Мы с Левым переглядываемся. Да или нет. Предъявляем или не предъявляем. Будем лизать ботинки этих мудаков самым кончиком языка или не будем. Все происходит очень быстро, в доли секунды, которые как стекло сыплются из-под наших ног. Ясно. Один взгляд, и понятно, добром это не кончится. Черные свиньи гестаповской расы от нетерпения перебирают ногами в сапогах из человеческой кожи.
И в это время у Анжелы переворачивается велик.
— Документы на велосипед, — они, как только видят велосипед, тут же набрасываются на Анжелу, целясь в нее своим коротковолновым радиом, — справка, что вы имеете право на владение велосипедом. Это у них такой профессиональный условный рефлекс, этому их учат в ихних полицейских академиях, только покажи им человека — сразу полный рот слюны и загорается соответствующая лампочка: документы, а если показать велосипед — то же самое, слюна, лампочка, только пароль другой: документы на велосипед.
Мы с Левым сразу смотрим на Анжелу. Потому что разом вдруг сечем, что все это происшествие спровоцировала именно она собственной персоной. Мы не виноваты, что она сюда приехала на велосипеде, наследила на тротуаре, вот, пожалуйста, сама проповедует в природоведческой секте и сама же без угрызений испортила прекрасный, фирменный, ни в чем не повинный газон. Кроме того, тот амфетамин, что у Левого в кармане, это от нее. Она сама жрет кислоту как троглодит, весит тридцать килограмм, потому что принимает по полкило в день, и теперь ей надо все больше и больше, впрочем, по ней видно, что она уже практически вся состоит из одного амфетамина, а все остальное только нарисовано на лице углем.
Ну, значит, она приехала сюда, а мы с корешем просто стояли, колу пили. Мы ей сразу сказали, чтоб не ездила по газону, чтоб не портила зелень. А она ноль по фазе. Сунула корешу товар в карман и сказала: вот вам, ребята, первая доза даром, увидите, вам понравится, все ваши проблемы со школой, с родителями развеются как дым. Мы не хотели брать это говно, это дерьмо, но она настаивала. И по взгляду Левого я вижу, что у нас с ним на тему показаний полное согласие и сотрудничество.
Анжела говорит им, хотя видно, что тоже струхнула: но ведь я же Мисс зрительских симпатий.
Они смотрят на нее, потом друг на друга. Это мы сейчас проверим, говорит один. Ну, и они вытаскивают через окно своего автомобиля с радиоустройством черный гестаповский шарик на проводе, и один из них зачитывает Анжеле свой любимый стишок, который выучил наизусть еще в первом классе заочной полицейской академии. Имя, фамилия, дата рождения и проживания, номер дома, девичья фамилия родителей, размер обуви, количество окон в квартире. Анжела старательно заполняет эту устную таблицу. Все рубрики по очереди. Анжелика Кош и так далее. Вес двадцать восемь килограмм. И так далее. Тогда они всё, что смогли запомнить, повторяют в свое гестаповское радио. А где-то в недрах этой конторы сидит Большой Брат, спокойно курит и отвечает. Подтверждает, что да, есть такая Анжела, потому что так записано в каких-то ихних бумажках. Потом подтверждает данные, которые она им сказала. А одновременно кое-что добавляет от себя, из своего архива. Типа замечена в подозрительном обществе, подозревается в бунтарском загрязнении автобуса номер три, о чем донес один из жителей города, является лидером экологической оппозиции и пишет доносы в правительство и растительные организации на городские власти с жалобами на сточную систему. Вероисповедание: сатанинский фундаментализм с антирусской направленностью, в этом году получила титул Мисс зрительских симпатий на городском празднике под названием День Без Русских. Пока в воздухе журчит эта радиопередача в честь Анжелы, мы с Левым оглядываемся по сторонам, зачесываем волосы пятерней, стопроцентная невинность, мы тут ни при чем, у нас с ней нет ничего общего, мы даже пола другого.
Тогда эти полицейские советуются между собой в полной гестаповской конфиденциальности. И вдруг говорят то, чего мы с Левым меньше всего ожидали. Они говорят Анжеле: вы свободны, можете ехать дальше, только осторожно, а то дороги скользкие от краски, и не разговаривайте больше со всякими подозрительными типами. И вот еще, мы с напарником хотели бы попросить у вас, если можно, небольшой автограф.
— Да, конечно, конечно, пожалуйста, — улыбается Анжела и щурит глаза от вспышек фотоаппаратов, красный ковер разворачивается как издевательский язык — мол, получили? — из пасти этого поганого строя, с которым она сожительствует на взаимовыгодных условиях.
— А мой напарник хотел бы еще для жены и детей, — говорят суки и протягивают ей книжечку с квитанциями на штраф.
— Как зовут вашу жену? — профессионально спрашивает Анжела и размашисто, каким-то рисуночным почерком, подписывает штрафы один за другим: Мисс, Мисс Анжела, Мисс зрительских симпатий 2002, Анете и Войцеху с наилучшими поцелуями Мисс зрительских симпатий Анжелика Кош. Плюс, когда я заглядываю ей через плечо, то вижу, что она еще кое-где приписывает «сатана 666» и «да здравствует чистота польской расы».
— Эй, ты, — говорю я, уже не обращая внимания, что полиция подслушивает, — чего это ты вдруг такой радикалкой заделалась, а? Что, слава в башку ударила?
— Чего, чего! — огрызается Анжела, нет, вы только посмотрите, какая она вдруг сделалась красноречивая, сказала три предложения о своих любимых видах овощей и уже получила от командира отряда Шторма почетную нашивку на рукав платья за выдающиеся ораторские способности. — Меня поляки выбрали, значит, я за поляков. Не за русских же, логично, а?
Потом она говорит полицейским: минуточку, и отходит со мной в сторонку.
— Ты что, не понимаешь, Анджей? — говорит она шепотом, полная конспирация. — Ведь это все равно, независимая Польша или придаток СССР, конец по-любому близок. А Шторм меня в нескольких вопросах просветил. Он говорит, что, если я выступлю от имени национальной фракции правого крыла, мне дадут авторский вечер в Доме культуры, а может, даже напечатают в «Польском песке», там посмотрим. Ты понимаешь, что для меня это большой шанс?!
— А что, ваш знакомый за русских заступается? — подозрительно спрашивает гадмен, когда видит нашу доверительную беседу и все более тайный ход переговоров, провода, протянутые изо рта в рот, совершенно секретно.
— Анджей? — говорит Анжела как дура, будто вообще не врубается, что у него рука лежит на пистолете. — Мы, собственно говоря, довольно хорошо знакомы, — добавляет она от балды. Потом видит, что натворила, берет велосипед, посылает мне и Левому рукой воздушный поцелуй, махает полицейским и жмет на педаль. — Как только узнаю, что и как с моим выступлением, дам тебе знать! — кричит она, отъезжая как трамвай «Желание», и звонит в звонок.
Ну, значит, остаемся мы одни. И сразу же перестает быть так весело и приятно.
— Ну что, может, небольшой автограф? — говорю я, чтобы слегка разрядить напряженную атмосферу, которая так натянулась между ними и нами, что сейчас лопнет, а поскольку мы тянем сильнее, то именно мы и схлопочем со всего размаха по морде.
— Ну что, по морде захотелось? — говорит один шакал и сплевывает, уже не скрывая своих намерений. — Быстро, в багажник, — говорит второй и вынимает дубинку, — едем в отделение.
Я типа стою, смотрю на Левого. Левый в полной прострации, он уже догнал, что это его последние минуты на свежем воздухе, вот и старается как можно больше хапнуть в легкие и в рот. Все время оглядывается, прикидывает, как бы смыться, еще чуть-чуть и заплачет. Глаз у него дергается, как взбесившиеся жалюзи, как потерявший управление блендер.
— Но, гражданин начальник, но почему? — наконец говорит он жалобно, наверное, надеется, что мы тут слово за слово, бла-бла-бла, мол, кажется, дождик собирается, а праздник очень удачный получился, веселый такой, а тем временем — пстрык — и весь амфетамин у него в кармане вдруг испарится. — Если здесь нельзя останавливаться, если запрещено здесь стоять, то мы очень извиняемся и торжественно обещаем, что никогда-преникогда не будем себя плохо вести. Это был первый и последний раз. Но ведь с кем не бывает. Гражданин начальник, вы ведь понимаете, шел себе человек, устал, остановился, напился колы, мимоходом заболтался со знакомым и забыл, что тут запрещено останавливаться. Но мы с Сильным уже все, уже идем…
— Мы идем, чтоб вставить как следует этим… — добавляю я, потому что, а вдруг, несмотря на всю официальность их поведения, там, в глубине совершенно секретного кармашка в ихних садово-огородных комбинезонах, кроме секатора завалялось еще и какое-нибудь подручное сердце. — То есть нет, — объясняю я, помогая себе жестами, потому что ловлю себя на мысли, что все нехорошие слова потом все равно замажут черным цветом. — Значит, мы это, мы идем, чтобы показать кузькину мать этим сукам…
— …из Казахстана, — оживляется Левый и пытается сыграть на праворадикальных симпатиях. — А то они вроде сюда приехали, какая-то гребаная экскурсия, сделать кое-какую разметку с целью в недалеком будущем выселить польское население, разграбить польские хозяйства… мы идем отметелить их как следует. И только на минуточку остановились восстановить дыхание, потому что спешим, чтоб они не уехали…
Однако шакалы вообще нечувствительны к этой грустной пропольской истории, никакого сочувствия, никакого понимания к нашему патриотическому порыву, полное равнодушие. Один берет меня под руку — типа потанцуем, второй — Левого, кавалеры приглашают кавалеров, святая инквизиция, и одновременно заталкивают нас в машину, один диктует другому: записывай, бля, и не церемонься. Многократное оскорбление полицейского. Вульгарный и возмутительный тон. Беспрецедентное и широкомасштабное уничтожение зеленых насаждений и общественных цветов, являющихся государственной собственностью. Попытка подкупа и коррупции, прорусский оппортунизм.
И не успели мы оглянуться, что происходит, не успели мы даже подумать, что вот он — конец всему хорошему, что встретило нас в жизни, а они уже нам прямо в лицо — бац дверью, и свет погас, подача воздуха прекращена, и все, конец, настроение испорчено. Но прежде, чем они успевают заковать нас в колодки, Левый успевает в отчаянии крикнуть им ломающимся пополам голосом:
— Гребаная ублюдочная фирма! Гребаная фирма!
Они сохраняют гестаповское спокойствие, и один говорит другому тоном «раз они так, мы им покажем»: пиши дальше, оба в тяжелом наркотическом состоянии, из-за чего установить с задержанными широко понимаемый контакт не представляется возможным. Тяжелая стадия галлюцинаций, крики, вероятно, далеко зашедшая психическая болезнь с обширными метастазами.
А перед тем, как ехать, они еще решают покурить. Ничего раньше меня в их поведении настолько сильно не возмущало, потому что я ловлю себя на мысли, что так хочу закумарить, что из чувства протеста готов да вот хоть бы и Левого взять в заложники. Кроме того, мне хочется пить, и я чувствую себя с каждой минутой все хуже и хуже. И когда на полу машины я нахожу фирменную шариковую ручку с надписью «Польская полиция. Товарищество с ограниченной ответственностью. Предприятие по охране общественного порядка, вл. Здислав Шторм», то сразу же суваю ее через решетку и колю одного шакала в спину с просьбой, чтобы он дал мне затянуться.
На что он тут же отскакивает как ошпаренный и говорит второму: во дает, отморозок. Пиши еще, чтоб не забыть. Необоснованные приступы агрессии с использованием острого предмета.
Тем дело и кончилось. Он гасит недокуренную сигарету, бросает, а я смотрю на эту расточительность через решетку во всех подробностях, долбаный пес на сене, сам не скурил и другому не дал. И мы едем. Левый в отчаянии, он плачет. А эти, значит, так: один крутит баранку, а второй поглядывает, не комбинируем ли мы чего. Левый мне глазами дает понять на свой карман, где амфа горит сухим белым пламенем, что нам копец, а ему тем более. Ну, я тогда уже не знаю, что делать, ну и ору тогда: караул, пожар!
