Из села Михайловского, где Пушкин отбывал годы ссылки (1824–1826), по прекрасной дороге, вдоль озера, рукой подать в имение Петровское. Здесь, в двадцатых годах прошлого столетия, повелевая своими крепостными рабами, хозяйничал и доживал свои дни помещик Петр Абрамович Ганнибал, старший представитель расплодившейся в Псковской губернии с половины XVIII века «ганнибаловщины». Шел ему восьмой десяток, и был совершенно черен этот потомок абиссинских владык, внук владетельного князя в Северной Абиссинии, имевшего во второй половине XVII века резиденцию на абиссинском плоскогорье Хамассен, на берегах Мареба, в Логоне, и сын арапа Петра Великого, Ибрагима (Абрама), в детском возрасте взятого в аманаты (заложники) ко двору турецкого султана и отсюда выкраденного в арапчата русскому царю. Племянница помещика имения Петровского — Надежда Осиповна Ганнибал — была матерью Пушкина.
С Ганнибалами, родственниками по матери, Пушкин познакомился впервые в июле 1817 года, когда, почти сейчас же по окончании обучения в лицее, уехал в Михайловское — имение матери. В 1824 году Пушкин, пребывая в Михайловском уже на положении ссыльного, занялся записками своей жизни и 19 ноября вспомнил первое посещение Петровского: «Вышед из лицея, я почти тотчас уехал в псковскую деревню моей матери. Помню, как обрадовался сельской жизни, русской бане, клубнике и проч… но все это нравилось мне недолго. Я любил и доныне люблю шум и толпу и согласен с Вольтером в том… деревня est le premier…» На оборотной стороне этого клочка, единственного уцелевшего от записок Пушкина, веденных в Михайловском, сохранилось несколько строк о посещении деда Ганнибала в Петровском: «…попросил водки. Подали водку. Налив рюмку себе, велел он и мне поднести, я не поморщился — и тем, казалось, чрезвычайно одолжил старого арапа. Через четверть часа он опять попросил водки — и повторил это раз пять или шесть до обеда. Принесли… кушанье. Поставили».
Анненков дал сочный комментарий к этой записи Пушкина: «Забавно, что водка, которой старый арап потчевал тогда нашего поэта, была собственного изделия хозяина: оттуда и удовольствие его при виде, как молодой родственник умел оценить ее и как развязно с нею справлялся. Генерал от артиллерии, по свидетельству слуги его, Михаила Ивановича Калашникова, которого мы еще знали, занимался на покое перегоном водок и настоек, и занимался без устали, со страстью. Молодой крепостной человек был его помощником в этом деле, но, кроме того, имел еще и другую должность. Обученный через посредство какого-то немца искусству разыгрывать русские песенные и плясовые мотивы на гуслях, он погружал вечером старого арапа в слезы или приводил в азарт своей музыкой, а днем помогал ему возводить настойки в известный градус крепости, причем раз они сожгли свою дистилляцию, вздумав делать в ней нововведения, по проекту самого Петра Абрамовича. Слуга поплатился за чужой неудачный опыт собственной спиной, да и вообще, — прибавлял почтенный старик Михаил Иванович, — когда бывали сердиты Ганнибалы, все без исключения, то людей у них выносили на простынях. Смысл этого крепостного термина достаточно понятен и без комментариев.
9 августа 1824 года Пушкин прибыл на место своей ссылки — в имение матери, в сельцо Михайловское. Здесь он застал в сборе всю семью — «дражайших» отца и мать, брата Льва, «потешного 19-летнего юнца», сестру Ольгу, «27-летнее небесное создание». Пушкины ютились в старом барском доме, одноэтажном, деревянном, на каменном фундаменте. Устраивал и обставлял дом в половине XVIII века самый грозный из Ганнибалов — прадед Пушкина Осип Абрамович. Крепостное хозяйство Пушкиных было незначительно. Правда, земли было много. При селе Михайловском с рядом деревень, из которых некоторые по временам существовали только по имени (население переводилось в другие), — Касохново, Поршугово, Лаптево, Вороново, Морозово, Махнино, Лежнево, Цыболово, Брюхово, полусельцо Рысцово, — числилось 1965 десятин, в том числе пахотной — 848, под покосом — 216, под лесом — 320, под озерами — 471, под мызою, деревнями, огородами, ручьями и дорогами — 108.
И на этом пространстве, кроме господ, обитало дворовых и крестьян по 7-й ревизии 1816 года — мужского пола — 88, женского пола — 99, а по 8-й ревизии 1833 года — 80 мужского и 100 женского пола. Господской запашки было 71 десятина. На мужиков нажим был большой: в 1836 году 80 ревизских душ держали 67 тягол — 32 в барщине, 13 в оброке и 22 в подушном. Дворни в 1816 году при барском доме было всего 31 человек, 12 мужчин и 19 женщин, в 1825 году — 13 мужчин и 16 женщин. Старые Пушкины были помещиками беспечными и нерадивыми, в хозяйство они не входили и во всем полагались на лиц, ими поставленных и облеченных доверием. А их доверенные не особенно радели о хозяйском интересе и больше думали о собственном обогащении, чем о пополнении хозяйского сундука. В 1824 году приказчиком или, выражаясь высоким штилем, управляющим был Михайло Иванов Калашников, уже известный нам крепостной гусляр и усладитель досугов Петра Ганнибала, у которого он прошел хорошую крепостную школу и, кроме того, научился самогонному делу. В 1824 году было ему лет за пятьдесят, жил он в Михайловском с своей женой Василисой Лазаревной: она была на три года моложе его. У него была большая семья. Сыновья работали и жили на стороне. Только старший Федор в это время (1824–1825 годы) был при нем с своей женой. За Федором шли Василий, Иван, Петр, Гаврила. Была и дочь.
Калашников был особливо доверенным человеком Сергея Львовича Пушкина и семьи Пушкиных. Кроме Калашникова, важным лицом в хозяйственной жизни Михайловского имения была Роза Григорьевна, домоправительница или экономка, поставленная на эту должность матерью Пушкина. Не последняя спица в хозяйственной колеснице была и знаменитая Арина Родионовна, няня Пушкина. Она смотрела за дворовыми девушками, работавшими в барском доме, ткавшими и вышивавшими господские уроки. В старостах во время пребывания Пушкина в Михайловском ходил мужик Архип; через него приводились в подчинение Михайловские мужики.
В состоянии крайнего возбуждения, раздраженный и озлобленный, прибыл Пушкин в Михайловское — из шумного города, от моря, от голубого неба полудня — в далекий северный уезд, под пасмурное осеннее небо, в страну докучливого дождя, в глухую деревушку.
…Слезы, муки,
Измена, клевета, все на главу мою
Обрушилося вдруг… Что я, где я? Стою,
Как путник, молнией постигнутый в пустыне,
И все передо мной затмилося!
Много лет спустя, в сентябре 1835 года, посетив Михайловское, Пушкин вспомнил, с какими чувствами он прибыл в Михайловское и жил первое время… «Я видел изменника в товарище минутном… всяк предо мной казался мне изменник или враг… был ожесточен… бурные кипели в сердце чувства, и ненависть, и грезы мести бледной…»
Запутанный клубок чувств обуревал душу Пушкина. Муки ревности, страдания и горести любви, оборванной насильственной рукой, раны самолюбия, глубоко уязвленного, разбитые мечты о свободе, о бегстве за границу — на фоне хмурой реальной псковской действительности выливаются в безмерное чувство скуки. «Бешенство скуки снедает мое глупое существование», — писал Пушкин княгине В. Ф. Вяземской через два месяца после приезда.
Семейная обстановка, в которую попал Пушкин, совсем не содействовала смягчению настроения, успокоению. «Приехав сюда, был я всеми встречен как нельзя лучше, но скоро все переменилось». Главная основа семейного раздора Пушкина с отцом коренилась в полной их отчужденности. П. А. Осипова, отлично знавшая семью Пушкиных, верно заметила: «Причина вечных между ними несогласий есть страшная мысль, которая, не знаю от чего, вселилась с обеих сторон в их умах. Сергей Львович думает, и его ничем нельзя разуверить, что сын его не любит, а Александр уверен, что отец к нему равнодушен и будто бы не имеет попечения об его благосостоянии».
Так оно и было: отец и сын не любили друг друга и просто были весьма равнодушны друг к другу. В 1824 году действие этой основной причины несогласий было усугублено ссыльным, поднадзорным положением Пушкина. Родители Пушкина были крепко испуганы отношением правительства к сыну, они боялись, как бы подозрительное и опасное недружелюбие официальных сфер каким-либо углом не задело их. Сергей Львович, благонадежный дворянин, известный в губернии как по «добронравию», так и по «честности», имел слабость принять от предводителя дворянства поручение смотреть за сыном и давать отчет о его поведении… Понятно, что жизнь в семейном кругу стала в известном смысле адом для Пушкина. «От этого происходит то, что я провожу верхом и в полях все время, что я не в постели». Натянутые отношения привели к грандиозной скандальной сцене между отцом и сыном. Отец громогласно вопил, что сын его бил, хотел бить, замахнулся, мог прибить, а сын готов был просить по начальству о переводе его из Михайловского в одну из крепостей. Дело могло кончиться плохо для Пушкина, но вмешались П. А. Осипова, В. А. Жуковский, и, наконец, благоразумие самого Пушкина одержало верх. Семейная склока завершилась полным разрывом отношений отца и сына, и надолго. В сущности, у Пушкина никакого сближения с отцом и не произошло. В начале ноября двинулся из Михайловского Лев Пушкин, через несколько дней — сестра Ольга; ее отвез в Петербург приказчик Михайло Иванович. Пушкин перенес на время свою резиденцию в Тригорское к П. А. Осиповой и в Михайловском после отъезда сестры и брата бывал редко. Наконец, 18–19 ноября покинули свое имение и старики Пушкины.
Поэт остался один, настало некоторое успокоение его раздраженным нервам. Он возвратился к своим художественным работам, и даже «скука — холодная муза» не помешала расцвету творчества. Жизнь вступала в размеренный круг. Сократились его путешествия в Тригорское, где с нетерпением всегда ждал его женский цветник — сама П. А. Осипова, 43-летняя вдовушка, и девушки, девушки без конца, дочери от первого брака с Вульф — Аннета и Евпраксия, падчерица по второму браку Александра Ивановна, племянницы — Netty (Анна Ивановна, впоследствии по мужу Трувеллер), Анна Петровна Керн. Тригорское и женщины Тригорского прославлены в биографии Пушкина, быть может, в такой мере, какая действительностью не оправдывается. Надо вспомнить трезвое слово Анненкова:
«Всех женщин Тригорского Пушкин почтил стихотворными изъяснениями, похвалами, признаниями и проч. Пусть же читатель представит себе деревянный, длинный одноэтажный дом, наполненный всей этой молодежью, весь праздный шум, говор, смех, гремевший в нем круглый день от утра до ночи, и все маленькие интриги, всю борьбу молодых страстей, кипевших в нем без устали. Пушкин был перенесен из азиатского разврата Кишинева прямо в русскую помещичью жизнь, в наш обычный тогда дворянский сельский быт, который он так превосходно изображал потом. Он был теперь светилом, вокруг которого вращалась вся эта жизнь, и потешался ею, оставаясь постоянно зрителем и наблюдателем ее, даже и тогда, когда все думали, что он без оглядки плывет вместе с нею… С усталой головой являлся он в Тригорское и оставался там по целым суткам и более, приводя тотчас в движение весь этот мир… Пушкин остается хладнокровным зрителем этих скоропреходящих бурь, спокойно и даже насмешливо отвечает на жалобы их жертв и, как ни в чем не бывало, погружается в свои занятия, соображения, чтения».
Но необходимо здесь же отметить, что первые месяцы пребывания в Михайловском Пушкин удалялся в Тригорское не потому, что его уж так влекло туда, а, пожалуй, единственно по той причине, что уж очень тяжела была ему жизнь на лоне семьи. Он спасался в Тригорское от благонравнейшего родителя, но еще не почувствовал вкуса к тригорским барышням, и его отзывы о них этого времени резки и беспощадны. Так, около 15 октября он писал Вяземской о дочерях П. А. Осиповой, что они довольно дурны во всех отношениях и играют ему Россини; а в начале декабря он доводил до сведения сестры, что ее тригорские приятельницы несносные дуры, кроме матери.
После отъезда родных уединение Пушкина, по его собственному выражению, стало совершенным. Пушкин занял в родительском доме одну комнату, с окном на двор. Вход к нему был прямо из коридора, а в коридор входили через крыльцо. Режим экономии заставил няню Пушкина воздержаться от отапливания остальных комнат дома и между ними большого зала с бильярдом, на котором Пушкин любил играть в два шара. Отапливалась еще одна комната по другую сторону коридора, дверь против двери комнаты Пушкина. Здесь жила сама няня, и здесь же работали на пяльцах крепостные швеи под ее началом.
В позднюю осень и зиму 1824 года день Пушкина складывался так: «До обеда пишу записки, обедаю поздно; после обеда езжу верхом, вечером слушаю сказки — и вознаграждаю тем недостатки проклятого своего воспитания. Что за прелесть эти сказки!.. Каждая есть поэма». Почти то же писал Пушкин через месяц. «Соседей около меня мало, я знаком только с одним семейством (Осиповой, в Тригорском), и то вижу его довольно редко — совершенный Онегин — целый день верхом — вечером слушаю сказки моей няни, оригинала няни Татьяны. Она единственная моя подруга — и с нею только мне не скучно…»
Но в это время оживляется его переписка, и тон ее меняется. Правда, попадаются еще редкие напоминания о скуке, больше, так сказать, по обязанности ссыльного. Но они оттесняются на задний план энергичными и живыми выражениями чувств. Какой-то новый прилив уверенной бодрости! Ожили вновь литературные интересы. Пушкин засыпает брата, своего постоянного корреспондента и комиссионера, просьбами о книгах, запросами о литературных друзьях. Книги и вещи, о которых писал в это время Пушкин брату, должен был доставить Михайло. Этот михайловский приказчик, отвезший сестру поэта в Петербург, застрял там, был свидетелем знаменитого наводнения, вернулся только в начале декабря и доставил все благополучно. Только библии и перстня не вручил ему Лев Сергеевич. А Пушкин так просил брата прислать перстень. «Грустно без перстня, рискни, с Михаилом», но Лев Сергеевич не рискнул.
В зимнем одиночестве нетопленого барского дома, внимание Онегина — нет, Пушкина (а ведь с себя писал он Онегина!) — потянулось через коридор в комнату няни, к пяльцам, над которыми мелькали руки крепостных подданных, и избрало одну из дворовых девушек. Она показалась Онегину, — т. е. Пушкину (а Онегин был соблазнителем!), — доброй, милой, очень милой, она понравилась Пушкину. Но ведь она была крестьянка. Что ж? Не все ли равно? 8 декабря Пушкин писал приятелю Родзянке, очень плохому поэту, трудившемуся над романтической поэмой «Чуп»: «…Поговорим о поэзии, т. е. о твоей. Что твоя романтическая поэма Чуп? (Злодей, не мешай мне в моем ремесле — пиши сатиры хоть на меня; не перебивай мне мою романтическую лавочку.) Кстати, Баратынский написал поэму (не прогневайся) про Чухонку (и эта Чухонка, говорят, чудо, как мила!) — А я про Цыганку; каково! Подавай же нам скорее свою Чупку — ай да Парнас! ай да Героини! ай да честная компания! Воображаю, Аполлон, смотря на них, закричит: зачем ведете мне не ту? А какую же тебе надобно, проклятый Феб? Гречанку? Итальянку? Чем их хуже Чухонка или Цыганка (…) одна — (…)! оживи лучом вдохновения и славы».
Так вот Пушкин и оживил лучом вдохновения и славы милую и добрую крестьянскую девушку, склонившуюся над пяльцами. Лицейский друг Пушкина Пущин навестил ссыльного поэта в Михайловском в январе 1825 года и подметил увлечение Пушкина. После первых восторгов радостной встречи друзья обнялись и пошли ходить: обоим нужно было вздохнуть. Пущин вспоминает: «Вошли в нянину комнату, где собрались уже швеи. Я тотчас заметил между ними одну фигурку, резко отличавшуюся от других, не сообщая, однако, Пушкину моих заключений. Я невольно смотрел на него с каким-то новым чувством, порожденным его исключительным положением: оно высоко ставило его в моих глазах, и я боялся оскорбить его каким-нибудь неуместным замечанием. Впрочем, он тотчас прозрел шаловливую мою мысль, улыбнулся значительно. Мне ничего больше не нужно было; я, в свою очередь, моргнул ему, и все было понято без всяких слов. Среди молодой своей команды няня преважно разгуливала с чулком в руках. Мы полюбовались работами, побалагурили и возвратились восвояси. Настало время обеда. Алексей (человек Пущина) хлопнул пробкой, начались тосты за Русь, за лицей, за отсутствующих друзей и за нее». Незаметно полетела в потолок и другая пробка. Попотчевали искрометным няню, а всех других хозяйской наливкой. Все домашние несколько развеселились, кругом нас стало пошумней, праздновали наше свидание».
Кроме этого свидетельства Пущина о начальной стадии крестьянского романа, мы располагаем еще одним, относящимся уже к заключительной стадии и идущим от самого Пушкина. Роман завершился или был прерван (не знаю, что вернее) беременностью девушки, и Пушкину пришлось принять меры. В начале мая 1826 года Пушкин отправил подругу к князю Вяземскому, другу и приятелю, с следующим письмом: «Письмо это тебе вручит очень милая и добрая девушка, которую один из твоих друзей неосторожно обрюхатил. Полагаюсь на твое человеколюбие и дружбу. Приюти ее в Москве и дай денег, сколько ей понадобится, а потом отправь в Болдино (в мою вотчину, где водятся курицы, петухи и медведи). Ты видишь, что тут есть о чем написать, целое послание во вкусе Жуковского о попе; но потомству не нужно знать о наших человеколюбивых подвигах. При сем с отеческой нежностью прошу тебя позаботиться о будущем малютке, если то будет мальчик. Отсылать его в воспитательный дом мне не хочется, а нельзя ли его покамест отдать в какую-нибудь деревню, хотя бы в Остафьево. Милый мой, мне совестно, ей-богу, но тут уж не до совести!»
Ответ Вяземского на это письмо последовал 10 мая, но он разошелся с новым письмом Пушкина к Вяземскому, письмом, в котором поэт спрашивал приятеля: «Видел ли ты мою Эду? Вручила ли она тебе мое письмо? Не правда ли, что она очень мила?» Стоит привести и заключительные строки письма Пушкина, которые дают поучительный материал для своевременных размышлений: «Правда ли, что Баратынский женится? Боюсь за его ум. Законная… род теплой шапки с ушами. Голова вся в нее уходит. Ты, может быть, — исключение. Но и тут я уверен, что ты гораздо был бы умнее, если лет еще 10 был холостой. Брак холостит душу…»
Вяземский оказался еще рассудительнее Пушкина. Он ответил: «Сей час получил я твое письмо, но живой чреватой грамоты твоей не видал, а доставлено оно мне твоим человеком. Твоя грамота едет завтра с отцом своим и семейством в Болдино, куда назначен он твоим отцом управляющим. Какой же способ остановить дочь здесь и для какой пользы? Без ведома отца ее сделать этого нельзя, а с ведома его лучше же ей быть при семействе своем. Мой совет — написать тебе полулюбовное, полураскаятельное, полупомещичье письмо блудному твоему тестю, во всем ему признаться, поручить ему судьбу дочери и грядущего творения, но поручить на его ответственность, напомнив, что некогда волею божиею ты будешь его барином и тогда сочтешься с ним в хорошем или дурном исполнении твоего поручения. Другого средства не вижу, как уладить это по совести, благоразумию и к общей выгоде. Я рад был бы быть восприемником и незаконного твоего Бахчисарайского фонтана, но страх завязать новую классико-романтическую распрю, хотя бы с Сергеем Львовичем или с певцом Буянова, но оно не исполнительно и не удовлетворительно»[4].
Пушкин внял советам друга. 27 мая он писал Вяземскому из Пскова: «Ты прав, любимец муз, — воспользуюсь правами блудного зятя и грядущего барина и письмом улажу все дело. Должен ли я тебе что-нибудь или нет? Отвечай. Не взял ли с тебя чего-нибудь мой человек, которого я отослал от себя за дурной тон и за дурное поведение?»
Этими свидетельствами и исчерпываются все наши сведения о крестьянском романе Пушкина. К ним, пожалуй, нужно прибавить еще одно, правда, внушающее мне некоторое недоверие по соображениям хронологическим, упоминание, сделанное И. П. Липранди. Он передает слова Льва Пушкина, приурочивая их к 1826 году: «Лев Сергеевич сказал мне, что брат связался в деревне с кем-то и обращается с предметом — уже не стихами, а практической прозой».
Но почему я думаю, что в рассказе Пущина от января 1825 года и в переписке Пушкина с Вяземским от мая 1826 года идет речь об одной и той же девушке? Быть может, Пущин видел одну девушку, а к Вяземскому Пушкин отсылал другую? Быть может, надо с места говорить о двух крепостных романах? Такие вопросы могут быть поставлены с полным основанием. Они и были предложены В. В. Вересаевым сначала в заседании Пушкинской комиссии Общества Любителей Российской Словесности, где я докладывал свою работу, а затем в печати. В моем построении это место уязвимое. Математических доказательств единства лица у меня нет, но соображения порядка психологического я могу выставить. Мое мнение опирается на общее представление о личности Пушкина: разные стороны жизни Пушкина и с разных точек зрения освещены в многочисленнейших свидетельствах современников, его друзей, врагов, родственников, но на основании изучения всего этого материала я могу достоверно утверждать, что я не знаю за ним одной славы — славы профессионального растлителя дворовых девок. Если девушка в рассказе Пущина одна, а в переписке Пушкина с Вяземским — другая, то уж, конечно, Пушкин был крепостным развратником — что ни год, то новая девка — и такая худая слава не лежала бы, а облетала окрестные деревни, сохранилась бы в памяти современников, и уж Вульф-то, обильно практиковавший право первой ночи в своих крепостных доменах, не преминул бы изложить и пушкинские подобные случаи, а даже у этого специалиста по крепостной клубничке таких указаний нет, но их вообще нет. Общее же представление Вересаева о Пушкине в любовном быту иное. У него навязчивая идея о цинизме Пушкина; не обнаруживая большой проницательности и разнообразия, Вересаев и нас хочет уверить в том, что едва ли не самой отличительной, во всяком случае не редкой, чертой отношений Пушкина к женщинам был исключительный цинизм. Правда, утверждения Вересаева о цинизме Пушкина, в конце концов, аргументированы не обстоятельно, но, при наличности такого воззрения на природу любовной стихии Пушкина, наши соображения о неприемлемости двух крепостных романов, конечно, не имеют для него силы. Тут расхождение в основных взглядах.
Вересаев пытается основать свою точку зрения и обращается к анализу источников; его интерпретация рассказа Пущина отличается критической беспомощностью, но поражает неожиданностью. В общем же может служить показательной: именно так интерпретировать не годится. Приходится поэтому вернуться к рассказу Пущина. По доброму филологическому обычаю не худо начать с контекста. Берем рассказ о посещении няниной комнаты, которая служила и девичьей: всего-то в доме отапливались две комнаты, отделенные коридором одна от другой, самого Александра Сергеевича и няни. С утра, с момента приезда Пущина, поэт и его друг-гость вели беседу о прошлом, о настоящем, о политическом положении. В глазах Пущина Пушкин вырос, он был признанным врагом правительства, политическим ссыльным.
«Вообще, Пушкин показался мне несколько серьезнее прежнего, сохраняя однако ж ту же веселость; может быть, самое положение его произвело на меня это впечатление», — пишет Пущин. Разговор зашел о тайном обществе, Пущин признался Пушкину в своей принадлежности к нему. Пушкин разволновался. «Я не заставляю тебя, любезный Пущин, говорить. Может быть, ты и прав, что мне не доверяешь. Верно, я этого доверия не стою, — по многим моим глупостям», — сказал Пушкин другу. «Молча, я крепко расцеловал его, — вспоминает Пущин, — мы обнялись и пошли ходить: обоим нужно было вздохнуть». Непосредственно за этой фразой идет интересующее нас место: «Вошли в нянину комнату, где собрались уже швеи. Я тотчас заметил между ними одну фигурку, резко отличавшуюся от других, не сообщая, однако, Пушкину моих заключений. Я невольно смотрел на него с каким-то новым чувством, порожденным исключительным положением: оно высоко ставило его в моих глазах, и я боялся оскорбить его каким-нибудь неуместным замечанием. Впрочем, он тотчас прозрел шаловливую мою мысль, улыбнулся значительно. Мне ничего больше не нужно было; я, в свою очередь, моргнул ему, и все было понято без всяких слов».
Все просто и ясно в этом рассказе. Вошли в девичью, и Пущин сразу приметил одну фигурку среди крепостных швей: уж очень резко отличалась она от других… чем? да своею внешностью, своим милым видом, своею привлекательностью! Пущин, сам большой ходок по женской части, сразу остановил свое внимание на крепостной девице — такую трудно пропустить, — посмотрел на нее, вспомнил любовные шалости в дни общей юности, прелесть-польку Анжелику, и заключение сразу созрело: тут не без любовного приключения — такую трудно пропустить. Но задать вопроса не решился. Сознавая исключительность положения Пушкина, проникнувшись чувством уважения к этому новому для него Пушкину, Пущин после беседы о важных материях счел неделикатным и нетактичным повернуть разговор на шалости любви. Он посмотрел на Пушкина и увидал, что Пушкин прозрел его шаловливую мысль и улыбнулся. Пущин поймал Пушкина: он удостоверился, что тут любовная игра. Все было понято без слов. Вот весь ясный смысл рассказа Пущина.
Но что сделал Вересаев с этим тонким и прелестным воспоминанием о сцене без слов в девичьей барского дома сельца Михайловского? Он опрокинул на голову все вещи в своем толковании. Вот оно, неожиданное и поразительное своей свежей наивностью: «В толковании Щеголева остается совершенно непонятным, — чем привлекла к себе внимание Пущина «фигурка» одной из швей? Почему привлекла внимание именно фигурка, а не лицо? Какие «заключения» делает Пущин, глядя на девушку, почему боится «оскорбить» Пушкина своею догадкою? Что такое было понято без всяких слов? Ясно, что девушка была беременна. Замужние женщины обычно уже не работали с дворовыми девушками, — и вполне естественна была его догадка. И он взглядом спросил Пушкина: «Что, брат, твое дело?» И Пушкин в ответ улыбнулся значительно: «Мое!» Дело происходило 11 января 1825 года. Пушкин прибыл в Михайловское 9 августа 1824 года. Максимальный срок — пять месяцев. А как раз для «легкого», «физиологического» сближения много времени не требовалось, особенно для такого мастера в любовных делах, каким был Пушкин».
«При своем внимании — как представляет себе Щеголев в подробностях сцену, описываемую Пущиным? Фигурка девушки привлекла к себе внимание Пущина — чем? Своей необычайной красотою, изяществом? Какова была «шаловливая мысль» Пущина, которую прозрел Пушкин? Неужели такая: «надеюсь, ты такой красотки не пропускаешь своим вниманием»? И Пушкин ему в ответ: «дурака нашел! Конечно, не пропускаю!» Неужели это соответствует стилю отношений между Пущиным и Пушкиным при встрече их в Михайловском?»
Вот это называется, озарило! Ну, вопросы, направленные по моему адресу и повергающие Вересаева в недоумение, можно отставить; в моем объяснении отрывка Пущина даны простые и исчерпывающие ответы, построенные исключительно на правильном чтении и толковании текста. Попробую теперь подойти к существу открытия Вересаева и воспользуюсь соображениями вне текста, так сказать, со стороны. Итак, девушка была беременна, что Пущин сразу и заметил. Молодая команда, среди которой важно прогуливалась няня с чулком, была немногочисленна. Дворовых девушек в сельце Михайловском было немного; если всех-то девиц сосчитать, пользуясь ревизскими сказками VII ревизии 1816 года, так их наберется в 1824–1925 годах в возрасте от десяти до тридцати лет 8 человек: Агафья, Анны Ивановой дочь, двадцати одного года, да Аграфена, Михаилы Григорьева, девятнадцати лет, да Дарья, вдовы Степаниды Петровой, — двадцати семи лет, да Василиса, племянница вдовы Ульяны Григорьевой, — двадцати семи лет, да Ольга, дочь Ивана Максимова, — четырнадцати лет, да другая Ольга, Михаилы Иванова, девятнадцати лет, да девчонки по одиннадцатому году — Катерина, Егора Федорова дочь, и сестра Дарьи — Анна. Может быть, еще прибавить двух-трех. Вот и вся команда. Пущин, как вошел, так тотчас, так тотчас и заметил беременную девушку. Если никогда не видал ее раньше и тотчас заметил, значит, внешние признаки бросались в глаза, живот выдавался даже под крестьянским сарафаном, как известно, форм не облегавшим, а скрывавшим их. На каком же месяце Пущин застиг беременную девушку? Вересаев правильно приводит даты приезда Пушкина в Михайловское, 9 августа 1824 года, и посещения Пущина, 11 января 1825 года, и устанавливает пятимесячный срок беременности для девушки, исходя, очевидно, из непреклонного убеждения, что первым делом Пушкина по прибытии в Михайловские сени было растление крепостной девицы. Как это, однако, соответствует психическому состоянию, в котором пребывал Пушкин в первые дни жизни в Михайловском!
…Слезы, муки,
Измена, клевета, все на главу мою
Обрушилося вдруг… Что я, где я? Стою,
Как путник, молнией постигнутый в пустыне,
И все передо мной затмилося!
Но пусть точка в точку пять месяцев, если этого желает пушкинист Вересаев! Но врач Вересаев сочтет ли возможным утверждать, что не акушер, не медик, а просто молодой человек, вроде Пущина, может сразу по первому взгляду опознать беременность пяти месяцев, да еще женщины, рожающей в первый раз, да еще в таких условиях, в каких находился Пущин? Нет, пятимесячная беременность не может быть опознана не специалистом — этот решительный ответ я получил от целого ряда практиков-гинекологов. А если отойти от максимализма Вересаева и считать, что Пушкин и не сразу, и не в первые дни по приезде занялся любовными делами с крестьянской девой, то тогда Вересаеву пришлось бы исчислять беременность не пяти, а всего лишь на пятом месяце, а в это время только по внешним признакам, без осмотра, не разберется и акушер. А раз это так, раз врач побивает пушкиниста, то аннулируется и открытие Вересаева, исключается всякая возможность иного толкования рассказа Пущина, кроме простого и ясного. А затем надо сказать начистоту. Помещичий уклад нам известен: ежели бы беременность крепостной девки бросалась сразу в глаза, как она бросилась Пущину — Вересаеву, то эта «тяжелая» девушка уже не сидела бы среди дворовых швей и не кидалась бы в глаза своим «срамом». Этот срам уже был бы покрыт так, как он был покрыт в 1826 году. Толкование Вересаева просто вздорно, но, однажды вздернув себя на дыбы, он продолжает оставаться в сем неудобном положении.
