаки и упираясь ими в книгу:

— Не все вы чтите, как должно, веру православную и богом указанные порядки в царстве нашем. Не у всех вас души согреты любовью к земле Русской, а гордыня не взнуздана совестью и покорством царю… Ведомы нам такие, что, высокоумничая, в помыслах и делах своих забывают о небесном владыке и о царе земном… Устроили они бога и царя себе из дела своего, переступив крестное целование собацким изменным обычаем и вложив яд аспиден в уста свои… А это есть грех незамолимый!..

Царь устало опустил голову. Его брови сошлись у переносья, скрыв глубокой тенью глаза. Сухие, тонкие губы кривились, колебля кончики жидких усов… Челяд- нин-Федоров привалился грудью к плечу Старицкого и тихо потянул его за рукав. Князь ответил едва уловимым наклоном головы и повел глазами по рядам недвижных, бледных, похожих одно на другое боярских лиц. Он уловил, как вздрогнули многие из этих лиц, когда царь гневно вскинул голову и крикнул строго и обличительно:

— Дела отступников одеты в скверну, ибо начала их греховны и суетны! В гордыне своевольные отвергли смирение. А апостол Павел изрек: «Рабы, повинуйтесь господам своим, не как человекоугодники, но как богу, не токмо за гнев, но и за совесть!» А перед кем вам, боя- ры, кориться? Перед царем вашим, на царство богом помазанным!.. А я токмо свое царство свершаю и выше себя ничего не творю… И я не знаю ныне земли, сильнее Русской, — оттого, что правится она государями, а не попами и крамольниками воеводами, умышлявшими козни против Москвы…

Мрак, обнимавший людей, поредел, и сквозь него высоко над полом проглянули серыми щелями оконные ниши. Явственнее выступили фигуры молящихся.

— Унесите отсюда слова мои, бояры, и поразмыслите над ними с усердием. Это братняя просьба и царское повеление. Аминь!..

Грозный поднял перед собой золотой крест и торжественно склонил голову.

Из левого притвора вышли два инока в черных одеждах и раскрыли створчатые двери молельни. Голубоватосерое полотнище дыма и чада, колыхаясь над головами людей, поплыло к выходу.

Трепетно замигал, прилег огонек лампады.

Колокол последний раз охнул, и тяжелые звуки его сурово раскатились в темной высоте.

К кресту шли медленно, чинно, глядя в пол, но ревниво выдерживая старшинство родов.

Когда из молельни вышли все бояре, Грозный передал Вяземскому Евангелие и крест и быстро направился к выходу, жестом велев своему любимцу следовать за ним.

На пороге он внезапно остановился и, ткнув рукоятью посоха вверх, перекрестился и проворчал хмуро:

— Небо-то недоброе какое, Офанасий…

Треть небосвода загораживала сизая, тяжелая туча. Верхний, изорванный край ее был облит густым багрянцем, город заволокло лиловатой мглой, и с высоты паперти казалось, что Кремль куда-то одиноко плывет над дымящейся землей.

— К грозе… К большой грозе! — беспокойно прошептал Грозный, и Вяземский заметил, что царь смотрит не на небо, а на черную толпу бояр, медленно бредущих к царскому терему.

«Эк он нас вырядил… Вроде пустынников», — грустно подумал Вяземский, оглядев невольно и свою черную рясу из грубой тканины и толстую веревку на бедрах вместо пояса…

В трапезной слуги разносили на медных блюдах пшенную кашу с постным маслом.

Бояре вяло тыкали ложками в тарелки, медленно несли ко рту, норовя побольше просыпать на пол, и с отвращением жевали, стараясь не глядеть друг на друга.

Царь сидел у края стола, поставив локти на стол и смяв в кулаке бороду. Из-под насупленных бровей он зорко оглядывал бояр и порой усмехался едва заметно. Старицкий украдкой следил за ним.

Когда тарелки опорожнились, Иван встал, прочитал короткую молитву и отпустил всех.

Владимир Андреевич вышел следом за Овчиной на крыльцо. Там уже стоял воевода, расстегнувшись до рубахи и шумно отдуваясь.

— Кончились муки наши, — буркнул ему Овчина.

— Пожди радоваться! — тихо сказал Челяднин-Федоров, вытряхивая из бороды пшено.

Старицкий, пропустив толпу бояр, зашептал со страхом:

— Вникли в проповедь? Новые козни супротив нас умышляет Иван…

Руки Дмитрия Овчины вяло повисли.

