Нау искала глазами этот неожиданный блеск, который к берегу становился ясно различимым — фонтан бил высоко, и солнечный свет в нем искрился разноцветной радугой.
Нау бежала по прохладной сырой траве. Прибрежная галька щекотала босые ноги, и тихий смех девушки смешивался со звоном перекатываемых прибоем отполированных голышей.
Нау чувствовала себя одновременно упругим ветром, зеленой травой и мокрой галькой, высоким облаком и синим бездонным небом.
И когда из-под ног выбегали спугнутые птицы, евражки, летние серенькие горностаи, Нау кричала им радостно и громко, и звери понимали ее. Они смотрели вслед высокой девушке с развевающимися черными, словно крылья, волосами.
Она никогда не смотрела на себя со стороны и не задумывалась, чем отличается от жителей земных нор, от гнездящихся в скалах, от ползающих в траве. Даже угрюмые черные камни были для Нау живыми и близкими.
И ко всему, что она видела — живому, имеющему свой голос и свой крик, безмолвному, но движущемуся, и пребывающему в вечном покое, — она относилась одинаково ровно и спокойно.
И так было с ней до тех пор, пока она не приметила приближающийся китовый фонтан, высокий и слышный у берега, пока не увидела длинное, блестящее, упругое тело морского великана Рэу.
Кит подплывал к берегу, и галька под его тяжестью скрипела. Поднятая им волна накатывалась, обжигая холодом босые ноги Нау.
В первые дни что-то удерживало девушку и она остерегалась подходить близко. Сильное и властное останавливало ее у прибойной черты, на той линии, где от малейшего прикосновения рассыпались в прах засохшие ракушки, где лежали просоленные в морской воде обломки древесной коры, а то и целые стволы деревьев.
Нау издали смотрела на кита, на громадное черное тело, в котором глубоко отражались солнечные блики, и ей казалось, что кит светится изнутри собственным светом.
С громким журчанием в пасть вместе с мельчайшими красными ракушками, медузами втекала вода, и над головой Рэу рождалась в водяной пыли солнечная радуга.
Она манила девушку, звала, заставляя переступать безмолвный запрет, невидимый порог, отмеченный намытой волнами грядой разноцветной гальки. Ей хотелось приблизиться к радуге, чтобы на ее тело упала хоть одна капля, в которой сверкало маленькое солнце.
И однажды Нау так близко подошла к киту, что фонтан окатил ее с головы до ног.
Это было неожиданно, но все было так, как она предчувствовала, — капли были теплые, блестящие, и Нау ощущала, как солнечные лучи обволакивают ее, по всему телу разливается новое, незнакомое чувство мягкой ласки, какого-то стеснения в груди. Частое дыхание прерывалось, кружилась голова, будто Нау долго смотрела с высоты на бегущие по воде тени облаков.
А кит купал ее в теплых струях, пронизанных солнечным светом, лаская мягкими, ласковыми ударами и тихим журчанием фонтана.
Нау чувствовала, как у нее в груди растет ее маленькое сердце, заполняя грудь, мешая ровному дыханию. Кровь согревалась, вбирая тепло китового фонтана, и девушка в растерянности стояла неподвижно, не зная, что делать. А ведь раньше она совсем не задумывалась над тем, что делала. Как ветер, войны, облака, пробивающаяся трава и прячущиеся в ней цветы, как евражки и летящие птицы, плывущие по морю звери и рыбы. Она была частью этого огромного мира, живого и мертвого, сверкающего и тонущего во мгле, убаюканного тишиной высокого неба и одеялом мягких облаков; ревущего, когда неожиданно сорвавшийся ураган раскачивал морские волны и они обрушивались на берег, стремясь достичь трав, в которых прятала свои озябшие ноги Нау.
А теперь что-то другое накатилось на нее. Будто она только что проснулась, и мгновение пробуждения затянулось, и она как бы заново видела небо, синее море, холмы с зелеными травянистыми склонами, и впервые слышала писк суслика, звон птичьего базара под скалами, журчание ручья… Будто она вдруг открыла, что морская вода отличается вкусом от той, что в ручье, а утренний холод исчезает по мере того, как над морем поднимается солнце.
Теперь, когда Нау бежала по тундре, упруго отталкиваясь от пружинящих кочек, она вдруг останавливалась и склонялась над крохотным голубым пятнышком цветка, словно осколком неба, упавшим с зенита. Голубой глазок качался на тонком зеленом стебельке, и Нау слышала пронзительный, уходящий вдаль звон.
Мир звуков разъялся, как и видимый, и теперь Нау знала, откуда идет грохот бьющих о скалы волн, шелестящий звук ветра, гладящего невидимой огромной ладонью тундровые, травы, плеск мелких волн в лагуне, журчание воды в ручье, бегущем по каменистому склону.
По-разному заговорили птицы и звери.
Черный ворон каркал черными звуками, и звук этот был темный и холодный, будто тень на том берегу, куда не достигали солнечные лучи и где лежал вечный снег, темный и рыхлый от старости.
Летние лохматые песцы тявкали, словно выплевывая застывшие в глотке мелкие косточки морошки, остро и пронзительно свистели суслики, как бы окликая Нау, призывая ее взглянуть на черные глазки нор, вырытых под защитой камней.
Звенели морские птицы, гнездящиеся на прибрежных скалах, и порой, когда они разом взлетали, потревоженные росомахой, в их гвалте тонули все остальные звуки, и мир становился уныло-однообразным, серым и плоским.
Нау открыла, что звуки могут быть приятными для уха и такими, от которых хотелось бежать и укрыться куда-нибудь подальше. Зато птичий гомон над утренним ручьем Нау была готова слушать сколько угодно. В нем было что-то схожее с радугой над китовым фонтаном, и птичье щебетание рождало в душе светлое ожидание предстоящего чуда.
День ото дня тундра становилась ярче и цветистей. Ноги Нау чернели от сока ягод. Старая тундровая волчица лизала их и смотрела в глаза Нау преданными и тоскливыми глазами. Она чуяла приближение зимы, а для себя еще и смерти, потому, что она уже ни на что не годилась: трудная жизнь и возраст стерли все ее зубы…
В этот день, как всегда, солнечные лучи разбудили Нау.
По яркости они были такими же, как прежде, однако в них уже не было того всепроникающего тепла, что раньше. В их прикосновении к закрытым векам Нау почувствовала предостережение, знак приближающегося ненастья.
Нау окончательно проснулась и утолила голод пригоршней морошки.
Чуткие уши ловили привычный шум морского прибоя, птичий звон над ручьем и шелест травы.
Нау поднялась на ноги и двинулась к морю.
Роса была непривычно студеной. Нау бежала, чтобы согреться и стряхнуть с себя остатки сна. Суслики свистели ей вслед, испуганные куропатки вспархивали из-под ног, но Нау не останавливалась, движимая каким-то тревожно-радостным предчувствием. Обычно на последней галечной гряде, намытой волнами, Нау подбирала плети морских водорослей, добавляя их к скудному завтраку, но на этот раз она даже не замедлила шага.
Ей уже слышался в прибойном гуле знакомый свист возносящегося к небу китового фонтана.
Блеск моря слепил ей глаза, и Нау не могла как следует рассмотреть берег.
И вдруг она увидела необычное… Подумалось, что это просто видение.
Да, был фонтан, в котором дробилось солнечное сияние, и кит, приткнувшийся к берегу. Но, по мере того как Нау всматривалась в морского великана, он становился все призрачнее, как бы растворялся в облаке мельчайших капелек воды.
Нау моргнула несколько раз, чтобы рассмотреть кита.
Но его не было.
Не было и фонтана с солнечной радугой.
Вместо всего этого она видела на пенной оторочке прибоя человека.
Он стоял и смотрел на нее черными, как у нерпы, глазами. Нау кинула быстрый взгляд на море. Там было пустынно. Ничто не указывало на то, что кит, который только что был у берега, уплыл. На гребнях прибоя сидели морские кулички и дергали острыми головками. Стаи перелетных птиц низко стлались над водой.
Нау чувствовала, как холодно вокруг. Студеная галька жгла ноги, холоден был воздух, и даже сами солнечные лучи уже не грели? Человек сделал шаг навстречу, и Нау показалось на миг, что за его плечами мелькнула радуга. Его лицо вдруг переменилось: глаза сузились, рот полуоткрылся, и от всего его облика повеяло необычным теплом. От него исходило ласковое, греющее даже на расстоянии тепло, зовущее, заволакивающее мягким облаком.
Нау тоже сделала шаг навстречу, неожиданно почувствовав желание прижаться к груди незнакомца, спрятаться в нем от холода.
Мужчина взял Нау за руку.
Он шел легко, перешагивал мелкие лужицы, перепрыгивал через потоки, и поступь его была подобна полету птицы, Нау неслась словно на крыльях развевающихся черных волос за незнакомцем.
Утренний холод улетучился, стало даже жарко, и ноги горели, будто она бежала не по прохладной траве, а по раскаленным летним солнцем песчаным берегам тундровых рек.
Блеск солнца мчался вслед за ними по глади лагуны, по струям речушек и ручейков, по многочисленным лужам и озеркам.
Что же это?
Неведомая, огромная, сравнимая только с солнцем радость. Легкость и тревожно-сладкое ожидание, теплое стеснение в груди от мысли, что он рядом, тот, в котором слилось все, что пришло этим летом, — и огромный кит, и удивительное тепло, и неожиданное открытие того, что она чем-то отлична от птиц и зверей, от трав и волн, от неба и земли…
Что же это такое?
Они поднялись на тундровые холмы, покрытые мягкими, чуть пожелтевшими травами. Под травами лежал подсохший светло-голубой олений мох — ягель, толщей своей защищающий растения от губительного воздействия вечной мерзлоты.
С высоты холмов открывалось море, уже далекое, с еле слышным приглушенным прибоем.
Мужчина остановился, не выпуская руки Нау.
Он повернулся лицом к морю, и девушка вместе с ним посмотрела в синюю даль.
За белой оторочкой прибоя резвились киты. Стая приблизилась к берегу, расцветив радужными фонтанами волны и спугнув куличьи стаи.
И лицо его вновь озарило выражение, от которого исходило тепло, и в его нерпичьих больших черных глазах зажегся теплый желтый огонь.
Мужчина взял ее вторую руку и чуть потянул к себе. Тепло казалось невыносимым, обжигающим, но зовущим. Слегка кружилась голова, и Нау вспомнила, как взбиралась на высокие прибрежные скалы и оттуда подолгу глядела на море, на движущуюся рябь, на чередующиеся волны… Вот так же кружилась голова и крутая даль тянула к себе, вызывая сладостную дрожь в ногах…
Но это совсем другое, лишь отдаленно напоминавшее зов бездны.
И снова это тепло, нежное, мягкое, как мягкий пух в гнезде гаги на холодных скалах, обращенных к морю, вечно обдуваемых ветром и смачиваемых солеными брызгами…
Лицо его было близко, и оно менялось, как меняются тундра и море под ветром с облаками, то открывающими, то закрывающими солнце.
От него пахло морским ветром и водорослями.
Да, она ждала именно его, вот такого, близкого, понятного, сильного и нежного одновременно. И вся ее тревога по утрам, беспокойство по вечерам, когда солнце уходило за морской горизонт, и ощущение радости, когда кит приплывал к берегу, было предчувствием именно этой встречи, ожиданием счастья.
Рэу опустился на траву, увлекая за собой Нау. Кружилась голова, все казалось окутанным радужной дымкой, и тело словно было погружено в теплый китовый фонтан, обволакивающий, ласкающий прикосновением своих нежных струй.
Иногда Нау казалось, что она летит высоко над поверхностью земли и мягкие светлые облака несут ее вслед за легким ветром. И одновременно с этим ощущением росло и другое: хотелось слиться воедино с мужчиной, и это желание было таким сильным, что Нау чувствовала боль от этого желания. Иногда боль наполняла все нутро ее, стараясь вырваться наружу, но не находила себе выхода.
Нау хотелось кричать от рвущихся изнутри воплей, но она не знала… не знала еще, что это и есть самое высокое женское счастье, от которого рождается песня, нежность и новая жизнь.
Нау слышала шум китового фонтана, взрывающего воздух над морской волной… Р-р-р-р-э-у!.. — чудилось ей.
— Рэу, Рэу, Рэу, — произнесла она несколько раз и открыла глаза.
Лицо Рэу было совсем близко, и большие его черные глаза вбирали в себя девушку, топя ее в мерцающей, жаркой черноте.
Теперь Нау не чувствовала ни страха, ни тревоги. Она еще и еще раз убеждалась в том, что именно этого ей не хватало, именно этого она и ждала. Она только не догадывалась, что это придет к ней в облике мужчины, вышедшего из кита!.
И вдруг словно солнечный раскаленный луч прошел через все ее тело. И первая мысль ее была: разве боль может быть радостью? И тут же ответ: да, боль может быть самой высокой радостью, от которой хочется кричать и плакать светлыми, горячими слезами. Луч бродил по ее телу, зажигая его, рождая невидимый огонь, и хотелось только одного — чтобы это продолжалось бесконечно долго, вечно…
Когда Нау пришла в себя, то в первое мгновение она испугалась того, что все это ей показалось или приснилось.
Но Рэу — так она мысленно назвала мужчину — сидел с ней рядом и держал в руках ее черные волосы, переливая пряди из одной руки в другую. Он улыбнулся, и лицо его озарилось необыкновенным светом.
Он рассматривал Нау, приближая свое лицо к ней, касался кончиком носа ее носа, и это прикосновение снова разжигало теплившийся в сердцах огонь.
— Разве боль может быть радостью?
— Высшая радость приходит через боль, — ответил Рэу.
Вместе с его словами Нау ощутила знакомые запахи моря — соленой пыли, водорослей, мокрой гальки и распыленных по берегу красных морских звезд.
Перед заходом солнца Рэу встал с примятой травы и зашагал в сторону моря.
Нау шла рядом.
И чем ближе был шум морского прибоя, тем тревожнее становилось в ее душе. Впервые в жизни она без радости подходила к морю.
Вот уже прибой и куличьи стаи на его изломе.
Рэу остановился.
Солнце падало в воду. Над линией, где соединялось небо с водой, оставался верхний край диска, и от него по воде бежала звонкая светлая дорожка, упиравшаяся в мокрый галечный берег.
Рэу ступил на эту дорожку, шагнул в воду, и на том месте, где только что был человек, мелькнул на мгновение китовый фонтан.
Нау в порыве шагнула в воду, но что-то сильное и властное вытолкнуло ее обратно на берег.
А кит уходил все дальше, и вскоре его фонтан померк вместе с последним отблеском погрузившегося в море солнца.
Когда солнце вставало над лагуной, достигнув своей высшей точки, Нау спускалась на берег и стояла, пока вдали не начинала играть радуга.
Радость ее росла по мере того, как к берегу приближался кит и громче становилось его взволнованное дыхание.
Обратившись в человека, Рэу брал Нау за руку и шел вместе с ней на мягкие тундровые травы.
Они мало говорили. Многое из того, что нужно было передать друг другу, само собой изливалось через взгляд, прикосновение и даже просто через долгое молчание.
Проходили дни, полные счастья, невидимого и неслышимого полета души. И однажды Нау увидела, что дальние горы покрылись снегом.
— Что это?
— Это то, что погонит нас в другие моря, — ответил Рэу.
— Значит, ты покинешь меня?
Рэу промолчал.
С каждым днем свидания укорачивались, потому что солнце торопилось уйти в воду, сокращая свой небесный путь. В воздухе закружились белые снежинки. Падая на землю, на лужицы, в бочажки, они превращались в холодную воду.
Неуютно становилось на земле.
Птичьи стаи уходили на юг, оглашая опустевшую тундру печальными криками.
Умолк звонкий птичий гомон над ручьем, и сама вода в нем потемнела, загустела от частых дождей.
Нау бродила по тундре и разрывала мышиные норы, чтобы достать из них сладкие корешки. Бывали дни, когда она не могла приблизиться к морскому берегу: огромные волны бились о скалы, накатывались на галечную косу, кидаясь на одинокую девушку, стоявшую на высокой галечной гряде.
В такие дни Нау боялась, что Рэу не приплывет.
Но он приплывал.
Однако в его ласках появились тревога и нетерпение.
— Почему ты не остаешься со мной до утра?
— Потому что, если я не вернусь с последним лучом, я навсегда останусь на земле, — ответил Рэу.
— А ты этого не хочешь?
— Не знаю, — ответил Рэу.
Еще совсем недавно, по весне, когда он, молодой и сильный, резвился в морской упругой воде, он мог с уверенностью сказать, что никогда и ни за что не променяет вольную морскую стихию на земную твердь. А теперь… Он и не подозревал, что есть в мире такая сила, которая превращает кита в человека и держит его на берегу, заставляя забывать о великой опасности навсегда остаться на земле человеком.
Братья-киты предостерегали его. Отец показал на белую пелену на горизонте. Она с каждым днем приближалась к берегу. Скоро это холодное и белое скует морскую воду и закроет путь к живительному воздуху. Уже ушли в теплые края первейшие враги китов — морские косатки, уплыли моржи, тюлени, и даже мельчайшие морские обитатели, которыми кишели прибрежные отмели, последовали за большими зверями. Все пустыннее и молчаливее становились берега северного моря.
Наступил день, когда за каменным мысом появилась полоса белого льда, и от него ощутимо потянуло холодом и резким студеным запахом. Рэу приплыл не один. Остальные киты держались у кромки льда, пуская высоко в воздух хорошо видимые в стылом тумане фонтаны. Их было так много, что испуганные бакланы поднялись и улетели.
Рэу медленно приближался к берегу, сопровождаемый братьями. Они словно придерживали его, не давая ему коснуться прибрежной гальки. Но Рэу пробился к пенному прибою и вышел на берег.
Он тяжело дышал, и грудь его высоко поднималась.
— Нау, — сказал он, — я пришел к тебе.
— Навсегда?
— Навсегда, — ответил Рэу, и как бы в ответ на эти слова в воздух взметнулись десятки китовых фонтанов, раздробив солнечный свет и заглушив все остальные звуки.
Рэу взял за руку Нау и повел за собой в тундру, подальше от морского берега, от разъяренных китов-сородичей. Он торопился уйти, боясь, что переменит решение и уйдет вместе со своим китовым племенем далеко в южные теплые моря, подальше от надвигающихся льдов.
Они прошли тундровым зеленым берегом лагуны и углубились в холмы, где трава уже не была такой мягкой, а в земле чувствовалось приближение вечной мерзлоты, притаившейся от летнего солнца за толстым слоем мха и прошлогодних трав.
Они уселись на пригорке и долго сидели молча.
Рэу был печален, и на лице его был туман, как в эти осенние утренники.
Нау дотронулась до его щеки пальцем.
Рэу вздрогнул и вздохнул.
— Что будем делать? — спросила Нау.
— Жить будем, — коротко ответил Рэу. — Новой жизнью, жизнью людей.
Нелегко пришлось в первые зимние дни. Рэу вырыл земляную нору и соорудил над ней свод из жердин, подобранных на берегу. Сверху свод покрыл дерном и сухой травой. Он смастерил копье из расщепленной кости моржа и заколол дикого оленя. Шкуру постлали на ложе, чтобы защитить себя от подземного вечного холода.
Нау вспоминала беспечные дни, как красивый сон, как то, чего на самом деле никогда не было. Иной раз ей даже казалось, что и Рэу никогда не был китом, потому что больше не было открытого моря и, сколько охватывал глаз, простиралась белая пустыня, покрытая искореженными обломками торосов, вздыбленными ледяными полями, которые светились пронизывающим холодным мерцанием. Ветер бродил меж льдов, выбирался на берег и тщательно заметал все темное снегом, в ярости накидываясь на низкую пещеру-землянку, стараясь сровнять ее с белой равниной. Ветер ярился, обнаруживая каждое утро чернеющее отверстие, из которого поднимался пар живого дыхания людей.
Хотя усталость валила по вечерам с ног первых обитателей косы между лагуной и морем, они были счастливы, и большое, высокое и вечное, которое соединяло Нау и Рэу, горело с постоянством и силой летнего незаходящего солнца.
Охотничья удача сопутствовала Рэу, и оленьих шкур теперь хватало не только на подстилку, но и на то, чтобы защититься от холода.
Нау сучила нитки из сушеных оленьих жил и иглой, выточенной из кости косатки, сшивала высушенные и выделанные шкуры. Чтобы тело Рэу не терлось о шершавую мездру, Нау на полу тесной хижины мяла оленью шкуру твердыми пятками своих сильных ног.
Горел огонь в каменной плошке, словно маленькое солнце поселилось в занесенной тяжелыми снегами землянке.
Темнота подступала ближе и плотнее. Солнце показывалось лишь узкой красной полоской, но в сердцах Нау и Рэу была твердая вера в то, что обязательно придет новый настоящий день, который будет еще лучше вчерашнего, точно так, как прекрасными они находили друг друга каждое новое утро.
Прошлого как бы не существовало для них, потому что главным, от чего зависела жизнь, тепло в хижине, огонь в каменной плошке, было настоящее. И от настоящего зависело то, что будет завтра.
…Часто дули ураганы. Слежавшийся снег поднимался в воздух, и плотная пелена мокрого снега и упругого ветра валила человека с ног, прижимала к земле.
Прислушиваясь к громыханию снега по крыше землянки, Нау вдруг ощутила толчок внутри себя.
— Что там? — встревоженно спросила она, приложив ладонь к животу.
Рэу положил руку на смуглую теплую кожу жены чуть выше темной точки пупка.
И почувствовал биение живого.
— Это будущая жизнь! — радостно сказал он. — Это новое утро нашей жизни! То, ради чего мы вместе!
— Это будущая жизнь, — тихо повторила Нау, прислушиваясь к себе.
Когда утихла пурга и Нау с Рэу вышли на волю, из-за дальних гор показалось солнце.
— Оно вернулось — источник тепла!
Они кричали от восторга и смотрели друг на друга счастливыми глазами.
Солнце еще было низко, и лучи его окрашивали снег в алый цвет на всем протяжении до горизонта, который с трудом просматривался вдали.
Рэу мастерил разные орудия. Глядя на него, на падающие на его лоб волосы, Нау припоминала что-то смутное, неправдоподобное, волшебное, что приключилось с ней неизвестно когда — то ли во сне, то ли наяву. Выл ли вправду он китом?
На рассвете Рэу уходил на морской лед.
Нау с нетерпением ожидала его. Смотрела на торосы. Иной раз ей чудилось открытое море, зеленые волны и радужные блики вдали. Что это было? Сердце билось сильнее, жаркое волнение поднималось в груди, и становилось так тепло, что она откидывала капюшон оленьей кухлянки.
Рэу приходил с добычей, и Нау больше не вспоминала о странных мыслях и видениях, занятая разделкой добычи, приготовлением пищи.
Солнце оторвалось от Дальнего хребта и поплыло по небу.
Однажды Рэу заметил на южной стороне большого тороса щетинку еле видимых глазом крохотных сосулек.
Знакомая птичья песня разбудила Нау. Поначалу она не могла уяснить — это у нее внутри поет или же за стенами хижины.
Маленькая серенькая полярная пуночка прыгала на тоненьких озябших ножках и звонко щебетала, подбирая остатки пищи. Она верещала и маленьким острым глазом лукаво посматривала на Нау, как бы поздравляя ее с приходом поры Большого Света.
Нау заметно отяжелела, тело ее округлилось. Она с трудом носила большой живот. Вместе с теплом в прибрежные разводья приплыли жирные нерпы. Они вылезали греться на солнце, и тут их настигал охотник. Иной раз за день он добывал сразу несколько нерп и в последующие оставался дома, поправляя жилище, побитое жестокими зимними ветрами.
Устроившись на солнечной стороне, где уже стаял снег, люди разговаривали о будущем.
— Пройдет время, — задумчиво говорил Рэу, — и рядом с нашей хижиной вырастут другие жилища, и род людей, который мы начали, распространится по морскому побережью. Здесь есть простор, море кишит зверьем, в тундре бегают олени — можно жить и ждать радостей, которые сулит завтрашний день…
— Как хорошо смотреть в будущее, — отзывалась Нау. — Когда глядишь вперед, кружится голова, будто смотришь с большой высоты.
На лагуне подтаял снег, и поверхность ее теперь была похожа на плешивую от сырости оленью шкуру.
Как-то Рэу, вернувшись с сопки, откуда он высматривал приближающиеся стада диких оленей, возбужденно сказал:
— Я видел открытое море.
— Открытое море? — тревожным эхом отозвалась Нау.
— Лед сломался, — сказал Рэу. — И большие птичьи стаи летят к этой воде через нашу косу.
— Откуда столько живого приходит на нашу землю? — спросила Нау.
— Должно быть, где-то есть иная земля, — ответил Рэу. — И, быть может, такие, как мы с тобой, существуют еще где-нибудь. Мы только еще не знаем их, еще не встретились с ними.
Теплый ливень разбудил обитателей хижины. Когда они вышли на волю, то увидели, что ото льда на лагуне осталось лишь несколько плавающих кусков, которые, повинуясь течению, плыли у берега, отдаляясь к проливу. А в море свободная ото льда вода уже была видна с порога хижины, и полузабытый запах моря снова щекотал ноздри, рождал смутные желания.
Рэу смастерил сеть из оленьих жил и натянул на круг из гибкой ветви. Он поднимался на прибрежные скалы и ловил сетью красноклювых топорков.
Последние льдины ушли из лагуны.
Нау непонятно и неудержимо тянуло к воде, и она была готова целыми днями сидеть, глядя на ровную поверхность, следя за толстыми бакланами-рыболовами, за снующими в прозрачной воде серыми бычками и плоскими рыбами, плотно прижимающимися к каменистому дну.
Это случилось ранним утром, когда солнце уже было высоко над мысом и собиралось двинуться в долгий путь над тундровыми холмами.
Она спустилась на прибрежный лужок со свежей, блестящей травой у устья ручейка, сбегающего с горы.
На ее крик прибежал Рэу.
— Подтащи меня ближе к воде, — попросила Нау.
Маленькие китята появились, когда ноги Нау наполовину оказались в воде. Новорожденные поплыли, пуская маленькие фонтанчики.
Нау повернулась лицом к Рэу и счастливо улыбнулась.
— Я рада, что они похожи на тебя.
Нау вошла в воду, и набухшие от молока груди оказались в воде. Китята подплыли и начали шумно сосать, касаясь грудей мягкими толстыми губами, меж которых розовели еще нежные, пушистые зачатки китового уса.
Рэу охотился на непрочном ледовом припае, добывая нерп и лахтаков.
А Нау почти не уходила с берега, возилась со своими детьми, которые росли, набирались сил и уже отваживались уплывать на середину лагуны, на самую глубину.
И тогда Нау тревожно окликала их, зовя именем отца:
— Рэу! Рэу! Рэу!
Китята высоко взметывали фонтанчики, торопились к ней тыкались мягкими губами в распластанные на воде груди и долго и смачно вбирали в себя жирное материнское молоко.
В вечернюю пору, когда солнце покидало сушу и отправлялось в море, чтобы окунуться после долгого дневного перехода в прохладные воды, приходил отец и играл с детьми. Он кидал разноцветные камешки далеко в воду, китята бросались за ними, отыскивали их на дне лагуны.
У лагуны становилось шумно: всплески воды, шипение и свист китовых фонтанов, крики Рэу и Нау — все это смешивалось с щебетанием птиц над ручьем, с хлопаньем крыльев бакланов, удирающих от стремительно плывущих китят. На кочках стояли суслики и одобрительно посвистывали.
С заходом солнца китята отправлялись спать, а родители укладывались здесь же, на берегу, подстелив под себя оленьи шкуры.
Нау среди ночи часто просыпалась, прислушивалась к плеску воды, чтобы услышать сонное дыхание своих детей. Широко открытыми глазами она смотрела на светлое небо, где еще не было звезд: они зажгутся тогда, когда укоротятся солнечный день. Лежа без сна, Нау чувствовала себя легким ветром, медленно парящим над сонными травами и цветами, над волной, плещущейся возле уреза, чувствовала себя частью каменного берега, у которого текла студеная океанская вода, облаком под острым краем бледной луны… Она была всем, что вокруг нее, что являлось огромным миром, наполнившим все видимое пространство. Она знала, что с наступлением рассвета, когда солнечные лучи ударят в мокрые скалы у мыса и перепрыгнут на галечную косу, заиграют на утренней ряби лагуны, все это исчезнет, она как бы заново превратится в существо, отличное от окружения. Именно днем приходили трудные мысли о том, что вот китята, будучи ее детьми, плоть от плоти ее и Рэу, все же китята и они не могут даже взойти на берег и войти в родительскую хижину…
Нау утешалась слабой надеждой, что со временем китята превратятся в людей, как это случилось с Рэу.
Порой Нау хотелось поделиться тревожными мыслями с Рэу, но тот, казалось, не видел никакой разницы между собой и китятами. Видимо, ему и в голову не приходило, что они — отличные от него существа. Может быть, это оттого, что Рэу сам был китом в обличье человека…
В дневное время Нау снова становилась обыкновенным человеком. Ей приходилось напрягать разум, чтобы понять, чего хочет старый ворон, взобравшийся на побелевший от времени, отполированный ветрами моржовый череп, ей надо было задуматься, чтобы догадаться о смысле пения пуночек и свиста евражек. Это рождало тревогу и мысли, раздумья о происходящем.
Рэу был занят с утра до вечера.
Еще весной он загарпунил на льду несколько моржей и показал Нау, как нужно расщеплять кожи, чтобы они стали тонкими и упругими. Эти сырые кожи он долго держал в мелкой воде лагуны, и, пока они там мокли, собирал плавниковые жерди, подбирая их друг к другу. Нау казалось, что Рэу мастерит скелет какой-то неведомой гигантской рыбы. Он обтачивал дерево заостренными ножами из камня, полировал, сверлил трубчатыми костями и потом крепко связывал лахтачьими ремнями. Когда все было готово, Рэу достал из воды моржовые кожи и обтянул ими деревянный скелет.
— На этой лодке, — объяснил Рэу, — можно уходить далеко от берега.
Первое плавание совершили по лагуне.
Упругая вода била в днище, вызывая звонкий гром, ветер наполнил парус, сшитый из тонко выделанных нерпичьих кож, и лодка мчалась по лагуне. Дети-китята плыли вслед, радостно выпрыгивая из воды, стараясь высоким фонтаном обрызгать родителей.
Лодка шла вдоль галечной косы к проливу, соединяющему лагуну с открытым морем.
Нау громко окликала детей, и ей казалось, что они отзываются ей, лопочут детские слова, радуются вместе с ней изобретению отца.
Рэу, гордый тем, что сотворил такое чудо, выкрикивал сильное, громкое, приятное слуху. Толстые бакланы нехотя уступали дорогу, долго махая крыльями, чтобы подняться над водой, чайки с тревожными криками носились над лодкой, пересекая ей путь, а нерпы выныривали и долго смотрели вслед, не понимая, что случилось, стараясь уразуметь, что за неведомое чудище появилось в их водах.
— Теперь мы стали ближе к детям, — радостно сказала Нау, когда они приплыли обратно и вытащили на берег лодку.
— Завтра выйдем в открытое море, — сказал Рэу.
Море ласково приняло лодку. Нау чувствовала, как сильно и могуче оно, как велики волны, незаметные с берега. Они легко несли на могучей спине кожаную лодку. Сильный и ровный ветер наполнял парус, и вода легко журчала за бортом уходящей от берега лодки.
Глянув на Рэу, Нау удивилась: она никогда не видела на его лице такого выражения. Рэу словно бы слился с лодкой и был единым, существом с ней. Каждый удар волны, каждый порыв ветра отражался в нем. Вздымаясь на гребень волны вместе с лодкой, Рэу как-то странно придыхал, словно выпускал из себя китовый фонтан. Ветер шевелил его волосы, обвевал напрягшееся, сузившееся лицо и выжимал слезы из широко открытых глаз.
А потом Рэу стал громко и протяжно кричать, и в этом крике были удивительные слова, словно окрашенные радугой:
Ветер, сильный ветер,
Смешанный с пылью морской воды!
Подними на могучую спину свою
Кожаную ладью и вознеси
На тропы морских родичей моих,
Чтобы свиделся я с ними и
Сказал, что есть великая сила
В природе, что делает кита
Человеком и дает жизнь
Новому, доселе небывалому
В природе…
Нау, невольно поддавшаяся очарованию ритмичного крика, вдруг обнаружила, что кричит вместе с Рэу, и новорожденная песня людей звенит вместе с ветром, ударяясь о парус.
Галечная коса давно скрылась с глаз, и скалистые мысы, разноцветные вблизи от наростов лишайников и мхов, кое-где Покрытые зеленой травой, стали синими, и расстояние смазало их очертания, уменьшило размеры. Теперь огромная водная ширь отделяла кожаную лодку от земли, и это волновало Рэу, наполняя его новой силой.
А Нау вдруг почувствовала страх.
Твердая, надежная земля оставалась уже далеко. Маленькой хижины нельзя было рассмотреть.
— Куда мы плывем, Рэу? — спросила Нау.
Рэу прервал пение, и последний звук унесся поверх паруса, смешавшись с шипением зеленых волн.
Выражение лица Рэу переменилось, словно туча нашла на него, и он тихо ответил:
— Не знаю.
Он сел на дно лодки, на частые переплетения деревянных планок, на которые была натянута моржовая кожа.
— Я вспомнил давние годы, — сказал Рэу. — Я был молодым и любопытным и часто отрывался от своих. Уходил далеко, чувствуя себя частью моря, ветра и синего неба. Меня предостерегали. Но я не слушал слова старших. Однажды на меня напали косатки. Они преследовали меня яростно и долго, стараясь прижать к берегу. Но я сумел уйти от них и воссоединился со своей стаей. В другой раз я оказался среди плавучих льдов, из которых едва выбрался, ободрав до крови все тело… И сегодня, выйдя в море, я снова почувствовал себя молодым и полным сил…
Рэу развернул лодку к берегу.
Когда впереди тонкой полоской обозначилась коса, рядом с лодкой взметнулся китовый фонтан и из глубины показалась голова кита.
— Это мой брат! — обрадованно закричал Рэу. — Гляди, Нау, а вон еще один! Другой позади нас! Они пришли ко мне! Нау, они радуются свиданию с нами!
Киты осторожно подходили к кожаной лодке и толкали ее вперед, придавая ей новую скорость. Их разинутые пасти, украшенные темным частоколом плотного китового уса, казалось, улыбались Нау.
Рэу стоял во весь рост и радостно смотрел на своих братьев.
— Как жаль, что они не понимают человеческого разговора, — сказала Нау.
— Понимать-то, понимают, — ответил Рэу, — только говорить не могут. Чтобы иметь речь, надо стать человеком, надо полюбить женщину, как это случилось со мной… Так мне говорила мать, когда она вызнала, почему я так стремлюсь к берегу, отчего я так долго не возвращаюсь к стаду. И еще она говорила: все, кто живет на побережье, произошли от китов, которых преобразила любовь…
— Значит, мы не одиноки на берегу? — спросила Нау.
— Может быть, — ответил Рэу.
— Тогда почему я родила китят?
— Потому что я — кит, — ответил Рэу, и, словно в ответ на эти слова, братья, следовавшие за лодкой, взметнулись вверх, выпрыгнув из воды почти во всю свою огромную длину.
Поднятые ими волны едва не захлестнули кожаную лодку, но Рэу только смеялся и кричал громкое, радостное своим братьям.
Вместе с ним радовалась и Нау, и спокойствие возвращалось к ней по мере того, как приближался берег и издали уже можно было различить белую оторочку прибоя.
Рэу направил лодку в узкий пролив, соединяющий лагуну с морем.
За отмелью дети встретили кожаную лодку и пристроились к бортам, сопровождая ее, пока она плыла от пролива вдоль зеленых тундровых берегов.
На закате Нау покормила детей, и они отплыли на середину лагуны, где обычно проводили ночь.
За вечерней трапезой Рэу сказал:
— Мои братья признали меня. Они увидели, что я возвратился в море, остался верен ему.
Когда росы стали холодными и в тундре налились соком ягоды, Нау стала замечать, что детям все труднее подплывать к ней — они выросли.
На рассвете Нау уходила на зеленые холмы, пересекая низкую, болотистую луговину, на которой алела спелая морошка. Она собирала в кожаный туесок черную шикшу, голубику, морошку. К полудню возвращалась в хижину. А Рэу все не было: он уплывал в кожаной лодке к Одиноким скалам, торчащим далеко в море, и там охотился на нерпу, гарпунил моржей и встречался со своими братьями.
Нау смешивала ягоды, сдабривала их нерпичьим жиром и ставила на холодок, чтобы угостить лакомством возвратившегося охотника.
На морской стороне галечной косы она ждала возвращения Рэу.
Сначала показывался парус. Он медленно рос, покачиваясь под ветром. Над парусом летели птицы, указывая путь к берегу, а рядом плыли братья-киты.
Нау смотрела на приближающуюся лодку. Вот уже можно различить сидящего в ней охотника, его развевающиеся на ветру черные волосы. По бокам лодки были привязаны нерпичьи и моржовые туши.
На этот раз Рэу приволок большую тушу моржа.
Желтые клыки животного торчали под водой. Рэу и Нау пришлось изрядно потрудиться, чтобы вытянуть на берег гигантское животное.
— Большая кожа у этого моржа, — сказал Рэу. — Мы сделаем из нее покрышку для новой хижины, чтобы нам было просторно в ней.
Он давно заметил, что Нау снова собирается стать матерью, и радовался этому.
С приходом темных ночей подросшие китята перестали подходить к берегу — мели не пускали их, Нау уже не кормила их своим молоком, и дети сами добывали себе еду.
— Им тесно в лагуне, — сказал Рэу и спустил лодку в воду.
Он посадил Нау в середину, сам устроился на корме, чтобы править парусом и рулевым веслом.
Китята ждали родителей на глубоком месте.
— Следуйте за мной! — крикнул им Рэу. — Плывите вслед за нашей лодкой!
Китята пристроились к корме. Они радовались, как всегда, свиданию с отцом и матерью.
Рэу направил лодку в пролив.
Нау молча смотрела на плывущих следом китят. Они издали поднимали головы, и в их глазах, блестящих и ясных, Нау видела невысказанную нежность и сыновнюю преданность. Теплом наполнялась грудь, и хотелось очутиться в воде и рядом с ними плыть широкой водной дорогой в открытое море.
В проливе китята чуть замешкались, как бы прощаясь со своей колыбелью — лагуной.
Впереди расстилалось море — широкое, могучее, глубокое; полное новых тайн, друзей и родственников.
Еще издали Нау увидела братьев Рэу, которые поджидали своих родичей.
Лишь только дети выплыли из лагуны, киты двинулись навстречу и окружили их, победно трубя фонтанами воды.
— Теперь я спокоен за них, — сказал Рэу. — Они в своей родной стихии, среди близких и родных.
Нау с грустью смотрела на уходящих в море детей.
— Не печалься, — сказал Рэу, дотрагиваясь до ее плеча. — У нас еще будут дети… Но дети, вырастая, всегда уходят из родного гнезда в собственную жизнь.
Дети Рэу и Нау еще много раз подходили к берегу, на свидание со своими родителями. Всем своим видом они показывали, что им хорошо и вольготно в море и они помнят отца и мать.
Когда кромка льда показалась на горизонте, Нау родила мальчиков-близнецов. Они лежали по обе стороны счастливой матери и орали во все горло.
Склонившись над ними, Рэу всматривался в новорожденных, и трудно было по его лицу догадаться, доволен он или нет.
Только вчера старшие ушли в теплые края, где будут зимовать вдали от острых льдин и смертельной стужи. Всем стадом они приплыли прощаться и долго резвились возле самого берега, пугая стаи перелетных птиц.
Опустел берег. На него, зловеще потрескивая, надвигался лед, шурша по мелководью. Свирепел ветер, гоня по галечной косе ледяной дождь, превращающийся на глазах в снег.
В хижине кричали два мальчика, оглашая близкую окрестность и вплетая в вой ветра человеческий голос.
Нау склонялась над ними, и почему-то на память приходили безмолвные первенцы, родившиеся китами и уплывшие в далекие моря. Какое счастье быть матерью!
Рэу, строил большую ярангу.
Он воткнул колья полукругом и обтянул их нерасщепленной моржовой кожей. Затем соорудил коническую крышу и тоже покрыл кожей. Она еще была свежей, не потемнела, и дневной свет проникал внутрь. В теплом желтом свете было уютно. Но для настоящего тепла еще надо было сделать полог. Нау сшила его из шкуры белого медведя.
Кожаные туеса и деревянные кадки были заполнены моржовым жиром, в земляном хранилище был достаточен запас мяса. Впереди была зима, но люди не страшились ее, потому что их было уже много на этой занесенной снегами Галечной косе у Китового моря, скованного льдами.
Весной киты приплывали к берегам Галечной косы. Показывая на них, Нау говорила своим двум мальчишкам:
— Вон плывут ваши братья!
Братья-киты близко подплывали к берегу, почти касаясь головами гальки. Они плескались, ныряли и вдруг неожиданно всплывали, обдавая Нау и мальчиков брызгами теплой воды.
Мальчишки носились по берегу, и матери порой приходилось силой оттаскивать их подальше от прибоя.
Возвращались домой мокрые с головы до ног, и, Нау сушила детскую одежду, шила новые торбаса и кухлянки, потому что одежда на ребятишках изнашивалась с невероятной быстротой.
Киты сопровождали Рэу и часто помогали, если добыча была тяжела и лодка едва шла по воде.
Киты и люди — это один народ!
Соединившись, земля и море
Родили людей, чье пастбище —
Волны и пучина морская,
Торосы в зимнюю пору!
Рэу пел, и мальчишки затаив дыхание слушали его мощный голос, доносящийся из морской дали.
Волны морские, застыв,
Обратились в тундровые холмы,
Поросли травой, испещрились ягодой;
И все живое, что есть на тундре,
Имеет братьев в волнах морских…
Мальчишки подходили ближе к воде и пели уже вместе с отцом:
Киты и люди — один народ!
Мы — братья моря и земли!
И рождены для вечной дружбы!
Люди вытаскивали добычу на берег, разделывали ее, и чайки с громкими криками ликования носились над кусками мяса и жира. Волна тихо плескалась у ног, слизывая кровь, а вдали сверкали китовые фонтаны, прочерчивая небо, дробя солнечный луч.