Столь же натянуто и объяснение, предложенное Вересаевым дальнейшим строкам рассказа Пущина: «Настало время обеда. Алексей (человек Пущина) хлопнул пробкой, начались тосты за Русь, за лицей, за отсутствующих друзей и за «нее». Незаметно полетела в потолок и другая пробка. Попотчевали искрометным няню, а всех других хозяйской наливкой. Все домашние несколько развеселились». Надо перечесть эти строки непредубежденно и просто. Все просто и ясно, содержание этих строк не вызывает сомнений и не требует комментарий. Все было так, как описывал Пущин. Обедали — не в девичьей, конечно; за столом были только друзья — Пущин и Пушкин; за обедом хлопотала и суетилась няня. Служил человек Пущина — Алексей. Открыли бутылку — одну, другую шампанского, выпили за Русь (тост принципиальный — за Русь; он включал тост и за свободу), за лицей, друзей и за «нее». Все было понято без слов, так же, как раньше при встрече в девичьей. За «нее» — героиню любовного приключения! За стольких героинь пили раньше друзья. Няню угостили тут же шампанским и послали — то ли няню, то ли Алексея — в девичью, потчевать девушек хозяйской наливкой. Чего проще, чего действительнее эта картина!
Толкование Вересаева поистине похоже на «самое фантастическое притягивание за волосы невозможных фактов, которые хотя бы с самыми вопиющими натяжками можно было» выставить против Щеголева. Стоит просмаковать густо глубокомысленный комментарий Вересаева.
«Тост, между прочим, — за «нее». Кто это «она»?»
…Просто и ясно, но Вересаев погружается в задумчивость…
«Здесь можно разуметь либо «свободу» (ср. в послании к В. Л. Давыдову: «за здоровье тех (неаполитанских карбонариев) и той (свободы) до дна, до капли выпивали)».
…Какое парение в высоту! и даже с ученой обстановочкой, даже с «притягиванием за волосы цитат». Вересаев чувствует, что парение излишне, не помогает…
«Либо, если искать женщину…»
…Так-то ближе к делу. Вересаев выходит из задумчивости, ищет женщину… готов искать где угодно, лишь бы не за стеной…
«…то всего вероятнее — графиню Воронцову»
…придумал! Но почему? Почему не Ризнич, не Раевская? Двоеточие готовит объяснение…
«Пушкин, по сообщению Пущина, говорил ему, что приписывает удаление свое из Одессы козням графа Воронцова из ревности».
…Отсюда все же далеко до тоста «за нее» — за Воронцову. Нужен вольт, и Вересаев его делает…
«…значит, посвятил Пущина в тайну своих отношений с Воронцовой».
…Новый дар Вересаева пушкиноведению! Откуда же значит? Обращаемся к источнику, к подлинному тексту рассказа Пущина.
«Пушкин сам не знал настоящим образом причины своего удаления в деревню: он приписывал удаление из Одессы козням графа Воронцова из ревности; думал даже, что тут могли действовать смелые его бумаги по службе, эпиграммы на управление и неосторожные частые его разговоры о религии. Мне показалось, что он вообще неохотно об этом говорил; я это заключил по лаконическим отрывистым его ответам на некоторые мои спросы, и потому я просил оставить эту статью, тем более, что все наши толкования ни к чему не вели, а только отклоняли нас от другой, близкой нам беседы». Ну, по совести, ведь никак нельзя из этих строк вывести утверждение, «что Пушкин посвятил Пущина в тайну своих отношений с Воронцовой». А Вересаев с бесцеремонной неосторожностью это делает, но ведь это значит только «самый откровенный импрессионизм, самое безудержное фантазирование»! Дальше идут критические упражнения или, вернее, восклицания Вересаева…
«Щеголев этот тост за «нее» толкует, как тост за ту дворовую девушку-швею, которая привлекла к себе внимание Пущина».
…Доносится вопль из критической пустыни Вересаева…
«Вещь, совершенно немыслимая ни в психологическом, ни в бытовом отношении».
…Такому абсолютному утверждению нужны же какие-нибудь фактические подкрепления. Вересаев требует их от меня!..
«Хотя бы Щеголев обратил внимание на такую деталь: «попотчевали искрометным няню, а всех других хозяйскою наливкою». Пьют за нее шампанское, а самой ей наливают наливку! Тост совершенно невозможный, если мы реально представим себе Пушкина и крепостную девушку-швею за пяльцами».
…Нет, не могу дать подкрепления Вересаеву. Ничего невозможного, ничего странного в этой детали не вижу. Да, в барской комнате пьют господа шампанское, а в девичью, где среди швей сидит и она, посылают наливку. Ничего не поделаешь! Пушкин не пригласил ее к столу, а тост был за нее, за отсутствующую. Все между Пущиным и Пушкиным было понято без всяких слов. Хотя бы Вересаев обратил внимание на такую деталь: шампанское привез Пущин и захватил он в Острове всего три бутылки: две распили за обедом, одну за ужином. Хотя бы Вересаеву пришла на помощь «хорошая художественная выдумка», но и этого не случилось…
Итак, рассказ Пущина не дает оснований к заключению, что Пущин имел дело с первой живой брюхатой грамотой; становится легче, и, значит, Вересаев не лишил нас логической возможности думать, что Пущин в январе 1825 года видел ту девушку, которую через год Пушкин отослал беременной. Вопреки «чреватому» толкованию Вересаева мне именно кажется (увы! только кажется, а утверждать не смею!), что Пущин застал именно начальный момент любовного приключения, быть может, еще и не разрешенного физиологически.
Но что же нам делать с этими давно известными сообщениями? Как нам вставить в биографию поэта этот крестьянский роман? Биографы и исследователи самым решительным образом обходили этот момент жизни Пушкина, просто отмахиваясь рукой… не то по чувству целомудрия, хотя бы и лицемерному, не то в силу досадливого и неприятного сознания социальной неправды. Впрочем, есть один писатель по пушкинским вопросам, так сказать, пушкинист-импрессионист, который вошел в пространный анализ этого романа и пришел к нелепым выводам: это — В. Ф. Ходасевич в его книге «Поэтическое хозяйство Пушкина». О его неосновательных соображениях я еще буду говорить дальше, а пока приведу лишь сделанную им общую характеристику пушкинского романа: «Можно предположить лишь то, что со стороны Пушкина было легкое увлечение с несомненной чувственной окраской — типичный роман молодого барина с пригожей крепостной девушкой. Вряд ли также будет ошибкою, если допустим, что роман носил некоторый отпечаток сельской идиллии, отчасти во вкусе XVIII столетия, и слегка походил на роман Алексея Ивановича Берестова с переодетой Лизой Муромской в «Барышне-крестьянке». Почти такую же оценку дает и другой писатель по пушкинским вопросам П. К. Губер: «Это был типический крепостной роман — связь молодого барина с крепостной девкой».
Я никак не могу согласиться с такой характеристикой. Если брат и интимные друзья Пушкина ни словом не обмолвились о крестьянском романе поэта, так только потому, что, коснея в своих классовых дворянских чувствах, они полагали пустяшной и не достойной даже мимолетного упоминания связь барина со своей крепостной и считали, что связь исчерпывается лишь моментом физиологическим и не дает оснований к надстройкам романтическим. А кроме того, сам Пушкин довольно тщательно укрывал от посторонних взоров эту любовную историю, да и в рукописях своих он оставил слишком мало высказываний, относящихся к этому моменту, но все же тем немногим, что он оставил, следует воспользоваться. Рассказать о жизненной правде в этом эпизоде для Пушкина было бы так же трудно, как писать мемуары. «Писать мемуары заманчиво и приятно. Никого так не любишь, как самого себя. Предмет неистощимый. Но трудно. Не лгать — можно; быть искренним — невозможность физическая. Перо иногда остановится, как с разбега перед пропастью, — на том, что посторонний прочел бы равнодушно».
Против легкого характера увлечения Пушкина говорит самая длительность связи. Начальный момент романа, по свидетельству Пущина, падает на январь 1825 года или даже на декабрь 1824 года, и только в мае следующего года Пушкин отпускает или отсылает девушку в период беременности, еще незаметной для окружающих. Из сообщения Вяземского можно заключить, что отец и семья, с которыми ехала девушка через Москву в Болдино, еще не знали о грехе дочери. Итак, год с лишком тянулась связь барина с крестьянкой, и никак нельзя характеризовать ее, как легкое увлечение. Для кого угодно, но не для Пушкина это увлечение могло быть легким. В поэзии Пушкина совесть говорила властным языком, и мотив раскаяния, покаяния часто звучал в его художественном творчестве. С необычайной силой запечатлен этот мотив в стихотворении «Когда для смертного умолкнет шумный день…»:
В то время для меня влачатся в тишине
Часы томительного бденья:
В бездействии ночном живей горят во мне
Змеи сердечной угрызенья.
Мечты кипят; в уме, подавленном тоской,
Теснится тяжких дум избыток;
Воспоминание безмолвно предо мной
Свой длинный развивает свиток: —
И, с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.
А ведь это он, Пушкин, написал патетический протест против крепостной действительности!
Но мысль ужасная здесь душу омрачает:
Среди цветущих нив и гор
Друг человечества печально замечает:
Везде невежества губительный позор.
Не видя слез, не внемля стона,
На пагубу людей избранное судьбой.
Здесь барство дикое, без чувства, без закона,
Присвоило себе насильственной лозой
И труд, и собственность, и время земледельца;
Склонясь на чуждый плуг, покорствуя бичам,
Здесь рабство тощее тащится по браздам
Неумолимого владельца.
Здесь тягостный ярем до гроба все влекут,
Надежд и склонностей в душе питать не смея;
Здесь девы юные цветут
Для прихоти развратного злодея…
Нельзя не подчеркнуть, что в первой части этого стихотворения Пушкин описывает как раз Михайловское таким, каким оно виделось ему с балкона господского дома:
…Люблю сей темный сад,
С его прохладой и цветами,
Сей луг, уставленный душистыми скирдами,
Где светлые ручьи в кустарниках шумят.
Везде передо мной подвижные картины:
Здесь вижу двух озер лазурные равнины,
Где парус рыбаря белеет иногда,
За ними — ряд холмов и нивы полосаты,
Вдали — рассыпанные хаты,
На влажных берегах бродящие стада,
Овины дымные и мельницы крылаты…
В этой обстановке и разыгрывался роман Пушкина с юной крестьянской девой. И обстановка, и социальное неравенство не могли не напоминать Пушкину его же слов о помещичьей прихоти и не могли не усложнить его чувства. Недаром и наблюдательный Пущин отнесся к роману своего друга с большей чуткостью и осторожностью, чем Вересаев и Ходасевич. Пущин боялся оскорбить Пушкина неуместным намеком, а Пушкин, поняв, что Пущин догадался, улыбнулся значительно. А потом они пили за «нее». И по этим соображениям нельзя свести этот роман к физиологическому инстинкту, оголенному от всякой романтики. Не для помещичьей же прихоти расцветала крестьянская девушка над пяльцами, под наблюдением няни? А может быть, и для прихоти! А может быть, для прихоти только поначалу?
Пушкин углублялся в самого себя и писал «Онегина». На рубеже 1824 и 1825 годов в главе четвертой «Онегина» Татьяна, выслушав урок Онегина, увядает, бледнеет, гаснет, а Онегин? Онегин, как и Пушкин, еще в деревне, и, возвращаясь к Онегину, Пушкин описывает собственную деревенскую жизнь. «В 4-й песне Онегина я изобразил свою жизнь», — признавался Пушкин Вяземскому:
Прогулки, чтенье, сон глубокой,
Лесная тень, журчанье струй,
Порой белянки черноокой
Младой и свежий поцелуй,
Узде послушный конь ретивый,
Обед довольно прихотливый,
Бутылка светлого вина,
Уединенье, тишина:
Вот жизнь Онегина святая…
По правде жизни следовало бы дальше показать деревенские интимности и эту самую белянку черноокую, и что вышло у Онегина с этой черноокой белянкой, помимо младых и свежих поцелуев. Ну, Татьяну отчитал, отвергнул, а белянку соблазнил… но Пушкин предпочел не развивать вскользь брошенного намека.
Нам необходимо заглянуть еще и в финляндскую повесть Баратынского, названную по имени героини «Эдой». Соблазненную девушку, отосланную в Болдино, Пушкин называет «моей Эдой», но что общего между Эдой и девушкой из Михайловского, какие основания были у Пушкина для сравнения? Эда Баратынского — финка, отца простого дочь простая, блиставшая красой лица, души красой, «добренькая» Эда. Герой романа — русский офицер. Эда любит гусара, но боится его, боится ему отдаться. — «Нам строго, строго не велят дружиться с вами, говорят, что вероломны, злобны все вы, что вас бежать должны бы девы, что как-то губите вы нас, что пропадешь, когда полюбишь, и ты, — я думала не раз, — ты, может быть, меня погубишь». Поэма — психологическая история обольщения Эды. Герой, не любя, увлекает Эду к падению.
Питомец буйного веселья
В пустыне скучной заключен,
За милой Эдой вздумал он
Поволочиться от безделья.
Герой владел хладным искусством любовной ласки, гордился жалкою наукой обманов:
Едва пора самопонятья
Пришла ему; наперерыв
Влекли его к себе в объятья
Супруги, бывшие мужей
Чресчур моложе, иль умней.
И жадно пил он наслажденье,
И им повеса молодой
Избаловал воображенье,
Не испытав любви прямой.
Эда уступила хладному искусству, ответила горячей любовью; но гусар ушел в поход, и Эда не вынесла разлуки: «кручина злая ее в могилу низвела». Баратынский заставляет своего героя измениться. Похоть первоначальная превращается в искреннее чувство… Он тронут был ее любовию невинной:
Увы, мучительное чувство
Его тревожило потом!
Не раз гусарским языком
Он проклинал свое искусство;
Но чаще, сердцем увлечен,
Какая дева, думал он,
Ее прелестней в поднебесной?
Душою проще и нежней?
И провиденья перст чудесной
Он признавал во встрече с ней;
Своей подругой неразлучной
Уж зрел ее в мечтах своих;
Уже в тени дерев родных
Вел с нею век благополучной…
Поэма Баратынского понравилась Пушкину необычайно. Прочел он ее в феврале 1826 года, когда плоды его собственного романа уже сказались. «Что за прелесть эта Эда! Оригинальности рассказа наши критики не поймут. Но какое разнообразие! Гусар, Эда и сам поэт — всякий говорит по-своему. А описания финляндской природы! А утро после первой ночи! А сцена с отцом! — чудо!» — писал Пушкин Дельвигу 20 февраля 1827 года. Немного позже, набрасывая в черновой тетради критические заметки о Баратынском, Пушкин старался уяснить, в чем прелесть поэмы, столь замечательной оригинальной своей простотой, и останавливался на изображении Эды.
«Перечтите сию простую, восхитительную повесть: вы увидите, с какою глубиною чувства развита в ней женская любовь. Посмотрите на Эду после первого поцелуя предприимчивого обольстителя:
Взор укоризны, даже гнева
Тогда поднять хотела дева,
Но гнева взор не выражал.
Веселость ясная сияла
В ее младенческих очах…
Она любит, как дитя, радуется его подаркам, резвится с ним, беспечно привыкает к его ласкам… Но время идет. Эда уже не ребенок:
Своею негою страшна
Тебе волшебная весна.
Не слушай птички сладкогласной!
От сна восставшая, с крыльца
К прохладе утренней лица
Не обращай, и в дол прекрасной
Не приходи…
Какая роскошная черта! Как весь отрывок исполнен неги!»
Аналогия несомненна: Эда и гусар, Пушкин и крестьянская девушка. От изысканных одесских романов, от блистательных светских красавиц, от аляповатых и претенциозных помещичьих дочек — к простой, милой, доброй девушке.
Я признаюсь — вечернею порой
Милее мне смиренная девица —
Послушная, как агнец полевой.
Тема обольщения невинной девушки развита в «Сцене из Фауста» с трагическим углублением. Фауст у Пушкина — герой скучающий и размышляющий: размышленье — скуки семя. Один момент — и Фауст вспомнил чистое пламя любви и чудесный сон первой встречи, но Мефистофель беспощадно разрушает иллюзию Фауста:
Не я ль тебе своим стараньем
Доставил чудо красоты,
И в час полуночи глубокой
С тобою свел ее?
Когда красавица твоя
Была в восторге, в упоенье,
Ты беспокойною душой
Уж погружался в размышленье
(А доказали мы с тобой,
Что размышленье — скуки семя),
И знаешь ли, философ мой,
Что думал ты в такое время,
Когда не думает никто?
Ты думал: агнец мой послушной
Как жадно я тебя желал!
Как хитро в деве простодушной
Я грезы сердца возмущал!
Любви невольной, бескорыстной
Невинно предалась она…
Что ж грудь моя теперь полна
Тоской и скукой ненавистной?
На жертву прихоти моей
Гляжу, упившись наслажденьем,
С неодолимым отвращеньем…
Так вот на какие трагические, безутешные размышления могло навести Фауста — Онегина — Пушкина разрушение девичьей невинности? Но прихоть — да, скажем, прихоть — удовлетворена, а связь длится, и прихоть перестает быть прихотью, и физиологический инстинкт, как у героя Эды, осложняется переживаниями социального порядка. Какое же место заняла связь с крестьянской девушкой, продолжавшаяся свыше года, в жизни Пушкина — в истории его любовного чувства и в его творчестве? Да заняла ли? На последний вопрос должно ответить утвердительно, хотя бы на основании уже приведенных соображений. Труднее ответить на первый вопрос, определить место.
Чем могло питаться любовное чувство Пушкина в 1825 году, когда, укрытый от всех взоров, развивался его роман в Михайловском? Скажем прямо: Пушкин не был моногамистом, и одновременно он мог питать страсть к нескольким объектам. Вспомним «Дориду».
В ее объятиях я негу пил душой;
Восторги быстрые восторгами сменялись.
Желанья гасли вдруг и снова разгорались…
Я таял; но среди неверной темноты
Другие милые мне виделись черты,
И весь я полон был таинственной печали,
И имя чуждое уста мои шептали.
Кавказский пленник чувствовал такую же любовную раздвоенность:
В объятиях подруги страстной
Как тяжко мыслить о другой!
Но раздваивался Пушкин в любовном чувстве не только между действительностью и воспоминанием, но и между сосуществующими объектами вожделения. В 1825 году, кроме Михайловского, такие объекты могли оказаться только в Тригорском.
О романах Пушкина с тригорскими барышнями — да чуть не со всеми — рассказывают все биографы поэта. Биографами в их совокупности взяты под сомнение все существа женского пола свыше 14 лет, пребывавшие в Тригорском. Сама хозяйка, П. А. Осипова, милая, смешная, оригинальная, маленькая полная женщина 43 лет, вдовевшая с февраля 1824 года, и дочери ее — двадцатипятилетняя Анна Николаевна, сентиментальная, тоскующая, страдающая, болтливая и неглубокая, с растрепанными височками, которые не шли к ее круглому лицу, — и пятнадцатилетняя Евпраксия, на глазах Пушкина расцветавшая из подростка тоже в женщину, с тонкой талией, в золотистых кудрях на полных склонах белых плеч — любви приманчивый фиал, — и девятнадцатилетняя падчерица П. А. Осиповой Александра Ивановна, Алина, девушка пылких чувств и легко возбуждающегося воображения, — и одна племянница, Анна Ивановна, Нетти, нежная, томная, истеричная («вот это женщина!» — слова Пушкина), — и, наконец, другая племянница, Анна Петровна Керн, о которой надо сказать несколько слов особо. Все эти девушки Тригорского отдали дань сердечных увлечений поэту, — «я нравлюсь юной красоте несытым бешенством желаний», говорит о себе Пушкин — все они разновременно были влюблены в Пушкина, но он только снисходил, оставался только зрителем и наблюдателем любовного быта Тригорского даже и тогда, когда все думали, что он без оглядки плывет по волнам этого быта. Правда, и он не обошел своим вниманием ни одной из девушек. Если попытаться внести хронологию в любовную историю Тригорского, то надо, кажется, разбить ее на следующие периоды. Любовные фарсы, потехи падают на первый период — на 1824 год: больше смеха, чем пылких чувств. Нетти занимает воображение Пушкина в марте 1825 года, в начале 1826 года Пушкин влюбил в себя Анну Николаевну, летом 1826 года предметом невинных стихов стала Евпраксия, и где-то посредине путешествие в Опочку и речи в уголку вдвоем с пылкой и страстной Сашенькой Осиповой.
В последнее время любовный быт пушкинской эпохи нашел строгого судью в Вересаеве, судью, но не толкователя. С наивностью, неуместной для судьи, положился Вересаев на свидетельские показания Алексея Вульфа, сына Осиповой, приятеля, друга и ученика Пушкина в любовном деле. Действительно, в историю любовных нравов свидетельства Вульфа вносят яркие и поразительные подробности. Откровенно описывал Вульф, в чем состояли его, Вульфа, романы с девушками. Он, видите ли, проводил их через все наслаждения чувственности, но они оставались девушками; он незаметно от платонической идеальности переходил до эпикурейской вещественности, оставляя при этом девушек добродетельными. Врач по специальности, Вересаев отмечает патологические результаты: у Вульфа постоянные головные боли, которые он сам приписывал «густоте крови», а девушка то и дело «нездорова и грустна». И всем методам платонической любви, по мнению Вересаева, обучал Вульфа не кто иной, как Пушкин. Но при чем тут Пушкин? Таков любовный быт той эпохи с неподвижным и жестким брачным укладом, когда разрешенный материалистически роман в помещичьей среде влек неминуемый брак со всеми экономическими последствиями. И, кроме того, помещичий сынок, перенимавший с Запада моды, брал оттуда и образцы любовных сближений. Пушкин — сын своего времени, и не приходится серьезно говорить о нем, как о Мефистофеле, а о Вульфе, как о Фаусте. Да, Вульф видел в Пушкине не столько учителя, сколько соперника, и не доказано, что Пушкин в своем обращении с сестрами и кузинами своего ученика в науке нежной страсти шел по тому же пути. По крайней мере, мы не слышим ни об одной жалобе на «густоту крови».
Вересаев не признал в Вульфе холодного ремесленника любви. Нет сомнения, и Пушкин хорошо знал ремесло любви, но ведь в Михайловском, в эпоху тригорских романов, Пушкин писал:
Разврат, бывало, хладнокровной
Наукой славился любовной,
Сам о себе везде трубя,
И наслаждаясь не любя.
Но эта важная забава
Достойна старых обезьян
Хваленых дедовских времен:
Ловласов обветшала слава…
Но ясно, во всяком случае, как бы далеко ни заходил Пушкин в своем любовном быту, тригорские романы (даже и по Вересаеву) не получали физического разрешения, и девичьей чести обитательниц Тригорского урону не было.
Особо надо сказать об увлечении Пушкина, оставившем, по силе чувства, далеко позади все тригорские романы с Аннетами, Зизи, Алинами. Летом 1825 года в женском цветнике Тригорского появилась еще одна племянница, совершенно прелестная, двадцатипятилетняя красавица Анна Петровна Керн, взволновавшая чувственность Пушкина до пределов. «Как можно быть вашим мужем? Я не могу себе составить об этом представления, так же, как и о рае», — писал он ей. И когда она находилась от него на расстоянии 400 верст, он в воображении переживал страсть. При одной мысли о будущей встрече с ней, у него билось сердце, темнело в глазах и истома овладевала им. И он писал: «Теперь ночь, и ваш образ чудится мне, полный грусти и сладострастной неги, — я будто вижу ваш взгляд, ваши полуоткрытые уста… Я чувствую себя у ног ваших, сжимаю их, чувствую прикосновение ваших колен, — всю кровь мою отдал бы я за минуту действительности…» Казалось бы, такая страсть в действительности должна иметь неизбежное увенчание, но Пушкин вел себя, как 14-летний мальчик, был робок, застенчив и — странная вещь, непонятная вещь! — не довел свою любовную схватку до увенчания, а ведь как легко, без тоски, без думы роковой овладел молодой Вульф своей прелестной кузиной, а ведь к Анне Петровне Керн подходил бы эпитет, данный Языковым своей любви: res publica![5]
Скажем прямо. Припадок влюбленности, пережитый Пушкиным во время пребывания Керн в Тригорском в июне — июле 1825 года, не нашел физиологического разрешения и дал поразительный эффект только в творчестве: 19 июля Пушкин вручил Керн автограф — «Я помню чудное мгновенье». И только года через три, когда праздник встречи, праздник пробуждения души и упоительного биения сердца стал далекими буднями и гению чистой красоты был дан эпитет вавилонской блудницы, инстинкт вступил в свои права, и где-то, как-то вышел случай, и Пушкин на момент овладел Анной Петровной… с божьей помощью.
…Чувственные возбуждения в Тригорском достигали высоких градусов и не находили здесь разрешения… Страстный темперамент Пушкина, бешенство желаний, невероятные взрывы ревности нам известны — особенно в период жизни на юге. Но мы не знаем о таких проявлениях чувственного возбуждения в его жизни в 1824–1825 годах. О припадках ревности, похожих на чуму, мы не слышали за это время. Ревность к Керн была больше в письмах, чем в действительности. Никогда чувственная жизнь Пушкина не протекала в столь нормальных условиях, как в этот год — в 1825-й. Но здоровая, нормальная любовь, удовлетворявшая его жадную чувственность, была в Михайловском, а не в Тригорском. Здесь, в Михайловском, жила милая и добрая крестьянская девушка, подарившая и девичью честь, и все свое чувство человеку, для нее необыкновенному. Ни в одном своем романе Пушкин не был так далек от припадков ревности, как в этом. И любовные отношения с девушкой, невинной как агнец полевой, были совсем свободны от приторных особенностей тригорских романов.
Кого не утомят угрозы,
Моленья, клятвы, мнимый страх,
Записки на шести листах,
Обманы, сплетни, кольца, слезы.
Надзоры теток, матерей
И дружба тяжкая мужей!
Кстати, я забыл сообщить, что о девушке мы можем сказать больше даже на основании данных, уже нам известных. Мы знаем ее отца. Это не раз упоминавшийся мною доверенный С. Л. Пушкина, приказчик села Михайловского, Михаил Иванович Калашников. Ведь это он и был назначен С. Л. Пушкиным в управляющие села Болдина. Назначение состоялось в январе 1825 года, а через год с лишним — в мае 1826 года — это он перевозил свое семейство, а в его составе и свою дочь, в Болдино. Об ее грехе он еще не знал.
Могу с точностью назвать ее имя. В ревизской сказке, поданной в 7-ю ревизию в марте 1816 года, среди дворовых сельца Михайловского на первом месте вписан Михайло Иванов с семьей — женой, пятью сыновьями и единственной дочерью, которой было в момент записи десять лет. Имя ее — Ольга.
Итак, Ольга, Ольга Михайловна, дочь Калашникова.
И еще кстати. Не лишнее указать, что в одном из так называемых донжуанских списков Пушкина среди женских имен, близких Пушкину, названо и имя Ольги. Кто Ольга, не выяснили исследователи донжуанского списка. В исследованном ими любовном календаре даже имени такого не было. Теперь оно появляется.
Роман развивался в отсутствие отца, а покровительницей романа была, конечно, няня, свет Родионовна. Она жила в таком близком общении со своим питомцем, что уж никак не могла не заметить, на кого направлены вожделеющие взоры ее питомца. Пушкин слышал ее тяжелые шаги за стеной и чувствовал ее кропотливый дозор. Ее «простые речи, и советы, и укоризны, полные любви» утешали Пушкина.
Ох, эта Арина Родионовна! Сквозь обволакивающий ее образ идеалистический туман видятся иные черты. Верноподданная не за страх, а за совесть своим господам, крепостная раба, мирволящая, потакающая барским прихотям, в закон себе поставившая их удовлетворение! Ни в чем не могла она отказать своему неуимчивому питомцу. «Любезный друг, я цалую ваши ручки с позволения вашего сто раз, и желаю вам то, чего и вы желаете…» — читаем в ее письме, которое писали под ее диктовку в Тригорском (а тригорские барышни еще от себя поправляли!). Семидесятилетняя старушка любила молодежь, любила поболтать, порассказать о старине в назидание и поучение, не прочь была даже от бокала вина на молодой пирушке.
Выпьем, добрая подружка
Бедной юности моей!
Выпьем с горя; где же кружка?
Сердцу будет веселей!
О старой няне идет речь в стихах Пушкина. И Языков воспевал ее и пиры в ее присутствии в комнате Пушкина.
С каким радушием — красою древних лет —
Ты набирала нам затейливый обед!
Сама и водку нам, и брашна подавала,
И соты, и плоды, и вина уставляла
На милой тесноте старинного стола…
Ты занимала нас, добра и весела.
Про стародавних бар пленительным рассказом;
Мы удивлялися почтенным их проказам.
Мы верили тебе, — и смех не прерывал
Твоих бесхитростных суждений и похвал.
Свободно говорил язык словоохотный,
И легкие часы летели беззаботно.
И еще в другом стихотворении Языкова любопытное описание домашнего быта Пушкина:
Вот там — обоями худыми
Где-где прикрытая стена,
Пол нечиненный, два окна
И дверь стеклянная меж ними;
Диван под образом в углу,
Да пара стульев; стол украшен
Богатством вин и сельских брашен.
И ты, пришедшая к столу, —
Мы пировали, — не дичилась
Ты нашей доли — и порой
К своей весне переносилась
Разгоряченною мечтой.
Любила слушать наши хоры,
Живые звуки чуждых стран,
Речей напоры и отпоры
И звон стакана о стакан.
...........................................
Шумней, удалая пирушка!
Садись-ка, добрая старушка.
И с нами бражничать давай.
Длинные зимние вечера Пушкин коротал с подругой своей бедной юности. Она рассказывала ему сказки. Так и кажется (вот для этого предположения у меня нет данных, но уж очень оно напрашивается!), так и кажется, что рядом тут же сидит и дочка приказчика Михаилы, которую Пущин сразу отличил среди крепостных швей. Только при покровительстве няни могла длиться связь Пушкина с Ольгой Михайловой: в узкой ограниченности барского дома и усадьбы от няни не укрылось бы ни одно вожделение любезного ее сердцу питомца.
В конце февраля, в начале марта случилась история, которая, по всей видимости, имеет отношение к интимным делам Пушкина. Он писал в это время брату: «У меня произошла перемена министерства: Розу Григорьевну (экономку, назначенную матерью) я принужден был выгнать за непристойное поведение и слова, которых я не должен был вынести. А то бы она уморила няню, которая начала от нее худеть. Я велел Розе подать мне счеты… Велел перемерить хлеб и открыл некоторые злоупотребления… Впрочем, она мерзавка и воровка. Покамест я принял бразды правления». Конечно, воровство Розы играло последнюю роль, а главное — слова, которые Пушкин не должен был вынести, и обида няне. Ушла Роза, которая могла быть свидетельницей романа. Остались сам барин, да няня, да девушка.