Они, несмотря на стекло с решеткой, типа слышат, поэтому оглядываются на нас. А я тогда говорю: справа! Показывая направо. И в долю секунды, пока они чисто из глупого рефлекса смотрят направо, прежде, чем они просекают, что это подколка, Левый успевает вытащить амфу из кармана и заскирдовать под какое-то одеяло, а другой рукой перекреститься. Вот такие дела.
Ну, теперь все путем. Мы выходим. Идем покорно, даже без наручников, потому что нас уже научили: что бы ты ни сделал или ни сказал, на все есть бесчисленные параграфы, каждое твое слово будет вывернуто наизнанку и использовано против тебя.
— Твою мать, — только и повторяет Левый, — гребаная фирма, гребаная фирма.
Тут начинаются разные святые инквизиции, сначала нам делают фотографии паспортного формата, и я переживаю, что плохо вышел. А потом комната номер двадцать два, а Левого в какую-то другую. Меня определили именно в двадцать вторую, куда шакал ведет меня за плечо, я еще слышу, как он по радио говорит: веду его в двадцать вторую, пусть там Масовская снимет показания, и точка.
Я уже совсем равнодушен к тому, что со мной делают, но меня вдруг настораживает фамилия. Потому что я ее уже где-то слышал, не знаю точно где, но во мне оживает надежда, что, может, еще удастся как-нибудь выкрутиться по знакомству, поздоровкаться тут и там, сказать что-нибудь приятное, замолвить словечко как за меня, так и за Левого, и все путем, все утрясется, они еще в ручку нас поцелуют на прощание, а следы нашей обуви обведут красным фломастером, тут ходили Анджей «Сильный» Червяковский и Матвей Левандовский «Левый» — мученики анархической революции в Польше, несправедливо обвиненные и арестованные в облаве 15 августа 2002 года в восемь часов вечера. А в комиссариате вообще зафигачат мемориальный музей, ну, городской совет учредит, а за стеклом на манекене повесят мои джинсы и куртку, на отвороте куртки ордена за верность идеалам анархизма, за ниспровержение фашизма и жестокое избиение фашистских туристов. А джинсы еще с пятном, с памятной реликвией от Мисс зрительских симпатий Дня Без Русских. В музей валят толпы, прикладывают руку к стеклу, и от этого у них в течение нескольких дней все исцеляется, и прыщи, и сыпь, и даун, все болезни вдруг как рукой снимает, а тем девушкам, которые уже после, а хотят, к примеру, быть еще до, все что надо отрастает назад, и они могут спокойно, без угрызений совести выходить замуж, а в случае переписи населения и инвентаризации спокойно ставить себе десять пунктов из десяти в рубрике «чистота и невинность». Ну, я при таком раскладе тоже ушами хлопать не буду, забомблю себе какой-нибудь прикид покруче и стану директором всей этой конторы. Вход — десять злотых, исцеление — пятьдесят, птичье молоко — злотый за штуку плюс за коробку сорок грошей (пакетик — 50), экскурсия на могилу Суни — тридцать злотых плюс по десять с рыла за автобус, совет Али — двадцать, хотя тут я не уверен, правильная это такса или нет, потому что на самом-то деле ее советы яйца выеденного не стоят, а я не хочу морочить людей шарлатанством и пророчествами секты New Аде. Меня интересуют только чистая анархо-левацкая сущность всех вещей и корабли свободы, плавающие по морю свободы.
А пока я себе все это думаю, представляю, вижу глазами своей души, вдруг открывается дверь. И из нее выходит какой-то мужик, который вообще отношения к этой истории не имеет, просто он один из своры статистов, которые задействованы в этом фильме. Но я его сразу примечаю, потому что с ним что-то не так, и это напрямую связано с комнатой, в которую он, наверное, вошел с улыбкой, полный оптимизма и с прямым позвоночником, а выходит с прогрессирующим прямо на глазах сколиозом и горбом, в котором хранит запас воды для излечения морального бодуна, и вся эта его метаморфоза — прямое следствие одного посещения комнаты номер двадцать два. Лампа в глаза, психические пытки, признавайся, что среди русских имеются твои двоюродные братья и сестры, у нас есть доказательства, есть твои фотографии, типа патриот, а стержни для авторучек своим детям покупал у русских, вот, получай за это лампу в глаза, получай за это сколиоз. За машинкой сидит какая-то левая машинистка и записывает все, что он сказал, но не так, как на самом деле, а так, как ей больше нравится, потому что как бы вопрос ни был сконфигурирован, она все равно запишет: да. Да, допрашиваемый выказывает прорусскую ориентацию; да, он хочет, чтобы русские захватили Польшу; да, он клянется именем Польши, что это не русские отравили реку Неман. А все только потому, что «нет» в этой машинке не работает, этого слова как раз нет на клавиатуре. И не было, его еще до польско-русской войны ликвидировали, вырвали еще когда допрашивали художников, связанных с «Солидарностью».
Вот, но когда я слышу «следующий» и туда вхожу, то убеждаюсь, что эту машинистку как раз нельзя обвинить в фальсификации результатов моральных выборов в период военного положения 1981 года, потому что, как я посчитал в уме, она тогда даже не знала, что такое да и что такое нет, потому что ее тогда, скорее всего, и в живых-то не было, она тогда еще не только не жила, но даже еще и не собиралась. Потому что на глаз ей максимум тринадцать лет.
— Здрасте, — говорю я заранее, чтобы показать, какой я вежливый, вдруг она научится писать «нет». Но эта, за машинкой, не отвечает, и тут я сразу начинаю подозревать, что между нами нет уважения, особенно если принять во внимание, что у нее стул выше, чем у меня. Сразу за мной входит шакал, который меня привел, и говорит: эти показания ты, Масовская, потом сразу же отнеси вместе с кофе и печеньем коменданту, он так велел, и сама тоже к нему пойдешь на долгий и серьезный разговор, он так велел. На это Масовская вслух говорит: так точно, а одновременно матом что-то бурчит себе под нос. Классный стереоэффект получается. Когда я слушаю, что она говорит, в то время как сама смотрит на эти свои клавиши и целится в них по очереди одним пальцем, а на втором догрызает остатки ногтя, мне сразу начинает казаться, что это скорее я должен сидеть за машинкой и записывать историю ее болезни. Умственной, конечно.
— Фамилия, — говорит она. Я ничего. Червяковский, — говорю. Имя? — Анджей, очень приятно, — добавляю, — а тебя как зовут?
— Меня Дорота, — говорит она и странно как-то смотрит, меня даже начинает глючить, что она все про меня знает. Что за херня. Я смотрю на нее, — может, я ее когда встречал, на какой-нибудь дискотеке в Лузине или в Хочеве летом, но трудно точно сориентироваться, потому что на ней синий комбинезон, костюм под заглавием «водитель автобуса Неоплан», впрочем, слишком большой. Часы у нее показывают неправильное время, на левой руке ручкой написано «Л» как левая, на правой «П» как прошмандовка, и она, когда пишет или что-нибудь делает, все время эти руки проверяет.
— Имя матери, — бормочет она себе под нос, — вау, бля, имя матери Ма… тя… к… И…за…б…ела с двумя «л», а по мужу Чер…вя…ко…вск…ая… бля.
И тут я начинаю врубаться. Какое-то неясное подозрение хватает меня за шиворот, трясет и говорит, эй, Сильный, проснись, тебя круто глючит, вот сидит эта машинистка, ты еще даже не понял, хочешь ее трахнуть или нет, а она уже знает имя и девичью фамилию твоей родной матери. Очнись, Сильный, потому что тут какую-то хрень передают, а ты ни фига не в курсе, внизу, в стене тут спрятаны чьи-то тайные ясновидящие глаза.
— А ты что делаешь, работаешь? Учишься? — спрашиваю я у нее, чтоб хоть немного отвлечься от этого шизанутого фильма, который мне тут показывают, а то я прямо начинаю подозревать, может, это начало каких-то пыток.
Эта пишет как ни в чем не бывало, тормоз какой-то, а потом вдруг говорит: чё? Это она в мой адрес так спрашивает, я даже испугался, потому как она по-любому ненормальная, будто из другого детсадика. И вдруг она начинает уже типа врубаться в устную речь. Ничего не скажешь, по крайней мере девица понимает по-польски, хотя сама, скорее всего, говорит на каком-то собственном средиземном диалекте, в состав которого входит постоянно дымящаяся сигарета. Между прочим, когда она пишет на машинке, она явно в мыслях ведет сама с собой какие-то кровопролитные словесные бои, какую-то внутреннюю гражданскую войну с братоубийственными битвами на ножи. Которыми нормальные люди мажут масло на хлеб. Она сводит сама с собой какие-то свои личные внутренние счеты с применением собственных иррациональных чисел. Ну, по-польски она тоже кое-как контачит, поэтому и говорит мне: ага. И то и другое. Все. Ответы. Правильные. Этот приз. Ты. Выиграл.
Тут она берет и вырывает из машинки букву «н» и бросает ее в меня. Но не попадает, потому что, наверное, опять перепутала стороны.
Тогда я решаю, раз уж между нами протянулась дружеская нить, не зевать, кто знает, как там дальше пойдет, слово за слово, я вчера классное кино видел, потом она раскручивается, дает мне номер своей мобилы, я одолжу у Каспера его «гольф», заеду за ней, и мы поедем куда-нибудь на озеро или на чашечку кофе, чаю, и вдруг между делом получается, что буковки «н», «е» и «т» нашлись и работают за милую душу, так и лезут ей под пальцы в соответствующей конфигурации, в конфигурации «нет», прорусский? — она печатает: нет; алкоголик? — она печатает: нет; виновен? — она печатает: НЕТ.
Ну, я ей тогда говорю: а где ты учишься? В гимназии? В экономическом лицее? В вечерней школе?
Она мне в ответ ковыряется в своей машинке, причем довольно агрессивно ковыряется, стучит по ней рукой. И: НЕТ, отвечает типа раздраженно. Тут опять заявляется тот шакал и говорит Масовской, чтобы она поторопилась с этим кофем и печеньем, потому что коменданту скучно, и чтобы выучила новые анекдоты, потому что старые коменданту уже надоели. И еще она должна немедленно бросить курить, потому что ей это вредно для кашля или чего-то там другого, а комендант из-за этого нервничает. Тут эта опять ему отвечает: так точно, а сама бурчит что-то себе под нос и злословит про какой-то детский сад и концлагеря.
Ну, она опять типа печатает, будто играет на клавишном инструменте в группе, лабающей в стиле регресс, а потом вдруг отодвигает машинку с таким грохотом, что та чуть не падает прямо на меня, вокруг летают разные бумаги, белые страницы, как охреневшая домашняя птица, которую она кормит крошками от своих бутербродов. Такой шизы я еще в жизни не видел.
— Классно у тебя тут, уютно, — начинаю я с опаской, чтобы ей еще чего не стрельнуло в башку, еще похуже, к примеру, чтоб меня убить, заколоть острием авторучки или карандаша, по ней сразу видно, что она на это способна. Кстати, она рыжая. Но с отростками. На подоконнике все цветы завяли наглухо, жалюзи русского производства опущены наглухо, плюс стакан, поросший мелкими малоподвижными водяными животными, плюс на письменном столе разложены разные графики, которые она все время чертит, даже когда разговаривает со мной. И пока она сидит, я только успеваю заметить, что вертикальная ось игрек означает степень, в которой ее все задрало и задолбало, а горизонтальная икс — течение времени. Функция возрастающая. Сейчас, по отношению к настоящему моменту, уровень задолбанности очень высокий.
Ну, тогда она закуривает и мне тоже дает, так что я чувствую, что мы с ней поладим.
— А где ты учишься? — настаиваю я.
— В педучилище. Заочно. Факультет. Начальное обучение, — говорит она тоном «вот моя пешка, дальше играйте сами». — Для лиц. Без. Диплома.
— А что ты окончила, пэтэуху? — настаиваю я дальше.