Чередовались зимы и лета. Росли сыновья-первенцы, рождались другие дети, но уже не было больше китят в роду у первых поселенцев Галечной косы.
Ранней весной, как только острым южным ветром отрезало от берега припай, тот, кто первым видел на горизонте китовый фонтан, приветствовал его радостным криком:
— Братья идут! Братья к нам плывут!
Старели Нау и Рэу, но росли люди, рожденные и вскормленные ими. И не только мужчины были среди них, но и женщины.
Рядом с первой поднимались другие яранги, зажигались новые очаги, и девственный камень покрывался копотью огня, зажженного человеком.
Старел Рэу.
Он уже не выходил в море, и вместо него охотились сыновья — сильные и смелые люди.
Они носили имена, которыми различали друг друга, ибо похожи они были, как схожи их предки — морские исполины.
Двух старших звали Тынэн — Заря и Тынэвири — Спустившийся с Рассвета. Остальных сыновей тоже нарекли, сообразуясь с их характерами или же по близкому к их появлению событию. Одного звали Вуквун — Камень, другого Кэральгин — по имени северо-восточного ветра, дувшего с особенной силой в день его рождения… Девочек назвали: Тынэна — Зорька, Тутына — Сумеречный Свет…
Но наступает осень не только в природе, но и в жизни человеческой. Рэу попросил Нау сшить ему штаны из белого камуса, снятого с ноги матерого зимнего оленя. Это означало, что старик готовится уйти сквозь облака и навсегда оставить этот мир.
В один из ненастных вечеров, когда дождь бил по мокрым моржовым крышам и ветер шарил по стенам, отыскивая вход внутрь жилищ, Рэу собрал своих детей.
— Мне скоро предстоит покинуть вас навсегда, — сказал он спокойно, оглядывая всех и на мгновение задерживаясь на каждом лице. — Как только рассеются тучи и путь в ясное небо будет открыт, я отправлюсь в дальнюю дорогу… Но прежде чем уйти, я хочу поговорить с вами… Самое главное — никогда не забывайте, что у вас есть могущественные родичи в море. От них вы ведете свое происхождение, и каждый кит — это ваш родственник, родной ваш брат. Быть братом другому — это не значит внешне походить на него. Братство в другом. Когда вы поднимаетесь на высокие скалы над морем, у вершины вы видите каменные обломки, многие из которых напоминают человека. Не приходит же вам в голову называть их своими братьями и вести свое происхождение от холодного камня… Мы пришли на землю, потому что есть высшее проявление живого — Великая Любовь. Она сделала нас людьми, сделала меня человеком. И если вы будете любить друг друга, любить своих братьев, — вы всегда будете оставаться людьми… Любовь всесуща. Я думаю, что в этом мире мы не одиноки. В старинных преданиях китового племени говорится о таких, как я… Может, где-то есть другие Галечные косы, на которых стоят яранги и ваши братья ловят нерп, добывают моржей и поют песни о море… Ищите и умножайте себе братьев, потому что только в единении вы будете сильны… И еще прошу вас помнить: моя дорога сквозь облака лежит через море…
В этот год у берегов Галечной косы было необыкновенное скопление китов, словно каждый из них хотел попрощаться с родичем своим, уходящим сквозь облака. Они приближались к берегу, где в безмолвии сидел Рэу. Иногда рядом садилась Нау, и оба они вспоминали молодость, когда на пустынном берегу Великая Любовь соединила кита и человека.
Рэу думал о тех, кто оставался в море и на берегу после него. Что же, он не сетовал на судьбу. Наверное, он был счастлив, потому что именно ему выпало стать человеком, познать Великую Любовь, о которой говорилось в древних китовых легендах. И всем казалось, что случившееся с Рэу могло происходить только в сказках… Значит, сказка — это правда, в которую иногда перестают верить…
Как это прекрасно — жить вместе с Нау!
Весь мир, со всей его красотой и нежностью, уместился в этой женщине, чье сердце больше неба и чья внутренняя теплота может соперничать с теплом солнца. Она и сделала Рэу человеком своей Великой Любовью.
Рэу повернулся к Нау.
Годы нанесли снега на черные волосы, положили морщины на лицо. Но она была прекрасна и сегодняшней своей красотой.
Как тепло делается в груди, когда смотришь на нее, видишь ее лицо. Да одна мысль о том, что она есть, существует на свете, наполняет сердце нежностью и благодарностью… Но ведь она будет с детьми. А потом придет время, и она соединится с ним в вечности.
— Мне было хорошо с тобой, — сказал Рэу.
Он угас, когда лед сковал море и первый снег припорошил трещины и разводья.
Сыновья совершили обряд печального прощания.
Обрядили Рэу в белые погребальные одежды, крепко завязали малахай на голове и зажгли костер у порога. Пронесли над очистительным огнем тело покойника и положили на нарту. Сыновья впряглись в нее. Нарта, скрипя полозьями по свежему снегу, двинулась в сторону моря.
Нау, в кэркэре из темного меха, стояла у стены яранги и печальным взглядом провожала своего мужа в вечность.
Она не плакала. Ведь Рэу дошел до конца своего пути, ушел достойно, как подобает человеку, завершившему все свои земные дела.
Ясный день стоял над Галечной косой, похолодавшее зимнее солнце скупо освещало тянущих похоронную нарту через прибрежные торосы на ровное ледяное поле, где уже была приготовлена широкая прорубь.
Нау смотрела вслед.
Невольная слеза катилась по щеке, холодила кожу и с верхней губы падала на нижнюю, вкусом похожая на крохотный обломок соленого морского льда. Как велик и печален мир! Мыслью своей пытаешься измерить протяженность жизни от далекого прошлого, начала которого не помнишь, а будущее теряется в тумане никем еще не испытанного пребывания в ином, заоблачном мире, где нет смерти, где нет сопоставления этого и другого мира… И все это — жизнь, которая сильнее и длиннее в бесконечности, чем просто бытие в этом мире… Как велик и печален мир!
Сыновья молча тянули нарту, стараясь выбирать среди нагромождений торосов ровный путь, чтобы ничто не тревожило навеки уснувшее тело.
Вода у краев погребальной полыньи то поднималась, то опускалась, выдавая взволнованное дыхание моря, словно оно и водная его глубина, где обрел жизни первое дыхание Рэу, понимали случившееся. В проруби образовалась ледяная кашица. Один из сыновей взял черпак, сделанный из тугого оленьего рога и переплетенный лахтачьим ремнем. Отчерпав шугу, прояснив зеленую, почти черную в глубине воду, он остановился и посмотрел на братьев.
Они без слов отвязали тело отца и положили на лед ногами к воде.
Постояв некоторое время, они слегка толкнули тело, и оно неожиданно легко и быстро скользнуло в воду.
За телом опустили в воду нарту, и она тотчас пошла ко дну, словно была сделана не из легкого дерева, а из моржовой тяжелой кости.
Старший из братьев приблизился к воде и заглянул. Там отражалось небо и виднелось уходящее вдаль улыбающееся лицо Рэу — словно он кидал прощальный взгляд сыновьям, остававшимся на земле.
А в небе, низко над горизонтом, сияло солнце. Тишина стояла в природе, будто все сущее, все живое затаило дыхание в удивлении и благоговении перед Великой Любовью.
Эну сидел у костра и внимательно слушал Нау. Смеяться над ее рассказами о чудном происхождении приморского народа с некоторых пор вошло в привычку жителей Галечной косы и окрестных селений. Старуха стала местной достопримечательностью, и среди прочих новостей, которыми обменивались путники, обычно сообщалось о здоровье удивительной старухи, ее рассказах и поучениях.
Однако Эну не показывал виду, что не верит старой Нау. Да и кто знает, может быть, она права, несмотря на то, что говорила чудовищно неправдоподобные вещи: будто бы она в ранней молодости была женой кита и первые ее дети были киты. Никто не знает, сколько ей лет. Даже древние старики утверждали, что в годы своей юности они знали Нау уже глубокой старухой с теми же всем изрядно надоевшими рассказами о китовом происхождении приморского народа.
В общем-то, все, что рассказывала Нау, было давно, еще с детства, известно Эну.
Он вглядывался в сморщенное, словно печеная моржовая кожа, лицо старухи, в ее удивительно светлые и глубокие глаза, отливающие зеленью морской глубины, и ему становилось не по себе.
Нау не имела своего жилища. Она приходила в любую ярангу Галечной косы, устраивалась как у себя дома и жила несколько дней, а то и месяцев. Она утверждала, что все живущие — ее потомки. Кто знает, может быть, это действительно так? Никому никогда не приходило в голову отказать старой Нау в крове и пище. Но, когда она уходила жить в другую ярангу, люди облегченно вздыхали и не удерживали ее.
Несмотря на молодость, Эну почитался в селении мудрейшим человеком. Он знал все, что полагалось знать искусному врачевателю, предсказателю погоды, хранителю древних сказаний и обычаев. Но одного Эну не мог определенно утверждать: правду ли, говорит старая Нау о происхождении приморского народа? Да, люди Галечной косы чтят морских великанов, как возможных своих предков, но уж больно разнятся между собой киты и люди. Мало того, что они живут в воде, киты к тому же огромны и бессловесны, даже голоса своего не имеют… Такие предки несколько неудобны для почитания. Однако вслух никто сомнений не высказывал, и культ китового предка соблюдался на протяжении многих поколений.
Старая Нау смотрела бездонными глазами на огонь, и Эну видел, как отблеск огня тонул в их бесконечной глубине.
— Через меня, — продолжала глухим голосом Нау, — соединились земля и море, во мне родился человек таким, каким живет он нынче вокруг нас.
— А как же слово? — осторожно осведомился Эну. — Как мысль?..
— Когда я была юна и бегала, как молодая оленуха, по студеным, напитанным водой упругим тундровым кочкам, я и не задумывалась, кто я — песец, птица, волк или росомаха?.. Мне было все равно, кто я, пока не приплыл Рэу и не озарил меня Великой Любовью. Сама Великая Любовь была тайной, потому что неведомо, откуда она сошла на нас. И тайна родила мысль. Потому что, пока есть тайна, человек всегда будет пытаться разгадать ее и разум будет деятелен…
Нау замолчала.
— Выходит, пока есть тайна, будет жив и разум? — учтиво спросил Эну.
— Да, — ответила Нау.
— А речь откуда? Как человек научился разговаривать и общаться с другими? — продолжал спрашивать Эну.
— Нам с Рэу очень хотелось поговорить. Вот мы и заговорили.
Эну с выражением недоверия поглядел на Нау: слишком как-то все просто.
— Вещи ведь живут отдельно от человека вместе со своими названиями и именами, — продолжала Нау. — А слово приходит из всех живущих на земле только к человеку. И речь делает нас людьми…
Эну прислушивался к словам старой Нау не только разумом, но и чувствами своими. Что-то было в ее словах действительно весомое, мудрое. Мир для нее в самом главном всегда оставался единым. Наивысшим существом для нее всегда был кит…
— А откуда появились другие боги? — осторожно спросил Эну.
— Других богов в природе не существует, — сердито ответила Нау. — Их придумали себе люди. Из страха перед тайной. Когда нет желания разумом отгадать тайну, начинают делать богов. Сколько тайн, столько и богов, на которых легко свалить все. Когда человек проявляет слабость, он часто объясняет это вмешательством непонятных сил. А порой и силу свою начинает приписывать им… Это уже совсем недостойно человека!
— Однако мы все же чтим кита как предка своего, — напомнил Эну.
— Кит — не бог, — решительно сказала Нау. — Он просто наш предок и брат. Он просто живет рядом с нами, готовый прийти на помощь.
Эну шел по берегу моря, встревоженный разговором со старухой. Он наклонялся, брал обрывки морской травы, бездумно жевал их. Сырой морской ветер, пропитанный резким запахом водорослей, птиц, рыб и зверей, мешал мыслям. Какая-то неумолимая, но пугающая правда чувствовалась в словах старой Нау о том, что человек создал множество богов от страха перед непонятным и неведомым. С этим и боязно согласиться, и в то же время соблазнительно. Но как тогда быть с установившимися обычаями? Отказаться от привычного трудно, а тем более от богов… Разумная мудрость подсказывает, что не следует резко менять представления человека, если даже они и ложны.
Старая Нау… Ее имя обросло легендами, слухами и покрылось тайнами… Она говорила, что тайны побуждают человеческий разум к деянию. В этом она права. А разум устроен таким удивительным образом, что он часто удовлетворяется готовой отгадкой, видимостью истины, пусть непрочной, со множеством прорех от сомнений и непоследовательностей.
Сколько же Нау живет на земле?
Она говорит, что с самого начала была совсем одна и не знала, кто она — песец, волк, росомаха или евражка… А может быть, тогда она была каким-нибудь животным? Это вполне может быть и согласуется с древними легендами о родстве людей с разными животными.
Но вот ее сожительство с китом…
С китом, который силой Великой Любви превратился в человека.
И еще: память племени хранила множество рассказов о том, как киты помогали приморским людям добывать пищу, охотиться, уберегали от несчастий. Эти рассказы никто не подвергал сомнениям. Но вот превращение кита в человека… Почему этого больше не случается? Ведь становится же оборотнем охотник, унесенный на льдине в море. Его долго носит во льдах, ветер и буря треплют его одежду, и наконец он остается нагишом на холоде. Но природа не дает ему погибнуть. Иные неожиданно обрастают шерстью, короткой и жесткой, как у лахтака, обретают тюленьи черты, теряют речь и спасаются… Они потом бродят по тундре невдалеке от людских поселений. Они воруют еду, руша земляные мясные хранилища, похищают сушеное мясо с вешал и, случается, нападают на женщин. Потом рождаются странные люди с обилием растительности на лицах, порой немые и глухие или лишенные зрения. Но от китов больше никто и никогда не рождался на этом берегу.
И все-таки с дальних сумеречных лет идет почитание китов и трепетно-священное отношение к великанам моря. Да и как не уважать и не благоговеть перед теми, чьи огромные тела поднимают большие волны и чье дыхание взлетает ввысь?
Остальные морские звери стараются держаться подальше от человека, боятся его, но киты никогда не уплывают, когда кожаные байдары приближаются к ним. Наоборот, они стараются держаться поблизости, и Эну был не раз свидетелем тому, как киты вели за собой охотников на места, богатые тюленями и моржами.
И все же, как уловил Эну, у жителей Галечной косы не было твердой и безоговорочной веры в рассказы старой Нау о ее жизни с китом. Это была сказка, придуманная выжившей из ума старухой. Однако существовала молчаливая договоренность между всеми: никогда не выражать сомнения самой Нау. Это было бы кощунством…
Старая Нау не занималась врачеванием и предсказаниями, но, если кто-нибудь обращался к ней за помощью, она никогда не отказывала. Лечила она только травами и настоями крепких бульонов, сдобренных кореньями, а ее предсказания поражали точностью, которая почему-то пугала людей. Может быть, потому, что она с одинаковым равнодушием предрекала и беду, и будущую радость. И оттого, что она не скрывала правды, мало было желающих обращаться к ней. Наоборот, остерегались ее острого языка и о важном и главном старались с ней не говорить, полагаясь в таком случае на Эну, который мог и утешить уклончивым ответом, и вселить надежду туманным, неопределенным обещанием.
Сколько живет на земле Нау?
Или она вечна, как скалы, холмы и скалистые берега? Но ведь она состарилась… Значит, жизнь и время накладывали на нее свой отпечаток. Если она помнит время первых людей, то как же она стара, ибо нынче люди расселились по всему побережью и по тундре.
Рассказывала Нау, что, когда был жив Рэу, олень был дик, и на него охотились крадучись. А ныне оленьи стада пасутся спокойно, и человек ходит за ними, не скрываясь. Люди даже ездят на оленях, запрягая их в нарты. А ездовых собак тогда не было, утверждала Нау, и только похожие на них волки бродили по тундре, воровали мясо из земляных хранилищ и страшными голосами выли в лунные тихие ночи.
Плескалось море у берегов, загадочное, великое, называемое в песнях Китовым морем.
Там, в пучине, иная, отличная от земной жизнь, и ее признаки слабо доходят до приморских жителей в виде студенистых медуз, красных морских звезд с игольчатой кожей, раковин, мелких рачков и моллюсков.
Но и мир звезд и неба тоже загадочен!
Звездное зимнее небо, когда невесть откуда появляются небесные огни — полярные сияния, — заставляет трепетать душу и вселяет в сердце благоговейный ужас. В светлом круге луны видятся то человеческое лицо, то тени умерших родичей, то живущие люди, которые охотятся, едят точно так же, как и обитатели земли. Можно ли после всего этого не задуматься о множественности миров, о том, что все эти миры пронизаны неведомыми загадочными силами, имя которым боги-кэлет?
Да, пусть киты остаются предками, но нельзя пренебрегать и другими богами.
Не каждому дано чувствовать неведомую силу и знать многое. Судьба выбирает из множества людей особенных и отмечает их даром прозрения и проникновения не только в суть окружающих вещей, но и за грань понятного. Может быть, сам отмеченный и не может объяснить многого, но его способность предчувствия и предвидения сама по себе благая ценность, которая должна служить людям.
Но вот как быть с Нау?
Быть потомком кита почетно и благородно, и это возвышает человека и дает ему гордость, стремление быть сильным и независимым, как сильны и независимы эти огромные морские животные. Но вера в кита должна быть благоговейной, покрытой некоей тайной. К этой тайне может иметь доступ лишь достойный и избранный судьбой. И чем больше неясного и непонятного в потемках прошлого, тем выше тот, который может объяснить многое.
В таком случае Нау — именно тот человек, к которому должны быть обращены почести. Но личность сама должна быть достойна положения, которое уготовила ей судьба. Не только облик, но и образ жизни, поведение должны соответствовать этому.
А Нау ведет себя так, что лишь отвращает от себя людей. Зачем посвящать каждого в такие подробности, которые только подрывают веру в китовое происхождение людей? Зачем рассказывать о том, что любил есть и как храпел по ночам Рэу? Зачем утверждать совсем неправдоподобное, будто сама Нау рожала китят и среди плавающих в море есть ее прямые потомки?.. Зачем такое говорить и каждый день твердить об этом, вызывая раздражение у людей?
Да, пусть китовое родство людей — далекая правда, но эта правда должна быть величественна, высока и доступна не каждому, без унижающих ее подробностей. Она должна сиять на расстоянии, как вершины дальних гор.
А как быть с Нау?
По всему видать, осталось ей жить недолго.
Она стара, это правда. Но вот что удивляло: она никогда не жаловалась на свои недуги, не кашляла, не задыхалась, как другие старухи.
Но ведь не вечна же она!
Эну остановился, вглядываясь в море.
Он видел, как недалеко от согбенной фигурки, в которой издали можно было узнать старую Нау, за линией пенного прибоя резвились два кита, высоко поднимая головы из воды и пуская шипящие, расцвеченные солнечной радугой фонтаны.
Охотники уплывали вдаль, в море.
Упругий ветер звенел в парусе из тонких нерпичьих кож, выдубленных и выбеленных в крепкой человеческой моче.
Охотники зорко всматривались в морскую поверхность, стараясь не упустить круглой головы нерпы, лахтака или усатой головы моржа.
На носу сидели два гарпунера, держа на коленях длинные орудия с острыми наконечниками из хорошо отполированных пластин обсидиана — вулканического стекла.
Наконечник был хитроумно устроен: впиваясь в кожу морского животного, он отскакивал от рукоятки и под натяжением ремня поворачивался в ране поперек, накрепко застревая и давая этим возможность держать добычу как бы на привязи.
На корме сидел Эну, одетый в непромокаемый плащ из хорошо выделанных моржовых кишок. Чуть желтоватая, шуршащая поверхность плаща хорошо предохраняла от любой сырости, особенно от морской, соленой, оставляя сухой внутреннюю одежду из пушистых оленьих шкур, снятых ранней осенью. Одной рукой Эну держал рулевое весло, а другой — конец, прикрепленный к парусу. С помощью руля и паруса Эну хорошо управлял лодкой и мог держать скорость даже против ветра.
В эту пору на морском просторе оживленно: откормившиеся на летних пастбищах птичьи стаи, вырастившие новое поколение крылатых, собираются вместе, чтобы отправиться в неведомые земли.
Эну предполагал, что там, куда они улетают, не кончается лето, нет зимних холодов и, по всей видимости, там и море не замерзает.
Если проследить за направлением полета птиц и дорогой уходящих китов, легко увидеть, что все они направляются в сторону полуденного солнца. В середине зимы красная заря указывает на присутствие солнца именно там… Значит, в ту сторону вслед за солнцем уходят и птицы, и киты, и другие морские звери. Немногие остаются здесь, чтобы переждать долгое холодное время…
Что же там за земля, где в зимнюю пору не замерзает море? И вдруг догадка пронзила Эну: так ведь когда солнце возвращается на эту землю, оно уходит оттуда, и, значит, там приходит черед зимних холодов!
Он уже хотел было раскрыть рот, чтобы рассказать товарищам о своем открытии, но воздержался — зачем? Они все равно не поймут всей глубины откровения. Ведь если дальше рассуждать, то, идя за солнцем и возвращаясь вместе с ним, можно жить в вечном лете, точно так же, как это делают киты… Эну от волнения вспотел. Вот оно — счастье человеческое, дорога к постоянному и теплому времени! Ведь главная забота здешнего человека — это уберечься от губительного дыхания холода. Только наступает лето, как женщины вытаскивают зимние пологи и начинают их латать, пришивая на прохудившиеся места новые лоскутки шкур белого медведя. К осени собирают сухую траву, обкладывают ею полог, чтобы теплый воздух дольше сохранялся в жилище. Но главное — это огонь, который нужно все время поддерживать в жирнике. Тепло — это жизнь, и тот, кто знает дорогу к постоянному теплу, тот настоящий спаситель людей…
Занятый своими размышлениями, Эну совершенно потерял интерес к охоте.
Как удивительно устроено человеческое мышление: стоило наткнуться на одну дельную мысль, как она потянула другую, за ней — третью. Если судить по времени холодной поры, которая длится очень долго, в отличие от короткого лета, солнце в полуденной стороне находится гораздо дольше, чем над здешними берегами. Значит, там лето дольше и зима короче!
Вот бы найти путь туда, дорогу к долгому теплу!
Вспотевшей рукой Эну сжал рулевое весло и не сразу сообразил, что кричат ему гарпунеры.
Они увидели стадо моржей и просили повернуть туда байдару.
Эну круто развернул кожаное судно, едва не зачерпнув воды накренившимся бортом.
Дорогу к долгому лету укажут киты. Если они настоящие братья, то они не откажут в помощи.
А может быть, старая Нау знает ту дорогу? Иначе откуда она пришла сюда? Не родилась же она от камней, от волков или росомахи… Может быть, она — заблудившаяся жительница теплых краев? А кит пришел ей на выручку, чтобы она не погибла здесь от холода?
Мысли обгоняли друг друга, выстраивались в стаи, разлетались и снова собирались вместе. Они волновали Эну.
Моржовое стадо уже было близко, и вода кипела, как в гигантском котле.
Спустили парус. Длинные деревянные весла в деревянных уключинах заскрипели, и послушная им байдара устремилась к моржовой стае.
Вот они уже близко. Они поворачивают оснащенные огромными желтыми клыками головы и с ненавистью смотрят на приближающуюся байдару.
Вожак моржового стада — старый самец с обломанным левым клыком, покрытый бугристой, в морских паразитах и шрамах кожей, вдруг развернулся и пошел на байдару.
Может быть, в другое время Эну успел бы отвернуть байдару, чтобы избежать удара. Но на этот раз, отвлеченный размышлениями, он какое-то мгновение промедлил.
Эну видел, как обломанный клык мелькнул внутри байдары, меж ног впереди стоящего гарпунера. В байдару хлынула вода, и кожаная лодка стала оседать.
Ужас охватил охотников.
Никто не умел плавать, и единственное спасение было в том, чтобы держаться за надутые пыхпыхи, которые, к счастью, уже были приготовлены.
Разъяренный морж долбил и долбил байдару, и она только беспомощно содрогалась, погружаясь по самые борта в ледяную воду.
А родной берег был далеко.
В байдаре — пять человек. А пыхпыха — четыре. За один ухватились двое — Эну и юноша Кляу, в глазах которого застыл ужас. Ведь Кляу хорошо знал, что делает в таких случаях старейшина байдары. Когда нет надежды на спасение, когда родной берег лишь синеет туманной полоской на горизонте, тот, который сидел на руле, вытаскивает свой охотничий нож, закалывает товарищей, а потом — себя самого… Это делается для того, чтобы избавить людей от ненужных мучений.
Кляу это знал и видел перед собой лицо того, кто заколет его первым, потому что именно он оказался ближе всех. Когда бросались в воду, не было времени выбирать пыхпых, надо было спасаться…
Как прекрасна жизнь! Даже жалкие мгновения, оставшиеся до вечного забвения. Казалось бы, какая разница: быть заколотым чуть раньше или позже, и все-таки Кляу хотелось сейчас быть возле другого пыхпыха, подальше от Эну. Неужто не дрогнет рука у человека, которого в селении Галечной косы почитали мудрейшим, источником знаний и полузабытых обычаев? Он знал, как надо встретить новорожденного и проводить в последний путь умершего. Он знает, как избавить от лишних мучений…
Эну медлил, не решаясь приступить к печальному долгу. И все же это необходимо сделать. Им все равно не добраться до родного берега…
Как неожиданно и просто кончается жизнь! Кто-то другой найдет дорогу к незамерзающим морям, к земле, где долго тянется теплое лето и солнце высоко стоит в небе, где зимуют киты и другие теплолюбивые существа.
Товарищи Эну, зная о своей участи и стараясь отсрочить неминуемую смерть, старались отплыть от него подальше, незаметно отгребая в сторону.
Пусть первыми простятся с жизнью те, кто постарше. Вон Опэ. Он смотрит на берег. В глазах его горе и страх перед неизбежной смертью. На Галечной косе у него остаются жена и шестеро детей. Они еще малы, и общине придется взять на себя заботу о них. Так ведется исстари. Нет обделенных пищей и кровом, но есть те, кто потерял близких… Рэрмын… Тоже дети останутся у него да красивая жена. Однако она перейдет под покровительство старшего брата, оставшегося в живых… Комо… Все хорошие добытчики, сильные мужчины, веселые, искусные в громком пении и радостных танцах.
Эну крикнул:
— Эй, сближайтесь ко мне!
Хорошие люди были на байдаре. Все они откликнулись и даже те, кто старался отгрести подальше, смирившись со своей судьбой, подплыли к старейшине байдары, который уже нащупывал в намокших кожаных ножнах охотничий нож с длинным, хорошо заточенным лезвием.
Комо подплыл первым.
Эну не сразу стал кончать его, справедливо полагая, что вид крови может поколебать решение остальных.
Когда все сгруппировались недалеко от затопленной байдары, Кляу вдруг звонким голосом крикнул:
— К нам плывут киты! К нам плывет целое стадо китов!
Все враз глянули туда, куда показывал рукой юноша.
Словно осевший на воду туман, пронизанный радугой, приближался к терпящим бедствие.
Киты плыли с шумом, разрезая осеннюю студеную неподатливую воду.
— Они идут к нам на помощь! — кричал возбужденный юноша. — К нам плывут наши братья! Значит, старая Нау права — они наши кровные братья!
Эну налег на пыхпых, чтобы приподняться над водой, и тоже увидел китов. Они шли, как флотилия волшебных кораблей из старинных сказаний о великанах, как огромная песня, надвигающаяся из морских глубин.
Страх и надежда боролись в душе Эну.
Нарушение обычая может вызвать наказание. Но кто будет наказывать? Кто истинные вершители судеб приморского народа?
Приближаясь, киты плыли тише, явно стараясь не повредить людям. Они окружили потерпевших бедствие, повели их к синеющему вдали берегу.
Охотники старались держаться ближе друг к другу, ибо так китам было легче вести их.
Вот уже можно различить яранги и струйки синего дыма, тянущиеся к небу.
За линией прибоя киты остановились.
На берегу стояли люди и в изумлении смотрели на своих земляков, обессиленных, но счастливых своим чудесным избавлением от неминуемой гибели.
Кто-то догадался бросить ременной линь, и Эну ухватил конец.
Охотники встали в ряд перед старой Нау, и вода струилась с их мокрых одежд.
Старуха молча смотрела на них, часто переводя взгляд на стадо китов, медленно удаляющееся от берега.
— Брат всегда поможет брату, — тихо сказала она и пошла к ярангам.
В самой большой яранге, где обычно собирались мужчины Галечной косы, гремел бубен, сделанный из высушенного моржового желудка.
Обнаженный по пояс Эну в сопровождении Кляу исполнял новый танец, названный им танец Кита.
Другие чудесно спасенные подпевали чуть охрипшими голосами, вознося хвалу морским братьям, и звуки новой священной песни уходили через дымовое отверстие к небу, растекались и скатывались к берегу, к невидимому в темноте морскому горизонту, где, затаив свое шумное дыхание, слушали киты.
Повинуясь ведущему Эну, люди взмахивали расписанными веслами, и там, под потолком, где вялились прошлогодние оленьи окорока, пропитываясь пахучим дымом, в отблесках костра, в волнах теплого тумана, плыло чучело кита, искусно вырезанное из темного плавникового дерева.
Человек только тогда человек,
Когда брата он имеет, и душа
Его жаждет отдать добро брату.
Смерть отступила от нас,
Черным крылом задев.
Киты спасли нас.
Возносим хвалу им
И благодарность…
В полутьме яранги песня стучала крыльями о просохшие моржовые шкуры, словно в гигантский бубен, и жители Галечной косы, прислушиваясь к ней, возносились ввысь душой, преисполненной благодарности к морским братьям.
Иные с затаенным чувством стыда вспоминали, как посмеивались над словами старой Нау о братстве с китами и воспринимали ее рассказы о стародавних временах как причуды угасающего от старости разума.
Священный танец Кита возвестил о рождении нового обычая в жизни обитателей Галечной косы и укрепил веру в их необычное происхождение.
Эну пел и чувствовал, как слова новой песни сами рождаются в его душе без усилия с его стороны, и он дивился этому своему состоянию, словно кто-то иной, новый поселился в нем и пел через него…
Брат — это не только тот,
Кто просто похож на тебя.
Брат — это тот, кто сочувствует
Твоему несчастью и приходит на помощь…
Когда Айнау вносила кусок синего льда в теплый полог, вместе с ним входило холодное облако, остро пахнущее стужей, щекочущее нос. Лед потрескивал как живой. Ребятишки, украдкой прикладывали палец, смоченный слюной, и лед кусался, прихватывая кусочек кожи, белесой пеленой приклеивающийся к поверхности голубого излома.
В эту пору на воле все было темно-синим от сумерек и мороза, от темного неба, на которое робко выползали яркие зимние звезды, дрожащие и мерцающие от всепроникающего холода.
Стылую синеву нарушали лишь пятна желтого света, падающие на снег у порога жилищ: в ярангах ждали возвращающихся с зимнего промысла охотников.
Они шли с торосистой стороны моря, медленно обходя высокие льдины. За ними тянулся замерзающий след с яркими вкраплениями краской крови.
Люди держали путь на желтые пятнышки теплого света от горящих в жиру моховых фитилей.
Тишина висела над Галечной косой, над маленькой кучкой полузатопленных в снегу жалких в этом огромном мире яранг.
Кляу поднял глаза: на закатной стороне занималось полярное сияние — начинался веселый праздник богов, и отблеск их гигантских разноцветных костров отражался небом. Как плотно населен мир, кажущийся отсюда таким пустынным! И просторное небо, и дальние горы, и даже мрачные нагромождения скал — все полно жизни, неведомых существ, волшебных сил!
Кляу глубоко вздохнул и пошел быстрее, торопясь к своему жилищу, где его ждали жена и трое детишек — два мальчика и девочка. Он мысленно воображал детские личики, их ожидающие взгляды, особенно пристальные и пытливые глаза старшего, Арманто, ласковое спокойствие жены, и все его нутро, промерзшее на ветровом студеном льду, наполнялось теплом, идущим от самого сердца.
Айнау взяла ковшик из тонкого гибкого дерева, зачерпнула воды, захватив льдинку, и вышла из яранги. Она встала у порога, держа в поле зрения мелькающего меж торосов охотника. Из десятков людей она узнавала его по походке на любом расстоянии, которое только может охватить взгляд.
Сердце женщины омылось нежностью и теплом от мысли о мужчине, о ее Кляу, который с добычей шел домой. Отсвет Великой Любви, которая вызвала к жизни приморский народ и сделала кита человеком, лежал на счастливом лице Айнау.
Охотник медленным, неторопливым шагом приблизился к порогу жилища, молча скинул упряжь, на которой тащил убитую нерпу.
Айнау облила морду убитой нерпы водой, давая «напиться» зверю, отдала остаток воды мужу и втащила добычу в ярангу.
Детишки с радостным гомоном окружили нерпу, положенную на кусок разостланной на полу моржовой кожи. Но нерпа еще была мерзлая, и должно пройти время, прежде чем она оттает и мать начнет ее разделывать.
Пока Кляу тщательно выбивал снег из торбасов, развешивал охотничье снаряжение, Айнау толкла в каменной ступе мерзлое мясо, смешивала его с жиром, сдабривала квашеными зелеными листьями.
Это, конечно, еще не настоящая еда. Большое пиршество будет, когда сварится свежее нерпичье мясо.
Когда нерпа достаточно оттаяла, Айнау разрезала тушу, отделив шкуру с жиром.
Ребятишки, глотая слюну, ожидали своего череда.
Наконец мать вырезала из усатой головы два глаза, надрезала их и подала мальчикам. Причмокивая, постанывая от восторга, мальчишки отсасывали нерпичьи глаза, время от времени давая попробовать и сестренке.
Кляу снял с себя всю одежду и остался совсем нагишом, лишь бросив между ног клочок шкуры прошлогоднего молодого олененка.
Пока Айнау разделывала нерпу, в ярангу заходили соседки, и каждая уходила с куском мяса, и это наполняло радостью обитателей яранги, потому что считалось: делиться радостью, добром и едой — первейшая и приятная обязанность потомков китов.
С вершины зимы трудно представить, что наступит лето, и на Галечной косе не будет снега, и холмы за лагуной, покрытые глубокими снегами, зазеленеют травой, свободная вода потечет с гор широкими ручьями, и безмолвие полярной ночи огласится звонким птичьим щебетанием. Море очистится ото льда, и к берегу приплывут киты.
Когда сладкая боль первого насыщения прошла и легкая дремота мягкой пеленой накрыла тела распластанных на мягких оленьих шкурах обитателей яранги, глава семейства начал повествование…
Так водилось в каждой яранге. Дети должны знать свое прошлое, чтобы не чувствовать себя одинокими в этом огромном мире.
Голос Кляу глуховато звучал в теплом пологе, переполненном запахом свежей крови, теплого мяса, горящей в каменном жирнике нерпичьей ворвани…
— Раньше холод и мрак покрывали пространство, в котором не различались ни земля, ни небо, ни вода… Все было одинаково темно, как в пургу, — повествовал Кляу, а вокруг него затаив дыхание лежали его детишки, внимая рассказу о прошлом народа Галечной косы.
Луч солнца не пробивал темных туч, из которых вечно сочилась холодная влага… Но вот появилась женщина. Теплыми босыми ногами прошла она по холодной земле, и там, где ступала, вдруг выросла зеленая трава. Оглядевшись, она улыбнулась, и солнце, пробив черные, сочащиеся влагой тучи, ответило ей ослепительным светом, разогнавшим мрак и залившим все однообразное пространство теплом. И женщина увидела — есть земля и море, небо и скалы, есть Галечная коса, которая отделяет лагуну от моря. В норах живут евражки, песцы бродят меж зеленых холмов, птицы летят над морем… А само море — само море полно жизни, полно плавающих и ныряющих. И ходила женщина по берегу, кормилась ягодами и морскими травами. И не знала, что сама была человеком, ибо не было с ней никого рядом, с кем бы она могла говорить.
Пока не пришла к ней Великая Любовь.
Великая Любовь сделала из кита человека, и он взял в жены ту женщину.
И родила женщина маленьких китят. Росли они поначалу в лагуне, а когда возмужали, то их колыбель-лагуна стала им тесна и через пролив Пильхын они отправились к своим родичам в открытое море.
Потом женщина родила детей уже в человеческом обличье. И эти дети — наши предки, от которых мы и ведем наше происхождение.
Кляу приумолк и потом торжественно сказал:
— А та самая первая женщина и есть Нау! Она живет среди нас, и мы воздаем ей хвалу!
Последние слова Кляу дети слушали в полусне, и им чудилось далекое неправдоподобное время, когда кит мог превратиться в человека, а человеку для пропитания было достаточно ягод и морской травы.
Эту легенду они уже не раз слышали, как и рассказ самого Кляу о чудесном спасении китами.
Они видели танец Кита и с детства учились ему, чтобы в торжественные минуты, когда благодарные чувства рвались наружу, можно было исполнить его в Большой яранге, где собирались отважные ловцы морских зверей.
Каждое утро уходил Кляу на морской лед. За спиной оставалась Галечная коса, яранги, утонувшие в снегу и напоминавшие о живой жизни лишь тоненькими струйками дыма.
Синева зимнего дня чуть розовела, и огромное зарево на южной стороне неба вот-вот готово было проклюнуться первыми лучами солнца.
Кляу обходил торосы, осторожно проходил по морскому льду на только что замерзших разводьях и думал о вечном, о том, что всегда волновало его.
В то, что кит может превратиться в человека, все же можно поверить… Но почему то, что произошло давно, никогда не повторяется?
Много было неясного и непонятного в старинных сказаниях. Когда-то Кляу обратил на это внимание Эну, но тот строго сказал, что так и должно быть: чем больше неясного в старинном сказании, тем оно достовернее и тем больше в него надо верить.
Но почему мир не может быть так ясен, как чист и свеж утренний воздух после душного и теплого полога?
Звездное небо тоже населено множеством существ, охотниками, девушками, оленями… Воображение соединяло невидимые линии созвездий и рождало картины небесной жизни. Казалось бы, это та самая жизнь, куда уходили умершие. Но нет! Умершие уходили через облака, это верно, но жили совсем в ином мире, о местоположении которого затруднялись говорить даже такие мудрые люди, как Эну. Но Кляу видел только звезды — светящиеся точки на небе — и по-своему думал, что небо — как бы гигантский рэтэм, натянутый поверх всего мира, в нем множество дыр, через которые изливается дождь, сыплется снег. И где-то под этим гигантским шатром живут иные народы. Дым от их костров в виде облаков поднимается в небо, затмевая свет и вызывая ненастную погоду.
Почему окружающий мир так отличен от того, о котором говорят предания? А не нарочно ли мудрецы все затуманивают, чтобы скрыть собственное незнание?
Чем дальше в море, уходил Кляу, тем шире открывался захватывающий дух вид на хаотическое нагромождение синего льда.
До самого стыка земли и неба громоздились торосы. Среди них виднелись огромные обломки ледяных гор, голубые, словно светящиеся изнутри собственным светом. В ледовых пещерах было удивительно жутко и слышалось тихое потрескивание, словно кто-то невидимый таинственно брел по ледовой крыше в мягких, подбитых шкурой белого медведя торбасах.
Морской вид на первый взгляд однообразен, но это однообразие кажущееся. Вблизи торосистое море полно неожиданностей. А подальше от берега, где сильное морское течение постоянно ломает лед, в черных, курящихся на морозном воздухе белым паром разводьях тихо плывут нерпы, глядя огромными глазами на бело-голубой мир.
С моря, даже с высокого тороса, уже не различить темные пятнышки яранг. Жалкие, маленькие точечки, словно заяц наследил. За ними — закованная в лед лагуна, границы которой невидимы. Но к югу, где холмы поднимаются и, как морские волны, бегут к синеющим вдали горам, простирается твердая земля, такая же бесконечная, как море.
За зубчатыми вершинами Дальнего хребта бродит зимнее солнце.
Что там, за этим хребтом?
У подножия гор кочуют оленные люди, дальние родичи приморского народа, отколовшиеся еще в стародавние времена, которые хорошо помнит лишь старая Нау.
Еще недавно Кляу думал, что с возрастом все тайны откроются ему и все недомолвки взрослых людей — всего лишь попытка оградить юнца от того, что полагается знать только зрелому, настоящему охотнику.
А ведь незнание разжигает любопытство и гонит человека в неизведанное.
Как Эну.
Некоторые даже говорили, что тот сошел с ума, ибо здравомыслящему человеку не придет в голову говорить о далекой земле, где солнце вчетверо дольше светит в небе и лето такое долгое, что не успевает оно кончиться, как наступает новая весна.
— Это не сказка, — говорит Эну, — я уверен, что есть такая земля, и мы с тобой ее найдем… Помнишь тот страшный день, когда мы едва не погибли? Вот тогда и пришла мне в голову мысль о теплой земле. Кто знает, может, сами киты вложили в меня это открытие…
Кляу слушал Эну, и в душе его росла решимость последовать за ним.
На ноздреватом льду, изъеденном весенними жаркими лучами солнца, стояла большая байдара. Она просвечивала новой, только что натянутой кожей, и, когда кто-нибудь прикасался к ней, она гудела, как огромный ярар.
Вместе с Эну в удивительное, давно задуманное путешествие отправлялся Кляу.
Третьим плыл Комо, лентяй и шутник, однако искусный в том, что изображал на окрестных скалах все, что видел глазами.
Среди провожающих была старая Нау.
От весеннего солнца ее лицо еще больше потемнело, как покрышки яранг, пережившие зимние холода, снегопады, метели и яростное весеннее солнце.
Кляу никогда не думал, что расставание с родными и близкими, с женой и детьми, с Галечной косой, с привычным видом из яранги, окрестными холмами, скалами так мучительно больно, что хочется закричать в полный голос, потому что боль такая, словно на сердце упал тяжелый камень.
Этот камень не отпускал все то время, пока байдара плыла вдоль ледяного берега, еще не успевшего отойти от земли, мимо высоких скал, с которых Кляу зимой любовался широкими просторами, окружающими селение, и думал о том, что за теми дальними зубчатыми хребтами. Теперь им придется не просто убедиться в чьих-то давних рассказах, а самим увидеть дальнюю землю, где много солнца и где живут предки приморских жителей — киты.
