VII

– Начались мои муки здесь, – заговорила снова Марья Мартыновна, – С первого же шага. Как я только высела и пошла, сейчас мне попался очень хороший человек извозчик – такой смирный, но речистый – очень хорошо говорил. И вот он видит, что мне здесь место незнакомое, кланяется и говорит:

«Пожелав вам всего хорошего, осмелюсь спросить: верно, нам нужно к певцу или в Ажидацию?»

Я даже не поняла и говорю:

«Что такое за певец, зачем мне к нему?»

«Он, – говорит, – все аккордом делает».

И это мне извозчик говорил очень полезное и хорошо, но я не поняла, что значит «аккорд», и отвечала:

«Мне нужно просто – где собирается ажидация».

Извозчик тихо говорит:

«Просто ничего не выйдет, а певец лучше вам устроит аккорд, так как он его сопровождающий и всегда у него при локте».

«Ну, – я говорю, – верно, это какой-нибудь аферист, а я с такими не желаю и тебя слушать не намерена».

«Ну, садитесь, – говорит, – я вас за двугривенный свезу в Ажидацию».

И привез меня сюда честно, но мне и здесь как-то дико показалось. Внизу я тогда никого не застала, кроме мальчика, который с конвертов марки склеивает. Спросила его:

«Здесь ли ожидают?»

Он шепотом говорит: «Здесь».

«А где же старшие?»

Не знает. И все, о чем его ни спрошу, все он не знает: видать – школеный, ни в чем не проговорится.

«А зачем, – говорю, – столько марок собираешь? Это знаешь ли?»

Это знает.

«За это, – отвечает, – в Ерусалиме бутыль масла и цибик чаю дают».

Умный, думаю, мальчишка – какой хозяйственный, но все-таки, чем его детские речи здесь слушать, пойду-ка я лучше в храм, посмотрю, не там ли сбивают ажидацию, а кстати и боготворной иконе поклонюсь.

Около храма, вижу, кучка людей, должно быть тоже с ажидацией, а какие-то люди еще всё подходят к ним и отходят, и шушукаются – ни дать ни взять, как пальтошники на панелях. Я сразу их так и приняла за пальтошников и подумала, что, может быть, и здесь с прохожих монументальные фотографии снимают, а после узнала, что это они-то и есть здешней породы басомпьеры. И между ними один ходит этакой аплетического сложения, и у него страшно выдающийся бугровый вос. Он подходит ко мне и с фоном спрашивает:

«По чьей рекомендации и где пристали?»

Я говорю:

«Это что за спрос! Тебе что за дело?»

А он отвечает:

«Конечно, это наше дело; мы все при нем от Моисея Картоныча».

«Брысь! Это еще кто такой Моисей Картоныч и что он значит?»

«Ага! – говорит, – а вам еще неизвестно, что он значит! Так узнайте: он в болоте на цаплиных яйцах сидит – живых журавлей выводит».

Я ему сказала, что мне это не интересно, и спросила: не знает ли он, где риндательша?

Он качнул головой на церковь.

«А скоро ли, – спрашиваю, – кончат вечерню?»

«У нас нонче не вечерня, а всенощная».

«Не может быть, – говорю, – завтра нет никакого выдающегося праздника».

«Да, это у вас нет, а у нас есть».

«Какой же у вас праздник?»

«А право, – говорит, – в точности не знаю: или семь спящих дев, или течение головы Потоковы».

«Ну, – говорю, – я вижу, что хотя вы и возле святыни чего-то ожидаете, а сами мерзавцы».

«Да, да, – отвечает, – а вам, пожелав всего хорошего, отходи, пока не выколочена».