Он сплюнул и сказал с усталым вздохом:

— Не царь, а оборотень. Ох, лукавый! Кончать его надо… — И пошел с крыльца, тупо глядя в землю.

3

В царском тереме, поодаль от семейных покоев, была круглая горенка со сводчатым потолком и узкой дверью. На полу лежал толстый красный ковер, а вдоль стен тянулись полки с множеством книг и рукописных свитков. У единственного стрельчатого окна с глубокой нишей стоял просторный стол, покрытый донизу таким же красным ковром, а у стола — два тяжелых кресла с прямыми узорными спинками и низенькая скамья, обитая желтым бархатом.

Тут Иван беседовал с преданными ему людьми или с бывалыми чужеземцами. А оставаясь наедине, подолгу читал и писал в тишине.

Сюда он пришел с Вяземским после трапезы. Оба были одеты уже в легкие ездовые кафтаны.

В горенке было темновато, и Вяземский спросил:

— Не надо ли свеч?..

— Вели подать, Офанасьюшко, — согласился Грозный и потом, вслед, добавил: — Да и вина возьми, два кубка…

Когда боярин вернулся, Иван лежал бочком в кресле, запрокинув голову и закрыв глаза. Обеими вытянутыми вперед руками он стиснул рукоять посоха, стальной конец которого проткнул ковер.

Вяземский осветил лицо царя. Пересохшие, обесцветившиеся губы искривились и дрожали. Левая бровь, изломившись кверху острым углом, дергалась, и под ней трепетало припухшее, красное от бессонницы веко. Худые щеки запали еще больше и приняли цвет холодного пепла.

— Опять старый недуг! — тревожно вскрикнул Вяземский, близко наклоняясь к царю. — Испей вина, государь, а я кликну лекарей. Истомил ты себя трудами и постом недельным…

Иван выпустил посох. Выпрямился и с усилием приоткрыл глаза. Отодвинул вино.

— Тут болит, — приложил он руку к затылку. — И сердце… Не вздохнешь…

Вяземский сказал настойчивее:

— Вели позвать лекарей…

Крутая складка пролегла меж бровей Грозного. Застонав, он крикнул сорвавшимся на хрип голосом:

— Да зови же… немедля!

Вяземский выбежал.

Царь нетвердой рукой взял кубок, понюхал вино, посмотрел на свет. Затем жадно выпил и, вздохнув облегченно, откинулся к спинке кресла.

Спеша, вошел доктор Линзей — маленького роста, тонконогий, с большим животом. А за ним — его помощник, померанский дворянин Альберт Шлихтинг, плененный под крепостью Озерище еще в 1564 году. Пятилетняя жизнь при дворе не развеяла у немца ужаса перед грозным русским самодержцем.

Неся на высоте груди серебряный таз с посудой и лекарствами, долговязый, тощий и прямой, как копье, он шел, осторожно переставляя ноги в тяжелых башмаках и силясь не встретиться глазами с Иваном.

А тот, проследив молчаливо и недоверчиво за лекарем, спросил невнятным шепотом:

— Вытравишь хворь, лекарь, аль новую вселишь?

— Давно ведомо тебе, государл, что искусством врачевать господь не обидел меня!..

— Не от бога твои дела, — приподнялся Иван. — Они — каменья на небо!

— И господь врачевал, государь, — осторожно промолвил Вяземский.

— Суесловишь, Офанасий, — гневно двинул бровями царь, не отводя взгляда от рук Линзея. — Господь изгонял недуги словом святым…

Доктор, наклонившись над тазом, быстро смешивал ложечкой лекарства и что-то объяснял шепотом Шлих- тингу. Вяземский светил им, взяв со стола свечу.

Приготовив питье, Линзей с поклоном поднес его в золотой чашечке Ивану. У того искривились губы и недобро дрогнули усы.

— Испей, государь, — попросил Линзей.

— Лека-арь!..

Рука Грозного рванулась к посоху.

Зеленоватая жидкость плеснула на толстенькие пальцы голландца и с них закапала на его желтый кафтан.

Он торопливо глотнул из чашки и подал лекарство царю. Тот выпил и бросил чашку в таз Шлихтингу.

— Тебе вера есть, — сказал он Линзею, морщась. — А про немца мне ведомо недоброе от боярина Козлова, изловленного на литовской границе…

— Великий государь! — ужаснулся Шлихтинг, падая на колени. — Извет на беззащитного чужеземца!..

