Все дыхание я в себе затаила.
Маргарита Михайловна постояла в полутемноте и ближе к ней подходит…
Тогда госпожа Клавдинька вздрогнула и глину свою уронила.
«Мамочка! – говорит, – вы не спите! как вы меня испугали!»
Маргарита удерживает себя и отвечает:
«Отчего же это тебе мать страшна сделалась?»
«Зачем вы, мама, так говорите: вы мне вовсе не страшны! Я вам рада, но я занялась и ничего не слыхала… Садитесь у меня, милая мама!»
А та вдруг обеими руками, ладонями, ее голову обхватила и всхлипнула:
«Ах, Клавдичка моя! дитя ты мое, дочка моя, сокровище!»
«Что вы, что вы, мама!.. Успокойтесь».
А старуха ее голову крепко зацеловала, зацеловала и вдруг сама ей в ноги сползла на колени и завопила:
«Прости меня, ангел мой, прости, моя кроткая! я тебя обидела!»
Вот, думаю, так оборот! Она же к ней пришла и не строгостью ее пристрастить, а еще сама же у нее прощения просит.
Клавдинька ее сейчас подняла, в кресло посадила, а сама перед нею на колени стала и руки целует.
«Я, – говорит, – милая мама, ничего и не помню, что вы мне, осердясь, сказали. Вы меня всегда любили, я весь век мой была у вас счастливая, вы мне учиться позволили…»
«Да, да, друг мой, дура я была, я тебе учиться позволила, и вот что из этого ученья вышло-то!»
«Ничего, мамочка, дурного не вышло».
«Как же „ничего“?.. Что теперь о нас люди скажут?»
«Что, мама?.. Впрочем, пусть что хотят говорят… Люди, мама, ведь редко умное говорят, а гораздо чаще глупое».
«То-то „все глупое“. Нет, уж если это случилось, то я согласна, чтобы скорее твой грех скрыть: выходи за него замуж, я согласна».
Клавдия изумилась.
«Мама! милая! вы ли это говорите?..»
«Разумеется, я говорю; мне твое счастье дорого, только не уходи от меня из дома, – тоска мне без тебя будет».
«Да никогда мы не уйдем от вас…»
«Не уйдешь? Он тебя от меня не уведет?»
«Да ни за что, мама!»
Старуха так и заклохотала:
«Вот, вот! вот, – говорит, – опять ты всегда такая добрая… А он добрый ли?»
«Он гораздо меня добрее, мама!»
«Почему же так?»
«Он смерти не боится».
«Ну… для чего же так… Пусть живет».
«Вам жаль его?»
А та заморгала и сквозь слезы говорит:
«Да!»
И опять обнялись, и обе заплакали.
Веришь, что даже мне, и то стало трогательно!
Аичка поддержала:
– Да и очень просто – растрогают!
– А Клавдинька-то и пошла тут матери не спеша и спокойно рассказывать: какой у него брат был добрейшей души, и этот тоже – ко всем идет, ни с кем не ссорится, ничего для себя не ищет и всем все прощает, и никого не боится, и ничего ему и не надобно.
«Кроме тебя?»
А она законфузилась и отвечает:
«Мама!.. я его так уважаю… он меня научил жить… научил чувствовать все, что людям больно… научил любить людей и их отца… и… и вот я… вот я… счастлива навеки!»
«Ну, и пусть уж так… пусть. А только все-таки… зачем… ты так себя допустила?»
«До чего, мама?»
«Да уж не будем лучше говорить. Пусть только будет ваша свадьба скорей – я тогда опять успокоюсь… Я ведь тебе все простить готова… Это меня с тобою только… люди расстраивают, сестра… да эта мать-переносица Мартыииха».
«Бог с ней, мама: не сердитесь на нее – она несчастная».
«Нет, она мерзкая выдумщица… по всем домам бегает и новости затевает… я ее выгоню…»
«Что вы, что вы, мама! Как можно кого-нибудь выгонять! Она бесприютная. Вы лучше дайте ей дело какое-нибудь, чтобы она занятие имела, и не слушайте, что она о ком-нибудь пересуживает. Она ведь не понимает, какое она зло делает».
