V

В той мере, однако, в какой Элюар не хотел закрывать глаза на то, что навеянные ему любовью головокружительные дерзания — все же лишь подвиги вымысла, что он только «воображает свое всемогущество», предоставляя всему идти по-прежнему своим чередом, отнюдь не обнадеживавшим, — его визионерство далеко не всегда настроено на одну счастливую волну. Случается, и не так уже редко, что радужные видения вдруг меркнут, заслоняются совсем иными — сумрачными, кошмарными, залитыми апокалипсическим «черным светом». Вместо алмазных россыпей возникают груды булыжников, вместо чистых озер — гнилые болота, вместо зеленых полян — заброшенные пустыри. По-весеннему безмятежные улыбки природы стягиваются в жуткие гримасы зимы, дворцы оборачиваются лачугами. Смятение липкой паутиной обволакивает мозг, промозглый холод леденит сердце: «Бодрствуя, я часто испытывал чувство изоляции, страха, страданий, агонии». Тягостность подобных пробуждений не случайна: ведь каждый раз очнувшийся от сладких снов счастливец вынужден вспоминать, что грезы — мнимое, кажущееся «приручение» враждебных судеб, что, сколько бы им ни предаваться, беда за каждым углом по-прежнему стережет счастье и устроенные в мечтах пиршества всепобеждающего духа — едва ли не пир среди чумы. Что — короче — слово и дело вещи разные. И тогда, в дни горьких отрезвлений после пьянящих взлетов вымысла, Элюара нередко охватывает досада и раздражение. В приступе ярости он бывает готов развалить, как карточные домики, им же заботливо возводившиеся воздушные замки:

Разумеется я ненавижу царство буржуев

Царство шпиков и попов

Но сильнее стократ я ненавижу людей которые не ненавидят его

Так же как я

Всей душой.

Я плюю в лицо ничтожнейшему пигмею

Который всем стихам моим не предпочтет эту

Критику поэзии.

«Критика поэзии», завершавшая сборник «Сама жизнь», вводит нас в суть метаний, бывших уделом и Элюара, и многих его товарищей по сюрреализму. С первых своих манифестов шумно заявляя о своем крайнем бунтарстве, сподвижники Бретона всячески подчеркивали, что они гораздо больше озабочены перестройкой «склада мышления» и «созданием нового мистицизма», чем «изменением внешнего физического порядка вещей»[22], проще говоря — чем социальной революцией. По сути за их архимятежными лозунгами вырисовывается замысел достаточно безобидного «душеспасения», не посягавшего всерьез на устои общества, где они жили, и довольствовавшегося попытками вытравить из самих себя скверну филистерства и мещанской псевдокультуры. Вмешательство в ход истории ими сперва отвергалось вовсе как суетная возня из-за пустяков, а позже снисходительно допускалось, но лишь постольку, поскольку обслуживало их психоаналитическую натур-магию. Понятно, что жрецам этого культа — лирикам в кружке Бретона строжайше возбранялось столь «недостойное» их занятие, как сочинение гражданских, революционных вещей, более или менее прямо откликавшихся на насущные заботы дня («обстоятельства»). Тем самым творец обрекался на некие бдения наедине с тайной своего подсознания и в стихах ему было заказано хоть как-то касаться того, что происходило в обществе и что, быть может, страстно волновало его в повседневной жизни. А это могло рождать у него болезненное чувство невсамделишности сделанного за письменным столом, своей непричастности к чему-то едва ли не более важному, чем все его писания. Отсюда, из этого мучительного раздвоения, — запальчивый вызов элюаровской «Критики поэзии».