От работы над записками Пушкин перешел в Михайловском к работе над художественным воплощением исторических событий — над «Борисом Годуновым». У него было спокойное настроение — необходимое условие плодотворной творческой работы. «Для вдохновенья нужно сердечное спокойствие», — проговорился однажды Пушкин Плетневу. Когда у него не было спокойствия, он не мог отдаваться порывам вдохновения. «Вообрази, что до сих пор не написал я ни строчки, а все потому, что неспокоен». В 1825–1826 годах в Михайловском Пушкин работал с творческим увлечением, необычайно радостно. Окончив работу, он веселился, как ребенок. Он перечел свою трагедию вслух, один, и бил в ладоши и кричал: «Ай да Пушкин, ай да сукин сын!» Создание Бориса Годунова предполагает особенные условия творчества: спокойное, удовлетворенное состояние духа, устранение мелких раздражающих моментов и в области интимной спокойное чувство любви, находящей ответное удовлетворение. Окончательная отделка Годунова падает на ноябрь месяц 1825 года, а в начале мая, т. е. через пять месяцев, Ольга Калашникова уже стала живой брюхатой грамотой, отосланной к Вяземскому, но особенность ее положения еще не бросалась в глаза.
Пушкин олицетворял свою музу в своих героинях. Между прочим, в восьмой главе «Онегина» муза является уездной барышней, «с печальной думою в очах, с французской книжкою в руках». Я напомню еще одно олицетворение. Пусть оно и заимствовано, но ведь Пушкин относился к переводам вполне субъективно и выбирал оригиналы, созвучные своей жизни и творчеству:
О, боги мирные полей, дубрав и гор,
И гений и стихи ваш любят разговор.
Меж ними я нашел и Музу молодую.
Подругу дней моих невинную, простую —
Но чем-то милую, — не правда ли, друзья?
Набросок не окончен, и если уж искать автобиографических приурочений, то нечего далеко ходить. Ни к кому другому, кроме как к невинной, простой, милой и доброй Ольге Калашниковой, нельзя отнести это приурочение. Оживленная лучом вдохновения и славы, молодая крестьянская девушка, с которой Пушкин жил в 1825 году, оставила обаяние своей невинности и простоты в творчестве Пушкина, хотя бы в спокойной простоте трагедии о Борисе Годунове, в той простоте, к которой, как к идеалу, движется дальше пушкинское творчество.
Перед нами две чашки весов. Бросьте на одну все тригорские романы с совершенно ничтожными, изломанными, исковерканными воспитанием помещичьими дочками и племянницами, а на другую — вот этот крестьянский роман, это сожительство барина с крестьянкой. Боюсь, что тригорская чашка пойдет быстро вверх. Михайловский роман прочнее, здоровее, в нем больше земли.
Конечно, при нашем скудном состоянии источников нет возможности точно определить значение крестьянской любви в жизни и творчестве Пушкина. Вопреки Вересаеву, мы утверждаем только, что свести ее к проявлениям оголенного физиологического инстинкта мы не имеем права. Недаром тема крестьянской любви интересовала Пушкина, как материал для художественной обработки. Герой ненаписанного романа, русский Пелам, переживает крепостную любовь. В одной из программ этого романа Пушкин записал: «Эпизоды (Уезжает в деревню. — Смерть отца его. — Эпизод крепостной любви)».
Во всяком случае, не мешает исследователям поразмыслить над поставленной мной проблемой, вникнуть поглубже в историю мужицкого романа, поискать новых материалов и параллелей. Как бы там ни было, как там ни называй, а существовала милая и добрая девушка. «Не правда ли, она очень мила?» — боязливо спрашивал Пушкин крепостного барина князя Вяземского: значит, ему-то, Пушкину, она казалась очень милой. И с этой очень милой женщиной Пушкин сожительствовал — долго ли, коротко ли — но сожительствовал, вплоть до того, что почувствовал ее матерью будущего его ребенка. Нельзя устранить со страниц биографии Пушкина Ольгу, Михайлову дочь.
Одна мелочь из михайловской жизни Пушкина. Если когда-либо Пушкин был «народником», так это в Михайловском. Не стану пользоваться воспоминаниями старожилов, приведу свидетельство, которому можно поверить, свидетельство современное, секретного агента Бошняка, известного предателя по делу декабристов. В июле 1826 года, по поручению начальства, он собрал сведения о Пушкине. «В Новоржеве от хозяина гостиницы Катосова узнал я, что на ярманке Святогорского Успенского монастыря Пушкин был в рубашке, подпоясан розовою лентою, в соломенной широкополой шляпе и с железною тростью в руке… Пробыв целый день в селе Жадрицах у отставного генерал-майора П. С. Пущина, в общих разговорах узнал я, что иногда видали Пушкина в русской рубашке и в широкополой соломенной шляпе; что Пушкин дружески обходился с крестьянами и брал за руку знакомых, здороваясь с ними; что иногда ездит верхом и, достигнув цели путешествия, приказывает человеку своему отпустить лошадь одну, говоря, что всякое животное имеет право на свободу… По прибытии моем в монастырскую слободу, при Святогорском монастыре состоящую, я остановился у богатейшего в оной крестьянина Столарева. На расспросы мои о Пушкине Столарев сказал мне, что Пушкин живет в 3½ верстах от монастыря, в селе Зуеве (Михайловском), где, кроме церкви и господского строения, нет ни церковнослужительских, ни крестьянских домов… Что Пушкин — отлично-добрый господин, который награждает деньгами за услуги даже собственных своих людей; ведет себя весьма просто и никого не обижает; ни с кем не знается и ведет жизнь весьма уединенную. Слышно о нем только от людей его, которые не могут нахвалиться своим барином».
Вот каким народолюбием заразился Пушкин в Михайловском. И в 4-й главе он описал наряд Онегина, иными словами, свой собственный наряд:
Носил он русскую рубашку,
Платок шелковый кушаком,
Армяк татарский нараспашку
И шапку с белым козырьком —
И только. Сим убором чудным,
Безнравственным и безрассудным,
Была весьма огорчена
Его соседка Дурина,
А с ней Мизинчиков…
Дворянам-помещикам не нравился наряд Пушкина. Наряд шокировал их, но крестьянской девице Ольге Михайловне Калашниковой, должно быть, нравился, и «барин-крестьянин» овладел ее любовным вниманием.
Роман оборвался в мае 1826 года. Калашникова была в обременении, а тут вышло так, что она должна была переезжать вместе с семьей в Болдино, куда за год до этого ее отец, крепостной человек Н. О. Пушкиной, был назначен управляющим. Таким образом, у нас нет даже оснований к утверждению, что Пушкин отсылал ее по собственной инициативе. Правда, он попытался было воспользоваться ее переездом и отвратить тот срам, который вот-вот должен был упасть на ее голову. Но князь Вяземский не вник по существу в интимное дело своего друга и оказался просто-напросто хладнокровным и рассудительным рабовладельцем и посоветовал Пушкину войти в сношения с отцом девушки. Почувствовав нежелание князя впутываться в это дело, Пушкин отмахнулся от него: «Ты прав — письмом улажу все дело». И опять у нас нет данных, писал ли Пушкин отцу девушки.
Переходим к дальнейшей истории крепостного романа Пушкина:
«Какова была дальнейшая судьба этого семейства, проезжавшего в мае 1826 года из Михайловского в Болдино, мы не знаем.
Дожила ли героиня истории до родов, благополучно ли родила, мальчика или девочку, где после жила и долго ли, что сталось с ребенком — ничего не известно. Ни в переписке Пушкина, ни в рассказах и бумагах его современников обо всем этом нет больше и намека, даже имя ее не сохранилось — и мать, и ребенок как в воду канули».
Эти слова принадлежат В. Ф. Ходасевичу. Он поставил ряд вопросов, заявил, что для ответов на эти вопросы нет данных, но не удержался при этом заявлении, пошел дальше, вступил в соблазнительную и опасную область предположений и покатился по наклонной плоскости. Вот фантастическая история, рассказанная им. Ходасевичу показалось, что судьба девушки, соблазненной Пушкиным, дала тему для «Русалки»:
«Если Пушкин взялся за «Русалку», — говорит он, — значит, она ему была не сюжетно, а внутренне важна и близка, значит, с этим сюжетом было для него связано нечто более интимное и существенное, чем намерение только состязаться с Краснопольским, автором «Днепровской русалки». Скажу прямо — «Русалка», как весь Пушкин, глубоко автобиографичная, она отражает историю с той девушкой, которую поэт «неосторожно обрюхатил».
«Русалка» — это и есть та беременная девушка, которую отослали рожать в Болдино князь Вяземский и сам Пушкин. Отсылая девушку из Михайловского, Пушкин так или иначе собирался заботиться о будущем малютке, если это будет мальчик, между тем никаких следов подобной заботы мы не встречаем в дальнейшем ни у самого Пушкина, ни у кого-либо из близких людей. Даже допустив, что младенец оказался девочкой, а Пушкин был так жесток, что не проявлял никакого внимания, то все же удивительно это бесследное исчезновение ребенка и матери. Если, наконец, — как ни трудно это допустить, — ребенок с матерью, живя в Болдине, ничем никогда не напоминали о своем существовании, то придется допустить нечто еще более невероятное — психологическую возможность для Пушкина-жениха в 1830 году, перед самой свадьбой, отправиться для осеннего вдохновения в это самое Болдино, где живет его собственный ребенок со своей матерью. Несомненно, что если бы возможность такой встречи существовала, то Пушкин в Болдино не поехал бы. Между тем, он поехал. Решительно немыслимо допустить, чтобы Пушкин в 1834 году мог мечтать переселиться с женой и детьми в то самое Болдино, где в качестве какой-нибудь птичницы живет его бывшая любовница и дворовым мальчиком бегает его сын. Конечно, ни этой женщины, ни ребенка в Болдине давно уже не было.
«Как ни тяжело это высказать, все же я полагаю, — пишет Ходасевич, — что девушка погибла либо еще до прибытия в Болдино, либо вскоре после этого. Возможно, что она покончила с собой, может быть, именно традиционным способом обманутых девушек, столько раз нашедшим себе отражение в народных песнях и книжной литературе — она утопилась».
Раз утопилась, Ходасевич уже считает себя в полном праве поставить вопрос о мрачной трагедии в жизни Пушкина, о муках совести, призывавшей его к раскаянию, о преступлении, совершенном Пушкиным. По советским, например, законам в настоящее время Пушкин мог бы быть привлечен к судебной ответственности по ст. 154 или даже 153 Уголовного Кодекса. Ходасевич все же полагает, что Пушкин понес наказание за свою вину, искупив ее самой огненной мукой совести. «Лучше, пожалуй, знать, как впоследствии терзался и казнил себя Пушкин, нежели думать, что вся эта история была ему ни по чем», — поучает нас Ходасевич.
Так вот какое откровение дано нам Ходасевичем! Откровение, как известно, не нуждается в доказательствах, и их нет, конечно, у нашего фантаста. В своих заключениях он опирается всего-навсего на произведенное им выяснение (даже не исследование!) творческих приемов Пушкина. Никаких подтверждений фактического характера, никаких новых данных у Ходасевича нет. И даже отсутствует главная улика — нет трупа девушки.
Преступление Пушкина, конечно, результат досужего вымысла и распущенного воображения Ходасевича. Но редко случается такое разительное несовпадение вымысла с действительностью. «То, чего не было» — подобающее заглавие рассказу Ходасевича.
На самом деле все было проще, обошлось без преступления, и крепостной роман Пушкина получил довольно прозаическое развитие. Я перехожу к рассказу о том, как сложились у Пушкина отношения, вытекавшие из эпизода крепостной любви. Мне придется войти в подробности помещичьего быта и крепостного хозяйства.
В ранней молодости, со времени окончания курса наук в лицее до ссылки в Михайловское, Пушкин жил отчасти на жалованье, весьма незначительное, отчасти на литературный гонорар, в это время тоже не крупный, и, наконец, от отцовских щедрот. Скудные щедроты не удовлетворяли Пушкина: скуп был чиновник 5 класса и кавалер Сергей Львович Пушкин, скуп и беспечен в своем эгоизме. Раздражение против отца и охлаждение к нему сына объясняется преимущественно этими чертами характера Сергея Львовича. К тому же он должен был обеспечивать еще и дочь, и другого сына — Льва, любимцев. А между тем Сергей Львович на службе не состоял и жил исключительно на крепостные доходы. Крепостные мужики, работавшие на барщине, на оброке, несли ежегодную дань и кормили своего помещика со чады. Обычно этой дани С. Л. не хватало, и время от времени он получал еще более или менее крупные куши, закладывая и перезакладывая в сохранной казне принадлежавшие ему души по десяткам и сотням с соответственным количеством земли. Залог совершался обычно на 37-летний или 25-летний сроки, и помещик должен был ежегодно частично погашать долг и вносить проценты. Дальше начиналась канитель. Разделяя общую помещичью участь, С. Л. Пушкин затягивал уплату и долга, и процентов по нему, затягивал до последней крайности: именья описывались, передавались в опеку на предмет управления и извлечения доходов казной и с большими усилиями и хлопотами спасались от опеки. Хозяйством сам С. Л. не занимался и предоставлял все дело управителям, наемным вольным или крепостным, от которых требовалось только одно — постоянное снабжение господ деньгами. А как им выбить эти деньги из крестьян, это уж их забота. Никаких обязанностей по отношению к крестьянам С. Л., конечно, не чувствовал.
В двадцатых годах материальное благополучие Пушкиных сложилось так. У Надежды Осиповны было небольшое именье, известное Михайловское, в нем было всего 80 ревизских душ и 1965 десятин земли, доход с него был ничтожный, около 2000–3000 руб. ассигнациями. Михайловское служило больше для наездов туда господ на временный отдых, а главный доход шел с поместий С. Л. Пушкина в Нижегородской губернии.
Здесь в Лукояновском уезде находилось родовое имение Пушкиных, знаменитое Болдино. Еще в 1612 году Болдино, — или, как оно тогда называлось, Еболдино, — поместье Ивана Федоровича Пушкина, было отдано ему в вотчину по грамоте кн. Д. Т. Трубецкого и Д. М. Пожарского. Кроме Болдина, в Нижегородской губернии было еще немало поместий и имений, принадлежавших различным представителям рода Пушкиных. Крупные имения постепенно дробились. В 1798 году при Павле было произведено перераспределение уездов (число их было сокращено), вызвавшее составление новых описей помещичьих владений по уездам. Эти описи, носящие название «экономических примечаний» к планам населенных мест, дают и краткое описание Болдина. В это время Болдино находилось во владении бабки Пушкина Ольги Васильевны, урожденной Чичериной, вдовы артиллерии подполковника Льва Александровича Пушкина (Чичерина была второй его женой), с детьми — поручиками Измайловского полка Василием и Сергеем, отцом поэта, и дочерьми, девицами Анной и Елизаветой.
По «экономическим примечаниям» (под № 100) «село Болдино 145 дворов, 1044 мужских душ, 1095 женских (по 5-й ревизии, бывшей в 1794 году), и деревня Новоуспенская, Малая Болдина тож, 98 дворов, 292 муж., 290 женщ. А всего 243 двора, 1336 муж., 1385 женщ.; 4538 десятин пашни, 544 — покосу, 1965 — лесу строевого и дровяного, 162 — под усадьбой, 72 — неудобной. Расположено Болдино при речке Азанке, по течению на правой стороне. Церковь деревянная во имя Успения Божьей Матери, строится (в 1798 году) каменная. Господский дом деревянный, сада нет. При доме дворовые люди ткут холсты и полотна для господского обихода. Торг бывает еженедельно по воскресеньям, приезжают крестьяне из окрестных сел, торгуют солью и другими мелочными товарами. В селе казенный питейный дом. На речке Азанке (на ее правом берегу расположена и деревня) — сажень ширины и четверть сажени глубины в жаркое время — запружен пруд и при нем состоит ручная мельница о двух поставах, действие имеет во весь год, которая мелет для крестьянского обихода; в речке рыба: щуки, окуни, язи, плотва. Жители довольствуются речной водой, которая для употребления людям и скоту здорова. Земля грунт имеет сероглинистый, лучше родится рожь, овес, греча, горох и полба, а прочие семена средственны. Сенные покосы против других мест средственны. Лес строевой и дровяной: березовый, липовый, осиновый, ольховый и ивовый, который для поташа не способен; в нем звери: волки, лисицы, зайцы, горностаи; птицы: тетерева, рябчики, скворцы, чижи, щеглы, соловьи. Крестьяне — на оброке, а некоторые на изделье, часть земли запахивают на господ, а остальную на себя, к чему они и радетельны. Женщины, сверх полевой работы, упражняются в рукоделии, прядут лен, посконь и шерсть, ткут холсты и сукна для своего употребления и на продажу».
Таким по казенному шаблонному описанию было Болдино в самом конце XVIII века, изменения, происшедшие в деревенском быту к тридцатым годам XIX века, были столь незначительны, что о них не стоит и говорить. Но к этому времени Болдино уже раздробилось. Одна половина принадлежала отцу Пушкина Сергею Львовичу, другая — дяде Василию Львовичу. Вот данные о половине Сергея Львовича, в которую входила и деревня Львова, уже по 8-й ревизии, бывшей в 1833 году: числилось 564 души мужеска полу (в Болдине — 391, в Львове — 173), пахотной земли 2540 десятин, лугу с мелким кустарником по оврагам и вокруг леса — 328, леса строевого и дровяного — 244, под поселением, садами, огородами и гуменниками — 110, под проселочными дорогами — 7, под прудами, реками и оврагами — 12, всего 3244 десятины 1200 саж. Болдино состояло на запашке. Доход от Болдина за десятилетие с 1839 по 1849 год определялся в среднем по 28 700 р. ассигнациями, но в это время хозяйство было несколько упорядочено, а в предшествовавшее десятилетие «пушкинские» доходы были значительно меньше: Александр Сергеевич Пушкин в 1834 году определял доход в 22 000 руб., полагаясь на слова батюшкины, но и эта цифра немного преувеличена. Но Сергей Львович заложил свою часть еще 26 июня 1824 года за 112 600 руб. (по 200 руб. за душу), а потом 6 ноября 1830 года перезаложил за 28 150 руб., взяв дополнительно по 50 руб. за душу. С уплатой долга дело стояло совсем неутешительно: в 1835 году по первому займу было уплачено за 11 лет всего 10 752 руб., а по второму за 5 лет всего 1774 руб.
Неподалеку от Болдина, но уже в Сергачском уезде, было другое имение Пушкиных — Кистенево (Тимашево тож). В конце XVIII века это имение принадлежало сыновьям Льва Александровича Пушкина от первого брака на М. М. Воейковой — артиллерии майору Петру Львовичу и полковнику Николаю Львовичу Пушкиным. В их общем владении значилось дворов 117, душ мужеска полу — 457, женска — 436; земли под усадьбой 48 десятин, пашни — 974, сенокоса — 116, леса — 149, неудобной — 56, всего 1346 десятин. Кистенево расположено «при двух озерах безыменных, а дачею речки Чеки на правой, озера безымянного на левой и по обе стороны заливов от речки Чеки и озер безыменных. И та речка в летнее жаркое время в мелких местах глубиной бывает в вершок, шириною в две сажени, а озеро глубиною в три аршина, а в окружности не более 250 саженей, — заливы же от речки Чеки пересыхают. Земля грунт имеет черноземистый, лучше родится рожь и полба, а греча, овес и пшеница, ячмень, горох и лен средственно. Сенные покосы изрядные, лес растет дубовый, березовый, липовый, осиновый, сосновый, ивовый. Крестьяне состоят на оброке, землю запахивают всю на себя, зажитком средственны». Из сравнения казенных описаний Болдина и Кистенева видно, что последнее значительно беднее и скуднее первого в естественных своих богатствах. Владельцы Кистенева умерли бездетными, Николай Львович в 1821, Петр Львович — 15 мая 1825 года. Он жил в самом Кистеневе одиноко (хотя была «Пелагея Акимовна»), в барском доме (деревянный, крытый тесом, длиною 71/3 саж., шириною 5 саж., в 5 комнат). Так как поблизости не оказалось родственников, то все имущество было взято в опеку, и управлял имением опекун, отставной подполковник Гавр. Петр. Ермолов. Единственными наследниками были братья Пушкины, Василий и Сергей Львовичи. В сентябре (18-го) они приняли от Ермолова как движимое, так и недвижимое имение, в чем и дали ему собственноручную расписку. 7 октября 1825 года Сергачский земский суд дал указ о вводе их во владение. Но в 1825 году братья получили еще одно наследство после родной тетки их Варвары Васильевны Чичериной (умерла 15 апреля 1825 года) — имение Березичи Козельского уезда Калужской губернии. «Поговорив между собой, полюбовно учинили полюбовный раздел» — Василий Львович взял Березичи, а Кистенево стало единоличной собственностью Сергея Львовича. 12 февраля 1826 года Московский надворный суд сообщил в Сергачский земский суд об утверждении раздела. Сергею Львовичу Пушкину отошла и близлежащая пустошь Кривенко, раньше принадлежавшая Льву Александровичу Пушкину, подполковнику Григорию и капитану Николаю Бахметевым, майорше Ираиде Петровне Болтиной и каптенармусу Макару Асееву.
По данным 30-х годов, при Кистеневе по плану значилось 978 десятин и сверх того в пустоши Кривенке 50 десятин пахотной земли, да купленной крестьянами 60, — всего 1088 десятин; сенокосу 262, леса крупного строевого чернолесья — 15, мелкого кустарника — 6, под поселением, огородами, конопляниками — 48, под половиной речки Чеки, озерами и заливами — 33, под проселочными дорогами — 6, всего 1460 десятин. По 7-й ревизии душ числилось — 474, по 8-й — уже 524 (и 538 женского пола). Село Кистенево состояло на оброке. Тягловых единиц в нем числилось 212, каждое тягло платило по 50 руб., что составляло общую сумму дохода в год 10 600 руб. И из Кистенева Сергей Львович Пушкин выжал все что мог. 3 февраля 1827 года он заложил 100 душ за 20 000 рублей и 10 ноября 1831 года перезаложил их за 5000 рублей, взяв дополнительно по 50 р. за душу; в 1828 году 10 июля он заложил еще 100 душ за 20 000 руб. и перезаложил их 3 октября 1831 года еще за 5000 руб. и, наконец, 19 июля 1834 года он заложил последние 76 душ за 15 200 рублей.
В 1836 году с Сергеем Львовичем Пушкиным случилось очередное несчастие. Он так запустил платежи по долгам в опекунский совет под залог своих кистеневских мужиков, что довел дело до последней черты. Приехал в Кистенево дворянский заседатель Трескин и при двух дворянских свидетелях описал для передачи в управление дворянской опеки 37 крестьянских семей. После поименной переписи крестьянских мужиков, жен и детей, Трескин присоединил следующие подробности о положении кистеневских мужиков; подробности эти, набросанные в отношении крестьян, принадлежавших Сергею Львовичу, в полной мере применимы и к собственности Александра Сергеевича.
Уместно будет с официальным описанием сопоставить и сделанное с натуры заседателем Трескиным: «Сельцо Кистенево состоит от губернского города Нижнего в 180-ти, от уездного Сергача в 55-ти, от московской дороги, пролегающей в Симбирск, в 7-ми, от судоходной реки Волги в 135 верстах, описные крестьяне занимаются хлебопашеством, тканием рогож и вольною работою, в оной деревни владеют описные крестьяне землею чересполосно с крестьянами Г. Александр Сергеевича Пушкина; означенным описным крестьянам, коих имеется 44 тягла, на каждый тягло достается пашенной земли во всех трех полях по 1 десятины и по 3½ осминника, а на каждую ревизскую душу означенной земли причитается по 27½ сажен, неудобной, под сельцом, селидебной с огородами, гуменниками, конопляниками и под овинами, сколько состоит неизвестно, и в ясность сие без планов привесть невозможно, сенокосных полян в разных местах также мерою неизвестно, а вышеописные крестьяне на каждое тягло выкашивают каждогодно по два воза, у чиновника 5 класса Сергея Львовича Пушкина при сельце Кистеневе в общем владении с сыном вышеупомянутым Г. Александр Сергеевичем Пушкиным лесу примерно десятин до 9-ти, лес произрастает: дубовый, липовый, березовый и осиновый, частию строевой и частию дровяной, употребляется на господские обиходы, а крестьянам не отпускается, вышеописные крестьяне высеивают на каждое тягло разного рода хлеба по одной четверти и четыре четверика ерового гречи противу ржи овса, а полбы вдвое, близ означенного сельца протекает река Чека в ней и кроме оной в сельце Кистеневе рыбных ловлей нет. В сказанном сельце Кистеневе у чиновника 5 класса Сергея Львовича Пушкина и сына его Александр Сергеевича Пушкина кроме их других владельцев владение земли в оном сельце ни в особенном ни в чресполосном владении не имеется. Описные крестьяне 44 тягла платят оброку с каждого тягла по 50 рублей серебром с лажем по курсу народного обращения всего годового оброку составляется 2200 рублей и доставляются помещику в Санкт-Петербурх в четыре срока в июле, ноябре, декабре и в марте. Споров на оное имение нет, предположительных доходов в отдачу в оброк или на аренду в виду нет и не имеется а в десятилетнею сложность могут они господину своему принести хозяйственного дохода 22 000 рублей, в оном сельце господского строения кроме одного флигеля другого и никакого Богоугодного заведения не имеется, крестьяне по духовенству состоят в приходе Лукояновской округи в селе Болдине в нем церковь каменная во имя Успения пресвятыя Богородицы, священно-церковнослужители от помещика никакой суммой не пользуются, а продовольствуют себя особо вырезанной церковною землею; документы, как то: купчия, планы, межевые книги и прочие крепости по принадлежности описного имения при сельце Кистеневе не имеется, а находятся оныя у чиновника 5 класса Сергея Львовича Пушкина, который проживает в столичном городе Санкт-Петербурхе, ибо о сем утверждает бурмистр Родионов. По соображению состояния описных крестьян количество принадлежащей к ним земли, угодьи, и приносимого ими годового доходу, также соображаясь с десятилетнею сложностию оценяется каждая ревизская мужеска пола душа в 250 р., а все вообще имение с землею и угодьи в дватцать восемь тысяч пятьсот рублей».
Эта оценка относится только к части Сергея Львовича.
После ссоры с отцом в Михайловском в 1824 году А. С. Пушкин не получал уже никаких пособий, да он в них и не нуждался, ибо его литературный гонорар уже стал весьма значительным. С этого времени материальное благосостояние Александра Сергеевича зиждилось преимущественно на литературных заработках. «Я богат через мою торговлю стишистую, а не прадедовскими вотчинами, находящимися в руках Сергея Львовича». Но в 1830 году Пушкин сделал предложение Н. Н. Гончаровой, предложение было принято, и ему пришлось позаботиться об устройстве своего состояния. Он обратился с просьбой к отцу. Отец ответил: «Ты знаешь положение моих дел. У меня тысяча душ — это правда, — но две трети моих имений заложены в воспитательном доме. — Я даю Оленьке около 4000 р. в год. В именьи, которое досталось на мою долю после покойного моего брата, находится около 200 душ, совершенно свободных, и я даю их тебе в твое полное и безраздельное владение. Они могут принести около 4000 руб., а со временем может быть и больше»[6].
И, действительно, 27 июня 1830 года чиновник 5 класса и кавалер Сергей Львович Пушкин совершил в С.-Петербургской палате гражданского суда «запись» — официальный акт, которым он передавал своему сыну, коллежскому секретарю Александру Сергеевичу, часть недвижимого своего имущества, состоявшего в сельце Кистеневе. С. Л. успел заложить, как мы видели, в С.-Петербургском опекунском совете в 1827 году 100 душ и в следующем 1828 году еще 100 душ. Из оставшихся 274 душ незаложенных он уступил сыну 200 душ в вечное и потомственное владение. По записи А. С. Пушкин был ограничен в праве владения. Запись читается: «Он, сын мой, до смерти моей волен с того имения получать доходы и употреблять их в свою пользу, так же и заложить его в казенное место или партикулярным лицам; продать же его или иным образом перевесть в постороннее владение, то сие при жизни моей ему воспрещаю, после же смерти моей волен он то имение продать, подарить и в другие крепости за кого-либо другого укрепить, притом за сим отделом предоставляю ему, сыну моему Александру, право после смерти моей из оставшегося по мне прочего движимого и недвижимого имения требовать следующей ему узаконенной части; на перед же сей записи означенное отдельное ему, сыну моему, по оной имение никому от меня не продано, не заложено, ни у кого ни в чем не укреплено и ни за что не отписано, цену же тому имению по совести объявляю государственными ассигнациями восемьдесят тысяч рублей».
Имение нужно было Пушкину не столько для получения ежегодного с него дохода, сколько для извлечения сразу крупной суммы денег. Пушкин не замедлил воспользоваться предоставленным ему правом, и 5 февраля 1831 года он заложил свои двести душ на 37 лет за 40 000 рублей.
Но еще до совершения залоговой операции Пушкину предстояло ввестись во владение. «На днях отправляюсь я в нижегородскую деревню, дабы вступить во владение оной», — писал Пушкин 24 августа 1830 года из Москвы дедушке будущей жены А. Н. Гончарову.
«Осень подходит, — писал Пушкин Плетневу 31 августа. — Это любимое время. Здоровье мое крепнет — пора моих литературных трудов настает, — а я должен хлопотать о приданом, да о свадьбе. Еду в деревню. Бог весть, буду ли там иметь время заниматься и душевное спокойствие».
В начале сентября он уже был на месте и основался в Болдине, 9 сентября он писал отсюда невесте: «Мое пребывание здесь может продолжиться вследствие обстоятельства совершенно непредвиденного. Я думал, что земля, которую мой отец дал мне, составляет особое имение; но она — часть деревни в 500 душ, и нужно приступить к разделу. Я постараюсь устроить все это как можно скорее».
Пришлось повозиться. В болдинской конторе было составлено следующее прошение:
«Всепресветлейший державнейший великий Государь Император Николай Павлович, Самодержец всероссийский Государь всемилостивейший,
просит дворянин Коллежский Секретарь Александр Сергеев сын Пушкин, а о чем — тому следуют пункты.