Трудно было расставаться с женой, но еще труднее — с детьми. В последние мгновения почему-то припомнились прекрасные дни, когда он собирался увести Айнау к себе в ярангу, бродил с ней вдали от селения, по тундровым холмам, где так мягки и ласковы травы…
Люди смотрели вслед уходящей байдаре, которая становилась все меньше, растворяясь в пространстве, как угасающий человек растворяется в бесконечном протяжении времени.
Многие именно так и думали, глядя вслед скрывающейся из поля зрения байдаре.
Все молчали.
Старая Нау поглядела на людей и громко сказала:
— Это зов предков. Ибо киты — вечные странники, вечно путешествующие в огромных морях. И человек не может долго жить на одном месте. Сначала он изобрел байдару, чтобы покорить морскую стихию, вернуться к изначальному…
— А потом возьмет да полетит в небо, — усмехнулся кто-то.
— Почему бы и нет? — задумчиво произнесла старая Нау. — Может и такое случиться… А пока пусть плывут сыновья китов по морю и ищут новое и непознанное. Только так человек почувствует себя настоящим жителем земли…
И еще долго говорила старая Нау. Пока свежи были воспоминания об уехавших, ее внимательно слушали.
Но проходило время. Другие события затмевали память о троих безумцах, отправившихся искать долгое лето, и только родные вспоминали их в ряду навсегда ушедших сквозь облака.
А речи старой Нау стали назойливыми. Слушали ее только из священной обязанности быть внимательными к старухе, пережившей само время.
Выросли дети Кляу, и лишь очень редко, в ряду полузабытых сказок, кто-то вспоминал о трех безумцах, отправившихся в далекое путешествие.
Никто тогда не мерил время, потому что оно и так было видно, отпечатываясь на облике людей, отмеченное родившимися и выросшими детьми, состарившимися и ушедшими сквозь облака.
Однажды в ясный зимний день с низким холодным солнцем, протянувшим свои озябшие лучи далеко в торосистое море, на залагунной стороне, где вдаль уходили волнистые холмы, показались три точки. Они медленно увеличивались, приближаясь к ярангам. Еще издали можно было догадаться, что это не кочевники, походка у них была иная. Это не были и гости с дальней стороны: те ездили на собаках и шумно приближались к селению.
А эти шагали очень медленно и даже несколько раз останавливались, как бы издали изучая берег.
Все люди Галечной косы высыпали на волю.
А незнакомцы все приближались, рождая смутную тревогу в сердцах встречающих.
Путники выглядели причудливо, их одежда была совсем непохожа на ту, что обычно носили жители Галечной косы. И эта одежда была отмечена печатью долгого, нелегкого путешествия. И еще одно обстоятельство внушало тревожные мысли: эти люди были далеко не молоды, уже в том возрасте, когда без особой нужды не отваживаются пускаться в дальний путь.
А путники все приближались, и на их изможденных, прорезанных глубокими морщинами лицах светилась радость.
Старик, одетый в белые оленьи штаны — знак готовности уйти сквозь облака, — спросил путников:
— Кто вы и куда держите путь?
Долго не отвечали пришельцы. Они жадно всматривались в лица встречающих, словно стараясь найти в них знакомых.
И вдруг старушка, которая долго всматривалась подслеповатыми глазами в одного из спутников, закричала страшно и громко:
— Кляу! Это мой муж, Кляу! Я узнала его!
И все поняли: это те, о ком рассказывали только в полузабытых преданиях, о ком вспоминали как об одержимых несбыточной мечтой познать пути китов.
— Значит, вы вернулись, — сказала старая Нау и пошла к Эну, седому тихому старичку.
Глаза его светились мудростью и теплом.
Путников повели в яранги, а они шли, жадно вбирая в себя заново облик родного селения, ибо это им грезилось в тоскливых сновидениях.
— Мы прошли по тем удивительным землям, о которых знали только по сказкам, — повествовал Эну. — Мы видели огнедышащие горы и дивились тому, что живущие у их подножий понимали нас и тоже почитали китов своими предками. Они утверждали, что именно там, под этими горами, находились жилища китов и эти горы есть их гигантские яранги, с вершин которых струится дым домашних костров. Множество рассказов о жизни китов мы слышали от дальних родичей. Будто в домашней жизни киты мало отличаются от нас и ведут такие же разговоры на своем, пока нам непонятном языке. У них даже случаются и ссоры, правда, очень редко. Тогда содрогается земля, дым из гигантских костров густеет и иной раз даже раскаленные камни взлетают над вершинами гор — жены китов, занятые ссорой, перестают следить за очагом.
Путники рассказывали по очереди. Когда один уставал, вступал другой, потом рассказ подхватывал третий. Вместе со всеми слушала рассказы старая Нау, и каждый из вернувшихся дивился тому, что она пережила многих и оставалась такой же крепкой, какой они оставили ее много лет назад.
— В тех краях мы не видели наших привычных зверей, на которых мы здесь охотимся, — вел рассказ Кляу. — Моржей нет, и белый медведь не заходит в те льды. Да и льдов настоящих там не бывает. На зиму образуется лишь небольшой припай, а за ним всю зиму плещется темное море. Люди живут там оленеводством и ловлей рыбы. От такой еды они малосильны и ростом небольшие. Зато этой рыбы там несметные косяки. Вода в реках кипит от нее. Не только сами люди питаются рыбой, но и собак своих кормят ею…
— Мы шли за солнцем, — продолжал Эну. — Ибо главная наша цель была достичь той земли, где солнце долго светит и тепло держится дольше, чем на нашей земле.
Мы видели настоящие деревья, покрытые зелеными листьями, шумящие ветвями, словно живые великаны. Они покрывают огромные пространства, и трудно представить, как человек живет в этом зеленом сумраке, как находит дорогу к рекам и к морскому побережью. Мы остерегались углубляться в леса и старались всегда держаться моря, ибо знали, что китовые тропы — это дороги морские.
— Сначала мы подумали, что дошли до китовых пределов, когда увидели огнедышащие горы, — сказал Комо, — Однако надо было найти вход в них. Нас удивило, что поблизости мы не видели китов. И пошли мы дальше, переправляясь через водные преграды с помощью тамошних жителей, ибо наша байдара давно обветшала и стала непригодной. Потом нам встретились люди, которые уже не понимали нашего разговора. Большинство почитали нас своими братьями, не обижали…
— Но не везде было так, — вздохнул Эну. — В одной стране, где живут, собирая выросшие за лето растения, и разводят животных, чье молоко пьют, словно это простая вода, схватили нас вооруженные люди и заперли в сумеречный дом. Там они держали нас очень долго, несколько лет. Уже стали мы понимать их речь, а они все опасались нас и говорили, будто мы какие-то оборотни, пришедшие на их землю, чтобы причинить ее жителям вред. Однако остерегались нас лишать жизни, боясь еще большего несчастья.
Кормили нас всяческой травой, от которой мы поначалу сильно ослабели, но потом попривыкли и стали снова обретать прежнюю силу.
И вот однажды вывели нас на солнечный свет, от которого мы отвыкли так, что первое время не могли держать глаза открытыми, и повели в огромную ярангу, сложенную из больших камней. Там сидел важный человек, который хотел знать, откуда мы появились и что за намерения у нас.
И ответили мы этому любопытному человеку, что происходим мы от китов и идем по их тропам, чтобы познать земли, где много тепла и мало холода, где зимует солнце и перелетные птицы.
Внимательно выслушал нас важный человек и спросил, откуда мы знаем о своем происхождении. Тогда мы сказали, что живет в нашем селении прародительница наша — старая Нау, которая родила наш народ.
Сильно взволновали мы этим сообщением жителей теплой земли.
И оказал тот человек, что и они ведут свое происхождение от китов, однако предания старины они понимают как волшебные сказки и многие уже не верят тому, что где-то существует прародительница приморских людей.
— И рассказали они нам легенду о своем происхождении, — продолжал поседевший Кляу, в котором счастливая старая жена видела молодого мужа, уходившего в дальний путь. — Слушали мы ее, и словно звучал голос старой Нау, и перед нами воскресало наше собственное детство. И сказали те люди нам, что издревле им завещано: пока брат будет чтить брата, помогать ему, беречь его жизнь, пока любовь и согласие будут царить между людьми, до тех пор где-то будет жить прародительница людей, жена Кита, человеческая женщина, мать всех приморских жителей.
— Мы шли дальше, потому что хотели познать вечное тепло, — заговорил Комо. — Мы продирались через гигантские травы и брели реками, вода в которых была горяча, как кровь только что убитого моржа. Солнце всегда стояло высоко, и снег выпадал только на одну ночь. Утром он таял. Тамошние люди все же страдали от этого, считая это страшным холодом. Они дивились нам и толпами собирались, когда видели, как мы обливаемся потом при таком тепле, которое для них жестокий мороз…
— А дорога китов шла еще дальше, — продолжал Эну. — Они уходили в теплое марево, блистая фонтанами. А у нас сил оставалось только на обратный путь, ибо понимали мы, что узнанное нами принадлежит не только нам, но и вам, потому что мы — часть одного целого, что называется приморским народом. Мы увидели многое и достигли края земли. Мы уже знали из рассказов тамошних людей, что дальше зимы нет, одно нескончаемое лето. Но та жизнь уже была не для нас, и мы повернули обратно.
— Мы торопились, — подхватил рассказ Кляу, — ибо нам хотелось увидеть родные лица, услышать полузабытые, но дорогие нам голоса, которые мерещились нам во снах… Мы торопились на свою родину, как спешат ранней весной киты, возвращаясь в студеные воды.
Несколько долгих вечеров рассказывали путники о своих приключениях, встречах с незнакомыми народами, обычаями, странной пищей и чудными зверями. Затаив дыхание, жители Галечной косы внимали слои дм о том, как в иных землях люди никогда не видят белого снега и с трудом верят в то, что вода может обретать твердость камня, а дождевые капли падают сверху в виде мягких белых хлопьев.
Когда иссякли рассказы и утомленные долгим повествованием путники все чаще и чаще стали замолкать, старая Нау спросила:
— Вы увидели новые земли, незнакомые народы и странных зверей, скажите нам, какая земля показалась вам самой прекрасной?
Путники переглянулись между собой.
И ответил Кляу:
— Это верно, что мы увидели много. Но мы познали великую истину: нет ничего прекраснее своей родины, родной земли, где ты появился на свет, где живут твои родные и близкие, где звучит родная речь и знакомые с далекого детства старинные сказания…
Эти слова прозвучали в притихшей яранге как звук крыльев волшебной птицы, принесшей важную весть.
И старая Нау сказала:
— Я именно об этом и думала: прекрасное — это то, что рядом с тобой. И киты всегда возвращаются с уходом льдов, потому что эти берега — их родина и родина нашего народа.
Эну был уже дряхл и немощен.
Комо мог только изображать на скалах еще не стершиеся из памяти картины, и лишь Кляу удалось сочинить и исполнить танец Путешественника.
Сколько лет они провели в пути — никто не мог сосчитать. И все же, несмотря на то, что он был сед, Кляу еще был силен.
Он пережил своих спутников и скончался в глубокой старости, оплакиваемый родичами. Обряжала его в последний путь вечная старуха Нау. Седая, крепкая, с черным, словно дубленая моржовая кожа, лицом, она пришла в ярангу, где поселились горе и печаль. Готовый отправиться в последний путь, Кляу лежал в белых камусовых штанах, в белой кухлянке.
Нау молча прошла к пологу и откинула с покойника лоскут медвежьей шкуры.
У Кляу было просветленное и спокойное лицо.
Старуха попросила принести выквэпойгын.
Принесли отполированную, чуть согнутую палку с углублением в середине, куда вставляется каменный нож для выделки шкур.
Старая Нау угнездила конец палки под голову покойного и шепотом начала беседовать с ним.
Она задавала пространные вопросы и ждала, что ответит умерший. Ответы Кляу были односложны, но значительны. Он пожелал взять с собой крепкие торбаса и копье, которым он добывал пропитание.
Старая Нау тихим голосом передавала пожелания покойного, и у головы покинувшего этот мир вырастала кучка вещей, которые он брал с собой в последнее путешествие сквозь облака.
Мужчины понесли Кляу на Холм Усопших.
А жизнь продолжалась. Наступала новая весна, и поднявшееся над снегами солнце щедро освещало тундру и ледовитое море.
Внук Эну, Гиву, хрупкий и задумчивый юноша, пришел к старой Нау и спросил ее:
— В чем тайна твоего бессмертия?
Старуха удивленно посмотрела на него.
Об этом не полагалось спрашивать. Это было дерзко и кощунственно.
— Нет тайны, и нет бессмертия, — ответила Нау.
— Но ты живешь всегда, — возразил юноша. — Значит, есть бессмертие и есть тайна.
— Я живу, — задумчиво ответила Нау и почувствовала, что этот ответ пришел неведомо откуда. — Я живу, потому что существует Великая Любовь.
— Значит, если ее не станет — ты умрешь? — спросил юноша.
— Но Великая Любовь вечна, — ответила Нау.
Гиву задумался.
Нау смотрела на него. Отчего он такой? Или его мучает значение собственного имени? Быть Вездесущим по имени нелегко. Ведь нарекают человека не просто так, а стараясь дать ему направление жизни. Сама Нау давала это имя, ибо рождался мужчина, который вел свое происхождение от самого Эну, человека, в чьей голове родилась идея пройти тропами китов в поисках истины и теплой земли.
— Много сомнений, — вздохнул Гиву. — Они мучают меня.
На прощание старая Нау посоветовала:
— Ты меньше спрашивай, больше старайся узнать сам.
Осенью, когда моржовое стадо вылегло под скалами мыса, несколько дней Гиву наблюдал за спариванием животных и дрожал от возбуждения, сдерживая себя, чтобы не кинуться на первую попавшуюся женщину. Они как раз невдалеке собирали ягоды, ворошили кладовые в поисках сладких кореньев. Но Гиву боролся с собой. Он решил не поддаваться страсти, смутно чувствуя, что ответы на его вопросы не там.
Он ушел в тундру.
Бродил в тишине прохладного дня и подолгу смотрел в прозрачные потоки, где плыли рыбы, медленно шевеля плавниками. Серо-голубые тела водных обитателей казались ожившими картинками, выбитыми на скалах Комо, одним из путешественников древности.
Гиву утолял жажду в речках, разглядывая свое отражение. На юношу смотрело худое удлиненное лицо с большими, широко открытыми глазами.
Кто-то говорил ему, что таким был в молодости его знаменитый дед Эну. Но Эну нашел выход своему ненасытному любопытству и отправился в путешествие, которое заняло у него всю жизнь.
Если Гиву пойдет по его следам, он увидит лишь то, что видели Эну, Комо и Кляу.
Куда идти?
И откуда все это — беспредельность мира, облака над тундрой и зеленая трава, которая каждую осень желтеет?
Откуда эти цветы, словно брызги небесной голубизны, красные ягоды морошки и потоки вод, в которых плывут молчаливые, полные спокойствия рыбы? Откуда звери, птицы, морские обитатели? Неужто тайна происхождения жизни людей объясняется так просто, как говорит об этом старая Нау?
И, наконец, почему так мучительно настойчивы эти вопросы, которые будят среди ночи, лишают сна, толкают на безумные поступки, рождают мысли об убийстве старой Нау?
Упругий устойчивый ветер гладил тундру, и волны по желтой траве напоминали морские.
Гиву шел по тундре, перескакивая неустойчивые моховые кочки, перепрыгивая через бочажки и мелкие ручейки. Он не чувствовал усталости, и легкий ветер казался ему собственными крыльями, несущими его над землей. Он ожидал появления такого ощущения, которое было у Нау, когда она была молода и еще не знала Кита Рэу. Гиву ожидал появления чувства слитности с окружающей природой, ему хотелось быть одновременно и ветром, и вот этим ручейком, и сонными рыбами на дне его, травой, упругой качающейся кочкой, облезлым линяющим песцом, стройным журавлем, вышагивающим на покрытом морошкой, болоте, евражкой и мышкой, волочащей в нору сладкий корешок пэлкумрэн…
Но ничего такого у него не появлялось. Он несколько раз больно ударился о скрытый в траве камень, и боль в ноге все время напоминала о себе, отвлекая от мыслей.
Может быть, такого не было и у старой Нау?
Может быть, все это она выдумала?
И даже не было путешествия в теплые дальние страны, где солнце неутомимо бродит по небу и люди выращивают на земле пищу, питаются, как иные тундровые животные, травой?
Говорят, что сомневающиеся всегда были. Тот же Эну, предок Гиву, оттого и отправился в дальнюю дорогу, что сомневался.
Гиву уселся на пригорке.
Запах осенних трав слегка дурманил голову. Потом этот запах вместе с сухой травой на всю зиму поселится в яранге и в зимние оттепели будет усиливаться, напоминая о зеленом мире, полном тепла и ласкающих глаз цветов.
Большинство людей живет спокойно, не задумываясь об окружающем мире, стараясь не доискиваться причин удивительных природных явлений. Почему эти мысли и сомнения пришли именно к нему?
Гиву снова вспомнил о женщинах.
Странные существа. Почему природа создала их отличными от мужчин? Только ли для продолжения рода и для наслаждений, которые они сулят мужчинам? Почему самая высшая радость, которую когда-либо испытывает человек, связана с будущей жизнью? Тогда что же… Тогда, если убить другого человека? Что тогда испытывает тот, кто совершает это? Нечто противоположное радости? Но ведь жизнь светлее и радостнее смерти.
Гиву огляделся просветленными глазами. Одно открытие уже есть. Оно лежало совсем рядом, стоило только протянуть руку.
Обрадованный, Гиву прыжком поднялся и побежал в селение, черневшее приземистыми ярангами на другом берегу лагуны, с ее морской стороны.
Гиву не терпелось проверить открытие.
Он увидел женщину у ручья. Она сидела на корточках и набивала листьями кукунэт кожаный мешочек. Отчего это зеленые листья называются точно так же, как и сокровенное женское? Гиву остановился чуть поодаль. Он следил загоревшимися глазами за каждым движением женщины и мысленно приближался к ней, дотрагивался до нее горячими руками, срывал с нее меховой кэркэр…
А потом, не в силах удержать рвущееся наружу желание, он большими прыжками, словно тундровый бурый медведь, подбежал к женщине, заставив выронить кожаный мешочек, который скатился вниз по откосу.
— Ты меня испугал, — сказала женщина, когда Гиву отпустил ее со стоном разочарования, чувствуя, что он не получил той великой радости, которая бы свидетельствовала о том, что он зачал новую жизнь.
— Ты мне скажи, что ты почувствовала, когда я тебя взял? — спросил Гиву.
— Я же тебе сказала — испуг, — повторила женщина. — Ты мне не дал ничего почувствовать, кроме испуга.
— Значит, я виноват, — разочарованно протянул Гиву, поднимаясь с холодной, жесткой земли.
Отчего это так? Желал женщину сильно, словно горел внутренним огнем. Казалось, готов был ради нее пройти через вершины гор, а насытил огненное желание, и такое разочарование, будто пытался утолить жажду только что выпавшим снегом.
Он зашагал прочь от женщины, а та, отряхнувшись, медленно пошла вниз по откосу и принялась собирать рассыпанные, примятые кукунэт.
После того как забили моржей на лежбище, наготовили копальхена и наполнили мясные ямы, снежницы, сохранившиеся на теневых сторонах долин, выменяли у кочевых людей наполненные жиром кожаные мешки на мясо и шкуры оленя, принялись готовиться к Китовому празднику.
На деревянные обручи, сомкнутые над паром, натягивали хорошо выделанные моржовые желудки, приторачивали рукоятки, выточенные из моржовых клыков. Расписывали ритуальные весла, изображая старинную легенду о том, как киты спасли терпящих бедствие охотников.
Сочиняли новые песни и танцы, шили нарядную одежду и красили оленью мездру кровавой охрой, добытой у подножия Дальнего хребта.
В тот день жители Галечной косы были разбужены привычным гулом приблизившегося к берегу китового стада. Оно заполнило пространство от медленно надвигающейся на берег кромки льда до самых скал, о которые билась загустевшая от холода океанская вода.
На восходе все жители селения со стариками и малыми детьми направились на берег. На блюдах лежали красные креветки, раскрошенные лучи морских звезд, обломки ракушек, клешней, сушеные моллюски, обрывки морской травы. Все было сдобрено жиром нерпы.
Седовласые старики хриплыми голосами пели старинные песни, ведущие свое начало еще от легендарного Рэу. Им подпевали женщины и молодые люди.
От множества китовых фонтанов вода кипела, и в воздухе висела мельчайшая, похожая на пар, водяная пыль.
По знаку старейшего люди разбросали дары в волны, и киты, словно по единому приказу, возблагодарили высокими фонтанами земных братьев и медленно удалились привычной тропой к берегам, где в долгую зимнюю пору не замерзает вода.
Гиву вместе со всеми бросал в волны крошево священной пищи, которую сам бы ни за что не взял в рот, пел песни, но думал о своем, о том, откуда у человека такая крепкая вера в эти бессмысленные действия…
После захода солнца в большой яранге загремели бубны, и каждый исполнил танец Кита, стараясь превзойти другого в искусстве выражения чувств.
Гиву медленно натягивал танцевальные перчатки: на черной нерпичьей коже силуэтами были нашиты маленькие китята. Когда танцор шевелил пальцами или двигал рукой, китята приходили в движение и казалось, что они плывут по темной морской воде.
Каждый раз, танцуя в такт ударам бубна, Гиву дивился про себя неожиданному ощущению. Он словно бы начинал заново расти, увеличивался в размерах, заполняя просторную ярангу, вылетал через верхнее дымовое отверстие и растекался всюду, по всей Галечной косе, к проливу, за лагуну, в скалистые гроты, забитые прошлогодним снегом, превратившимся в темный лед.
Вместе с ним росло его сердце, легкие, которым уже мало было воздуха здесь, в яранге.
Когда он танцевал, занятый собственными ощущениями, он никого не видел, и звуки бубнов и голоса певцов звучали внутри него самого.
На этот раз Гиву вдруг увидел глаза женщины, которую он взял на берегу ручья и с которой жаждал зачать новую жизнь. Да, он тогда почти и не помнил, как это случилось, желание все затмило — небо, и даже жесткую, покрытую мелкими камнями землю…
Тепло росло изнутри, незнакомое, новое, будто кто-то забрался в грудь и разжигал огонь терпеливо, слегка дуя в маленький костерок.
Руки Гиву трепетали на уровне лица, он видел узор на перчатках, и сквозь него, сквозь тела изображенных китят. Плывущих по темному морю, глаза той женщины. Он с радостным беспокойством прислушивался к растущему теплу, к нежности, к новому чувству, в котором не было того яростного огня желания, а тихое пение, словно колеблющееся пламя на снежном поле.
С первым снегом Гиву поставил отдельную от родителей ярангу и привел в нее ту женщину, которая отныне считалась его женой.
Жаркими ночами Гиву ждал прихода наивысшего счастья, которое ознаменовало бы зарождение, зачатие новой жизни, но, как ни старался он, этого не случалось.
Разочарованный, он уходил в тундру и бродил по пологим холмам, забираясь иной раз так далеко, что домой приходил только к утру.
Он долго размышлял наедине. Мысли роились в голове, как летние комары, появляясь и исчезая помимо его воли. Они были странные и назойливые, и от них уже нельзя было просто отмахнуться. Они требовали ответа.
Старая Нау пришла поздним вечером и устроилась в углу яранги. Она так и продолжала жить, переходя из одной яранги в другую.
Она разговаривала с женой Гиву о выделке шкур, о шитье одежды, о том, из каких жил выходят наилучшие нитки, как вялить нерпичьи ласты так, чтобы кожа снималась легко, как перчатка с руки…
Гиву слушал старуху, и единственная мысль билась, как пойманная в сеть птица: действительно ли она бессмертна?
Среди ночи Гиву проснулся в холодном поту. Он нащупал остро заточенный нож и представил, как лезвие входит в жилистую, со множеством каких-то движущихся частей старческую шею Нау и темная кровь окрашивает белую шерсть оленьей постели.
Он даже слышал, как хрипит старуха, испуская последний дух, и вечная жизнь уносится вдаль, в синее небо, сквозь облака, просвечивающие луной и полярным сиянием.
Гиву не знал, как отвлечь себя, чем отогнать эти страшные мысли. Он прижался к жене, ощутив всем телом мягкую, излучающую тепло кожу. Жена покорно придвинулась к нему, раскрываясь навстречу, как весенний тундровый цветок.
Гиву вдруг почувствовал то долгожданное, сокровенное… Огромную, медленно слабеющую нежность, которая, словно сладкая боль где-то в глубине тела, долго не отпускала… А по мере того как она уходила, странное блаженство охватывало тело, возносило на волшебную вершину, откуда оно стремглав неслось вниз, и ветер так же свистел в ушах, как в те мгновения, когда мальчишкой Гиву на санках из моржовых бивней катился по склону горы, от вершины до заснеженной лагуны.
На этот раз он был уверен в том, что зачал новую жизнь. Мысль о старой Нау, о ее бессмертии теперь казалась такой маленькой и незначительной, что Гиву усмехнулся про себя и вышел из яранги в ночную свежесть зимней полярной ночи.
Он вышел в тундру, окрыленный радостью и новой песней, которая рвалась из груди, из огромной нежности, облаком заполнившей грудь. А вдруг это и есть та Великая Любовь, о которой толкует старая Нау? И он приобщился к ней, и она осенила его, наградив за терпение и упорство.
Гиву видел перед собой густую синеву, которая постепенно переходила в усыпанное яркими звездами ночное небо. На северной стороне, за спиной Гиву, полыхало полярное сияние, отблески огня пирующих в подземельях китов освещали уснувшую землю морских охотников.
Гиву пересек лагуну и, пройдя через пологие холмы к восходу недолгого солнца, оказался у подножия Дальнего хребта.
Далеко он зашел. Он бы прошел и дальше, но тут вдруг его остановил голос:
— Стой и оглянись!
Гиву покорно остановился.
Все было по-прежнему, и ничего нового и особенного он не увидел. Так же светили в вышине звезды, только чуть поблекли перед восходом солнца, да полярное сияние погасло…
— Как ты теперь видишь?
Голос был странный, словно им было все наполнено вокруг. Он исходил отовсюду — сверху, снизу, куда бы ни поворачивался Гиву. Он не удивился появлению этого голоса, словно так и должно было случиться.
Гиву еще раз, повинуясь невидимому голосу, огляделся и вдруг стал замечать, что видит и впрямь как-то иначе, словно его глаза промылись, очистились от пелены некоего тумана. Все было удивительно отчетливо: каждая складка отполированного ветром снега, каждый оттенок цвета его, меняющегося вместе с освещением неба, камешек или сухая травинка, торчащая из-под снега. Ноздри чуяли дальние и ближние запахи речного льда, промерзшей насквозь земли, изнемогающей под толстым слоем снега…
— Отныне ты будешь видеть и слышать больше и лучше, чем любой человек!
Так сказал невидимый голос, и настороженное ухо Гиву уловило, как голос стал затихать, словно горное эхо, уносящееся в пространство.
Из груди рвался вопрос: кто ты? Почему ты избрал именно меня, а не кого-то другого? Почему ты ничего не сказал о тайне старой Нау?
Гиву вернулся в селение, и жена с молчаливым удивлением взглянула на него: она никогда не видела мужа таким просветленным, счастливым, не обремененным какими-то смутными мыслями.
С тех пор Гиву всегда возвращался с добычей, — ноги как бы сами несли его туда, где таились нерпы, вылезающие на снежный покров морского льда.
Заметив его удачливость, жители Галечной косы стали спрашивать его о видах на охоту, и, к собственному удивлению, Гиву отвечал уверенно и давал всегда дельные советы.
И повелось в селении, что к Гиву стали приходить по всякому поводу, даже когда заболевали собаки или ребенок.
И Гиву давал советы, снабжал людей лекарствами, сделанными из трав и снадобий, куда входили разные части морских животных, желчь белых медведей и загустевшая черная кровь лахтака.
Иногда Гиву чувствовал необходимость сам вызвать Голос, и тогда он брал бубен, смачивал гудящую поверхность водой, тушил огонь в пологе и начинал, петь, время от времени останавливаясь и прислушиваясь.
Слова приходили неведомо откуда, но Гиву ни разу не пришло в голову искать источник этих голосов. Лишь глубокие бездонные глаза старой Нау вызывали беспокойство, но стоило подумать о чем-то другом, как мысли об этой старухе сами собой исчезали.
Незаметно и постепенно Гиву стал самым известным и необходимым человеком в селении, и люди, перед тем как приступить к важному делу, считали своим долгом посоветоваться с ним.
И стали называть его Энэныльын — это означало «исцеляющий».
Жена Гиву родила крепкого коричневого мальчишку, который сразу же заорал громко и требовательно. Старая Нау обтерла его синим весенним снегом, завернула в мягкий пыжик. Присыпала пупок пеплом жженой коры, а каменное лезвие, которым обрезала пуповину, положила в кожаный мешок и спрятала в укромное место.
— Как китенок, — приговаривала старая Нау, любуясь лоснящейся кожей малыша.
Голоса предрекали мальчишке благополучие, и Гиву чувствовал, как в его груди бьется огромное счастливое сердце, переполненное нежностью.
— Наверное, это и есть Крылья Великой Любви, — высказал предположение Гиву за вечерней трапезой.
Старуха молча покачала головой.
— Великая Любовь простирается на всех людей, — сказала она. И еще: — Если в твоем сердце есть удовлетворение от того, что ты сделал, тогда ты можешь сказать — я познал Великую Любовь…
В селение пришла никогда не виданная болезнь.
Люди вдруг начинали плохо видеть, теряли вкус к еде, лежали целыми днями, безучастные ко всему, пока тихо не уходили сквозь облака.
Покойников торопливо свозили на Холм Усопших, но некормленые собаки приволакивали обгрызенные руки, ноги и даже головы умерших.
В ярангу Гиву пришли растерянные жители Галечной косы.
— На тебя одного надежда, — сказали люди.
Гиву молчал, ибо не знал, как ответить несчастным, испуганным людям. Он сам был в полной растерянности и каждое утро со страхом прислушивался к сонному дыханию сына, с тревогой ожидая признаков надвигающейся болезни. Он словно носил в себе хрупкий сосуд, наполненный драгоценной жидкостью, в котором сосредоточилась его любовь к новой жизни, к мальчику.
— Мы знаем, что ты видишь и слышишь лучше, нежели мы, — говорили опечаленные люди, — и вся наша надежда только на тебя.
Гиву тщательно оделся, натянув поверх меховой кухлянки длинный замшевый балахон, украшенный полосками разноцветной шерсти оленя, кусочками замши и меха. На ногах у него были низкие торбаса с тщательно вышитым орнаментом, повторяющим рисунок на ритуальных веслах. На руки он медленно надел теплые рукавицы и взял священный посох из легкого суставчатого дерева с кружком на конце, чтобы не проваливаться в снег.
Стояла удивительно тихая погода. Солнце светило с вершины небосвода, и лучи его, отражаясь от снега, от полированных склонов сугробов, больно били по глазам. Гиву вытащил из-за пазухи кожаную накладку на глаза с узкой прорезью и повязал на лицо. Повязка хорошо защищала зрение и оберегала глаза от мучительной болезни.
Несмотря на хорошую, ясную погоду, Галечная коса поражала пустынностью и безлюдьем. Даже собаки лежали неподвижно, свернувшись у яранг, и равнодушно смотрели на единственного человека, который шел мимо них, широко размахивая посохом из священного суставчатого дерева.
Синяя тень прыгала с сугроба на сугроб, словно стараясь обогнать человека, и тень от священной палки то изламывалась, то укорачивалась.
Гиву прошел последнюю ярангу, прошагал по снежному полю и подошел к подножию скал.
Отсюда, повинуясь какому-то наитию, Гиву повернул в сторону моря и на возвышении, намытом волнами, но нынче покрытом снегом, остановился и огляделся.
Под скалами темнела синяя тень, торосы уходили вдаль, и повсюду кругом царила ослепительная солнечная тишина, от которой в груди росла тревога и сохло в горле.
Здесь пролегала дорога, по которой жители Галечной косы уезжали на собачьих упряжках в море, в гости в соседние селения. В другое время снег в этих местах был бы испещрен следами полозьев нарт, но сейчас это была девственная белая поверхность.
Что это?
Какие-то мухи, комары…
Но разве они могут существовать на снегу? Днем еще можно ощутить солнечное тепло, да и то если долго и неподвижно стоять, повернувшись лицом к свету, а ночью бывает такой мороз, что даже покрытые густой шерстью собаки просятся в ярангу. А тут какие-то насекомые…
Гиву поспешил к мелькающим на снегу темным пятнышкам и вдруг остановился в изумлении. Сердце забилось от ужаса: перед ним стоял человек. В кухлянке, в торбасах, на голове его красовался малахай. Самый что ни на есть взаправдашний человек, с отчетливыми чертами лица, улыбающийся с виноватым видом, но… величиной с сустав мизинца, а может быть, даже меньше. Гиву уставился на него и похолодел — еще шаг, и он бы наступил на этого человека и раздавил его своими лахтачьими подошвами.
— Ты кто такой? — спросил Гиву, опустившись на колени.
— Мы — рэккэны, — ответил человечек.
И тут Гиву заметил, как отовсюду к нему торопятся, переваливая через снежные ямки, казавшиеся им глубокими рытвинами, такие же человечки. Они широко размахивали руками, и поэтому только вблизи их можно было как следует рассмотреть. Но еще более Гиву удивился, когда увидел мчавшуюся к нему собачью упряжку и запряженных в нее собачек размером чуть больше мухи.
— Что же вы тут делаете? — спросил Гиву.
— Болезнь везем, — ответил человечек. — Знаем, какую беду мы причинили вашему селению. Но такова наша горькая доля. Мы стараемся всегда проезжать вдали от людских селений, но на этот раз пурга запутала нам следы, сбила нас с дороги и мы оказались здесь. Теперь ваши люди будут болеть до тех пор, пока мы не проедем. А для нас, которые намного меньше вас, для наших собачек расстояние от первой яранги Галечной косы до последней — велико. Нам требуется несколько дней, чтобы одолеть его. На ночь мы останавливаемся, отдыхаем, а утром — дальше в путь.
— Так что же нам делать? — с беспокойством спросил Гиву.
— Уж и не знаем, как быть, — вздохнул человечек, и Гиву увидел, как из его крошечного ротика вырвался еле видимый парок.
Голоса у рэккэнов были тонюсенькими, чем-то походили на птичье щебетание, но слова они произносили отчетливо, ясно.
— А много вас тут? — спросил Гиву.
— Десяток нарт, — последовал ответ.
Остальные рэккэны внимательно слушали разговор, а некоторые даже присели на торбаса Гиву и удивленно разглядывали швы, видимо казавшиеся им гигантскими.
— Давайте я вас провожу через селение на своей нарте! — предложил Гиву.
— Это было бы хорошо! — обрадовался человечек. — Только будь с нами поосторожнее — ты же великан!
— Я постараюсь, — пообещал Гиву.
— И еще одно: наше существование — для людей тайна, — многозначительно произнес рэккэн.
— Я понимаю, — ответил Гиву.
Он бегом вернулся к своей яранге, снял с крыши легкую нарту, перевернул ее полозьями вверх и нанес на них тонкий слой льда, чтобы они хорошо скользили по снегу.
Хотел было запрячь собак, но, подумав, решил от них отказаться: кто знает, не поедят ли голодные псы этих маленьких рэккэнов вместе с их упряжками.
Гиву спешил, почему-то боясь, что вот придет он на место, а там ничего такого не окажется: уж очень неправдоподобными показались, ему человечки. Эта неправдоподобность, как ни странно, усиливалась еще и тем, что они были такие же точно, как настоящие люди. Гиву вспоминал маленький клочок пара, вырвавшийся изо рта рэккэна, и его охватывало удивительное волнение.
Рэккэны ждали Гиву.
Они подогнали крохотные нарты с каким-то непонятным грузом, крепко увязанным на них, а мухоподобные собачки еле слышно тявкали, и Гиву сдерживал себя, чтобы не улыбнуться, глядя на них.
Сами рэккэны были очень серьезны. Они попросили Гиву помочь им погрузиться на его нарту, потому что это для них было очень высоко. Гиву снял рукавицы и осторожно, двумя пальцами, стал поднимать рэккэнов и их собачек на нарту. Он чувствовал сквозь кожу пальцев их живые крохотные тельца, ощущал движения их ручек, ножек, одетых в рукавицы, в торбаса, всматривался в их серьезные лица и все ждал, что вот он проснется — и это причудливое видение улетучится, как это всегда бывает после красочного сна. Но Гиву не пробуждался. Он осторожно грузил рэккэнов на свою нарту, пристраивая их так, чтобы они не свалились.
Наконец все было готово, и он впрягся в упряжь.
Он шел кромкой морского льда так, чтобы со стороны яранг его не было видно. Иногда он оглядывался и видел рэккэнов, сгрудившихся на нарте, крепко вцепившихся друг в друга. Он слышал повизгивание крохотных собачек, вскрики человечков и старался идти потише и выбирать путь поровнее, смекая, что маленький для него снежный заструг — для рэккэнов высочайшая гряда торосов и легкий удар полозьев о кусок льдинки может вышибить из них дух.
Гиву прошел последнюю ярангу и взял направление на юго-запад, чтобы и соседнее селение осталось в стороне от дороги этих рэккэнов, везущих болезнь.
Еще грузя их на свою нарту, Гиву старался рассмотреть, что же это за болезнь и как она выглядит. Но груз плотно был увязан, и ничего нельзя было увидеть.
Недалеко от пролива Пильхын Гиву остановился.
Рэккэн прошел по доске к передку нарты и сказал:
— Отсюда мы поедем сами.
Гиву осторожно поснимал нарты, собачек и самих рэккэнов.
Они хлопотали вокруг упряжек, распутывали постромки, покрикивали на своих собачек, и Гиву снова чувствовал себя странно и неловко, и ему порой приходила мысль о том, что он попросту несказанно вырос, стал великаном.
Рэккэны сели на свои нарточки. Тот, кто первым повстречался с Гиву, подошел к его правому торбасу и сказал:
— Мы едем дальше. Благодарим тебя за то, что ты помог нам. Но еще больше ты помог своим землякам. Мы и так стараемся идти в обход, но плохо знаем землю, и случается иной раз так, что натыкаемся на людское селение…
— А как выглядит сама болезнь? — решившись, спросил Гиву.
Лицо рэккэна перекосил ужас, и он таинственным шепотом сказал:
— Этого не дано никому видеть. Болезни уложены на наши нарты, и мы не смеем распаковывать их. Но оттуда исходит дух, который поражает людей, когда мы проезжаем через поселения…
— А сами-то вы подвержены этим болезням? — спросил Гиву.
— Нас они щадят, — ответил рэккэн. — Иначе на чем бы они ездили?
Рэккэны тронули свои нарты и поехали вперед, оставляя на снегу еле видимый след от полозьев крохотных нарт, который можно было разглядеть лишь низко нагнувшись. Через некоторое время, когда нарты исчезли из поля зрения, Гиву сделал несколько шагов вперед, чтобы догнать рэккэнов, но уже не мог ни увидеть их, ни даже снова найти следы на снегу — они словно растворились в голубом весеннем воздухе, пронизанном солнечным светом.
Гиву медленно возвращался в селение.
Гиву вошел в чоттагин своей яранги и громко сказал жене:
— Болезнь уехала!
Старая Нау заметила недоверие на лице женщины и укоризненно сказала:
— Он сказал правду.
А потом, к вечеру, когда солнце склонилось над розовыми снегами, старая Нау сказала людям, собравшимся в яранге Гиву:
— Правда всегда удивительнее выдумки, и в нее иной раз трудно поверить. Бывает, что человек собственным глазам не верит. Но сегодня вы стали свидетелями великой правды — Гиву спас людей. Судьба отмечает таким даром только избранных, способных верить в то, во что никогда не поверит обыкновенный смертный.
Гиву было уже много лет. У него росли внуки, а сын, которого он уберег от болезни, увезенной рэккэнами, прославился по всему побережью силой и удачливостью.
Гиву чувствовал приближение старости, словно притаившуюся за горами зиму. По утрам ему уже не хотелось вставать, и он долго лежал в постели, высунув голову из полога, разглядывая небо в дымовое отверстие, вдыхал свежий воздух и думал о тайне бессмертия. Да, это было так — старая Нау оставалась в точности такой же, как и в годы его детства, юности, зрелости и, наконец, старости — его, самого знаменитого человека, самого уважаемого и почитаемого не только на Галечной косе, но и в далеких окрестностях. Ничто ее не брало — ни голод, который не раз переживали в селении, ни холод, ни дожди, ни снежные бураны.
В Священные Китовые праздники, когда встречали первые стада или провожали их на долгую зиму, старую Нау по-прежнему сажали на почетное место, но обращали на нее столько же внимания, сколько на ритуальное весло, расписанное изображениями китов.
Зато люди не переставали славословить Гиву, большого человека, вездесущего, способного указать места, богатые зверем, предсказать погоду, вылечить занедужившего.
А что старая Нау?
Кроме сказок о китовом происхождении людей да неправдоподобных россказней о том, что она была женой Кита Рэу и даже сама рожала китят, от нее не было толку. Даже в то, что она живет вечно, никто не верил, потому что проверить это было невозможно.
Но Гиву знал: если Нау и не бессмертна, то, во всяком случае, она живет столько, сколько не живет обыкновенный человек. В редкие месяцы, когда она переселялась в ярангу Гиву, он старался высмотреть нечто особенное, что отличало бы старуху от обыкновенного смертного жителя Галечной косы. Но старая Нау была обычна до скуки. Она ела все, что едят в ее возрасте, остерегалась жесткой и грубой пищи, ибо зубы ее были стерты до самых корней. Она спала чутко и часто просыпалась среди ночи. Разговаривала о совершенно обычных вещах, и, если на нее не находил зуд рассказывания историй о китах, она сплетничала, судачила о чисто женских делах. Стыдно в этом признаться, но Гиву не только внимательно присматривался к привычкам и поведению старухи, но и подсматривал за тем, как она справляла свои естественные нужды. Ничего особенного, все точно так же, как у всех людей ее возраста…
Так в чем же дело?
И снова Гиву спросил ее об этом.
— Не первый раз задают мне такой вопрос, — с оттенком недовольства заметила Нау.
— Людям любопытно, — настаивал Гиву.
— Я не чувствую себя долго живущей, — уклончиво ответила Нау.
— Однако какая ты была в годы моего детства, такая осталась и по сию пору, когда я уже старик, — сказал Гиву.