Я больше и говорить не стала, вошла в храм и отстояла службу, но и тут все замечаю, будто шепчут аргенты, и напало на меня беспокойство, что непременно как сунутся к боготворной иконе, так у меня вытащат деньги. Вышла я и возвратилась сюда и поместилась вот точно так же здесь, только в маленькой-премаленькой комнатке, за два рубля, и увидала тут в коридоре самых разных людей и стала слушать. Один офицер из Ташкента приехал и оттуда жену привез; так с нею ведь какое невообразимое несчастие сделалось: они по страшной жаре в тарантасе на верблюде ехали, а верблюд идет неплавно, все дергает, а она грудного ребенка кормила, и у нее от колтыханья в грудях из молока кумыс свертелся!.. Ребенок от этого кумыса умер, а она не хотела, его в песок закопать и получила через это род помешательства. И они, вот эти-то, желали, чтобы им завтра получить самое первое благословение и побольше денег. То есть, разумеется, не сама сумасшедшая этого добивалась, а ее муж. Этакой, правду сказать, с виду неприятный и с красными глазами, так около всех здешних и юлит, чтобы ему устроили получение, и всех подговаривает: «Старайтесь, – что бог даст – всё пополам». А его и слушать не хотят. Зачем делить пополам, когда всяк сам себе все рад получить! Ну, а я как денежного благословения у него себе просить не намерена, то по самолюбию своему и загордячилась – думаю: что мне такое? мне никто не нужен! Так все и надеялась своим бабским умом сама обхватить и достигнуть выдающейся цели своей ажидации; но в ком сила содержится и что есть самое выдающееся, того и не поняла.

– А что же здесь самое выдающееся? – полюбопытствовала Аичка.

– Вот отгадай.

– Я не люблю отгадывать: впрочем, верно – благословение?

– То-то и есть: благословение, но какое? Всякий говорит «благословение», а что именно такое заключает в себе благословение, это не всякий понимает. Ты ведь священную историю небось учила?

– Учила, да уж все позабыла.

– Как это можно! все позабыть это немыслъмо.

– Ну вот, а я забыла.

– Ну, вспомни про Исава и Якова. Их бог еще в утробе не сравнил: одного возлюбил, а другого возненавидел.

Аичка рассмеялась.

– Чего же ты, милушка, смеешься?

– Да что вы какие пустяки врете!

– Нет, извини, это не пустяки.

– Да как же, разве я не понимаю… в утробе ребенок ничего не пьет и не ест, а только потеет. В чем же тут причина, за что можно их одного возлюбить, а одного возненавидеть? Это только мать может ненавидеть, которая стыдится тяжелой быть, а бог за что это?

– Ну, уж за что возненавидел бог – об этом ты не у меня, а у духовных спроси; но первое благословение всегда бывает самое выдающееся. Яков надел себе на руки овечьи паглинки и первое выдающееся благословение себе и сцапал, а Исаву осталось второе. Второе благословение – это уже не первое. В здешнем месте уж замечено, что самое выдающееся – это то, где его раньше получат. Там и исполнение будет и в деньгах и от вифлиемции, а что позже пойдет, то все будет слабее. «Сила его исходяще и совещающе».

– Вот это я помню, что об этом я где-то учила, – вставила Аичка.

– Нет, а я хотя об этом и не учила, а взяла да свою записку сверху других и положила, но риндательша меня оттолкнула и говорит: «Пожалуйста, здесь не распоряжайтесь». Однако он мое письмо прочитал и говорит:

«Вы сами, или нет, Степенева?»

«Никак нет, – говорю, – я простая женщина».

Он перебил:

«Все простые, но ведь есть еще Ступины или Стукины».

«Нет, – отвечаю, – я не от тех, я от Степеневых. Дом выдающийся».

«Кто у них болен?»

«Никто, – отвечаю, – не болен: все, слава богу, здоровы».

«Так о чем же вы просите?»

Отвечаю:

«Я по их поручению: просят вас к себе и желают на добрые дела пожертвовать».

«Хорошо, – говорит, – я послезавтра буду, и ожидайте».