1. Сего года июня 27 дня родной мой Отец Чиновник 5-го Класса и Кавалер Сергей Львович Пушкин по данной мне отдельной Записи Засвидетельствованной С.-Петербургской Палаты Гражданского Суда во 2-м департаменте, Отделил мне в вечное и потомственное владение из собственного своего и недвижимого имения доставшегося Ему по наследству после смерти брата Его артиллерии подполковника Петра Львовича Пушкина, Состоящего Нижегородской губернии Сергачского уезда в сельце Кистеневе, всего писанного по 7-й ревизии мужеска пола Четыреста Семьдесят четыре души из числа оных Двести душ мужска пола с женами их и рожденными от них после 7-й ревизии обоего пола детьми, и со всеми их Семействами, С принадлежащею на число оных двухсот душ в упомянутом Сельце Пашенною и не Пашенною землею, с Лесы, с Сенными покосы с их крестьянскими Строениями и заведениями с хлебом наличными и в земле посеянных, Со скотом, Птицы и протчими Угодьи, и принадлежностями, что оным душам следует и во владении им состояло. Но как еще оная Запись не явлена, то и прошу.
Дабы высочайшим Вашего императорского Величества указом повелено было сие мое прошение и приложенную при сем подлинную отдельную Запись в Сергачском уездном Суде принять и поступить на основании Законов, а между тем Нижнему Земскому Суду предписать: ввесть меня во владение того отдельного мне имения, подлинную Запись по списании с нее Копии возвратить мне обратно.
Всемилостивейший Государь, прошу Вашего императорского Величества о сем моем прошении решение учинить сентября 1 дня 1830 года к поданию надлежит в Сергачевский уездный Суд. Прошение в черне сочинял и набело переписал Крепостной Его человек Петр Александров, Сын Киреев».
Через строки прошения и в конце собственноручные строки Пушкина:
«К сему прошению Александр Сергеев сын Пушкин 10-го класса чиновник руку приложил.
Прошение сие верю подать, по оному хождение иметь и подлинную запись получить человеку моему Петру Кирееву».
Петр Киреев начал хождение. Надо сказать, что срочность проявлена была необыкновенная. 11 сентября 1830 года он подал прошение в Сергачский уездный суд. Прошение доложено было 11 сентября и передано в повытье (в канцелярию) с приказанием «о введении означенного господина Пушкина вышеуказанным имением законным порядком во владение, со взятьем от него в приеме оного расписки, а от крестьян о бытии у него в должном повиновении и послушании подписки, прописать здешнему земскому суду указом с повелением по исполнении рапортовать». Указ земскому суду был послан 12 сентября. Во исполнение дворянский заседатель Григорьев 16 сентября ввел господина Пушкина во владение, отобрав от него расписку в получении крестьян, а от крестьян о бытии в должном повиновении и послушании. 18 сентября земский суд рапортовал в уездный суд об исполнении приказания. Уездный суд сделал распоряжение о прибытии к судейским дверям листа с извещением о вводе во владение г-на Пушкина и о публикации объявления в публичных ведомостях обеих столиц.
Помещик, от имени которого ведется рассказ в «Истории села Горюхина», созданной как раз осенью 1830 года в Болдине, рассказывает о своем приезде на родину: «Около трех недель прошло для меня в хлопотах всякого роду, — я возился с заседателями, предводителями и всевозможными губернскими чиновниками. Наконец, принял я наследство и был введен во владение отчиной». Эти строки отразили действительные события в жизни Пушкина — ввод во владение Кистеневкой.
Александру Сергеевичу надо было выделить 200 душ по тяглам. Приехали власти и стали делить мужиков. Не знаем признаков, по которым шел дележ, но тягло за тяглом переписывалось на нового помещика — и ревизские души со строением, скотом, хлебом и разным заведением переходили ему. Так и возникает в воображении картина: «Эй, вдова Авдотья Андреева, будешь теперь за бариновым сыном». А у вдовы сын Николай Данилыч и дочь Настасья, лошади нет, одна корова, три курицы, хлеба никакого, только семени конопляного три меры — «дом и состояние бедное» — полтягла на нее и записать. За Авдотьей Андреевой пошел и Петр Осипов Ларцев, жена его Дарья, сын его Матвей, Лука, Лукина жена Федосья, Лукина дочь Офросинья, Петра Осипова дочь Варвара, у них изба, сарай, три курицы и три меры конопли — «дом и состояние бедное» — полтора тягла с них, и пошли Горюновы, Тихоновы, Латышевы, Макаровы, Галкины, Горбуновы, Курочкины, Перденевы и т. д. Отошло на сторону А. С. всего 96 тягол. И стали все эти крестьяне кистеневскими мужиками Александра Сергеевича, и стал Александр Сергеевич помещиком и душевладельцем.
К «хамскому» племени, к крепостным он стал в прямые отношения, как господин, помещик. Раньше, в Михайловском, он был только сын господина, здесь он — глава, самодержец. Он повелевает, а его повелений слушаются: управляющий, бурмистр, староста, земские, сотские и иные мелкие сельские власти. В этот болдинский период, прославленный в его творчестве (сентябрь — ноябрь 1830 года), он испытал новые чувства, возникшие из новых для него социальных отношений. Когда-то, лет десять тому назад, он писал:
…барство дикое, без чувства, без закона,
Присвоило себе насильственной лозой
И труд, и собственность, и время земледельца.
Теперь земледельцу, в честь которого был сложен сей политический гимн, противостоял землевладелец, которого должен был сознавать в себе Пушкин. И он сделал это, и, как всегда, результаты своих размышлений он отразил в своем творчестве, в своих произведениях. Он наблюдал жизнь, как она шла в его поместье и в поместьях его отца. В 1830 году он был барином не только у себя в Кистеневке, но и в Болдине. Художественно-хозяйственный отчет о состоянии пушкинских имений и пушкинских мужиков мы находим в «Истории села Горюхина».
«История села Горюхина» в пушкинской литературе еще не обследована. Вряд ли можно считать (и после работ Б. В. Томашевского) установленным текст, нет еще обстоятельного историко-литературного анализа. Писавшие об этом произведении не довели до конца спора, кого в нем пародировал Пушкин — Карамзина или Полевого. За исключением, кажется, одного А. С. Долинина (Искоза), никто не обратил внимания на автобиографичность, на обстановку, в которой написана «История». Да и он задел эту тему только вскользь, в противовес авторам, ничего, кроме литературной пародии, в «Истории» не усматривавшим. Вопрос помещичий или, что то же, вопрос крестьянский — вот основная тема «Истории», выросшей из наблюдений и размышлений в болдинскую осень над окружавшим Пушкина рабским бытом. Занятия хозяйственные были чужды и владельцу села Горюхина, и Пушкину, но новый помещик не мог не вникать в дело, выслушивая доклады, принимая счеты и расчеты, просматривая документы крепостного хозяйства, а главное, наблюдая непосредственные результаты крепостного хозяйства господ Пушкиных. Он не мог, конечно, пройти мимо ревизских сказок, мимо составленных конторщиком описаний имущественного положения тяглецов, вроде тех, образцы которых мы только что приводили. А в списке источников, послуживших к составлению «Истории Горюхина», показаны как раз «ревизские сказки, с замечаниями прежних старост (счетные и расходные книги) касательно нравственности и состояния крестьян». Другие источники — календарные записи помещика о повседневных событиях помещичьего быта (4 мая Тришка за грубость бит, 6 — корова бурая пала, Сенька за пьянство бит и т. д.) — существовали также в болдинской действительности и восходят к записям дяди Пушкина Петра Львовича и к управительским журналам и памятным книгам, образцы которых я приведу дальше.
Конечно, Пушкина в «Истории Горюхина» интересовала не литературная форма произведения, не пародийная ирония по адресу историков, а правда жизни, открывавшаяся ему в новой социальной обстановке. Тема «Истории» точно указана Пушкиным: «Образ правления в Горюхине несколько раз изменялся. Оно попеременно находилось под властью старшин, выбранных миром, приказчиков, назначенных помещиками, и, наконец, непосредственно под рукою помещиков. Выгоды и невыгоды сих различных образов будут развиты мною в течение моего повествования». И, конечно, все три способа помещичьего правления Пушкин наблюдает не на протяжении многовековой истории крепостного права, а в современности, находившейся в пределах его наблюдения. Непосредственная власть помещика над крестьянами — не в историческом прошлом, а в современном быту. А современный помещик — сам Пушкин. В «Истории села Горюхина» меньше всего истории: она укладывается в период 20–30 лет.
Итак, описанию подлежат три способа правления в Горюхине: 1) власть старост, выбранных миром, 2) власть приказчиков, поставленных помещиками, и 3) власть помещиков. Описал Пушкин в «Истории» только два способа:
«Село Горюхино издревле принадлежало знаменитому роду Белкиных. — Но предки мои, владея многими другими вотчинами, не обращали внимания на сию отдаленную страну… Но в течение времени родовые владения Белкиных раздробились и пришли в упадок. Обедневшие внуки богатого деда не могли отвыкнуть от роскошных своих привычек и требовали прежнего полного дохода от имения, в десять крат уже уменьшившегося». Эта картина — точная копия болдинской действительности. Дед Пушкина, Лев Александрович, прикупкой округлял нижегородское свое имение, а после его смерти оно начало дробиться, перешло двум братьям и двум сестрам, а после смерти Петра Львовича дробление пошло между Сергеем и Василием Львовичами. «Ныне огромные имения Пушкиных раздробились и пришли в упадок; последнее родовое имение скоро исчезнет», — записал Пушкин. Ни Сергей, ни Василий Пушкины, поделившие Болдино, почти и не заглядывали в болдинское поместье.
«Горюхино платило малую дань и управлялось старшинами, избираемыми народом на вече, мирскою сходкою называемом… Грозные предписания (обедневших внуков богатого деда) следовали одно за другим. — Староста читал их на вече; старшины витийствовали, мир волновался, а господа, вместо двойного оброку, получали лукавые отговорки и смиренные жалобы, писанные на засаленной бумаге и запечатанные грошом». Крестьяне, предоставленные самим себе, не заботятся о выгодах помещика: «староста, выбранный ими, до того им потворствовал, плутуя за одно, что Иван Петрович Белкин принужден был отменять барщину и учредить весьма умеренный оброк; но и тут крестьяне, пользуясь его слабостью, на первый год выпросили себе нарочитую льготу, а в следующие более двух третей оброка платили орехами, брусникой и тому подобным; и тут были недоимки». Этот эпизод из помещичьей жизни Белкина напоминает «новый порядок», учрежденный Онегиным в 1824 году:
В своей глуши мудрец пустынный,
Ярем он барщины старинной
Оброком легким заменил;
И раб судьбу благословил.
Зато в углу своем надулся,
Увидя в этом страшный вред,
Его расчетливый сосед.
Бросается разница в отношениях к «легкому оброку» у Пушкина в 1823 и 1830 годах. В 1830 году система «легкого оброка» оказалась вредной именно с точки зрения помещичьих интересов, которые стали занимать Пушкина. Иронизирует Пушкин и над органами крестьянского самоуправления. Он наблюдал мирское правление и воочию, и по многочисленным документам вотчинной конторы, — по приговорам о выборе стариков, бурмистров, старост «доброго и хорошего» поведения, приговорам, которые утверждались помещиками или исправником.
Невыгоды управления через старост почувствовал и владелец Болдина — С. Л. Пушкин. Уж очень плохо деньги поступали.
В Горюхине, в один прекрасный день, староста Трифон Иванов получил предписание господина: «Трифон Иванов! Вручитель письма сего, поверенный мой ** (любопытно отметить: Пушкин не дал никакой фамилии приказчику), едет в отчину мою Горюхино для поступления в управление оного. Немедленно по его прибытии собрать мужиков и объявить им мою барскую волю, а именно: приказаний поверенного моего ** им, мужикам, слушаться, как моих собственных. А все, чего он потребует, исполнять беспрекословно, в противном случае имеет он ** поступать с ними со всевозможной строгостью. К сему понудило меня их бессовестное непослушание и твое, Трифон Иванов, плутовское потворство».
И в Болдино в один прекрасный день 1825 года явился поверенный С. Л. Пушкина, крепостной человек Михайло Иванович Калашников, предъявил мандат, который вряд ли многим разнился от типичной барской доверенности, воспроизведенной в «Истории Горюхина», и начал управлять.
Правление приказчика ** описано так:
«** принял бразды правления и приступил к исполнению своей политической системы. Она заслуживает особенного рассмотрения».
«Главным основанием оной была следующая аксиома: чем мужик богаче, тем он избалованнее; чем беднее, тем смирнее». Вследствие сего ** старался о смирности вотчины, как о главной крестьянской добродетели. — Он потребовал опись крестьянам, разделил их на богачей и бедных. Недоимки были разложены на всех зажиточных мужиков и взыскиваемы с них со всевозможною строгостью. Недостаточные и празднолюбивые гуляки были немедленно посажены на пашню — если же, по его расчетам, труд их оказывался недостаточным, то он отдавал их в батраки другим крестьянам, за что сии платили ему добровольную дань, а отдаваемые в холопство имели полное право откупаться — заплатя сверх недоимок двойной годовой оброк. Всякая общественная повинность падала на зажиточных мужиков. Рекрутство же было торжеством корыстолюбивому правителю: ибо от оного по очереди откупались все богатые мужики, пока, наконец, выбор не падал на негодяя или разоренного. — Мирские сходки были уничтожены. — Оброк собирал он понемногу и круглый год сряду. Сверх того, завел он нечаянные сборы. Мужики, кажется, платили и не слишком более противу прежнего, но никак не могли ни наработать, ни накопить достаточно денег. В три года Горюхино совершенно обнищало. Горюхино приуныло, базар запустел, песни Архипа Лысого умолкли. Половина мужиков была на пашне, а другая служила в батраках; ребятишки пошли по миру — и день храмового праздника сделался, по выражению летописца, не днем радости и ликования, но годовщиною печали и поминания горестного».
В одной из программ «Истории Горюхина» Пушкин набрасывает схему истории села: «Была вольная богатая деревня. Обеднела от тиранства, поправилась от стр. (конечно, строгости. — П. Щ.), пришла в упадок от нерадения». Подчеркнуть стоит убеждение автора в полезности строгости для крестьян или, точнее, для помещичьего хозяйства.
Приказчичья система управления в Болдине сложилась так. Калашников вступил в управление имением С. Л. Пушкина в январе 1825 года. С 30 января этого года заведена Калашниковым книга для записи: спереди — поступления оброчных взносов, сзади — высылки денег барину. Оброки Калашников собирал небольшими суммами в течение целого года и деньги высылал не периодически, а по мере накопления. Стереотипная запись о высылке денег: «Отправлено оброку в Санкт-Петербург 500 руб., за отправку страховых и весовых — 8 руб. 40 коп., почтальону за сургуч — 20 коп., для себя земский (отвозивший деньги) издержал 1 руб. 60 коп.». Надо думать, что первое время Сергей Львович был доволен своим управляющим. Так, в июле 1825 года Михаиле Калашникову было пожаловано 150 руб., в декабре того же года — 100 руб. Наблюдения за Калашниковым барин никакого не имел. Он почти никогда не наезжал в нижегородское имение.
Впрочем, в книге Калашникова есть запись об одном приезде барина, запись — скорее в цифрах, чем в словах — весьма выразительная. Приезжал Сергей Львович в сентябре 1825 года для того, чтобы показаться в своей новой деревне Кистеневе и ввестись ею во владение. 15 сентября Калашников занес в книгу: «Отправлено Льву Сергеевичу 400 рублей, за отправку страховых и весовых 6 руб. 40 коп., для себя издержал бурмистр 1 руб. 25 коп. Сергею Львовичу отдано в Кистеневе 400 руб., в церкви дано Сергею Львовичу 4 руб., еще на свечи в церкви 60 коп., Никите Козлову тулуп 16 руб. (Никита Козлов, старый слуга господ Пушкиных, который был отпущен служить Александру Сергеевичу в 1820 году, когда его высылали на юг), вина для крестьян 3 ведра — 26 руб. 40 коп.; за починку колеса в коляску — 1 рубль; при отъезде вашей милости дано — 100 руб.». Целая картина барского посещения вотчины, заставившего управителя подобраться. Вдали от барских взоров, Калашников забрал власть над тысячей душ. Вместе с управляющим половиной Болдина, принадлежавшей Вас. Льв. Пушкину, Елисеем Дорофеевым, он главенствовал в болдинской округе. Этот крепостной человек старался жить под барина. Так, 16 августа 1830 года, за две недели до приезда Пушкина, у него был прием: прибыли управляющие соседних имений, г-на Аникеева ардатовский мещанин Василий Павлов, управляющий г-на В. Л. Пушкина Дорофеев, еще управляющий Алексеев, был тут и болдинский конторщик П. А. Киреев.
Тут произошла ссора, оставившая след в вотчинных бумагах. «Василий Павлов объявил на Калашникова неудовольствие, будто бы он, Павлов, приезжал в село Болдино к священнику Федору Михайлову и, находясь у него в гостях проживающий у него, священника, на квартире дьякон Алексей Ильин объявил ему, чтобы он со двора не ездил для того, будто бы управляющий Михайло Иванов посылал конторщика Киреева и старосту поймать его и убить». По поводу этого «объявления» конторщик писал даже жалобу в Лукояновский уездный суд. Вот как жил Калашников! Когда Пушкин жил в Болдине в 1830 году, управлению Михаила Ивановича Калашникова шел уже шестой год. Но результаты уже были налицо. Сохранились записи сбираемого господского оброку с 30 генваря 1825 года — со дня приезда управляющего Михаила Калашникова. Собрал он по 1 января 1826 года 13 106 руб. 17 коп., за 1826 год — 10 578 р. 65 коп., за 1827 год — 7862 р. 04 коп., за 1828 год — 5515 р. 77 коп., за 1829 год (по 21 апр.) — 1639 р. 46 коп. Цифры свидетельствуют о хроническом падении оброка.
Помимо официальных данных, у нас есть и свидетельства современников. Первое хронологическое сообщение об управлении Калашникова находим в письме Ник. Ив. Павлищева, только что женившегося на дочери С. Л. Пушкина — Ольге Сергеевне, к матери от 1 июля 1828 года: «По сие время родители (речь идет о стариках Пушкиных) еще ничего не сделали в пользу нашу, и мы с покорностью ожидаем их решения — разумею насчет денег. Скажу вам только, что тесть мой скуп до крайности, и вдобавок по хозяйству несведущ. У него в Нижегородской губернии с лишком тысяча душ; управляет ими крепостной, который, не заботясь о выгодах господина, набивает карман, а барина часто оставляет без гроша; очевидно, что за беззаботливостью отца и от плутовства управителя мы также должны терпеть нужду».
Вот свидетельство позднейшее от 1834 года: три года не изменили дела. Ученый управитель Рейхман, посетивший Болдино летом 1834 года, по предложению Пушкина, и ознакомившийся с хозяйством Болдина и Кистенева, писал ему: «Вы мне рекомендовали Михаила Иванова, но я в нем ничего не нашел благонадежного, через его крестьяне ваши совсем разорились, в бытность же вашу прошлого года в вотчинах крестьяне ваши хотели вам на него жаловаться и были уже на дороге, но он их встретил и не допустил до вас, и я обо всем оном действительно узнал не только от ваших крестьян, но и от посторонних по близости находящихся соседей». Грабительские инстинкты Калашникова были хорошо известны родне Пушкина. Н. И. Павлищев писал Пушкину в январе 1835 года: «Михайло разорял, грабил имение двенадцать лет сряду; чего же ожидать теперь? — первой недоимки, — продажи с молотка и, может быть, зрелища, как крепостные покупают имения у своих господ. Я не говорю, чтобы Михайло купил его, нет, — но уверен, что он в состоянии купить». У нас есть и высказывание самого Пушкина в письме к П. А. Осиповой 29 июня 1834 года. «Все, что мне нужно: честный человек. Я не могу иметь доверия ни к Михаиле, ни к Пеньковскому, поскольку я знаю первого и не знаю второго».
Особенно пострадали от управления Калашникова кистеневские мужики. Я могу привести свидетельство о положении кистеневских мужиков более позднего времени — 1849 года. Сосед по болдинскому имению, товарищ по кавалергардскому полку П. П. Ланского, второго мужа Н. Н. Гончаровой и опекуна над малолетними детьми Пушкина, отставной полковник Г. В. Бобоедов, по просьбе друга ездил в имение, осмотрел его и доложил: «По письму твоему я ездил в имение г-д Пушкиных сельцо Кистенево, где нашел крестьян можно сказать в бедственном положении, такой нищеты я мало видал. Есть крестьяне, у которых не только нет лошади и коровы, даже нет курицы и избы, где бы он мог приклонить свою голову, многие из них не в состоянии платить не только оброка, даже и подушных казенных сборов; управляющий на их щет занимает в частных руках по 1000 и более рублей, чтобы внести в подушные и оброк, платит за ето по 8 и 10 процентов и записывает етот долг поращету на тех, за кем состоит ета недоимка, следовательно на самых бедных, который не имеет ничего, а долги на нем увеличиваются, чем же ето должно кончиться, посуди сам, и теперь на етих крестьянах слишком девять тысяч етого долгу и от такого положения у многих из них совершенно испортилась нравственность и сделались просто бродяги и пьяницы, пахотной земли у них очень мало, лесу ничего нет, а лугов довольно, вот положение крестьян сельца Кистенева».
Если подвести итоги подворной описи сельца Кистенева, части А. С. Пушкина, то получим: при 246 душах мужеска пола и 237 женского — 96 тягол, при имуществе 79 лошадей, 86 коров, 142 овцы, 47 свиней, 359 кур, хлеба ржаного 191 четверть 4 меры, ярового 265 четвертей 3 меры, семени конопляного 12 четвертей 2½ меры, пчелы 4 пенька. Мочала для производства рогож было 924. Все население ютилось в 80 избах. При оценке дворов оказалось «лучших» всего 6, хороших 2, средственных — 21, бедных — 35, весьма бедных — 3, не имеющих ничего — 1. Таков инвентарь Кистенева в части Александра Сергеевича Пушкина.
Других комментариев к хозяйственной системе Михаилы не требуется. Второй образ правления себя не оправдал.
Осязательные результаты второго образа правления не могли не поразить Пушкина, не наполнить смущением его сердца.
Возвращаюсь к вопросам, поставленным и не разрешенным Ходасевичем.
Михаил Иванович Калашников привез в 1826 году в Болдино свою семью и свою дочь Ольгу, тяжелую. Я не могу пока ответить, сошли ли благополучно роды, кто родился, мальчик или девочка. Но достоверно следующее: Михаил Иванович, мужик крепкий, доверенный барина, управляющий, нашел выход и покрыл грех дочери. Он выдал ее замуж за вольного (значит, она тоже получила вольную), за мелкого чиновника, какого-нибудь протоколиста, повытчика, вообще человека на казенной службе. Он даже владел несколькими душами, служил где-то неподалеку от Болдина, пьянствовал, дебоширил. Надо думать, он срывал при всяком удобном случае обиду за то, что его сделали ширмой, прикрывавшей грех жены. Если ребенок был жив, ему пришлось, конечно, дать свое имя, но это лишь предположение. Он бросил службу в 1832–1833 году, вышел в отставку и вместе с женой поселился в Болдине у своего тестя. Ольга Михайловна претерпевала за свое увлечение, находясь в бедном положении и горестной жизни, но к виновнику своего несчастья она относилась не только без раздражения, но, наоборот, с дружеской привязанностью и интимной любезностью. Отношения с барином не порвались после ее отъезда из Михайловского. Она была даже в переписке с ним. Из этой переписки дошло до нас только одно ее письмо, которое дало мне материал для предыдущих строк. Я приведу его дальше. Она и была предстательницей перед сыном барина за своего отца, и скажем здесь — ее слова, ее просьбы имели значение для Пушкина.
Была ли она в Болдине осенью 1830 года? Нет ничего неправдоподобного в положительном ответе на этот вопрос. Если она и не жила в Болдине, то, конечно, могла и приехать повидать Пушкина. А вот как они встретились или встречались в Болдине в эту осень, знаменитую в творчестве Пушкина? Этот вопрос я оставляю без ответа и даже не рискую строить какие-либо предположения.
Но, не правда ли, крепостной роман, завязанный в Михайловском, получил дальнейшее развитие в социальной обстановке, окружавшей помещика А. С. Пушкина?
Вокруг Болдина местность степная, безлесная, встречаются лишь небольшие рощицы из дубняка и осинника. «Что за прелесть здешняя деревня! Степь да степь; соседей ни души; езди верхом, сколько душе угодно, пиши дома, сколько вздумается, никто не помешает». Пушкин весь отдался творческому порыву, а мужиков все-таки наблюдал и изучал. Они величали его титулом «Ваше здоровье», а он держал тон шутливо-добродушный. В хозяйственную жизнь он не входил, и только исключительные обстоятельства — открытие в смежных с Нижегородской губерниях холеры — заставили его войти в более близкие отношения. Правда, Пушкин отбился от принятия официальной должности по холере, от назначения чем-нибудь вроде инспектора карантинов или попечителя квартала, но в роли антихолерного пропагандиста ему пришлось выступать. «Я бы хотел переслать тебе проповедь мою здешним мужикам о холере; ты бы со смеху помер, да не стоишь ты этого подарка», — писал Пушкин Плетневу 29 сентября. В мемуарной литературе сохранился не лишенный достоверности рассказ П. Д. Боборыкина: «Дядя П. П. Григорьев любил передавать мне разговор Пушкина с нижегородской губернаторшей Бутурлиной. Это было в холерный год. «Что же вы делали в деревне, Александр Сергеевич? — спрашивала Бутурлина. — Скучали?» — «Некогда было, Анна Петровна. Я даже говорил проповеди». — «Проповеди?» — «Да, в церкви с амвона, по случаю холеры. Увещевал их. — И холера послана вам, братцы, оттого, что вы оброка не платите, пьянствуете. А если вы будете продолжать так же, то вас будут сечь. Аминь!»
Но это чрезмерное добродушие было напускным. Сущность крестьянско-помещичьих отношений раскрывалась перед его сознанием, от нее нельзя было отмахнуться добродушием. Оставался третий способ управления крестьянами — власть осуществляется непосредственно помещиком. В «Истории села Горюхина» выгоды и невыгоды сего образа правления оказались неразвитыми: «История» оборвалась на втором способе. Оно и понятно: в Болдине и Кистеневе третий способ не нашел осуществления. В «Отрывках из романа в письмах» читаем: «Звание помещика есть та же служба. Заниматься тремя тысячами душ, коих все благосостояние зависит совершенно от нас, важнее, чем командовать взводом или переписывать дипломатические депеши. Небрежение, в котором мы оставляем наших крестьян, непростительно. Чем более имеем мы над ними прав, тем более имеем и обязанностей в их отношении. Мы оставляем их на произвол плута-приказчика, который их притесняет, а нас обкрадывает; мы проживаем в долг наши будущие доходы и разоряемся».
В 1830 году Пушкин сознал обязанности свои по отношению к крестьянам, но не взял их на себя. Он не мог положить конца управлению плута-приказчика. Что мог сделать в устройстве крепостных порядков он, в первой молодости с блеском выступавший против крепостного принципа? Пушкин иронизировал над собой, когда описывал положение Ивана Петровича Белкина (в предисловии к «Повестям»), «Быв приятель покойному родителю Ивана Петровича, — повествует друг Белкина, — я почитал долгом предлагать и сыну свои советы, и неоднократно вызывался восстановить прежний, им упущенный, порядок. Для сего, приехав однажды к нему, потребовал я хозяйственные книги, призвал плута-старосту и, в присутствии Ивана Петровича, занялся рассмотрением оных. Молодой хозяин сначала стал следовать за мною со всевозможным вниманием и прилежностью; но как по счетам оказалось, что в последние два года число крестьян умножилось, число же дворовых птиц и домашнего скота нарочито уменьшилось, то Иван Петрович довольствовался сим первым сведением и далее меня не слушал, и в ту самую минуту, как я своими розысканиями и строгими допросами плута-старосту в крайнее замешательство привел и к совершенному безмолвию принудил, с великою моею досадою услышал я Ивана Петровича, крепко храпящего на своем стуле».
Но у Пушкина были особые отношения к своему как-никак блудному тестю — Михаилу Ивановичу Калашникову. Он «не вмешивался в его хозяйственные распоряжения и предал его дела распоряжению всевышнего». Пушкин не без удовольствия, надо думать, посчитался на бумаге в рукописи «Истории села Горюхина» с приказчиком, т. е. с Калашниковым. Но для продолжения «Истории» у Пушкина не хватило материалов, просто не было наблюдений.
Пушкин уехал из Болдина в начале декабря 1830 года. Приказчик остался управлять имением. Крепостные доходы Пушкина были невелики. У него было двести душ, они были разбиты на 95½ тягол, т. е. платежных единиц (у Сергея Львовича оставалось 274 души, 110 тягол). Должны были бы мужики уплачивать Александру Сергеевичу около 4500 рублей, но полностью этой суммы он не получал. Так, за 1831 год Калашников переслал всего-навсего 3600 рублей. Вот его отчет: «При сем препровождаю Достального оброку До марта м-ца 550 р. Золотом, Асигнациями Будить 500 руб., а 50 руб. Промену на них Сто рублей Задержаны о чем и вашей Милости прежде Писал, теперь извольте получить от меня Мартовской трети 900 руб. осигнациями. Через Ольгу Сергеевну 1200 руб. в Москву отправлено через Павла Войновича Нащекина Асигнациями 900 руб. теперь 500 р. ассигнациями будить Да задержаных 100 руб. всего за весь год 3600 рублей». В 1833 году оброк составил почти такую же сумму.
Крепостными доходами Пушкин пользовался недолго, всего четыре с небольшим года. Весной 1835 года он уступил доходы с своих кистеневских мужиков сестре. В то же время Сергей Львович согласился отдать свою половину Кистенева Льву Сергеевичу. Извещая брата о решении отца, Пушкин определял чистый доход в сумме около 2000 руб. Часть Сергея Львовича была больше части Александра Сергеевича, но процентов по долгам с нее шло больше. При всем том, доходы с половины Александра Сергеевича на 1835 год вряд ли определялись суммой, большей 2000 рублей. Пушкин проектировал свой бюджет на первый год семейной жизни на 17 000 руб., а в последний год жизни он предвидел 80 000 рублей ежегодных расходов. Понятно, при таком росте бюджета «рогожные» заработки кистеневских мужиков были каплей в море. В бюджете Пушкина оброчные суммы не играли никакой роли. В тридцатых годах Пушкин жил преимущественно на литературный гонорар, но его не хватало, чтобы вести тот широкий образ жизни, к которому привела Пушкина женитьба. Пушкин делал долги, долги росли с каждым годом.