— Нет, — говорит она. — Лицей. Отбарабанила полностью. Но на выпускных провалилась. Вернее, меня провалили.
— Твою мать! — говорю я ей на это, типа возмущаюсь, типа я солидарен с ней, и готов плечом к плечу идти в здание министерства образования, чтобы тачками вывозить все это праворадикальное отребье на мусорку. — А за что тебя так?
— За что? — говорит она горько. — Потому что у меня отрицательная моральность. Минусовая.
Тут она начинает мне типа рассказывать все по порядку. Что типа выиграла какой-то конкурс, что-то, где-то, в каком-то журнале, «Твой стиль» или «Женщина и жизнь», что типа выиграла еще два года назад, но напечатали только сейчас, потому что раньше было много срочных реклам. Если я правильно понял, суть в том, что там напечатали какой-то ее типа дневник. Ё-моё, вот это история, — говорю я, чтобы не выглядеть идиотом, что типа не врубаюсь, и в отчаянии мотаю головой. Заткнись, ладно, — она как будто рассерживается и наперегонки щелкает ручкой, типа кто быстрее, она щелкает или я качаю ногой. — Это еще ерунда, весь облом впереди, ты слушай, что из этого дальше вышло.
И она рассказывает. Что этот дневник типа прочитала ее училка или еще кто-то, и вот приходит она на экзамен, а эта училка настроена против нее явно враждебно и начинает ее гнобить. Потому что суть в том, что она в этом дневнике чего-то написала не так, что она, например, курит и что в ее жизни происходили разные события аморального характера, а эта училка перехватила этот дневник и как последняя сука прочла. Я эту ее историю так понял.
— И я провалилась, — говорит она и бьется головой об стол, — на религии провалилась.
— Заливаешь? — спрашиваю я, типа мне очень интересно, потому что с психами надо осторожно, надо их обходить на цыпочках, тссссссссс, ты совершенно нормальная, просто ты нормальная не так, как все остальные.
— Не заливаю, — говорит она подавленно и в отчаянии заворачивает свое лицо в машинописную бумагу. — Не заливаю, правда. Устный экзамен по религии. Эта баба спросила меня, есть ли Бог. Ну, у меня нервы не выдержали, я от стресса совсем голову потеряла и стрельнула наугад, ответ А, да, есть. Но она уже решила меня отыметь за этот дневник, из-за того, что там все было описано, как я курила сигареты и показывала трусы, и она все равно меня завалила, сказала комиссии, что я списывала, что типа сама я ни за что бы не додумалась, а просто у кого-то списала. И поставила мне пару.
— Вот сука, — говорю я выразительно, чтоб она знала, что я с ней абсолютно согласен и вдобавок склонен прийти к этой училке в ее микрорайон со своей командой и обоссать ей дверь, а также разобраться с ее детьми, объяснить им по-хорошему, чтобы больше не появлялись на лестничной клетке, и во дворе тоже, и на детской площадке тоже.
Тут она начинает всхлипывать, шмыгает носом и спрашивает, есть ли у меня платок.
— Не плачь, у тебя такие красивые глаза, — отвечаю я ей на этот вопрос. Но когда она их вдруг поднимает из-за стола, происходит эррор, короткое замыкание, не тот пароль, не то напряжение, взрыв, оборванные провода. Потому что до меня вдруг в ужасе доходит, что даже если я очень захочу, то все равно не смогу ее трахнуть, строго запрещено, красный свет плюс вибрирующий звонок, контакт грозит смертью. Но почему? Потому что я знаю это чувство из моего старого сна, который я хорошо помню, но не буду тут рассказывать, скажу только, что в главных ролях выступали я и мой братан, но в этом месте на лицах черные прямоугольники и голоса пропущены сквозь компьютер, потому что это крутое психиатрическое извращение нормы, отклонение не в ту, что надо, сторону, какие-то больные глюки джорджа на некачественной пленке, какая-то медленно прокручивающаяся во сне подсознательная порнуха с элементами фильма ужасов. Короче, кровосмесительный изврат, произведенный в семейном лоне на семейном диване. Я тогда проснулся в ужасе, в отчаянии и весь день не мог без отвращения смотреть на родного брата, что я и он, ну понятно. И у меня теперь вдруг возникает точно такое, даже похожее, ощущение ужаса и желание бежать подальше от этой девицы, потому что вдруг у меня появляется уверенность, что она мне генетическая сестра или даже мать, хотя, может быть, я ее никогда даже не видел. Потому что это уж как хотите, я, конечно, люблю разных девушек и женщин, но я не полный все-таки извращенец, чтобы домогаться внутрисемейного сожительства. А уж тем более, принимая во внимание ее вид, я не сторонник педофилии.
А она тоже выглядит испуганной всем этим. Отвяжись от меня. Сильный, говорит она с отвращением, после чего тут же поправляется: то есть Анджей.
Но я уже все слышал. Я слышал, что она сказала. Она сказала «Сильный», что углубляет мою паранойю. Потому что если это какая-то незаметная, тайная пытка, чтобы обнаружить у меня скрытый прорусский эдипов комплекс, то я сдаюсь, и пусть она заранее впишет везде, куда надо: да, да, да, лишь бы оставила меня в покое, ты свободен, Червяковский, можешь идти, я тут сама за тебя все заполню, как мне удобнее, а за это ты уже свободен, иди, вот тебе булочка на дорожку.
Но она нет.
— В конце концов, мне не так уж здесь и плохо, — вздыхает она и свободной рукой показывает на свое разоренное царство опущенных жалюзей и сдохших комнатных растений, царство практически без окон, в котором царит одно время дня: ночь, и одно время года: ноябрь, и странно, что с потолка не валит плохая погода, град со снегом, и что она не сидит тут, укутавшись в пальто вместе с лицом. — Знаешь, не так уж тут и плохо, вот недавно мне выделили стул в личное пользование, — говорит она, — и личную печатную машинку…
Это, наверное, она типа дальше откровенничает в целях обнаружения моих прорусских антипатриотических и ненационалистических тенденций мировоззрения.
— Я вроде как собиралась в институт, — тянет она свое. — На польскую филологию, потому что, знаешь, у меня всегда хорошо шел польский, грамматика и литература. Больше всего мне нравился морфологический разбор предложения. Кроме того, я писала стихи и разные другие произведения. Некоторые мои друзья и знакомые даже утверждали, что хорошие, что я могла бы выиграть не один конкурс. Потому что, знаешь, у меня был талант, я умела, где надо, употребить и лирическое «я», и эпитет, куда надо, вставить. И всем это вроде бы нравилось, хотя одновременно некоторые высказывали такое мнение, что видно влияние фразы Светлицкого, переработанной Домбровским… ну, ты сам понимаешь, каково мне было, я-то думала, что пишу о своих чувствах, а оказалось, что я пишу о чувствах, которые Светлицкий и Домбровский уже давным-давно перечувствовали. Вот такие дела, чего тут долго рассказывать. Я не сдала выпускные экзамены, и все мои планы рухнули, мама устроила меня по знакомству на эту должность. Вот такие пироги.
— Кончай базарить, — говорю я, потому что у меня уже не хватает терпения слушать эти ее двуличные откровения, эти ее фальшивые, в спешке кое-как придуманные показания, которые она высасывает из пальца прямо у меня на глазах, чтобы и я что-нибудь от себя добавил, типа «не переживай, Доротка, у меня тоже тяжелая жизнь, я расстался со своей девушкой, занялся грабежом, теперь у меня большие проблемы с шакалами, потому что в глубине души мой дом оклеен русскими панелями, а мой братан барыжничает, не говоря уже про мать, которая, между нами девочками, занимается крупными махинациями по импорту кафеля» и так далее, и так далее, слово за слово, а эта сука тут ни разу ничего не напечатает на своей машинке, а только будет сидеть и нажимать ногой на кнопочку, и в результате окажется, что я влип, приговор — пять лет условно, пожизненное заключение и ссылка. Хотя с виду она типа такая милая, искренняя, на глаз лет тринадцать, и с каждым годом будет все моложе, пока совсем не исчезнет. Душа человек, типа крошки со стола пособирала и со мной поделилась, даже типа погадала мне про будущее на кофейной гуще из стакана с загнившим чаем, где она тайно, но эффективно разводит каких-то животных. Прикидывается, понимаешь, моим большим другом, сразу на «ты» перешла, хотя ей максимум тринадцать лет, но сразу переходит на «ты», видали такую, и сразу, неизвестно откуда, уже знает мою кликуху.
А даже если все не так, как я думаю, и она не пытается меня уделать и на меня настучать, то все равно, она всегда может взять и описать меня в каком-нибудь своем произведении, а что ей стоит, да еще напишет настоящее имя и фамилию и все личные данные, пусть это прорусское чмо до конца дней своих сидит дома и в городе от стыда не показывается.
— Значит, так, — говорю я на полном серьезе, потому что шутки и анекдоты в сторону, поэтому я даже двумя руками подталкиваю стол, чтобы вызвать у зрителей чувство страха. — Откуда ты знаешь мою кликуху? Только давай не крути.
Она мне на это типа смущается, типа не знает, что сказать. Оглядывается по сторонам, куда бы спрятаться от моего гнева, может, в ящик стола, пожалуйста, я ее все равно оттуда вытащу за волосы, как только разозлюсь хорошенько. Тогда она мне говорит вот что.
— Откуда я знаю твою кликуху? Ну да, знаю, чего уж скрывать. — И тут она вынимает какие-то папки, акты, весь этот бардак, всю свою бумажную птицеферму, белую кипу разутюженных до совершенно плоского состояния и сшитых в стопки птичек. И начинает мне читать вслух, техникой чтения она владеет бегло, несмотря на свой явно детский возраст. «Анджей Червяковский, псевдоним „Сильный“, девичья фамилия матери Матяк Изабелла, разведенная, официально работает в отделе распространения гигиенических товаров „Цептер“, владелец фирмы Здислав Шторм, номер страхового свидетельства, это неважно. Замечен сегодня, 15 августа 2002 года, на празднике „День Без Русских“ в городском амфитеатре в обществе некой Арлеты Адамек, псевдоним „Арлета“, приговоренной к условной мере наказания за участие в избиении параграф номер, это неважно, на судебном заседании, имевшем место 22 февраля 1998 года, серийный номер судебных актов один три восемь три один один, серийный номер избиения тысяча семьдесят восемь, серийный номер обвинения, это уже неважно. Подозреваемому вменяются в вину действия, приведшие к падению жителя города Адама Витковского, в результате которых потерпевший упал в грязь и утратил собственность в лице поджаренных колбасок, цвет которых символизировал национальные симпатии потерпевшего. Потерпевший Адам Витковский показал, что…»
— Хватит, — говорю я, потому что у меня начинает кружиться голова. Потому что это значит, что за мной следят, может, даже в ванне, может, даже мои сны прослушиваются. — И много у тебя этого? — спрашиваю я слабым голосом.
Тут она пожимает плечами, открывает какой-то ящик, и тогда я говорю: все, пиздец, потому что моему взору является какой-то настоящий, набитый бумагами архив КГБ родом из остросюжетных фильмов производства США, где акты, как отдельные животные, отглажены и сшиты в папочки, воистину лаборатория, где в широком масштабе процветает подслушивание и ментальная слежка.
Но прежде чем она успевает ящик обратно закрыть, входит какой-то гадмен и говорит: Масовская, давай заканчивай и бегом к коменданту, он тебя ждет, сидит, понимаешь, один, общества никакого, и это его злит. Это во-первых. А еще он велел, чтобы ты перед этим как следует расчесалась, и вообще, жаловался, что у тебя корни волос непокрашенные. А во-вторых, оставь пока этого ублюдка в покое, потому что тут дело вышло, комендант велел заняться в срочном порядке. Вроде как казахстанские шпионы, которые приехали на экскурсию, схлопотали от возвращающегося с праздника населения по мордам, объясняет шакал, но доказательств нет и свидетелей тоже не было.