— Почему ты спрашиваешь о несущественном? — раздраженно заметила старая Нау. — Разве у тебя нет других забот?
— Однако если тебя попытаться убить — интересно посмотреть, умрешь ли ты от телесной раны? — спросил Гиву.
Старуха с удивлением поглядела на него, и две мутные слезинки выкатились из ее глаз.
— Как ты мог такое сказать? — всхлипнула она. — Ты, верно, нездоров… Разве может человек поднять руку на человека? Да он перестанет быть человеком, если только сделает это.
Гиву понял потом, что именно этот неосторожно вырвавшийся вопрос ускорил его уход через облака в другой мир… Как же он мог такое спросить? И после этого Гиву во взгляде старой Нау улавливал глубокое сочувствие и сострадание, хотя старик на вид был крепок, ничем не болел до самой смерти. Только силы от него уходили, словно в середине лета иссякал ручей, по мере того как уменьшался питающий его снежник.
И у старого Гиву напоследок даже не осталось сил, чтобы ненавидеть старую Нау.
Он понял, что, как бы ему ни было хорошо, какие бы почести ему ни воздавались, настоящее счастье у старой Нау, которая и с виду, и по жизни — обыкновенная старуха. Но старуха, которая знает тайну бессмертия и Великую Истину. Да, она говорила о Великой Любви, но все уже относились к ней как к древней сказке.
Поворочавшись в мягкой оленьей постели до полудня, старый Гиву выходил из яранги и садился на большой камень, служивший грузилом для моржовой крыши. Он сидел, и мимо него проходили люди. Они почтительно здоровались с Гиву и по привычке просили у него совета.
После него все останется. И это высокое небо, облака, скалы, море… Его земляки потом умрут, но вместе с вечными горами, облаками, небом и ветром будет существовать и эта старуха — старая Нау.
Подбежал внук — Армагиргин. Он чуть не свалил с камня деда и громко расхохотался, когда увидел, как тот зашатался и стал хвататься за воздух.
— Недобрый ты, — укоризненно сказал ему Гиву. — Разве можно смеяться над слабым и немощным?
— Но это так весело! — уверял его Армагиргин. — Как рыба канаельгин, когда окажется на берегу!
Гиву смотрел на внука и точно себя видел в детстве. Правда, в отличие от него, Армагиргин был крепок телом, оживлен и общителен. Но внутренние особенности Гиву у его внука были выставлены наружу, словно нашитые на кухлянку яркие украшения. Честолюбие, стремление властвовать над другими, сладкое удовлетворение от повиновения других — все это было так знакомо… И если Гиву утолил жажду честолюбия долгим и упорным трудом и размышлениями, то Армагиргин брал все это с ходу.
Многое объяснялось, конечно, тем, что он был внуком такого человека, как Гиву.
Но каково будет разочарование, когда он увидит, что есть человек, через которого не переступить. Даже когда делаешь вид, что Нау не существует, что ее присутствие не волнует, все равно она — как немой укор, как олицетворение совести. Эта старая Нау, вечная старуха, которая живет как бы вне времени с одной и той же сказкой о китах.
Гиву вспомнил, что сказал Армагиргин, когда услышал о том, что в море плавают его братья-киты. «Не хочу, чтобы эти безобразные чудовища были моими братьями! — кричал мальчишка в истерике. — Они огромные, черные и страшные!»
Старая Нау с ужасом смотрела на мальчика и что-то шептала — наверное, свои китовые заклинания. Тогда с трудом удалось успокоить мальчика. Но с возрастом он не изменил своего отношения к сказкам старой Нау, и на его лице всегда бродила усмешка, когда кто-нибудь при нем начинал рассказывать старую-престарую сказку о происхождении приморского народа.
Когда Армагиргин впервые пошел на молодой лед, только что покрывший море, Гиву дал ему в руки чудесный посох из легчайшего суставчатого дерева и сказал:
— Этот посох через многие дальние земли пронес наш предок Эну в поисках Истины.
— И он нашел ее? — торопливо спросил Армагиргин.
— Он сказал, возвратившись из дальнего пути: истина одна — нет ничего лучше нашей земли, родины…
— И это все, что он привез? — усмехнулся Армагиргин.
— И еще — он принес эту палку, которая переходит в нашем роду к достойнейшему, — сказал Гиву.
Армагиргин взял безо всякого видимого трепета суставчатую священную палку и подивился ее легкости.
— Пусть она принесет тебе счастье и удачу, — сказал голосом, дрожащим от волнения и избытка любви к внуку, Гиву.
— Прежде всего я сам постараюсь добыть зверя, — сказал Армагиргин и отправился в море вместе со своими сверстниками.
Возвратились они с богатой добычей: Армагиргин тащил трех нерп. Его спутники потом рассказывали, как он удачливо ловил тюленей. Поймав зверя, он уволакивал его подальше от воды, садился на него верхом и с громким хохотом тащился на спине бедного животного к воде. У самой воды он соскакивал снова, оттаскивал тюленя подальше от воды и опять садился на него, пока зверь в изнеможении не клал голову на снег.
Эти рассказы веселили всех, и только старая Нау укоризненно качала головой и шептала свои китовые заклинания.
Когда Гиву почувствовал, что смерть уже стоит у входа в ярангу, он повелел позвать к нему Армагиргина. Внук пришел веселый, нетерпеливый, и, видно, ему не хотелось долго оставаться в затхлости плохо проветриваемого полога, где уже ощутимо пахло тленом.
— Внук мой, — проникновенно заговорил Гиву и крепко взял за руку Армагиргина, словно боясь, что он не даст договорить, не послушает и убежит к своим громогласным друзьям, шумевшим за стенами яранги. — Хочу тебе на прощание сказать: ты многого добьешься в жизни, большего, чем я, — я это чувствую… Только предостеречь тебя хочу: ты никто, пока не разгадаешь тайну этой старой женщины…
— Какой женщины? — удивился Армагиргин.
— Старой Нау…
— Ах, этой! — махнул рукой Армагиргин. — Так она сумасшедшая. И все, что она говорит, всем уже давным-давно надоело, потому что это неправда!
— Армагиргин, — Гиву попытался сжать сильнее руку внука, но тут последние силы покинули старика, и его оставил дух, вознесшийся прямо через широко распахнутое дымовое отверстие и через облака…
Да, это был настоящий человек, которым любовались всюду, где только жили морские охотники и оленные люди.
Сильный, красивый, высокий, с громким голосом, от которого рябила спокойная вода на лагуне, Армагиргин говорил, что все счастье человека в его силе, в том, что человек может все и ему все дозволено.
Он еще в детстве смеялся над теми женщинами, которые оставляли в мышиных норах часть корешков и еще отдаривали мышей кусочком сушеного мяса.
— От этих маленьких ничтожеств надо брать все! — говорил Армагиргин и костяной мотыжкой разорял мышиные норы, выгребая оттуда последние пэлкумрэт. Если он заводил невод в лагуну, то старался бросить в котел все, до последнего малька.
И при этом говорил и хохотал громко.
Людям было хорошо с ним, потому что каждый мог говорить то, что хотел, делал то, что ему надобно, и удовлетворял свои желания так легко и просто, как спал и ел.
Понемногу люди перестали благодарить морских великанов за помощь в морской охоте. Армагиргин утверждал, что это только кажется, что киты пригоняют морских зверей к берегам. А на самом деле животные приходят сами, по своей нужде.
Осенью, когда за мысом, на галечном пляже, омываемом пенистым студеным прибоем, вылегли моржи, решено было бить их ранним утром, когда выйдет солнце.
Охотники подкрались сверху, тайком спустились и напали на мирно отдыхающих животных. Они кололи всех не разбирая, старых и молодых. Глухой стон моржей и тяжкий дух поднимался над морем, вплетаясь в резкий запах холодного прибоя.
Когда последний морж был заколот, Армагиргин поднял вверх окровавленный нож и крикнул так громко и победно, что с соседних скал поднялись тысячные стада гнездующихся птиц.
А вдали плыли киты и фонтаны поднимались над водой.
— Мы! — кричал Армагиргин. — Мы настоящие хозяева земли! Все, что нам надобно, мы будем брать, не благодаря и не спрашивая об этом никого!
Всю зиму жители Галечной косы валялись в сытой истоме. Подземные мясные хранилища были переполнены. На охоту ходили, лишь истосковавшись по свежему нерпичьему мясу. По вечерам в большой яранге били в бубны и пели песни о человеческой удачливости, о том, что сильным людям все дозволено и доблесть человека, настоящего мужчины, в том, чтобы суметь ухватить сегодняшнее счастье, словно красавицу за развевающиеся волосы.
Армагиргин взял себе еще одну жену, ибо при таком обилии еды сил у него было столько, что ему уже мало было одной женщины, а через год, когда было разорено моржовое лежбище, взял и третью.
Певцы сочиняли о нем песни и в танцах изображали его великим человеком, подарившим людям настоящее счастье сегодняшней жизни. Это не было обещанием будущих благ, это не было призрачным утешением, когда несчастный человек кидал крошки сушеного мяса непонятным богам, — это было сытое счастье, от которого человек громко рыгал и смотрел на все сверху, словно, неожиданно воспаривший над землей.
На следующую осень моржи не вылегли на лежбище. Они далеко обходили Галечную косу, и людям приходилось гнаться за ними далеко от берега.
Но это только раззадоривало и воспламеняло охотников, которые не знали, куда девать силу, накопленную сытой зимой. Сильными руками они гребли и сообщали байдарам такую скорость, что иной раз пытались состязаться с китами, которые по-прежнему, не опасаясь людей, плавали рядом с их байдарами.
— Эй вы, предки! — кричал им Армагиргин. — А ну покажите, братья, как вы плаваете!
И киты, словно понимая вызов, мчались рядом с байдарами, обдавая сидящих в них брызгами фонтанов.
Когда охотники возвращались к берегу, ведя на буксире убитых моржей, на берегу уже ждали женщины и старики. Вместе с ними стояла старая Нау, ставшая за последние годы очень молчаливой. Она как бы еще больше состарилась, хотя никогда не жаловалась на свои недуги.
Переселяясь из яранги в ярангу, она обходила жилище Армагиргина, но тот только криво усмехался и говорил, что присутствие этой старухи, рассказывающей пустые сказки, навевает на него тоску.
— Разве человек может поверить в то, что эти толстые бессловесные твари, горы жира и мяса, наши братья? — разглагольствовал Армагиргин. — Чтобы выдумать такое, надо обладать болезненным воображением, старческим слабоумием и не верить в великое превосходство сильного человека над всеми зверями!
Люди внимали словам Армагиргина и сначала в душе, а потом и вслух стали с ним соглашаться, ибо то, что он говорил, было ясно и понятно в отличие от странных утверждений старой Нау о родстве с китами.
Они любовались своим земляком Армагиргином и всячески прославляли его, упоминая его имя при всяком случае.
А Армагиргин не знал, куда приложить свои великие силы.
Раз он вышел на охоту в одиночном каяке в Ирвытгыр — сужающийся залив, отделенный от моря длинной косой с двумя высокими горами на ней.
Он греб маленьким двухлопастным веслом навстречу поднимающемуся солнцу и громко пел:
Я превыше всего на свете!
Сила моя не одолима никем!
Морские пучины, небесные выси —
Все я достану, стоит мне
Только захотеть этого!
Каяк мчался по солнечной дорожке, словно летел поверх воды, обретя невидимые крылья. Вода журчала под кожаным днищем, подпевая охотнику, и каяк на ней подпрыгивал и звенел.
Когда берега скрылись в дымке, Армагиргин остановился и огляделся. Он любил вот так, один, выходить в море, чтобы испытать свою силу, ощутить еще раз, как много может сильный человек, вооруженный острым копьем.
Невдалеке мелькнула голова нерпы. В одно мгновение Армагиргин вонзил в нее гарпун и привязал бездыханное тело к борту каяка. Еще немного времени — и вторая нерпа покоилась в воде у другого борта. Хотелось совершить что-то необычное, потешить себя, поиграть своей силой.
Хоть бы налетел ветер, чтобы побороться с волнами, ощутить силу стихии и выйти победителем в борьбе с ней. После таких испытаний становишься еще сильнее и взор твой как бы пронзает большие расстояния.
Но безоблачное небо и тишина указывали на то, что спокойствие и хорошая погода воцарились на морском просторе.
Армагиргин играл двухлопастным веслом, вертел каяк, переворачивался в нем, но не было никого на огромном пространстве, кто мог бы увидеть и оценить, его силу и ловкость. Лишь, как обычно, невдалеке резвились киты, и чувствующий к ним всегдашнюю неприязнь Армагиргин выкрикивал обидные и вызывающие слова в их сторону.
Солнце начало свой путь обратно к горизонту, и Армагиргин поплыл к берегу, медленно рассекая воду веслом.
Когда в поле зрения показались яранги, охотник заметил впереди усатую голову лахтака.
Лахтак почти до ластов высунулся из воды и с любопытством смотрел на проплывающего охотника.
Армагиргин почувствовал, как в нем начинает играть кровь. Он отцепил нерп, которые тут же пошли на дно, и погнал каяк к лахтаку. Но тот нырнул, оставив на воде лишь медленно расходящиеся круги.
Армагиргин с досады плюнул на воду и медленно повел каяк к тому месту, где, по его предположению, мог вынырнуть лахтак.
Зверь показался так близко, что от неожиданности Армагиргин вздрогнул. Лахтак как бы насмешливо посмотрел на охотника и так же издевательски медленно ушел под воду, и Армагиргин отчетливо видел, как отлого вниз, в глубину, уходило серое тело усатого тюленя.
Это окончательно разгневало Армагиргина, и он готов был отправиться в морскую пучину вслед за насмешливым лахтаком.
Охотник подплыл к тому месту, где должен был вынырнуть лахтак, и, как только он показался, Армагиргин быстро нагнулся и двумя руками ухватил его за усатую голову, но… лахтак легко выскользнул и нырнул круто вниз.
Армагиргин крепко выругался и приготовил гарпун.
На этот раз лахтак вынырнул довольно далеко от каяка. Охотник бросил гарпун, вложив в удар всю силу злости. Острие прошило лахтачью коксу, как бы привязав животное к лодке. Армагиргин осторожно потянул к себе ременной линь, медленно приближая раненое животное, чтобы не причинить ему вреда.
Огромными глазами, как бы умоляя избавить его от мучений, лахтак смотрел на Армагиргина, но тот, усмехаясь, громко пел песню и греб изо всех сил. Каяк его шел так быстро, что следом вспенивалась вода.
На берегу, как обычно, стояли земляки и громкими криками приветствия встречали Армагиргина, славя его силу и удачливость.
Армагиргин подтащил лахтака и сказал:
— Не надо его добивать!
С этими словами он выскочил на берег и кинулся с острым ножом на лахтака. Снял с живого зверя шкуру вместе со слоем жира. Люди никогда такого не видели, и, как они ни уважали и ни боялись Армагиргина, на этот раз они примолкли, охваченные ужасом.
Тело бедного лахтака представляло собой сплошную кровоточащую рану. Со злорадным громким смехом Армагиргин высоко поднял лахтака и бросил в воду, оставив на берегу снятую вместе со слоем жира его кожу.
— Ну, теперь плыви и расскажи своим морским богам о том, как силен и велик Армагиргин! — кричал охотник. — Расскажи им сказку, как рассказывает наша сумасшедшая старая Нау! А где она? Почему она не пришла на берег?
— Занедужила она, — сообщил кто-то.
— Как занедужила? — нахмурившись, спросил Армагиргин. — Она ведь вечная и никогда не болевшая!
И вправду, никто не мог вспомнить, чтобы старая Нау когда-нибудь болела.
Но на этот раз она действительно слегла и не выходила из яранги.
Ободранный лахтак медленно отплывал от берега, и в прозрачной, ясной воде за ним тянулся кровавый след.
Солнце быстро опускалось к воде, и вдруг невесть откуда над горизонтом появились тучи и потянуло ветром. Гладкая морская вода покрылась рябью, и, когда люди поднялись к ярангам, в берег ударила первая волна.
На побережье погода меняется быстро и неожиданно, но такого, как это случилось сегодня, никто не помнил. Порыв ветра сразу же сорвал несколько крыш. Большое кожаное ведро с грохотом протащило мимо укрепленных на подставках байдар. Гирлянды сушащихся моржовых кишок посрывало и унесло за лагуну.
Словно и не было ясного летнего дня: все почернело, потемнело, и с низкого неба хлынул проливной дождь.
Крики людей, укрепляющих жилища, смешивались с воем ветра, гул накатывающихся на берег волн пронзался воем испуганных собак и плачем ребятишек.
В довершение всего мрак осветился вспышками молний.
— Илкэй! Илкэй! — в ужасе кричали люди.
Огненные стрелы прочерчивали небо, и дымовые отверстия яранг освещались синим зловещим светом.
Армагиргин сидел в своей яранге и дрожащими руками сжимал рукоятку священного бубна, оставленного ему покойным Гиву. Он пытался вспомнить слова песнопений, но на память приходили совсем другие слова, с которыми он привык обращаться к морю, к животным и даже к своим землякам.
Как же они звучат, эти слова добра и любви?
В тщете оставив бубен, Армагиргин выполз из своей яранги и, пригибаясь под ветром, цепляясь за неровности почвы, пробрался в ярангу, где лежала больная старая Нау.
— А, это ты пришел, — слабым голосом сказала старуха.
— Что это? — в испуге спросил Армагиргин. — Неужто в отместку за то, что я сделал с лахтаком?
— Это только предостережение, — слабо произнесла Нау. — Буря пройдет, она вечно продолжаться не может, однако ты должен взглянуть на себя со стороны и увидеть себя другими глазами.
— Какими же? — спросил Армагиргин.
— Глазами Великой Любви.
Армагиргин промолчал: он с детства слышал эту сказку, но даже сейчас, при свете молний и в грохоте бури, он продолжал сомневаться…
— А что делать? — спросил Армагиргин.
— Жить согласно совести, — сказала старая Нау.
— А как это? — не понял Армагиргин.
Старая Нау приподнялась на локте и с удивлением взглянула на Армагиргина.
Армагиргин ушел от старой Нау в непонятном для себя состоянии. Да, он понимал, что своими поступками он вызвал возмущение природных сил. Но, с другой стороны, и раньше бывали сильные бури…
Огромные волны перекатывались через низкие места Галечной косы. Жители яранг, расположенных на морской стороне, покинули свои жилища и, сгибаясь под тяжестью домашнего скарба, бежали на другой берег лагуны, куда не могли достать волны.
Армагиргин с трудом добрался до своей яранги.
Волны уже разрушили одну стенку, обращенную к морю, и пенистая вода заполняла чоттагин. Очаг затопило, и вперемешку с пеплом плавали морские звезды и обрывки водорослей. Еще одна волна ударила, и выплыл маленький моржонок с только что пробивающимися клыками. Он смешно бил ластами, пытаясь уцепиться за землю, и жалобно моргал маленькими, спрятанными за толстыми кожаными складками глазами. Ничего особенного в этом моржонке не было бы, если бы не его ярко-красная кожа, которая словно сама горела.
Следующей волной моржонка смыло обратно в море.
К утру ветер стал немного утихать.
Армагиргин выбрался наружу.
Ветер еще был так силен, что море казалось кипящим. Огромные волны светились вершинами, вспененные верхушки отсвечивали, и отблеск их простирался далеко, до самого горизонта.
Молчаливый и подавленный вернулся Армагиргин в свою ярангу.
Люди заметили, как сильно переменилась старая Нау после памятной бури, когда едва не снесло яранги Галечной косы. Раньше она хоть и была старой женщиной, но крепкой еще, а теперь она выглядела просто дряхлой, и, наверное, стала видеть хуже, потому что путала людей, и часто отвечала невпопад. Единственное, что она хорошо помнила и всегда рассказывала, — это всем известную сказку о китовом происхождении приморского народа.
Люди прятали усмешку, если она дрожащим от старости голосом повествовала о давней странной жизни в одиночку, когда, босая и счастливая, она бродила по мягкой траве в ожидании Великой Любви, которая явилась ей в образе кита из морской дали.
Когда ребятишки начинали громко дразнить старуху, уже мало кто останавливал их: было не до нее.
Трудно стало жить приморскому народу. Часто случалось так, что к наступлению холодов лишь наполовину были наполнены мясные хранилища, и звонкой студеной зимой людям приходилось вышагивать по морскому льду огромные расстояния в поисках тюленей или белых медведей.
Холодными вечерами, когда скудный огонь освещал внутренность полога, кто-нибудь вспоминал, что было время, когда берега Галечной косы кишели зверьем и охота была больше развлечением и пробой сил для молодых мужчин, нежели тяжким трудом.
Несколько раз на Галечную косу приезжали рэккэны и привозили болезни. Но уже не было такого человека, который бы нашел их и помог им быстрее проехать селение. Поэтому люди умирали, и дорога на Холм Усопших не заносилась снегом.
Армагиргин не щадил себя. С первыми проблесками зари он уходил на лед и возвращался лишь глубокой ночью. И чаще всего с пустыми руками — морозы сковали всю открытую воду, ветра не было и повсюду в море был лед.
Чаще всего встречались следы белых медведей. Армагиргин смекнул, что если идти по следу хозяина льдов, то иногда можно набрести на полуобглоданную тушу нерпы. В другое время принести такую добычу домой считалось не только кощунственным, но и в высшей степени позорным. Но, когда дома ждали голодные ребятишки да и самому так хотелось есть, что судороги пустого желудка причиняли боль, выбирать не приходилось.
Вот и теперь охотник шел, стараясь не потерять следов белого медведя. Они часто виднелись на снегу, словно в них была налита синева темного зимнего неба вместе с блестками звезд и радужными осколками полярного сияния.
Острый зимний воздух резал легкие, выстуживал последние остатки тепла. Армагиргин старался дышать медленно, берег каждый выдох и шел размеренным, но широким шагом.
Медведь выбирал ровную дорогу, обходил высокие торосы и ропаки.
След его был чист, и это настораживало охотника: значит, медведь был без добычи и поделиться с человеком ему нечем.
Когда Армагиргин уже подумывал прекратить преследование, он увидел медведя. Умка стоял на невысоком торосе и смотрел на человека. Он стоял спокойный, уверенный в себе и в своей силе. В его чуть заостренной морде с маленьким черным кончиком носа таилась откровенная насмешка над слабым, голодным человеком.
Армагиргин ощутил в груди гнев.
А почему бы ему не убить белого медведя? Пусть он один, нет у него помощника, который бы отвлек внимание зверя, — так обычно охотились на умку жители Галечной косы.
Но медведю, видно, не хотелось вступать в сражение с человеком. Он не спеша спустился с тороса и так же неторопливо зашагал прочь, загребая выворотом лап сухой, мелкий снег.
Армагиргин с копьем наперевес кинулся на медведя. Зверь, услышав погоню, оглянулся, и на его бесстрастной морде застыло выражение удивления.
Он остановился и повернулся к охотнику.
Армагиргин подбежал и, собрав все свои силы, вонзил копье под переднюю лапу, в область сердца.
Как-то по-человечески охнув, медведь упал и сломал древко копья. Глаза его, в которых еще светилось выражение удивления, постепенно заволокло туманом смерти.
Армагиргин некоторое время неподвижно стоял над поверженным зверем и чувствовал, как в нем растет огромная горячая лавина радости и гордости за себя.
Не в силах сдержать свои чувства, он закричал дико и громко, и голос его отражался от острых граней торосов, разносился по белой пустыне, загроможденной хаосом битого льда.
— Я один убил умку! Я своей рукой вонзил копье, и вот он, владыка льдов, лежит поверженный передо мной! А ну, есть еще кто в море? Есть, кто хочет помериться со мной силой?
И, только прокричав несколько раз эти слова, Армагиргин принялся разделывать убитого зверя: надо было торопиться — мороз скоро так скует тушу, что никакой нож уже не возьмет. Разделывая умку, Армагиргин то и дело кидал в рот куски еще теплого мяса, с удовольствием чувствуя, как сытость входит в тело, наполняет густым теплом кровь.
Он постарался взять столько, сколько мог унести на себе.
Тяжелая ноша не тяготила его, потому что это было мясо, это была жизнь, которая обещает спокойствие, крепкий сон, уверенность в будущем и наслаждение ощущением своего могущества.
Армагиргина встретили домочадцы и многие соседи, которые еще издали по мелькающей среди торосов тени распознали, что охотник идет с добычей и добыл он по меньшей мере умку, потому что если бы это была нерпа, то он бы тащил ее волоком по снегу.
Армагиргина радостно встретили. Он коротко и точно указал, где остатки умки, и туда бегом на своих быстрых и сильных ногах отправились юноши.
Женщины поставили большие котлы над огнем, и перед рассветом, когда мясо сварилось, в ярангу созвали самых уважаемых и знатных жителей Галечной косы.
— И старую Нау позовите, — напомнил Армагиргин.
Старуха пришла. Седые космы почти скрывали ее изможденное лицо. Глянув на ее руки, Армагиргин подумал, что кожа на них напоминает уже старый, потемневший от дождей плащ из моржовых кишок. Сильно сдала за последнее время вечная жительница Нау!
Старуха пристроилась возле ярко горящего жирника, где было тепло и сильно пахло свежей едой.
— Удача пришла к тебе, — тихо сказала она охотнику.
Армагиргин победно усмехнулся:
— Я ее взял своими руками!
— Да, — кивнула старая Нау. — Удача идет к тому, у кого сильные руки.
— И к тому, кто чувствует себя настоящим хозяином жизни, — добавил Армагиргин.
— И это верно, — согласилась старуха. — Но для полноты жизни надо любить друг друга, любить брата, а не только себя…
— Ну вот, опять ты за свои сказки! — засмеялся Армагиргин. — Давайте лучше будем есть!
Женщины поставили перед собравшимися длинное деревянное блюдо, на котором дымилось и исходило паром мясо умки. Все с нетерпением принялись за еду, и долгое молчание, нарушаемое лишь громким чавканьем и глуховатыми стонами насыщающихся людей, царило в просторном пологе сильнейшего и удачливейшего человека на Галечной косе.
По мере того как желудки наполнялись мясом, развязывались языки, и люди начинали вспоминать времена удачливой охоты, вожделенно мечтали о наступлении лета, когда будет вдоволь моржового мяса и не будет долгих, темных, голодных ночей, как зимой.
— Лето будет трудное, — сказала Нау, кладя на очистившееся деревянное блюдо хорошо обглоданную косточку.
— Откуда ты знаешь? — с вызовом спросил Армагиргин.
— Просто знаю, — спокойно ответила Нау.
— Кто тебе об этом сказал?
— Я сама знаю, — возразила старуха, — зачем мне еще кого-то слушать?
Армагиргин долгим взглядом смерил старую женщину.
— Тогда напророчь нам, чтобы удачи было больше…
— Об этом надо было раньше думать, — ответила старая Нау. — Любить надо не только себя, но и всех людей, но любить бескорыстно. А ведь позвал ты сегодня гостей не оттого, что хотелось тебе поделиться с ними мясом, а единственно из желания похвастаться, чтобы люди видели и знали — вот я каков, Армагиргин!
— А если даже это так, то это не твое дело! — сердито заметил Армагиргин. — Твое дело рассказывать сказки, а не учить людей, как им надо жить.
— Тогда я тебе расскажу другую сказку, — спокойно ответила старая Нау. — Вот послушай…
— Да что нам тебя слушать! — махнул рукой Армагиргин. — Все твои сказки знают даже малые дети. Сказки прошлой жизни…
— Я тебе расскажу сказку о будущем, — возразила старая Нау.
Это насторожило Армагиргина, и он снисходительно кивнул старухе:
— Ладно. На сытый желудок можно и сказку послушать.
Старая Нау поудобнее устроилась возле жирника и начала глуховатым голосом:
— Каждая сказка начинается словами: вот было так. Начало этой звучит иначе — будет так… Будет так… Родится один человек, удачливее и сильнее, чем ты, Армагиргин, хоть у него и будет другое имя. В море он будет добывать самых сильных и жирных зверей, догонять на суше самых быстрых и своими сильными руками сможет душить волков и медведей. Люди будут его всячески славить и даже сочинять сказки и легенды о нем. Но мало ему покажется того, что люди лицезреют его живого и веселого. Он захочет, чтобы он всегда присутствовал в каждой яранге. Искусные резчики вырежут его изображение на моржовой кости, начертают его изображение на белой коже и будут вешать его на высокие шесты… Но этого ему мало будет. Мало будет, чтобы его изображение было в каждой яранге. Он захочет, чтобы и запах его незримо присутствовал в каждом жилище, и заставит всех обнюхивать его, где бы он ни появлялся, и запахом его будут наполнять яранги… И этого мало будет ему. Самые лучшие и новые одежды будут на нем, но он захочет их расцветить, и самые искусные вышивальщицы будут украшать его одежду, он будет сиять, как отражение солнца… Да, да, и о солнцем его будут сравнивать, но и этого мало ему будет, И захочет он, чтобы настоящие звезды украшали его одежду… И будут посланные люди уходить за звездами, которых пожелал он, и погибать в пути… И останется он одиноким, и снова будет пустынно и дико на морском побережье, как тогда, когда я пришла сюда в молодости…
Старая Нау закончила свою сказку. Молчали и все остальные, потому что много непонятного было в словах старухи.
Широко зевнул Армагиргин и сказал:
— Однако надо и поспать… Мы хорошо поели, выслушали сказку старой Нау… Что нам еще нужно, кроме долгого и сладкого сна?
И все разошлись по своим ярангам.
К весне на Галечной косе стало совсем худо: люди выскребывали налипь со стен мясных хранилищ, вымачивали и варили лахтачьи ремни, добывали из-под снега прошлогоднюю зелень. Много было умерших просто от голода, особенно малых детишек, которые тщетно пытались выжать хоть капельку молока из тощих, похожих на сушеные кожаные рукавицы материнских грудей.
Весеннее солнце и пришедшее с ним тепло не принесли ожидаемой подвижки льда, и только с прилетом первых птиц кое-где появились разводья и охотники стали возвращаться с добычей.
Но уже не было изобилия прошлых лет.
Что-то случилось в природе, и никто не мог этому найти объяснения, кроме старой Нау, которая утверждала, что все дело в человеческой жадности, в неуважении друг к другу, к природе и звериному населению земли и моря.
Эти рассуждения больной старухи вызывали только усмешку у измученных и изголодавшихся людей, знавших, что нерпа никогда сама не идет к охотнику и птицы не ищут сетей, чтобы запутаться в них на радость ловцам.
Удача шла к тем, кто, не щадя себя, проводил дни и ночи на льду.
С уходом ледового припая стало полегче.
Люди охотились на больших байдарах, подкарауливали моржей на их привычных путях, когда они стаями шли через пролив из южного моря в северное. Охотники настигали их здесь, гарпунили и приволакивали к берегу, где уже ждали женщины с остро отточенными ножами.
Пылали костры в ярангах, и дух вареного мяса распространялся по всему селению, радуя сердца людей, рождая на досуге веселые песни, в которых прославлялась мужская доблесть Армагиргина, человека, который бросил вызов всему сущему.
Люди отъедались за зиму. Не только нерпичьим и моржовым мясом. Открыли, что и птичьи яйца необыкновенно вкусны, да и сами птицы тоже — их можно было сгребать большими сетями, сплетенными из оленьих жил.
В тихие вечера ловили острогами сонных рыб, плывущих по мелководью, отправлялись за голубыми цветочками, смешивали их с нерпичьим жиром и лакомились этой необыкновенно вкусной едой. Старались перепробовать все, вознаграждая себя за долгие месяцы голода. На моржовых крышах раскладывали ребра лахтаков и нерп, и, когда мясо высыхало и чернело и на нем появлялись белые пятнышки личинок, считалось, что оно как раз поспело. В укромных теплых местах держали нерпичьи ласты, потом снимали с них кожу, словно перчатки, и острым ножом резали на мелкие куски мякоть, которая обретала от долгого пребывания в теплом месте необыкновенно острый вкус, будто начинялась массой невидимых жалящих иголок.
Еда стала не просто способом восстановить истраченные силы, а наслаждением, насыщением с изощренным удовольствием. Кто-то догадался начинить очищенные моржовые кишки кусками сердца, печени, легкого, утробным жиром и все это сварить на медленном огне… Так появилось и это лакомство у жителей Галечной косы, охваченных жаждой утонченного насыщения.
Да, люди ели, и ели неплохо, может быть, даже лучше, чем в прежние, славящиеся изобилием, годы. Но за нынешним насыщением чувствовалась неуверенность, какая-то жадная поспешность и стремление набить свою утробу.
Поедали все, что добывали. Но запаса не могли сделать. Когда наступали ненастные дни, сначала съедали немногое, что оставалось, потом принимались за рыбную ловлю, а потом и вовсе подтягивали потуже пояса, терпеливо дожидаясь, пока утихнет ветер и можно будет выйти в море за проходящим моржовым стадом.
Вода у берегов Галечной косы больше не кишела зверьем, как недавно, не торчали столбиками любопытные головки нерп, лахтаков, не резвились птицы и не купались в прибрежном прибое моржи. Все это куда-то ушло, уплыло, улетело. Конечно, и раньше бывали скудные времена, но не такие, как в этот год. Словно звери каким-то образом разузнали о ненасытности приморских жителей и поспешили в другие места. А ненасытность и впрямь была такая, что, несмотря ни на что, жители Галечной косы отличались тучностью и едва умещались в кожаных байдарах. И даже говорить стали меньше, ибо рты чаще всего были заняты разжевыванием какой-нибудь еды.
А тем временем кончалось короткое лето, и на том месте, где раньше вылегали моржи, где жители Галечной косы запасались моржовым мясом на зиму, было пусто и уныло. Прибой полировал чистую гальку, перекатывал старые, оставшиеся от прошлых забоев сломанные моржовые бивни, слизывая покалеченные раковины, и, тихо шипя, откатывался назад, в холодное пустынное море.
И только киты по-прежнему хранили верность этому берегу и стадами плавали на виду у селения, играя высокими фонтанами, в которых дробилось солнце.
Возвращаясь в пустой байдаре, Армагиргин с нескрываемой ненавистью смотрел на них, на их гладкие огромные тела, медленно уходящие в пучину вод, и думал, какие, в сущности, это огромные туши, настоящие клады мяса и жира. Почему надо верить таким фантастически неправдоподобным рассказам старой Нау о китовом происхождении приморского народа? Почему именно киты — их предки? Не моржи и не тюлени? В конце концов, лахтак куда более смахивает на человека, особенно если он лежит на льду и смотрит на охотника. Именно это сходство и оказывается часто роковым для него. Подкрадывающийся охотник подражает движениям лахтака, и усатому тюленю кажется, что к нему приближается его сородич… Или — почему не волк предок человека? Волк живет на суше, ест мясное, как и человек, а эти огромные туши мяса и жира даже неизвестно чем питаются, ибо, насколько это известно людям, киты не едят ни тюленей, ни моржей.
Нет, если поразмыслить здраво, нет никакого сходства между китом и человеком, и, правду говоря, люди-то никогда всерьез и не верили россказням выжившей из ума старухи…
И добыть-то их не составит большого труда, если напасть сразу тремя-четырьмя байдарами.
Так думал Армагиргин, и с каждым днем эта мысль укреплялась в нем.
Потом пришло время поделиться этими мыслями со своими сородичами. Удивительно, но и они признались, что давно думали так же, как и Армагиргин. А что касается сказок старой Нау, мало ли сказок о других зверях, где вороны разговаривают человеческими голосами, моржи поют песни и лисы строят настоящие яранги…
И все же что-то еще некоторое время удерживало Армагиргина. Может быть, то, что изредка все же попадались моржи и тюлени, людям было что есть, а может быть, старая Нау… Она была так слаба, что уже не выходила из яранги, почти не ела и разговаривала шепотом. Но все твердила о том, как родила китят, которые братья ныне живущим людям… Но никто уже всерьез не прислушивался к словам старой женщины.
В этот раз китов у Галечной косы было необыкновенно много. Они бороздили море у самой прибойной черты, обрызгивали радужными каплями тех, кто оказывался поблизости.
Армагиргин все еще надеялся, что моржи придут на старое лежбище и можно будет запастись мясом и жиром на зиму. Но на берегу было пусто, а моржовые стада не просто не вылегали на старое место, но остерегались и приближаться, далеко обходя его.
Каждый раз, проплывая мимо китового стада, Армагиргин мысленно примеривался то к одному, то к другому киту, высматривая наиболее уязвимые места. А на берегу мастерил большие копья и уходил с друзьями в тундру, где из мягкого дерна с глиной было изготовлено чучело большого кита.
Однажды, возвращаясь из тундры, Армагиргин шел мимо яранги, где жила старая Нау. Он услышал стоны старухи и вошел в чоттагин.
Старая Нау узнала его.
— Болеешь? — как бы сочувствуя, спросил старуху Армагиргин.
— Худо мне, — жалобно простонала старая Нау. — Иной раз ничего, а бывает так, словно кто-то колет меня.
Армагиргин вышел из яранги растерянный… Неужто удары его копья отдаются в теле старой женщины? Но ведь это невозможно и неправдоподобной Может быть, кто-то рассказал о тайных упражнениях Армагиргина и товарищей, и старая Нау пытается предостеречь его от исполнения задуманного?
Китовое стадо паслось недалеко, на виду у селения. Оно было последнее, то самое, которому в предыдущие годы приносились жертвы. Киты ждали этого прощального жеста людей и подплыли ближе, как только байдары вышли в море.
Но вдруг стадо, почувствовав опасность, резко развернулось и двинулось прочь от берега.
— Коли ближнего! — закричал Армагиргин и первым кинул копье вперед, пронзив кожу молодого кита. Брызнула кровь, окрасив воду, и вслед за копьем Армагиргина полетели другие копья.
Но кит все еще был полон сил и быстро плыл вслед за своими товарищами, которые уходили в морскую даль, спасаясь от преследовавших их людей.
Армагиргин направил байдару наперерез стаду и отрезал раненого кита от остального стада. В израненное животное летели копья, уснащенные поплавками из шкур нерпы. Эти поплавки не давали нырять раненому, и кит, обессилевший от потери крови, замедлил ход.
Из многочисленных ран широким потоком лилась кровь, вид ее пьянил людей, и каждый сидящий в байдаре старался вонзить в кита еще что-нибудь острое.
Кит делал последние отчаянные попытки догнать свое стадо, но на пути стояли байдары с кричащими, размахивающими копьями людьми, и он, как бы смирившись со своей участью, остановился.
Тут его и добили. Привязали бездыханное тело к байдарам и поплыли к берегу.
Поднявшийся ветер позволил поднять паруса, и флотилия победителей двинулась к галечному берегу.
Плыли долго. Ночь уже давно накрыла берега, и наступила такая темень, что люди едва различали друг друга. На небе не было ни одной звезды, и даже луна не появилась в эту ночь.
Гордый Армагиргин сидел на корме передней байдары и правил длинным веслом.
На берегу охотников встретили радостными криками.
Армагиргин повелел, чтобы все расходились по своим ярангам.
— Кита разделаем утром, — устало сказал он.
Армагиргин медленно поднимался к себе.
Проходя мимо яранги, где жила старая Нау, он услышал стон. Армагиргин приподнял шкуру, закрывающую вход в жилище.
Старая Нау глянула на него горящими глазами и хрипло произнесла:
— Если ты сегодня убил своего брата только за то, что он не был похож на тебя, то завтра…
И тут голова старой Нау упала, и не стало вечной женщины, которая, по преданиям, пережила всех и смерть не могла справиться с ней.
…Рано утром мужчины с остро отточенными ножами спускались к берегу, чтобы приняться за разделку кита.
Впереди шел Армагиргин. Широко открытыми глазами смотрел он вперед.
Но где кит? Где эта огромная гора жира и мяса, которую они вчера приволокли?
Армагиргин сбежал к воде. У края прибоя виднелось что-то небольшое, омываемое волнами.
Кита не было.
Вместо него лежал человек. Он был мертв, и волны перебирали его черные волосы.
А далеко, до стыка воды и неба, простиралось огромное пустынное море, и не было на нем ни единого признака жизни, ни одного китового фонтана.
Киты ушли.
…И тогда отчаявшийся и измученный, потерявший человеческий облик несчастный, унесенный на льдине в море, превращается в тэрыкы — покрытого шерстью оборотня…
Поднявшись на припорошенную ночным снегом льдину, Гойгой оглянулся. За грядой прибрежных торосов еще можно было различить яранги. На белом поле, окаймленном на горизонте синей зубчатой полосой дальних хребтов, жилища казались темными пятнышками, повисшими между небом и землей.
Каждый раз Гойгой останавливался на этом месте, чтобы кинуть последний взгляд на стойбище. И каждый раз сердце щемило от чувства нежной жалости к такому крохотному знаку жизни в белой пустыне. Так было и поздней осенью, когда только устанавливался крепкий лед, способный выдержать человека, так бывало в середине зимы, когда солнце напоминало о своем существовании лишь долгой, не гаснущей красной полосой на стылом, тусклом, темном небе… Так было и сейчас, в пору длинных солнечных весенних дней, в пору таяния снегов.
Исчезали яранги из поля зрения и как бы переселялись в сердце и в память охотника. На долгом пути к звериным следам, едва заметным на морском льду, он мог их мысленно созерцать.
Гойгой сошел со льдины, приладил к ногам лыжи-снегоступы и зашагал к синеющему вдали морю.
Каждой весной как бы заново начинается жизнь. Этой весной он нашел и познал женщину. Случилось это на прошлогодней траве тундрового пригорка. Вокруг еще лежали чуть просевшие сугробы, вышина неба была полна птичьего гомона, а в толще снегов чуялось рождение живой, текучей воды. Все это мешалось с ощущением необыкновенного восторга, блаженства и горячей нежности к Тин-Тин, к девушке, которая пришла с Дальнего хребта.
Теперь все три брата, трое жителей прибрежного стойбища на самом краю земного пространства, женаты. Старшие — Кэу и Пины — обзавелись семьями еще несколько лет назад.
Братья вели простую жизнь морских добытчиков. Не всегда удачна была охота, особенно зимой, когда мороз сковывал лед, не оставляя ни трещинки для нерпы. Приходилось варить старые лахтачьи ремни, глодать моржовые кости прошлогодней добычи.
Женитьба Гойгоя на дочери племени оленных людей сулила подмогу в трудное зимнее время, ибо, как говорилось, «у кочевых оленеводов еда сама ходит возле яранг».