Иван махнул рукой, веля лекарям уходить. Потом задул свечи, подтянул кресло ближе к оконной нише и уселся, сгорбясь, раскинув на столе полусогнутые руки.

Вяземский подошел к полкам и, стараясь не шуметь, долго выбирал книгу. Когда выбрал, присел по другую сторону стола, но книгу не раскрыл, а, чуть приподняв истомленное лицо в короткой черной бородке, стал наблюдать за царем, дивясь частым и резким переменам в его душе. Недавно яростные подозрения и гнев люто кривили иссохшие, резкие черты его лица, делали их страшными, а теперь Иван казался умиротворенным и добрым.

На дворе занималось пестрое, солнечное утро. Разноцветные стекла окна вспыхивали зелеными, красными, лиловыми, желтыми и синими искорками. Искорки множились и рдели все ярче, все живее, и от них полумрак в горенке становился многоцветным и как бы оживал, колебался и неприметно для глаз таял…

Царь закрыл глаза и дышал спокойно, редко. Теплый солнечный зайчик мирно играл на его просторном, чуть скошенном назад лбу, часто перепрыгивая на темя и золотя бесцветные волосы.

Вяземский тихо встал и вполголоса, почтительно попросил:

— Государь, дозволь мне молвить…

Иван тотчас же откликнулся, не открывая глаз:

— Сказывай, Офанасьюшко.

— Сына боярина Козлова, что с отцом изловлен на литовской границе, велишь казнить?..

Грозный приподнял веки, глянул искоса:

— Выпытываешь?..

И не добавил, как всегда, ласкового «Офанасьюшко». Щеки Вяземского вспыхнули.

— Государь, — забормотал он, — я без злого умысла говорю… Боярыня Козлова на коленях молила замолвить перед тобой слово за сына. Молод он и на крамолу, дескать, был подбит князем Старицким…

Иван толчком отодвинулся от стола и, глядя в сторону, спросил угрюмо:

— А ты как мыслишь, Офанасий?

— Что ж, может, и не повинен…

Он стесненно вздохнул и умолк. Переступил с ноги на ногу и решительно заговорил:

— А князь Старицкий уже был уличен однажды в крамоле. Да и теперь слух идет: тайно бывает у воеводы Челяднина, да и у боярина Козлова частым гостем бывал. К чему бы это?

Царь настороженно слушал, но Вяземский умолк, раскрыл книгу и стал ненужно листать ее. Грозный отвернулся к окну и, следя за пестрой россыпью солнечных искр на стеклах, проворчал:

— Порождения ехидны сами будут яд отрыгать…

— Но, государь, бояр и так уж немалое число изничтожено…

Иван вскочил, опрокидывая кресло, обежал стол и, вцепившись руками в грудь Вяземского, захрипел, оскаля зубы:

— Болезнуешь?! Мало я извел вас, поганых!..

И с гримасой омерзения отпихнул Афанасия.

Тот, наткнувшись на скамью, сел, согнулся, закрыл лицо ладонями, попросил:

— Не гневись, государь. Сказал — о тебе радея…

Грозный пошел по горнице, клюя посохом ковер. Вяземский опасливо глядел ему в спину. Грозный остановился у порога и, глядя через плечо на боярина гневным глазом под изломленной седой бровью, заговорил желчно и укоризненно:

— Вот ты, Офанасий, книжником слывешь на Москве. Не схож на прочих бояр и не взлюблен ими… Я думал про тебя: «Зело умен человек. Таких царю беречь надобно, а людям — почитать». Мыслью тешил себя: понимает Офанасий деяния мои государственные и другим поможет уразуметь и перед потомством имя мое, изгаженное блудословием недругов, обелит мудрым писанием книжным… А ты, не выжив из души злобы местников на власть цареву, немощен дела мои разумом постичь и в меня грязью мечешь…

Вернувшись к столу, Грозный долго стоял молча, уперев подбородок в грудь. Потом положил Вяземскому одну руку на голову, а другую на плечо и опять заговорил — неожиданно ласково, тихо, убеждающе:

— Не семя вотчинное прелое жалеть надо, Офанасьюшко, — государство Российское, дабы не оставить его в слабости и скудности!.. На свете всему — черед свой; жизнь идет путями, указанными свыше, а царь — токмо воля господа на земле… Новые сроки настали, человече! Й— мой черед растить то, что само идет из земли… Князьки же — что Старицкий, что иже с ним — скудоумны, не постигают смысла сущего. Хулой, ядом изводят царя… на жизнь замахиваются… А она — и самая скаредная — от бога! — с болью выкрикнул Иван, подняв перст. — Союзы тайные с государями иноземными умышляют, иные пакости чинят — только бы власть держать в руках! А рук тех множество, и все жадные, о своем благе пекутся. А я радею не токмо о единой вотчине. Царю власть крепкая потребна на дела большие, Офанасий!.. Горжусь я, глядя на распах великой Руси, и скорбь когтит душу, что сокрыты богатства ее премногие от рук умелых. Гнев распаляет сердце оттого, что терзают единую мать нашу и паскудный хан крымский, и король польский, и черный стервятник — ливонский магистр, а папа римский хулу изрыгает на Москву и отвращает от нее и купцов, и зодчих, и людей, искусных в книжном, военном и прочих ремеслах… Нет, не помощники мне князья и бояры! Супротивничая же царю, они замахиваются на божье!..

Грозный стремительно нагнулся, поднял посох и, жестоким ударом вогнав его стальное острие в пол, продолжал страстно, гневно, уже глядя не на притихшего Вяземского, а в окно, по цветным стеклам которого все богаче рассыпалось лучистое утро.

— А я жажду лишь порядков разумных, казны богатой, войска сильного, воевод верных!.. Я усмирю хищного крымчака, разорю воровское кубло ливонских псов и грады издревле русские возьму у немцев! Тогда весь год будут ходить к нам по морю гости аглицкие, свейские, станут у нас свои мореходы, и приумножатся числом люди ремесел и искусств всяких. Изукрашу я землю Русскую градами каменными, враги не посмеют рубежей наших коснуться, и Риму не быти супротив державы Московской!..

Царь умолк и с гордо поднятой головой вернулся к креслу. Поставив его, сел, чуть улыбнулся в ответ на растерянный и восторженный взгляд Вяземского и тотчас вновь встал и, перегнувшись через стол, продолжал с прежней страстной уверенностью, тыча узловатыми пальцами узкой, худой руки в раскрытую книгу:

— Вот и в Ветхом завете сказано, и на римских да греческих царствиях господом примеры даны, что не след государю власть делить. Август-кесарь всею вселенной владел, а после — чада его власть упустили из рук, и царство распалось, сгинуло…

И, вновь теряя спокойствие, он шумно захлопнул книгу, столкнул ее на колени Вяземскому и шагнул к окну. Вяземский тоже встал у окна с другой стороны стола. Заметил сдержанно:

— Государь, я речь завел к тому, что и самому крепкому властителю потребно помощников и слуг верных иметь для великих дел…

— Теперь ты разумно молвишь, — утомленно кивнул Иван. — Не едина ластовица весну творит.

— И не один корабль — море! — смелее подхватил Вяземский. — Вот то же и среди бояр…

— Что?! — крутнулся к нему Грозный и даже присел чуть. Лицо у него стало, как у охотника, высматривающего добычу.

— Разные они!.. — крикнул, отшатываясь, Афанасий. — Старицкий… Козлов — не все бояре!.. Дослушай, государь, молю!.. Больше таких, что повиновались и повинуются тебе не за страх, а по совести!.. Верные помощники!.. Неправедный гнев же туманит очи твои, и слепая жестокость бесславит имя и дело царское…

— С малолетства окружен изменой!.. — ударил кулаком по столу Иван. — За себя стою… и с безумным не множу словес!

— Но жизнь… всякая — от бога!.. Твои слова, твоя вера, государь!.. — прошептал Вяземский и заслонился руками. — Убийство — всегда грех!.. Невинно пролитая кровь — преступление!..

— Помню!.. — взвизгнул Иван и снова ударил по столу. — И во сне, и бражничая, помню, что скаредными делами своими кажусь людям паче мертвеца смердящим!.. А довел кто?! Иуды!..