Ну, тут она быстро вкручивает в машинку новую бумагу, и шакал диктует ей с какой-то бумажки:
«В казахстанское посольство в Варшаве — посольство напиши с маленькой буквы. Это как бы посередине. А теперь так, с красной строки. Сообщаем, что городской совет — это пропечатай с заглавной буквы — отрицает факт нападения коренных польских — польских с большой буквы — жителей города на страноведческую экскурсию из Казахстана. Городской совет с сожалением — это подчеркни — вынужден отрицать факт уличных беспорядков, в результате которых четырем казахстанским гражданкам были нанесены легкие телесные и моральные повреждения в виде оскорблений на тему происхождения (гражданки предъявили свои недоказанные и, скорее всего, фальсифицированные польские корни; по этому вопросу ведется следствие). Выражаем сочувствие и сожаление по поводу этих недоказанных нападений со стороны Казахстана, а также терпимого отношения и поддержки шпионажа. С болью объявляем о разрыве дипломатических отношении и полном запрете въезда на территорию города страноведческих автобусов и экскурсий из Казахстана. Из Казахстана — это большими буквами, а внизу: подпись, Председатель городского совета, независимый предприниматель, магистр-инженер управления природными ресурсами и водоканализационной системой Роман Видловой».
Масовская вынимает бумагу из машинки, дует на нее, после чего в месте для подписи размашисто расписывается «Роман Видловой» и шлепает соответствующую печать.
Шакал забирает у нее бумагу, смотрит, нет ли опечаток, все ли в полном порядке, и говорит: заканчивай с этим ублюдком и иди к старику. После чего немедленно выходит.
— Ты что тут, комендантская телка? — спрашиваю я ее тогда прямо, без лишних слов. Потому что с виду она такая застенчивая, голосок тоненький, радуется, что получила в личное пользование стул на колесиках, тюкает себе скромненько по одной буковке на машинке, а втихаря, небось, таскает у коменданта то генеральский орден, то компас, то лампасы, и на самом деле это она верховодит всей конторой, покуривая его сигареты.
— Угууу, — говорит она с горечью, — ровно наоборот, этот чертов Ландау меня прикончит. Каждые пятнадцать минут к себе вызывает, потому что ему, понимаешь, скучно. Велит рисовать пейзажи и писать его портреты анфас и на фоне типа леса. Его прикалывает, что я читаю разные книжки. Велит сначала сказать автора и название, а потом все записывает в блокнот. Обещает перевести меня за это в другой кабинет с поднимающимися жалюзи. И вроде даже мундир моего размера, но это не точно, потому что бюджет. Я должна ему все подробно рассказать, краткое содержание прочитанной книжки, оки. Композиция, сюжет, художественное пространство, все-все. А он все записывает, а потом учит наизусть. А потом, если что, какой-нибудь конфликт с городскими санитарными службами, какой-нибудь протест анархистов, налево и направо бросает в микрофон литературные цитаты. Образованным прикидывается. Честно. Он, кстати, на этом основании организовал в воеводской комендатуре Общеполицейский читательский клуб, Очека, как его у нас называют. Он там председатель и, между прочим, гребет на этом нехилые бабки. А я должна в свободное время писать ему доклады к собраниям, прикинь? Глянь, последний, — тут Масовская вытаскивает какие-то почерканные бумажки, — «за последнюю неделю число читателей в рядах службы общественного порядка возросло на целых 25 %. Большим спросом пользуется научная фантастика и приключенческая литература. Наименьший интерес вызывает полка с советской литературой, единичные случаи пользования этой литературой среди младшего персонала немедленно обнаруживаются. Наибольшее количество книг, пользующихся стойким интересом читателей, отмечено в отделе польской романтической литературы, в связи с чем комитет ОЧК постановил приобрести новые собрания сочинений Мицкевича и Словацкого».
Вот такую фигню мне приходится писать, я иногда даже специально делаю ошибки. Например, позавчера нарочно допустила несколько грубых орфографических и синтаксических ошибок антиправительственного характера. И никто не просек, эти из клуба, наверное, вообще не слушают, чего он там читает, только втихаря жрут чипсы и бросаются бумажками.
Тут она пожимает плечами и говорит: потому что на самом деле им глубоко по барабану. Все равно этого места на самом деле нет, зачем тогда мучиться, зачем принимать всерьез, стараться, искать мотивировку, чтобы еще лучше прикидываться? Тут она громко стучит в стену и говорит: здесь ведь в стенах нет никакого железобетона, да и стен нет, ничегошеньки нет, Сильный. Вот ты проверь, туда ведь старых газет напихали. Это все показуха, Сильный, ничего этого нет.
От ее вида мне хужеет. Потому что это уже перегиб, это она нарочно прямо у меня на глазах мне же устраивает глюки, блин, если уж смотреть всю эту херню, лучше я начну ходить в костел. Потому как или у нее в башке пробки перегорели и крышу напрочь снесло, или она вообще шизанутая, двери ее перцепции напрочь слетели с петель, вот и мотается эта соплюшка по комиссариату и злословит про искусственные материалы. А поскольку дело свое она делает — что надо напечатать на машинке, она напечатает, — ее и оставили в покое, только время от времени добавляют ей сибазон в чай, чтоб сильно не наезжала на коменданта и не грозила ему адом за его махинации.
— Ты так ничего и не понял, Сильный? — говорит она, все еще пытаясь что-то объяснить, и еще удивляется, что мне на ее шизанутые гороскопы чихать, я в ее секту не ходок, и не надо мне ни форменного мундирчика, ни конфетки, которую она мне сует, первая доза на халяву, говорит она, попробуй, просто офигительные колеса, после них кажется, что ничего нет.
И дальше тянет свою паранойю: надеюсь, ты не веришь, что этот комиссариат существует на самом деле? Я не хочу тебе тут ничего втюхивать, но он липовый, ненастоящий, фальшивка, понимаешь? Я тоже липовая, и этот мундир, что на мне, — тут она мне показывает, какие слишком длинные у нее рукава, на полметра больше, чем надо, до самых колен, — все это липа, подделка, стекловата, бумага. А за окном нет никакой погоды, и никакого пейзажа, одна сценография. Если хорошенько двинуть, все упадет и развалится. Все, что ты видишь, не взаправду происходит, понимаешь, все это просто написано. В графиках, таблицах, актах, школьных журналах…
— О’кей, о’кей, — говорю я и отодвигаю свой стул назад, чтобы эта психованная меня ни с того ни с сего не ударила какой-нибудь железякой, не пырнула своей авторучкой в порыве экспрессии, — я все понимаю. Меня нет, тебя нет, никого нет, это мы уже установили. А теперь давай кончай свой сеанс добрых советов на тему смысла жизни и сущности вещей, потому что мы тут базарим, а русские вооружаются. Давай, спрашивай чего положено, и я сматываюсь, потому что я сюда приперся не на процедуру психического электрошока, а чтобы честно и искренне дать показания. Вот и допрашивай или отцепись, я в твою секту все равно не запишусь, у меня и без того навалом разных хобби в свободное время.
Масовская уже набирает в легкие воздух, чтобы еще раз объяснить мне свои бредовые глюки.
Сейчас она достанет таблицу, указку и покажет, как растет показатель ее бреда по отношению к количеству выпитого чая. Количество чая растет, — значит, возникают звуковые и световые эффекты, перед глазами летают японские журавлики-оригами, на сегодня спасибо, было очень интересно, но теперь вы должны как следует выспаться. И она это сечет, поэтому выпускает воздух назад. И правильно, потому что еще одно слово, и я звоню с мобильника в больницу, чтобы они сюда приезжали и привозили с собой все свои причиндалы, чтобы как можно скорее подключить ее к капельнице с галоперидолом.
Но она вроде понимает мою твердую позицию, говорит: о’кей, Сильный, считай, что тема замята. Раз так, делай, как знаешь. Я, конечно, могла бы в твоих показаниях написать про тебя все, про твои левацкие взгляды тоже, с меня даже станется написать, что ты принимаешь участие в организации воюющих безбожников. И тут бы тебе и крышка — ты бы носа в городе показать не смог. Но я этого не сделаю, знай мою доброту, думай себе что хочешь, имей какие хочешь взгляды, я тебе тут в рубрике «мировоззрение» печатаю: радикально антирусские взгляды с праворадикальным уклоном. В графу «индивидуальные успехи в деле укрепления польского самосознания» напишем… неважно, что-нибудь придумаю, антиалкогольная агитация среди сельскохозяйственного населения… дай подумать. А ты, если хочешь, можешь уже идти, ты свободен, загляни еще как-нибудь, в шашки сыграем, обожаю шашки.
— О’кей, — говорю я, меняя тон на типа более дружеский, потому что в общем и целом она классная девчонка, милая, искренняя, хотя насквозь — и вдоль, и поперек — все-таки пыльным мешком из-за угла стукнутая. Потому что пока еще ничего не известно, чем дело кончится, как долго продлится наш тет-а-тет, я пока еще тут стою, и кто знает, может, прежде, чем успею выйти, она еще успеет бросить в меня нож или вытащит из-под стола рогатку и стрельнет. Поэтому лучше с ней не связываться, и я громко желаю ей всего хорошего на новом жизненном пути, чтобы ей дали какие-нибудь новые жирные буквы для ее пишущей машинки, какие-нибудь новые классные буквы, каких до сих пор и в природе не было.
— Чего и я себе желаю, — вздыхает она, перекладывая бумаги, — потому что тут крейзануться можно. Представляешь, в последнее время все дела только о прорусских симпатиях, сотрудничестве с врагом, распространении ферментов брожения. Только одно, ну дословно одно дело было насчет попытки вымогательства амфетамина, так я от радости чуть не опи́салась, что наконец-то могу напечатать какие-то новые слова кроме «прорусский», «антипольский» и «да». А так постоянно то кто-то цепь ограждения перепилит, то посадит пятно на флаг, то торгует непольским чаем, меня уже буквально шиза берет, я даже книжку об этом стала писать.
— Ага, ну тогда ясно, пиши, — говорю я на прощание, — лучше всего мемуары. Под названием «Какая я была шизанутая».
И говоря это, прежде чем она успеет меня за такие слова убить, в чем я уверен, что она это планирует, я вылетаю из комнаты в режиме фаст-форвард и хлопаю дверью. Потому что мне надо еще вернуться за утерянным коротковолновым радио, потому что я так не сдамся, я должен его забрать. Потому что классная с ним была развлекуха, мне понравилось.
И когда я выбегаю во двор, и никто меня не задерживает, я сразу же хочу проверить: а вдруг то, что она говорила, случайно типа правда. И я должен это проверить, чтобы не оказалось, что меня прокинули как последнего дундука. Я подбегаю к стене и сначала легонько по ней стучу: тук-тук. И действительно, к моему удивлению, раздается звук, как будто я не в стену стучу, а распаковываю телевизор и балуюсь пенопластом. Пенопласт, картон и стекловата, вот из чего построен этот город, тебе показалось, Анджей, говорит моя мать, стоя у газовой плиты и жаря колбасу, тебе показалось, что ты живешь, тебе просто приснился эротический сон на твою тему. Ты ведь не думаешь, что все это происходит на самом деле, город-то ведь бумажный, и я тоже сделана из картона и езжу на работу на такой же типа машине, а ты, когда смотришь в окно, как я уезжаю, даже не врубаешься, что это всего-навсего купленные в киоске турусы на колесах. Да, да, Анджейка, давай, обманывайся дальше, сотрудничай с фотомонтажом, который Масовская сварганила для твоего удовольствия, давай, суй голову в петлю.
Все, эти глюки меня достали. Я больше не могу. Я больше не намерен терпеть хамское издевательство над моей психикой, которое они на мне экспериментируют, эти неизвестные враги с другого берега реки, которые дергают за ниточки в этом представлении, проводят на мне эксперименты на животных, используют мои ткани для производства дорогих кремов с коллагеном и эластином, разводят меня на сапоги и сумочки. Я не выдержу этой неизвестности, я весь дрожу от возмущения и отчаяния. И как разгонюсь с небольшого расстояния, как разбегусь, как ебну в эту стену плечом, всем телом с головой включительно, как врежусь в это глюкало. И всё: я уже не знаю, что правда, а что только слова на бумаге. Вокруг опять раздается темнота.