Любопытно отметить, что Пушкин, которого не могли удовлетворить оброчные прибытки, хотел последовать примеру отца и, перезаложив свои души в Опекунском Совете, взять добавочные суммы, как это полагалось, по 50 руб. на душу. Операцию перезалога в Московском Опекунском Совете Пушкин поручил Нащокину и дал ему на это доверенность. 2 декабря 1832 года он писал Нащокину: «Надеюсь, что теперь получил ты, любезный Павел Войнович, нужные бумаги для перезалога; и что получишь ломбардные деньги беспрепятственно». «Бумаги» должен был выправить на месте Калашников; «бумаги» — свидетельство Нижегородской гражданской палаты о не получении добавочных ссуд. 10 января 1833 года Нащокин спрашивал Пушкина: «Да скажи, ради Бога, что твой управляющий или бурмистр, чорт его знает, не присылает мне бумаг. Из твоего письма видно, что ты полагаешь, что я их давно получил и по оным уже и деньги, но ни того, ни другого; и без бумаг, несмотря, что я имею доверенность, ничего сделать нельзя. Не пишет ли он тебе чего-нибудь — уведомь, сделай милость».
Во второй половине февраля 1833 года Пушкин опять запрашивал друга: «Что, любезный Павел Воинович, получил ли ты нужные бумаги, взял ли ты себе малую толику?» Наконец, бумаги были присланы, и надежда на перезалог рассеялась, как дым. Опекунский Совет отказал в добавочной ссуде по причине бедности крестьян Пушкина, по причине их крайнего безземелья. Нащокин сообщил Пушкину об этой неприятности: «Наконец, получил твое свидетельство, которое тебе и отсылаю, ибо оно никуда не годится: нет по пяти десятин на душу, ты сам увидишь из оного — и потому добавочных не дают; к сему еще разногласие с прежним свидетельством: там 545 дес., а здесь более. Далее говорить нечего, ибо я сей час еду в деревню сам хлопотать об том же… Для добавошных тебе остается два средства: либо выпросить у отца, чтобы дал до тысячи десятин или свидетельство вместо чем на двести душ, на сто десять душ, на которое число только земли у тебя и достаточно».
Но Пушкин не успокоился, вернее не вник в причины отказа Совета дать дополнительную ссуду, и решил, что дело в свидетельстве, формально неправильном. Нащокин в конце 1833 года писал Пушкину: «Управитель твой приехал, бумагу выправил, а денег опять не дадут; ибо я тебе и писал и сказывал сколько раз, что надо по пяти десятин на душу, а у него опять только по 3 — было прежде по 2. Ему надо ехать домой, а мне перестать писать».
Хотя кистеневские души и были признаны непригодными для перезалога, при случае оказалось возможным их использовать. В январе 1834 года у Пушкина началась забавная квартирная тяжба с домовладельцем Жадимировским, взыскивавшим с него 1063 руб. 331/3 коп. Пушкин, выступая перед Съезжим домом Литейной части с объяснением, представил в обеспечение иска впредь до окончания дела 7 свободных душ из имения, состоящего в деревне Кистеневой. Жадимировский выиграл в суде свое дело и обратился через Управу благочиния к Пушкину с требованием уплатить деньги, но Пушкин предложил в уплату своих мужиков: Лукояновский Земский суд должен был описать из 7 свободных душ следующие на удовлетворение иска количество душ. Смерть Пушкина прервала поток и разорение кистеневских мужиков, и долг алчному домовладельцу был уплачен Опекой над имуществом и детьми Пушкина. Черточка, характерная для крепостного быта Пушкина!
В отношениях к долговым обязательствам перед Опекунским Советом Пушкин не проявил какого-либо своеобразия. Он волновался в первый год после займа, 3 августа 1831 года просил Нащокина: «Еще покорнейшая просьба: узнай от Короткого, сколько должен я в ломбард процентов за 40 000 займа, и когда срок к уплате?.. Да растолкуй мне, сделай милость, каким образом платят в ломбард? Самому ли мне приехать? Доверенность ли прислать? Или по почте отослать деньги?» Нащокин успокоил друга, и Пушкин отнесся к погашению с фамильной беспечностью. В первые три срока — за 1832, 1833, 1834 годы — от него не поступило ни копейки ни в погашение капитала, ни в уплату процентов. В 1834 году Московский Опекунский Совет обратил внимание на застарелого неплательщика, и началось дело о взыскании денег с «10-го класса А. С. Пушкина». Опекунский Совет обратился в Нижегородское правление; правление 15 сентября дало указ Сергачской Дворянской Опеке и Сергачскому Земскому Суду; 25 сентября Опека предписала учинить опись имению Пушкина, а Сергачский Земский суд постановил сообщить о взыскании дворянскому заседателю Трескину — с тем, чтобы он закончил дело не далее двух недель. 30 сентября постановление было сообщено Трескину, 15 октября, за неисполнением, оно вновь было сообщено с понуждением. Но дело застопорилось, как потом объяснял Земский Суд, из-за того, что одновременно производилось взыскание и с отца, и с сына, и, когда поступил платеж по долгу отца, вышло что-то вроде отсрочки для сына. 30 октября 1834 года управляющий имением Болдиным Пеньковский сообщил о беде. 10 ноября Пушкин ответил ему: «Получил я ваше письмо от 30 окт. и спешу вам отвечать. Долг мой в Опекунский Совет я заплачу сам, а из доходов Болдина не должно тратить ни копейки. Что касается до 1270 требуемых за просрочку Батюшкинова долга, то если можете найти такую сумму, то заплатите». 6 февраля 1835 года Нижегородское губернское правление приказало: «Сергачскому Земскому суду за предосудительную медленность сделать выговор и строго подтвердить опись имению г. Пушкина доставить в сие правление с первой почтой под опасением за дальнейшую медленность строгого взыскания и сергачской опеке, дав знать о сем, предписать по сборе доходов с упомянутого имения отправить оные в полном количестве в Совет». Тучи сгустились над Кистеневым, и Пеньковский, конечно, из болдинских доходов внес 7200 руб. в Сергачский Земский суд и предотвратил опись Кистенева.
Нижегородскими имениями Пушкиных — отца и сына — продолжал управлять Михаил Иванович Калашников, продолжал разорять и грабить. В сентябре 1832 года Пушкин даже выдал ему доверенность. Сохранилось несколько писем Калашникова к своим господам — и Сергею Львовичу, и Александру Сергеевичу. Писаны письма писарем и только подписаны Калашниковым. Все они делового характера, обычно содержат сообщения о высылке денег, о состоянии хлебов, дают стереотипную фразу «при вотчине вашей все благополучно» и неизменно заканчиваются «честь имею остаться с истинным моим высокопочитанием и преданностью милостивого государя покорный слуга и раб навсегда пребуду Михаила Калашников».
Но и беспечнейший Сергей Львович обратил, наконец, внимание на бедственное положение имения и пришел к решению отставить Калашникова от управления. Калашников чувствовал, что надвигаются на него неприятности, искал защиты у молодого барина. Он писал ему и сам, и просил дочь ходатайствовать за него.
Сохранилось письмо Калашникова к Пушкину, издаваемое нами впервые. Оно свидетельствует о затруднениях, в каких находился Калашников, о том походе, который был предпринят против него его подданными — крестьянами и подчиненными. К сожалению, нижний край письма съеден мышами, и потому полный смысл невосстановим. Письмо написано все целиком собственноручно Михайлой Ивановым. Он писал:
«Милостивый Государь
Александр Сергеевич
извините меня милостивый государь что я без покою вас моею прозбою, так как я писал прежде и посылал бумаги черновые писанный Васильем Козловым к батюшке вашему, ноете и теперь подтверждаю точно им Козловым писаны были о чем я узнал ему хотелось……… но было дела до …… вашей части за …… бы крестьяне зна…… не … гов…… болд……… не будет нетолько……… но бог его наказал о чем не известно нам акрестьяне со всем неписали иничего незнают толке отних ни писано……….. подписаны в прозбе, вовсем был участник наш земский, за все мои к нему милости он злом плотит за что и его божия казнь не оставит без наказания, ая всегда скажу как сын пред отцом а нежаишим ра ……. служу всегда …………… дет меня помянуть, естьли ваши милости мне не помогут, я незнаю» ……… взять и как другие ………… и как уберегут, мне и того довольно что ……… и есть что найдешь и слава богу, я ………… как верной раб пред вами и пред богом не дам ответа, засим рапортую вашей милости что ………… состоит все бла ……………………………. засим честь име ……….. айшим вы ……………. и преданностью ……… сосуд» ………
Письмо это не датировано или, вернее, датировка объедена мышами, на бумаге с водяным 1830 годом и явно относится ко времени, предшествующему удалению Михаила Калашникова.
13 февраля 1833 года писала Пушкину и дочь Калашникова. Это письмо находится сейчас в моем распоряжении; оно — единственное сохранившееся из переписки поэта с героиней крестьянского романа. Калашникова была неграмотна и должна была диктовать свои письма, а писал ей обычно ее муж. Очевидно, он не совсем следовал диктовке и изображал в письме не совсем то, что слышал, и, кроме того, предавался по временам канцелярскому словоизвитию, а от этого стиль выходил чересчур кудрявым. Пушкин обратил внимание на кудрявый стиль писем бывшей своей возлюбленной и спросил ее в письме, откуда такие кудрявые письма. Когда ей пришлось отвечать на вопрос Пушкина в письме к ней, она обратилась не к мужу, а к сельскому грамотею, тому самому, который писал письма ее отцу. Им и написано это единственное сохранившееся письмо. Вот из тридцатых годов голос милой, доброй девушки, оживленной лучом вдохновения и славы Пушкина:
«Милостивый Государь Александр Сергеевич,
Я имела щастие получить отвас Письмо, закоторое чувствительно вас Благодарю что вы Незабыли меня Находящуюся в бедном положении ив Горестной Жизни; впродчем покорнейше вас прошу извинить меня что я вас беспокоила Нащет Денег, Для выкупки моего мужа Крестьян, то оные нестоют чтобы их выкупить, это я Сделала удовольствие Для моего мужа, истираюсь все К пользы нашей Но он Нечувствует моих благодеяний, Каких я Ему Неделаю, потому что он Самый беспечный человек, накоторого янинадеюсь и нет надежды иметь куска хлеба, потому что Какие только Могут Быть пасквильные Дела то все оные Есть умоего мужа первое пьяница и Самой развратной Жизни человек, уменя вся надежда Навас Милостивый Государь что вы неоставите меня Своею милостию, в бедном положении ив Горестной Жизни, мы вышли водъставку иЖивем у отца в болдине, то инезнаю Будули якогда покойна от Своего мужа или нет, а набатюшку все Серьгей львовичь поминутно пищит Неудовольствия иСтрогие приказы то прошу вас Милостивый Государь защытить Своею милостию Его от Сих Наказаний; вы пишите, что будите Суда или внижний, тоя Снитерпением Буду ожидать вашего приезда, иоблагополучном пути буду Бога молить, оСебе вам Скажу что явообременении иуже время приходит, К разрешению, то осмелюсь вас просить Милостивый Государь, нельзяли Быть восприемником, Естьли вашей милости Будет непротивно хотя нелично, ноимя ваше вспомнить на крещении, опись-мах вы изволили писать, то оные писал мне мой муж, инепонимаю что значут кудрявые, впродчем писать Больши Нечего, остаюсь С истинным моим почитанием ипреданностью известная вам».
Письмо датировано: «Село Болдино, февраля 21 Дня 1833 года, а подписи никакой нет. «Известная вам» — так и кончается текст письма.
Одно письмо дошло из переписки помещика и крепостной крестьянки, ее письмо. Но и это единственное письмо дает материал для суждений. Отношения, нашедшие здесь отражение, представляются проникнутыми какой-то крепкой интимностью и простотой. Они в переписке, она с доверием прибегает к нему за поддержкой, не скрывает от него своих горестей. Главная горесть — муж пьяница и самой развратной жизни человек, и вся надежда у нее на Пушкина: он не оставит ее своими милостями. Необходимым считает сообщить Пушкину о своей беременности, просит в крестные отцы, хоть по имени назвать. Ждет с нетерпением приезда. Нет никаких следов озлобления и раздражения, которое было бы естественно после истории, разыгравшейся в 1826 году; наоборот, пишет человек, относящийся к адресату с чувствами дружеского уважения и приязни, не остающимися безответными. Эти чувства являются проекцией тех, что связывали барина и крестьянку семь лет тому назад. Исключается возможность расценки их связи, как чисто физиологической, оголенной от романтики, лишенной длительности. Барин пришел, разрушил девичью невинность и при первых признаках беременности отослал от себя — такой трактовки не оправдает позднейшая человечность их отношений. Если бы я и не думал, что оба давно известных сообщения — Пущина от января 1825 года и переписки Пушкина с Вяземским от мая 1826 года — относятся к одной и той же соблазненной Пушкиным девушке, а эти даты в таком случае свидетельствуют о продолжительности сожительства, то для меня достаточно было бы красноречивого свидетельства письма 1833 года о некоей длительности связи 1825–1826 годов. С психологической точки зрения первый аргумент в пользу длительности дан был мне именно этим письмом.
Напечатанное мной письмо крестьянской девушки, бывшей предметом пушкинского романа в 1825–1826 годах, действительно дает основу к некоторым значительным выводам о характере этого романа, дает психологический и методологический толчок, дает исходный пункт к пересмотру давно известных сообщений и оправдывает попытку построения характеристики романа. Все рассуждения о крепостном романе должны начинаться от этого письма. Отсюда я и начал. Изучение письма определило и мое отношение к ранее известным сообщениям.
Жизнь разрешила эпизод крепостной любви не так, как казалось Ходасевичу, а совсем наоборот. Вспомним его фантастическое построение; сопоставим с нашими сообщениями; не задерживаясь на нем, пройдем мимо и освободим Пушкина от ответственности, к которой Ходасевич привлек его за преступление, им не совершенное.
В 1833 году С. Л. Пушкин подыскал, наконец, нового управляющего для своих имений в Нижегородской губернии — белорусского дворянина Иосифа Матвеевича Пеньковского. Доверенность, или, по тогдашнему казенному выражению, верющее письмо, Пеньковскому С. Л. выдал в Новоржеве 25 сентября. Круг обязанностей Пеньковского определяется так: «По случаю пребывания моего в Санкт-Петербурге прошу вас… мое имение принять в полное ваше распоряжение и хозяйственное управление, и буде случится по означенному моему имению дела, то по оным иметь хождение, следующие прошения, объявления и всякого рода бумаги от имени моего за вашим вместо меня рукоприкладством, во все присутственные места и лицам подавать… крестьян от всяких обид защищать, и для работ или промыслов их выпускать по рассуждению вашему с законными видами, также и имеющихся при селе Болдине и сельце Кистеневе, Тимашева тож, дворовых людей выпускать по паспортам, полагая на них оброк по вашему же рассмотрению, и, буде окажутся неисправными и дурного поведения, меня уведомлять. Из крестьян или дворовых людей кто-либо окажется ослушным или уличенным в преступлении, таковых без пристрастия предавать суду и меня извещать. При том наблюдать, чтобы казенные повинности и подати в свое время уплачиваемы были сполна. С оброчных крестьян положенный мною оброк в назначенные мною сроки получать без недоимок, и ко мне высылать. От управляющего в селе Болдине крепостного жены моей человека Михаилы Калашникова принять все в свое ведомство по имеющимся у него книгам и документам, и буде имеются наличные из моих доходов деньги, то оные, тотчас от него приняв, доставить ко мне ровно и от бывших земских, бурмистров и старост, находящихся в живых, собрать все сведения по их управлению. Бурмистра кистеневского, Никона Семенова, при прежней должности оставить под непосредственным вашим надзором; словом, прошу вас по оному имению действовать и распоряжаться так, как бы я сам лично, собираемые с оного доходы доставлять ко мне…»
8 октября Пеньковский из Острова извещал С. Л. Пушкина, что он получил доверенность и отправится в Болдино 11 и никак не позже 12 октября. В самом конце октября Пеньковский был на месте и приступил к приемке инвентаря. Первого ноября Калашников уже сдавал сельский запасной магазин. Переход власти из рук Калашникова к Пеньковскому совершился как раз в то время, когда Пушкин находился в Болдине (приехал 1 октября, уехал в середине ноября). Пеньковский вступил в управление Болдиным, а Калашников?.. Калашников продолжал исполнять какие-то управительские функции. Пеньковский должен был с ним считаться. По Кистеневу, в части А. С, он оставался управляющим. Конечно, этим он обязан был Александру Сергеевичу и дочери. Калашников перешел на второе положение, но пребывал в Болдине милостью Александра Сергеевича. Любопытно его жалостное письмо от 9 января 1834 года: «Я к батюшке писал и просил Его Милости себе со старухой не оставить которая на смертном одре и боли ни о чем; еще уведомил сколько какова хлеба едал на лицо ровно и денег; вся надежда на вашу милость». В этом письме Калашников счел возможным просить протекции для одного из двух болдинских попов и даже приложил его письмо. После стереотипной официальной подписи (ваш милостивого государя всенижайше раб навсегда пребуду…) следует характерная приписка, отдающая намеком на интимность: «Старуха моя желает всех благ от вышнего вам со слезами и кланеетса все вместе».
Осенью 1833 года помещичьи интересы привлекали внимание Пушкина. Враг раздробления крупных имений, Пушкин мечтал о воссоединении частей Болдина, поделенного между С. Л. и В. Л. Пушкиными, о приобретении находившейся в опеке после смерти дяди Василия Львовича его половины. 6 ноября 1833 года А. С. писал жене из Болдина: «Здесь я было вздумал взять наследство Василия Львовича, но опека так ограбила его, что нельзя и подумать».
По возвращении в Петербург Пушкин повидался с отцом, и тот был очень рад предложению сына взять Болдино. А в первой половине декабря 1833 года Пушкин сообщил Нащокину: «Наследники дяди делают мне дурацкие предложения — я отказался от наследства. Не знаю, войдут ли в новые переговоры». И через год Пушкин вел переговоры, но неудачно. В конце концов, в 1835 году, часть Василия Львовича была продана с аукциона полковнику С. В. Зыбину за 220 000 рублей.
Обращаясь в июле 1835 года к царю за субсидией, Пушкин в письме к Бенкендорфу не без горечи упоминал, что наследственное имение ушло из его рук.
«Я должен был взять управление делами моей семьи, это обстоятельство запутало меня так сильно, что я вынужден отказаться от наследства».
В 1834 году Пушкину пришлось стать еще ближе к помещичьим делам. «Обстоятельства мои, — сообщал Пушкин Нащокину в начале марта 1834 года, — затруднились еще вот по какому случаю: на днях отец мой посылает за мною. Прихожу — нахожу его в слезах, мать в постеле, весь дом в ужасном беспокойстве. — Что такое? — Имение описывают. — Надо скорее заплатить долг. — Уж долг заплачен. Вот и письмо управителя. — О чем же горе? — Жить нечем до октября. — Поезжайте в деревню. — Не с чем. — Что делать? Надо взять имение в руки, а отцу назначить содержание. Новые долги, новые хлопоты. А надобно: я желал бы и успокоить старость отца, и устроить дела брата Льва».
Обстоятельства сложились так, что Пушкину пришлось взять за себя нижегородское имение и управлять им. Рассуждал он здраво: «Если не взяться за имение, то оно пропадет же даром; Ольга Сергеевна и Лев Сергеевич останутся на подножном корму, и придется взять их мне же на руки тогда-то наплачусь и наплачусь, а им и горя мало! Меня же будут цыганить. Ох, семья, семья!» И вот, в результате вышло так, что Пушкин должен был работать на своего братца, откровенного лентяя и бесстыдного мота, и на чету Павлищевых — Ольгу Сергеевну и ее супруга Николая Ивановича, хладнокровного и убежденного вымогателя. Это ли еще не горькая обида жизни! Несомненно, на решение Пушкина влияло страстное желание сохранить Болдино в роде Пушкиных, а потом Пушкин мечтал, что он разделается же когда-нибудь со двором, со светом, с городом, уедет в Болдино и заживет барином. Жена Наталья Николаевна была против того, чтобы муж брал Болдино, и Пушкину не раз впоследствии пришлось вспоминать о ее словах.
13 апреля 1834 года Пушкин отправил Пеньковскому письмо, являющееся первым по времени памятником его управления Болдиным. «Батюшке угодно было поручить в полное мое распоряжение управление имения его. Посему утверждая доверенность, им данную вам, извещаю вас, чтобы отныне относились вы прямо ко мне по всем делам, касающимся Болдина. Немедленно пришлите мне счет денег, доставленных вами батюшке со времени Вступления вашего в управление, также и вами взятых в займы и на уплату долга, а засим и сколько в остатке непроданного хлеба, несобранного оброка и (если случится) недоимок — приступить вам также и к подворной описи Болдина, дабы оная к сентябрю месяцу была готова».
Первое время Пушкин не верил Пеньковскому и имел намерение пригласить нового управляющего. А. Н. Вульф посоветовал ему взять немца-агронома К. Рейхмана, управлявшего тверским имением П. А. Осиповой Малинниками. П. А. Осипова, узнав о намерении Пушкина, пришла в необыкновенное волнение. В ее глазах Рейхман был никуда не годный агроном-теоретик. «Поверьте мне и моей малой опытности, что лучше иметь управителем человека, умеющего, дав известный доход вам, сохранить и себе малую толику, чем честного дурака, который, ничего не зная, расстроит все ваше хозяйство и не приобретет ничего», — писала 17 июня из Тригорского Осипова. Пушкин отвечал ей 29 июня.
«Касательно Рейхмана отвечу вам откровенно. Я знаю его за честного человека, а в данную минуту мне только это и нужно. Я не могу иметь доверие ни к Михаиле, ни к Пеньковскому, так как знаю первого и вовсе не знаю второго. Не имея намерения поселиться в Болдине, не могу и думать об устройстве имения, дошедшего, между нами будь сказано, до совершенного разорения; я хочу только, чтобы меня не обкрадывали, и хочу проценты исправно вносить в ломбард. Улучшения придут впоследствии. Но будьте спокойны: Рейхман пишет мне, что крестьяне находятся в такой нищете, а дела идут так худо, что он не мог взять на себя управление Болдиным, и в эту минуту он в Малинниках. Не можете себе представить, до какой степени тяготит меня управление этим имением. Нет сомнения, что Болдино стоит того, чтобы его спасти, хотя бы для Ольги и для Льва, которым грозит в будущем нищета, или по меньшей мере бедность. Но я не богат, у меня самого семья, которая от меня зависит и без меня впадет в нищету. Я принял имение, которое принесет мне одни заботы и неприятности. Родители мои не знают, что они на волос от полного разорения». А сообщая жене, что новый управитель Рейхман отказался от управления и уехал, Пушкин прибавлял: «Думаю последовать его примеру. Он умный человек, а Болдино можно еще коверкать лет пять». Много крови попортило Пушкину управление Болдиным. «Хлопоты по имению меня бесят» или «Теребят меня без милосердия. Вероятно, послушаюсь тебя и откажусь от управления имения. Пускай они коверкают, как знают: на их век станет, а мы Сашке и Машке постараемся оставить кусок хлеба…» «Здесь меня теребят и бесят без милости. И мои долги, и чужие мне покоя не дают. Имение расстроено и надобно его поправить, уменьшая расходы, а они обрадовались и на меня насели. То то, то другое».
Эти фразы точно рисуют положение Пушкина в деле управления имением. Он имел слабость принять дела, и отказаться у него не хватило решительности.
Осенью 1834 года Пушкин был в Болдине (13 сентября он приехал, а 15 октября он был уже в Петербурге). Здесь Пушкину опять пришлось выступить в роли помещика. В письме к жене от 15 сентября Пушкин рассказывает о своей встрече с крестьянами: «Сейчас у меня были мужики с челобитьем, и с ними принужден был я хитрить, но эти, наверное, меня перехитрят, хотя я сделался ужасным политиком…» А в дневнике Пушкин записал: «съездил в нижегородскую деревню, где управители меня морочили — а я перед ними шарлатанил, и, кажется, неудачно». Управители — Пеньковский и Калашников: весной 1834 года, будучи в Петербурге, Пушкин хотел отделаться от того и другого, но кончил тем, что оставил обоих. Пеньковскому он дал доверенность. Любопытно, что, совпадая почти текстуально с доверенностью, выданной Сергеем Львовичем, документ, подписанный Александром Сергеевичем, содержит существенное изменение. Сергей Львович поручал Пеньковскому: «из крестьян или дворовых людей кто-либо окажется ослушным или уличенным в преступлении, таких без пристрастия предавать суду и меня извещать». Александр Сергеевич давал полномочия шире и жестче: «буде окажутся дурного поведения и вредные вотчине крестьяне и дворовые люди, таковых отдавать во всякое время в зачет будущего рекрутства; если окажутся неспособными, то отдавать без зачету, предварительно меня о том уведомив».
Это изменение нельзя считать формальным; оно соответствовало, как увидим дальше, принципиальным взглядам Пушкина.
Доверенность Пеньковскому подписана Пушкиным 20 ноября и явлена в первом департаменте С.-Петербургской Палаты гражданского суда 22 ноября 1834 года. Но еще до выдачи доверенности Пушкин, очевидно, во время пребывания в Болдине, столковался с Пеньковским о размерах его вознаграждения. 30 октября Пушкин подписал соглашение, позволяю себе привести его полностью.
Любопытный памятник помещичьего хозяйства, он тоже содержит одно чисто «пушкинское» изменение: «В 1834 году октября 30 дня мною ниже подписавшимся назначается управителю по данной мною Доверенности на село Болдино и сельцо Кистенево Иосифу Матвееву Пеньковскому жалованья в год одну тысячу рублей ходячей монетой, дозволяется держать пару лошадей собственных и для оных сена и овса двадцать четыре четверти — Ординарий — Ржи четыре четверти, Ячменя по три четверти, Муки крупичатой шесть пудов, Круп рисовых десять фунтов, Манных пятнадцать фунтов, Соли три пуда, Говядины восемь пудов, Свинины три пуда, Коровьего масла три пуда, Индеек десять, Гусей пятнадцать, Уток двадцать, Кур тридцать, Телят четыре, Баранов пять, Поросят десять, Яиц четыреста, Свечей сальных два пуда двадцать фунтов, Вина пенного шесть ведер. В разъездах расходы мои, если по собственному моему делу, если же по каким другим делам, касающимся лично одних крестьян, тогда нащет вотчины, угощения приезжим по должности Чиновникам делать умеренные. Александр Пушкин».
Умеренные угощения — тоже принципиальная установка хозяйственника Пушкина. Угощения, действительно, были неизбывным злом помещичьего и крестьянского быта. Когда он вписывал строки об угощении в соглашение об окладе Пеньковского, он только вспоминал болдинские «книги, учиненные для записывания расходу мирских денег». Несомненно, он просматривал в вотчинном архиве немудрые записи этих книг. Одна из таких книг воспроизводится в приложении. Замечательный памятник крепостного быта! Просматриваешь книгу и вспоминаешь знаменитое щедринское жизнеописание купца Парамонова. «Приезжал чиновник из губернии для ревизии — дадено 7000 руб.; попу Никите сантуринского — 12 руб.; проезжал немецкий прынец, дадено 6200 руб.» и т. д. Возможно, что прототипом жизнеописания явились такие же книги расхода мирских денег.
Кто только не делал интервенций на Болдино, и решительно все интервенты получали угощение и дары! Чаще всего «приезжал солдат» из Лукоянства. Приезды солдат отразились в книге так: «Приезжал с приказом — про него вина 44 коп.; приезжал с приказом чтобы везли ямские деньги — издержано вина 44 коп.; приезжал с приказом подавать сведения об урожае — ему дано 30 коп.; приезжал, посылал народ на розыскания — про него 44 коп.; приезжал с платежом десятских денег — ему дано деньгами 40 коп., про него вина 44 коп.».
Когда приезжали приказные, суммы увеличивались: «Приезжали два приказных, отбирали подписки и с принуждением о наставлении на дорогах вешек — деньгами 2 руб., вина 44 коп.»! Приезжали кредиторы, у которых общество занимало деньги для оплаты подушных и других казенных повинностей: за пожданье им платили проценты, угощали водкой, ерофеичем, одаривали ведром вина. Главным кредитором был кистеневский барин Петр Львович. Его чествовали особо: так на Спаса «куплено яблоков на поздравление Государя Петра Львовича и Пелагеи Якимовны (Петр Львович был холост) с праздником — 4 руб. 70 коп.».
Но подарки становились крупными, когда дело доходило до исправника. «По приказу мира подарено исправнику за канавы на большой дороге по 25 коп. с души, всего 138 р. 25 к.». Это уже серьезная взятка. Крестьяне, очевидно, отделались от тяжелой дорожной повинности по рытью канав. Но деньгами от исправника не отделаться; тут же: «исправнику сахару голова — 18 руб.» или «исправнику орехов четверка — 1 р. 50 к.». За исправником и секретарь — «секретарю Полянскому об канавах — 20 руб.» — Еще одна запись, которую можно было бы счесть юмористической, если бы в действительности она не была строго фактической: «Проезжал исправник Блаватской, подумал мертвое тело (стоит подчеркнуть деликатное выражение — «подумал мертвое тело»), подарено на всю команду деньгами — 35 руб., вина и водки для них — 5 руб., из Лукоянова привезен штоф — 3,50, рыбы и меду — 3,50». Известно, какой волокитой сопровождалось открытие мертвого тела на крестьянской земле и какое раздолье начиналось для поборов властей всех калибров. Мужикам надо было, чтобы исправник и оставался только подумавшим о мертвом теле, а не открывшим его. Исправник уехал с деньгами и думой, а на другой день запись: «За погребение мертвого тела для попов вина на 1 руб. 50 коп.». Но отсылаем читателя к полному тексту этой любопытной книги (в приложениях): она стоит подробного ознакомления.
Так, в этих записях, возникает перед нами бесхитростная, рабья жизнь захолустного крепостного села.
О Пеньковском надо сказать, что он оказался дельным управляющим и во всяком случае задержал падение поместий Пушкиных. В 1835 году он отговорил Сергея Львовича от продажи Болдина, за что Пушкин выражал ему признательность в письме от 14 июня 1836 года: «Очень благодарен вам за ваши попечения о нашем имении. Знаю, что в прошлом году вы остановили Батюшку в его намерении продать это имение и тем лишить, если не меня, то детей моих последнего верного куска хлеба. Будьте уверены, что я никогда этого не забуду». Он пришелся по нраву и Сергею Львовичу: «никто меня в жизни столько не успокаивал, как вы», — говорил он Пеньковскому. Сергей Львович изволил даже крестить дочку Пеньковского и в благодарность за попечения о своей особе подарил ему девочку или, выражаясь официальным языком, передал ему в вечное и потомственное владение свою крепостную Пелагею Семенову.
В остатках вотчинного архива с. Болдина сохранилась за 1833–1834 годы «памятная» книга, куда сам управляющий и конторщики заносили достопримечательные события и факты болдинской подневольной жизни. Записи любопытны не только как свидетельство об управлении имением Пушкина, но и как памятник крепостного быта. В этой книге читаем запись: «корова отелилась, родился бычок», а рядом важный административный указ: «Я по вступлении моем в управление в село Болдино по данной мне доверенности г. С. Л. Пушкина нашел ослушным: против моих приказаний и недостойным исправлять должность бурмистра Игн. Сем. Сягина, при собрании всех стариков устраняю его от должности…». Тут записаны и остальные назначения: в хлебные старосты, бурмистры и т. д. Столь же обычным являются записи о расправах: «Кистеневский крестьянин Вас. Игнатов просил на кистеневского земского Гавр. Алексеева, что насильно перевязал овец (за долг) и прибил женщин, одной женщине разорвал рот. Решено Гавр. Алексеева лишить иску, за побои наказан розгами 20 ударов».