— Не засти очи неверием черным, не давай обидам осилить разум, государь Иван Васильевич! Не окропляй своих рук и дела великого кровью невинных! Люди не простят!.. В добром же — помогут всегда…

Отвернувшись, Грозный слепо глядел в окно. Наконец он вздохнул, потер лоб:

— Доброму делу помощники сыщутся на Руси…

И вдруг, припадая к самому стеклу, воскликнул обрадованно:

— Офанасьюшко, проведи сюда печатников! Вон идут…

4

По Москве про царскую печатню распускалось много худых слухов. Особенно лютовали монахи, толкуя в народе, что святотатственно наносить на бумагу божеские слова греховным зелием — свинцом. Иван хмурился, когда ему доносили про это. Но после того как толпа монахов, юродивых и боярской челяди сожгла в одну ночь печатню и избила печатников, он повелел сечь кнутом всякого, кто будет всуе молвить про печатание книг, а вновь отстроенную печатню велел крепко стеречь опричникам…

Первым вошел к царю дьяк Иван Федоров.

Он шагал широко и твердо, держа прямо большую голову с седеющими русыми волосами, аккуратно подрубленными и расчесанными. Черты его худого чистого лица были крупны и строги, и вся высокая, стройная фигура, ладно одетая в становой кафтан, тоже была строгой и сильной.

Следом за ним торопился малорослый товарищ его Петр Мстиславец, неся прижатый к груди толстый свиток бумаги.

Царь, ласково щуря глаза, двинулся навстречу печатникам.

Те остановились посреди горницы и разом опустились на колени.

— Здравствуй, государь Иван Васильевич, — с глубоким поклоном сказал Федоров спокойным звучным голосом. — Принесли тебе первые листы Часослова…

Знаком веля печатникам встать с колен, Иван говорил приветливо:

— Хвалитесь, мужи разумные, хвалитесь, гордости не тая, умением своим трудным!.. Офанасьюшко, пойди, повели коней седлать. С дьяками потолкую — на торговище поедем. А еще… — царь вдруг поблек лицом, сжал губы, втянул голову в острые плечи и крикнул, ввергая в оторопь дьяков: —Малюте скажи: Старицкого схватить!..

5

В знак немилости Иван повелел московскому воеводе ехать впереди и самому расчищать от народа дорогу. От сраму воевода осатанел и, проталкиваясь на коне сквозь шумливую толпу, хлестал треххвостым кнутом ^сех, кто подвертывался под руку. Особенно он выбирал посадских, не в меру охочих до зубоскальства.

А люду всякого звания и достоинства кишело вокруг— не продерешься. Будто вся Москва сбилась в Китай-город потешиться над позором воеводы!..

На повороте от сапожных ларей к Красным рядам было просторнее. Челяднин-Федоров остановил коня, расстегнул у горла турский темно-зеленый кафтан, снял шапку, долго вытирал рукавом взопревшую розовую лысину и отмахивался досадливо от липнущих к его лицу нахальных мух. Потом, широко разевая рот, вздохнул, колыша тяжкое чрево.

Солнце стояло высоко и немилосердно жгло.

Неподалеку какой-то острослов посадский бойко торговал квасом из кадушки, врытой в политую водой землю, чтобы питье не так грелось.

Челяднин-Федоров кнутом отогнал непочтительную толпу, выпил жадно корчажку квасу и уже нес ко рту вторую, как снова близко раздались выкрики:

— Царь едет! Дорогу государю!..

Воевода грохнул оземь посудину и тронулся дальше, еще яростнее орудуя кнутом. Дорогу, им проложенную, тотчас же заступал народ, но лишь только кто-нибудь предупреждающе выкрикивал: «Царь!..» — люди согласно и чинно расступались, умолкая.

Царь, в красном атласном кафтане, изукрашенном золотом по воротнику и полам, ехал медленно на высоком белогривом коне светло-рыжей масти. За ним, по пяти в ряд, тесно ехали опричники — полста человек, — одетые в черное и все на вороных конях. А уже за опричниками нестройно тянулись немногие числом князья и родовитейшие бояре.

Слегка отвалясь назад ладным станом, Иван зорко глядел в народ, натягивая повод левой рукой, а правой держа положенный поперек седла посох. О сверкающее стремя постукивала татарская сабля.

С того места, где воевода пил квас, заметил Иван двух иноземцев — под навесом у ближнего по правому ряду сапожного ларя.

Кликнув Вяземского, он велел ему проведать, о чем гости ведут речь.

Проехав еще немного вперед, боярин отдал коня опричнику и незаметно пробился к ларю. Говорили по-английски, и Афанасий узнал, что худой, в коричневом плаще и высокой шляпе, — ганзейский купец, а коренастый, рыжебородый, с пистолетом за поясом, — англичанин.

