Осенью сорокового, на Праздник Всех Святых, дед сопровождает на кладбище свою дочь Марту, чей первенец — маленький кораблик, затерявшийся в туманностях иных миров, — покоится под цветочницей, засыпанной белым гравием, с гипсовым крестом, у которого на пересечении перекладин — голова ангелочка, поддерживаемая воробьиными крылышками. Под серым ноябрьским небом они идут по боковой аллее, окаймленной крошечными могилками, и дед спрашивает дочь, кого так горько оплакивает мужчина, похожий на Леона Блюма, вон там, перед серым гранитным надгробьем, а с ним молодой человек в очках, тщетно пытающийся увести его, преодолев притяжение могильной плиты. Марта, знающая всех в Рандоме, говорит, что этим летом умерла большая Алина, державшая магазин фарфора возле церкви, рассказывает про ее нежный голос, мертворожденных детей, необыкновенно высокий рост и золотые зубы и поясняет, что убитый горем мужчина — ее муж, приятный долговязый юноша — их последний, не чаянный уже сын, а догнавшая их торопливыми шажками седенькая, сгорбленная, нахмуренная старушка — самая потрясающая учительница начальной школы на всей Нижней Луаре.
Ровно через год молодой человек стоит у гранитного надгробья один. Дед поражен: двойник Блюма, однако, не задержался, надо же, как ему не терпелось воссоединиться с женой. Через много лет он постарается разгадать тайну их любви, собрав в коробку из-под обуви всевозможные вещественные доказательства: письма, фотографии, карты военных действий и описание поездки в Коммерси — длинную исповедь Пьера, обращенную к жене, с которой он расставался только на время войны, словно бы истинная цель его путешествия в том и состояла, чтобы возобновить трогательную переписку тех грозных лет, признаться ей в том, в чем можно признаться только на бумаге, разбередить чувства разлукой, отойти подальше, чтоб потом с разбегу броситься к ней в объятия. Запершись на чердаке, дед станет выискивать ископаемые свидетельства их привязанности, подолгу крутить в руках фотографию Пьера на фронте в обмотках и костюме цвета небесной синевы, в облегающей и не гнущейся от грязи гимнастерке; он держит за ствол ружье, упирающееся прикладом в землю, стекла очков замусолены, чуть сдвинутая набок каска придает ему заносчивый вид, если только она не съехала от оплеухи. Позади него на воткнутом в стену траншеи колышке висит фляга и сумка с гранатами, и еще, в углублении — маленькая Дева Мария: сразу видно, сестра постаралась. Позируя, он положил трубку на самодельную скамейку. Тоненькая струйка дыма — традиционный сигнал индейцев — не выдаст противнику местонахождение траншеи. Впрочем, там, напротив, тоже курят, и тоже пишут письма родным, и проклинают генеральный штаб, чьи жестокие приказы снова и снова посылают их на страдания. Бруствер чуть выше его головы. Если не высовывать носа, никакой снайпер ему не страшен. Рост у него метр семьдесят, а глаза, как отмечено в военном свидетельстве, также хранящемся в коробке из-под обуви, рыжие. Рыжие? — удивится дед. Это же все равно что смотреть на мир сквозь рыжие очки: у любой жены увидишь тот восхитительный загар, который он искал на острове Леванта.
Пьер улыбается из бездны ужаса, и это лучшая весть, какую он может послать. На обороте обозначено, кому адресована улыбка: «Той, которую я так люблю». Поворачивая фотографию то так, то эдак, дед попытается восстановить связь лицевой стороны с оборотной — страшного места и нежных слов, — будто бы в разделяющей их бумаге спрятана амальгама любви и смерти, проступающая в близости дат на надгробном камне.
Пока же дед смотрит на высокого юношу в темном пальто, склоненного над могилой родителей, подобно гнущимся под ноябрьским ветром кипарисам. Кажется, его так и тянет лечь рядом, занять, как в детстве, уютное местечко между ними, ответить «здесь» на перекличке теней. Среди прочно стоящих крестов его фигура выглядит неуверенной. Словно бы его внезапно оставили силы, поддерживавшие до сих пор. Ему нет еще и двадцати, сирота, без средств, кругом война — есть над чем призадуматься. Кладбище понемногу пустеет, он остается один на один с теми, кто ждет его по ту сторону могилы, он не чувствует неуклюжих дружеских объятий, не слышит ободряющих голосов, по большей части просто повторяющих его имя, поскольку что тут можно сказать? Сзади к нему подходит тетушка, теребит его за рукав снова и снова и добивается-таки своего. Хорошо, он попробует. И вот он идет по центральной аллее вслед за маленькой упрямицей — стоп, остановите здесь.