До того как Гойгой познал женщину, он с радостью уходил в море. Но сегодня, неся в себе тепло недавней утренней близости, помня своим телом мягкость женской плоти, трудно было заставить себя больше не оглядываться.
Как хорошо, что в мыслях можно возвращаться к сладким утренним часам, когда твое дыхание смешивается с дыханием Тин-Тин, когда слияние тел горячо! Знают ли и ведают ли это птицы, звери, камни, реки, облака? Может, только человеку дано такое счастье?
Или нет? Тут не нужны слова: легкий трепет, неведомый ток, струящийся из-за прикрытых густыми ресницами глаз, говорит больше, чем долгие речи.
В воспоминаниях каждый уголок любимого тела волнует, заставляет вспыхивать жарким огнем глубину сердца. Горячая кровь струится по всему телу, рождая тепло нежности. Но прекраснее всего — глаза. Густая чернота таит в себе огонь, предназначенный только для избранного, круглое лицо, обрамленное черными, тугими, как китовый ус, волосами, меняется каждое мгновение, будто поверхность открытой воды под нежной ладонью весеннего ветра. И глаза, и лицо, и мелкие то появляющиеся, то быстро исчезающие морщинки у крыльев носа, и звонкий, как падающий на лед поток чистой воды, голос — все это вместе с внутренним необъяснимым теплом так хорошо, что голова кружится, будто сам вознесся на высоту и паришь над тундрой, над набухшими, еще не вскрывшимися реками, синими обнажившимися льдами бесконечных озер, над склонами гор с пробивающимися ростками новой травы, над черными камнями скал, на которых никогда не задерживается снег… Летишь над птичьими стаями, облаками, над изборожденным трещинами морским льдом, в благоговейной тишине у края лучей полярного сияния…
Гойгой с Тин-Тин еще не поставили своей яранги и жили у брата Пины, занимая угол мехового полога. Каждый вечер, забираясь в жилище, окутываясь нежным мехом оленьих шкур, они погружались в свой собственный мир, часто забывая о том, что в этом ограниченном оленьим мехом пространстве еще двое живых, быть может не меньше их любящих друг друга.
Но об этом не думалось в объятиях, в сладком слиянии, захватывающем дыхание.
Старшие братья иной раз незлобно посмеивались над своим младшим, и он краснел, стараясь не показать смущения.
Имя ее было Тин-Тин. Так называется прозрачный пресный лед, звонкий и хрупкий, играющий разноцветьем в лучах яркого весеннего солнца. Имя ее — самый прекрасный из всех звуков, какие доводилось слышать Гойгою.
Жизнь Гойгоя до женитьбы была ровной, как полет стрелы, пущенной из тугого лука. Лишь иногда по утрам, когда сознание освобождалось от сонного забытья, полного смутных сновидений, невнятных бормотаний, он чувствовал, что за завесой, отделившей сон от яви, осталось что-то таинственно-прекрасное. Но оно таяло, как легкое облако, оставляя чувство странной неудовлетворенности, напряжение в теле, которое долго держалось, иной раз причиняя настоящую боль. И все же Гойгой радовался каждому своему пробуждению так, словно он заново рождался и впереди была целая жизнь. По вечерам, когда усталость валила с ног, уже думалось о новом утре, о новом пробуждении. Все радовало Гойгоя: рождение дня, когда яркая красная полоска прорывалась солнечными лучами и безмолвие огромного пространства наполнялось неслышимой торжествующей песней наступающего дня; мягкая моховая подстилка летней тундры, упруго пружинящая под ногами, словно отзывающаяся на твое прикосновение; журчание ручья, плеск волн; первый мягкий, еще ласкающий кожу прохладным прикосновением белый снег; зимняя метель, словно призывающая помериться силой; треск раскалывающегося под бременем набухшей воды речного льда…
Радовали Гойгоя и звери, и птицы, рыскающие, прыгающие, бегущие по тундре, ныряющие в водах рек, озер и морей.
В зимние вечера, когда угасал огонь, трепещущий над кусочком мха в каменной плошке-светильнике, из дальнего угла полога сочился голос старшего брата, повествующий о происхождении приморского народа, охотников на морского зверя, о зарождении племени пасущих оленей, о доблести и смелости настоящего мужчины, кормильца, добытчика, продолжателя человеческого рода среди множества зверья и безмолвной природы.
В ночных сказаниях звери и птицы говорили человеческими словами и утверждалось, что многие из них лишь приняли другое обличье по разным житейским причинам.
В один из пуржистых зимних вечеров услышал Гойгой поразивший его сказ о тэрыкы — оборотнях — бывших людях, превратившихся в волосатых чудовищ.
Повествование изобиловало страшными подробностями, и Гойгой постарался к утру забыть его, чтобы проснуться с радостным и чистым чувством нетускнеющей новизны жизни. Правда, потом, на охоте, когда он подползал с копьем-гарпуном к настороженному зверю, откуда-то из глубины сознания выплывал страшный рассказ и лежащий на льду лахтак казался человеком… Особенно это было поразительно и страшно, когда Гойгой ловил выражение звериных глаз.
С появлением Тин-Тин все эти страхи и утреннее тревожное состояние уступили место другим чувствам, полностью принадлежащим Тин-Тин, будущей охоте и последующему радостному возвращению, когда любимая ждала у порога жилища.
Гойгой чувствительной кожей лица и обонянием ощущал близость открытой воды. Она была впереди, за обрывающимся ледовым припаем, живая, зеленая, глубокая и таинственная.
Это совсем другой мир, разительно отличающийся от земного, населенный иными существами. Человеческий глаз видел лишь лежащее на поверхности, мысль проникала едва ли на глубину, достаточную для солнечного луча, а дальше был мрак, населенный загадочными существами, соперничающими своей причудливостью с миром, созданным воображением сочинителей волшебных сказок.
Мир морских глубин был враждебным и загадочным для человека. Вот почему морской охотник, очутившись в воде, становился беспомощен, словно иные, неведомые силы брали над ним власть. Мудрые старики утверждали, что это так и есть: оказавшийся в водной стихии уже не рассчитывал на спасение, покорялся своей участи.
Море искрилось под солнечными лучами, освещая бликами низко летящие птичьи стаи.
Чем ближе подходил охотник к воде, тем явственнее чувствовалось мощное дыхание океана, от открытой воды веяло свежим запахом воспоминаний о прошлогоднем лете, когда волны выбрасывали на берег длинные петли морской травы.
Гойгой подошел к высокому ледяному берегу. Вода то поднималась, то опускалась, будто дышала огромная, простирающаяся до самого горизонта грудь, и вместе с водой качались птицы, обломки льдин и лежащие на льдинах моржи.
То и дело выныривали лахтаки и нерпы, но держались далеко от ледового берега, вспугнутые охотником.
Солнце стояло по-весеннему высоко. Лишь на стыке неба с водой плыли то ли отдаленные льдины, то ли отдаленные облака. Воздух не двигался, но тишины не было — кричали птицы, шуршали льдины, плескалась вода, фыркали моржи. Все вокруг жило, радовалось жизни, пробуждению от зимней спячки, приходу тепла, весны.
Проводив мужа, Тин-Тин долго стояла возле яранги, наблюдая за отдаляющимся охотником. Гойгой становился все меньше, мелькая между торосов, надолго скрываясь за грядами нагромождений льдин, возникая на фоне чистого неба ясно видимым пятном. И хотя на нем была камлейка из выбеленной шкуры молодой нерпы, она все же выделялась среди льда и подтаявшего снега.
Вот Гойгой поднялся на высокую льдину. Он стоял там долго, и Тин-Тин казалось, что он издали смотрит на нее. Успокоившееся было сердце снова заволновалось, разгоряченная кровь бросилась в голову, затуманивая взор, вызывая сладостное чувство покорной слабости.
И все, что было совсем недавно в жарком меховом пологе, явственно вспомнилось, захлестнуло, как огромная мягкая волна нежности и счастья. Это было так сильно и неожиданно, что Тин-Тин пошатнулась, дыхание перехватило и она едва удержалась на ногах, уцепившись за ремень, на котором висел камень, удерживающий крышу яранги.
Когда глаза очистились от нежданной пелены, Гойгоя на вершине льдины уже не было. Будто его поглотила ледовая даль или он растворился в белизне пространства, как тает кусок белого снега, попавший в воду.
Тин-Тин вернулась в ярангу, взяла кожаные ведра и спустилась на морской лед. В лужах-снежницах с пресной водой отражалось голубое небо и солнце. Прежде чем набрать воды, Тин-Тин долго всматривалась в свое отражение, вспоминала лицо Гойгоя и мысленно разговаривала с ним. Все, что говорилось в стесненном чувствами сердце, никогда не произносилось вслух, ибо это было кощунственно. Множественные боги, расселенные по небесному своду, затаившиеся в горах, в камнях, в травах и цветах, зорко следили за поведением человека, готовые наказать его за невольный промах… А как хотелось сказать эти слова! Сказать, что нет слаще его прикосновений, тепла его мужественного тела, его кожи, лоснящейся, мягко прилипающей к твоей, женской коже, сказать, что нет прекраснее звуков, чем его прерывистое дыхание в мгновение горячего слияния, нет более приятного созерцания, чем бесконечно смотреть в глаза с огненной точкой в бездонной черноте зрачков, на лицо с мягкими, полными, еще сохранившими детские очертания юношескими щеками, пухлые и мягкие, как перезревшая морошка, губы, темный пушок над верхней губой в глубокой ложбинке, лоб, обрамленный густыми черными волосами…
Мысленно наговорившись с мужем, Тин-Тин зачерпнула воды кожаными ведрами, сама испила холодной, ломящей зубы студеной влаги и направилась к яранге, в которой уже просыпались Пины и его жена. По положению младшей женщины в большой семье Тин-Тин обязана была исполнять самую тяжкую работу, но это ее нисколько не тяготило, ибо рождена она была в тундре, в оленном стойбище, где на женщине лежали куда более существенные тяготы — разбирать и укладывать кочевое жилище, собирать дрова для костра, часто с трудом выдирая из-под снега длинные плети стелющейся березки, ежедневно выбивать тяжелый меховой полог на снегу…
В приморском жилище на костре жгли выброшенные осенними штормами куски деревьев, выросших и погибших вдали от этих студеных берегов.
Тин-Тин готовила в холодной части яранги утреннюю еду и тихо напевала:
Ты растаял в ледовой дали угаснувшей искрой,
А тепло все ж осталось во мне.
Улетела гагара в поисках пищи в дальнее море,
Оставив в скалах гнездо.
Теплым своим дыханием я вновь разожгу огонь,
И ты вернешься назад.
И птицы стаей большой, оглашая окрестности криком,
Снова вернутся к гнездам своим…
Заколыхалась меховая занавесь полога, высунулась взлохмаченная голова Пины. Он вслушался в голос молодой женщины. Как она хорошо поет! О чем ее песня? О птицах. О чем же еще петь в эту весеннюю пору всеобщей радости?
Невольное чувство зависти шевельнулось в душе Пины, но он быстро отогнал его, будто непрошено приблизившуюся собаку.
И все же… Как быстро увядает женское тело. Давно ли его жена Аяна была такой же, как эта тундровая пришелица, а нынче уже нет в ней того огня, что не давал ночами спать. Еще совсем недавно Пины этого не замечал, пока в яранге не появилась Тин-Тин.
Может, это оттого, что в тесноте яранги жаркий огонь любви, полыхающий на расстоянии протянутой руки, опалил его успокоившееся сердце и этот ожог тронул еще живые ткани, способные загораться от нежного прикосновения? Но только не от Аяны, которая не зачинала от мужчины, несмотря на его долгие старания. Груди ее потеряли прежнюю форму, потеряли упругость, обмякли и покрылись складками, как у моржа… С нею было уютно, и только… А вот Гойгою с Тин-Тин…
Пины пристально и ласково посмотрел на Тин-Тин.
Она отозвалась тихой улыбкой и перестала петь.
С ее приходом стало весело и солнечно в бездетной яранге. Звонкий голос вытеснил затхлые хриплые голоса, всем вдруг захотелось говорить чисто, и все, прежде чем сказать слово, старались прокашляться, изгоняя из своих легких ночной мрак.
— Ты пой, Тин-Тин, — сказал Пины. — Твоему голосу радуется и мое сердце.
Тин-Тин снова замурлыкала, но это была уже песня для всех, и в звучании ее не было той сладкой тайны, что в прежней.
Уйдут снега, обнажатся прошлогодние травы.
Зеленые копья новых трав поразят старую…
Новорожденная мышь проложит дорогу и выроет
Новую нору рядом с поднявшимся стеблем…
И яркий цветок улыбнется утреннему солнцу…
Поющая женщина по-своему прекрасна. Песня меняет ее облик, делает ее выше, стройнее. И даже когда она замолкает, песня еще долго живет внутри нее, обещая ласку, жаркие объятья, мягкость, которая убаюкивает и одновременно рождает ответную ласку…
Пины вышел из яранги и по привычке внимательно оглядел небо, горизонт, дальние вершины хребтов, кинул взгляд на морскую сторону, куда нынешним утром ушел Гойгой. Слабый ветер тянул с тундровой стороны, и в его дыхании уже чувствовалось приближающееся тепло наступающего лета, намек на талую землю, покрытую зеленой мягкой травой и яркими цветами.
Внешне ничто не предвещало изменения погоды, перемены ветра. Но опытный Пины знал, что весенняя погода, полная солнечного блеска, обманчива и коварна. Что-то происходит в недрах Природы, управляемой Внешними Силами, невидимое, неожиданное, непредвещаемое. Время такое — пора таяния снегов, пора смены времени года, наступление свободно текущей воды, земли, свободной от снега, приход нового поколения жизни — растительного и животного.
Вот тянутся птичьи стаи — гагары, бакланы, утки, гуси, лебеди, журавли и всякая летающая мелочь. Они мчатся на весенние, пригретые солнцем скалы, укромные сухие кочки у тундровых озер, чтобы там отложить яйца и все лето терпеливо ждать рождения и возмужания нового потомства.
Лисы и волки в тундре роют норы для своих детенышей.
Олени уже родили телят и нынче пасутся на проталинах, выщипывая в каменистых осыпях свежие былинки, нежные голубоватые пучки ватапа — оленьего мха.
Морские обитатели тоже приноравливают рождение детей к этому времени — и нерпы, и лахтаки, и моржи, и киты, и белые медведи.
Только у человека дети рождаются и в стужу и при ярком солнце.
Пины с удивлением задумался об этом, не обратив внимания на маленькую тучку, повисшую над прибрежным холмом.
Во время утренней еды он думал о будущих дневных занятиях. О том, как они с братом снимут с высокой подставки кожаную байдару, снесут к морскому берегу и обложат ее там отяжелевшим весенним снегом.
Снег под лучами набирающего силу солнца будет понемногу таять, смачивая и смягчая кожу, придавая ей былую упругость и звонкость.
Потом будут принесены жертвы морским богам, покровителям и помощникам морской охоты, и в первую очередь — Великой Прародительнице, Женщине, которая родила людей от Кита Рэу.
Каждый раз, совершая этот древний, теряющийся в туманной дымке изначального существования людей обряд, жители морского побережья вспоминали легенду о своем происхождении, о том дальнем времени, когда древние киты почитались настоящими братьями людей и их запрещалось убивать.
Отголоском прошлого были и весенние жертвоприношения, сказания, и торжественный Китовый праздник, который отмечался каждый раз, когда после удачного промысла байдары притаскивали к берегу огромную тушу морского великана.
Весной один охотник приносил столько добычи, что остальным не было нужды отправляться на морской лед. Хранилища для мяса и жира были наполнены, и человек шел к открытой воде часто для того, чтобы утолить свою охотничью страсть.
В стойбище было много дел: охотники готовились к летней моржовой охоте, женщины шили непромокаемые сапоги — кэмыгэт, плащи из моржовых кишок, готовили летнее легкое жилище на смену теплому зимнему.
Всем хватало работы. Только ездовые собаки лениво грелись на проталинах: кончилось их трудное время, кончился снежный нартовый путь, и лишь изредка летом их будут запрягать для того, чтобы перетащить тяжелый, груз по мокрой тундре.
Пины развязывал задубелые от зимних морозов и ветров узлы ремней, которыми была закреплена байдара, и слышал, как из яранги продолжала звучать нежная песня, песня-зов, песня-тоска, песня-воспоминание о муже, ушедшем на весеннюю охоту.
Ты растаял в ледовой дали угаснувшей искрой,
А тепло все ж осталось во мне.
Улетела гагара в поисках пищи в дальнее море,
Оставив в скалах гнездо.
Теплым своим дыханием я вновь разожгу огонь,
И ты вернешься назад.
И птицы стаей большой, оглашая окрестности криком,
Снова вернутся к гнездам своим…
От долгого созерцания воды, ее яркого блеска быстро уставали глаза, и, давая им отдых, Гойгой обращал взор в голубое небо.
Иногда, забыв об осторожности, охотник менял положение тела, поворачиваясь вслед за полетом птичьей стаи к берегу, синеющему вдали. Он видел большой холм, возвышающийся над стойбищем, небольшое легкое облачко над ним. И тотчас все мысли обращались к яранге, к Тин-Тин…
Трудно было потом заново напрячь внимание и вернуться взором на пустынную поверхность моря.
Лахтак вынырнул неожиданно, неслышно вспоров воду.
Охотник застыл в неподвижности, лишь рука привычно сжала древко гарпуна. Все остальное произошло почти мгновенно, и Гойгой пришел в себя лишь после того, как увидел рядом с собой, на синем льду, в подтаявшем окровавленном снегу усатую голову. Он смотрел в глаза морскому зверю, в которых еще отражалось небо, и они медленно задергивались туманом небытия.
Гойгой выдернул из еще теплого зверя гарпун и оттащил добычу подальше от открытой воды.
Куда же уходит то живое, что наполняет вот эту оболочку из кожи, жира, мяса, остывающих внутренностей и крови? Ведь если смотреть на умершего, будь это зверь, птица или даже человек, поразительно ощущение того, что из телесной оболочки ушло нечто существенное, может быть даже самое главное, что и было по-настоящему зверем, птицей и человеком.
Об этом говорилось в сказаниях, и в том сгустке мудрости рассказывалось, что ушедшие сквозь облака встречаются в новом мире. Они видят давно умерших, говорят с ними, однако мало кому удается вернуться обратно и поведать о виденном по ту сторону жизни.
Гойгой вздохнул и внутренне улыбнулся: он не знал страха смерти, ибо с детства был воспитан в убеждении, что здешняя земная жизнь — это лишь эпизод в вечности, краткое мгновение, которое проводит человек в бесконечных превращениях. Никто, разумеется, не знает, во что обратится он после своей кончины. Может, он станет вот таким лахтаком, который потом послужит пищей, одеждой и теплом будущим потомкам. Может, он станет птицей и будет зимовать в неведомых землях. Выходит, нет разрыва между прошлым, настоящим и будущим и разные обличья его сущности — всего лишь вехи в единстве Времени, у которого тоже нет ни прошлого, ни настоящего, ни будущего, ибо Время — едино…
Без этого убеждения, почерпнутого из источника мудрости, невозможна полнота ощущения радости жизни… В этой радости, безбрежной и высокой, есть лишь одно облачко сомнения и беспокойства, как вон то облачко над береговым холмом: мысль о том, воссоединится ли он в новой жизни с Тин-Тин.
Скорее всего — нет. Ибо в этих же источниках мудрости утверждалось, что уходящие сквозь облака хоть и встречаются в новой жизни, но уже без земной, телесной любви. Они равнодушны друг к другу, как две плывущие в глубине холодных волн рыбины, как две травинки или два обломка льдины. Сущее обращается в человека, чтобы познать любовь, женщину, соединиться с ней, родить потомство. Пребывание в человеческом обличье — исполнение предназначения среди многих других предназначений. Может быть, женщина причина того, что человек цепляется за жизнь, не хочет менять земное пребывание на другое, где блаженство может быть более утонченным и возвышенным, нежели прикосновение обнаженных тел мужчины и женщины?
Гойгой усмехнулся про себя: разве может быть другое блаженство, чем ощущение близости с Тин-Тин? Даже звучание ее голоса рождает в глубинах разума свет нежности, не говоря уже о другом — о томлении, которое переходит в сладкую боль ожидания соития.
Нет, Гойгой не хотел бы уходить из этой жизни ради другого, сомнительного блаженства, из тепла человеческого общения в бестелесное бытие. Быть человеком все же лучше всего, что бы там ни утверждали источники мудрости.
Солнце перемещалось по небу, измеряя негаснущий долгий весенний день. Тени от обломков старых льдин становились длиннее и заполнялись густой синевой, будто в них втекала жидкость, изливающаяся из самой пустоты воздушного пространства.
Тучка над береговым холмом давно превратилась в большое облако, да и неподвижность воздуха давно была нарушена поднявшимся легким ветерком. Но уходить от берегового припая не хотелось.
Рядом с лахтаком лежала молодая нерпа, окрасив яркой кровью лужицу под своей мордой. Гойгой встал с ледового сиденья, вынул костяной нож и сделал надрез на животе нерпы. Он вынул еще теплую, дымящуюся паром печень и утолил голод. В поисках пресной воды Гойгой удалился от края ледового берега и нашел лужицу на льду, образованную растаявшим снегом. Вода была ледово-холодная, вкусная. Гойгой пил и время от времени видел в зеркале воды свое отражение — обрамленное черными волосами круглое лицо, полные щеки, легкий пушок над верхней губой, который никак не хотел превращаться в тугие мужские усы, и темные глаза с горящей точкой посередине зрачка. Он смотрел в собственные глаза и вспоминал подернутые пеленой глаза убитой нерпы… И все же придет время, когда и его глаза затуманятся и он уйдет в другую жизнь, где уже не будет Тин-Тин… Нет, Тин-Тин там может быть, но они будут как две холодные равнодушные рыбины в глубине темных вод…
Нет, Гойгой не боялся смерти, но все же ему не хотелось умирать ни сейчас, ни завтра, ни в далеком будущем, когда он будет глубоким стариком. Он просто не верил, что придет время и он будет равнодушен к Тин-Тин…
Но даже если случится такое — ради чего тогда жить? Чтобы просто дышать, ходить, поглощать пищу, забываться во сне, а потом пробуждаться?
Гойгой подумал: ведь жил же он раньше, до встречи с Тин-Тин, именно так, даже не подозревая о ее существовании. Именно так и было — дышал, ходил, ел, спал, а потом пробуждался…
Но тогда было ожидание, предчувствие того, что должно что-то обязательно случиться.
Сначала это было неосознанно, смутно… Сны тревожили воображение и даже возникали при бодрствовании так ярко, что пугали.
Когда он увидел Тин-Тин, сразу понял, что это и было то, что смутно снилось в предутренних синих сумерках. Все тревожно-сладкое растворилось в ее облике, в ее голосе, в ее взгляде и даже в ее походке. Что же это? Ведь с виду она обыкновенный человек.
Но только с виду. Разве впервые взглянув на нее, не ощутил в сердце своем жар Гойгой? И эти невидимые глазу лучи, которые, подобно туго натянутым струнам, протянулись между ним и ею, и по этим струнам потекло горячее, невыразимое, что тянуло их друг к другу, пока не бросило их в объятия.
Это — как глубина бездны. Глянешь вниз, закружится голова и вдруг ощутишь сладостно-жуткое желание кинуться вниз. Но рассудок держит на краю обрыва. А тут рассудка не было. Был тихий, едва слышимый стон, на который отозвалась пуночка у берега ручья, — не бездна пропасти, а бесконечность неба, бесконечность никогда не испытанного ощущения.
Гойгой мысленно улыбнулся, обмыл ледяной водой испачканные в крови губы и вернулся на край ледового обрыва.
Он представил свое будущее возвращение с лахтаком и нерпой… Вот он идет, пробираясь между нагромождениями торосов, еще издали чувствуя взгляд Тин-Тин. Ее еще не видно на фоне темных шкур яранги, но она там давно стоит в ожидании, держа в руке священный деревянный ковшик с пресной талой водой.
Она видит Гойгоя, потому что на белом ледовом припае человек заметен издали.
Он устанет от долгого пути по торосистому морю, от тяжелых закоченевших туш, которые придется тащить за собой, но едва увидит Тин-Тин, он почувствует прилив новых сил, словно нет у него больше за спиной ноши.
По мере того как он будет подходить, будет нарастать радость, как растет снежная лавина, сорвавшаяся с обрыва над морем. Она захлестнет все, затопит все, он не будет видеть ничего — ни яранги, ни собак, ни родичей своих — только Тин-Тин, ее солнечное круглое лицо и ее глаза.
Может быть, ради этого и живет человек? И человеческое бытие в череде всех других существований создано именно для таких вот переживаний, для возвышенной, острой до боли радости?
Нет, быть человеком — это прекрасно. Сами по себе очертания человека совершенны в стремлении к прекрасной законченности.
И печально, конечно, что потом наступает неизбежная старость, а за ней и смерть.
Смерть, которую разумом поборол Гойгой. Он ее не боится.
Но зачем смерть, если жизнь человеческая так прекрасна? Разве справедливо уничтожать красоту, ради создания которой природой положено столько сил?.. Неужто там, где творится изначальная сила жизни, никогда не возникает эта справедливая мысль?
И вдруг подумалось Гойгою: а если она, эта мысль, уже воплощается в жизнь, и он, Гойгой, будет тем первым человеком, который познает бесконечность жизни, неисчерпаемость счастья… Для чего же Высшая справедливость и Целесообразность соединили его и Тин-Тин? Чтобы потом разрушить созданное? Но это так нелепо и несправедливо, что такого попросту не может быть!
Не может быть!
И Гойгой от этой неожиданной мысли вдруг ощутил такую силу, что готов был голыми руками раскрошить льды, стоявшие на его пути. Как ему хотелось видеть рядом с собой Тин-Тин в мгновение озарения этой мыслью!
Гойгой поднялся со своего ледяного сиденья. Время возвращаться. Лахтака и нерпы вполне достаточно для того, чтобы утолить тоску по свежему мясу.
Тем более и погода начала портиться. Небольшое облачко над холмом давно размазалось по всему небу белесой пеленой, пугающе похожей на то смертельное покрывало, что задергивало глаза убитых животных.
Ветер порывами бил в лицо, заставляя отворачиваться и смотреть на нахмурившуюся рябь с белыми пенными верхушками.
Гойгой связал ремнями лахтачью и нерпичью туши, надел на себя упряжь, взял легкий посох в руку и, пригнувшись, двинулся к берегу, оставляя позади себя начинающее закипать море.
Он довольно быстро прошел до первых торосов. Прежде чем отсюда посмотреть на берег и увидеть стойбище, Гойгой оглянулся: над морем сгущалась мгла, словно в наступивший полярный день неожиданно возвратился зимний мрак.
Но то, что он увидел, глянув вперед, сковало его страхом: все ледовое пространство, казавшееся прочным и незыблемым, теперь находилось во власти волн: припай оторвался от берега.
Гойгой сбежал с торосистой гряды, отцепил добычу и кинулся к воде, отделившей его от остальной части льда, все еще связанного с берегом.
Водная преграда уже была непереходима. До ледового берега невозможно закинуть ремень, чтобы подтянуться. Не было и подходящего обломка льдины, чтобы переплыть на нем рожденный ветром пролив.
Ноги Гойгоя ослабели, будто вдруг размягчились, растаяли кости, и он в бессилии опустился на лед прямо у плещущейся воды.
Тин-Тин все еще стояла у яранги.
Она не замечала, как вода лилась из деревянного ковшика, как ветер пытался вырвать из рук легкий деревянный сосуд.
До боли в глазах, до слез она всматривалась в торосы, ощупывая каждую складку ледового берега. Надежда вспыхивала каждый раз, когда взор натыкался на незнакомое темное пятнышко, а в сердце вместе с ветром, вместе с надвигающейся мглой росла тревога.
Где ты, Гойгой?
Разве ты не видишь, как потемнело небо, как ветер, вырвавшийся из ущелий ненастий, помчался по весенней тундре, нагнал темные тучи, сорвался с берега и понесся к открытой воде, чтобы нагуляться на открытом просторе, где нет препятствий вольному, ничем не ограниченному движению?
Что же случилось с тобой?
Тин-Тин почувствовала прикосновение, обернулась и увидела Пины.
Он тоже был встревожен и, нахмурившись, всматривался в ледовую даль. Разум предполагал самое худшее. Но почему? Есть множество вполне объяснимых причин, которые могут задержать в море, охотника. Большая добыча, трудная дорога по припаю, какое-нибудь незначительное недомогание — мог поскользнуться на льду и вывихнуть ногу… Или же дальний путь. Гойгой мог уйти далеко в сторону, к Северному мысу или же под Скалы. Пока оттуда добредешь до стойбища — без сил останешься, измотаешься так, что чуть ли не ползком одолеваешь прибрежную гряду торосов. А то мог попасться и белый медведь, и Гойгой увлекся погоней за ним. Скорее всего так и есть. Гойгой собирается строить свою ярангу, но для постройки ему еще многого не хватает, в том числе и шкур белого медведя для зимнего полога.
Все эти соображения Пины высказал встревоженной Тин-Тин, однако тем лишь усилил свое беспокойство: ветер был такой, что мог запросто оторвать лед, ставший непрочным над взволнованным весенним дыханием океаном.
— Ты иди в ярангу, — сказал Пины. — А я поднимусь на Холм и посмотрю оттуда на море.
Тин-Тин повиновалась. Пока она жила в яранге Пины, его слова, его пожелания были законом точно так же, как для самого Пины высшим законом были слова старшего брата Кэу.
Вот почему, направляясь на вершину Холма, Пины сначала завернул в ярангу Кэу и сказал, что Гойгой не вернулся с моря.
И для Кэу задержка любимого младшего брата означала лишь одно: ветер оторвал кусок припая и несет его в открытое море. Конечно, ветер рано или поздно переменится, подует к берегу, пригонит обратно льдину. Но велика ли льдина, на которой Гойгой, и долго ли будет дуть ветер от берега?.. А если Гойгой разделит печальную участь многих безвестно пропавших в море?.. Кэу вздрогнул от этой мысли и усилием воли отогнал ее.
Он вышел из яранги, кинул взгляд на Холм, по склону которого поднимался Пины.
На первый взгляд в море ничего не изменилось. Лишь под потемневшим небом ледовый припай обрел серый цвет и в обширных пресных лужах от растаявшего снега больше не блестело отраженное солнце. Лед оторвало где-то за второй или даже за третьей грядой торосов.
Об этом даже подумать страшно… Кэу своими глазами никогда не видел тэрыкы… Тэрыкы-оборотня, в которого превращается унесенный на льдине человек.
Есть множество поверий, которые принимаешь, ни разу ни опытом своим, ни жизнью своей не проверив их. Может, все это далекая сказка, оставшаяся в веках, прошедших с начала возникновения приморского народа? Такая же древняя и больше не повторившаяся, как легенда о происхождении племени морских охотников, якобы рожденных от любви женщины по имени Нау и Кита Рэу?
В привычках людских распространять один-единственный случай на всю жизнь, как бы предостерегая людей от повторения… Может, и было такое, когда унесенный на льдине человек превратился в тэрыкы. И тогда решили люди, что отныне всегда так и будет… Да, может, и было раз, но больше такого не будет, как не было больше любви кита к женщине.
Пины поднялся на вершину Холма и глянул в море.
Только вчера вечером он был здесь и хорошо помнил очертания ледового берега, простирающегося от твердой, еще покрытой снегами земли до открытой воды. Теперь картина была иной: будто кто-то огромным, остро отточенным ножом взял и отрезал кусок припая и этот кусок уже успел раздробиться на мелкие обломки, уплывающие в море, кипящее под сильным ветром.
Еще раз взглянув на белые обломки льдин, смешанные на горизонте с низко нависшими облаками, Пины заспешил вниз, к ярангам.
Кэу внимательно выслушал Пины.
— Надо поглядеть в прибрежных торосах… Может, ему удалось пересечь водную преграду… Иди в торосы, Пины.
Прихватив лыжи-снегоступы, палку с острым щупом на конце, Пины зашагал к морю.
У яранги неподвижно стояла Тин-Тин.
Странные, удивительные отношения у Гойгоя с женой. Иной раз, наблюдая со стороны, Пины чувствовал нечто вроде зарождающейся зависти, какое-то беспокойство, смешанное с удивлением. У молодой пары все время шла какая-то своя игра. Они мало говорили между собой, можно даже сказать — больше молчали, но между ними, казалось, шел непрерывный безмолвный разговор, неутихающее мысленное общение.
Тин-Тин еще ничего не сказала, однако Пины видел, как она обеспокоена, как внутренне напряжена, будто в ожидании удара.
Она проводила Пины молчаливым, но молящим взглядом и стояла до тех пор, пока тот не скрылся за первой грядой торосов.
Пины сразу же набрел на следы Гойгоя, ведущие прямо в открытое море. Теперь уже не было никакого сомнения в том, что он направился к кромке льдами теперь, унесенный ветром на льдине, он с тоской смотрит на удаляющийся берег.
Пины поднялся на береговой торос и внимательно оглядел ледовую окрестность: ничего живого не попалось в поле зрения. Во всем видимом пространстве хозяйничал набирающий силу ветер. Если он продлится еще несколько дней, от ледового берега ничего не останется и открытая вода подступит к самому берегу, к Галечной косе, на которой погребенная под тающим снегом лежала кожаная байдара.
В яранге Кэу шли приготовления к вопрошанию морских духов и богов-охранителей.
Тин-Тин мелко нарезала на деревянное блюдо-корытце жертвенное угощение — вялившееся всю зиму оленье мясо.
Кэу облачался в чистые одежды — надел мало ношенную пыжиковую рубашку, сшитые мехом внутрь штаны из камуса — шкуры с ног оленя, поверх всего — белую кухлянку, украшенную бахромой из длинной, крашенной охрой шерсти.
Над костром грелся ярар — бубен, обод с натянутым на него расщепленным моржовым желудком. Время от времени смачивали водой нагретую кожу и осторожно трогали кончиками пальцев, пробуя звучание.
Старший брат Кэу имел доступ к богам, к их тайнам, к помыслам, мог говорить с ними, общаясь не столько словами, сколько через неслышимые мысли… В свое время все это перейдет к Пины, и поэтому он, сказав в двух словах об увиденном в море, принялся помогать Кэу.
Пины прислушивался к заклинаниям, которые Кэу произносил тихим, едва слышным голосом, и кощунственно думал о том, что все эти мольбы, просьбы, увещевания лучше выкрикивать с силой, чтобы их могли услышать на дальних расстояниях, чтобы дошли они до самых укромных уголков, где только могли обитать все эти неземные и невидимые существа.
Кэу принял из дрожащих рук Тин-Тин деревянное блюдо с жертвенным угощением и вышел из яранги.
Усилившийся ветер кинул отросшие волосы непокрытой головы на лоб, закрыл взор, но Кэу хорошо знал, как нужно встать. Поначалу он стоял лицом к Восходу. Оттуда начинается рассвет, и именно на этом краю небосвода Птица-Провозвестница каждое утро проклевывает сначала маленькую дырочку, в которую начинает сочиться утренняя заря, а потом расширяет ее, чтобы Солнце могло выйти из своего убежища и осветить землю.
Зимой Птица-Провозвестница слабеет и долго трудится, прежде чем выклевывает широкую дыру, достаточную для опухшего, замерзшего, красного зимнего солнца… То ли дело весной и летом! Солнце полно силы, и бывают такие дни, когда оно не уходит за горизонт, — едва коснувшись нижней кромкой диска воды, оно снова взмывает в небо.
Одарив священным угощением и Юг, и Закат, и Север, и Восход, Кэу возвратился в жилище и взял нагретый и смоченный бубен.
Сначала тихий звон поплыл по дымным волнам, поднимающимся над костром, выплеснулся в дыру в крыше и растекся, растворился в полном ветра пространстве.
Эта песня своими истоками уходила в сумерки изначальной жизни морских охотников, и некоторые ее слова и намеки не были понятны. Но почему-то именно эти строки и казались обладающими наибольшей силой, воздействующей на богов.
Ветром полно все вокруг, упругим и сильным.
Ввысь возносится лоскут белой нерпичьей кожи,
И солнце, застыдившись вечной своей наготы,
Укрывается им, накинув его меж лучей…
Все живое уходит в норы свои; избегая ненастья,
И лишь человек в наступающей тьме ищет просвет,
Ибо вечная тьма — это гибель ему…
Обиталище разума, вечно движущегося
По Вселенной, меж звезд и земных камней,
Он мечется, не зная своего предназначенья,
И с неответным вопросом уходит в Пространство…
Но дай человеку исполнить назначенное ему на земле,
И если воля твоя такова — не будем громко роптать.
Пины слушал, запоминая каждое слово, и, чувствуя щемящую боль в груди, видел, как катится по темной, освещенной отблеском костра щеке Тин-Тин искорка: это в прозрачной слезе отражался огонь.
Трудно сказать, сколько просидел Гойгой на краю льдины, оцепенело уставившись на медленно скрывающийся в пелене надвигающегося тумана удаляющийся берег. Все словно остановилось в нем, и даже в ушах не слышен шум крови. Не было даже мыслей. Иной раз Гойгою казалось, что весь он чужой самому себе, а мысль покинула его тело и заблудилась, исчезла, растворилась, унеслась с ветром.
Вокруг все стало серо-белесым, словно и не было яркого солнца, сверкающего льда, играющего отраженными бликами водного зеркала. Окрестность обрела унылое однообразие, и даже шум стал ровным, плоским, сплошным.
Вместе с серым настроением внутрь тела пробирался серый промозглый холод, охватывая сначала конечности, а потом грудь, спину, каким-то образом просачивался во внутренности, в самое сердце.
Гойгою казалось, что он видит сторонним взглядом, рассматривает сам себя издали, сочувствуя охваченному горем и отчаянием человеку у края обламывающейся льдины. И этому стороннему наблюдателю приходила мысль: если человек так и будет оставаться в оцепенении, он может замерзнуть, навеки закоченеть.
Гойгой встрепенулся и встал.
Мучительно было расправлять закоченевшие суставы, шевелить омертвевшими пальцами рук и ног.
Но Гойгой двигался, сжимая зубы до скрипа, терпя боль. Да, он не боится смерти, но время еще не пришло для нее. Он только вкусил от настоящей, подлинной красоты человеческой жизни, обрел и понял смысл существования человека на земле — и вдруг уходить? Туда, в небытие, в мир, расположенный в окрестностях полярного сияния?.. Еще рано. То не предвестие смерти посылает ему судьба, а испытание: достоин ли он великой радости и любви, что обрел, соединившись с Тин-Тин?
Еще может перемениться ветер и пригнать льдину к берегу.
А пока — надо терпеливо ждать и всеми силами поддерживать в себе жизнь, чтобы предстать перед глазами Тин-Тин не жалкой жертвой, а победителем!
Гойгой вернулся к добыче, подтащил тушу лахтака и нерпы к середине льдины, к тому месту, которое показалось ему прочным. Исследовал остаток ненадежной тверди, измерив ее шагами вдоль и поперек, и понемногу успокоился. Льдина была невелика, но прочна. Это не обломок только образовавшегося в этом году молодого льда, а старого пака, который дрейфует из года в год, следуя ветрам и течениям полярного моря.
Правда, ветер усиливался и холодные волны раскачивали льдину, словно кожаную лодку.
Гойгой освежевал туши нерпы и лахтака, снял с них шкуры вместе со слоем жира и устроил из них подобие ложа. Это, конечно, не мягкая оленья шкура, но сквозь жир морского зверя уже не проникнет ледовая стужа. Еды надолго хватит, воду можно добывать на этой же льдине — торосы на ней давно обветрились и потеряли почти всю морскую соль… Остается терпеливо ждать.
Хотя солнце в это время года и ненадолго опускалось за горизонт, но по времени уже была пора сна — Гойгой чувствовал это по неимоверной усталости, по сухому жжению в глазах.
Он уселся на растянутые на льду шкуры и смежил веки.
Сначала ярко, словно наяву, перед закрытыми глазами возникло лицо Тин-Тин, подняв со дна успокоенной было души воспоминания. До острой боли в груди Гойгой пытался удержать ее образ, но он исчезал, скрываясь в хаосе нагромождающихся друг на друга мыслей…
Что там, в стойбище? Что подумали братья, не дождавшись его возвращения? Исполнили ли они священный обряд перед богами?
Потом вдруг мысли обратились к прошлому, к рассказам, в которых говорилось о попавших в беду охотниках… В этих повествованиях было мало веселого. Тот, кто избегал гибели и возвращался в стойбище после долгих и тяжелых приключений, обычно не склонен был распространяться о своих переживаниях. Самые подробные и красочные рассказы были о тех, кто никогда не возвращался, кто навеки остался в пучине морской или замерз в пургу.
Гойгою довелось не раз слышать о том, что, согласно древнему обычаю, если охотники оказывались в воде во время байдаркой охоты, старейший и самый опытный умерщвлял тех, кто еще мог держаться на воде, чтобы избавить их от дальнейших мучений.
Но чаще всего рассказывалось о тех, кого унесло на льдине.
Они плыли долго в открытом море, испытывая лишения и голод, истощаясь от холода и страданий. Иные попадали прямо в иной мир, возносясь сквозь облака в окрестности полярного сияния, в обиталище умерших. Другие высаживались на неведомые земли, где царило вечное тепло, где море никогда не замерзало и ласково плескалось у берегов. Высадившийся на сушу морской охотник долго блуждал по заросшему высоченной травой берегу, среди неведомых растений и деревьев, убегая от преследовавших его диких зверей, пока не натыкался на людей. Но язык чужеземцев был иной, и они не понимали невольного пришельца. Бывало, что они убивали его, а иногда обращали его в бессловесного раба, селя его рядом с собаками.
Бывали среди несчастных и удачливые. Они высаживались в сказочном краю вечного лета и вечного счастья. Их встречала на берегу неземная красавица, которая тут же становилась женой и вела охотника в просторную ярангу, кормила лакомствами… Рождались дети, старел чудом спасшийся охотник, но в сердце у него все равно жила память о покинутом стойбище, о близких и родных… Такой чаще всего умирал от тоски по родине.
Более всего было страшных рассказов о тех, кто, претерпев лишения и голод во льдах, дичал и обращался в тэрыкы-оборотня… Даже если он и высаживался на берег, он уже не мог жить среди людей. Обросший шерстью, озверелый, он бродил вокруг стойбищ, воровал мясо, убивал тех, кто попадался ему на пути… Это самая страшная участь, какая могла постичь унесенного в море охотника.