Широко расставив ноги и поглядывая в толпу насмешливо сощуренными глазами, он спрашивал голландца:

— Вы недовольны, Эльс Питерс? Говорите, что русские— сварливый народ?

— Да-да! — с горячностью отвечал голландец. — Спесивый и своекорыстный народ. И я в своих записках настойчиво предостерегал культурный мир от общения с этой страной.

— Хо-о-о, вы хитрец, Эльс Питерс! Сами вы пятый раз тут. Как раскупаются ваши сукна в Московии?

— Сэр!.. Не корысть торгаша, страсть ученого приводит меня сюда всякий раз. Но теперь — довольно! Я устал от этого народа!

Англичанин буркнул что-то, чего Вяземский не разобрал, потом встал боком к собеседнику и некоторое время с любопытством наблюдал за работой сапожников в ларе.

— Однако же русские — весьма энергичные люди и ловкие, — покачал он головой. — Они хорошо понимают, что и как купить и продать повыгоднее. И во многих ремеслах искусны на редкость. Вот сапоги, потом платье, оружие они делают с быстротой удивительной. У них есть даже рынок готовых домов — «Скородом»!.. Простите, герр, дела!.. — внезапно оборвал он, заметив кого-то в толпе, и, небрежно кивнув, ушел.

Вяземский из любопытства последовал за ним, но англичанин скоро затерялся в толчее. Боярин свернул в Красные ряды, желая догнать царя.

В одном месте его надолго притиснули к прилавку богатого ларя. Дородный купчина, одетый Из-за жары только в малиновую ферязь, кричал через головы в ларь напротив зычным, веселым голосом:

— Да нешто убыточно ноне одарить царского слугу полуштукой бархата?! Ты, Елизарий, припомни, сколь много бояре допрежь грабили… А торговлишка была плевая, не в пример нонешней.

— Щедр, Ефрем, щедр ноне ты! — также весело гудел в ответ сосед, встряхивая перед покупательницами цветастый полушалок. — И смекалкой остер: обласкать дьяка торгового приказа — дело не убыточное!

— Держи нос по ветру, купец-молодец!..

— Смекаю! Нам вся стать радеть за государя. Вольный для нас царь — Иван Васильевич!.. Любо-дорого, что деется на Москве! И от Астрахани — купцы! И с полуночи— гости! Купи, продавай — денежке ход давай!..

К ларям еще теснее прихлынул народ, и купцы рьяно взялись за дело. Под солнцем во множестве рук засияли узорочьем ярким и зашумели, разворачиваясь, и восточные пестрые ткани, и шелка, и атлас, и драгоценные кружева голландские, и тяжелые сукна ганзейские, и ленты, и русские полотна, что снега белые…

Вяземский долго и с сердитым старанием выбирался из толпы.

В знойном воздухе июльского полдня над кипучим, многоцветным Китай-городом неумолчно колыхался шум — тяжелый, густой и разнозвучный.

В самом конце Красных рядов боярин догнал царя.

Перед Иваном на коленях согнулся в поклоне купец, разостлав сивую бородищу у передних копыт государева коня. За стариком, заступив весь проход меж ларями, крепкой стеной стояли краснорядцы, каждый со штукой дорогого товара. Народ вокруг глазел на царя — кто с любопытством, а кто со страхом.

Вяземский протолкался в первый ряд, когда купец, обеими руками прижимая бороду к груди, говорил царю:

— Осударь-батюшка, Иван Васильевич! От всех торговых людишек московских, по согласию их дружному, благодарно приносим дары наши в казну царскую…

Вились во множестве мухи, зудели надоедливо. Белогривый конь царя зло сек хвостом по крупу и косил на людей сверкающим синим глазом. Грозный покачивался в седле, молчал, приглядывался к человеческой стене перед ним.

Тогда от краснорядцев шагнул еще один — высокий и статный. Откланявшись, он протянул царю штуку бархата и сказал смело:

— Государь, возьми дары от купечества московского! Молим у тебя меньшей против иноземцев пошлины с нас и прочих торговых вольностей.

Иван засмеялся беззвучно и закивал одобрительно головой. Потом негромко бросил Челяднину-Федорову:

— Останься! Прими в казну все.