А дальше все было совсем не так, как показывают в мультиках про тряпичную собачку, красную в черную клеточку. Трали-вали, собачка несется по полу, херак об угол шкафчика, и звездочки перед глазами, но сразу встает, отряхивается от того, что у нее отвалилось, и бежит дальше, весело виляя хвостиком. И если разобьет вазу, то ничего страшного, ваза быстренько сама склеится, монтажер уж позаботится, чтоб пленка перекрутилась назад, нажмет на кнопку rev, прежде чем Оля или Эля вернется из школы и начнет орать, что ты натворила, проказница, какой беспорядок, настоящие авгиевы конюшни, вот вернется мама, она тебе покажет.
Ничего подобного, в этом устройстве только одна кнопка play, нажатая на веки вечные, вросшая в корпус. И мультик продолжается. Но в одном я уверен, этот приборчик испортился, слышь, мужик, испортился приборчик-то. Какой-то элемент, какой-то винтик того, выпал, пленка порвалась и трепещет на ветру.
В конце концов, я не хочу, чтобы меня обвинили, будто бы я вру. Потому что сейчас все начнут: да, да, Сильный, до свидания, иди лечись в районную поликлинику от мифомании, мы на тебя даже карточку постоянного пациента заведем и медицинскую страховку тебе оплатим. Потому что этого не может быть, ну, скажи сам, кто блюет камнями, это же противоестественно. Мы еще понимаем прикол, когда Кисель напился пива с окурками, он тогда проглотил один, а стошнил два, но это как раз физиологически объяснимо. А вот ты тут чего-то заливаешь, врешь по-черному, твой глюк совершенно не по масштабу здоровой польской действительности, тебе начисто снесло крышу и все антенны погнуло, ты уже не отличаешь, что правда, а что твой личный мираж. Да-да, Сильный, классно ты все это рассказал, мы тебя любим, в микрорайоне ты человек уважаемый, но в эту чушь мы по-любому не верим, так что давай кончай этот детский сад.
А я скажу так: я тут никому ничего доказывать не собираюсь. Все, блин. И клятвы на бело-красном знамени вы от меня не дождетесь.
Я прямо скажу: эта непроницаемая ночь наступила, скорее всего, согласно постановлению от 15 августа 2002 года по случаю моего столкновения со стеной районной комендатуры под вывеской «Польская полиция. Товарищество с ограниченной ответственностью», в чем я целиком и полностью отдаю себе отчет и заранее чистосердечно признаюсь. И это вам не фокус-покус, не бельмо, которое налепил мне на глаза польский представитель Волшебника Изумрудного города. Это потеря сознания в своей классической версии, о которой можно прочитать в каждом учебнике по гражданской обороне. А если учесть остальные химические наслоения этого тяжелого дня, отравление ядовитым американским панадолом и его нежелательные реакции в сочетании с другими лекарствами типа амфетамин и сибазон, то вполне логично, что мне плохо и крышу не то что снесло, она просто развалилась на мелкие кусочки, и это не просто короткое замыкание типа «Катя Ковальская насчет дури не дура», это окончательный крах системы нервного оборудования. И даже если рассуждать логически, этого просто не может быть, чтобы я в таких обстоятельствах просто трахнулся головой об стену, и все. Продрых пару часиков, проснулся хорошо отдохнувший, свежий, полный жизненных сил и начал переставлять мебель.
И вот что я еще скажу: я, наверно, потерял сознание, но это была не обычная потеря сознания, типа просто темно в глазах, смотришь налево, смотришь направо, и ни фига. Нет, тебе что-то снится, тебя глючит, мультики такие взаправдашние, что ты не можешь из них выйти, сказать до свидания и хлопнуть дверью. Нет, этот номер не проходит. Машина работает, и ты в этой машине — винтик, тысячей проводов подключенный к потолку, возврата нет.
Я только скажу насчет того, что говорил уже раньше: это был глюк, супергиперглюк, глюк моей жизни, хотя мне и раньше снились кошмары, однако не до такой же степени кошмарные. Всегда оставались какие-то сосуды, подключенные к действительности. А тут просто полная глюков банка, старательно пастеризованная и закатанная наглухо.
Так оно и было, и я прямо говорю, без всяких там научных теорий, метафор и объяснений трудных слов: фабрика гербов. Мужик откручивает орлу голову, второй вытряхивает содержимое, прикручивает голову на место, третий проглаживает орла горячим утюгом и приклеивает корону, а четвертый наклеивает его на красный фон. Полное сотрудничество и высокая производительность труда: сто гербов в минуту. Отзвуки тотальной бойни, орлы на гладильной доске дикими голосами вопиют к небесам об отмщении, оставьте нас, мы не согласны. Тут вдруг оказывается, что это такой мультик крутят по проектору. Масовская стоит перед экраном и размахивает указкой. Кругом сидит публика. Двойная публика, потому что отражается в окнах и ее в два раза больше, публики все больше и больше. Кто это? — орет Масовская взволнованной толпе и тычет указкой в экран. У-бий-цы! — скандирует разъяренная публика. А что они делают? У-би-ва-ют! А что чувствуют орлы? Стра-да-ни-е! И что еще? Боль!
И опять все сначала. Вдруг на экране появляется ни больше ни меньше, как сам президент Квасневский с женой Иолантой, они сошли с газетных страниц и теперь гуляют то под ручку, то за ручку, то в лесу, то на озере, что за глюк, а публика уже просекла и вдруг как заорет: президента на чучело! президента на чучело! Толпа безумствует, крушит все на своем пути, и тут ни с того ни с сего я слышу крик, который возносится над толпой: Сильного на чучело! Сильного на чучело! И тут Масовская как прицелится в меня своей указкой, и я вижу, что кончик метит мне прямо в сердце, поэтому говорю: ну что ты, Масовская, мы ведь друзья, а? Мы ведь друг и подруга, чего это ты вдруг, не любишь меня, что ли? Если я тебя тогда обидел, то сорри, я ведь не всерьез, ну, Масовская… кончай… хватит… но у меня уже такое предчувствие, что мне кранты, что мне уже недолго осталось, что-то уже пульсирует и типа даже покалывает, и я думаю, это мое сердце решило отмочить мне номер прямо перед смертью.
— Блин, он говорил что-то о Масовской, — говорит кто-то кому-то, и тут я замечаю, насколько мне позволяет что-либо увидеть узкая щелочка, сквозь которую я гляжу, что это какая-то девица, Анжелика Кош, впрочем. — Никогда бы не подумала, что он читает «Твой стиль», мне казалось, его такие журналы раздражают. Знаешь, когда мы познакомились, он произвел на меня впечатление человека с натурой очень простой, мужественной, угрюмой. А на деле вышло, что он очень ранимый, сначала этот безумный поступок, а теперь оказывается, что он еще и «Твой стиль» читает, знаешь, вот уж никак не ожидала, внешность, однако, обманчива. Если б я знала, наше знакомство совсем по-другому бы закончилось. Я ведь эту Масовскую знаю, все могло бы быть иначе, она ведь иногда читает стихи в «Крыше», мы пошли бы туда вместе, чтоб вместе послушать, вместе все это прочувствовать. У нее стихи как раз о том, что я люблю: мужское насилие над женщиной, смерть и разложение, мы ведь могли вместе туда пойти. И вся эта трагедия, вся эта пролитая Сильным кровь была бы не нужна, просто ни к чему.
— Ой, бля-а-а, — слышу я другой голос. На этот раз с явным мужским началом, но через глазную щель мне видно плохого качества изображение Наташи Блокус, значит, я правильно угадал, — он же шизик, это ж надо так башкой в стену ебнуться, брось ты его, Анжела.
— Как же ты не понимаешь, ведь кем бы я сейчас ни была, Мисс зрительских симпатий и находка местной литературной среды молодых литераторов, я не могу в такую тяжелую минуту оставить его одного, в когтях страданий и жестокости окружающих.
— Ну, бля, и что с того, я ему памперсы менять не нанималась, просрал себе репутацию в полиции, просрал себе репутацию в городе, его проблемы, у меня есть дела поважнее. Ты видела этого обойщика в джинсах, так вот, он взял у меня номер мобилы.
Щель во мне, через которую я все это вижу, а очень похоже, и слышу тоже, довольно узкая. Все остальное, вокруг щели, черное, бесконечное и тянется неизвестно куда, мало того, еще и болит. Я предпринимаю усилия, чтобы эту щель сильней приоткрыть, и хотя все болит, мне это удается настолько, что кроме Анжелы Кош и Наташи Блокус я вижу фон с разными белыми вещами, как будто нахожусь прямо посередине наволочки на одеяло. Вокруг все белое и пахнет чем-то типа лизола, поэтому в моей голове клубятся самые разные версии насчет того, что они со мной сделали, а главное, где я, потому что это вопрос сейчас ключевой. Остальное меня уже не волнует, покончил я жизнь самоубийством или нет, хотя я не поканчивал. Я хочу просто знать, на чем лежу, потому что знаю только то, что лежу, и даже не пытаюсь этот факт изменить, потому что понимаю: малейшая диверсия с моей стороны, каждая попытка пошевелиться чревата последствиями, они отправят меня назад в тот зал, где Масовская втыкает мне в грудь свой циркуль и рисует вокруг меня круги, все больше и больше, а публика хлопает, потому что знает, что так мне и надо.
— Тихо, бля, а то он просыпается, — говорит Наташа и грубо, силком поднимает мне веки, а я даже не в состоянии протестовать, такой я везде тяжелый, я, наверное, беременный самим собой, таким тяжелым и безбрежным я себя чувствую. — Зови быстро эту шизанутую санитарку, пусть даст ему какой-нибудь хрени, чтоб немного прозрел.
Тогда я довольно неуклюже моргаю и вижу фильм, который снимали с руки.
— Придержи-ка ему веки, — говорит Наташа Анжеле и передает ей мои веки, чтоб она их поддерживала, — я иду за этой белой шлюпкой, а то она, небось, выходной себе устроила в ближайшем баре.
Тогда, по моим наблюдениям, Наташа выходит, а Анжела наклоняется надо мной, потому что я вижу приближающееся ко мне мое собственное изображение в ее глазах, выгляжу я довольно плохо, даже еще хуже, я вообще никак не выгляжу, потому что меня полностью заслонили, перевязали и запечатали, только внести залог и можно забирать.
— Анджей? — спрашивает она. — Ну как ты?
И тут полный абзац, потому что, когда я хочу что-то сказать, все равно что, мой рот, вместо того чтобы открыться, закрывается еще сильнее. Закрывается с такой силой, что его даже нельзя открыть, а что хуже всего, наверное, его вообще нет, он теперь заделался атавистическим органом. А когда я хочу поднять руку, то ее тоже или типа совсем нет, или она, к примеру, прикреплена на вечный прикол в почве. Потому что, наверное, я вдруг превратился в комнатное растение, цвету себе в горшке на подоконнике, а Анжела со мной разговаривает, чтобы я лучше рос и пускал больше корней, тогда она меня весной пересадит.
— О’кей, не надо ничего говорить, — говорит она и делает жест типа поправляет подушку, — я тебе сама все расскажу. Потому что ты, похоже, ничего не знаешь. Сейчас уже не вчера, сегодня уже завтра. То есть следующий день. Ты пытался совершить самоубийство. Но тебя спасли. Теперь ты лежишь в больнице, и, как только мы с Наташкой узнали об этом от Левого, Шторм нас тут же сюда подвез. Вот мы и тут. Наташка пошла теперь за медсестрой. Вот она сейчас вернется и все подтвердит.
Она говорит, а сама вынимает из сумочки боевую амуницию и поправляет глаза, чтобы были еще почернее. Потом задумывается, что-то считает в уме, может, когда начнутся месячные, потом принимает решение и целует меня в щеку.