Думая обо всем этом, Гойгой окончательно потерял сон. Он встал со шкур и отправился на край льдины взглянуть в сторону скрывшегося во мгле берега.
Гойгою показалось, что ветер изменил направление. В эту пору изменчивости природы такое часто бывает. Может быть, там, на берегу, старший брат Кэу умолил богов проявить милость и позволить Гойгою спастись?
Если бы это было так!
А почему нет? Ведь на берегу его ждет Тин-Тин!
Гойгой снял с головы малахай. Спереди, в коротко обстриженной шерсти виднелась полоска замши, окрашенная охрой. На нее Тин-Тин нашила оленьими жилами дырчатый камешек, чтобы вдали Гойгой мог вспомнить ее, сняв с головы малахай. Сами по себе полоска замши и камешек ничего не значили, только то, что они были нашиты Тин-Тин. Но если бы Гойгою надо было расстаться с малахаем, он оторвал бы от него кусочек крашеной кожи с камешком, который для него дороже всего на свете сейчас в этой серой, сырой пустоте, наполненной упругим, живым, враждебным ветром.
Холодный ветер не остудил, но освежил голову, прояснил мысли. Надо гнать от себя мрачные думы, заботиться лишь о том, чтобы выжить и человеком вернуться в родное стойбище.
Гойгой усилием воли вызвал в памяти облик родных яранг…
Признак жизни живой
Меж двух вод — соленой и пресной,
Горсть черных яранг, покрытых кожей моржа…
То обиталище человека,
Жилище тех, кто ждет
Возвращающегося охотника…
Будь неутомим и силен, добытчик,
Будь упорен, следуя следом зверя:
Ждет тебя мать, старый отец и младшие братья,
Ждет тебя та, что стала частью сути твоей…
Гойгой произносил эти слова громко, чтобы они пронзали надвигающийся туман, отгоняли призраки старых легенд. Чем слышнее был странный, пугающий шорох, что слышался позади него и на который он боялся оглянуться, тем громче он пел.
Весенняя пурга часто бывает куда злее зимней. Ураганный ветер так силен, что поднимает отяжелевший, напитанный влагой снег и удар по лицу сгустком ветра и мокрого снега может оставить заметный синяк.
В такой день все живое хоронится, прячется, зарывается в снег, ищет убежище. И человек в такую погоду без крайней нужды не покидает своего жилища, прислушиваясь к скрипу ремней, удерживающих моржовую крышу, к шелесту снега и вою ветра.
Тин-Тин выбралась из яранги и, пряча лицо от ударов мокрого снега, поползла к мясному хранилищу: надо принести моржового мяса и жиру для светильников.
Хранилище было завалено тяжелым мокрым снегом, и Тин-Тин пришлось ногами и руками откапывать лопаточную китовую кость, служившую покрышкой.
В лицо пахнуло подтаявшим жиром и мясом — прошлогодняя моржатина к весне становилась слабой. Тин-Тин вытянула кусок и тщательно прикрыла хранилище лопаточной китовой костью.
Притащив мясо в ярангу, отправилась за снегом для воды. Большое кожаное ведро, сшитое тонким лахтачьим ремнем, наполнилось ветром и потащило Тин-Тин к морскому берегу. Женщина упала на снег, костяным топориком она уцепилась за сугроб и остановилась.
Ветер врывался в легкие и надувал их, сбивая дыхание. Это вызывало надрывный кашель, и слезы выступали на глазах, смешиваясь с тающим снегом, затуманивая и без того ограниченный обзор.
Тин-Тин набила отяжелевшим снегом ведро и почувствовала себя увереннее: теперь ведро держало ее на земле и ветер уже не мог унести легкое тело.
Тин-Тин наладила дыхание, отвернулась от ветра и не спешила возвращаться в ярангу, вслушиваясь в грохот бури.
…Вернулся бы, пусть какой ни есть, лишь бы живой, с твоим голосом, с твоим теплом, ласковым дыханием и плащами, в бездне которых тонешь, будто в теплой воде летних тундровых озер. Каково тебе одному на этом жестоком ветру, среди льдов, сквозь толщу которых чувствуешь бездонную глубину холодной воды, мрак и забвение!
Ветер выл на разные голоса, но в них Тин-Тин различала ответы Гойгоя. Мало было между ними сказано, но сейчас Тин-Тин отчетливо слышала чистую, пересекаемую воздухом речь Гойгоя.
…Из далекой морской дали, от плывущих по воле волн льдин я протягиваю к тебе руки в рваных оленьих рукавицах, так тщательно и заботливо тобой сшитых. Пальцы зябнут, наливаясь тягучим тяжелым холодом, стужа пронизывает тело, и лишь мои мысли в теплых воспоминаниях о твоих нежных прикосновениях.
Тин-Тин насторожилась, подняла лицо к небу, туда, откуда звучал переливчатый голос Гойгоя.
…Слышу, слышу тебя, Гойгой. Если ветер доносит до меня твой голос, значит, ты жив. Как радостно, что грудь твоя полна живого дыхания, горячая кровь бьется в твоих жилах, живые глаза смотрят на не видимый тобой берег, где я тебя жду… Знай, я тебя жду и буду ждать, пока ты въяве не появишься передо мной. Знай, что никогда не усомнюсь в тебе, не предам тебя мыслью о твоей гибели. Разве может умереть то, что есть между нами, то, что родилось от прикосновения наших тел?
…Как полон значительности каждый день, который мы прожили вместе! Только теперь я это понимаю. С самого первого дня… И то, что я помню и что теперь вспоминаю, — все это поддерживает во мне веру в спасение и веру в будущую встречу. Здесь, на морском ледовом просторе, ты все равно со мной, хотя нас разделяет ветер и пространство холодного моря… Ты слышишь меня, Тин?
Да, один лишь Гойгой называет ее коротким именем — Тин… Значит, это он!
…Мне нужно знать и слышать, что до тебя доходят мои слова, что все, что сейчас между нами, — настоящее общение, разговор в невидимых сферах…
…Радость моя далекая и боль стесненного сердца! Я слышу тебя, я жду тебя здесь на берегу, под ураганным ветром, и никто не заставит меня поверить в то, что ты погиб. Я буду тебя ждать все время, если даже придется ждать тебя всю жизнь!
Гойгой, не обращая внимания на хлещущий по лицу снег, улыбался…
Пины, встревоженный долгим отсутствием Тин-Тин, вышел из яранги и пополз по ветру. Он знал, где женщина брала снег для талой воды.
Ему не хотелось покидать теплое жилище, но в яранге была тревога.
Не хватало еще, чтобы женщину унесло в море. И такое бывало на этом незащищенном берегу. И зачем выбрали такое место для поселения? Куда лучше приткнуться под скалы или выйти подальше в тундру. Но будто эта Галечная коса священна: здесь Кит Рэу стал человеком и зачал в береговой женщине сначала себе подобных китят, а потом и людей — будущих предков Пины… Чего только не говорят в старинных преданиях! В них столько чудес, что, чем дальше, тем труднее верить в бесконечные превращения, перемещения на огромные расстояния без видимых усилий… Но где же она, эта Тин-Тин?
Впереди что-то мелькнуло в однотонном белесом потоке, и в тот миг в вое ветра Пины показался человеческий голос. Нет, это не был голос кричащей от страха и зовущей на помощь Тин-Тин. Это был голос Гойгоя, и в первое мгновение Пины обрадовался: значит, брат на берегу, выбрался на твердь, нашел путь домой! Но, приблизившись к Тин-Тин и всмотревшись, Пины не увидел брата. Одна Тин-Тин, вцепившись в кожаное ведро и странно подняв голову, наподобие воющего пса, что-то говорила нараспев. Ветер развевал ее растрепанные волосы, нежное красивое лицо распухло и скривилось от жестоких ударов летящего снега и кроваво покраснело. Безумно горящие глаза, полные сумасшедшей радости, блуждали.
— Тин-Тин! — позвал Пины.
Женщина не слышала зова. Тогда Пины схватил ее за рукав и потянул к себе.
— Тин-Тин! — закричал он ей в ухо. — Ты его видела?
— Я его не видела, но говорила с ним, — счастливо улыбаясь, ответила Тин-Тин. — Он далеко в море, на отдельно плавающей льдине. Ему трудно, но он верит, что выберется на берег… Он верит…
«Значит, его голос мне только почудился», — с неожиданным облегчением подумал Пины и крепче взял за рукав Тин-Тин.
Она едва могла идти. Пины пришлось тащить не только кожаное ведро со снегом, но и Тин-Тин. Он крепко прижал к себе мягкое женское тело и вдруг с неожиданным стыдом почувствовал острое мужское желание… Как же так? Ведь Тин-Тин — жена родного брата.
— Он теперь знает, что я его жду, — захлебываясь от ветра, говорила Тин-Тин. — Я обещала ждать всю жизнь, если надо.
«Если Гойгой не вернется к уходу льда от берегов, тогда мы справим Поминовение и тебе придется перейти в ярангу Кэу, — мысленно отвечал ей Пины. — Так повелевает обычай: когда погибает брат — старший берет заботу об оставшейся семье».
В холодной части яранги в потухающем костре играл язычок пламени.
Тин-Тин смущенно отряхнулась, выбила снег из мехового кэркэра, из собственных волос. Здесь, в теплом дыму человеческого жилища, к ней понемногу возвращался привычный облик, привычное состояние молчаливости и погруженности в себя.
Пины поглядел на нее: Тин-Тин была еще смущена и прятала взор.
Воспоминание о неожиданно возникшем желании остро кольнуло в сердце мужчину.
Уже из полога, из теплоты нагретых оленьих шкур, он услышал ее пение:
Есть много сладостного в жизни:
Красота утра и радость пробуждения,
Музыка воды, бегущей по камням…
Живые краски осенней тундры,
Новорожденные телята у ручья…
Есть много сладостного в жизни,
Но слаще нет надежды
На будущую встречу…
Ветер не слабел. Льдина уменьшалась: в этом Гойгой убеждался, чувствуя, как усиливается качка. Иногда думалось о том, что ненадежное ледовое убежище истончается со дна, подтачиваемое теплыми водами весеннего моря.
Одежда давно промокла и пропиталась соленой водой. Отяжелевшая, она давила на плечи, тянула к неподвижности. Но двигаться надо. Покой убаюкивал, сулил сладкую дремоту, и Гойгой отлично понимал, чем это может кончиться: он попросту больше никогда не проснется. Так, во сне, уйдет без страданий сквозь облака, без надежды когда-нибудь увидеть Тин-Тин.
Гойгой стряхнул с себя дремоту и ходил по льдине, горько думая о том, что ему не грозит опасность заблудиться и потерять дорогу на этом крохотном кусочке ненадежной ледовой тверди.
Проникшая сквозь одежду сырость понемногу нагревалась от движения, и дрожь унималась.
Гойгой теперь внимательно прислушивался к ветру, надеясь снова услышать голос Тин-Тин… Но чаще он слышал самого себя, свои собственные мысли. Это было удивительно и поначалу жутковато, но Гойгой понемногу привык и к этому.
Он сам себе рассказывал о детстве, о сладостном сне в весеннюю пору, когда его будил в яранге, в мягких теплых шкурах солнечный луч. В ресницах рождалась радуга, и так не хотелось вылезать из теплой постели, так хотелось растянуть удовольствие пробуждения, но свет звал, манил. Может быть, невидимое возмужание и состояло в том, что мальчик ложился спать с мыслью о завтрашнем дне, о будущем, когда он сможет наравне с настоящими мужчинами уходить в море, добывать пищу.
Он с завистью смотрел на тех, кто садился в кожаную байдару, отправляясь в открытое, сливающееся с небом море. Он помнил часто задаваемые им вопросы: что там? можно ли дотронуться до кромки неба? чем удерживается вода? почему она не выливается и держится в границах берегов?
И каждый раз ему отвечали: вот вырастешь — и все сам узнаешь.
Он рос и понимал, что есть вопросы, на которые нет точного и вразумительного ответа, что множество тайн окружает существование человека на земле. Он смутно догадывался, что эти тайны каким-то образом и составляют основу существования людей. Человек молчаливо признает, что не надо пытаться разгадывать эти тайны, а надо примириться с тем, что они есть… Поначалу разум противился этому, а потом свыкся. И чем меньше Гойгой задавал вопросов, тем он чувствовал себя более зрелым и взрослым.
И все же воспоминания о детских годах с их жадным любопытством были самыми сладкими, если не считать той поры, когда в жизнь Гойгоя вошла Тин-Тин.
Близко подходить к краю льдины Гойгой опасался, да он и не мог бы этого сделать — волны хлестали через торосы и порой окатывали Гойгоя с головы до ног. Соленая вода съела жалкие остатки снега на льдине, сам же лед пропитался солью и плохо утолял жажду.
Хорошо, что есть еда и уж во всяком случае в ближайшее время Гойгою не угрожает голодная смерть. Нерпичья туша и туша лахтака — это целое богатство. Когда стихнет буря и успокоится море, можно будет попытаться добыть огонь и зажечь жировой светильник: кремень и огниво у Гойгоя тщательно запрятаны в кожаном охотничьем мешке. Тогда можно будет и поспать. Не вечно же будет ненастье, когда-нибудь да проглянет солнце. Это удача, если можно это назвать удачей, что Гойгоя унесло в весеннюю солнечную пору, а не зимой, когда мало солнца и свирепствуют морозы. Если бы это случилось зимой — тогда верная смерть.
Гойгой спотыкался, падал, вставал, но не решался останавливаться, чтобы дрема не захватила его, не окутала его опьяняющей сладостью, сулящей вечное забвение и освобождение от страданий, холода и сырости.
Может, и поддался бы этому Гойгой, который не боялся смерти, если бы не Тин-Тин… Где-то есть Высшие силы, которые вселяют уверенность в спасение… Быть может, все это и послано ему, чтобы испытать его преданность жизни.
Стоило чуть замедлить шаги, как остывала отсыревшая одежда и отвратительно и склизко прилипала к телу. Уж который раз Гойгой обошел льдину, пересек ее вдоль и поперек, уже дыхание стало неровным и прерывистым… Надо все же немного посидеть, съесть кусок сырого мяса и жира. Нутро тосковало по горячему мясу, теплому питью, но пока ветер и сырость — и речи не может быть, чтобы запалить огонек. Да и в такую погоду лучше не прикасаться к кремню и сухому мху — можно ненароком замочить, и тогда — прощай навсегда живой огонь!
Какая-то большая тень мелькнула перед Гойгоем, невольно вызвав мгновенный страх. Человек оцепенел, пытаясь всмотреться и понять, что же это такое. Понемногу рассудок пересилил слабость, и Гойгой медленно двинулся к тому месту, где лежала добыча.
Кто-то разворошил сложенные туши лахтака и нерпы. Кожи, настланные в ледовом углублении, тоже оказались потревоженными. Внимательно исследовав туши, Гойгой увидел, что от нерпы вырван довольно изрядный кусок. Сначала Гойгой с ужасом решил, что льдину посетило чудовище кэле, охотившееся за живой человеческой печенью. Но потом увидел отчетливый след — это был умка — белый медведь.
Откуда он мог появиться здесь, среди бури и летящего мокрого снега? Видно, замешкался на припае, не успел уйти на север, и вот его, как и Гойгоя, унесло в открытое море. Но как же он не видел умку раньше? Может, зверь прятался в торосах, испуганный близостью человека, или же приплыл с другой льдины, привлеченный запахом мяса?
Гойгой некоторое время в растерянности стоял, не зная, что дальше делать.
Придется теперь сидеть здесь, стеречь еду.
Гойгой приготовил копье, достал костяной, остро отточенный нож и уселся на шкуры.
Стоило ему немного расслабиться, как дремота заволокла сознание и картины прошедшей жизни снова встали перед глазами как живые. Гойгой видел не только поразительно красочные картины, но ему чудились и голоса, которые в точности повторяли давно забытые разговоры.
Вот Тин-Тин с развевающимися волосами убегает в тундру, и ее звонкий смех смешивается с птичьими голосами, вплетается в звон журчащего ручья. Гойгой несется за ней, перепрыгивая с кочки на кочку. Земля пружинит под ногами, живая, податливая, надежная.
Когда Гойгой очнулся, он увидел лишь тень, отбегавшую к краю льдины. Схватив копье, он бросился за умкой, но поскользнулся и упал на льдину, едва увернувшись от острия собственного копья. Умка исчез, растворился в пространстве ветра и снега.
Гойгой на всякий случай немного подождал на краю льдины, не обращая внимания на ледяные брызги.
Возвратившись к своему убежищу, Гойгой не нашел туши лахтака. Оставалась лишь нерпа, а она почти втрое меньше.
В груди Гойгоя теснились проклятия и ругательства, обращенные к умке, но он не только не смел произнести их вслух, но даже само их возникновение в сознании было кощунственным и небезопасным. Поэтому прежде всего Гойгой стал умирять свой гнев, стараясь обратить его на себя, на свою слабость и нерасторопность, на то, как он легко поддался сладости сновидений и воспоминаний.
Но стоило ему вернуться и усесться на шкуры, как сладкая истома неудержимо охватила все тело. Гойгой сорвал с головы шапку и сырым мехом крепко растер лицо. Что-то больно царапнуло-по воспаленной коже, и Гойгой нащупал на кончике шнурка из свитых оленьих жил дырчатый камешек, пришитый к шапке. Гойгой с улыбкой гладил маленький камешек, вспоминая руки Тин-Тин, маленькие, еще почти детские, но уже такие умелые и твердые.
Камешек вызвал новый поток воспоминаний, и, забывшись, Гойгой погрузился в них, улыбаясь распухшими, потрескавшимися губами.
Он очнулся, увидев почти у самого своего лица морду умки. Зверь дыхнул горячо, зловонно, и белые его зубы сверкнули в пурге, как пламя.
Со страшным криком Гойгой схватился за копье и кинулся на зверя.
Тин-Тин проснулась от оглушительной тишины. Долго прислушивалась в темноте мехового полога и даже дотронулась до своих ушей — они были на месте. Тогда осторожно отогнула край мехового полога и высунула голову в холодную часть яранги. Яркий свет ударил в глаза. Солнце било прямо в середину яранги, в дымовое отверстие, заливая внутренность угрюмого жилища радостным светом нового, весеннего дня.
Буря умчалась в неведомые дали, и грохот ветра сменился такой оглушительной тишиной, что поначалу Тин-Тин не слышала радостных криков птиц, тихого плеска воды, освобожденной ото льда.
Лишь выйдя из яранги и на мгновение ослепнув от блеска открытого моря, Тин-Тин поняла — буря ушла.
Залитое солнечным светом, синело море. На стыке воды и неба белые облака мешались с плавающими льдинами. Все вокруг казалось выросшим, огромным, просторным; вынужденное заточение в яранге; в ближних ее окрестностях, измеряемых коротким расстоянием от жилища до мясной ямы-кладовой, давило и угнетало дух. Теперь, казалось, оттолкнись посильнее ногами от земли и полетишь, как птица, над Галечной косой, покрытой тающими пятнами снега, над тундрой с многочисленными озерцами, прочерченной вскрывшимися речками и ручейками, над ярангами, редкими стойбищами, над оленьими стадами, новыми выводками волков, лис, над гнездами птиц…
Радоваться бы сердцу в такую погоду, но ослепительное великолепие весенней погоды лишь еще больше оттенило горе Тин-Тин.
Она понуро выносила из яранги шкуры и развешивала на перекладинах, на которых еще недавно лежала охотничья байдара.
Сегодня эту байдару должны спустить на воду. Она лежала на берегу, обложенная снегом.
Кэу шел к берегу, с горечью думая о том, что на этот раз придется выйти в море не втроем, а лишь с Пины. Без Гойгоя.
Ему было искренне жаль брата: не только потому, что он любил его, не только потому, что Гойгой был младшим и походил на умершую мать, а еще и потому, что брат был настоящим охотником, человеком без зависти, добрым и щедрым в самых глубинах своего сердца… И жаль его было еще и потому, что не успел насладиться юный муж жизнью со своей молодой женой и даже не успел зачать ребенка, чтобы оставить свой след среди живущих.
Пины уже был у байдары и осторожно, чтобы не повредить туго натянутую моржовую кожу, лопатой откапывал судно.
— Сегодня можно попробовать байдару на воде, — сказал Пины.
Кэу молча кивнул.
Ураган начисто оторвал от берега ледовый припай. Открытая вода плескалась у ног.
Легкая байдара закачалась на волнах, словно мальчишка, неожиданно получивший позволение выбежать на волю… Таким резвым и радостным был Гойгой… Долго он еще будет вспоминаться, неожиданно врываться в текущую жизнь, и — самое горестное — его попросту будет не хватать в этом мире.
Погрузили в байдару охотничье снаряжение, гарпуны, ремни, весла, парус, сшитый из выбеленной тонкой нерпичьей кожи. Упругая вода играла сквозь моржовую кожу, видно было даже дно и переливающиеся разноцветьем камешки.
— Может быть, увидим его на льдине, — негромко сказал Пины, но, встретив строгий взгляд старшего брата, осекся.
Это было бы хуже всего: попадись им брат на пути — они не имели права снять его со льдины. Либо он остается во власти морских сил, которые и пожелали, чтобы его унесло на льдине, либо, если морские силы пожалеют его, что маловероятно, они сделают так, чтобы он без посторонней помощи ступил на твердую землю.
И все же, когда легкий ветер наполнил парус, рука Кэу, лежащая на рулевом весле, невольно повела послушное суденышко к белеющим на воде льдинам.
Море кишело жизнью. Над водной поверхностью, едва не касаясь кромками крыльев, мчались утиные стаи, бакланы тяжело поднимались с воды, оставляя долгий след, кулички вспархивали прямо из-под носа несущейся под парусом лодки. Кое-где уже вздымались китовые фонтаны. Охота на кита, по обычаю, должна начаться чуть позже. Но удастся ли она в этом году, когда в лодке нет третьего, самого искусного и ловкого гарпунера?
Пины смотрел на старшего брата и думал: почему тот молчит и не говорит главного? Сейчас как раз время начать мужской разговор.
Разумеется, согласно обычаю, Тин-Тин должна перейти к Кэу… Но дело в том, что Тин-Тин живет в яранге Пины. Это одно. И другое, быть может самое главной, — у Пины нет детей. Уже четыре года он женат, а детей нет. А у Кэу их уже двое…
Но лицо Кэу было отрешенно, и он смотрел поверх головы Пины в морскую даль.
Может, и не скажет он об этом сегодня… В сердце старшего брата еще теплится надежда. Вон как он посматривает на льдины, хоть и знает: если даже он и увидит Гойгоя — он не должен приближаться к нему.
В это время уже должны появиться моржи. И поэтому, когда Кэу заметил пятнышко на льдине, он первым делом подумал о морже, усилием воли отогнав другую мысль… Но если это не морж, то он не виноват…
Пины тоже заметил темное пятно на льдине, но на таком расстоянии трудно сказать, что это. Он лишь пытливо посмотрел на брата, крепко сжимавшего в руке рулевое весло.
— Может быть, это морж, — ответил на безмолвный вопрос Кэу.
— А если не морж? — с дрожью сказал Пины.
— Мы охотимся на моржа, — твердо сказал Кэу.
Это был не морж. Теперь можно было разглядеть тощего весеннего умку. Он растерянно озирался.
— Ну что же, — сказал Кэу, — когда вместо моржа попадается умка — это не так уж и плохо.
Пины понял брата и приспустил парус.
Умка смотрел на приближающуюся байдару и отступал назад на маленькой, всего лишь в несколько шагов, льдине. От тяжести льдина накренилась и с громким плеском перевернулась.
Умка вынырнул довольно далеко от байдары.
Пины поднял парус.
Байдара набрала скорость и рванула за уплывающим зверем.
Умка не мог состязаться в скорости с легкой байдарой. Стихия его — твердый лед, торосы, поэтому байдара довольно быстро настигла сухопутного зверя. Пины даже опустил парус, чтобы не мешал бросать гарпун.
Умка оглянулся, и в его маленьких глазках застыл ужас. Пины взмахнул и легко вонзил остро отточенный наконечник гарпуна в тело.
Ему не пришлось бросать в воду надутый воздухом поплавок — он придержал рукой разматывающийся клубок ремня. Умка нырнул, но быстро показался из воды. В это мгновение охотник добил его ударом копья в сердце.
— Вот тебе и новый зимний полог, — сказал Кэу.
Что-то теплое зажглось в сердце Пины. Может, Кэу уже решил судьбу Тин-Тин и отдаст ее в руки младшего?.. Иначе для чего ему вдруг упоминать о зимнем пологе? Медвежья шкура могла пойти на расширение старого полога, если семья увеличивалась.
Пины притянул неподвижную тушу белого медведя к борту, привязал ее покрепче.
Еще издали было заметно оживление у уреза воды: жители стойбища сразу замечали — идет ли байдара с добычей или пустая. Все изголодались по свежему моржовому мясу.
Тин-Тин быстро сосчитала глазами сидящих в байдаре: их было двое, ровно столько, сколько их было, когда поутру байдара уходила к белеющим на горизонте отдельно плавающим льдинам.
Медведя быстро вытащили на берег и, совершив над ним обряд, принялись разделывать.
Острым женским ножом-пэкулем с широко изогнутым лезвием Тин-Тин разрезала умкин живот, вынула внутренности и осторожно отделила печень. Эту часть умки никогда люди не ели, считая, что печень белого медведя ядовита.
Руки привычно возились в звериных внутренностях: сколько ей пришлось освежевать оленей, когда жила в тундре, разделать нерп и лахтаков на берегу. Это ее второй белый медведь. Первый был добыт вскоре после того, как она вышла замуж за Гойгоя и переселилась на берег.
Тин-Тин вынула желудок и принялась очищать его от содержимого. И вдруг движение ее рук замедлилось.
Глаза застлались обильно хлынувшими слезами, плечи затряслись от рыданий: в руке она держала тот самый дырчатый камешек, который она нашила на малахай мужа. Значит, Гойгой оказался добычей умки…
— Тин-Тин худо стало! — услышала она как бы сквозь туман возглас Кэу. — Видно, от умкиной печенки…
А умке словно только малахай и был нужен: он больше не появлялся, оставив в покое человека и жалкие остатки его добычи. Но битва с умкой стоила не только малахая, но и кожаного мешочка с кремнем и огнивом…
Гойгой сквозь полудрему наблюдал, как стихала буря.
Сначала порывы ветра стали какими-то судорожными. Иной раз даже казалось, что в напряжении воздушного потока случаются какие-то провалы. Неожиданные затишья будили Гойгоя, настораживали его.
Эти провалы становились продолжительными. Иногда ветер ласково касался обнаженной головы Гойгоя.
Светлело. Расступалась белесая мгла, уходила, слабела, истончалась стена летящего снега.
И вдруг прорвался солнечный луч. Он был остер, как наточенный заново наконечник гарпуна, пронзителен и ослепляющ. Он рассек сырой, холодный воздух, погас и уже через мгновение снова засверкал, расширяясь, наполняясь светом и теплом.
Ветер совсем упал. Утихомирились волны, перестала качаться льдина, и эта наступившая тишина была так оглушительна, что, как ни сдерживал себя Гойгой, как ни боролся, ничего не смог с собой поделать: упал сначала набок, а потом и навзничь на расстеленные нерпичью и лахтачью шкуры и погрузился в глубокий и сладкий сон.
Ему снилось детство, качели из сыромятной моржовой кожи, перекинутые через громадные китовые кости — подставки для байдары. Горизонт и убегающее вдаль море качались вместе с ним, голова сладко кружилась… И еще снились ему тундровые тихие летние дни, когда лежишь на прохладной траве и смотришь высоко в небо, на дальние светлые облака. Когда так долго смотришь — кажется, что сам становишься легким облаком и неслышный поток несет тебя в неведомые дали.
Гойгой проснулся от нестерпимой боли на лице. Высокое горячее солнце ожгло намоченную соленой водой кожу на правой щеке. Боль была такая, что невозможно было рукой дотронуться до кожи. Гойгой отрезал кусок нерпичьего жира и приложил к лицу.
Легче было на душе, спокойствие и тишина, в которой отчетливо слышались звуки живой жизни: птичий гомон, пыхтенье китового фонтана, фырканье лезущего на льдину моржа, всплеск вынырнувшей из воды нерпы — все это было радостной, животворящей музыкой, которая вливалась в Гойгоя бодростью, уверенностью в возвращении на землю.
Подкрепившись нерпичьим жиром, Гойгой сначала огляделся, чтобы окончательно убедиться, что он одинок на льдине, а потом обошел свое временное обиталище. В нескольких шагах от убежища он нашел поблескивающую на солнце лужицу. Вода была почти совсем пресная. Он с наслаждением напился, вглядываясь в свое отражение. Да, Тин-Тин трудно будет узнать его — воспаленные красные глаза, едва проглядывающие сквозь опухшие веки, почерневшая кожа на лице со следами обморожений и сегодняшнего солнечного ожога…
Буря порядком искромсала льдину. Она теперь была втрое меньше той, перед бурей. А солнце обливало ее своими горячими лучами, потеплевшая вода точила изнутри. Надолго ее не хватит.
А берег далеко. Его видно, он синеет тонкой полоской на горизонте, высокие горы висят в воздухе голубыми непросвечивающими облаками, и птицы летят туда.
Хорошо быть птицей! Превратиться бы в нее, оттолкнуться сильными ногами от льдины и взмыть в воздух к облакам, а оттуда устремиться к берегу, к зеленой весенней земле.
Но унесенные в море не превращаются в птиц. Гойгой никогда об этом не слыхал. Если они и превращаются, то в тэрыкы.
А если использовать парус? От этой неожиданно возникшей мысли Гойгоя бросило в жар. Ведь льдина теперь настолько мала, что вполне может заменить байдару. А парус можно сделать из двух шкур — нерпичьей и лахтачьей. Для мачты вполне сгодятся посох и гарпун.
Окрыленный мыслью Гойгой тотчас принялся за работу.
Было так жарко, что он скинул с себя кухлянку, подставив голое тело жарким солнечным лучам.
Море было гладким, и ничто не предвещало ветра. Но голое тело улавливало легкое дуновение. Однако, к огорчению Гойгоя, оно исходило от берега, синеющего вдали.
Если это так, то льдина медленно удаляется от берега, уходит все дальше в неизвестность. Но почему в неизвестность? Разве не было рассказов, многократно слышанных им, о судьбах унесенных на льдинах? Надо помнить о них и не думать, что с тобой произойдет что-то другое, непохожее.
Несмотря на мрачные мысли, Гойгой соорудил мачту и натянул на нее две шкуры. Парус получился довольно большой, и, если бы ветер дул к берегу, можно было бы надеяться на пусть медленное, но все же продвижение.
Рядом с его льдиной появилась другая, небольшая. Гойгой встревоженно подбежал к краю и убедился, что это обломок его же льдины.
Он еще раз обследовал свое прибежище. На этот раз не просто размеры. Да, льдина состояла из смерзшихся обломков старого льда, и эти швы, которые теперь хорошо были видны на обесснеженной поверхности, легко могли разойтись при ударе о другую льдину. Ясный солнечный день разом померк: опасность теперь подстерегала Гойгоя с другой стороны. Так всегда будет, пока он не выберется на твердую землю. Или надо бороться за каждое мгновение жизни, или же смириться со своей участью и покорно ждать конца…
Наверное, многие так и поступали. Да и что можно сделать, когда ты одинок в окружении равнодушных природных сил?
Гойгой невольна кинул взгляд на отколовшуюся льдину и понял: течение довольно сильное, и похоже, что льдина дрейфует к земле.
Как же он мог забыть о морских течениях? Они не всегда совпадают с направлением ветра, а уж о силе их можно судить по зимним ледовым сжатиям, когда рушатся и превращаются в обломки огромные ледяные горы, когда толстые ледовые поля встают торчком и крошатся со страшным грохотом.
Раз льдина плывет к земле, надо отдаться течению, терпеливо ждать и беречь силы.
Гойгой проглотил кусок нерпичьего жира и, одевшись в кухлянку, прилег на льдину.
Он лежал на спине, глядя в бездонное небо, в котором, словно отраженные в нем льдинки, плыли легкие белые облака. Иногда он засыпал и, просыпаясь, но изменению направления солнечных лучей догадывался о том, что льдина снова повернулась, повинуясь течению. Приподнимаясь, он смотрел на синеющую полоску, на голубые, повисшие в воздухе горы, но изменений в их очертаниях не видел.
Гойгой решил пока не смотреть на берег… Если долго не смотреть, тогда только можно что-то заметить.
Перед его глазами было огромное небо, головокружительная высота, а в мыслях лишь берег и Тин-Тин…
Солнце ласкало его, едва заметное дуновение, легкое движение воздуха убаюкивало, время остановилось; льдина меняла свое положение по отношению к солнцу.
Страшный удар вырвал Гойгоя из полузабытья. Он вскочил на ноги: его льдина поднималась из воды! Словно какой-то великан схватил за край и пытался приподнять ее из воды. Гойгой оглянулся и увидел надвигающуюся на него ледяную гору. Край, соприкоснувшийся с ледяной горой, шел под нее, в воду.
В то же мгновение Гойгой почувствовал, что летит в море. Он выхватил нож, попытался с его помощью зацепиться за лед, но лезвие лишь царапнуло лед, скользнуло, еще мгновение — и, потеряв нож, Гойгой увидел перед собой бесконечную стену студеной воды, почувствовал, как, горько-соленая, она хлынула в его рот, ноздри…
После шторма Тин-Тин любила ранним утром выходить из яранги и спускаться к берегу. Стояли еще длинные дни, и солнце поднималось из воды, будто омытое, чистое.
Галька тяжело подавалась под ногами, скрипела, а издали навстречу уже неслись освежающие запахи моря.
Тин-Тин глубоко дышала, унимая волнение, усмиряя рыдания, готовые вырваться из глубины груди.
Кэу не спешил с Поминанием погибшего. Как-то на вопрос нетерпеливого Пины он сказал:
— У нас еще много дел: моржа надо заготовить на зиму, встретить гостей из тундры… Помянем с первым снегом.
Пины ничего не сказал, но Тин-Тин чувствовала, что тот недоволен. Он не скрывал своих намерений, и женщина понимала это по его взгляду.
На горизонте плавали льдины. Но с тех пор, как Тин-Тин нашла в чреве убитого умки камешек, собственноручно нашитый на малахай мужа, вера ее в возвращение Гойгоя поколебалась… Она еще раз слышала его голос, но думала: может, ей чудится?
Каждое утро Тин-Тин собирала на берегу съедобные водоросли, рачков, морские звезды, небольших рыбок. Набрав полный кожаный мешок, она не спешила возвращаться, садилась на прохладную гальку и подолгу смотрела на море.
Она старалась вспоминать прожитое вместе с Гойгоем, воссоздавала в памяти каждый совместно прожитый день. Она с огорчением замечала, что воспоминания тускнеют, уходят в глубину сознания и порой приходится прилагать усилие, чтобы еще раз заставить вздрогнуть и затрепетать сердце.
От моря тянуло зябкой сыростью, холодом и тоской.
Тин-Тин вынимала из-за пазухи прозрачный дырчатый камешек, прижимала к щеке и шептала:
Ветер унесется вдаль и не вернется,
Листок осенний, желтый улетит.
Льдина уплывет и вдали растает,
Но тот, кто с живым сердцем, возвращается.
Вернутся птицы на свои гнездовья,
Моржи клыкастые и серые дельфины…
Но почему тебе не возвратиться?
Сколько раз она оглянется, прежде чем поднимется к ярангам! Будто он зовет ее, окликает своим неповторимым голосом: Тин! Только он звал ее так. И это было как звон осколка пресного прозрачного льда, застывшей струн водопада, наросшей сосульки… Тин…
Кэу встречал молчаливым взглядом возвращающуюся с моря женщину и снова обращал взор в морские дали, выслеживая проходящих моржей, китов, касаток.
В тот день ожидали гостей из тундры.
Впервые Тин-Тин на какое-то мгновение забыла о Гойгое в радостном ожидании свидания со своими родителями, с оленями, с давно и навсегда покинутым детством. Она с утра была в хлопотах: ходила в тундру, собирала коренья и зелень, чтобы сдобрить угощение — моржовое мясо, нерпичий жир и китовую кожу-итгильгын — изысканнейшее лакомство на этом берегу.
Время от времени она смотрела на дальний берег лагуны, на зеленые холмы, стараясь увидеть там привычные и знакомые глазам оленьи стада, остроконечные верхушки кочевых яранг с торчащими концами жердей.
Она услышала мальчишеский крик и выглянула из яранги. На воду спускали байдару, перенесенную с морской стороны на лагунную.
А на зеленых, еще с утра пустынных тундровых холмах уже горели костры, и оленьи стада бродили у воды.
— Ты тоже поедешь с нами, — сказал Кэу.
Тин-Тин торопливо облачилась в нарядный кэркэр, который она не надевала с той поры, как не вернулся Гойгой.
Пригладив ладонью волосы, вышла из яранги.
На берегу она увидела Пины. Он с вожделенной улыбкой взглянул на молодую женщину и кашлянул.
Кэу строго посмотрел на брата.
Тин-Тин издали узнала своих родичей — отца, мать. Они стояли у спокойной воды лагуны в ожидании гостей, и каждый держал в руке по деревянному блюду с вареным оленьим мясом. Тальниковые листья украшали еду, а сами люди были одеты в лучшие одежды.
Тин-Тин покорно ожидала, когда окончится торжественная встреча и смолкнут бесконечно произносимые слова приветствий.
Мать смотрела куда-то за спину Тин-Тин, и она догадалась, что мать ищет Гойгоя… Не знают они еще о горестной новости.
Кэу выступил вперед, принял из рук отца Тин-Тин деревянное блюдо с оленьим мясом, отведал кусок, похвалил и сказал: как хорошо было охотиться в эту весну, много моржа пришло к берегам, а в довершение удалось добыть умку, весеннего зверя с большой шкурой.
— И должны мы еще сказать, что ушел от нас брат… Не прямо сквозь облака из яранги, а тропой охотников, через свидание с могущественными морскими богами… И ваша дочь осталась сиротой и безмужней. Но мы свято чтим старые обычаи, завещанные предками, и не оставим вашу дочь. Согласно обычаю, она переходит под мое покровительство, как старшего брата…
Пины покачнулся, но никто, кроме Тин-Тин, не заметил этого.
Все были поражены и огорчены услышанной новостью.
— Тин-Тин не будет обделена ни пищей, ни теплом, — продолжал Кэу. — Ей повезло, что у Гойгоя два брата… Сообща мы возьмем заботу о ней, и жизнь ее будет такой, что она не пожалеет, что осталась в нашем стойбище.
Тут все услышали, как громко и протяжно закричала мать Тин-Тин. Дочь кинулась к ней и тоже зарыдала, впервые открыто оплакивая Гойгоя.
Пины растерянно моргал: он ничего толком не понял из сказанного братом.
Тин-Тин вошла в знакомое с детства кочевое жилище и снова зарыдала, теперь уже не от горя, а от сожаления о своем детстве, от встречи с тем, что снилось, грезилось в прибрежных ярангах, таких просторных, холодных и неуютных по сравнению с тундровыми легкими жилищами кочевников.
Мать гладила по голове и утешала:
— Не горюй так… Тебе еще повезло: отныне два брата, двое мужчин будут заботиться о тебе. Пройдет время, истончится воспоминание о погибшем, и ты забудешь его, обретя счастье с новым мужчиной… Трудно быть единственной женщиной в яранге… Хорошо быть второй, да еще молодой. Мужчины любят молодых.
Мать говорила убежденно, ибо сама была второй женой в яранге оленевода и мужчина предпочитал ее первой, уже состарившейся.
— Не нужен мне никто! — горячо отвечала Тин-Тин. — Я никогда не забуду Гойгоя! Никогда! Я останусь здесь, буду жить с вами, покуда Гойгой не вернется!
— Не говори глупостей, дочка, — мягко возражала мать. — С моря не возвращаются, а если и случается такое, то уже в образе тэрыкы.
— Пусть он будет тэрыкы! — закричала Тин-Тин. — Пусть, но только будет он — мой Гойгой!
— Не гневи богов, Тин-Тин! — ужаснулась мать. — Не иди против их воли!.. Поплачь. Вместе со слезами выходит горечь утраты.
А в это время за стенами яранги нарастало веселье большого праздника. Пылали костры, над которыми висели котлы, палились копыта и губы оленей, юноши торили беговую тропу, а иные уже разоблачились, чтобы помериться силой.
Певцы калили на огне бубны, придавая им особую звонкость.
К полудню в тундру побежали состязающиеся в быстроте юноши. В прошлый раз первым оказался Гойгой, чем очень удивил и огорчил тундровых, издавна считавшихся непревзойденными в беге по кочкам. Другие боролись у костров, но самое главное празднество ожидалось на закате — песни и танцы.
К тому времени Тин-Тин успокоилась, внешне даже как будто повеселела и вышла посмотреть на борцов.
Пины, обнаженный по пояс, улыбнулся ей. Он уже уложил двоих и ожидал третьего, похлопывая себя по разгоряченным мускулам. Он легко поборол еще одного пастуха, накинул на себя легкую пыжиковую кухлянку и подошел к Тин-Тин.
— Когда замолкнут бубны, поплывем к своему берегу, — сказал он.
От этих слов на Тин-Тин повеяло холодом.
Она медленно отошла от костров и побрела в тундру.
Молодой олень шел следом и нюхал ее следы, с удивлением посматривая на женщину. Почему она уходит оттуда, куда стремятся все люди? Вон даже те, бегущие по тундре, мчатся к взметнувшимся ввысь кострам, навстречу грому бубнов и голосам певцов.
С морской стороны пришли мы к вам,
Принеся радостные и печальные вести…
Истинно живущие, мы, происшедшие от моря,
Мы чтим богов и приносим им жертвы людьми.
Тин-Тин прислушалась и узнала голос Кэу. Он пел громко и хрипловато:
Возникли мы от Женщины и Кита,
И наша родословная уходит в пучину,
И вы, кто в тундре, от нас идете,
И наше богатство и в море, и в тундре…
С последним лучом заходящего солнца
Мы возвратимся к нашим ярангам,
Чтобы с первым лучом встающего солнца
Выйти в море на встречу с братьями своими…
Тин-Тин ускорила шаги, перевалила через холмик и спряталась в густой траве на берегу озера. Сначала она слушала песни, а потом, убаюканная вечерней прохладой, заснула.