И, молодо привстав на стременах, взмахнул посохом, взятым за середину, обрадовал купцов милостивым и щедрым повелением:

— Отныне жалую московских торговых людей двумя летами беспошлинной гостьбы на Москве, а также — от новгородских и псковских земель до Астрахани и Сибири и во всех иных концах государства нашего, куда вам ходить прибыльно будет! Не ленитесь, приумножайте деньгу свою и будьте помощниками казне царской. Приманивайте к богатствам Русской земли потребных нам людей, искусных в ремесле, художествах, а также умелых в древних и новых языках! Все пойдет во славу и крепость Москвы!

Еще раз взмахнул посохом и послал коня вперед, разрезая надвое живую стену.

— Ай да палица-царица! — озорно шумнул вслед юркий посадский, все время толкавшийся за спиной у Вяземского. — Вся в узорочье, а страховидная!..

— Не взбрыкивай ты, жеребчик! — одернул его коваль в кожаном переднике, с инструментом, связкой подков и мешочком ухналей у пояса. — На правеж угодишь… подкуют!

Толпа тронулась за отрядом царя, увлекая и Вяземского. Сбоку у него продолжал галдеть беспокойный посадский:

— Да ить размыслить только, сколь много толстосумы достигли!.. Жирно ить, а? Два ведь лета беспошлинно!

— Старый ворон мимо не каркнет, — внушал ему коваль…

6

Опричники, стерегшие вход в пытошную башню, к полудню истомились от жары, безделья и заскучали. Один уснул, привалясь спиной к двери, а другой лениво ходил рядом в холодке и ворчал в рыжую бороду, что смены долго нет.

Заметив, что напарник улыбнулся во сне и стал вкусно причмокивать губами, рыжебородый злорадно ухмыльнулся, сорвал стебель травы и ткнул им в ноздрю спящему. Тот отпрянул от двери и ошалело заморгал глазами. Осмыслив, в чем дело, буркнул, вытирая рукавом рот:

— Побью, Грищк…

И опять, привалясь к двери, закрыл глаза, засопел.

Гришка сплюнул, сбил на брови кунью шапку и снова заходил взад-вперед, тяжело волоча ноги. Однако через некоторое время он шагнул к товарищу и принялся дергать его за рукав.

— Мить, а Мить, проснись!

— Ну?.. — рыкнул тот, приоткрывая один глаз. — Смена идет али царь?

— Не-е!.. Ты скажи, когда мы хватали князя Старицкого, ты ничего не приметил У него во дворе?

— Быдто не… — с подвывом зевнул Митька.

— Эх, тюря! Кони стояли подседланные! И серый в яблоках — ничей, как боярина Овчины. А в горницах боярина не оказалось. Смикитил?..

Митька выкатил оба глаза, соображая.

— Стало быть… убег?.. К чему бы?

— Вот я и говорю — к чему? Не донести ли царю?..

Мимо озадаченных молодцов, посверлив их неласковым взглядом, проковылял старый горбатый часовщик-итальянец и скрылся в дверях Спасской башни. Митька сплюнул ему вслед, покрестился и потом уже ответил:

— Знамо, потребно донести…

Зазвонили часы.

— Царь! — предостерегающе шепнул Митька, вытягиваясь рядом с дверью.

Григорий обернулся, сорвал шапку.

Грозный, никем не сопровождаемый, медленно шел от черного крыльца теремных хором, глядя в землю.

— Свети! — сурово, негромко приказал он опричнику.

Григорий распахнул окованную дверь, схватил фонарь, зажженный заранее, и застучал каблуками по каменным ступенькам.

— Не беги! — прикрикнул царь, поскользнувшись.

Они осторожно спускались в пддземелье, с каждым шагом погружаясь во все более плотный мрак и сырость.

Когда остановились перед низкой дверью из дубовых досок, скрепленных ржавыми полосами железа, Иван вырвал дужку фонаря из рук опричника, и тот поспешно затопал наверх.

Царь вошел в пытошную.

Близко от порога, слева, у стены стоял голый стол и табурет; на столе зеленела пузатая медная чернильница и лежали раскиданные перья и листы бумаги. В дальней стене виднелась другая дверь. Перед нею, держась за скобу, стоял Малюта, сбычив голову. Выжидающе смотрел на царя.

Глаза у него в свете факела, горевшего за колонной, взблескивали, как у волка.

Иван несмело как-то шагнул к столу.

Увидя чистые листы, смял один, швырнул под ноги.

— Молчит?..

— Упрям! — не сразу ответил Малюта. Тряхнул цыганскими лохмами, добавил ядовито: — От доброго корени ветвь…

— Холоп!.. — выпрямись, крикнул царь. — Язык вырву!