— Зря ты так переживал из-за меня, — говорит она, рисуя себе на лице разные линии карандашом из сумочки, — я этого не стою. Такая боль, столько страдания, у тебя был такой потерянный вид. Представляю, что ты чувствовал, когда я уехала тогда на велосипеде, оставляя тебя одного с растоптанным цветком нашего чувства. Сейчас я понимаю: я играла не по правилам, я ранила твои чувства, но, знаешь, когда я была тогда со Штормом, меня вообще не интересовало, какой он, потому что он не такой, как ты.
Я хочу что-то сказать, типа очень мило с ее стороны, что она тогда думала обо мне, но вместо этого из моего рта вылезает пузырь, который эффектно лопается и забрызгивает меня с ног до головы, а может, даже осколки стекла летят Анжеле прямо в лицо. Я прихожу к выводу, что в конечном счете рот у меня все-таки есть, не отклеился от тела, за что всем большое человеческое спасибо.
— Тихо, а то Наташа идет, — говорит Анжела и сразу опять лапами хватает меня за веки, полная готовность к передаче вахты, мол, я все время их держала, и базар на нейтральную тему. — А знаешь? Вроде как эту войну с русскими вчера как-то затушевали. Это нам Шторм сказал. Вроде как подарят теперь корабль, такой символ дружбы, на котором польские граждане будут ездить в беспошлинную зону. А для городского совета бесплатные билеты и бар. Для школьников и студентов 37 % скидки.
— О’кей, Сильный, — добавляет Наташа, садясь мне на руку. — Эта мымра сейчас сюда придет, поставит тебе Элени, классные песенки о солнце, чтобы ты чуток оживился, а то что-то ты не говоришь ни фига. Или еще какую-нибудь охренительную греческую певицу.
И это все, что я вижу через щель, которую мне то Анжела, то Наташа поддерживают, просто роды с клещами и без наркоза прямо на моих глазах. И еще я вижу какие-то махинации и мошенничество в торговле белизной перед моими глазами, всё вокруг настолько чистокровно белой расы, что я подозреваю, что Изабелла завернула меня в белую бумагу для бутербродов и что я сам себя несу в школу на второй завтрак, а вокруг громкий шелест и шепот, эхом разносящийся по коридорам. Время от времени загорается белая неоновая лампа, а вокруг расстилается галерея лиц в белокаменных блузках, без умолку болтающий бюст Анжелы, ваза с лицом Наташи, интерактивный музей, настоящий запах настоящего лизола Б, настоящий шелест простыней. Здесь мы поставим кроватку, Магда, известковую кроватку для гипсовой фигурки нашего ребенка, а здесь искусственный телевизор. Белые люди с белой кровью и белым мясом, потому что куриным, известковым. И ничего красного, белый орел на белом фоне, война между белой расой под бело-белым флагом.
— Эй, Сильный, — слышу я конфиденциальный шепот и чувствую, как меня еще глубже впихивают в пучину кровати, что меня уже даже не удивляет. Потому что я к своей койке искренне привязался, это мой дополнительный орган в рамках компенсации за утерю целого ряда других органов, которые у меня, скорее всего, отвалились. — Не умирай пока что, ладно, поживи еще. Это я, Магда.
— Не ври, — говорю я, или мне это только кажется, потому что границы размыты, растоптаны, и я не знаю, на какой стороне шахматной доски нахожусь, еще на белой или уже на красной, но меня это не волнует. Потому что эта конфетка для меня с обеих сторон горькая. — Не ври, Магда, что ты типа пришла. Не надо мне вешать лапшу «я здесь, Сильный, я пришла, а потом с первым апреля тебя, меня тут нет и не было». Конец. А могла бы прийти.
Еще все могло бы быть хорошо. Но ты не пришла.
— Ну, Сильный, дурачок, — говорит тогда Магда, и я самостоятельно, без участия рук, открываю глаза. И пугаюсь, потому что действительно, на первый взгляд, вроде она, но вдруг это только ее макет, манекен, который Бармен купил специально для меня в комплекте со стрелками, чтоб бросать в мишень. Мудак все-таки этот Бармен, до него, что ли, не доехало, что у меня ноги и руки в полной аварии, я весь опутан какими-то трубками и только благодаря этому вообще не рассыпался на кусочки. Тут я задумываюсь, как я вообще буду жить дальше. Как я буду ходить со всей этой фигней, какие-то бутылки, какой-то радар, под ногами путаются провода, вот и плетись теперь по стеночке, отойти от нее ты можешь только на метр, ныряй себе в воздух на глубину метра, а еще, не приведи Господь, перепутаешь розетки, тогда все, короткое замыкание и собственноручное удобрение почвы.
— Сильный, это я, Магда, — говорит Магда и типа махает мне рукой из автобуса, отъезжающего на каникулы. — Это я, Магда, забежала на минутку, просто поболтать. Я вот купила тебе «Мальборо», с ментолом, думала, ты обрадуешься. И журнал про мотоциклы, «Мир мотоциклов» называется, чтобы ты тут совсем не рехнулся.
Классно, думаю я. Мы едем на автобусе. Кругом пыль, но все равно классно, двигатель шумит, все трясется, белые поля, плантации мела, интерактивный музей, столько пыли, что не видно экспонатов. Может, вообще это амфетамин летает в воздухе, потому что сейчас как раз время цветения амфетамина, воздух насыщен пыльцой, всеобщая общенациональная аллергия, рабочие места для безработных.
— Ты вот что, слушай, Сильный, — слышу я со стороны Магды, — ты теперь не будь дураком. Не позволь, чтобы они тебя тут уделали, они ведь хотят вырастить из тебя рододендрон, чтоб в коридоре поставить для красоты.
Тут она достает из сумочки «Мир мотоциклов» и пытается приспособить его так, чтобы я мог почитать. Но пока она мне одну руку сжимает, вторая разжимается, и журнал увядает. Тогда Магда, выведенная из равновесия таким моим поведением, снимает с полки радар, к которому я подключен, и я даже удивляюсь, что, когда она его берет, мне не больно. И бах мне его на живот с размаху, я от боли чуть самого себя не выплюнул, но мои способности протеста очень ограничены.
— Никто и не заметит, — шепчет мне Магда в утешение и кладет «Мир мотоциклов» на радар, который все время пищит, так что не исключено, что это мое новое искусственное сердце, которое мне теперь всегда придется носить с собой в целлофановом пакете, поэтому лучше бы она с ним обходилась поосторожней, чтоб не сломать. Прямо перед лицом я вижу теперь разные буковки, которые через всю страницу ползут в свой муравейник. Жаль, что они так быстро ползают, потому что вдруг это текст какой-нибудь песни про меня и мою боль, которую я теперь мог бы спеть для всех.
Но это еще не конец модернизации, потому что Магда явно решила улучшить мои бытовые и санитарные условия. Она достает из сумочки пачку сигарет и жестом, не терпящим возражений, засовывает одну из них мне в рот. Хотя сигарета тут же вываливается, Магда засовывает ее назад поглубже, почти до самого горла.
— Здесь не курят, — раздается какой-то слабый голос издалека, наверное, автоматически включающаяся антиникотиновая пропаганда, которая сейчас расскажет нам все, что думает на тему сигарет и их результатов.
— Какие-то проблемы, чел? Я вас не угощала.
Тут Магда смотрит на меня, заметив, что с этим курением что-то типа не совсем так, как должно быть.
— Чего они от тебя хотят: чтобы ты начал вдруг говорить стерео и с басовой инструментовкой? — говорит она и выдергивает из меня все штырьки от проводов, которые тянутся из моего носа и обратно. — Вот так-то лучше.
Тут мне еще удается в ускоренном темпе увидеть, как она бросает эти трубки на пол и прикуривает мне сигарету, а потом я уже вижу совсем плохо. Потому что вдруг что-то тяжелое падает мне на грудь, камень или, может, мое собственное веко, а может, это вентилятор оторвался от потолка, а может, просто со второго этажа идет дождь, град кроватей и пациентов. Но я уже про это больше не думаю, потому что способность думать я тоже вдруг теряю, что означает мой окончательный регресс в сторону растительного мира.
— Не умирай… — это такую передачу по радио передают. «Не умирай, мы вместе победим нашу общую смерть» — всеобщая благотворительная акция польского радио и рок-музыкантов. — Не умирай, — повторяет радио, а потом ведущий как бы теряет нить, потому что у него страницы перепутались.
— Не умирай, — говорит кто-то, — это я во всем виновата.
Тут двери опять открываются, и появляется щелочка, через которую я нагло подглядываю, что там снаружи. Может, это я как раз рождаюсь и выглядываю на свет из своей матери, но то, что здесь делается, мне не нравится. Так вот, надо мной не обычный потолок, а какой-то подвижный, он сворачивается на моих глазах, лампы исчезают и опять появляются, потому что, наверное, мы находимся на интерактивной фабрике неоновых ламп. И вдруг появляются разные лица и шум. Это я во всем виновата, объясняет мне кто-то с плачем, я теперь буду с одним тобой, только не умирай, я же не хотела, я же просто хотела, чтоб было весело… А все остальное это я так, для прикола… на самом деле я ни с кем не трахалась, ни с Левым… ни с этим звукорежиссером… пойми, я только так прикололась, чтобы тебя позлить, дурак ты… а теперь все будет хорошо…
Не умирай, Сильный, это говоришь ты, Магда, ты говоришь мне это по телефону, говоришь в мегафон. Это очередной твой каприз, купи мне сигареты, купи мне колготки, не умирай. Если можешь, не умирай. Не умирай, если хочешь, чтобы у нас все было классно. Не будь свиньей, не умирай, а то у меня сейчас как раз солярий, я уже договорилась, у меня сейчас нет времени тебя шантажировать, может, потом как-нибудь. Позвони мне ближе к вечеру и поклянись, что ты просто пошутил и что ты не умер, ну, я побежала, но сначала обещай, что все это неправда.
Я хочу что-нибудь подумать, но не тут-то было. Никакого подумать, запрещено, только соберусь что-нибудь подумать на какую-нибудь тему, по радио с вырванной антенной тут же передают офигительно интересную природоведческую передачу о ветре. Что ветер дует. Идет прямая трансляция прямо из города, сначала какой-то репортер говорит в прямой эфир, уважаемые радиослушатели, вы меня, конечно, не слышите, но мы тут сейчас являемся свидетелями необычного явления, во всем городе дует ветер. Дует он с запада и уже сорвал все бело-красные флаги. Несмотря на то, что вы меня или не слышите, или совсем не слышите, я все же подчеркну, что уже восемь человек потеряли волосы, а количество людей, пропавших без вести, по-прежнему неизвестно. Ветер как раз поворачивает налево, отрывает балконы в высотных домах. Появились слухи и ложные версии, что этот ветер сконструировали немцы, которые собираются устроить тут полигон, а на руинах разрушенных зданий — альпинистские стенки для спецподразделений. Ветер дует в неслыханном масштабе, его нельзя даже сравнить с ветром 1997 года, тем, что русские тогда на нас наслали.
Тут трансляция прерывается, — может, журналиста сдуло с ног, ну, ничего, ему потом медаль дадут, посмертный «Орден улыбки» и именной компас от польского эмигрантского правительства за особый нонконформизм в служении правде. Ветер сбрасывает радио с тумбочки, и теперь будет многосерийный просмотр всех видов ветра, какие только существуют. Очень интересно, каждый ветер дует в другую сторону и каждый вырывает что-то свое, что именно не видно, но хорошо слышно, что что-то другое.
Если я отсюда выйду, то вот те крест, я куплю себе такой ветер, сначала просто как любитель, но потом уже буду покупать профессионально, со знанием дела, не нравится мне какой-нибудь мудак, я ему раз, напускаю на флэт ветер, и до свидания, я ваша тетя, проводка сорвана, теле- и видеотехнику выдуло, у женщин трусы видно, детям уши продуло, а я сижу, джойстиком двигаю, пивко потягиваю, Магда раздевается, а я ей говорю, ну, куда ты, блин, лезешь со своим трахом, не видишь, я сейчас занят серьезным делом, деньги зарабатываю, долг для одного кореша выбиваю?