Пробуждение ее было горьким: она увидела перед собой искаженное радостным злорадством лицо Пины.
— Вот она где! — воскликнул он. — Видимо, хотела остаться здесь!
— Совсем маленькая, глупенькая, — растерянно и виновато бормотал отец.
Пины крепко взял за руку Тин-Тин и потащил за собой, как добычу.
На берегу уже толпились отъезжающие, и нагруженная оленьим мясо и шкурами байдара покачивалась на воде.
— Я ее нашел! — громко и победно сказал Пины старшему брату.
Кэу подошел к Тин-Тин и сказал:
— Пока не придет к нашим берегам новый зимний лед, ты еще считаешься женой Гойгоя…
Пины удивленно посмотрел на старшего брата.
Гойгой рвал зубами мягкое, еще трепещущее тело чайки, облизывал руки, испачканные в крови, давился и кашлял, когда в горло попадали перья, и радовался: значит, он еще может жить, может ловить птиц, даже не имея никакого оружия, а только сметку…
Воспоминание о падении в воду холодом обжигало память.
Поначалу, когда он увидел перед глазами зеленую толщу воды и она хлынула ему в рот, в уши, в ноздри, он решил, что пришел-таки настоящий конец и это все для него — переход в иной мир, в другое существование. Он ожидал страданий, боли, нечеловеческих мук, а вместо этого его охватило странное блаженство и безразличие. Зеленый цвет воды сменился ослепительным, но не режущим глаза сиянием, и он сам как бы стал частью этого сияния. Это было так хорошо, покойно и прекрасно, что Гойгой успел удивиться… Видимо, переход был недолгий. Но Гойгой увидел отца, услышал его добрый, ласковый голос, будто сын снова превратился в маленького мальчика. Была невидимая, но ощутимая граница, за которой находился отец, а за ним неясно различались мать и другие родичи, в разное время покинувшие этот мир… «Ты разве уже забыл Тин-Тин?» — спросил отец… Голова Гойгоя оказалась над водой, и с болью в легкие ворвался сырой морской воздух, такой живительный, густой, сразу же прояснивший сознание. Перед ним оказался край большой льдины. Трудно понять, как это произошло, но Гойгой в конце концов выбрался на льдину.
На ее краю до сих пор оставался кровавый след от его пальцев. Он и приманивал птиц, особенно вот этих жирных чаек, одна из которых оказалась добычей Гойгоя.
Гойгой с трудом оторвался от недоеденного куска и положил на льдину: может, он приманит другую птицу.
От охотничьего снаряжения ничего не осталось. Бесследно исчез и нож из стекловидного камня с костяной рукояткой. Одежда превратилась в лохмотья. Из многочисленных дыр выглядывало голое, исцарапанное тело. У торбасов отвалились подошвы, и Гойгой проявил немалую изобретательность, чтобы как-нибудь закрепить их. Резкий прыжок к севшей на лед чайке разорвал истлевшую от сырости кухлянку, подошвы снова отвалились.
Лед дрейфовал не так уж далеко от берега — в ясную погоду синяя полоска земли и повисшие в прозрачном воздухе дальние горы были хорошо видны. Но между группой дрейфующих льдов и берегом тянулось неодолимое пространство воды.
Видно, прошло уже немало дней, потому что солнце на ночь окунулось в воду. В холодные ночи Гойгой страдал от стужи и, пытаясь согреться, мерил шагами льдину. Она была необычайно крепка и должна была сохраниться до следующей зимы, признаки которой все явственнее проявлялись.
Сначала появились вот эти молодые, неопытные чайки, которые не боялись человека.
Потом к югу потянулись стаи уток. Они низко стлались над водой, и Гойгой с вожделением провожал их глазами.
Чайки стали осторожны, да и та птица, видно, была лишь слепой удачей, неожиданным подарком судьбы, сжалившейся над изголодавшимся охотником.
Иногда, обессиленный, Гойгой ложился на холодную льдину и закрывал глаза в ожидании смерти. Он звал ее, думал о том удивительном событии, которое случилось с ним. Он пытался усилием воли вызвать тот сказочный свет, не передаваемое словами сияние, умиротворенность, блаженство, с которым ничто земное не могло сравниться. Но смерть не приходит к человеку по его желанию. Гойгой грезил, терял сознание — то ли спал, то ли бодрствовал, то ли жил, то ли помирал, но неизменно приходило горькое отрезвление, холод и сырость возвращали его в сознание.
Гойгой вытянул из торбасов шнурок, свитый из оленьих жил, сделал петлю, но тут же с огорчением понял, что петлю некуда закрепить. Вот попытаться ловить птиц — можно. Для этого пришлось вытянуть все шнурки из одежды, вырвать зубами бахрому. Всего этого хватило на довольно длинный шнурок, который вполне можно было протянуть за возвышающийся посередине льдины торос.
Гойгой насторожил петлю, обмотал один конец вокруг пальца и удалился за льдину. Посередине петли, замаскированной под раскрошенный лед, Гойгой положил несколько кусочков от кухлянки.
Любопытный поморник, пролетавший над льдиной, заметил черные пятнышки и начал делать круги. Его настораживал человек, но Гойгою никак нельзя было уйти дальше.
Поморник осторожно опустился на край льдины.
Птица медленно приближалась к петле, точнее к лоскуткам от кухлянки. Сердце Гойгоя забилось, и ему казалось, что гул громко разносится по льдине, пугая птицу.
Тогда он затаил дыхание. Вот птичья нога оказалась внутри кружка, очерченного шнуром. Вместе с громким вдохом Гойгой дернул за конец и почувствовал, как натянулась снасть. Пойманная птица громко закричала, стараясь вырваться. Гойгой торопливо подтянул ее к себе, быстро свернул ей шею и, не дожидаясь, пока птичье тело перестанет трепетать, вонзил ослабевшие зубы в сочную теплую мякоть из перьев и теплой крови.
Это было так сладостно — есть теплое мясо, чувствовать, как в тело вливается новая сила, проясняется затуманенный голодом разум. Из остатков несъедобных частей поморника Гойгой сделал приманку и уселся в укрытие, чувствуя приятное головокружение: одна птица не насытила его, а только еще больше разожгла голод. Теперь Гойгой был полон нетерпеливой решимости поймать хотя бы еще одну птицу, чтобы окончательно возвратить себе силы.
Надо жить, надо бороться до конца! Вот уже ветер стал задувать с северной стороны, на горизонте все больше и больше становится льдин. Они дружной стаей приближаются к берегу.
Может, его уже не ждут в яранге?
И Тин-Тин, согласно старинному обычаю, стала женой старшего брата — Кэу?
Нет, не может быть, чтобы они так быстро забыли его… Особенно Тин-Тин. Ведь он слышал ее голос. Когда же это было? В первые дни одиночества. А может быть, просто показалось, что был разговор? А на самом деле она лежит в объятиях старшего брата и стонет в сладостном томлении?
Такие мысли никогда не приходили Гойгою, и он не знал этого темного, как огромная дождевая туча, чувства, которое охватило его всего. Он задрожал и даже застонал от бессильной ярости. В это мгновение он ненавидел старшего брата так, что, окажись Кэу здесь, убил бы не задумываясь.
Затуманенное ненавистью сознание медленно прояснилось. Нет, не может такое случиться… До нового льда, до прихода новой зимы он считается мужем Тин-Тин, если даже по нему уже успели справить поминки. Поэтому он не должен так думать о Кэу…
Он выйдет на берег победителем стихии и придет в селение не согбенным, а прямым, умудренным опытом, переживанием, близким соседством со смертью. Да, он теперь знает, что это такое — путь сквозь облака, ибо сам почти наполовину прошел этой неведомой тропой.
Конечно, его не сразу узнают, а могут даже подумать, что тэрыкы идет, — уж больно он оброс, да и вся одежда на нем оборвалась. Давно не выщипывал ни бороды, ни усов — он чувствовал ладонью грубые редкие волосы, выросшие под носом и на подбородке, не подрезал волос — они длинными космами лежали на плечах, но во всем остальном он сохранил человечье обличье, а это главное… Каким сладостным будет свидание с Тин-Тин! Как только подумал об этом, слезы навернулись на глаза: выдержит ли сердце счастье?
Выдержит… Если он такое выдержал здесь, на льдине, и дождался, когда ветер повернул к берегу и солнце стало садиться за горизонт, значит и это выдержит.
Но птицы, словно убедившись в вероломстве человека, стали далеко обходить льдину, а голодный желудок требовал своего болезненными спазмами.
Наступала ночь.
Ночью никто не прилетит, и поэтому Гойгой собрал свою снасть и постарался пристроиться поудобнее. Ночью надо спать и беречь силы для следующего дня. Может, завтрашний день окажется счастливым и Гойгой пробудится у самого берега.
С наступлением темноты становилось холодно, но Гойгой как-то притерпелся к стуже. Зато можно мерить время — ночь отсекала прожитое.
Утро было прекрасным: на краю льдины спал молодой морж. Гойгой сначала не поверил своим глазам, но это и впрямь был морж, должно быть родившийся в эту весну. У него еще не было бивней и кожа отливала едва заметной желтизной.
Гойгой встал. У него не было ни копья, ни гарпуна, ни даже каменного ножа.
Но он хотел жить и вернуться человеком к Тин-Тин.
В темноте, в предутренней сладости сна приходят видения: явственно чувствуешь рядом молодое, жаркое тело, и не хочется просыпаться.
Но вдруг Тин-Тин дернулась всем телом, сбросив с голого живота чужую руку.
Осторожно выскользнув в холодную часть яранги, оставила и видение, и живую человеческую похоть, от которой хотелось отряхнуться или обтереться только что выпавшим свежим снегом.
Давно ли была весна, лето, и вот уже пришли первые вестники надвигающейся долгой зимы — снежинки, ночные заморозки и белая полоска приближающихся льдов на морском горизонте.
Каждое утро Тин-Тин смотрела на льды, от приближения которых зависела ее судьба.
Кэу так еще и не сказал, чьей же она будет женой. В неведении был и Пины, пытаясь силой взять Тин-Тин. Женщина боролась молча и ожесточенно, и это раздражало и сердило мужчину.
— Чего ждешь? — с укоризной говорил он, отходя, чтобы остыть. — Все равно будешь моя — рано или поздно… Кэу не станет брать тебя в свою ярангу — у него уже есть дети. А здесь — пусто. Да и взята ты в наш род не для того, чтобы оставалась яловой и зря только ела.
Это было горько и тяжело: слышать попреки о еде. Еда достается нелегко. В поисках еды исчез в белой бесконечности льдов Гойгой, поэтому трудно придумать что-нибудь больнее, чем попрекнуть едой.
Нельзя сказать, что Тин-Тин бездельничала. Она раньше всех поднималась в яранге, и, пока Пины продирал глаза, вся холодная часть яранги была уже полна теплого дыма от разгоревшегося костра. Добыть огонь в сырую погоду нелегко, и нелегко его поддерживать, подкладывая дрова, собранные на галечном берегу после шторма. Все надо успеть сделать до пробуждения мужчины: сходить на берег моря, набрать вместе с дровами свежую охапку съедобной морской травы, приготовить утреннюю пищу…
Тин-Тин в последнее время старалась не есть на глазах Пины, но еда украдкой считалась за великий грех.
А время было сытное, осеннее, перед зимними долгими голодовками.
Били моржа на лежбище, складывали в ямы свернутые в круги куски моржовой кожи с салом и мясом, черпали сетями жирную рыбу в лагуне, ловили болами молодых уток. Да и в тундре было много съедобной ягоды и зелени. Оленьи туши, полученные в подарок от тундровых родичей, вялились в вышине яранги, пропитываясь сырым дымом костров.
С каждым днем ощутимо холодало.
Первое, что видела Тин-Тин, выходя из яранги, это множество сверкающих от солнца бликов: блестел иней, наросший за ночь на ярангах, на круглых камнях, поддерживающих жилище, блестели замерзающие лужи, забереги на лагуне, мокрая галька, оттаивающая под утренними лучами.
Тин-Тин шла за водой к ручью, набравшему новую силу от частых осенних дождей. Студеная вода с ледяным звоном прыгала по камням, и, черпая ее, Тин-Тин с грустью думала: скоро и ты превратишься в тин-тин… С севера неумолимо надвигался другой лед — гилгил. Гилгил отнял у нее Гойгоя, и гилгил же несет ей нового мужа.
В межсезонье, когда лежбище уже покинуто моржами, а в открытое море нет нужды выходить, мужчина-охотник исподволь готовится к зиме. Байдара еще не убрана на высокие подставки, но эти подставки уже чинились, обкладывались тяжелыми камнями, затягивались ослабевшие ремни, сменялись подгнившие.
Менялась и покрышка яранги — полуистлевшие моржовые кожи сдирались, и на их место натягивались новые, еще желтые и полупрозрачные. В солнечный день в яранге было празднично от обилия теплого света.
Шкура белого медведя, убитого весной, хорошо подсохла. Ее очистили от жира, размяли крепкими пятками, и теперь она годилась для того, чтобы пойти на полог.
Ночью над ярангами шелестели крылья улетающих птиц, будя спящих людей.
А лед все приближался.
Красное солнце — вестник ненастья,
Белое поле морского льда,
Утренний холод дрожащих звезд
И пурга Млечного Пути —
Все это вестники идущей зимы,
Надвигающейся зимы жизни моей.
Почему нельзя повторить весну?
Почему нельзя продолжить ее
Бесконечно и вечно…
Пины пришел в ярангу Кэу и сказал:
— Лед подошел.
— Он еще далеко от берега, — возразил Кэу.
— Но рано или поздно он подойдет, — сказал Пины.
— Не надо торопить время, оно идет независимо от нас…
— Есть вещи, которые зависят от человека, — настаивал Пины.
— Есть законы, установленные предками, — жестко ответил Кэу, и Пины испугался своей настойчивости. Эдак все можно испортить, и Кэу может по праву старшего взять в свою ярангу свободную женщину.
— Я только пекусь о будущем, — смиренно произнес Пины. — Детей нет у моей жены…
— Еще неизвестно, кто этому виной, — неопределенно сказал Кэу, усиливая тревогу Пины.
Пины смотрел на непроницаемое лицо брата и мучительно пытался разгадать его истинные мысли и намерения. Поначалу Кэу как бы заронил надежду и даже подтвердил ее там, в тундре, когда встречались с оленными родичами Тин-Тин… А если сам подумывает взять в свою ярангу молодую женщину? Это было бы очень несправедливо, и от нахлынувшего гнева Пины даже закашлялся.
— Пей, — Кэу придвинул брату деревянную чашу, полную горячего мясного варева. — Это хорошо очищает горло.
Пины сдержался. Внешне спокойно он принял из рук брата чашу и отпил.
— Надо съездить за дровами, — сказал Кэу. — Готовь байдару.
Байдару перетащили к лагуне и там спустили в воду. За дровами ездили к проливу, куда течением прибивало большие древесные стволы, выросшие в неведомых далеких землях.
На этот раз добыча была большая: заполнили всю байдару да еще на буксир взяли несколько бревен.
Женщины встречали на берегу.
Сильный северный ветер туго надувал парус, и тяжело груженная байдара с трудом разрезала воду лагуны. Пины прислушивался к ветру с тайной надеждой.
И ничего более приятного не могло быть, кроме слов, которые он услышал от встречающих:
— Лед совсем близко от берега.
Когда выгрузили дрова и убрали байдару, Кэу сказал:
— Пусть твои женщины возьмут медвежью шкуру… Может, тебе понадобится большой полог.
Пины встрепенулся от неожиданно нахлынувшей радости, но Кэу предостерегающе сказал:
— Но не раньше, чем паковый лед коснется материкового берега.
Битва с молодым моржом, закончившаяся поражением Гойгоя, не была лучшим воспоминанием. Он кинулся на моржонка, собрав все оставшиеся силы, и постарался вцепиться единственным своим оружием — зубами. Но он даже не прокусил толстой шеи. Маленький моржонок, которому не было и года, легко стряхнул с себя человека и так ткнул мордой в бок, что боль не проходила несколько дней. Гойгой отлетел в сторону, окончательно поняв, что он ничем не сможет победить это неуклюжее, на вид такое беззащитное животное.
И тогда Гойгой вдруг с удивлением почувствовал, как по его лицу струятся горячие слезы, слезы бессилия и унижения, слабости и разочарования.
Моржонок смотрел на него маленькими красными глазами и не думал даже уходить со льдины, словно понимая слабость и неспособность человека причинить ему вред.
Северный ветер гнал льды. Гойгой не обращал внимания на холод, на снег. Главное было то, что лед двигался к берегу, и синяя полоска в ясные дни отчетливо превращалась теперь в горы и холмы, темные скалы.
Гойгою раза два удалось поймать птицу, но голод уже не так сильно его мучил. Может быть, оттого, что он теперь с нетерпением ждал мгновения, когда ступит на твердую землю.
Мысль его уже не мерила время, а мерила расстояние до берега. Правда, теперь это было нелегко: все чаще на море падал туман, иногда такой густой, что Гойгой не видел края своей небольшой льдины, а воспаленная кожа лица чувствовала прикосновение сырой пелены. В ясные проблески, когда солнце тревожно озаряло сморщенную поверхность моря и луч торопливо бежал вдаль, распахивая горизонт, Гойгой с удовлетворением видел, что берег ощутимо приблизился и уже кое-где можно различить белые полоски прошлогоднего нерастаявшего снега.
Течение и ветер сами несли льдину к земле, но странные мысли стали посещать Гойгоя. Он с тревогой думал, что ему теперь нелегко будет заново привыкать к жизни берегового человека, к размеренному чередованию охоты, насыщения, сна, которое и определяло земную жизнь. Ценность всего этого отсюда казалась слишком ничтожной, чтобы так упорно туда стремиться. Вот только Тин-Тин… Ради нее он закроет глаза на все привычное и ничтожное, чем живет береговой человек.
Как-то Гойгою понадобилось сдвинуть ледяную пластину, которая укрывала его от пронизывающего сырого ветра. Трудясь и обливаясь потом, он понял, как ослабел. И догадался, что и мысли эти о ничтожестве земной жизни изнурили его, отнимая у него последние остатки сил. Как же коварны те силы, что тянут его сквозь облака, как они изощрены в изобретении всяческих уловок. И ко всему еще прибавилось испытание горькими раздумьями о ничтожестве жизни, к которой он стремился сквозь ледовитое море.
А берег все приближался.
И с его приближением Гойгой все более чувствовал упадок сил, которые, увы, уже ничем нельзя было восполнить. Птицы улетели в теплые южные края, моржи, молодые и старые, направились на места зимовки.
Проснувшись, Гойгой увидел берег совсем близко. Теперь ясно было видно и прошлогодний снег, слегка посеревший от солнца, и яркие зеленые полосы еще не увядшей травы, блеск ручьев. Кричали земные птицы.
Но между льдами и берегом еще много было открытой воды.
К вечеру пошел снег, но, взбодренный близостью земли, Гойгой даже не почувствовал холода. Он спокойно выспался на льду и утром встал полный сил и какого-то внутреннего, доселе неизвестного ему чувства уверенности, спокойствия. Да, он больше не страдал ни от холода, ни от голода. Нельзя сказать, что он чувствовал сытость, но и не было ощущения иссушающего голода.
Дул устойчивый северный ветер.
Гойгой смотрел на берег и узнавал знакомые места. Вот под этими скалами он в детстве собирал яйца птиц. Вот тут, левее выдвинутой в море скалы, прямо на льду он впервые подбил нерпу гарпуном. Это была его первая добыча. Тогда еще живы были отец и мать.
Мать разделала нерпу прямо у порога жилища и помазала сыну лоб жертвенной кровью. Так и бегал целый день Гойгой, гордясь знаком охотника, хотя засохшая кровь стянула кожу.
А вон там, где над скалами видна зеленая трава, наверное, еще есть поздние ягоды и сладкий щавель.
Пройдет немного дней, и Гойгой сойдет на землю, пойдет по знакомому берегу, по податливой студеной гальке, выберется на мягкую тундру и ляжет на траву… Земля. Как сладко будет растянуться на ней, ощутить накопленное долгими летними днями тепло, спрятать лицо в траве. Вместе с проплывающими берегами перед глазами Гойгоя проплывала его жизнь, прошедшая в этих местах, вспоминались сказания и легенды, связанные с этой землей. Вон торчат китовые кости. Говорят, что под ними лежит прах Беломорской Женщины, той самой, что была женой Кита и начала род морских охотников.
Вот она, родная теплая земля…
Оставалась узкая полоса свободной воды, на которой круто изгибался прибой и падал на покрытую свежим снегом гальку.
Должно быть, уже холодно. Вон уже снег лежит на земле, новый, свежий, не такой серый, как прошлогодний. Да и северный ветер, как помнит Гойгой, довольно холодный и колючий в эту пору.
Последние мгновения перед вступлением на землю Гойгой больше ни о чем не думал. Для него существовала только вожделенная земля, галечный берег, постепенно переходящий в тундру. Льды уже кое-где сомкнули берег и море, но переходить еще было опасно: между льдинами колыхалась ледяная каша. Попадешь туда и провалишься, больше не вынырнешь… Уж лучше подождать. Столько терпел, страдал, и обидно было бы на последнем отрезке пути потерпеть неудачу.
В воздухе кружились снежинки, залепляли лицо, глаза. Но Гойгою некогда было думать о снегопаде, о нечувствительности к холоду и голоду. Все его помыслы и взгляд были обращены к полосе воды, которая сокращалась с мучительной медлительностью, иногда даже вдруг увеличивалась, гася надежду.
И все же расстояние между берегом и льдиной сокращалось, и Гойгой долго стоял в нерешительности, даже когда зазор уже был такой, что можно было перепрыгнуть… Но Гойгой хотел действовать наверняка и поэтому перешел на землю спокойно, перешагнув узенькую полоску воды.
Едва ступив на берег, Гойгой почувствовал такую усталость, что дальше не мог идти. Повалился на колени и дальше уже пополз, помогая себе руками. Выполз на покрытую свежим снегом тундру, приник к желтым травинкам и заплакал, нюхая землю. Томимый жаждой, он нашел подернутый тонким ледком бочажок, разбил лед и приник воспаленными губами к желтоватой, пахнущей мхами воде. Он пил, закрыв глаза, изредка отрываясь передохнуть. Напившись, взглянул на свое отражение и… отшатнулся! Он не мог поверить своим глазам! Осторожно, чтобы не зарябить зеркало воды взволнованным дыханием, Гойгой снова наклонился над бочажком и не мог сдержать вопля ужаса — на него смотрело обросшее жесткой шерстью лицо тэрыкы-оборотня.
Еще не веря своим глазам, Гойгой отвернул лохмотья рукава, но и руки тоже были покрыты такой шерстью… Гойгой обнажал одну часть тела за другой и везде видел одно и то же: короткую, жесткую и густую шерсть. Так вот почему он больше не чувствовал холода!
Вцепившись зубами в шерсть на руке, Гойгой попытался оторвать ее, но она держалась крепко.
В отчаянии Гойгой поднял голову к низкому небу, навстречу падающим снежинкам и завыл, заплакал в голос, далеко оглашая притихшую тундру, медленно надевающую свой белый зимний наряд.
«Волки завыли», — подумал Пины, прислушиваясь к отдаленным крикам. Он выскользнул из полога в чоттагин, где уже возилась поднявшаяся спозаранок Тин-Тин.
Пины оглядел молодую женщину и усилием воли сдержал нарастающее желание: теперь не стоит торопиться, лед уже стоит у берегов.
Чем ближе вожделенный день, тем бережнее и ласковее был Пины. Такую перемену замечала и Тин-Тин, но это не приносило ей радости. Наоборот, она предчувствовала, что за этим кажущимся затишьем грянет буря, которая поломает ей жизнь, сотрет память о Гойгое и начисто убьет надежду на его возвращение.
Пины вышел из яранги и спустился к берегу. Лед стоял вплотную, но еще не окреп, и мощное океанское дыхание колыхало белую поверхность.
Шел косой, липкий снег. Все потонуло в серовато-белой пелене. Видимость была ограничена, и в этой тесноте было неуютно и промозгло.
В покрытой мокрым снегом гальке попадались раздавленные ракушки, морские звезды и множество мелких рыбешек. Пины брал рыбку и ел, далеко выплевывая головки. Наступала зима, трудное время для морского охотника. Теперь тепла будет намного меньше не только на воле, но и в самой яранге. И все же даже зимой выпадают прекрасные, радующие сердце дни. А в темные тихие ночи в небе полыхает полярное сияние — свидетельство деятельности потусторонних сил, весть из далекого мира, где живут ушедшие сквозь облака. В эту зиму в разноцветье лучей добавит свой отблеск и жизнь Гойгоя. Оттуда, с недосягаемых для живых вершин, он будет наблюдать за жизнью оставшихся на земле, увидит: его жена Тин-Тин ляжет рядом с братом на оленью шкуру…
Укол совести задержал дыхание Пины, он приостановился: какой-то зверь прошел — размытые мокрым ветром следы тянулись ото льда к тундре. Может, ранний умка, заплутавший в дрейфующих льдах наподобие того весеннего, выбрался на берег; может, просто собака… А скорее всего, это тот волк, что воем своим разбудил.
Зимой наземному зверю трудно. Как ни старается он подделаться под белизну тундры, его все равно выдают его же собственные следы. Все живое оставляет знак на белом, даже птицы… И если у охотника зоркий взгляд, он всегда выследит зверя, найдет его в заснеженной тундре.
Пины любил преследовать зверя. Гонишься за ним, и преследуемый чует, что за ним гонятся. Он прибавляет скорость, хитрит, путает след, прячется, но охотник настигает неумолимо, как судьба. Пока гонишься за зверем, в тебе самом поднимается новая, неведомая сила, которая несет, не дает проявиться усталости. Будто становишься больше самого себя. Самое сладкое переживание — это ужас, который охватывает преследуемого, и сознание того, что источником ужаса являешься ты. Страх уничтожает зверя, он становится жалким и беспомощным, и, когда настигаешь, в его обезумевших глазах видишь собственное величие, свою силу, свою власть. Берешь жизнь в руки, она трепещет, хочет улететь, убежать — и не может… О, какая сила тогда у тебя! Какое наслаждение чувствовать в себе эту силу, силу, которая может уничтожить жизнь или даровать ее!
От этих мыслей я шаг у Пины стал иной, и взор прояснился, и в сердце зажглось пламя охотничьего азарта. В эту зиму Пины будет неутомим. Он добудет для Тин-Тин самые нежные и теплые меха — белого горностая, рыжую лису, полярного волка, пушистую росомаху. Пусть она будет одета лучше всех, и пусть других будет глодать тайная зависть. От этой тайной зависти и женщина слаще…
Размышления возвеличивали Пины в собственных глазах, и он начинал думать о себе с особым уважением. Он вспоминал, как много он добыл песцов и лис в прошлую зиму, как долго преследовал полярного волка и все же догнал его, несмотря на плохую погоду, как добил палкой росомаху, запутавшуюся в петле… Сказать по чести, Пины ни в чем не уступал Кэу, а может быть, и кое в чем превосходил его. Например, он моложе и выносливее. Правда, старшинство особо почитается, и само собой разумеется, что проживший дольше не только в знаниях превосходит молодого, но и пользуется многими преимуществами. Его слово — закон… Но вот достаточно ли это справедливо?
Пины вытаскивал из-под снега пожухлые, полузамерзшие морские травы, отряхивал и вешал на руку, на непромокаемый уккэнчин, тщательно сшитый из хорошо очищенных и высушенных моржовых кишок. Вдруг Пины вспомнил: а ведь уккэнчин принадлежит Гойгою, и не следовало бы надевать одежду человека, еще открыто не признанного умершим.
Но укол совести быстро затих: в том, что Гойгоя больше нет в живых, мог сомневаться только безумец. А законности притязаний Пины на Тин-Тин больше ничто не препятствовало: лед вплотную подошел к берегу, закрыл всю вольную воду, возвестив белизной своей наступление зимы, поры метелей, морозов и долгих ночей.
Пины повернул обратно. Поднимаясь по галечной гряде, он увидел Кэу, всматривающегося в белую морскую даль.
— Сегодня устроим обряд вопрошания, — сказал Кэу.
У Пины с досады екнуло сердце: обряд вопрошания устраивался, когда умерший еще находился в яранге, обряженный в дальний путь. А тут никто не знает и не ведает, где тело Гойгоя. Но, видно, Кэу трудно смириться с мыслью о смерти младшего брата и он ищет каждую зацепку, чтобы только не сказать вслух: да, Гойгой, ты ушел от нас навсегда.
Обряд вопрошания происходил в яранге Пины, где проживал Гойгой и откуда, умри он в яранге, он начал бы свой путь сквозь облака. Так как тела не было, то Кэу соорудил чучело, использовав старую одежду Гойгоя, а гадательную палку, которая в обиходе служила для выделки шкур, просунул под голову, сделанную из шапки, в которую скорбная Тин-Тин положила теплые оленьи рукавицы.
Кэу спрашивал о причинах смерти, молча слушал ответы, которые были то утвердительны, то отрицательны, в зависимости от того, легко или тяжело поднималась шапка-голова, интересовался, не держит ли зла ушедший на оставшихся в живых… Все ответы были благоприятны.
— Кому же ты оставляешь свою жену Тин-Тин?
Услышав вопрос, заданный чучелу с излишней громкостью, и Тин-Тин, и Пины вздрогнули, невольно глянув друг на друга.
Но ответа на вопрос не было, ибо задан он был не так, как следовало.
И тогда Кэу спросил:
— Оставляешь ли ты жену свою согласно древнему обычаю — старшему брату?
Гадательная палка словно приросла к полу из моржовой кожи, придавленная шапкой с оленьими рукавицами.
— А может, ты хочешь, чтобы твою жену наследовал твой бездетный брат Пины?
На этот раз палка легко приподнялась.
Пины едва сдерживал ликование. Он даже не обратил внимания на то, что уходящий сквозь облака оставил ему копье и нож.
— Ну вот, — сказал, уходя, Кэу. — На десятую ночь можешь взять Тин-Тин.
Да, это так и называлось — взять женщину. По отношению к Тин-Тин это звучало немного смешно, но Пины подавил в себе усмешку и молча кивнул. Все видели, как достойно он себя держал, и если и были у него попытки раньше времени взять женщину, то благоразумие у него всегда брало верх. Теперь приближалось его время. И то, что он сделает, он сделает с полным внутренним сознанием своей правоты, с основательностью, доказывающей, что Пины настоящий мужчина.
Тин-Тин понимала значение обряда вопрошания. Это был последний предел, за которым у нее уже не было убежища, где она могла хотя бы мысленно встречаться с надеждой. Теперь и надежды не стало.
Чтобы уйти от собственных мыслей, Тин-Тин изнуряла себя работой, бралась за все, и это воспринималось Пины как знак примирения с судьбой, признание и желание быть главной женой. Он дал ей лучшие шкуры для зимнего кэркэра, отвел место у правого угла полога, ближе к главному жирнику.
А Тин-Тин уходила за водой все дальше и дальше в тундру в поисках незамерзших ручьев. Пока везла кожаное ведро на санках с полозьями из моржовых бивней, от выплесков оно покрывалось ледяной коркой — тин-тином, пресным прозрачным льдом.
Она откалывала лед и думала, что сама и снаружи и изнутри покрывается этим тин-тином, белеющим от мороза. Иногда она боялась, что при резком движении она может сломаться, разбиться, как разбивается сосулька тин-тина, отколотая от замерзшего потока… Уйти бы за тин-тином и больше не возвращаться, прошагать по замерзшей тундре до родного стойбища и остаться там… Отчего это ей выпала такая судьба — найти свое счастье и тут же потерять и вместо потерянного счастья обрести наказание?
Вот следы зверей. Они ведут к дремлющим под снежным одеялом, умолкнувшим речкам, к тихим холмам, уходящим за розовым гаснущим лучом зимнего солнца. Вот пробежал заяц, просеменила лиса, песец украдкой прокрался за леммингом… А вот прошел какой-то неведомый зверь. Рисунок следов будто человеческий, но отпечатки какие-то странные…
Невольный страх захолодил укрытое меховым кэркэром тело, и Тин-Тин повернула к стойбищу.
Решимость умереть привела Гойгоя к крутому обрыву над замерзающим морем. Цепляясь за окаменевшие от мороза кочки, Гойгой карабкался на самый верх, чтобы оттуда ринуться на острые обломки льда под черными скалами.
С того мгновения, как он убедился в своем превращении, желание увидеть Тин-Тин и родное стойбище сменилось неукротимой решимостью навсегда уйти из жизни. И речи не могло быть, чтобы в таком виде явиться перед людьми. Люди всегда убивали тэрыкы, если им доводилось выследить оборотня. Так, во всяком случае, говорилось в сказаниях.
Поднимаясь над морем, Гойгой с горестным удивлением ощущал странную раздвоенность своего нового состояния. В обличье покрытого короткой шерстью существа как бы одновременно сосуществовали двое, и если один решил непременно умереть, то другой всячески этому противился. Так, он осторожно шел по краю обрыва, как бы страшась ненароком сорваться вниз, в ослеплении горем сохраняя удивительную ясность мышления, сообразительность и целесообразность поступков.
Отсюда, с высоты, хорошо виднелось стойбище. Две яранги стояли на длинной Галечной косе, уже сравнявшейся снегом с покрытым льдом морем и замерзшей лагуной. Там теплилась ставшая чужой жизнь, возвращение в которую было отрезано навсегда. Из вершин яранг поднимались дымы, иногда в наступающих сумерках сверкал огонь. В тиши вечера до обостренного слуха Гойгоя доносились голоса и лай собак.
От этого, как и от всего видимого и окружающего мира, придется уйти навсегда. Теперь нет никакого смысла в том, чтобы оставаться здесь, ибо тэрыкы не имеют места в живой жизни. В огромном пространстве не найтись уголку для оборотня, несчастного существа, отверженного! Находит свое убежище и полярная мышь, если ей удается спастись от песца, и волк, и ворона, и заяц, бурый и белый медведи…
А для тэрыкы — нет места. Для всего, что живет и существует на земле, — он чужой.
Как горько и печально навсегда уходить от этого света, от этого яркого простора, входящего в твое сознание и поднимающего тебя над землей.
И все же надо уходить!
Гойгой глянул вниз, и голова слегка закружилась от высоты. Неужто у него не хватит сил преодолеть эти два шага до края обрыва и кинуть свое обросшее шерстью тело на острые льдины? Ему, одолевшему морские течения, голод и сумасшедшее одиночество?
Он уже видел себя, распластанного внизу, разбрызгавшего яркую кровь по свежему снегу… Гойгой зажмурился, почувствовал, как поток слез хлынул по шерстистым щекам, и бросил тело вниз… Несколько мгновений он был в полете, потом ударился лицом. Теплый мрак вечности окутал его сознание.
…Тин-Тин решила на этот раз взять пресный лед с небольшого водопада под скалами. Она впряглась в легкую береговую нарту и побежала под синюю глубокую тень от нависших над морем скал.
За несколько дней мороза сомкнувшийся с берегами лед укрепился, сцепился так, что южный ветер уже не мог оторвать его. Сжатия образовали торосистую гряду, но между нею и берегом лежала ровная поверхность покрытого снегом льда. По ней легко катилась нарта, и Тин-Тин даже садилась на нее и скатывалась вниз, вспоминая детские катания на санках по тундровым холмам… Все кончилось, все осталось позади: и детство с его играми, и недолгое счастливое замужество — недолгое счастье с Гойгоем. Впереди ничто не сулило больших радостей. В ожидании будущего все замерло в Тин-Тин, как замерла природа, покорившаяся зиме. Значит, и в жизни человеческой тоже со временем наступает зима с морозом страданий и с бушующими душевными пургами, выдувающими напрочь тепло.
Под тенью нависших скал Тин-Тин встретила тишина. В ней была какая-то настороженность. Тин-Тин оглядывалась, успокаивая себя: снега мало, чтобы опасаться лавины, а до прихода белых медведей еще много времени.
И все же нарастала непонятная тревога, захватывая рассудок. До замерзшего потока еще было неблизко. Тин-Тин уже подумывала, не вернуться ли, как вдруг на чистом снегу, в ложбинке, спускающейся к морю, увидела необычно большие следы. Тин-Тин с детства хорошо различала начертанное на снегу. Нет, это не был ни бурый, ни белый медведь, ни волк, ни росомаха, но и не человек.
Тин-Тин проследила за направлением цепочки следов: они шли наверх, на нависшие над морем скалы. Сердце билось громко и часто, и звон от напряженной тишины стоял в ушах. Нет, надо возвращаться. Что-то не то, недоброе и тревожное в этом затененном скалами месте…
И тут Тин-Тин услышала слабый стон. Она встрепенулась. Стон доносился спереди, из-за наросших торосов. Что-то было такое в этом голосе, что Тин-Тин, не задумываясь, рванулась вперед.
Он лежал меж двух стоймя стоящих льдин, будто огражденный ими.
— Гойгой! — закричала Тин-Тин так громко и так пронзительно, что откуда-то сверху, со скальных вершин, посыпался снег. Черная ворона, встревоженно каркая, поднялась надо льдами.
Тин-Тин подбежала к лежащему, перевернула его на спину, приникла своим лицом к его лицу.
— Гойгой! — кричала она. — Я знала, что ты вернешься ко мне, я верила, что ты жив!
Он открыл глаза, измученные, полупотухшие, но такие знакомые до боли, до слез…
— Гойгой! Это ты, Гойгой! Как я рада увидеть тебя снова! Сердце позвало меня сюда, будто чуяло…
Плача и причитая, Тин-Тин пыталась приподнять его голову.
— Вглядись в меня, Тин, — услышала она. — Вглядись пристально. Разве я тот Гойгой, какого ты знала?
И только сейчас Тин-Тин слегка отстранилась от него, с ужасом рассматривая его заросшее густой короткой шерстью лицо, черные и огрубелые ноги, меж пальцами которых росла такая же шерсть, как на руках и везде, по всему телу.
— О, Гойгой!..
Слезы застилали глаза, не давая как следует его рассмотреть.
— Это пройдет, Гойгой… Этого не может быть! Этого не может быть!
— Нет, так случилось, Тин, — печально отозвался Гойгой, — я превратился в тэрыкы!
— Но почему! Зачем такая несправедливость? — причитала Тин-Тин.
— Это судьба, — покорно ответил Гойгой. — Жребий такой выпал мне. И не надо роптать.
Гойгой понемногу пришел в себя. Увидев склоненное над собой лицо Тин-Тин, Гойгой поначалу решил, что он уже в окрестностях Полярной звезды и путь сквозь облака он прошел в беспамятстве. Но, видно, тэрыкы не может сам себя убить… Недаром в старинной легенде говорится, что тэрыкы суждено принять смерть только от человека. Кто же будет его убийцей? Кэу или Пины? А может быть, сама Тин-Тин? А почему нет? Почему ей не избавить его от страданий?
— Тин, — тихо позвал он ее.
— Радостно слышать твой голос, — отозвалась она.
— Ты видишь, в кого я превратился?
— Ты для меня остался прежним Гойгоем.
— Но я не могу вернуться в ярангу.
— Я буду жить вместе с тобой.
— Тогда погибнем оба.
— Пусть, зато вместе.
Гойгой вздохнул:
— Ты говоришь неразумное… Тебе судьбой предназначено жить, а мой жребий — пасть от руки человека. И чем скорее это произойдет, тем лучше и для меня, и для людей, и для тебя… Убей меня, Тин!
— Не говори так, Гойгой! — Тин-Тин перестала плакать. — Я молила богов, чтобы увидеть тебя, снова прикоснуться к твоему телу, и боги послали тебя.
— Не Гойгоя, а тэрыкы…
— А для меня ты — Гойгой.
— Меня все равно должны убить… И для меня лучше, если это сделаешь ты. Тогда мне будет легко и радостно уйти сквозь облака… Боги дали нам это свидание, чтобы мы попрощались.
— Нет! — решительно сказала Тин-Тин. — Боги вернули тебя таким, чтобы испытать меня.
Никогда Тин-Тин не доводилось так много думать. Стаи мыслей проносились, как весенний птичий перелет.
— Ты знаешь пещеру вон за той скалой?.. Укройся пока там и жди меня… Я что-нибудь придумаю.
— Но, Тин, я же не человек! — с болью выкрикнул Гойгой. — Погляди на меня как следует!
— Не говори так! Ты для меня — Гойгой, — перебила Тин-Тин. — Я скоро вернусь. Жди меня.
Только у яранги Тин-Тин сообразила, что пришла с пустой нартой.
— Что случилось? — с подозрением спросил Пины.
— Там плохой лед, — уверенно солгала Тин-Тин. — Мутный. Я поеду к другому водопаду.
Пины всмотрелся в лицо Тин-Тин. Волнуется она, прячет глаза, чует близкое. Остались две ночи…
Гойгой легко нашел пещеру. В ней почти не было снега, лишь у входа возвышался небольшой сугробик, образуя естественный порог. Пещера была невелика, но вполне достаточна, чтобы на первое время служить убежищем.
Гойгой прислушивался к своему телу и с удивлением обнаруживал, что падение с такой высоты не причинило ему никакого вреда. Он лишь чувствовал усиливающийся голод и тоску по Тин-Тин.
Когда-то еще ей удастся выбраться из яранги…
Может быть, попытаться самому раздобыть еду? Зимой это нелегко. И вдруг его осенило: недалеко от пещеры стояли ловушки на песца. С осени к этим ловушкам подтаскивали ободранные туши нерп и лахтаков, чтобы приучить зверя держаться этих мест…
Гойгой выбрался из пещеры и быстро нашел охотничье угодье. Завидя его издали, кормившиеся песцы бросились врассыпную. Здесь было довольно еды. Гойгой насытился и прихватил с собой еще полтуши нерпы в пещеру. В заботах он забывал о том, что стал тэрыкы. Лишь устроившись поудобнее в пещере, он с горечью вспомнил о своем обличье, посмотрел на шерсть на руках, потрогал ее на лице.
Тин-Тин проснулась на рассвете, когда над морем занялась заря. Это была привычная заря первой зимней охоты, когда человек впервые пробовал крепость нового льда.
Она проснулась незадолго до того, как поднялся со своего ложа Пины, приготовила ему утреннюю еду и стояла снаружи яранги, пока охотник не скрылся в торосах.