«Нет, понимает; они приступили ко мне с сестрой, что ты странная, и так мне надоели, что и мне ты стала казаться странною. Что же делать, если я такая слабая… Я поверила и послала ее приглашать, и от этой общей ажидации сама еще хуже расстроилась».
«Все пройдет, мама».
«Ах, нет, мой друг… уж это, что с тобою сделалось, так это… не пройдет».
Клавдинька на нее недоуменно смотрит.
«Я вас, – говорит, – не понимаю».
«Да я и не стану говорить, если тебе это неприятно, но я и о том думаю: как же это он провидец, а его обманом в чужую карету – обмануть можно?»
«Ах, не станем, мама, спорить об этом!»
«Я ему хотела пятьсот рублей послать, а теперь пошлю завтра за неприятность тысячу».
«Посылайте больше, мама, – мне жаль его».
«Чего же его-то жаль?»
«Как же, мама… какое значение на себя взять: какая роль!.. Люди видят его и теряют смысл… бегут и давят друг друга, как звери, и просят: денег… денег!! Не ужасно ли это?»
«Ну, это мне все равно… только нехорошо, что теперь сплетни пойдут; а я не люблю, кто о тебе дурно говорит. И зато вот я деверя Николая Иваныча, какой он ни есть, и кутила и бабеляр, а я его уважаю, потому что он сам с тобою в глаза спорится, а за глаза о тебе никому ничего позволить не хочет. „Сейчас, говорит, прибью за нее!“»
«Дядя добряк, мне жаль его, – он во тьме!» «И для чего это всё необыкновенное затеяли! У нас все было весь век по обыкновенному: свой, бывало, придет и попоет, и закусит, и в карты поиграет, и на все скажет: „господь простит“».
«Простое, мама, во всех случаях всегда самое лучшее».
«Да, он тебя и крестил, он пусть и перевенчает. А Мартыниха пусть к нам и не приходит, чтобы никаких выдающихся затей от нее больше не было».
Вот что было-выходило мне за мои хлопоты, но дело решилось иначе, и совсем неожиданно.
– Кто же его решил? – спросила Аичка.
– Кошка, да я немножко, – продолжала Марья Мартыновна.
Но Клавдикька, к чести ее приписать, и в конце опять за меня заступилась, стала просить, чтобы меня какою-нибудь выдающеюся прислугою в доме оставили.
Старуха ей отвечает:
«Изволь, и хотя мне это неприятно, но для тебя я ее оставлю».
Но во мне уж сердце закипело.
«Нет уж, – думаю я, – голубушки, я и без вас проживу: я птичка-невеличка, но горда, как самый горделивый зверь, и у меня кроме вас по городу много знакомства есть, – я в услужение лакейкой никуда не пойду…» И честное тебе слово даю, что я в ту же минуту хотела потихоньку от них, не прощаясь, со двора сойти, потому что я, ей-богу, как зверь, горда; но вообрази же ты себе, что это не вышло. Ко всему этому случаю подпал еще другой, который и задержал. Пока х стояла на стуле и, на столе взгромоздившись, слушала их советы, жирный кот разыгрался, подхватил мои войлочные туфли, которые я на полу оставила, и начал, мерзавец, швырять их лапой по всему полу.
От этакого пустяка – а меня просто ужас обхватил: заденет, думаю, мерзавец, туфлею за какое-нибудь легкое стуло или табуретку и загремит, и они тогда сейчас сюда взойдут, и какова я им покажусь на своей каланче? куда мне тогда и глаза девать и что выдумать и сказать: зачем я это в здешнем месте, вскочивши на стол, случилась?
Снялась я с великим страхом, чтоб не упасть, и стала кругом на полу ползать – туфли свои искать. Ползла, ползла, весь пол выползла, а туфлей не нашла. А между тем страх боюсь, что теперь мать с дочерью совсем поладили и сейчас выйдут и увидят, что меня нет на том диване, где я спала. И как тогда мне при них да через Николая Иваныча комнаты идти? Что подумать могут? Бросилась я без туфлей бежать и вернулась на свое место благополучно. Николаи Иваныч без воротничков спит, и не храпит, и не ворочается; а я в одних чулках легла на диван и только что притворилась, что будто сплю, как Маргарита с дочерью и взаправду входят.