Я благословилась и с первым отходом еду назад с ажидацией. И на душе у меня такая победная радость, что никому я не кланялась и ничего не дала ни певцу, ни севцу, ни риндательше, а все так хорошо и легко обделала. Всем, кто вместе со мною возвращается, я как сорока болтаю: вот послезавтра он у нас первых будет, мне велел себя ждать с каретою. Расспрашивают: как моя счастливая фамилия? А я по своей простоте ничего дурного не подозреваю и всем, как дура, откровенно говорю, что моя фамилия ничтожная, а счастливая фамилия – это выдающиеся купцы Степеневы. Тут еще спор вышел из-за того, что это – фамилия выдающаяся или не выдающаяся. Только один повар вступился:

«Я, – говорит, – знаю фруктовщиков Степеневых, так те выдающиеся: я через них у генерала места лишился за то, что они мне фальшивый сыр подвернули».

А другие пассажиры совсем будто никаких Степеневых не знают, а я им сдуру и пошла все расписывать – совсем и в понятии не имею, чтт из этого при человеческой подлости может выйти.

– А что же выйдет? – протянула Аичка.

– Ах, какой форт ангейль вышел! Вдруг на меня напал ташкентский офицер и начал кричать: «Замолчите вы, пустозвонка! мне вас скверно слушать, вы меня раздражаете! Я этому человеку в его святость совсем не верю: я вот к нему со своею больною двенадцать рублей проездил, а он мне всего десять рублей подал! Это подлость! Пьет из ушата, а цедит горсточкой; а его подлокотники в трубы трубят и печатают. Это базар!»

Всё от его крика даже присмирели, потому что вид у него сделался очень жадный: жене он швырнул два баранка, как собачоночке, а сам ходит и во все стороны глаза мечет.

Люди тихо говорят: «Не отвечайте ему, – это петриот механику строит».

Но один лавочник его признал и пояснил:

«Никакой он, – говорит, – не петриот, а просто мошенник, и которую он несчастную женщину при себе за жену возит – она ему вовсе не жена, а с постоялого двора дурочка».

И точно, только что мы приехали и стали вылезать, к нему сейчас два городовых подошли и повели его в участок, потому что эту женщину родные разыскивают.

Повздыхали все: ах, ах, ах! какая низость! какой обман! И подивились, как он ничего этого не прозрел! А потом испугались. Да и где можно все это проникать в такой сутолоке! И рассыпались все по своим домам.

Приезжаю и я прямо к Маргарите Михайловне и говорю ей: «Креститесь и радуйтесь, бог милость послал. Послезавтра на нашей улице праздник будет, и вас счастье осенит: я согласие получила, и утром мне надо ехать встречать его на ажидации».

Все тут обрадовались, и Маргарита Михайловна и Ефросинья Михайловна, и начали меня расспрашивать: узнала ли я, чем его принимать и просить. Я говорю: «я все узнала, но не надо ничего особенно выдающегося, кроме чаю с простой булкой и винограду; а если откушать согласится, то надо суп с потрохами».

«А может быть, какого-нибудь вина превосходного?»

«Вина, – говорю, – можно подать только превосходной мадеры, но, самое главное, вы сейчас разрешите, кто поедет его встречать на ажидацию: вы ли сами, или я, или Николай Иваныч, если он в своей памяти. По-моему, всех лучше Николай Иваныч, так как он мужчина и член в доме выдающийся. Только если он теперь опять не с буланцем».

Решили, что Николай Иваныч и я вдвоем поедем. Как-нибудь уж его на этот час уберечь можно. Оттуда Николай Иваныч пусть с ним вместе в карету усядется, а я назад на пролетках приеду.

На счастие наше, Николай Иваныч ввечеру явился в раскаянии и в забытьи: идет и сам впереди себя руками водит и бармутит:

«Дорогу, дорогу… идет глас выпивающий… уготовьте путь ему в пустыне… о господи!»

Да и застрял в углу и начал искать чего-то у себя по карманам.

Я подошла и говорю:

«Чего, опять вчерашнего дня небось ищете? Удаляйтесь скорей на покой».

А он отвечает:

«Подожди… тут у меня в кармане очень важный сужект был, и теперь нет его».