Еще запись о применении желез к Якову Семенову, бегавшему от солдатчины и месяц скрывавшемуся. Перед тем, как он был поставлен на суд перед собранием стариков, он был в железах, и из оных выпущен Михаилом Ивановичем Калашниковым. Решено дать 25 ударов розгами. Еще повседневный случай: «Ефим Захаров принимал в свой дом азовских воров — ослушался по приказанию моему дабы явиться из кабака в судную — мною лично был замечен с азовскими ворами в кабаке пьянствующего и украл тулуп у кистеневского крестьянина» и т. д. Наказан 50 ударами розгами. А вот еще ослушник Тимофей Пядышев, тоже не явился из кабака в судную, решено было наказать его 40 ударами, но он был прощен за «вызнание о многих вещах им же в воровстве прошедшем, — и он же доказал на бывшего бурмистра Игната Семенова, что из-под колосников рожь крал и привозил в собственный дом, а рижник Кирей за шубу давал ему, Пядышеву, барского овса 4 четверки».
Вот оно, пушкинское хозяйство! Ну, и так далее. Все эти записи — реальный комментарий к отрывку из «Истории села Горюхина»: «Посадил окаянный приказчик Антона Тимофеева в железы — а старик Тимофей сына откупил за 100 руб.; а приказчик заковал Петрушку Еремеева, и того откупил отец за 68 руб., и хотел окаянный сковать Леху Тарасова, но тот бежал в лес — и приказчик о том вельми крушился и свирепствовал во словесах — а отвезли в город и отдали в рекруты Ваньку-пьяницу».
Особое место занимают записи о рекрутском наборе. В ноябре 1833 года болдинская экономия назначила в солдаты семь человек. Против первых четырех фамилий в списке пометки «вор», а физические характеристики такие: Ефим Захаров — течет с ушей, Пядышев — рана в ноге, Кандалов — желтью болен, Ананьин — палец на левой руке крюком. Только два без особых патологических примет, а из них Сягин («чист») сбежал, очевидно, по дороге в Арзамас, от отдатчика. Целая система поставки рекрут государству! И эту систему — защищал Пушкин. Напомню особенный пункт в доверенности, выданной им Пеньковскому, и приведу характерные рассуждения по этому поводу из «Мыслей на дороге»: «Власть помещиков, в том виде, как она теперь существует, необходима для рекрутского набора. Без нее правительство в губерниях не могло бы собрать и десятой доли требуемого числа рекрутов. Вот одна из тысячи причин, повелевающих нам присутствовать в наших поместьях, а не разоряться в столицах под предлогом усердия к службе, но в самом деле из единой любви к рассеянности и чинам. Очередь, которой придерживаются некоторые помещики-филантропы, не должна существовать, пока существуют наши дворянские права. Лучше употребить сии права в пользу наших крестьян и, удаляя из среды их вредных негодяев, людей, заслуживших тяжкое наказание и проч., делать из них полезных членов обществу. Безрассудно жертвовать хорошим крестьянином, трудолюбивым, добрым отцом семейства, а щадить вора и пьяницу обнищалого, из уважения к какому-то правилу, самовольно нами признанному. И что значит эта жалкая пародия законности!»
Стремления помещиков сдавать негодных рекрутов обратили внимание правительства. Министр внутренних дел 11 июня 1836 года издал особый циркуляр по этому поводу. «Государь император, замечая, что при рекрутских наборах весьма часто представляются рекруты с явными недостатками, повелеть соизволил, дабы министр внутренних дел подтвердил циркуляром по гражданскому ведомству о той ответственности и взысканиях, коим подвергают себя по силе рекрутского устава виновные в представлении приему таковых рекрут, недостатки имеющих». Этот циркуляр лукояновский предводитель дворянства сообщил к сведению помещиков своего уезда, а за их отсутствием их управляющих и вотчинных начальников. Был прислан циркуляр и в болдинскую вотчинную контору (26 июля 1837 года, № 118).
Пушкин знал болдинскую действительность, нищенский рабский быт разоренных имений Пушкиных, и поэтому грустным памятником резкого несоответствия жизненной правде является изображение крепостного мужика в сравнении с английским рабочим в тех же «Мыслях на дороге», изображение, дающее повод говорить о защите крепостных устоев. «Прочтите жалобы английских фабричных работников: волоса встанут дыбом от ужаса. Сколько отвратительных истязаний, непонятных мучений! Какое холодное варварство с одной стороны, с другой — какая страшная бедность… Кажется, что нет в мире несчастнее английского работника… У нас нет ничего подобного. Повинности вообще не тягостны. Подушная платится миром, барщина определена законом; оброк не разорителен… Помещик, наложив оброк, оставляет на произвол своего крестьянина доставать оный, как и где он хочет. Крестьянин промышляет, чем он вздумает, и уходит иногда за 2000 верст вырабатывать себе деньгу… Злоупотреблений везде много: уголовные дела везде ужасны. Взгляните на русского крестьянина: есть ли и тень рабского унижения в его поступи и речи? О его смелости и смышленности и говорить нечего. Переимчивость его известна; проворство и ловкость удивительны… В России нет человека, который бы не имел собственного своего жилища. Нищий, уходя скитаться по миру, оставляет свою избу. Этого нет в чужих краях. Иметь корову везде в Европе есть знак роскоши, у нас не иметь коровы есть знак ужасной бедности… Судьба крестьянина улучшается со дня на день, по мере распространения просвещения. Избави меня Боже, быть поборником и проповедником рабства; я говорю только, что благосостояние крестьян тесно связано с пользою помещиков, — и это очевидно для всякого. Злоупотребления встречаются везде».
В своих имениях Пушкин не мог найти подтверждения благополучному состоянию мужика. В наших руках — надворные описи кистеневских мужиков, мы уже приводили общие итоги; в частности, были мужицкие семьи — бездомные, бескоровные, безлошадные (на 96 семейных единиц — 79 лошадей, 86 коров). Действительно, в своей публицистике, которая, несмотря на все компромиссы, не увидела света, Пушкин перегнул, и даже слишком.
Управление имениями увлекало внимание Пушкина по двум направлениям, соответственно двум функциям управительской деятельности — функции собирания, накопления и функции распределения. Поэт и художник, Пушкин должен был разбрасываться на две стороны: в сторону болдинских и кистеневских мужиков и в сторону алчных родственников — родителей, брата, сестры с мужем. Как помещик, Пушкин не выделился из круга среднедворянского, даже чуть ниже среднего. Так вели свое хозяйство сотни и тысячи дворян, уже не сидевших на земле, оторвавшихся от нее, отдавшихся в руки управителей. Сам Пушкин в своих статьях восклицал патетически, что благосостояние крестьян тесно связано с пользою помещиков; в этом ему вторил его лицейский товарищ, человек совсем иного склада, барон М. А. Корф. «При существующем положении нашего гражданского устройства, необходимо, чтоб помещичья власть обращена была единственно на благо своих крепостных; злоупотребление же сей власти влечет за собою унижение благородного звания и может привесть к пагубнейшим последствиям».
В действительности для разнопоместного дворянина, по классовому недальновидного, на первом плане стояли вопросы помещичьего благосостояния, которое и устраивалось — пусть временно, пусть недальновидно — за счет крестьянского благосостояния. Ведь надо же было жить и родителям, и бесстыдному моту Льву Сергеевичу, и нудному неудачнику Николаю Павлищеву с женой. А для этого надо было выколачивать оброки, выжимать барщину, не запускать недоимок. Сперва мужички должны были устроить и обеспечить господское благосостояние, а потом, если оставалось время, подумать и о своем. «Я хочу только не быть обворованным и платить проценты в ломбард, — идеал желаний Пушкина. — Улучшения придут впоследствии». Будем считать, что Пушкин относился формально к делу управления именьями и передоверил всю свою власть управителю; возложим бремя ответственности на И. М. Пеньковского. Подчеркнем, что с момента вступления в управления имением для себя лично он не пользовался крепостными доходами. Все шло на родственников — второе устремление хозяйственного внимания Пушкина. Все, что мы знаем о деятельности распределяющей функции пушкинского хозяйствования, побуждает нас проникаться чувствами глубокого и горестного сожаления. Злая ирония судьбы! Беспечный, рожденный для вдохновения, сладких звуков и молитв, поэт должен был заняться бухгалтерией. Пушкин-бухгалтер — вот неожиданная тема настоящей главы.
Мы дорожим всякой пушкинской строкой, и нехудожественной. Стоящая на очереди задача пушкиноведения — произвести учет всему, что вышло из-под пера Пушкина. Пушкиноведение как бы выполняет завет Пушкина. «Всякая строчка великого писателя становится драгоценной для потомства. Мы с любопытством рассматриваем автографы, хотя бы они были не что иное, как отрывки из расходной тетради или записка к портному об отсрочке платежа. (Пушкин писал эти строки по поводу Вольтера, а как будто имел в виду себя!) Нас невольно поражает мысль, что рука, начертавшая эти смиренные цифры, эти незначащие слова, тем же самым почерком и, может быть, тем же самым пером написала и великие творения, предмет наших изучений и восторгов». Пушкинисты тщательно собирают и воспроизводят все заметки Пушкина, все записи с адресами, записи долгов, сумм литературного гонорара, счета, подписанные им, расписки в получении жалованья. Ко времени его помещичьего хозяйствования относятся неизданные документы, писанные тою же рукой, которая писала «Медного всадника». Первый документ — это заведенная им, самодельная книжка, сшитая из 16 перегнутых пополам листков почтовой бумаги большого формата. На первой странице Пушкин дал назначение и титул этой тетрадке:
Щеты по части
управления Болдина
и Кистенева
1834
Записей здесь немного. Листы 1 об., 4 об., 7 об. и дальше до конца чистые. Период, захватываемый «щетами», начинается с того месяца, когда Пушкин, заявив отцу о том, что он берет Болдино, начал производить на семью расходы из собственных средств, и кончается июнем 1835 года, когда Пушкин отошел от управления имением. Эту книжку воспроизводим факсимиле. «Щеты» — первая редакция бухгалтерских записей Пушкина, поденная кассовая книга. «Бухгалтерия», очевидно, весьма беспокоила Пушкина. Сохранились еще две сводки счетов по управлению имениями: первоначальная и вторичная. В приложениях воспроизводим с точностью и ту, и другую. А сейчас, пользуясь всеми записями Пушкина, попробуем расшифровать действительную жизнь, бившуюся под этими цифрами, восстановить картину финансовой деятельности по управлению родовыми имениями[7].
Хозяйственная деятельность Пушкина падает преимущественно на 1834 год, на весну и лето этого года, когда, отослав семью в деревню, он оставался один в городе и занимался «Историей Пугачева». По силе переживаний я отвожу этому периоду самое значительное место в истории жизни Пушкина в 30-х годах. Отсюда начинается тот процесс, который трагически разрешился в январе 1837 года. В настоящей статье останавливаюсь только на этой одной стороне, связанной с выступлением Пушкина, как помещика и как представителя семьи Пушкиных. В том фоне, на котором надо рисовать жизнь Пушкина, далеко не последнюю роль играли впечатления финансово-хозяйственной деятельности.
Когда Пушкин решил взять имение в свои руки и давать содержание отцу, брату и сестре, он был при деньгах: только что, 22 марта, он получил от царя 20 000 рублей на издание «Истории Пугачева». Первая запись в «щетах» сделана 6 апреля на расходной странице: Пушкин начал тратить собственные деньги. Еще до 6 апреля дал он из своих денег за родителей сестре и уплатил их «людям» — 550 рублей. На начало апреля, быть может, на 5 или 6 апреля, надо относить разговор с отцом (— О чем же горе? — Жить нечем до октября. — Поезжайте в деревню. — Не с чем!) и решение Пушкина назначить отцу содержание. Родителю в это время шел 64 год. Он был по-старчески слезоточив, ипохондрия заедала его. Но пышным цветом расцветала в старости всегда крепко сидевшая в нем скупость. С бальзаковским героем, отцом Горио, сравнивали близкие знакомые отца Пушкина, с той разницей, однако, что Горио отдал все своим детям, а этот проел все свое добро. Дочь его, наблюдавшая жизнь родителей в 1835 году, писала мужу: «Право, отец иногда мне очень жалок. Старик хотя и не отец Горио: всегда нуждается в деньгах, а их любит». Но этот русский Горио способен был самым наглым образом присвоить деньги, высланные управляющим Пеньковским в его адрес для передачи дочери. Когда у него спрашивали денег на дрова, на сахар, он ударял себя в лоб и восклицал: «Что вы ко мне приступаете? Я несчастный человек!» Мать Пушкина в это время была постоянно больна и дотягивала предпоследний год жизни. Пушкин взял родителей на свое попечение. 6 апреля он уплатил за квартиру родителей («за дом») 666 руб., а 9 апреля дал деньгами 200 руб.
Принял с легким сердцем, как должное, решение брата Лев Сергеевич Пушкин. С 14–15 октября 1833 года этот беспардонный тунеядец жил без копейки денег в Петербурге, и неплохо жил: должал по ресторанам, занимал дорогую квартиру в доме Энгельгардта. Образ его жизни не мог не возмущать Александра Сергеевича. Впоследствии, в декабре 1835 года, Ольга Сергеевна сообщала мужу: «Вообрази, что он здесь взял первый номер в доме Энгельгардта, за который он платил двести рублей в неделю, и давал завтраки графу Самойлову! Александр говорит, что из рук вон, ни на что не было похоже». Первым делом Александра Сергеевича было выкупить братца из дома Энгельгардта. 28 апреля Пушкин сообщал жене, что Лев Сергеевич переезжает от Энгельгардта к родителям. В действительности, 29 апреля Пушкин отметил в щетах уплату за Льва в ресторацию 260 руб. и в дом Энгельгардта 1330 руб. Итак, в итоге управления за апрель месяц оказалось у Александра Сергеевича расходу на 2456 рублей, а со старым долгом — 3006 рублей, приходу же никакого.
Обрадовались родители, сейчас же (6 апреля) отписали в Варшаву к дочери о том, что Александр взял на себя труд уплачивать долги Льва Сергеевича и доставлять ежегодное содержание Ольге Сергеевне, по крайней мере, в размере 1500 рублей в год на первых порах. «Les dettes de Leon seront payes: c’est Alexandre qui s’en charge» — долги будут уплачены: Александр берет их на себя — приписал торжественно Сергей Львович к письму жены в Варшаву. И сейчас же вторгся в жизнь Пушкина деловой, грубый и алчный зять Николай Иванович Павлищев, началась удивительная переписка, в которой нападающей стороной был Павлищев, а обороняющейся — Пушкин. Первый предъявлял непрерывные требования о материальных компенсациях, а второй отбивался; первый чуть не в лицо выражал боязнь, что Пушкин обсчитает сестру, а второй всячески старался уточнить свои сообщения. У Пушкина не хватало терпения читать письма зятя, по временам их дочитывал ему Соболевский, заставляя внимать родственным рассуждениям. С течением времени отвращение к письмам Павлищева выросло до такой степени, что Ольга Сергеевна Павлищева должна была посоветовать своему мужу не писать больше Александру Сергеевичу: «он бросит твои письма в огонь, не распечатывая их, — верь мне». 26 апреля Павлищев уже писал Пушкину: он потребовал от него, во-первых, безотлагательной присылки ему 837 рублей, должных ему, Павлищеву, Львом Сергеевичем (в эту сумму не забыл включить и проценты) и, во-вторых, положительного уведомления на счет срока, с которого будет считаться первый год периодических выплат содержания его жене. Категорический тон Павлищева не мог не взволновать Пушкина, и он ответил ему 4 мая твердо и решительно: «Согласясь взять на себя управление батюшкина имения, я потребовал ясного расчета долгам казенным и частным и доходам. Батюшка отвечал мне, что долгу на всем имении тысяч сто, что процентов в год должно уплачивать тысяч семь, что недоимок тысячи три, а что доходов тысяч 22. Я просил все это определить с большею точностью, и батюшка не успел того сделать сам, я обратился в ломбард и узнал наверное, что:
Долгу казенного……… 190 750
Что процентов ежегодно…. 11 826
Что недоимок………. 11 045
(Частных долгов, полагаю, около 10 000.)
Сколько доходу, наверное знать не могу, но, полагаясь на слова батюшкины, и ставя по 22 000, вылет за уплатою казенных процентов остается до 10 000.
Из оных, если батюшка положит по 1500 Ольге Сергеевне, да постольку же Л. С-у, то останется для него 7000. Сего было бы довольно для него, но есть недоимки казенные, долги частные, долги Льва Сергеевича, и часть доходов сего года уже батюшкой получена и истрачена.
Покамест не приведу в порядок и в известность сии запутанные дела, ничего не могу обещать Ольге Сергеевне и не обещаю; состояние мое позволяет мне не брать ничего из доходов батюшкина имения, но своих денег я не могу и не в состоянии приплачивать».
В постскриптуме Пушкин приписал: «Я еще не получил от батюшки доверенности… в один месяц из моих денег уплатил уже в один месяц 866 за батюшку, а за Л. С. 1330; более не могу».
Обрадовались родственники и насели.
Расходные статьи в бухгалтерии Пушкина все росли и росли, а приходных еще не завелось. Нужно сказать, что деньги, собиравшиеся с болдинских крестьян, шли в погашение и на уплату процентов по многочисленным ссудам, а остатки посылались непосредственно отцу Пушкина. Сцена, которую описал Пушкин в письме к Нащокину («имение описывают»), повторялась в 1834 году пять раз. Было от чего идти кругом голове Пушкина. Приходов не было: за все время своего управления он получил 400 рублей из Болдина, да оброку 260 рублей. Вот и все. Оставалось прибегнуть к испытанному средству, рекомендованному и Соболевским, к новой ссуде под залог крестьянских душ. Почти все они были заложены и перезаложены, и только 76 душ кистеневских мужиков были свободны от залога. Их-то и поспешил заложить новый хозяин болдинских имений. Операция заклада тянулась долго. «У меня голова кругом идет. Не рад жизни, что взял имение; но что ж делать? Не для меня, так для детей», — писал 12 мая Пушкин жене. «Хлопоты по имению меня бесят», — писал он ей же 29 мая. В мае расход Пушкина увеличился: деньгами дал матушке 24-го 100 рублей, 30-го — 200 руб. А приходу нет как нет!
Июнь месяц. Старикам Пушкиным пора на лето в Михайловское. «Отец и мать на днях едут в деревню, а я хлопочу», — пишет Пушкин жене 3 июня. «Наш отъезд зависит от Александра, все готово, кроме денег на дорогу, которые он собирается нам дать», — сообщает 8 июня Надежда Осиповна дочери. И 8 же июня Пушкин пишет жене: «Денег тебе не посылаю. Принужден был снарядить в дорогу своих стариков. Теребят меня без милосердия». Этим строкам соответствуют бухгалтерские записи: 4 июня деньгами — 50 руб., 6 июня каретнику — 678 руб., 8 июня деньгами — 150 руб., 9 июня — 350 руб. и еще в тот же день 50 рублей. Помеченная под 6 июня сумма в 678 рублей далась не сразу. Сохранился в бумагах Пушкина счет, по которому он выплатил «6 июня» каретнику. На самом деле этот проклятый каретник порядочно-таки надоел Пушкину, походил к нему за деньгами. Счет адресован безлично, на имя «его превосходительства» и составлен на сумму 370 руб. На счете после строчки итога дальнейшие записи сделаны собственноручно Пушкиным (начиная от цифры «308»). Вот конец счета:
Итого денег 370 руб.
308 “
Итого 678 “
Запл. из них 300 “
Остается 378 “
Обязуюсь заплатить 2-го июля
Заплачено двести двадцать пять 3 июля
1 августа заплачены остальные
«Сегодня едут мои в деревню, и я их иду проводить, до кареты… Уж как меня теребили; вспоминаю я тебя, мой Ангел. А делать нечего. Если не взяться за имение, то оно пропадет даром». Уехали старики. Пушкин подсчитал расходы по 9 июня, и не совсем точно. Он подвел итог в 3924 руб., а со старым долгом в 4474 руб., а в действительности он равнялся 4034, а с долгом 4584 руб. Но 8 июня появилась и первая приходная статья: из Болдина Пеньковский прислал собранных с мужиков 400 рублей. Во второй половине июня Пушкин писал жене: «Здесь меня теребят и бесят без милости. И мои долги, и чужие мне покоя не дают. Имение расстроено, и надобно его поправить, уменьшая расходы, а они обрадовались и на меня насели. То то, то другое». А 27 июня Пушкин писал: «меня в ПБ останавливает одно: залог имения нижегородского». — И приблизительно в это же время: «Меня здесь удерживает одно: типография. Виноват, еще другое: залог имения. Но можно ли будет его заложить? Как ты права была в том, что не должно мне было принимать на себя эти хлопоты, за которые никто мне спасибо не скажет, а которые испортили мне столько уж крови, что все пиявки дома нашего ее мне не высосут». 11 июля Пушкин опять писал: «Не еду к тебе по делам, ибо и печатаю Пугачева, и закладываю имения, и вожусь, и хлопочу». И вновь: «я закладываю имение отца: это кончено будет через неделю». И 14 июля: «у меня большие хлопоты по части Болдина».
Наконец, кончились хлопоты по части залога: 20 июля Пушкин получил из ломбарда за кистеневские души 13 200 руб. Настало время выпроваживать Льва Сергеевича в Грузию. Он уже надоел в Петербурге. «Лев Сергеевич, — писал о нем Пушкин жене, — очень себя дурно ведет. Ни копейки денег не имеет, а в домино проигрывает у Дюме (ресторатор) по 14 бутылок шампанского. Я ему ничего не говорю, потому что, слава Богу, мужику 30 лет; но мне его и жаль, и досадно. Соболевский им руководствует, и что уж они делают, то Господь ведает. Оба довольно пусты».
За «пустого» братца пришлось уплатить изрядные суммы: в ресторан Дюме за вино (то самое, проигранное) 220 руб. и на руки 280 руб. Это 23 июля в день получения денег из ломбарда, а затем, очевидно, перед самым отъездом 31 июля Пушкин вручил братцу 950 руб. Кроме того, Пушкин поспешил отослать долг Льва Сергеевича Павлищеву — 837 рублей. Павлищев благодарил Пушкина письмом и не постеснялся тут же дать поручение шурину… ни более, ни менее… выкупить из ломбарда фермуар и продать его по своему усмотрению. Это неизданное письмо уместно привести.
«25 октября (6 ноября) 1834, Варшава
Милостивый Государь Александр Сергеевич.
По слухам, дошедшим до батюшки, что вы уже воротились из деревни в Петербург, я спешу поблагодарить вас за деньги, высланные вами на удовлетворение одного из безответных заимодавцев Льва Сергеевича. Не худо бы расплатиться и с другими, в особенности с Плещеевым и Тутом; но это Лев Сергеевич должен знать лучше нас с вами.
В последнем письме вы спрашивали, скоро ли родит Ольга? 8/20 октября она разрешилась сыном Львом благополучно: не пишет сама к вам потому, что глаза у нее еще слабы. Вы были так добры, что обещали прислать что-нибудь к ее родам: теперь, более нежели когда-нибудь, вы сделаете доброе дело исполнением благого вашего намерения. Крайность положения моего вам известна, и говорить о ней больше было бы здесь повторением всего прежде к вам писанного. Если у вас нет лишних тысячи полторы, то я убедительно прошу выкупить в ломбарде фермуар и булавку, заложенные за 450 руб., и продать по вашему усмотрению. Что бы ни дали, я от теперешней моей нужды приму с благодарностью; здесь же покупщиков не найдешь; варшавские щеголихи не знакомы с петербургскою придворною роскошью. Исполнением этой просьбы, тем или другим способом, вы истинно обяжете
покорнейшего всегда к услугам Н. Павлищева.
NB. Мне хотелось бы знать ваш адрес: это письмо отправляю просто — в Петербург».
С отъездом Льва Сергеевича не исчезли из бухгалтерских заметок Пушкина записи расходов на брата. Уже 1 сентября было выплачено портному 391 рубль.
Родители продолжали висеть на шее Пушкина. В счет назначенного им содержания он должен был уплачивать «за дом» — квартплату и выдавать харчевые людям. А челядь Сергея Львовича была сущая саранча, до 15 человек, но барин любил быть окруженным людьми и сердился, когда всю челядь не видел на лицо: «да где тот? да где этот? да кто его послал?» Эту челядь в отсутствие родителей тоже надо было содержать, а затем надо было слать деньги в деревню. В 1834 году родители уехали в Михайловское 11 июня и вернулись в Петербург 15 декабря: за это время Пушкин переслал им 1350 руб.
1 ноября Пушкин подвел бухгалтерские итоги. Получил он всего денег 13 830 руб., израсходовал 8131 руб. и записал свои размышления: «Остается 5709. — Вычесть из них старого долгу за сестру и за людей 550, остается 5159. Беклемишев требует из них 2000, и Прасковья Александровна (Осипова) 1870. Если им заплатить, то останется еще 1229 руб.». Долг Беклемишеву был неприятный, застарелый долг. Лев Сергеевич задолжал А. П. Плещееву 2000 рублей и 30 червонцев. «Долг этот, по словам Павлищева, каким-то образом принял Аничков на себя, в надежде получить деньги от Л. С. в Петербурге. Денег он не получил, а между тем Плещеев, по случаю сдачи своей роты, попавши в трудное положение, требует платежа от него. Чем это кончится, не знаю; но вышла большая путаница». А дальше Плещеев передал получение денег штабс-капитану Эйхбергу. Эйхберг обратился за помощью в этом деле к дяде Плещеева Н. П. Беклемишеву, и 3 ноября Пушкин получил от последнего неприятное письмо со вложением не менее неприятного письма Эйхберга. И то, и другое печатается здесь впервые. Письмо Эйхберга:
«Почтеннейший Николай Петрович!
Положение мое с делом Пушкина не совсем завидное, я при болезни и нуждаюсь в деньгах, а он по сие время неприсылает. Зделайте милость неоставте быть в сем деле моим ходатаем, что совершенно на вас возложено от Александра Павловича. Третий день как я в сухопутной гошпитали, впредь до разрешения министра, о принятии в клинику, чего ожидаю каждый день. Я слышал, что вчерашний день на квартиру ко мне приезжал Аренд, как жаль, что меня уже не было; впрочем он сказал, что приедет в гошпиталь. Уведемте меня, как разделаетесь с Пушкиным, и я удивляюсь, как он не найдет такой суммы, ему всякий за одолжение поставит дать. Быть может от рассеянности он и забыл или полагает что деньги следуют Плещееву, а не бедному больному. — Уведомлении свои вы можите пересылать ко мне через Балясного, у которого я останавливался на квартире Ваш покорнейший слуга
Яков Эйхберг».
А Беклемишев писал 3 ноября 1834 года:
«Милостивый Государь, Александр Сергеевич!
Прошлого года — я имел честь принять от Батюшки Вашего верное обещание, — что я посредством Вас, Милостивый Государь, получу деньги, занятые братцем Вашим, 2000 рублей — у Полковника Плещеева, родного моего племянника, которой, не имея ни какой собственности, в уважение просьбы и обстоятельств его кинулся к помощи и был уверен, — что его дружеской поступок не поставит его в то трудное положение, — в каком он теперь находится по письму, мною на сих днях от него полученному, которое к объяснению Вам, Милостивый Государь, в том истинны я при сем прилагаю, и поруча сие справедливости не смею в Вашем уважении сему делу не быть в совершенной Благонадежности. С тем отличным почитанием с каким
Имею честь быть, Милостивый Государь, Ваш Покорный Слуга Петр Беклемишев».
28 декабря Пушкин уплатил Плещееву-Беклемишеву часть долга — 1500 рублей. А 500 руб. и 30 червонцев остались за Львом Сергеевичем. С этим остатком у Александра Сергеевича было еще немало неприятностей. В переписке Пушкина напечатано одно письмо Плещеева от 3 октября 1836 года с предложением рассчитаться. «Вот тебе и вся сказка, которая может быть не так тебе приятна, как нам твои», — заканчивал письмо Плещеев. Я могу привести другое — по тому же поводу — письмо Плещеева, неизданное, от 5 июля 1835 года:
«Почтеннейший Александр Сергеевич!
Весьма тебе благодарен за высылку 1500 рублей, в счет двух тысяч и тридцати червонцев, должных мне твоим братом, об сих изволишь видеть червонцев, кажется, тебе Лев ничего не говорил, думаю оттого, что он позабыл все долги свои, и всякого рода обязательства, а потому прилагаю при сем Его письмо, из коего усмотришь, как люди пишут, как кажись чувствуют и как исполняют; Господь Бог ниспосылает на ум тебе сказки и повести, кои ты печатаешь и продаешь; вырученные за оные деньги не бросаешь в Неву реку, а поди чай кладешь в шкатулку; вынь от туда 500 рублей и 30 червонцев, будь друг и благодетель пришли ко мне, а в проценты пришли бунт Пугачева, до нас еще эта книжица не дошла, в нашей стороне больше питают брюхо нежели голову. За исключением винных паров, коими преисполнены головы всех классов, полов и родов людей. Прощай будь здоров. Плещеев».
Возвращаюсь к исходному пункту — к бухгалтерии Пушкина. В его записях значится: «2 декабря куплен вексель в 10 000 руб.». Это тот выкупленный вексель, о котором упоминает Пушкин в письмах к брату в апреле 1835 и в июне 1836 года. Он находится в моем распоряжении среди бумаг Пушкина. Выдан 27 ноября 1833 года отставным капитаном Львом Пушкиным отставному подполковнику Илье Александровичу Болтину на четыре года; на обороте векселя — передаточная надпись от 21 ноября 1834 года на имя Сергея Александровича Соболевского и бланковая надпись Соболевского. Этот документ карточного происхождения, результат проигрыша. Такие векселя бывали и у Александра Сергеевича. Для Льва Сергеевича игра в карты была милым для него, наглым для других мотовством. Не имея ни гроша, паразит проигрывал тысячи. В январе 1836 года Ольга Сергеевна сообщала мужу: «Лев проиграл 30 000 рублей. Александр хочет купить вексель, и напрасно; ему это удалось однажды: Лев проиграл Болтину 10 000 и помирился эдаким манером на 2000, но если он продолжает покупать, это кончится расточением всего отцовского достояния понемногу, но в очень короткое время. Каков же Лев! из рук вон! Соболевский говорит: «Придется Александру Сергеевичу его кормить». Кормить-то не беда, а поить накладно».