От года к году раздвоенность эта делалась для Элюара все более явной и все более невыносимой. Одна за другой выходили его книги, в них все так же разматывался клубок проникновенно-нежной ворожбы, но там не найти отклика на то, что лихорадило Францию накануне и в пору Народного фронта и к чему сам Элюар вовсе не оставался равнодушен. Напротив, он сразу и безошибочно распознал врага в рвавшемся к власти фашизме, отечественном и зарубежном, и без колебаний встал в ряды левой интеллигенции, которая пыталась вместе со всеми французскими трудящимися преградить ему дорогу. В феврале 1934 г., после провала фашистского путча в Париже, он участвовал в составлении «Призыва к борьбе», где, в частности, говорилось: «События последних дней со всей грубостью и неслыханной быстротой поставили нас перед непосредственной угрозой фашизма., Нельзя терять ни минуты… Мы обращаемся ко всем трудящимся, организованным или нет, но исполненным решимости преградить дорогу фашизму, с лозунгом: ЕДИНСТВО ДЕЙСТВИЙ»[23].

А три года спустя в письме к дочери (напомним, что ее мать была русской) он еще прямее разъяснял свою позицию: «Ты хорошо знаешь, что я за коммунизм, против фашизма… Только режим, основанный на равенстве, способен обеспечить мир и исчезновение богатых и бедных. В настоящий момент мне просто хочется, чтобы ты была за угнетенных и против угнетателей. А угнетатели это те — вся буржуазия, — кто непрестанно, ради обогащения самих себя, заставляет людей работать, кто для этого держит людей в невежестве, твердя им, будто необходимо, чтобы были бедные (следовательно, и богатые). И вот эти-то хозяева даже не умеют разумно править, не умеют предотвращать кризисы, безработицу, войны… Чудовищное неравенство царит в современном обществе. В СССР, твоей стране, этого больше нет»[24]. Гуманизм Элюара, до сих нор скорее утопический, обретал отчетливо революционные установки.

Тщетно было бы искать, однако, вплоть до 1936 г. следов этих сдвигов в самих стихах Элюара. Правда, его взыскующая счастья лирика уже сама по себе была вызовом всему, что калечит и принижает человека, но пока что она словно бы страшилась запачкаться, погрузившись в общественный поток, все больше затягивавший ее создателя. Нужен был, видимо, резкий толчок извне, и такой пробуждающей встряской для Элюара оказалась гражданская война в Испании. В самом начала 1936 г. он ездил туда с лекциями о Пикассо, а осенью выступил с «Ноябрем 1936» — криком боли и тревоги за осажденный франкистами Мадрид, презрительной отповедью «строителям развалин». Затем, с перерывами, последовала «Победа Герники», «Вчерашние победители погибнут» и другие отклики на трагедию республиканской Испании. Тогда же, в лекции «Очевидность поэзии», Элюар открыто обосновал поворот своего творчества лицом к сегодняшней истории. «Пришло время, когда право и долг всех поэтов настаивать, что они глубоко погружены в жизнь других людей, в общую жизнь… Все башни из слоновой кости будут разрушены. Сегодня одиночество поэтов исчезает. Отныне они люди среди других людей, у них есть братья», «они вышли на улицы, они оскорбляют владык, они отвергли богов, они выучили мятежные песнопения обездоленной толпы и, не падая духом, стараются обучить ее своим песнопениям;). Отныне для самого Элюара «истинная поэзия заключена во всем, что освобождает человека… она равно в изобретении радио, в подвиге ледокола «Челюскин», в Астурийском восстании (и, затем, в поразительной защите испанского народа против его врагов), в забастовках во Франции и Бельгии»[25].

После столь непочтительного нарушения заповедей «папы сюрреализма» Бретона, с узостью фанатика накладывавшего табу на подобное вторжение лирики в самую гущу событий, размежевание Элюара с его вчерашними попутчиками было лишь вопросом времени. Оно и произошло к концу 1938 г. Последние предвоенные книги Элюара — «Полная песня» с ее «поиском большого зова, чьим отголоском хочет стать мой зов» и особенно «Открытая книга», где «серый сумрак» кануна катастрофы «сошелся в схватке с вечными чудесами» жизни, — отмечены устремлениями, об отличии которых от прежних он сам сказал достаточно четко: «Дневной свет и ясное сознание осаждают меня теперь столькими же тайнами, столькими же невзгодами, как прежде ночь и сновидения»[26].

Загрузка...