Пины несколько раз оглядывался и с удовлетворением думал, что Тин-Тин проводила его сегодня как настоящего мужа… Можно и в сегодняшнюю ночь взять ее… Нет, надо потерпеть. Теперь недолго — всего две ночи. Тем более она, похоже, уже смирилась.
Тин-Тин положила на нарту несколько оленьих шкур, одежду, вареного и сырого мяса, сама впряглась и заторопилась к пещере.
Гойгой сидел у порога. Увидев его, понурого и задумавшегося, Тин-Тин усилием воли заставила себя не обращать внимания на его внешность.
Она втащила нарту прямо в пещеру.
Перебирая одежду, Гойгой грустно усмехнулся:
— Она мне теперь ни к чему… Шерсть греет.
Но Тин-Тин все же настояла, чтобы Гойгой оделся. В таком виде он был более похож на привычного Гойгоя.
— Ты мне приноси больше сырого мяса, — просил Гойгой. — От него больше сытости и внутреннего тепла.
Они сидели рядышком на оленьих шкурах, прижавшись друг к другу, и даже сквозь меховую одежду и шерсть нарастала и усиливалась жаркая тяга друг к другу.
Тин-Тин хотела заново вспомнить и почувствовать его прикосновение. Мешала короткая, теплая, неожиданно мягкая шерсть, ровным слоем покрывавшая его тело. Но потом это куда-то ушло, исчезло, и Тин-Тин забылась на вершине самого сладкого переживания. Она жарко дышала в ухо Гойгоя, дотрагивалась до него раскрытыми губами, а потом в сладкой истоме глубоко заснула.
Слегка отодвинувшись, Гойгой при слабом свете рассматривал ее лицо, осторожно дотрагивался свободными от шерсти внутренними сторонами пальцев до ее волос и тихо плакал. Внутри тела, там, где было его сердце, казалось, открылась невидимая кровоточащая рана, и каждое движение и даже взгляд на Тин-Тин порождали невыносимую боль. Слезы капали на умиротворенное, чуть улыбающееся, сонное лицо Тин-Тин, скатывались к ее ушам, прикрытым рассыпавшимися волосами.
Тин-Тин открыла глаза, улыбнулась и тихо сказала:
— Еще никогда мне не было так хорошо, как сейчас. Наверное, вот это и есть настоящее женское счастье, от которого зачинаются дети.
— Что ты говоришь, Тин! — ужаснулся Гойгой. — Ты погляди, какой я. А если родится такой же… покрытый шерстью?
Тин-Тин немного подумала и решительно сказала:
— Какой бы ни родился — он будет от тебя и от меня. Когда Кит Рэу и Нау любили друг друга, они не думали, кто родится — китята или люди. Для них главное было то, что они любили друг друга. Если родится такой, о каком ты думаешь, значит, мы начнем род новых людей… — Она погладила шерсть. — Они не будут бояться зимнего холода…
— Не надо так говорить, — вздохнул Гойгой, спрятав лицо на груди Тин-Тин. — Все же человек должен быть человеком, раз он человек…
Разгорался короткий день ранней зимы. Светлая голубизна, отблеск снега и льда понемногу вползали в пещеру, высвечивали льдистые стены и освещали залитое слезами волосатое лицо Гойгоя. Он видел, как ей непросто и страшно привыкать к его новому облику. Чем больше светлело в пещере, тем беспокойнее становилась Тин-Тин. Она остерегалась встречаться с ним взглядом, и Гойгой стал ее уговаривать:
— Ты иди… Хватятся в яранге, начнут тебя искать…
— Не будут меня искать. — Пины ушел на лед, а Кэу отправился в тундру ставить ловушки на песцов.
Гойгою хотелось спросить, чьей же она стала женой. Но всякий раз, когда решался, слова застревали в горле. Да и сам он старался не думать об этом. И если вдруг ненароком вспоминалось, жаркая кровь бросалась в голову, туманилось сознание от непривычного чувства ненависти к братьям.
— Но ты все же уходи, — настаивал Гойгой. — Надо беречь наше убежище, чтобы не выследили…
Тин-Тин ушла, волоча за собой маленькую легкую нарту. Гойгой наблюдал за ней из пещеры. Она остановилась у водопада, каменным топориком наколола льда и скрылась за поворотом берега.
Гойгой был в смятении. Как же дальше жить? Так долго продолжаться не может. Братья не станут терпеть близость тэрыкы и, если дознаются, — выследят и убьют.
Кэу пошел в тундру, к песцовым ловушкам. Он сразу же заметил следы и подумал, что в этом году росомаха рановато вышла на промысел. И след у нее какой-то странный, может, она калеченная… Если она повадится сюда, то может отпугнуть песцов. Надо поставить на нее тайную западню. Если бы Кэу рассмотрел следы… Но легкий тундровый ветер размыл их, и теперь они и впрямь были похожи на росомашьи.
Кэу не стал откладывать. Вернувшись в стойбище, он захватил ловушку и заделал ее невдалеке от привады, тщательно замаскировав свежим снегом. Закончив работу, Кэу мысленно понадеялся: если попадет росомаха, значит, что он убережет приваду и получит шкуру хорошего меха на оторочку малахая. Росомаший мех не индевеет и прочен, как волчий.
В неподвижности ожидания время тянулось медленно. Гойгой понял, что отныне он будет жить только ожиданием Тин-Тин и каждый раз мучительно переживать ее задержку…
И теперь, не успела она скрыться за поворотом, как Гойгой то и дело стал выглядывать из пещеры. А вдруг ей захотелось сказать ему что-то важное и она решила вернуться… Но время шло, солнце катилось к закату, и надежды на возвращение Тин-Тин угасали.
Чтобы скоротать время, Гойгой стал думать о том, что она делает там, в яранге… Вот возвратилась она с нартой, нагруженной тин-тином, сгрузила лед, подняв куски повыше на крышу, чтобы собаки не обмочили, убрала нарту и вошла в чоттагин. Пришлось заново разжигать костер, потому что, пока она была здесь, он потух. Чем же она могла заняться потом? Скорее всего выделывала оленьи шкуры. Разостлала мездрой вверх, разулась и сильными пятками начала мять шкуры. А может, она готовит нерпичьи и лахтачьи кожи, снимая каменным скребком оставшийся засохший жир… Или шьет… Но кому? Кэу или Пины? И в какую ярангу она вошла? Чьей женой она стала по старинному обряду?
И вдруг Гойгою так сильно захотелось об этом узнать, что он, позабыв осторожность, выбрался из пещеры и направился к стойбищу. Он выбрал не ту дорогу, которой ушла Тин-Тин, а пошел верхом. С холма он сразу же увидел яранги. Садилось солнце, и пугающе огромная и длинная тень Гойгоя протянулась по розовым снегам.
Близко подойти к ярангам он не смог: его могли заметить не только люди, но и почуять собаки. Он крался со стороны прилагунных холмов, таясь за складками, за буграми, за свеженаметенными сугробами. Вон кто-то вышел из яранги. На таком расстоянии трудно рассмотреть. Гойгой добрался до ближайшего холма, с вершины которого обычно охотники осматривали море.
Не видя себя со стороны, Гойгой иногда забывал, что он тэрыкы. И сейчас, глядя на мирную жизнь родного стойбища, он чувствовал себя так, словно ненадолго поднялся на холм, чтобы высмотреть возвращающегося охотника, ближние разводья во льдах. Побудет здесь, продрогнет и спустится вниз, к ярангам, спеша в тепло хорошо нагретого полога… Но тело его оставалось бесчувственным к стуже.
Тин-Тин вышла из яранги Пины, вынесла шкуры и повесила на высокие вешала. Как же так? Значит, она осталась у Пины? Выходит, Кэу уступил ее? Почему?
Гойгой посмотрел на море и увидел мелькающего в торосах охотника: кто это — Кэу или Пины? На таком расстоянии трудно угадать. Охотник шел с добычей. Из чьей яранги выйдет женщина с водой в ковшике, чтобы облить морду нерпы, напоить ее после долгого морского путешествия?
Гойгой перевел взгляд на яранги. Там, видать, тоже заметили идущего с моря охотника. Ждут первой свежей зимней нерпы… Женщина показалась из яранги Пины, и Гойгой узнал ее. Это была Аяна — жена Пины…
Как же так? Неужто никто из братьев не пожелал ее взять? Она живет в яранге Пины, но не женой… Может быть, ждут его? Верят еще, что он возвратится? Чувство теплой благодарности охватило Гойгоя, и он едва не скатился с холма с криком: вот он я, Гойгой, ваш брат, муж! Слезы благодарности хлынули из глаз, но щеки их не чувствовали: слезы катились по шерсти, наросшей поверх кожи…
Гойгой понуро поплелся в свою пещеру, по-прежнему крадучись за холмами и сугробами.
Он вошел в свою пещеру, полную студеной синей мглы, и с глухими рыданиями кинулся на ворох шкур и одежды.
Теперь все мысли Тин-Тин были в пещере под скалами. Она ходила по стойбищу, варила еду, разделывала нерпу, выделывала шкуры, возжигала жирник, разводила костер в чоттагине, кормила собак, а сама была там, в студеном неподвижном воздухе каменной щели. Пины с удивлением смотрел на женщину, на ее отсутствующие взгляды и все это приписывал волнению перед брачной ночью.
Разделывая нерпу, Тин-Тин припрятала лакомые куски, чтобы при случае отнести их Гойгою.
Всю ночь она не спала, ожидая прихода нового утра, чтобы проводить Пины в море. Едва забрезжил рассвет, она выскользнула из полога, принялась разжигать костер.
— Что ты делаешь, Тин-Тин? — спросил Пины, высунувшись из спального полога.
— Готовлю еду…
— Сегодня я не пойду в море, — сказал Пины. — Разве ты забыла? В грядущую ночь ты станешь моей женой.
Эти спокойно сказанные слова подействовали на Тин-Тин так, словно ее ударили кэнчиком. Она сжалась, вобрала голову в плечи и всхлипнула.
— Разве ты не рада? — усмехнувшись, спросил Пины.
— Не знаю, — тихо ответила женщина.
— Таков обычай, — строго произнес Пины. — Ты не можешь оставаться одинокой. У тебя должны быть дети… У нас будут дети…
— Тогда я пойду за тин-тином, — сказала женщина.
— Пресного льда у нас изрядный запас, — ответил Пины. — Если уж тебе надо что-то сделать, подай мне еду.
Тин-Тин растолкла в каменной ступе немного нерпичьей печени с салом, подогрела вчерашнее варево.
Пины ел и едва сдерживал себя: как ему хотелось вот именно сейчас, в это тихое спокойное утро взять женщину, ощутить своими грубыми руками ее мягкое, податливое тело, ее тепло и погрузить себя в пылающее лоно. Что значит всего лишь один день?.. И Пины уже готов был схватить Тин-Тин за меховой рукав кэркэра, как вдруг вспомнил: если бы брат не пошел на охоту в тот день, он был бы здесь… Один день — и все изменилось и в его судьбе, и в судьбе Тин-Тин, и в судьбе самого Пины. Лучше повременить до назначенной ночи. Сегодняшний день должен пройти быстро — зимние дни коротки, зато ночи долгие, и ему хватит времени насладиться молодым женским телом.
Первоначальное намерение остаться на весь день в яранге и поберечь силы для ночи Пины оставил и решил пойти в тундру и поставить песцовые ловушки.
Едва он скрылся за холмами, Тин-Тин стянула с яранги нарту и, положив на нее припасенные лакомые куски нерпы, отправилась к пещере.
Гойгой еще издали услышал ее приближение.
— Я тебя ждал всю ночь.
— А я не спала всю ночь… Все думала о тебе, — задыхаясь ответила Тин-Тин. — Едва дождалась, когда он уйдет…
— Кто? — встрепенулся Гойгой.
— Пины.
— Разве ты осталась у него жить?
Тин-Тин смутилась, опустила глаза.
— Почему никто из братьев не взял тебя?
— Потому что надеялись на твое возвращение, — ответила Тин-Тин.
— И сейчас еще ждут? — со вспыхнувшей надеждой спросил Гойгой и невольно дотронулся до своего заросшего лица.
— Нет, — вздохнула Тин-Тин. — Кэу совершил обряд вопрошания, и ты не возразил, когда он сказал, что Пины хочет меня взять…
— Как Пины? — удивился Гойгой. — По обычаю ты должна перейти к Кэу.
— У Пины Аяна бездетна…
Будто чья-то неведомая сила вымела воздух из пещеры, и нечем стало дышать. Гойгой широко раскрывал рот и чувствовал, как сжимается горло и сердце обливается вырвавшейся из сосудов горячей кровью.
— Как же так? — шептал он хрипло. — Как же так?.. Как же мне быть?
Он подполз к входу в пещеру, и Тин-Тин бросилась к нему с плачем:
— Не надо туда ходить, Гойгой. Они убьют тебя, потому что ты для них больше не человек… Ты — тэрыкы! Не ходи!
Гойгой прижал к себе плачущую женщину, погладил шерстистой рукой по волосам и стал уговаривать:
— Я не пойду… Не надо плакать, не бойся. Я так легко не дамся. Ты теперь со мной…
— Мы убежим с тобой в тундру и начнем новую жизнь, — говорила сквозь слезы Тин-Тин. — Мы зачнем новую породу людей, которые не боятся холода и дрейфующих льдов… Построим свою ярангу…
Гойгой слушал женщину и дивился ее мудрости. Мысленно он соглашался с ней. В этой безысходности был только один путь — уйти подальше от людей, не попадаться на глаза и попробовать жить самим… Ведь кто-то начинал первым… Был такой — Рэу, что стал человеком ради жизни с любимой. Может, потом Гойгой снова обратится в человека?
Ему показалось, что впереди, в темноте грядущего, мелькнул светлый луч надежды. Это вернуло его рассудку трезвость, и он сказал Тин-Тин:
— Не будем торопиться… Надо выбрать такое время, чтобы мы смогли уйти незамеченными. Я могу выдержать холод, пургу, голодать по многу дней, а ты не можешь… Поэтому надо запастись теплой одеждой и пищей на первое время. А потом сами добудем все нужное. Нас двое, мы вместе!
Просветленная и обрадованная возвращалась Тин-Тин в ярангу.
Если в темной зимней ночи
Вдруг сверкнет впереди огонек —
Знай: то утро идет со звоном лучей.
Если в снежной пурге
Вдруг мелькнет неба чистый клочок —
Это идет тишина и покой…
Из самой страшной дали
Ты придешь наконец к очагу,
Что зажгла я в яранге,
Ожидая тебя.
Вместе со мной благодарность воздай
Ты Надежде,
Что вела нас друг к другу.
Она быстро вошла в ярангу и увидела перед собой улыбающееся и торжествующее лицо Пины.
— Хорошую песню поешь, — сказал он Тин-Тин.
Словно плеснули на огонек холодной водой, сильным порывом ветра задули пламя: Тин-Тин потупила взор и прошла мимо Пины, пряча свое горе, так быстро сменившее радость.
Пины посмотрел вслед вожделенной женщине и подумал про себя: мудрость обычаев всегда оборачивается благом для того, кто свято соблюдает их.
Если, долгою жаждой томим,
Наконец ты прильнешь к ручью,
Если, мучимый голодом,
Ты придешь к долгожданной трапезе,
Обессиленный бодрствованием,
Ляжешь на мягкие шкуры, —
Ты получишь блаженство
Сладкое и большее, нежели
Утоление желаний тотчас,
Как подумал о них.
Пины пел хрипло, без переливов в голосе, но в его словах чувствовалась сила пережитого, и Тин-Тин, вслушиваясь, ощутила приближение холода.
Гойгой не мог долго оставаться в пещере. Каменные стены давили, а мысль о будущем звала на простор, глаза искали далекий излом горизонта, где в горных долинах можно было надежно спрятаться от людей.
Мимо пробежал песец, и Гойгой подумал, что он сейчас ближе к звериному роду, чем к людям, и полярный волк ему больше брат, чем те, кто сейчас готовится к вечерней трапезе в стойбище, восседает у костра в ожидании еды.
Он мысленно представил себе Пины, вспомнил его лицо до мельчайших подробностей, чувствуя, как откуда-то снизу поднимается к сердцу, к голове темная волна ненависти. Бедная Тин-Тин!.. Где те боги, что управляют справедливостью? Разве они не видят, как страдает молодое сердце, как оно болит в предчувствии невыносимого страдания?
Но разве не боги, не высшие силы сделали Гойгоя тэрыкы? Не сам же он пожелал сделаться таким? Но почему? Почему именно им двоим выпало такое испытание?
С вершины холма Гойгой видел отблески огней на снегу перед раскрытыми входами яранг. Эти огни понемногу гасли, пока все стойбище не погрузилось в сон.
И тогда живее, чем могло быть на самом деле, с острой всепроникающей болью, обжигающим чувством ненависти Гойгой представил себе, как Пины укладывается рядом с Тин-Тин, укрывается одним пыжиковым одеялом, прижимается горячим, пылающим бедром к нежному телу.
Он скатился по склону и, не думая ни о чем, забыв осторожность, кинулся к темнеющей в наступившей мерцающей звездной ночи яранге.
Тин-Тин долго возилась в чоттагине, чистила очаг, кормила собак, выбивала на снегу оленьи шкуры, толкла нерпичий жир в каменной ступе, подметала утиным крылышком крепко утоптанный, прихваченный морозом земляной пол, загоняла собак, чтобы не оставались на открытом воздухе и не мерзли на ветру… Но все же пришло время, и она вползла в полог, увидев в правом углу приготовленное ложе.
Аяна — первая жена Пины — с каменным от горя и злости лицом лежала на спине и смотрела в низко нависший потолок.
Пины сидел у жирника, обнаженный, с лоснящимся телом, сильный. Он небрежно накинул между ног лоскуток тонкого меха. Он делал вид, что не замечает, как Тин-Тин долго укладывается. Вот померк свет жирника. Остался один тоненький язычок пламени, но и он подпрыгнул в воздухе и погас. Полог погрузился в темноту.
С замиранием сердца Тин-Тин ждала этого мгновения.
Она сжалась в комок под легким пыжиковым одеялом и дрожала, словно лежала не на нежных оленьих шкурах, а в открытой тундре под холодным порывистым ветром.
Тин-Тин услышала, как рядом тяжело улегся Пины. В тот же миг Аяна кашлянула, давая знать, что не спит.
Дышать стало трудно, грудь онемела. Задыхаясь, Тин-Тин приподняла полог и высунула голову в чоттагин. Любимая собака Гойгоя подползла и лизнула ее в лицо шершавым теплым языком. Это неожиданное прикосновение приободрило Тин-Тин, и все же она не смогла сдержать дрожи, когда почувствовала на теле жадные, ищущие руки. Пины начал с грудей, провел по ним кругами, коснулся слегка пальцами сосков и двинулся дальше, к животу. Он продвигался медленно, не спеша, словно охотник на незнакомой тропе, где на каждом шагу тебя подстерегает опасность. Он дошел до пупка и замер, бродя грубыми кончиками пальцев по окрестностям, однако все больше и больше расширяя круги поисков, пока не коснулся границы волосяного покрова лона. Здесь рука Пины остановилась, и даже сквозь меховую занавесь Тин-Тин услышала его глубокий вздох.
Пины прислушался к своим ощущениям и с удивлением обнаружил вместе с огромным до боли желанием какой-то подспудный страх… Да, тело Тин-Тин было юно. Кожа была гладка и нежна, как поверхность созревшей ягоды. Пальцы чувствовали не только ее тепло, но и, как ни странно, легкую прохладу, которая еще больше подчеркивала внутренний жар Тин-Тин. Резким движением Пины втянул голову Тин-Тин в полог и прижался своим лицом к ее лицу.
Он брал женщину с жадностью изголодавшегося человека, неистово, едва сдерживая себя, чтобы не укусить ее.
И вдруг в какое-то мгновение он понял: Тин-Тин не отвечает ему как женщина. Она лежала равнодушная, и между его и ее телом была холодная пелена отчуждения, которую он так и не мог пробить. Это неожиданное открытие так поразило Пины, что он на некоторое время приостановился.
В наступившей тишине он услышал громкие всхлипывания покинутой Аяны, лежащей у дальней стены спального полога. Она подвывала, постанывала сквозь меховое одеяло. Глухая ярость отняла мужскую силу, и, оторвавшись от Тин-Тин, Пины с ругательствами набросился на бедную Аяну. Он колотил ее сквозь меховое одеяло, часто промахиваясь в темноте, пока в изнеможении не повалился на оленьи шкуры.
Едва он отдышался и снова придвинулся к Тин-Тин, замершей в ожидании, как в чоттагине бешено залаяла собака. К ней присоединилась вторая, третья, и скоро все жилище было полно собачьих голосов.
Пины в ярости голый выбежал из полога и принялся избивать собак. Его кусали, он падал на холодный земляной пол, поднимался и вымещал на бедных животных ярость разочарования, обманутых надежд, неожиданного мужского бессилия перед беззащитной юностью.
Собачий лай утихал.
От яранг в сторону холмов убегал Гойгой, прячась в складках снежного покрова.
Ему удалось незамеченным пробраться к стойбищу. Поначалу собаки не почуяли его. Он радовался, что его ноги, обросшие шерстью, ступали по снегу безо всякого шума, мягко и нежно, как лапы умки.
Гойгой подкрался к яранге Пины и остановился рядом со стенкой, сквозь которую он в воображении видел Тин-Тин в объятиях Пины. Затаил дыхание и прислушался. Шум собственной крови в ушах мешал слушать, и подумалось, как было бы хорошо, если бы можно было остановить сердце.
Послышались плач и стон. Но это не был голос Тин-Тин, а Аяны… А что там? Почему не слышно Тин-Тин? Может, ее нет в яранге? Стоны и плач женщины становились громче, и вдруг Гойгой услышал проклятия и ругательства разъяренного Пины. Что же там такое случилось?
Забыв об осторожности, Гойгой вплотную прижался к яранге, и тут его учуяли собаки, подняв страшный лай.
…Собачий лай затихал вдали, и Гойгой замедлил шаг.
Он ушел довольно далеко, пересекая песцовые угодья старшего брата Кэу. Ветер бил в лицо, начиналась пурга, первая зимняя пурга в новой жизни Гойгоя. Студеный ветер не пробивал шерстистого покрытия, и по-прежнему было тепло, как если бы Гойгой был одет в самые теплые зимние меховые одежды. Весь путь он размышлял о странной тишине в пологе Пины, о странном плаче его жены.
Эта тишина поначалу успокоила его, но тут же на смену успокоению возникло мучительное подозрение: может, Тин-Тин и Пины уже настолько близки, что их ласки не столь бурны, чтобы их можно было услышать сквозь меховые стенки полога? Нет, надо скорее уходить отсюда! Вот уже и начались зимние пурги. Они заметут следы, направят погоню по другому пути. Первое, что придет в голову братьям, — это то, что Тин-Тин удрала в родное стойбище, к своим оленным родичам. А они уйдут совсем в другую сторону, следуя берегом моря, чтобы можно было время от времени охотиться. Не забыть наказать Тин-Тин, чтобы захватила его запасное копье и гарпун. Нужен будет и хороший нож… А может, тэрыкы добывают себе еду как-то иначе?
Снег набился в шерсть, и Гойгой приметил, что он порой отряхивается каким-то новым для него собачьим движением. Это было горькое открытие. Хоть и не видел себя Гойгой, но сразу все понял и сразу почувствовал свое новое обличье.
Ветер усиливался, но неведомое ему раньше чутье вело Гойгоя к убежищу. Где-то здесь невдалеке песцовые ловушки Кэу. И вдруг Гойгой вскрикнул от боли и неожиданного страха: что-то цепкое и твердое охватило его ногу, притянуло к земле. На щиколотке замкнулась большая деревянная ловушка для волков и росомах. Ею иногда ловили запоздало шатающихся по тундре бурых медведей. Ловушка была привязана к тяжелому камню толстым моржовым ремнем. Ремень Гойгой не без труда перегрыз зубами и заспешил в свою пещеру, чтобы там освободиться от ловушки.
Но без ножа с ловушкой ему справиться не удалось.
Пины долго стоял снаружи яранги, качаясь под ураганным ветром, отворачивая лицо от летящего снега. Горечь ночной неудачи не покидала его. Он был в гневе на свою старую жену, на самого себя… Меньше всего он винил Тин-Тин. Девочка просто испугалась. Испугалась и его, и старой жены, и собачьего лая. Этой ночью будет совсем по-другому.
Он добрался до яранги старшего брата.
Кэу сидел у костра и глядел на огонь.
— Почему так лаяли собаки ночью? — спросил он.
— Может, какой зверь подходил к стойбищу? — предположил Пины. — Однако следов нет — все замело.
— Это был какой-то странный лай, — задумчиво произнес Кэу. — Собаки лаяли со страхом.
— Я этого не заметил. — Пины со стыдом вспомнил, как ночью голый бил собак.
— И мне было очень тревожно на душе, — продолжал Кэу, — поэтому я вышел поглядеть.
Пины замер в ожидании.
— Кто-то убегал в холмы за лагуной, — сказал Кэу. — Я не стал преследовать его, потому что он быстро исчез… И, вернувшись, я подумал, что это мне померещилось.
— Скорее всего, это так, — быстро согласился Пины.
— А теперь думаю, что это не так, — задумчиво произнес Кэу.
Он замолк и долго смотрел на огонь.
— Ни наш отец, ни дед, никто из предков, которых мы застали в живых, никогда не утверждали, что воочию видели тэрыкы. Они только рассказывали. Неужто нам выпала доля увидеть его?
Страх почему-то возникает где-то внизу и постепенно поднимается к голове. На этот раз он мигом охватил Пины, и он затрясся:
— Ты думаешь, что это был он?
— Нет, это не Гойгой, — твердо сказал Кэу. — Гойгоя больше нет… Есть только тэрыкы — враг и несчастье людей.
— Но как нам быть?
— Спросим богов, — сказал Кэу.
Голос его был спокоен, но Пины слишком хорошо знал старшего брата, чтобы не видеть, как глубоко он обеспокоен.
А пурга усиливалась. Яранги стонали и звенели под напором ветра, порывы его иногда каким-то образом проникали через плотно прижатые шкуры в жилище, рвали пламя, всклокочивали шерсть собак и снова уносились неведомыми путями на вольный простор. Все жители стойбища слышали собачий лай, по всем ярангам пронесся слух: приходил тэрыкы.
Верили и не верили в это. Конечно, в глубине души почему-то хотелось, чтобы это был именно тэрыкы, хотя это было невероятно страшно… Чем страшнее — тем желаннее.
Однако к вечеру беспокойство стало утихать. Стали вспоминать, как много-много раз предположения о тэрыкы не подтверждались. Возмутитель спокойствия оказывался белым медведем, росомахой, заблудившимся волком… И ни один не вспомнил и не сказал, что ему довелось самому видеть загадочного оборотня.
К вечеру ветер достиг ураганной силы, и никто без крайней надобности не выходил из жилищ.
Пины пришлось почти ползком пробираться в ярангу Кэу, чтобы присутствовать при обряде вопрошания богов.
Приготовления уже начались. Облаченный в священные одежды — в длинный замшевый балахон, изукрашенный разными вышивками и лентами из тюленьей кожи, — Кэу уже настраивался, пробуя голос, стараясь перекрыть вой ветра.
Захватив бубен, Кэу удалился в затемненный полог, откуда заблаговременно вышли его обитатели и сгрудились у костра. Пины занял место у меховой занавеси, чтобы при надобности прийти на помощь брату, а главное для того, чтобы поддерживать вдохновение камлающего.
Сквозь песнопения и невнятные бормотания Пины иногда улавливал имя Гойгоя и упоминание тэрыкы. Голос Кэу становился то сильнее бури, заглушая завывание ветра, то угасал до шепота, а иной раз совсем затихал, и в это мгновение, как и предполагали слушатели, Кэу внимал голосам богов.
После очередной долгой паузы заколыхалась меховая занавесь полога и в чоттагин вывалился потный и обессиленный Кэу. Дрожащей рукой он положил на земляной пол бубен и со вздохом облегчения произнес:
— То был не тэрыкы…
Пины снова пришлось проделать нелегкий путь сквозь ветер и летящий снег. Он долго отряхивался в своей яранге, перед тем как вползти в полог, выколачивая осколком оленьего рога снежинки из меховой кухлянки.
В пологе была одна Аяна.
— Где Тин-Тин?
— Спроси у ветра, — глухо отозвалась Аяна.
— Я тебя спрашиваю — где моя жена? — вскричал Пины.
— Я — твоя жена…
В страшном гневе Пины схватил несчастную, обессилевшую от ночных слез женщину и встряхнул изо всех сил:
— Где она?
— Ушла за собачьим кормом, — выдавила из себя женщина.
Пины выпустил Аяну и бросился вон из яранги. Подгоняемый ветром, он добрался до мясной ямы, где хранились зимние запасы, но не нашел Тин-Тин. Китовая лопатка, прикрывающая яму, была занесена толстым слоем снега.
«Унесло ветром!» — пронеслось в сознании Пины. Он хотел тут же кинуться на поиски, но благоразумие взяло верх. Он сначала вернулся в ярангу, взял моток тонкого нерпичьего ремня, привязал один конец к жилищу и отправился на поиски, идя по кругу и всматриваясь в каждый сугроб.
…А тем временем Тин-Тин добралась до пещеры и откопала занесенный снегом вход.
Гойгой лежал ничком, и на его правой ноге висела деревянная ловушка.
— Что с тобой, Гойгой?
— Помоги снять, — со стоном попросил Гойгой. — Нынешней ночью попался.
Тин-Тин захватила старое копье Гойгоя и остро отточенный каменный нож. Она перерезала толстые ремни, стягивающие ловушку. Даже сквозь густую шерсть видно было, как распухла нога.
— Как ты добралась? — с беспокойством спросил Гойгой.
— Сама не знаю, — ответила Тин-Тин.
— Но тебя будут искать!
— Пины ушел в ярангу Кэу… Ночью лаяли собаки, кого-то почуяли будто бы… А сейчас Кэу вопрошает богов. Как бы беды не вышло, Гойгой!
Гойгой задумался… Можно попытаться уйти сейчас, тем более Тин-Тин здесь. Но вот нога… Она болит, и с такой ногой далеко не уйдешь. Придется подождать…
— Ты иди, — сказал Гойгой. — Как нога поправится — уйдем. Уйдем и не будем оглядываться.
— Но ты будь осторожен, — попросила Тин-Тин. — Без надобности не выходи из пещеры. Сейчас люди настороже.
На обратном пути Тин-Тин споткнулась о туго натянутый ремень. Пины схватил ее за плечо и поднял.
— Ты где была? — услышала она приглушенный ветром голос.
— Заблудилась…
Ничего не говоря, Пины обхватил женщину и втащил в ярангу.
Он молча ждал, пока Тин-Тин отряхивалась. Когда она вползла в полог, Пины, оглядев ярангу, вдруг заметил отсутствие копья Гойгоя.
Утомленная допросом, Тин-Тин долго не могла уснуть. Она лежала, высунув голову в чоттагин, жадно вдыхая пахнущий талым снегом воздух.
В таком положении и взял ее Пины, но она, как и вчера, лежала неподвижная, холодная под тяжелым, пылающим от гнева и желания мужским телом. И чем неистовее старался Пины, тем явственнее обозначалось бесплодие его усилий разбудить чувственность Тин-Тин. На этот раз он не обращал внимания на громкие причитания Аяны, на грохот бури, и все же на душе у него, кроме горечи и глубокого чувства разочарования, ничего не было.
К утру немного стихло. Но когда Тин-Тин засобиралась выходить, Пины положил тяжелую руку на ее плечо:
— Ты никуда не пойдешь.
— Но мне нужно за льдом, за тин-тином…
— Я сам привезу тин-тин, — сказал он.
Разговаривая с женщиной, он внимательно следил за ее лицом, словно стараясь угадать ее мысли.
Его подозрение росло, смешиваясь с чувством горькой неудачи, злости и раздражения. Но вслух сказать то, о чем он думал, он еще не решался. Слишком чудовищно и неправдоподобно… Может быть, все объясняется тем, что Тин-Тин еще на что-то надеется, наслушавшись сказочных преданий.
— И знай, — строго произнес Пины, — никто еще в нашем стойбище, ни живущие, ни те, кто ушел сквозь облака, никогда не утверждали, что видели тэрыкы… То, что видел Кэу в пурге, — ему померещилось. Он разговаривал с богами, и боги ответили, что тэрыкы поблизости стойбища нет…
Тин-Тин слушала Пины с опущенной головой, и все в ней противилось тяжелым, полным убежденности словам. Как ей хотелось крикнуть: на этот раз боги ошиблись! Гойгой жив! И даже в облике тэрыкы он остался человеком и мужчиной!
— Того, кого ты ищешь, нет, — продолжал Пины. — Напрасно теряешь время.
Пины говорил это, а у самого в сознании крепло одно: она что-то скрывает. И это неизвестное касается и тэрыкы, и пропавшего во льдах Гойгоя.
Весь день Пины не спускал глаз с Тин-Тин, благо не надо было ему далеко отлучаться: в такую погоду охотник остается дома. Он следил за каждым ее движением, за каждым ее взглядом. Более всего его мучила мысль об исчезновении старого копья Гойгоя. Наконец, измученный невысказанными догадками и предположениями, он напрямик спросил:
— Ты брала копье Гойгоя?
Тин-Тин вздрогнула всем телом: напрасно она это сделала. Слишком заметной была эта пропажа среди немногочисленного оружия, развешанного по стенам яранги.
— Я брала его, — вздохнула Тин-Тин.
— А куда ты его девала?
Тин-Тин молчала в ответ.
Это было слишком. Пины вскочил на ноги и схватил Тин-Тин за волосы.
— Где копье?
Аяна высунула голову в чоттагин, запричитала.
Подозрение с болью вырастало в уверенность, и Пины цепенел от страха… Так вот почему Тин-Тин так холодна и безразлична в ночных объятиях! Она ходит к нему, и они предаются любви в снегах, как белые медведи!
Тин-Тин молчала. Она даже не стонала, когда разъяренный Пины бил ее. Упавшие на лицо густые черные волосы закрывали глаза, из которых лились потоки слез.
Пины схватил кусок лахтачьего ремня, связал Тин-Тин и конец закрепил за главный ствол, подпирающий ярангу.
— Если мне не хочешь сказать — скажешь Кэу, старшему брату, — бросил он, выходя из яранги.
Собака подошла к Тин-Тин и лизнула в залитое слезами лицо. Шершавый теплый язык раздвинул спутанные волосы, открыл глаза. В полумраке яранги, при свете вьюги Аяна, злорадно улыбаясь, точила о камень плоский женский пэкуль — нож.
— Сама судьба посылает мне отмщение за несчастье мое, за все мои унижения, — приговаривала женщина, водя лезвием каменного пэкуля по точильному камню. — Сначала выколю твои бесстыжие глаза, чтобы ты перестала видеть свет и погрузилась в вечную тьму. А потом я вскрою тебе твою грудь, полную дурных мыслей и яда…
Тин-Тин вспомнила, как Аяна ловко разделывала убитых зверей, одним ловким ударом вскрывала грудную клетку нерпы, и содрогнулась.
— Послушай меня, — заговорила Тин-Тин. — Если хочешь вернуть себе Пины, ты не должна убивать меня.
Женщина перестала точить пэкуль.
— Лучше освободи меня, и я навсегда уйду отсюда, из этой яранги, из этого мира, — горячо уговаривала Тин-Тин.
— Ты лжешь! — вдруг закричала Аяна и замахнулась пэкулем. — Не было еще в мире такой женщины, чтобы добровольно ушла от мужчины! Нет!
Тин-Тин закрыла глаза, приготовившись к смерти.
И ей даже ненадолго померещилось, что смерть пришла к ней в образе холодного, смешанного со снегом ветра. Но это лишь приоткрылось жилище, и в чоттагин ввалились припорошенные снегом Кэу и Пины.
Прыжком Пины достиг Аяны и выбил из ее руки занесенный над Тин-Тин пэкуль. Срединный столб крепко держал привязанную женщину. Пины рывком поднял ее голову:
— У тебя было время подумать.
Тин-Тин не отвечала. Кэу подошел вплотную и всмотрелся в ее глаза:
— Напрасно упрямишься. Помни — Гойгоя нет! Тот, кого ты принимаешь за него, — это тэрыкы! Тэрыкы!
Если бы они увидели его хоть одним глазом! Тин-Тин вздохнула и закрыла глаза.
Ветер затихал. Эта первая зимняя пурга не бывает долгой, будто природа лишь пробует силу перед настоящими зимними бурями.
Теперь и Кэу подумывал о том, что он видел в нарождающейся пурге не призрак… Рано или поздно старый опыт подтверждается. И для того, чтобы люди не забывали завещанное предками, судьба посылает испытание верности обычаям и подтверждение, казалось бы, невероятным поверьям.
Но почему боги, которых он вопрошал, ничего не сказали о тэрыкы? Или он услышал лишь то, что он хотел услышать?
Гойгой приоткрыл отяжелевшие от долгого сна глаза и заметил, что у входа в пещеру как-то посветлело: видно, буря пошла на убыль. Если это так, то Тин-Тин должна скоро появиться. Бедная Тин-Тин!
И причина этого — он, Гойгой, ставший тэрыкы.
Лучше было бы уйти ему сквозь облака. Но тэрыкы умирает только от руки человека. Так сказано в легендах. Но почему боги, превратив его в тэрыкы, оставили ему человеческое нутро, мысли, привязанности и жалость к другим людям? Или он оказался не настоящим тэрыкы? Страдания от размышлений, от жалости к Тин-Тин, к братьям, которые должны его убить, — зачем все это надо переживать существу, так непохожему на человека?
Вправе ли он взять с собой Тин-Тин и подвергнуть ее лишениям, которых она скорее всего не перенесет? Путешествие через зимнюю тундру будет далеко не легким. Придется терпеть и голод, и холод, спать в снегу… Выдержит ли все это Тин-Тин? Вправе ли он идти против судьбы, которая предназначила ему стать тэрыкы, а ей остаться среди людей?
Мысли сверлят голову, точно полчища кусающихся острыми жалами насекомых впиваются в живое тело.
Гойгой подполз к входу в пещеру и выглянул. Ветер гнал поземку, полируя возведенные за пуржистую ночь сугробы. Поверх стелющегося, змеящегося снега было ясно и видно далеко. За ближними синими торосами угадывалось крепко замерзшее море, простирающееся далеко за горизонт. Оттуда, заливая белые снега розовыми лучами, поднималось позднее зимнее солнце.
Распухшая нога пылала огнем.
Он вышел из пещеры, опираясь на копье, и глубоко вдохнул вольного, смешанного со снегом ветра.
Он шел к стойбищу навстречу смерти. Так он решил.
И чем дальше он уходил от своего убежища, тем светлее становилось у него на душе, будто и там утихала пурга.
Солнце светило сзади, и от этого большая тень шла впереди Гойгоя и делала его издали великаном. Он улыбался, с удивлением чувствуя холод пронизывающего ветра.
Поутру из полога выполз Пины. Ясный свет струился из дымохода. Посередине яранги, в окружении сгрудившихся возле нее собак, спала Тин-Тин. Она вздрагивала, вскрикивала во сне, но, прислушавшись, Пины ничего не мог разобрать. Легкое облачко жалости мелькнуло в сознании Пины, но он быстро отогнал его, вспомнив упорство Тин-Тин. Он прислушался: легкий шорох ветра и шелест снега по насту.
Вдруг одна из собак подняла голову, навострила уши. За ней вторая, третья. Проснулась и Тин-Тин, встревоженно оглядываясь вокруг.
Собака с рычанием выскочила наружу. За ней бросилась вся стая, оглашая просыпающееся стойбище громким лаем.
Пины выглянул наружу.
Тэрыкы шел с холма, медленно спускаясь к ярангам. Он опирался на копье. Пины прикрыл глаза козырьком ладони, пытаясь разглядеть лицо оборотня, но встающее низкое солнце слепило глаза и впереди тэрыкы шла его огромная тень.
Пины вернулся, взял копье и лук со стрелами.
Из своей яранги вышел вооруженный Кэу.
Братья медленно двинулись навстречу тэрыкы.
Тин-Тин сразу догадалась обо всем. Она рванулась, но ремни крепко держали ее. Она закричала.
— Хочешь увидеть свое чудовище? — злорадно спросила Аяна и одним взмахом руки разрезала стягивающие Тин-Тин ремни. — Иди, иди к своему тэрыкы, — ухмыляясь, произнесла женщина. — Пусть братья убьют тебя с ним… Ты уже не человек, так погибни тоже!
Гойгой был уже на расстоянии голоса от братьев, идущих ему навстречу с копьями и настороженными луками. Он хотел сказать им, чтобы они убили его сразу, не мучили.
— Похоже, что он говорит, — сказал Пины.
— Тэрыкы не имеют речи, — твердо ответил Кэу.
И тут Гойгой увидел ее.
Тин-Тин мчалась с развевающимися волосами. Как тень от уносимого ветром облака, она промчалась мимо братьев с криком:
— Не убивайте его! Он ваш брат! Не убивайте его!
Гойгой схватил Тин-Тин. Ее глаза были полны слез. В последний раз он видел их, в последний раз он видел мир, облака, ощущал холодный ветер, в последний раз видел братьев, которые целились в него.
Собравшись с силами, Гойгой отбросил от себя Тин-Тин и шагнул навстречу братьям. И в то же мгновение он почувствовал, как в грудь с тупым звуком впились две стрелы. Боли не было. Был удивительный ясный свет, в котором он поплыл, слыша удаляющиеся крики людей.
Тин-Тин подбежала к Гойгою, но на его широко открытых глазах уже не таяли снежинки.
Под этим нетающим снегом с лица Гойгоя сходила шерсть, и он представал перед Тин-Тин и изумленными братьями таким, каким он уходил в то весеннее утро…
Третья стрела, пущенная из лука Пины, легко пробила кэркэр, и Тин-Тин упала лицом вперед, на Гойгоя.
В синей прозрачной глубине тин-тин,
В замерзших лучах прошлогоднего солнца,
В неясном звоне морских соленых льдин —
Услышать жизнь…
В ярком солнце и в белом снеге,
На вершинах высоких гор,
В порыве ветра и в шорохе трав,
В криках птиц и в песне женщины —
Услышать жизнь…
И, возносясь к звезде Полярной,
В обиталище ушедших душ,
В россыпях звезд, в сиянии неба,
В Невозвратном пути —
Все слышать и слышать жизнь!