В 1835 году в бухгалтерских записях Пушкина занесены только расходы. Последняя запись сделана 20 июня 1835 года. Все выдачи были только родителям; задом и на руки суммами от 15 руб. до 500 руб. Записи прекратились по двум причинам: вышли деньги, заприходованные Пушкиным, и он сложил с себя управление имениями.
Намерение, о котором не мог хладнокровно подумать Н. И. Павлищев, намерение отказаться от управления имением, Пушкин осуществил в июне — июле 1835 года. В конце апреля Пушкин извещал брата о том, что сумма, полученная под залог кистеневских мужиков, уже истрачена, привел счет выплаченных ему и за него денег. Цифры нам уже известны. «Твой вексель в 10 000 рублей выкуплен. Помимо квартиры, стола и портного, которые тебе ничего не стоили, ты получил еще 1230 руб. Так как моя мать очень больна, я еще веду дела, несмотря на тысячу неприятностей. Я рассчитываю сдать их в первый же момент. Я постараюсь тогда заставить тебя управлять твоей частью земли и крестьян. Тогда, возможно, ты займешься своими делами и расстанешься с твоим равнодушием и легкостью, с какой позволяешь себе жить со дня на день. Я не заплатил твоих мелких карточных долгов, потому что я не стал разыскивать твоих партнеров — это они должны были меня разыскивать». Должно быть, через несколько дней после отправки этого письма Сергей Львович принял отставку старшего сына и согласился с новыми его предложениями. 1 мая Пушкин уже отдавал распоряжение И. М. Пеньковскому: «По условию с Батюшкой, доходы с Кистенева отныне определены исключительно на брата Льва Сергеевича и на сестру Ольгу Сергеевну. Следственно все доходы с моей земли отправлять, куда потребует сестра или муж ее, Ник. Ив. Павлищев; а доходы с другой половины (кроме процентов, следующих в ломбард) отправлять к Л. С., куда он прикажет. Болдино останется для Батюшки».
А 2 мая Пушкин оповестил и брата, и Н. И. Павлищева о состоявшемся решении. Брату он писал: «У тебя будет чистого дохода около 2000 рублей. Советую тебе предоставить платеж процентов управляющему, а самому получать только эту сумму — 2000 не много, но все же можно ими жить». А Павлищеву: «Вы требуете сестрину, законную часть; вы знаете наши семейственные обстоятельства; вы знаете, как трудно у нас приступать к чему-нибудь дельному или деловому. Отложим это до другова времени… свою половину уступаю сестре (т. е. доходы), с тем, чтоб она получала доходы и платила проценты в ломбард. Я писал о том уже управителю. Батюшке остается Болдино. С моей стороны это, конечно, не пожертвование, не одолжение, а расчет для будущего. У меня у самого семейство, и дела мои не в хорошем состоянии».
Итак, Пушкин начисто отказался от крепостных доходов в пользу сестры. Стоит обратить внимание на утилитарную мотивировку отказа: не пожертвование, не одолжение, а расчет для будущего. В конце концов, даже не расчет далекого будущего, а просто ограждение себя от назойливых домогательств муженька сестры — так надо понимать утилитаризм Пушкина. Любопытно, что сама сестра Ольга Сергеевна не поняла ни сущности, ни поводов к такому волеизъявлению со стороны своего брата. Осенью 1835 года она писала своему мужу о разных сплетнях и разговорах: «Знаешь, что еще говорят в другом роде? — Что ты управляешь имением; говорят еще, что отец нас отделил, что Александр подарил сверх того мне les deux cents paysans que mon pere lui a donne a son manage (двести крестьян, которых мой отец дал ему на его женитьбу). — Дай Бог, их устами мед пить, но это никогда не будет. Я не говорю об Александре: это было бы глупо и несправедливо с его стороны. Он отец семейства и жена ему ближе меня».
А впоследствии Ольге Сергеевне представлялось дело так: «Если мой брат Александр предоставил мне право получать доход с заложенных им 200 крестьян, то это была сделка между ним и моим отцом. Я этого не знала, и никогда моему отцу не приходило в голову отнять у меня этот доход или ни подарить мне этих крестьян». Ольга Сергеевна понимала получение доходов, как компенсацию со стороны отца за приданое, которого она не получила. Так или иначе, но Александр Пушкин, отказываясь от кистеневских доходов, порывал окончательно материальные нити, связывавшие его с крестьянскими душами, а слагая с себя управление нижегородскими имениями, освобождался от помещичьей докуки и переставал быть барином.
«Я до сих пор еще управляю имением, но думаю к июню сдать его», — писал Пушкин Павлищеву. В июне или июле Пушкин сдал дела по управлению.
О том, какие чувства поселило в Пушкине близкое прикосновение к помещичьим делам, к имению, можно судить по изображению, которое сделала сестра в письме к мужу, положительно осточертевшему Пушкину. Пушкин отдал сестре доходы с своего Кистенева: получайте оброк, платите в ломбард или совет проценты и управляйте. Пушкин умыл руки, но выходила путаница. Пеньковский то медлил высылкой денег Павлищевым, то высылал для передачи им по адресу Сергея Львовича, а тот их перехватывал, и Павлищев начинал писать и теребить Пушкина. Ольга Сергеевна написала, наконец (31 января 1836 года), мужу: «Я сердита на тебя за то, что ты пишешь Александру. Это приводит только к разлитию желчи; я не помню, чтобы он был когда-нибудь в таком отвратительном настроении. Он кричал до хрипоты, что он предпочитает отдать все, что у него есть (со включением, может быть, и жены), чем иметь снова дело с Болдиным, управителем, ломбардом и т. д.; что ты должен адресоваться только к Пеньковскому; что это его, управителя, дело быть в курсе дел, что он, Александр, уплатил за все и не должен больше ни о чем знать. Он не прочел твоего письма, он вернул его, не распечатав и не бросив на него взгляда».
Результаты управления: Пушкин провел операцию залога кистеневских душ и заткнул дыры в болдинском хозяйстве, погасил скопившиеся недоимки и освободил имение от угрозы описи и взятия в опеку. Но некоторый материальный успех не уравновешивается моральным уроном. Хлопоты отравили существование самому Пушкину и не прибавили фавору у родственников: их не удовлетворили деловые достижения «старшего в семействе Пушкиных, представителя Сергея Львовича по имению». Одна простодушная Ольга Сергеевна вступилась перед мужем в защиту брата: «Знаешь что? Он очень порядочный и дела понимает, хотя и не деловой».
В 1836 году Пушкин едва не стал вновь помещиком. 29 марта умерла мать его Надежда Осиповна. Хворала она давно, с весны 1835 года. «Мать у нас умирала, теперь ей легче, но не совсем. Не думаю, чтобы она долго могла жить», — писал Пушкин брату 2 мая. Осенью произошел рецидив болезни, только что она стала поправляться, как письмо ее фаворита Льва вновь уложило ее в постель. Ольга Сергеевна 24 октября 1835 года сообщала своему мужу: «Письмо Льва вызвало возврат болезни у матери, он жалуется, что он в величайшей бедности, что он должен прибегать к унизительным просьбам, чтобы отправить письмо на почту. . И бедная моя мать едва не умерла. Лишь только она прочла письмо Льва, она пожелтела, и с ней случился припадок болезни, уложивший ее в постель».
Стоило только умереть Надежде Осиповне, как мечты об обогащении овладели и Павлищевым, и Львом: можно было поживиться за счет наследства. Михайловское, имение Н. О. Пушкиной, подлежало разделу на законных основаниях: седьмая часть отходила ее мужу Сергею Львовичу, четырнадцатая — дочери, остаток шел пополам сыновьям. Михайловское было дорого Пушкину, и первой его мыслью было оставить его за собой. Такое, по крайней мере, заключение можно вывести из его письма к Льву Сергеевичу от 3 июня 1836 года: «Вот тебе короткий расчет от нашего предполагаемого раздела: 80 душ и 700 десятин земли в Псковской губернии стоят (полагая 500 р. за душу вместо обыкновенной цены — 400 р.) 40 000 р.
Из оных выключается: 7-я часть на отца 5714
да 14-я «» сестру 2857
Итого: 8571
Отец наш отказался от своей части и предоставил ее сестре. На нашу часть остается разделить поровну 31 429 р.
На твою часть придется 15 715 р.
Мнение мое: эти 15 000 рассрочить тебе на 3 года, ибо, вероятно, тебе деньги нужны, и ты на получение доходов с половины Михайловского согласиться не можешь. О положенном тебе отцом буду с ним говорить, хоть это, вероятно, ни к чему не поведет. Отдавая ему имение, я было выговорил для тебя независимые доходы с половины Кистенева. Но, видно, отец переменил свои мысли. Я же ни за что не хочу более вмешиваться в управление или разорение имения отцовского».
Лев Сергеевич быстро отозвался на это письмо. Этот, по словам Нащокина, «беспечный и сладко-жирно-естволюбитель лорд» остался верен себе. Он ответил брату легкомысленнейшим письмом:
«Вот тебе и доверенность. Закладывается или продается Михайловское — не знаю, да и дела мне до этого нет; были бы деньги, а ты мне их обещаешь. Чего же лучше?
Ты советуешь мне купить векселя тифлисские; во-первых, у меня, слава Богу, их нет, а во-вторых, хотя бы и были, то не было бы возможности купить их, потому что rien n’est rien que rien ne vient rien.
Что касается до моих здешних долгов, то они простираются до 2000. За квартиру и стол главное; ведь я живу по милости отца в долгу, так тут расчеты плохи. Кланяйся Наталии Николаевне и всему твоему племени. Пушкин».
Впоследствии после смерти Пушкина Павлищев докладывал в Опеку: «По кончине Надежды Осиповны Александр Сергеевич хотел купить Михайловское за 40 тысяч рублей, побывав сначала в деревне… и дело было бы кончено, если б у Александра Сергеевича случились на то время деньги. Между тем надо было ехать в Варшаву, а денег ни гроша. (Ну, конечно, Александр Сергеевич должен был выпроваживать чету Павлищевых на свой счет!) Александр Сергеевич дает нам тысячу рублей и говорит: «Ступайте в деревню, там найдете денег, чтобы добраться в Варшаву». Вместе с тем просит меня заглянуть в хозяйство и пишет управителю слушаться моих приказаний».
Зять распорядился, просмотрел книги, обнаружил плутовство, лень и невежество управителя немца Рингеля, отказал ему от службы и стал сам хозяйничать. А затем насел на Александра Сергеевича. В пространнейшем письме от 11 июля он стал доказывать, что ценить имение так, как ценил его Пушкин, по 500 руб. за душу, нельзя, что имение стоит не 40, а 80 тысяч рублей, что в конце концов родственнику он готов отдать его за 64 тысячи, а если бы он, Пушкин, не пожелал оставить за эти деньги имение, он, Павлищев, предлагал сделать публикацию о продаже. 1 августа он вчинил новое предложение Пушкину: он готов был взять Михайловское на себя и уступить 80 душ из нижегородского имения, которые причитались бы Ольге Сергеевне, если бы отец согласился ее выделить. Павлищев настоятельно требовал согласия Александра Сергеевича на эту фантастическую сделку; написал грубое письмо тестю.
Бедный Сергей Львович, посылая сыну письмо Павлищева, писал: «Письмо господина Павлищева, подробно разбирающее все управление Михайловским и раздел жениного наследства, растерзало мне душу и сердце, я не спал всю ночь. Письмо неприлично, даже невежливо, без всякого уважения к моему положению, к моей свежей утрате. Это человек жадный, ужасно корыстный и мало понимающий то дело, за которое берется… Посылаю тебе в подлиннике письмо Павлищева. Имей терпение прочесть его, — ты увидишь, как он жаден, как он преувеличивает стоимость Михайловского и как он мало смыслит в деревенском хозяйстве. Счеты с приказчиком преувеличены, и потом какая холодность».
Пушкин ответил Павлищеву в начале августа: «Пришлите мне сделайте одолжение объявление о продаже Михайловского, составя его на месте; я так его и напечатаю. Но постарайтесь на месте же переговорить с лучшими покупщиками. Здесь за Михайловское один из наших соседей, знающий и край и землю нашу, предлагал мне 20 000 руб.! Признаюсь, вряд ли кто даст вдвое, а о 60 000 я не смею и думать. На сделку, вами предлагаемую, не могу согласиться и вот почему: Батюшка никогда не согласится выделить Ольгу, а полагаться на Болдино мне невозможно. Батюшка уже половину имения прожил и проглядел, а остальное хотел уже продать. Вы пишете, что Михайловское будет мне игрушка, так — для меня; но дети мои ничуть не богаче Вашего Лели, а я их будущностью и собственностью шутить не могу. Если, взяв Михайловское, понадобится вам его продать, то оно мне и игрушкою не будет. Оценка ваша в 64 000 выгодна; но надобно знать, дадут ли столько. Я бы и дал, да денег не хватает, да кабы и были, то я капитал свой мог бы употребить выгоднее».
Павлищев пошел на попятный, он сразу согласился на расценку, сделанную Пушкиным, 40 000 руб., и, не имея никакого ответа, уже считал Михайловское за Пушкиным и распорядился оброчными деньгами и урожаем не только текущего 36 года, но и будущего 37 года, обратив эти суммы в свою пользу в счет предстоящей выплаты Ольге Сергеевне. Но Пушкину было уже не до Михайловского. С ноября разыгрывалась его семейная история, и, кроме того, безденежье и долги так остро дали себя почувствовать, что тут не до покупок было дело. 5 января 1837 года он ответил, наконец, Павлищеву. Письмо до нас не дошло; по ответу Павлищева от 4 февраля можно думать, что оно не случайно исчезло из коллекции пушкинских писем к Павлищеву: по-видимому, оно было написано весьма резко. Пушкин категорически отказывался от Михайловского. «Пускай его продается», — писал он Павлищеву. Как ни дорого было Михайловское Пушкину, он вынужден был от него отказаться.
Впоследствии опека над имуществом детей Пушкина выкупила Михайловское и обратила его во владение детей Пушкина.
А что же приказчик Михайло Иванов? Что его дочь? Мы уже видели, что он оставался в хозяйственной должности и после появления Пеньковского. Пушкин продолжал неизменно покровительствовать ему. Сохранилось письмо Калашникова к нему от 26 июня 1834 года:
«Милостивый Государь, Александр Сергеевич!
При сем спешу доставить к вашей милости квитанцию, состоящие в недоимки Государственных податей полученную из Сергаческого Казначейства в 6 рублях 17 коп., то теперь уже никакой нидоимки за Кистеневым неимеется, по приезде моем домой нашел в вотчине все благополучно. Мы все молим бога, чтобы продлил ваши лета в самом благополучии и здоровы, наша одна осталась надежда только на Вашу милость. Вы извольте узнать от батюшки уплочены ли занятые ими деньги Зайкину.
Естьли уплочены, то нужно подать прошение чтобы уничтожили оный иск. Вашим честь имею быть с истинным, моим к вашей милости почитанием и преданностью
Ваш, Милостивый Государь, всенижайший раб навсегда пребуду Михаил Калашников.
После вышлю к вашей милости щет именно куда что издержано всего 470 р. асигнациеми».
Ряд сообщений о Калашникове находим в письмах Павлищева Пушкину. Калашников раздражал мужа Ольги Сергеевны, и он назойливо докучал Пушкину. До него дошел слух, что Пушкин хочет отказаться от управления имением, и он писал Пушкину в январе 1835 года: «Зная довольно хорошо домашние дела Сергея Львовича, я не могу хладнокровно подумать о намерении вашем отказаться от управления имением. Отказываясь от управления, вы оставляете имение на произвол судьбы, отдаете его в руки Михаила, который разорял, грабил его двенадцать лет сряду; что же ожидать теперь? — первой недоимки — продажи с молотка, и может быть, зрелища, как крепостные покупают имения у своих господ. Я не говорю, чтобы Михайло купил его — нет; но уверен, что он в состоянии купить».
Михайло Калашников положительно не давал покоя Павлищеву в течение всего 1836 года. В июле последний писал из Михайловского Пушкину: «Позволять себя обкрадывать, как Сергей Львович, ни на что не похоже. Вы говорили, помнится мне, однажды, что в Болдине земли мало и запашка не велика. А знаете ли, как мала она? 225 четвертей одной ржи, т. е. вдесятеро больше против здешнего (это начитал я нечаянно в одном из писем Михаилы к батюшке, заброшенных здесь в столе). Обыкновенный урожай там сам — 10, поэтому в продаже должно быть одной ржи до 2000 четвертей, на 25 тыс. рублей. Каково же было раздолье Михаиле? ну уж, право, не грешно взять с него выкупу тысяч 50: он один стоит Михайловского, также им ограбленного».
А в августе 1836 года Павлищев опять подзуживал Пушкина: «Не забудьте также, что рекрутский набор на носу. Не худо бы забрить лоб кому-нибудь из наследников Михаилы; жаль, что он сам ушел от рекрутства. Но это вы сами решите». И в ноябре 1836 года Павлищев опять возвращается к Калашникову: «Послушайте меня, Александр Сергеевич, не выпускайте из рук плута Михаилу с его мерзкой семьей: я сам не меньше вашего забочусь о благе крепостных; в Михайловском я одел их, накормил. Благо их не в вольности, а в хорошем хлебе. Михайло и последнего не заслуживает. Возьмите с него выкуп: он даст вам за семью 10 тысяч. Не то, берите хоть оброк с Ваньки и Гаврюшки по 10 руб. в месяц с каждого, а с Васьки (получающего чуть не полковничье жалованье) по 20 руб. в месяц, обязав на случай их неисправности платить самого Михаилу: вот вам и капитал 10 000».
Положим, что Павлищев не знал, что связывало Пушкина с семьей Калашниковых, а то его предложения разделаться с Михайлой звучали бы слишком зловещей иронией. Ну, как мог Пушкин расправиться с отцом возлюбленной, милой и доброй крестьянской девушки, бывшей его женой в 1825 году! Он сам прекрасно знал грабительские повадки Михаилы, но не мог принимать никаких мер против своего блудного тестя и не принимал. 14 июня 1836 года, давая распоряжения по болдинскому имению управителю Пеньковскому, Пушкин писал: «О Михаиле и его семье буду к вам писать».
Так и не написал Пушкин о семье Михаилы, так мы и не знаем, какие же намерения у него были в отношении семьи Калашникова.
29 января 1837 года скончался верный хранитель и защитник Михаилы Иванова Калашникова. После смерти Пушкина положение его стало затруднительнее. Правда, Сергей Львович презирал своего старого слугу, но преследовал его все тот же Павлищев, который в 1836 году дождался чести и управлял михайловским имением (сильно попользовался!) и после смерти А. С. Пушкина посылал из Варшавы приказы старосте. Он все-таки доехал семью Калашниковых. Одного из сыновей Михаилы, Петра, он сдал в рекруты, остальных обложил оброком. Сохранился красноречивый его приказ старосте Петру Павлову от 29 августа 1837 года:
«…Всяк должен трудиться; даром хлеба не достанешь; многие из дворовых сельца Михайловского, шатаясь на воле в разных местах, наживают себе деньги, а господ своих и знать не хотят; почему для соблюдения выгод наследников впредь до имеющего быть раздела я предлагаю тебе обложить (некоторых их них) их оброком в следующем порядке: 1. С Василия Михайлова, имеющего (хорошее) выгодное место в Петербурге… 10 руб. в мес. 2. С Ивана Михайлова, занимающегося сапожным делом, — 10. 3. С Гаврилы Михайлова (проживающего при отце без дела), знающего также ремесло. 4. С Неонилы, кухарки, с дочерью Ольгой — 5. 5. С Анны, дочери Степанидины, — 2 р. 50 к. 6. С Аграфены Кузнецовой — 2 р. 50 к.
С получения сего отнестись ко всем им с приказанием выслать свой оброк тебе в Мих. каждого месяца вперед, и сказать им, что, если кто из них в течение трех месяцев не будет платить оброка, того немедленно вытребуешь ты через полицию в деревню и употребишь в домашнюю работу. Срок платежа считать с 1 сент. сего года».
Сам Михаила в 1838 году получал еще жалованье из болдинской экономии по 100 руб. в год, а позднее (в 1845–1846 годах) Пеньковский отправлял ему пансион по 200 руб. в год, по распоряжению С. Л. Пушкина. В декабре 1840 года Михайло сослужил последнюю службу своему господину Александру Сергеевичу Пушкину. Он выполнил поручение опеки над детьми Пушкина доставить из Петербурга памятник на могилу Пушкина в Святогорский монастырь и поставить его там. Любопытно, что никто из опекунов не счел необходимым принять личное участие в постановке памятника. В 1840 году вдова Пушкина изъявила желание дать вольно-отпускную Калашникову, объясняя, что таковую она желает дать ему за долголетнюю усердную службу покойному мужу и ей». Но ходатайство ее не нашло удовлетворения, и Калашников остался крепостным.
П. А. Ефремов, из неизвестных мне источников, сообщил, что Мих. Ив. Калашников, «дворовый Пушкиных человек», был отдан по смерти Александра Сергеевича Солнцевым (Солнцев был женат на сестре Сергея Львовича) и управлял их подмосковным имением (Березки Подольского уезда); в 1843 году «по кормежному письму» отпущен был ими «на оброк», приютился у своих недостаточных детей в Петербурге и умер в бедности осенью 1858 года, с лишком 90 лет от роду».
О сыновьях Калашникова несколько подробностей будет сообщено в следующей главе.
О дальнейшей судьбе его дочери Ольги у нас пока нет известий.
Крепостные «рабы» не только работали на пашне и состояли при дворе своего господина, не только платили вместо барщины оброки: они еще служили ему в буквальном смысле этого слова, заполняли многочисленные и разнообразные кадры прислуги в барском доме. Если пушкинисты находят полезным и нужным составление словаря знакомых Пушкина (на первых порах, положим, одесских), то не менее нужным и полезным представляется мне собрание сведений о тех, с кем приходил Пушкин в повседневное соприкосновение, кто имел существенное значение во внешнем укладе жизни, о «людях» Пушкина, о «хамовом племени». К сожалению, материалы для характеристики галереи пушкинских слуг крайне незначительны.
Но в истории крепостного быта Пушкина не последняя страница должна быть отведена слугам — неотъемлемому элементу барского дома.
Столбовыми крепостными господ Пушкиных, наиболее близкими и крепкими их семье, были Михайло Иванов Калашников, Никита Тимофеев Козлов и знаменитая няня Арина Родионовна.
Об Арине Родионовне мы знаем довольно много: существует целая литература о ней, о ее влиянии на Пушкина. В лирике поэта она занимает видное место. Мы не будем останавливаться на ее характеристике.
Калашников нам теперь хорошо известен. Не только он был служилый человек Пушкиных, но и многие члены его семьи, столь ненавистные Павлищеву. Сын его Гаврила состоял при особе Сергея Львовича камердинером, при чем сей Гаврюшка получил от барина прозвище le beau Gabriel. По словам сына Ольги Сергеевны Л. Н. Павлищева, Gabriel пошел по стопам родителя: будучи безотлучным камердинером Сергея Львовича, очаровательный Габриель в свою очередь набил себе мошну и по кончине барина устроился как нельзя лучше: снял башмачный магазин. Другой сын Михаилы, Василий, служил у Александра Сергеевича. Служил и третий — Иван.
Никита Тимофеевич Козлов не получил такой известности, как Арина Родионовна, но он заслуживает ее. Он пестовал Пушкина с детских лет; 6 мая 1820 года, провожая сына в ссылку, родители «дали ему надежного слугу, человека довольно пожилых лет, именем Никиту». Никита Тимофеев Козлов — болдинский крепостной, дворовый, по ревизии 1816 года ему было тридцать семь лет, значит, при высылке Пушкина — сорок.
Никита был человек выдающийся среди дворни Пушкиных. Он даже не чужд был поэтическому искусству. Л. Н. Павлищев называет его доморощенным стихотворцем, поклонявшимся одновременно и Музе, и Вакху, и рассказывает, по семейным воспоминаниям, как он состряпал однажды из народных сказок нечто вроде баллады о Соловье-разбойнике, богатыре Еруслане Лазаревиче и царевне Миликтрисе Кирбитьевне. Чем не Арина Родионовна!
В Кишиневе Никита жил в одной из двух комнат, отведенных Пушкину в доме Инзова, и остался в памяти кишиневских приятелей по двум строчкам какого-то шуточного стихотворения:
Дай, Никита, мне одеться
В митрополии звонят.
В Михайловском Пушкин жил без Никиты, который перешел в это время к старому барину, Сергею Львовичу. Между прочим, он был очевидцем восстания декабристов 14 декабря 1825 года на Сенатской площади и насмерть перепугал трусливого Сергея Львовича спокойным и равнодушным рассказом об ужасах, свидетелем которых он был и участником которых он считал и Льва Сергеевича. В 1826 году он ездил с барином в Кистенево вводиться во владение. Калашников в своих записях упоминает о тулупе, которым был награжден Никита. Он жил у Пушкина в Москве перед женитьбой.
Князь В. С. Голицын начал одно свое письмо к Пушкину следующим диалогом:
«Князь Вл. Голицын.
Никитушка! скажи, где Пушкин Царь-поэт?
Никита.
Давным-давно, сударь, его уж дома нет,
Не усидит никак приятель Ваш на месте,
То к дяде на поклон, то полетит к невесте.
Князь Влад. Г
А скоро ль женится твой мудрый господин?
Никита.
Осталось месяц лишь гулять ему один. Вот мой разговор с вашим слугой…»
Никита вообще шел по литературной части. Так он укладывал книги, перевозил библиотеку Пушкина. 14 января 1832 года Пушкин просил П. А. Осипову: «Умоляю оказать мне последнюю милость — потрудиться приказать спросить у моих людей в Михайловском, нет ли там еще сундука, присланного в деревню вместе с ящиками, в которых уложены мои книги. Подозреваю, что Архип или другие удерживают один ящик по просьбе Никиты, моего слуги (теперь Левинова). Он должен заключать в себе (т. е. сундук, а не Никита), вместе с платьями и вещами Никиты, также и мои вещи и несколько книг, которых я не могу отыскать».
Из этих строк видно, что Никита отходил одно время от Александра Сергеевича к брату. Но последние годы жизни Пушкина Никита Козлов жил в доме Пушкина, присутствовал при его кончине и вместе с А. И. Тургеневым проводил гроб с телом своего барина в Святогорский монастырь. В воспоминаниях Н. В. Сушкова о «Пушкина шляпе» находим несколько подробностей о Никите Козлове. «Камергерскую шляпу, треугольную с плюмажем, я видел на гробе Пушкина 1 февраля 1837 года, когда весь Петербург, как бы представитель изумленной поразительной вестью России, отдал ему последний долг… На другой день после отпевания эту шляпу принес Отрешкову старый дядька покойника Никита Козлов, который, можно сказать, не покидал своего питомца от колыбели до могилы. Он был, помнится, при нем и в Москве, где шаловливый и острый ребенок уже набирался ранних впечатлений, резвясь и бегая на колокольню Ивана Великого и знакомясь со всеми закоулками и окрестностями златоглавой столицы. Не знаю, был ли при нем верный дядька в Лицее, где вдохновенный юноша испытывал свои поэтические силы, и позже в Одессе, и в Бессарабии, где так еще живо помнят беспокойного и милого поэта? Но он был с ним и в псковском уединении — в сельце Михайловском, где восторженный юноша созревал духом творчества, и на пути — уже славного — писателя из северной столицы в последний приют: в Святогорский Успенский монастырь, Псковской губернии, Опочецкого уезда… В полночь 3 февраля отправлен гроб с земными останками улетевшего на родину гения — и 6-го числа Пушкин… засыпан навсегда землею. Только добросердечному А. И. Тургеневу и старику дядьке Козлову довелось не расстаться с ним до этой торжественной минуты».
О Никите Козлове вспоминает и И. И. Панаев, которому пришлось один вечер вместе с Краевским и Сахаровым заняться разборкой книг в кабинете Пушкина в феврале 1837 года.
«Во время наших занятий, на пороге дверей кабинета появился высокий, седой лакей.
Он, вздыхая и покачивая головой, завел с нами речь:
— Не думал я, чтобы мне, старику, пришлось отвозить тело Александра Сергеевича! (он сопровождал А. И. Тургенева). Я помню, как он родился, я на руках его нашивал…
И потом старик рассказал нам некоторые подробности о том, как они везли тело, в каком месте Святогорского кладбища погребено оно, и прочее…»
И после смерти Пушкина Козлову пришлось состоять по литературным делам покойного Пушкина. В делах опеки сохранилось следующее отношение опекуна Н. И. Тарасенко-Отрешкова в опеку:
«Для надзора за движимым имуществом А. С. Пушкина и для употребления по необходимым рассылкам по изданию сочинений его нужно нанять отдельного человека. Для чего надежнее было бы назначить крепостного человека его Никиту Тимофеева, и прежде употребляемого Пушкиным по таким же делам, назначив ему и жене его обоим — 30 руб. асс. харчевых, считая со дня употребления его, а именно с 1 февраля 1837, и с производством жалованья обоим 40 руб. в месяц, считая срок с того же 1 февраля.
В делах опеки есть сведения об уплате жалованья Никите Козлову в 1843 и 1846 годах.
За этими заслуженными рабами тянется длинный ряд слуг разных возрастов и положений. Они известны нам только по именам, только по упоминаниям Пушкина в письмах к жене и к Нащокину. Иногда эти упоминания в двух-трех фразах дают живой образ крепостного слуги.
Холостой Пушкин обходился услугами одного человека, женатый Пушкин должен был окружить себя плотной стеной слуг. Их было чрезмерно много: обслуживающих было в 3–4 раза больше, чем обслуживаемых. Со времени женитьбы придворный штат Пушкина непрерывно увеличивается. Женатый Пушкин собирался вести скромную жизнь. Он просил Плетнева в апреле 1831 года «нанять ему фатерку: нас будет: мы двое, 3 или 4 человека да 3 бабы». Итак, в начале семейной жизни двух Пушкиных обслуживало 6–7 человек. Челядь возглавлялась дворецким: он вел все хозяйство, на нем лежали все расчеты по закупкам для дома. Первым за ним лицом был повар и вторым — человек при особе барина, его слуга. При барыне состояли камеристки и горничные. Прислуга пополнялась преимущественно крепостными: родители Пушкина уступили ему в услужение своих подданных, да Наталья Николаевна привела в дом нескольких гончаровских крепостных. Но приходилось и нанимать на стороне, вольных и от других господ, спецов, которых не находилось среди своей дворни.