Это мечты у меня такие, все в бело-белой тональности, вот бы кто-нибудь снял кино и продал как универсальный видеофильм под названием «Мое первое причастие». Это же кучу бабок зашибить можно, инвестиции пустяковые, музончик какой фоном пустить, походить по приходам, попродавать, никто бы и не допер, что это не его дети, потому что все было бы равномерно белое, типа такой крупный план.
Не надо было умирать, говорю я себе, потому что теперь уже ни в чем не уверен. И хоть бы один честный человек нашелся, чтобы мне, блин, правду сказал. Живой я или умер. Если живой, ладно. Если умер, то мне, конечно, будет неприятно, но ничего, как-нибудь переживу. Но чтоб вообще не знать, об чем речь, я больше не могу. Получается, что мои сны, мои глюки, про которые я как про облупленных знаю, что они бредовые, залили вдруг все вокруг, и теперь у нас тут подвижная граница и передвижной праздник, которые могут появляться в любом месте и в любое время, как сыпь. Я уже вообще не врубаюсь, что тут правда, а что нет, каждый раз, когда я вытягиваю руку и что-то щупаю, оно оказывается сделано из простыни, я это уже тщательно проверил. Если они меня подставили и развели на мне плантацию простыней, почва, мол, светлая, но плодородная, и теперь простыня славно разрастается, санитарка приходит и регулярно ее подстригает, но она все равно заполонила уже все вокруг, выползла через окно и накрыла город.
Когда я отдаю себе в этом отчет, происходит вот что. Взаправду. Из-за между простыней, из-за между пергаментов появляется не кто иной, как Масовская собственной персоной. Возможно, она как раз вынула меня из ящика стола, вытащила из конверта, положила перед собой на стол, сидит и смотрит. А если я начну двигаться, то она в крик и прихлопнет меня какой-нибудь книжкой. Я из последних сил еще успеваю врубиться, что это именно она. Но, должен сказать, выглядит она еще хуже, чем я, мама дорогая. Что я, очень может быть, плохо выгляжу, это логично, причинно-следственные связи в природе, но почему она? Морда опухшая, как у китаёзы. Неужели нашла работу в Западном Берлине и косит под японку? А в свободное время потихоньку проливает слезы над моим несчастным случаем, чтобы выглядеть более экзотично. Ох, как мне тебя жаль, моя красавица, и хотя все это мне устроила именно ты, я тебя прощаю, полное всепрощение и понимание, меня уже нет, но это не значит, что ты должна по мне плакать, жрать элениум и резать себе вены. Лучше сядь, книжку почитай, я не против, я еще и пододвинусь к тебе, спрошу, что читаешь, хотя в глубине души мне на это глубоко насрать.
— A-а, да так, шпоры по литературе, если тебе интересно. Это я опять к выпускному готовлюсь, может, сдам со второго раза, — говорит она тогда, чем шокирует меня до такой степени, что я даже забываю, на каком языке когда-то разговаривал.
— Могу тебе вслух почитать, если хочешь, — говорит она, такая вдруг добренькая сделалась, такое у нее доброе сердце, подкармливает зимой синичек, стирает послюнявленным пальцем вульгарные надписи в лифте, спасибо-пожалуйста на каждом шагу. Она меня просто добивает. И к моему удивлению, она читает мне краткое содержание разных книжек, иногда даже интересные истории попадаются, вся Польша читает детям, а ты читаешь своему ребенку? Особенно меня трогает одна сказка, как один мужик, по имени Зенон, получает по морде кислотой прямо в лицо, ни фига себе дела, думаю я, это, наверное, предварительные ласки, а трахач потом будет, но они дальше не описали, потому что это было бы политически нерентабельно. Я стараюсь делать Масовской знаки большим пальцем, жить этому герою или умереть, но она назло читает с точностью до наоборот, не так, как я хочу, ну что за нереформируемая проблядь, я бы ей даже бабок подкинул, лишь бы этот Зенон той суке дал сдачи по морде, но не кислотой какой-то, а ломом и насмерть, чтоб было поровну, а то получается, что один пол ездит на другом поле верхом и вдобавок блядская рука блядской рукой погоняет.
О’кей, а самый прикол, что к этим историям там еще разные вопросы напечатаны. А ответы вообще крутизна, мне их Масовская тоже читает. Вопросы про то, чего в данной конкретной истории вообще не было, типа автор о чем-то забыл, и теперь читатель должен заполнить пустые пронумерованные клеточки сверху вниз, и тогда получится ключевое слово. Такой вот ребус. Всякую фигню надо угадывать, смысл заглавия, информацию об авторе, характеристику главного героя, плюс выучить наизусть все, что там по очереди случилось.
Потом еще стихи, супер, еще, еще читай, Масовская, эти поэты писали разные петиции с протестами к Богу: мол, на фотках в рекламных буклетах все было путем, раны заживают, и никаких несчастных случаев, а на самом деле оказалось, что санитарные условия безобразные, гостиница плохая, на стенах не картины, а какой-то китч, безвкусица, плюс некомпетентные гиды. Я как родился с раной на анфасе лица, так она до сих пор и не заросла и, честно скажу, становится все глубже, в метафорическом смысле слова, конечно. И если сюда наслать санэпид, так Тебе, Господи, эту шарашкину контору живо прикроют, вот, я манжеты запачкал, а жена потеряла шпильку, я требую возмещения убытков, до встречи в суде.
Чеслав Милош шлет телеграмму из Беркли, Эдвард Стахура с неразлучной гитарой, фотостори. Ничего не происходит, но в этом и суть, подчеркни красным фломастером все иллюстрации, тогда точно сдашь. Или лучше дай мне эту книжку, если я выживу, то вырежу себе эти картинки и буду носить их в бумажнике, как только мне захочется с тобой пересечься, я их выну: привет, Доротка, тот, что вырядился в широкий плащ, мой двоюродный брат, скажу я. Он как раз собирается на один такой банкет для творческой элиты, флирт и алкоголь, если захочешь туда протыриться, я тебя представлю. О чем спич вести будем, о зыбучих полях в рукописях или о возвышенной тоске? Знаешь, у меня что-то с самого рождения болело в груди, я чувствовал какую-то тревогу. Наконец я однажды заглянул в свое нутро, а там двойное дно.
На полном серьезе, ты вот думаешь, я тут весь как на ладони, две руки, две ноги, джордж переключает скорости, тебе кажется, что ты могла бы меня переделать в компьютерную игру. Три удара под дых, сверху, снизу и поджигаем джинсы, а потом ищешь по всему городу амфу, потому что уровень энергии у тебя падает, а чтобы перейти на следующий уровень, надо еще трахнуть двух телок и убить четырех бродячих собак. Тебе кажется, что три жетона решат дело в твою пользу и конгратьюлэйшн, we’ve got a winner, монеты сыплются проливным дождем, и ты можешь купить себе всё вместе с вешалкой, прилавком и продавщицей включительно. Да говорю же я вам, если б Сильный открыл окно, я бы открыла другое, если бы он бровью пошевелил, я бы пошевелила еще лучше, я его биографию печатала на машинке и знаю все, его глубина равняется длине его пищевода, он знает буквально два слова: да и нет, но зато во всех падежах и во всех, блин, каллиграфиях.
Что, Масовская, скажешь, нет? Это теперь ты такая умная, сидишь себе и смотришь, может, тебе еще солнышко принести и повесить под потолком, а дринк с вишенкой прямо в руку? Типа только смотришь, а если что, сразу в крик. Мама, мама, принеси мухобойку, оно шевелится.
А может, на самом деле все не так? Может, то, что лежит тут в кровати, это только мой представитель в Польше, может, это только демонстрационная версия моей программы? Может, я тоже кое-что чувствую, и если ты даже этого не можешь понять, беги в киоск и купи себе очки с объемным эффектом и тогда приходи, потому что из моей спины тянется в глубь земли многокилометровая инфраструктура, клубятся кабели и транзисторы, не смотри, а то утонешь, не трогай, а то потеряешь руку. Нет, на полном серьезе, ты в каком мире живешь, родная, ты же не рубишь элементарных вещей, если хочешь сдать этот свой экзамен, лучше купи себе учебное пособие по окружающей тебя действительности с бесплатным комплектом вырезных картинок, тогда и поговорим. Можешь меня навестить, я тебя даже поспрашиваю, приноси контрольные вопросы, ксерокопию паспорта не забудь. Будь внимательна, потому что вопросы каверзные: социально-политический фон? Польско-русская война — это всего лишь подтвержденный документами исторический факт или же комплекс навязанных обстоятельствами предубеждений? Опиши эволюцию коллективной галлюцинации в ходе сражения с вымышленным врагом — представь результаты графически в виде соответствующей функции. То, что ты держишь в руках, это просто обычная авторучка? (Вслух объясни понятие «фаллический символ».) Что означает находящаяся на ней надпись «Здислав Шторм»? (Устно объясни термины: капитализм, реклама, акционерное общество.) Моральный облик героев на фоне их жизненного пути, перечисли черты их характера и внешнего вида, как проявляется анимализация персонажей? С какой целью воплощается в жизнь запланированная смерть главного героя? (Перечисли основные положения философии New Age, что означает словосочетание: закрыто-цилиндрическая композиция.) Задание на пятерку: представь в форме графика теорию двойного дна. А у тебя есть второе дно? Мотивируй свой ответ. На местной дискотеке ты встречаешь дьявола, что ты ему скажешь? Спонтанно отреагируй на заданную ситуацию.
Что, Масовская, припухла? Не знаешь, что и сказать? Это уже пошел курс для продвинутых, а ты вместо того, чтобы отвечать, пялишься в радар, — может, тебе язык вырвали, наконец-то. Положи его в спичечный коробок и закопай рядом с моей кроватью в полу, очень все это грустно, но мне только на руку, теперь ты мои личные данные можешь показать русским разве что жестами. Я так тебе сочувствую, возьми-ка организуй общество, пусть и другие психованные, тоже без языков, борются со мной азбукой Морзе, если хочешь, я дам тебе телефон Анжелы, ей это понравится, она обует ролики и примчится сюда через пять минут.
Масовская, ну чего ты так? Что у тебя за выражение лица? Не надо на меня сразу так сильно злиться. Будь проще, и люди к тебе потянутся. Только не прикидывайся, что ты это всерьез, типа жизнь и смерть на двух разных половинках тарелки плюс выжатый пакетик от чая. Эй, давай решим это мирным путем, лады? Я скучаю, ты зеваешь, я надеваю рубаху, ты застегиваешь пуговицы на манжетах, взаимное ООН, а то чуть что, так сразу война и один другому вены режет, на фига нам это? А когда я буду умирать, поинтересуюсь: ты что, тоже помираешь? — это я так, в шутку, подумаю, а ты с помощью этого радара на полке или по жестам моих ладоней расшифруешь. Вот увидишь, тебе понравится. Если я тебя обидел, так это в шутку, ну что ты в самом деле.
Но единственное, что я после своих слов вижу, это как она, нагло глядя мне прямо в глаза, тянется рукой к штепселю. О нет, Масовская, перестань, это уже не шутки, электричество детям не игрушка, электричество плюс ребенок равняется нет ребенка, большая дыра вместо ребенка, ну перестань же, я знаю, это только такая фотка с каникул, такой слайд, мы с тобой в музее проводов, улыбаемся, оба такие счастливые, нам хорошо вместе, ты тянешь за какой-то проводок, что за чудесные каникулы, я сейчас не выдержу, сейчас побегу и на тебе женюсь, правда, без лажи. Но этого на фотке уже не видно, потому что вспышка отказала и вдруг становится темно.
Мы обе, болтая ногами и щелкая орешки, разговариваем о смерти, хотя об отсутствующих говорить не принято. Это только синяки и царапины, я их наставила, катаясь на велосипеде, свои ты приобрела таким же образом, но на наших ногах они выглядят как синие озера и фиолетовые моря, и мы с увлечением разговариваем о смерти. И представляем себе собственные похороны, на которых присутствуем, стоим в сторонке с цветами, подслушиваем разговоры и плачем громче всех, поддерживаем наших мам под руки, бросаем горсть земли на пустой гроб, потому что на самом деле смерть нас не касается, мы другие и умрем когда-нибудь потом или даже никогда. Мы смертельно серьезны, мы курим сигареты, затягиваясь так, что эхо разносится по всему дому, и стряхиваем пепел в пустую коробку из-под акварельных красок.