Тот втянул голову в плечи.

— Князя!.. — потребовал Грозный.

Поставил на стол фонарь и сел так, что лицо его осталось в красноватом пляшущем мраке.

Раздетого по пояс Старицкого Малюта поставил в полосу мутного света от фонаря. Грозный долго ощупывал глазами длинную, тощую фигуру князя.

Тот молчал и с ненавистью косился здоровым глазом на Малюту. Правый глаз его завешивало вздутое багровым волдырем и рассеченное кнутом надбровье.

Грозный прижался плечом к мокрой стене, сказал князю с угрозой:

— Не молчи!.. Не распаляй душу мою!..

Старицкий качнулся, отступил в тень.

— Вели хойопу удалиться, — дыша со свистом, попросил рн. — Речь мою слышать не ему…

Палач поднял кнут.

Князь выкрикнул с отчаянием:

— В могилу упрячу тайну свою, ироды!..

Царь зыкнул, и Малюта исчез.

Положив на стол посох — как бы отгородившись им от князя, — Иван с усмешкой горечи и презрения обронил тихо:

— Молви, брат…

И стал слушать, не дрогнув ни единой чертой окостеневшего лица…

— Умыслили мы, московский воевода Челяднин-Федоров, да стольный боярин Дмитрий Овчина, да я — Володимер Андреев, князь Старицкий, да коломенский посадник, да главный казначей — новгородский епископ…

Старицкий называл имена родовитейших бояр резким, обрывающимся голосом, делая частые, торопливые передышки.

Перечислив около полста имен, он умолк и принялся вытирать кровь, потекшую из надбровья.

— Читай… поминальник дальше! — притопнул Грозный.

Старицкий отшатнулся, протянул к Грозному окровавленную ладонь, закричал:

— Иван! Не поминание по усопшим читал я!.. Гляди, это — кровь боярина, и она возопиет о мщении! Назвал я многие имена не ради спасения своего, а чтобы удержать тебя от безумства. Остановись, Иван! Цвет земли Русской идет против тебя!..

Грозный медленно потянулся к посоху и прижал к нему вздрагивающие пальцы.

Спросил раздельно:

— И что., умыслили бояре?

Князь качался, молчал, с ужасом глядя в мертвое лицо царя, потом двинул опухшими губами:

— Тебя извести!.. Ты, всхотевши власти непомерной, у нас силу и волю отнимаешь, нам дедовскими обычаями данную, лишаешь землю нЗТпу славы ее, безвинно убивая знатнейших… Силу берут худородного звания людишки… А мы — древние роды — не хотим, чтобы государь для боярской плоти как кусок оторванного мяса был…

— Государь поставлен радеть о всей земле, а не о боярах токмо!..

— Не кричи, Иван!.. Государству без бояр не быти!

Грозный потер грудь — точно ему не хватало воздуха, встал.

— Что еще скажешь, князь?..

— Скажу, что от сатанинской гордыни восхотел ты власти превыше должной — на погибель свою!

— И на том спасибо, брат! Речь без утайки держишь… Приросли насмерть вы, бояре, к старине… Не отодрать мне вас!.. Но пошто же ты, Володимер, забыл, что, когда бог выводил израильтян из плена, он поставил руководить людьми единого Моисея как царя?!

— То притча, не более…

— А-а!.. — махнул рукой Иван. — С безумным не множи словес!..

Схватил посох. Концом его опрокинул фонарь.

На шум протиснулся в дверь Малюта.

— Пропади!.. — ударил его палкой Грозный и, пошатнувшись, ступил за порог.

Прихлопнул торопливо за собой дверь, будто спешил отгородиться, уйти от того, что было за нею, и так и остался стоять — придерживая дубовую дверь трясущейся рукой, запрокинув лицо, ощерив зубы, яростный, растерянный и… бессильный.

И вдруг вовсе напугал Малюту воющим, страшным стоном:

— Не расти добру на крови!..

Опомнясь, рванулся к свету. Карабкался со ступеньки на ступеньку к далекому клочку дня, цеплялся пальцами за склизкие кирпичи колодца, пятил перед собой палача и всхлипывал — не то приказывая, не то прося:

— Жизни брата не тронь!.. И не мучь… Он свое сказал… Дьяк запишет… Рассудят нас бог и потомки…

Загрузка...