Особенно трудно было с поварами. Поваров приходилось перехватывать. Так в 1832–1833 годах у Пушкина служил повар, который оказался крепостным госпожи Мятлевой, матери приятеля Пушкина. В один прекрасный день госпожа затребовала своего человека, и Мятлев не мог помочь своему другу. На просьбу Пушкина Мятлев отвечал ему: «Твоего повара, любезнейший друг, мать моя отдала сестре моей Бибиковой. Года три он шатался без места, и даже оброка с него никакого не поступало, когда тысяча таких же, пример опасный. Наконец, понадобился сестре повар, я на этого и указал. В первых числах февраля от конторы моей за ним послано; он тогда мне поведал, что он у тебя служил и забрал денег на расход; то я, в уважение тебе, оставил его до 1 марта и так объяснил матушке и сестре; они теперь на него считают, и он не в моей уже власти. Если хочешь, то я спрошу Бибиковых, могут ли они дать ему еще срока, дабы ты достал другого на место его, и надеюсь, что они не откажут, буде только возможно, о чем я тебя уведомлю».
Преемственную поварскую традицию осуществляли далеко не все помещичьи хозяйства; мелкопоместным и среднепоместным дворянам приходилось обращаться в крупные помещичьи дома с просьбой оказать услугу принять в обучение поварскому искусству мальчика. Так было и с Пушкиным. Надо было и ему думать о собственном поваре. Из села Михайловского был выбран и отдан крепостной мальчик в обучение к повару псковского губернатора Алексея Никитича Пещурова. Сохранился в бумагах Пушкина любопытнейший документ, не требующий комментариев:
«Щет за мальчика
Его высокородию Милостивому Государю Александр Сергеичу
Находитца ваш мальчик у меня вученьи с 1834-го года поты 1836-й гот по 1-е число актября 1 гот и 9 месицов следует ему за содержание по 15 ру на месяц всей сумы выходит 365 р.
заученье его мне следует 260
на одеяние ему назимние и летние платья 65 руб.
зделана ему шинель и две фурашки 50
на сапоги ему издержано 60
рубашек на два года и передников зделано 45
ножи поварские ему куплены 6 руб.
всего выходит 851 руб.
Покорнейша Прошу вас зделайти милости ращытайти меня его превосходительство Алексей Никитич требуить засодержание ему денги покорнийший слуга ваш его привосходительства человек Евстигней Александров 20-го Сентября 1836 года».
Первые месяцы семейной жизни Пушкина прошли в Москве. Здесь и было положено начало штату Пушкина, здесь он приговорил дворецкого и повара. В этом деле поспособствовал ему, конечно, Нащокин. Дворецкий Александр Григорьев сопровождал из Москвы в Царское Село обоз с вещами Пушкина. Нащокин, принявший заботы о пушкинских делах, выдал Александру Григорьеву вперед за месяц деньги — 50 рублей — и посоветовал проверять его счета. В начале июня пришел обоз вместе с Александром Григорьевым, а в сентябре кончилась его служба. Разыгрался скандальный инцидент, о котором Пушкин сообщал Нащокину: «Дома у меня произошла перемена министерства. Бюджет Александра Григорьева оказался ошибочен; я потребовал щетов: заседание было столь же бурное, как и то, в коем уничтожен был Иван Григорьев; вследствии сего Александр Григорьев сдал министерство Василию (за коим блохи другова роду). В тот же день повар мой явился ко мне с требованием отставки; сего министра хотят отдать в солдаты, и он едет хлопотать о том в Москву; вероятно, явится и к тебе. Отсутствие его мне будет ощутительно; но может быть все к лучшему. Забыл я тебе сказать, что Александр Григорьев при отставке получил от меня в виде аттестата плюху, за что он было вздумал произвести возмущение и явился ко мне с военною силою, т. е. с квартальным; но это обратилось ему же во вред; ибо лавочники, проведав обо всем, засадили было его в яму, от коей по своему великодушию избавил я его».
Александр Сергеевич был вспыльчив, но отходчив!
Василий, поставленный на место дворецкого, — сын Михаилы Иванова Калашникова и брат известной нам Ольги, бывшей предметом крепостной любви Пушкина. Еще одна деталь крепостного романа! Василий тоже выводил по временам Пушкина из терпения. В декабре Пушкин уехал в Москву и оставил в первый раз жену одну, на людей. Из Москвы он писал жене: «Напиши, не притесняют ли тебя люди и можешь ли ты с ними ладить?». А через несколько дней Пушкин разразился тирадой по поводу «людей»: «Оба письма твои получил я вдруг, и оба меня огорчили и осердили. Василий врет, чтоб он истратил на меня 200 рублей. Алешке я денег давать не велел, за его дурное поведение. За стол я заплачу по моему приезду; никто тебя не просил платить мои долги. Скажи от меня людям, что я ими очень не доволен. Я не велел им тебя беспокоить, а они, как я вижу, обрадовались моему отсутствию. Как смели пустить к тебе Фомина, когда ты принять его не хотела? Да и ты хороша. Ты пляшешь по их дудке; платишь деньги, кто только попросит — этак хозяйство не пойдет. Вперед как приступят к тебе, скажи, что тебе до меня дела нет; а чтоб твои приказания были святы. С Алешкой разделаюсь по моем приезде. Василия, вероятно, принужден буду выпроводить с его возлюбленной; все это очень досадно».
В последних строках — намек на роман крепостных Василия Калашникова с девкой Малашкой, которую дала в приданое дочери Н. И. Гончарова. «За Василием блохи другова роду»! Роман увенчался браком, и чета Калашниковых продолжала жить у Пушкина. Любопытно, что управляла хамами и дворней в доме Пушкиных не молодая хозяйка, а сам хозяин — Пушкин. Покидая временами Петербург, Пушкин всегда тревожился и волновался, как управится с людьми Наталья Николаевна. «Что люди наши? каково с ними ладишь?» — обычный вопрос Пушкина в письмах к жене.
В сентябре 1832 года он ездил в Москву. В первом же письме (от 22 сентября) он писал: «Я все беспокоюсь, на кого покинул я тебя! на Петра, сонного пьяницу, который спит не проспится, ибо он и пьяница, и дурак; на Ирину Кузьминичну, которая с тобою воюет; на Ненилу Ануфриевну, которая тебя грабит». На этот раз Наталья Николаевна взялась за домоуправление, и Пушкин был доволен. «Продолжай, как начала, и я век за тебя буду Бога молить. Заключай с поваром какие хочешь условия, только бы не был я принужден, отобедав дома, ужинать в клобе», — писал Пушкин жене 25 сентября, а в начале октября он вновь поощрял жену: «Ты, мне кажется, воюешь без меня дома, сменяешь людей, ломаешь кареты, сверяешь щеты, доишь кормилицу — ай да хват баба! что хорошо, то хорошо». По возвращении домой в войне принял участие и сам хозяин. Он писал Нащокину (2 декабря): «Приехав сюда, нашел я большие беспорядки в доме, принужден был выгонять людей, переменять поваров…»
В поездку 1833 года опять те же волнения. «Живо воображаю первое число. Тебя теребят за долги, — Параша, повар, извозчик, аптекарь, m-me Zichler, у тебя не хватает денег». И опять: «Кстати, о хамовом племени: как ты ладишь со своим домом? боюсь, людей у тебя мало; не наймешь ты ли кого? На женщин надеюсь, но с мужчинами как тебе ладить? Все это меня беспокоит — я мнителен, как отец мой».
Сам Пушкин испытывал немалые неприятности по милости слуги, которого он взял с собою в дорогу. В нескольких строках Пушкина к жене нарисован во весь рост этот человек Гаврила: «Одно меня сокрушает: человек мой. Вообрази себе тон московского канцеляриста, глуп, говорлив, через день пьян, ест мои холодные, дорожные рябчики, пьет мою мадеру, портит мои книги и по станциям называет меня то графом, то генералом. Бесит меня, да и только». И тут не без признательности Пушкин вспоминает Ипполита, которого он брал в поездку 1832 года. «Свет-то мой, Ипполит!» У Ипполита была важная особенность: говорил по-французски. С Гаврилой Пушкин пропутешествовал всю осень 1833 года, и уже на возвратном пути по выезде из Москвы в Петербург гнев Пушкина разразился над Гаврилой. «Гаврила мой так был пьян и так меня взбесил, что я велел ему слезать с козел и оставил его на большой дороге в слезах и в истерике; но все это на меня не подействовало». Но еще раньше, чем Нащокин прочел это сообщение, он узнал историю Гаврилы от него самого. Утром на другой день он нашел камердинера Пушкина спящим на лестнице своей квартиры. На вопрос, как он здесь очутился, тот объяснил, что Александр Сергеевич спихнул его с козел за то, что он был пьян, и приказал ему отправляться к Нащокину.
В 1834 году в апреле уехала в первый раз из Петербурга Наталья Николаевна, в августе отбыл и Александр Сергеевич. Наталья Николаевна вернулась в Петербург раньше мужа, и тот, живо представляя ее положение, писал ей: «И как тебе там быть? без денег, без Амельяна, с твоими дурами-няньками и неряхами-девушками (не во гнев будь сказано Пелагеи Ивановне, которую заочно целую)».
По мере увеличения семейства рос и штат пушкинского дома. Пошли дети, появились кормилицы, няньки. Наталья Николаевна сама не кормила. «Если не будешь довольна своей няней или кормилицей, прошу прогнать, не совестясь и не церемонясь», — писал жене Пушкин. Впрочем, пьянство Александр Сергеевич не ставил в большую вину: «А что кормилица пьянствовала, отходя ко сну, то это еще не беда; мальчик привыкнет и будет молодец, в Льва Сергеевича». Вообще к женской прислуге Пушкин относился пренебрежительно-взыскательно. Как-то в отсутствие Пушкина загорелись занавески в доме, и он писал жене: «Пожар твой произошел, вероятно, от оплошности твоих фрейлин, которым без меня житье».
С зимы 1834 года вместе с Пушкиными стали жить и сестры Натальи Николаевны, Александра и Екатерина. Пушкины исполу с сестрами заняли большую квартиру в 20 комнат в доме Баташова у Гагаринской пристани. Пушкин говорил, что совместная жизнь устраивает его с материальной стороны, но в известной мере стесняет, так как он не любит изменять своим привычкам хозяина дома. Прислуги стало еще больше.
О численности хамова племени, пребывавшего на службе у господ Пушкиных, можно судить по выразительному счету мелких долгов прислуге, которые были уплачены Натальей Николаевной по смерти Пушкина:
Няне первой 40 рублей
Няне второй 60
Первой девушке горничной 100
Второй и третьей девушке 40
Четвертой девушке 20
Кормилице 177
Мужику из кухни 60
Лакею 90
Повару 50
Кучерам 20
Полотеру 15
Служителю 60
Прачке 90
Виссариону служителю 120
Да еще по отдельной записи опека уплатила камердинеру Пушкина Павлу Роминкову 100 рублей.
Надо думать, что не вся челядь здесь помечена: ведь кой-кому-то (заслуженным крепостным, например) не были же должны Пушкины!
Еще несколько подробностей о штатах пушкинского дома. В счете и письмах поминаются извозчики и кучера. Нужно пояснение. Пушкин не держал лошадей, а имел только карету. Лошадей нанимали. Четверка приходилась для разъезда по городу по 300 руб. в месяц (в 1836 году). Извозчикам или кучерам платили отдельно. Последнюю карету поставил Пушкину в июне 1836 года мастер Дриттенпрейс за 4150 руб. (с городским и дорожным прибором). С каретниками не везло Александру Сергеевичу. «Нет мне щастья с каретниками». «Каретник мой плут: взял с меня за починку 500 руб., а в один месяц карета моя — хоть брось. Это мне наука: не иметь дело с полуталантами. Фрибелиус или Иохим взяли бы с меня 100 руб. лишних, но зато не надули бы меня».
Горячий барин был Александр Сергеевич. Влетало от него по временам людям. Он сам рассказывает жене об одной сцене избиения слуги, в которой он был неизбежным победителем. Летом 1834 года он жил один без семьи на квартире в доме Оливье. Это был тягчайший период его жизни во многих отношениях. Горькие и грустные думы одолевали его. Остро и больно он переживал гнет милости своего государя. С какой радостью он отвергнул бы эту милость! И тут же совершенно вздорная история, о которой он писал жене в июне 1834 года: «Кстати, о доме нашем, надобно тебе сказать, что я с нашим хозяином побранился, и вот почему. На днях возвращаюсь ночью домой, двери заперты. Стучу, стучу, звоню, звоню. Насилу добудился дворника. А ему уже несколько раз говорил: прежде моего приезда не запирать. Рассердясь на него, дал я ему отеческое наказание. На другой день узнаю, что Оливье на своем дворе декламировал противу меня и велел дворнику меня не слушаться и двери запирать с 10 часов, чтобы воры не украли лестницы. Я тотчас велел прибить к дверям объявление, писанное рукою Сергея Николаевича (Гончаров, брат Натальи Николаевны), о сдаче квартиры — а к Оливье написал письмо, на которое дурак до сих пор не отвечал. Война же с дворником не прекращается, и вчера еще я с ним повозился. Мне его жаль, но делать нечего: я упрям и хочу переспорить весь дом». Александр Сергеевич отвел душу. Но он был так желчен, а в его желчном настроении кто виноват? Пушкин сам и отвечает: «Все тот виноват». Тот — царь, Николай I. Так в один клубок связались мужик-дворник, первый русский поэт и русский император. Царь обидел поэта, а расплатился мужик.
Вот и все те немногочисленные сведения о хамовом племени, служившем Пушкину, которыми мы располагаем. Умер господин, и челядь разлетелась в разные стороны. Опека расплатилась с вольнонаемными, а крепостные остались крепостными и вернулись в места оседлости. Относительно некоторых был поднят вопрос об освобождении их от крепостной зависимости.
В первую очередь — о семье известного нам Калашникова. Сам Калашников не получил вольной, но был отпущен на волю сын его Иван «по уважению долговременной и усердной службы его умершему Пушкину». Внучке Калашникова, Елене Федоровой, дано было разрешение выйти замуж (следовательно, на волю) за финляндского уроженца и медных дел мастера Никодима Макконена.
Дело Елены Калашниковой едва не осложнилось. Опочецкая дворянская опека нашла, что выслуга Федоровой относилась только к Наталье Николаевне: «Из дела не видно, чтобы малолетние Пушкины имели от того какую пользу, и через замужество ее, Федоровой, с вольным человеком должны лишиться крепостного на нее права, а вместе с тем и могущей быть пользы; но Дворянская Опека, принимая в уважение ходатайство учрежденного опекунства так же о ней, Федоровой, хотя не имея прямого закона на разрешение в подобных случаях, разрешила в таком только случае на вступление в брак Федоровой, если внесены будут по 365 ст. 5 т. Уст. о пошлинах в пользу малолетних Пушкиных 37 руб. 50 коп. серебром». Деньги были внесены, и брак внучки Калашникова был устроен.
Воспользовалась счастьем освобождения и жена сына Калашникова, Василия. Мы уже упоминали о том, что в приданое за Натальей Николаевной дана была девка Малашка, 19–20 лет, записанная по ревизии по селу Яропольцу, принадлежавшему матери ее, Н. И. Гончаровой. Находясь в услужении при госпоже Пушкиной, девка Малашка нашла счастье в товарище по услужению — крепостном человеке Пушкиных Василии Калашникове, прикрепленном по ревизии к сельцу Михайловскому, и вышла в 1832 году за него замуж. Жили и служили Маланья и Василий Калашниковы в доме Пушкина до самой смерти А. С. Пушкина.
В 1838 году умер Василий Калашников, осталась «вдова Маланья». В следующем году вдова Наталья Николаевна Пушкина согласилась дать волю вдове Маланье. Она представила в опекунство следующее удостоверение: «Сим удостоверяю, что если бы прочие наследники по имению, оставшемуся по смерти мужа моего Двора его императорского величества камер-юнкера Александра Сергеевича Пушкина, находящемуся в Псковской губернии, в селе Михайловском, объявили бы какие притязания на принадлежность находящейся в услужении при мне вдове Маланьи, желающей вытить ныне в замужество — то я, нижеподписавшаяся, вдова Пушкина, обязуюсь принять сию крепостную Маланью на причитающуюся мне по тому же имению часть, и ответственность в том пред прочими участниками по имению. Наталья Пушкина, урожденная Гончарова». 27 февраля опекунство над имуществом и детьми Пушкина, «не находя с своей стороны никакого препятствия на выход в замужество вдовы Маланьи, имело честь испрашивать на то разрешение С.-Петербургской Дворянской Опеки».
Дворянская опека не спешила дать свое согласие. Обсудили просьбу опекунства и приказали указом от 21 марта 1839 года: «Как к разрешению настоящего представления необходимо знать, по какому уступочному акту дворовая девка Маланья Семенова во время выхода в замужество поступила из владения г. Гончаровой во владение покойного Пушкина и не было ли от г. Гончаровой при настоящем случае выдано Семеновой отпускной, то в доставлении сих сведений опекунам предписать указом Марта 21».
Дело готово было запутаться, но Н. Н. Пушкина и опекунство спохватились. Ведь в конце концов Маланья была приписана к Яропольцу, и судьба ее зависела от ее госпожи, Натальи Ивановны Гончаровой. 23 января 1841 года опекунство ответило на запрос опеки: «Упомянутая девка Маланья Семенова, как по справке оказалось, поступила к Пушкину в приданое за женою, без всякого акта, и что хотя по одному только согласию г-жи Гончаровой Маланья Семенова и была выдана замуж за дворового человека Пушкиных, после смерти которого она намеревалась принять вторичный брак, но вдова Пушкина, не имея права распоряжаться ею, отправила ее к матери своей, г-же Гончаровой, для получения от нее надлежащего по сему дозволения, что и последовало, причем опекунство сие покорнейше просит С.-Петербургскую Дворянскую Опеку исчислить за тем дело сие поконченным».
Только эти крепостные слуги Александра Сергеевича Пушкина и получили волю. Остальным этого счастья не выпало. Пользуясь неизданными документами, передадим в заключение нашего экскурса о людях Пушкина характерную историю одной попытки освобождения. Сохраняем сочные подробности крепостного формализма.
У матери А. С. Пушкина, Надежды Осиповны Пушкиной, служила в горничных в течение продолжительного времени дворовая ее девка, Анна Михайлова. После смерти Надежды Осиповны перешла Анна Михайлова в семью А. С. Пушкина на службу при детях. Умер А. С. Пушкин. Его вдова уехала с детьми к своим родителям. Осталась Анна Михайлова одна, и захотела она выйти на волю, а приписана она была к знаменитому сельцу Михайловскому, которое, по смерти Надежды Осиповны Пушкиной, наследовал ее муж (в 7-й части), чиновник 5 класса Сергей Львович Пушкин и его дети: дочь Ольга и сыновья Лев и Александр, а по смерти Александра его дети — две дочери и два сына. Заботы о семье Пушкина взяло на себя опекунское управление, в которое вошли граф Г. А. Строганов, граф М. Ю. Виельгорский, В. А. Жуковский и камер-юнкер Н. И. Тарасенко-Отрешков.
22 апреля 1838 года Сергей Львович Пушкин адресовался в опекунство на имя Н. И. Тарасенко-Отрешкова со следующим письмом: «Принадлежащая покойной жене моей, дворовая девка Анна Михайлова, приписанная к имению Псковской губернии, Опочецкого уезда, в котором я имею седьмую часть и коего я назначен опекуном, просит меня о позволении ей вытти замуж за санкт-петербургского мещанина Киселева. Я говорил о сем предварительно Василию Андреевичу Жуковскому. Он не нашел никакого затруднения дать невесте мое согласие на замужество, в чем я подписал ей свидетельство, но, желая соблюсти законную форму, я просил его, как опекуна, приложить к сей бумаге свою руку, о чем осмеливаюсь просить и вас, как участвующего так же в опеке над малолетними детьми покойного моего сына. — Нужна ли для вашей и его подписи какая-либо особо форма или нет, мне неизвестно. Прилагая ответ ко мне Василия Андреевича на мою просьбу, честь имею пребыть…»
Опекунство, соглашаясь удовлетворить просьбу девки, подписанную С. Л. Пушкиным и В. А. Жуковским, не сочло себя вправе отдать руку и сердце дворовой девки с.-петербургскому мещанину Игнатию Харитоновичу Киселеву и обратилось 2 мая 1838 года в С.-Петербургскую дворянскую опеку с донесением о желании Анны Михайловой. Донесение, подписанное гр. М. Виельгорским и камер-юнкером Отрешковым, заканчивалось так: «а как упомянутое (село Михайловское) имение поступает ныне в заведывание опекунства сего, то оно имеет честь испрашивать разрешение С.-Петербургской Дворянской Опеки, присовокупляя при том, что с его стороны не усматривается на упомянутый брак никакого препятствия».
Казалось бы, все складывалось благополучно для Анны Михайловой, но С.-Петербургская дворянская опека посмотрела на это дело иначе. Выслушали донесение опекунов и приказали: «Как из настоящего представления Дворянская Опека не усматривает ни особенных заслуг, учиненных дворовою девкою Анною Михайловою бывшим ее владельцам, ни пользы, приносимой ею нынешним малолетним владельцам, посему и нельзя согласиться на дачу ей свободы посредством выхода в замужество, о чем опекунов уведомить указом».
Указ опеки от 20 мая 1838 года был прислан опекунам, но они решили не давать девки в обиду и отправили 31 мая дополнительное мотивированное ходатайство об освобождении девки от крепостной зависимости. Опекуны объяснили: «Упомянутая девка Анна Михайлова с младенчества своего по день смерти владетельницы ее, г-жи Пушкиной, матери Александра Сергеевича Пушкина, постоянно находилась в течение почти 12-ти лет в качестве горничной, что она поведением и усердием не только приобрела благоволение ее, но и желание ее обеспечить будущую судьбу девки сей благонадежным за больного человека замужеством, что, по смерти г-жи Пушкиной, она, находясь в ожидании устройства судьбы своей в услужении при детях Пушкина, сына покойной владетельницы своей, отличалась равно усердием, и что ныне по отъезде г-жи Пушкиной, жены Александра Сергеевича, с детьми на жительство в деревню, — упомянутая девка не только остается вовсе и впредь ненужною, но даже, не принося никакой пользы опекунству, потребует содержанием своим расходов, — по сим уважением, вменяя себе в обязанность сколько в вознаграждение 17-летнего усердного служения девки Анны Михайловой, и исполнение намерений покойной ее владетельницы, сколько желая избавиться от расходов содержанием ее от опекунства; ибо отпускать ее с оброка не может быть признано приличным по уважению многолетней службы ее семейству Пушкиных, — опекунство сие повторяет ходатайство свое дозволить Анне Михайловой выйти замуж за представляющегося мещанина Киселева».
Опека, рассмотрев объяснение опекунов, нашла новые препятствия к освобождению девки и предписала указом 17 июня 1838 года опекунам, дабы они «в дополнение представления их сей опеки донесли: где дворовая девка наследников Пушкиных Анна Михайлова писана по ревизии и каких лет, а буде девка сия принадлежит к Опочецкому имению родительницы покойного Пушкина, то в сем случае необходимо на отпуск ее согласие и прочих участников».
Опекуны продолжали поддерживать Анну Михайлову и в ответ на последний указ доносили 11 июня опеке: «Опекунство, возобновляя ходатайство свое о дозволении упомянутой девке Анне Михайловой выйтить в просимое замужество, имеет честь приложить при сем подлинное на гербовой бумаге свидетельство, данное отцом покойного Александра Сергеевича Пушкина 30 минувшего апреля, коим свидетельствует он, что упомянутая девка Анна Михайлова имеет от роду 24 года и что она зачислена в принадлежавшем покойной жене его Надежде Осиповне имении Михайловском, Псковской губернии, Опочецкого уезда. Затем опекунство сие имеет честь присовокупить, что упомянутое, выданное г. Пушкиным, свидетельство вполне удостоверяет в согласии его дать дозволение упомянутой девке на выход ей в замужество и как при том он, Сергей Львович Пушкин, имеет в имении том законную 7-ю часть, то не благоугодно ли будет С.-Петербургской Дворянской Опеке, во уважение вышеуказанных заслуг девки сей и ходатайства Сергея Львовича Пушкина, дать ей дозволение на выход в замужество, относя затем девку сию на причитающуюся часть его, Сергея Львовича Пушкина». Это донесение опекунов не встретило никакого отзвука в С.-Петербургской дворянской опеке; прошел почти год, и опекуны 2 апреля 1839 года обратились с новым ходатайством. Повторяя в нем все прежние соображения, опекуны присоединили к ним и еще один довод на тот случай, если бы опеке показалось мало свидетельства С. Л. Пушкина о принятии Анны Михайловой на свою седьмую часть: они приложили еще согласие на отпуск Михайловой Соболевского, действовавшего по доверенности других участников имения — Льва Сергеевича Пушкина и Ольги Сергеевны Павлищевой, брата и сестры поэта.
Но опека не вняла и этому заявлению. Невеста продолжала ожидать жениха. Прошло почти два года, и опекунство 16 февраля 1841 года, «не получив никакого разрешения, вновь ходатайствует о выдаче помянутой девке Анне Михайловой разрешения, тем более, что все расчеты между наследниками по имению села Михайловского ныне покончены и что разрешение сего обстоятельства необходимо для совершения сделок между наследниками».
Наконец-то! Дворянская опека приказала в указе от 4 июня 1841 года: гг. опекунов, состоящих над имением и малолетними детьми покойного камер-юнкера Александра Сергеевича Пушкина, уведомить указом, что Дворянская опека по уважению изложенных в прописанных представлениях их причин не находит с своей стороны препятствия в даче упомянутой дворовой девке Анне Михайловой «на выход ее в замужество дозволения».
Предстояло выполнить формальности, и опекуны 12 июня 1841 года обратились со всеподданнейшим прошением во 2-й департамент С.-Петербургской Палаты гражданского суда: «Всеподданнейше просим, дабы повелено было сие наше прошение принять и, по случаю выхода в замужество крепостной наследников Пушкиных дворовой девки Анны Михайловой, писанной по последней ревизии Псковской губернии, Опочецкого уезда, по сельцу Михайловскому, за усердную и долговременную гг. Пушкиным службу, выдать ей от крепостных дел отпускную. Приметами она, Михайлова, росту среднего, волосы русые, глаза серые, лицом бела, от роду ей 26 лет».
Но не тут-то было! Второй департамент вмешался в дело и стал чинить новые препятствия Анне Михайловой. Он объявил, что «хотя и последовало разрешение касательно упомянутой девки Михайловой, но как из бумаг не видно, чтобы С.-Петербургская дворянская опека сносилась по сему предмету с 1-м департаментом гражданского суда, то и требуется такового удостоверение». Опекунство 21 января 1842 года обратилось к дворянской опеке с просьбой «не оставить уведомлением упомянутого сведения». Только через 11 месяцев дворянская опека отозвалась на донесение опеки и указом от 11 ноября за № 3274 дала знать, что как для вступления дворовой девке Анне Михайловой в брак с мещанином Игнатием Киселевым не предстоит надобности предоставлять ей свободу выдачею вольно-отпускной, то она и не считает нужным делать об этом представления Гражданской Палате, тем более, что и самая цель желания владельцев была вознаградить труды Михайловой благонадежным за вольного человека замужеством».
С момента возбуждения ходатайства о разрешении Анне Михайловой выйти замуж за мещанина Киселева прошло более четырех лет. Медленно, но постепенно устранялись препятствия, ставившиееся различными местами браку Михайловой, но в 1842 году возникло новое и на этот раз совершенно не устранимое препятствие. 25 декабря 1842 года опекунство доносило опеке, «что, по случаю представившегося упомянутой Анне Михайловой средства на замужество, опекунство сие от 2 мая 1838 года за № 40 хотя и испрашивало разрешение о дозволении ей вступить в законный брак с с.-петербургским мещанином Киселевым, каковым браком само собою разумеется она была бы вольная; но как согласие дворянской опеки на замужество ее последовало уже через 3 года, то есть 4-го июня 1841-го года, то означенный мещанин Киселев в ожидании разрешения, по изменившимся обстоятельствам, в предположенном желании отказался».
Представляя это обстоятельство на рассмотрение опеки, опекунство сочло долгом «просить об исходатайствовании упомянутой дворовой девке Анне Михайловой к свидетельству на законном основании вольно-отпускной, приняв в уважение долговременную и усердную службу ее покойной владетельнице Пушкиной».
Делу был дан новый толчок. Дворянская опека сделала представление первому департаменту С.-Петербургской Палаты гражданского суда; первый департамент запросил Правительствующий Сенат. Правительствующий Сенат по 4-му департаменту имел суждение по делу девки Анны Михайловой и заключил: «Поелику в помянутых Палатою 264 и 265 статьях тома X Свода законов гражданских (издания 1842 года) не содержится дозволения на выдачу отпускных дворовым людям, принадлежащим малолетним наследникам; а по тому Правительствующий Сенат определяет: дать знать 1 дату сей Палаты на представление ей, что Сенат за силою 264 статьи X тома Свода законов гражданских (издания 1842 г.) дать дозволения на отпуск на волю дворовой девке Михайловой, принадлежащей малолетним наследникам умершего камер-юнкера Пушкина, не может». Указ Сената от 20 апреля 1843 года был сообщен по инстанциям и 25 мая доведен до сведения опекунов.
Итак, от момента возбуждения вопроса об освобождении от крепостной зависимости горничной матери Пушкина и няньки его детей прошло пять лет, и дело не подвинулось ни на шаг. Случай вышел весьма любопытный. Как твердо и неуклонно защищала власть государственное дело — институт крепостного права — против самих же помещиков! А до официального падения крепостного права оставалось всего двадцать лет!
Непонятно, почему опека все время считала девку Анну Михайлову собственностью малолетних детей Пушкина и не хотела считаться с заявлением С. Л. Пушкина о том, что он принимает ее на свою 7-ю часть имения. По-видимому, опекуны решили опереться на это заявление С. Л. Пушкина и вновь поднять вопрос об освобождении. Сохранилось в делах опеки подлинное заявление С. Л. Пушкина: «Я, нижеподписавшийся, чиновник 5 класса Сергей Львов сын Пушкин, сим удостоверяю, что из причитающейся на часть мою по селу Михайловскому, находящемуся в Псковской губернии в Опочецком уезде, беру я на свою часть, состоящую в ревизии по селу тому крепостную из дворовых девку Анну Михайлову, которой от роду двадцать восемь лет, и которой во уважение долголетней и усердной службы ее при покойной жене моей и внучках, даю я вечную вольно-отпускную. — С каковым условием и уступил я остальную мою часть по упомянутому селу Михайловскому дочери моей Ольге, по мужу Павлищевой, продавшей часть ту вместе со мною детям сына моего Александра. Пятого класса чиновник и кавалер Сергей Львов сын Пушкин. 15 июня 1843-го года». Сохранился и черновик прошения опекунов во 2-й департамент Палаты, при котором должно было быть приложено и приведенное заявление С. Л. Пушкина, но, судя по тому, что подлинник заявления сохранился в делах опеки, надо думать, что прошение не было подано и заявление хода не получило.
По всей видимости, Анна Михайлова должна была ждать воли до 1861 года.