Тем временем мы решаем устроить заговор, царапаем на стене грандиозный план побега в глубь земли. И начинаем готовиться, уничтожаем отпечатки пальцев, снимаем с расчесок выпавшие волосы, собираем одежду. Все для того, чтобы у мира вырос на руке шестой мертвый палец, чтобы мир ошибся, сбился со счета, чтобы ему показалось, что нас вообще никогда не было. Чтобы повесить себя в шкаф на вешалке, вытащить из карманов все монеты, спички, бумажки и вынуть себя обратно, когда все уже закончится. А пока носить другие вещи, тела старых девочек, засушенных между страницами книжек, лица анемичных детей.
Но крышку сдвинули, содержимое попробовали и выставили на всеобщее убийственное солнце. И мы изо всех сил жмуримся, но кожа на веках сделалась прозрачной, и мы видим все очень ясно: брошенную, лишенную содержания одежду, трехдневной щетиной обросшую комнату, надутые ветром штаны, наши пустые упаковки, упаковки, из которых нас уже съели.
Мы кокетливо говорим: пожалуйста, но вместо подкопов в полу — несколько ничтожных, бессильных царапин, сделанных заколкой на руках. На нас сели ночные бабочки и отложили в рукавах яйца, и теперь мы больны, бинты слазят вместе с кожей, колготки слазят вместе с кожей, кожа слазит вместе с пальто. Становится все хуже, я уже выплюнула маленький черный пузырек, который медсестра поймала на лету, и у нас вдруг ухудшилось зрение, потому что теперь мы все видим иначе — все вокруг облеплено нефтью и подвешено за ноги на деревьях, весь мир — в елочных украшениях, грустно качающихся на ветру.
Сделай что-нибудь, я так больше не могу, все вокруг утыкано шипами, воздух и тот с шипами, дождь раздает пощечины. Волосы запутались в спицах велосипеда и слетают вместе с головой, сделай что-нибудь, забери меня отсюда.
А за ночь на нас построили город, отвратительный город, огромную свалку, мусорщики стоят и, прислонившись к мусорным контейнерам, читают старые, на глазах распадающиеся газеты. Мосты, железнодорожные рельсы и телефонные кабели, машины и бесконечно длинные улицы, по которым кружат мусорки, вырывая у людей из рук окурки, бумажки и гигиенические салфетки. Меня облепили люди с дырявыми авоськами, по тротуарам катятся яблоки и картошка, бьются бутылки, солнце садится за осколки стекла и оранжереи.
Был шум, барабаны и дудки, шепоток как смятая в руке бумажка. Когда мы пошевелили рукой, все распалось, на лице остался только длинный след от чьих-то санок. Я думала, что вот оно, что я уже мертвая, но вместо своего тела нашла только крошки в складках простыни.
У нас здесь масса сувениров: открытки с видом вокзала и до крови обгрызенные ногти, мама говорит: я не знаю, чем ты думала, когда ела собственные ногти, запасы кончаются, остались только пальцы. Вот увидишь, скоро у тебя в желудке отрастут из этих ногтей руки, они будут тебя царапать и давить изнутри, ты сама у себя вырастешь в собственном желудке. Одна девочка ела свои волосы, и у нее в желудке выросло волосяное чудовище. Один мальчик проглотил косточку, и у него выросло целое дерево, ветви вылезали у него из ушей и носа. Один мальчик поел черешен, запил лимонадом и умер. А потом: целлофановый пакет — это тебе не игрушка. Сколько раз можно повторять: не суй голову в пакет! Одна девочка засунула голову в пакет, не смогла вынуть и задохнулась. Нельзя. НЕЛЬЗЯ. Нельзя пить алкоголь и стучать мячом по стене. Бегать и играть запрещается.
Мы понимающе улыбаемся друг дружке: внимание, внимание, внимание! — шепчем мы насмешливо, все опасно для всех, жизнь грозит смертью, сиди тут, сиди на коврике и никуда не ходи.
И мы, щелкая орешки, страшно серьезны, ежедневно мы целимся в себя вилкой и умираем, и каждое утро оказывается Маленьким Воскресеньем. Полным разочарования воскресением из мертвых. Мы потираем руки и бросаем блестящую мамину норку, норку с грустными пластмассовыми глазами, на съедение котам, и говорим им: только ведите себя прилично. Живые и мертвые пересекли демаркационную линию и слились в одну шаркающую ногами толпу, марширующую колоннами и рядами около наших кроватей, мы задумчиво смотрим на них на всех и поудобнее устраиваемся на подушках.
Но теперь, кажется, мы обе заболели всерьез, все расплылось, фотографию, на которой мы берем за рога весь мир, кто-то залил черным чаем. Продолжается один и тот же, бесконечный день с бельмом на глазу. Занавес время от времени опускается, и оранжевые рабочие поспешно меняют декорации, гасят свет, меняют погоду, вкалывают небу из шприца чернила. Только мы успеваем закрыть глаза, а они уже устанавливают оркестр, который бьет в тарелки и скрипит зубами.
В мутном свете все становится каким-то одинаковым, женщины, мужчины, дети, животные сливаются в однородную массу. И в этой черноте, в густом черном чае мы перестаем различать друг дружку, мы теряем форму и все больше напоминаем птиц — и какая-то старушка тычет пальцем нам между ребер или шлепает нас по попе, проверяя, можно ли сварить из нас бульон или лучше взять и продать на базаре. Она уже начала приготовления и ночью втихаря обжигает нам брови и ресницы.
Ложечка в стакане, черный чай начинает кружиться, кружиться вокруг нас, сначала тихо и медленно, потом все сильнее, все громче, зубы стучат по ложке. Свет сыплется на нас как кристаллики оранжевого сахара, небольшой месяц — не месяц, а до крови обгрызенный ноготь, запястья прорастают молодыми веточками, все клубится, пыль, пепел, осколки стекла, люди срастаются с животными. Мы обе смотрим все глубже внутрь, провода оборваны, беспомощные трубки качаются на ветру. Дует ветер, весь мир это только ветер, дождь разбивающихся стаканов и море разлитого чая.
Когда никто не видит, мы яростно все это распарываем. Мы все время поджидаем удобный момент, дрожащие и неуверенные в себе, как будто по дому, от квартиры к квартире, ходит ксендз с традиционным рождественским визитом, и уже слышно, как звенят колокольчики в руках позолоченных костельных служек. Мы ждем, когда раздастся звонок, расстегнутся все пуговицы и мы, бессильные и ничьи, сквозь тучи, сквозь ветви деревьев свалимся на город и врежемся головой в льющийся по улицам асфальт. И утонем в пенящемся мутном потоке, как два соломенных чучела на проводах зимы, с кирпичами на шее, с полными карманами камней, с горящими волосами.
Мы робко, когда никто не видит, рвем швы, устраиваем мелкие незначительные покушения на эти отвратительные пуповины. А когда кто-то смотрит, прячем орудия преступления, ножницы и ножики, которыми только что чистили апельсин, за спину.
Я выхожу из дома. Скукожившийся с горя день так сильно подвернул под себя края, что с утра, с самого утра уже ночь. Мама говорит, ты куда, никуда не ходи, на улицах стаи бродячих собак, не выходи из дому. А я вот она, пожалуйста, даже если они меня съедят, это ведь приличные собаки, они тут же вытошнят меня назад. Помятую. Вернут прямо по зашитому под подкладку пальто адресу. Под ногами у меня плоское, ничего не выражающее лицо города. Город, огромное минное поле, раскатанное подо мной деревянной скалкой безлюдное асфальтовое тесто.
Я иду очень неуверенно, никого тут нет, все знают что-то, чего я не знаю, и спрятались в подъездах. Собаки сжались в комочки в подворотнях, кошки шмыгнули в подвалы. Город сегодня под напряжением, сквозь каждую плиту тротуара пропущен ток. Сегодня в городе нет воздуха, вместо воздуха напустили газ или средство для дезинсекции. Запрещено выходить из дома, белый череп на черном фоне. Перепуганные люди выглядывают из-за занавесок — затыкая рты плачущим детям, они с ужасом смотрят, как я наивно иду по городу, как смело лопочут на ветру полы моего пальто.
Небо должно сегодня лопнуть, обрушиться дождем снарядов, камней, мертвых рыб и птиц, небо обязательно должно лопнуть. На тротуаре полно ловушек, один шаг в неправильном направлении, и ты вдруг оказываешься в аду, жаришься в красном жиру, черти едят тебя ножами и вилками, вытирая уголки губ бумажной салфеткой. Я говорю: пожалуйста, берите меня, я уже себя не хочу.
Конечно же ничего не происходит, ничего подобного, они же не могут подложить мне такую свинью, не в самый разгар праздника, не в середине фильма, надо же чем-то занимать телезрителей еще по крайней мере час. Я встречаю знакомую, и мне очень неприятно, что я ничего не могу ей сказать. Она мне немного помогает, мы склеиваем все сигареты в одну, и мне уже не приходится прикуривать каждую по отдельности, я хожу по улицам и тяну за собой фитиль.
И когда на столбе мы находим объявление «очень красивое беленькое платьице к первому причастию + сумочку продам дешево 677 19 09», мы срываем его и хотим немедленно позвонить, хотя даже голову не сможем просунуть в это платье и миртовые веточки не вырастут у нас на лбу. Мы можем только оторвать кусочек шуршащего кружева с пятном стеарина и носить его в кошельке, в отделении для мелочи. Там уже погасили свет, там закрыто, занято, не работает, мы можем только смотреть сквозь решетку, как малое, обросшее шерстью зло играет вместе со всеми на детской площадке, показывает факью Богу, хвастается своей коллекцией пластмассовых пистолетов, засовывает руки в штаны. За решеткой живет зло сладкое и доброе, оно путается под ногами и пририсовывает усы прохожим. Его нельзя отсюда украсть, меньшее зло удирает от нас на скрипучем велосипеде, показывает факью, щерит испорченные зубы, прячется в малюсеньком колодце, в котором не помещаются наши огромные и все растущие руки. И мы вынуждены пользоваться большим злом, настоящим злом только для взрослых, пить алкоголь, заигрывать с мужчинами, курить сигареты.
А потом мы вдруг передумываем, на тротуаре мы видели двух прижавшихся друг к другу мальчиков, они были крошечные и сиамские, как выкатившиеся из костра картофелины. Они срослись щербинками, срослись руками из спичек, вздутыми животиками, они держали большой мяч, у них были шапочки, красные ручки, розовые язычки, которые тянулись за ними как флаги, флаги розового государства, королевства цветных карандашей, и тот, что побольше, пел: я люблю тебя, друг. В воздухе после них остались ленты розового тумана, и мы дышали этим розовым воздухом и знали, что такое не каждый день увидишь. Два маленьких, гуляющих по тротуару божка, щербатая парочка, в этом месте нужно поставить храм, и все прочитанные тут молитвы, письменные просьбы и заявления, устные пожелания исполнятся. Маленький смеющийся Бог, играючи шерстяной бородой, их исполнит, потрескавшиеся губы помажет кремом Nivea, а все царапины заклеит скотчем и школьным клеем.
И это накатывает внезапно, как загоревшийся свет, как разбивающийся стакан. Возвращаясь из парка, мы обе чувствуем, как воняет мусорный контейнер, и вдруг берем в руки зажигалки, поджигаем эту мусорку и смотрим на языки пламени, будто бешеные оранжевые цветы, расцветающие вдоль стены, и, громко смеясь, убегаем.
А когда будешь уходить, послюнявь палец и сотри пятна с перил и смахни пыль с почтового ящика. И присмотрись к этой стене. Вот, пожалуйста, только что покрасили, а уже прискакала эта несносная детвора и написала: дьявол. Хотя, по данным последнего опроса, первое место занимает другая партия.