«Какой же сужект?»

«Да вот Твердамасков мне с Крутильды пробный портрет безбилье сделал, и я его хотел сберечь, чтоб никому не показать, да вот и потерял. Это мне неприятно, что его могут рассматривать. Я поеду его разыскивать».

«Ну уж, – говорю, – это нет. Попал домой – теперь типун, больше не уедешь, – и мы его на все два дня заперли, чтоб опомнился».

И спала я после этого у себя ночь, как в раю, и всё вокруг меня летали бесплотные ангелы – ликов не видно, а этак всё машут, всё машут!

– Какие же они сами? – полюбопытствовала Аичка.

– А вот похожи как певчие в форме, и в таких же халатиках. А как сон прошел и начался другой день, то начались опять и новые мучения. С самого раннего утра стали мы хлопотать, чтобы все к завтрему приготовить. И всё уже они без меня и ступить боятся: мы с Ефросиньюшкой вдвоем и в курятную потроха выбирать ходили, чтобы самые выдающиеся, и Николая Иваныча наблюдали, а на послезавтра, когда встрече быть, я сама до света встала и побежала к Мирону-кучеру, чтобы он закладывал карету как можно лучше.

А он у них престрашный грубиян и искусный ответчик и ни за что не любит женщин слушаться. Что ему ни скажи, на все у него колкий ответ готов:

«Я сам все формально знаю».

Я ему говорю:

«Теперь же нынче ты не груби, а хорошенько закладывай, нынче случай выдающийся».

А он отвечает:

«Ничего не выдающее. Мне все равно: заложу как следно по форме, и кончено!»

Но еще больше я беспокоилась, чтобы без меня Клавдинька из дома не ушла или какую-нибудь другую свою трилюзию не исполнила, потому что все мы знали, что она безверная. Твержу Маргарите Михайловне:

«Смотри, мать, чтобы она не выкинула чего-нибудь выдающегося».

Маргарита Михайловна сказала ей:

«Ты же, Клавдюша, пожалуйста, нынче куда-нибудь не уйди».

Она отвечает:

«Полноте, мама, зачем же я буду уходить, если это вам неприятно».

«Да ведь ты ни во что не веришь?»

«Кто это вам, мамочка, такие нелепости наговорил, и зачем вы им верите!»

А та обрадовалась:

«Нет, в самом деле ты во что-нибудь веруешь?»

«Конечно, мама, верую».

«Во что же ты веруешь?»

«Что есть бог, и что на земле жил Иисус Христос, и что должно жить так, как учит его Евангелие».

«Ты это истинно веришь – не лжешь?»

«Я никогда не лгу, мама».

«А побожись!»

«Я, мама, не божусь; Евангелие ведь не позволяет божиться».

Я вмешалась и говорю:

«Отчего же не побожиться для спокойствия матери?»

Она мне ни слова; а та ее уже целует с радости и твердит:

«Она никогда не лжет, я ей и так верю, а это вот вы все хотите, чтобы я ей не верила».

«Что вы, что вы! – говорю я, – во что вы хотите, я во все верю!»

А сама думаю: вот при нем вся ее вера на поверке окажется. А теперь с ней разводов разводить нечего, и я бросилась опять к Мирону посмотреть, как он запрягает, а он уже запрег и подает, но сам в простом армяке.

Я зашумела:

«Что же ты не надел армяк с выпухолью?»

А он отвечает:

«Садись, садись, не твое дело: вьпухоль только зимой полагается».

Вижу его, что он злой-презлой.

Николай Иваныч сел смирно со мною в карету, а две дамы дома остались, чтобы нас встретить, а между тем с нами начались такие выдающиеся приключения, что превзошли, всё, что было у Исава с Яковом.

– Что же это случилось? – воскликнула Аичка.

– Отхватили у нас самое выдающееся первое благословение.

– Каким же это манером?

– А вот это и есть Моисей Картоныч!

Загрузка...